1
Селус молча пробирался по труднопроходимой лесной тропе, иногда бросая взгляд назад и стреляя туда. Он особенно не беспокоился: шорох сухих листьев и веток предупредит его, если преследователь подберется к нему слишком близко.
Он увидел небольшой ручей, остановился, чтобы утолить жажду, потом зашел до середины ручья в воду, повернулся налево и прошел с четверть мили, затем выбрался на берег.
На другой стороне чаща была гуще, и ему доставляло немало труда продираться сквозь нее. Он вгляделся вдаль натренированным взглядом, отыскал кривое дерево, которое заметил прежде чем входить в густое скопление деревьев, и, используя его как отметку своего пути, сделал большой полукруг, огибая самые труднопроходимые заросли терновника.
Через некоторое время он дошел до дерева. Он знал, что за ним простирается травянистая равнина, недостаточно большая, чтобы быть саванной, но именно такая, какую он должен беспрепятственно перейти, один и невооруженный. То и дело он осматривал землю, чтобы найти следы каких-нибудь животных, но ничего не видел.
Он выбрался из последнего кустарника и стоял на краю равнины. Тишина была почти осязаемой: ни птиц, ни обезьян, ни даже жужжания насекомых. Он прикинул, что сможет перебежать через равнину в безопасности к лесу позади нее, вероятно, за три минуты, но колебался, не привлечет ли он внимания каких-нибудь хищников, которых может раздразнить вид бегущего человека, а потому он начал идти не спеша, осторожно, все ощущения его были напряжены.
К собственному удивлению, Селус проделал весь путь к деревьям, не увидев никакого признака жизни, даже такого не большого его свидетельства, как бабочка. На некоторое время он был охвачен сомнением: неужели его лесное чутье докинуло его в этом странном новом мире? И тут он заметил едва видимые признаки кого-то: сломанный прутик, поврежденный листок, человеческий волос, зацепившийся за низко свисающую ветку, и понял, что все еще находится на верном пути. Бартон проходил здесь.
Разумеется, Бартон не знает, что Селус следует за ним; тот пробудился в Мире Реки не позднее, чем вчера. Эти два человека встречались только однажды, и не более, чем на двадцать минут, в Занзибаре.
Но, когда Селус проснулся в Мире Реки и начал искать ответы, немногие люди, которых он встречал, упоминали того, второго англичанина, исследователя, говорили, что он проходил по этому пути перед Селусом, и, складывая вместе обрывочные кусочки сведений, он решил, что это Бартон, и немедленно начал его выслеживать.
Каждый сам по себе, эти два человека открыли половину Африки; вместе они могут отыскать какой-то способ прояснить тайны Мира Реки.
И все же, в течение последних трех часов, он начал сознавать, что, пока он выслеживает Бартона, кто-то другой выслеживает его. Это мог быть друг, это мог быть враг — но один и невооруженный, каким он был, он не имел намерений оставаться легкой добычей, если это был враг. Он готов встретить своего преследователя, но сделает это на своих собственных условиях.
Он прошел еще милю, все время насторожившись, все еще отказываясь верить, что такой примитивный нетронутый лес абсолютно лишен животной жизни. Наконец, он замедлил шаг.
Деревья стали реже, и, если бы он захотел поставить ловушку, не было никакой уверенности, что он не найдет лучшего места для нее дальше.
Он взял веревку, которую сплел, отыскал крепкое дерево нависающее над тропой, по которой он пробирался, и перекинул через него веревку. Поманипулировал ею на краю ветки и воспользовался своим весом, чтобы опустить ветку на такой уровень, где он мог бы достать ее и привести в определенное положение. Затем привязал один конец веревки к дуплу дерева, старательно сделав так, чтобы она не была видна тому, кто будет приближаться в том направлении, в каком только что шел он сам.
И установил ловушку, прикрыв петлю листьями и палочками.
Недостаточно удовлетворенный этим, он нашел несколько упавших веток и тщательно расположил их вдоль тропинки, стараясь, чтобы они выглядели естественно, так, чтобы тропа постепенно сужалась и его добыча неизбежно должна была ступить одной или обеими ногами в назначенный круг.
Наконец, он отступил назад, чтобы осмотреть свою работу.
Она никогда не обманула бы леопарда, этого самого осторожного из животных, но он не мог вообразить себе ни одного другого живого существа, включая и человека, которое заметило бы хотя бы единственный прутик, лежащий не на месте. Селус был охотником, не следопытом, ему не хватало ощущения тяжести ружья в руках, но слишком много лет он провел в буше, чтобы не подметить, как туземцы, не имеющие ружей — хотя они, возможно, стали бы пользоваться ими, как дубинками, если бы овладели ими, — ловили зверей для того, чтобы их есть.
На секунду он пожалел о том, что его друг Теодор не с ним. Знание буша может завести далеко, и тогда, даже посреди зарослей, вы обнаруживаете, что даже еще больше вам нужно знание государственных дел. И никто не способен очаровать толпу, будь это республиканцы, демократы, британцы или массаи, как Рузвельт.
Селус вспомнил прошлый раз, когда он его видел. Это было ровно восемь лет тому назад — или восемь тысячелетий? — когда он устраивал первое профессиональное сафари в истории континента и без всякого умысла создал громадный новый бизнес, когда нанял охотников, трапперов, кожевников, гончаров, поваров, ребят, обустраивающих лагерь — общей сложностью пятьсот человек — для африканской охоты экс-президента.
А потом Рузвельт опять вернулся на должность президента, и началась великая война, и, хотя ему было уже за шестьдесят, и большую часть своих лет после сорока и до пятидесяти он провел в буше, он остался британцем до мозга костей, и немедленно вызвался собрать полк, чтобы форсировать Ган возле Танганьики.
Да, теперь Селус все это живо вспоминал. Как он вел, своих людей через границу, как потом они плыли на плотах вниз по реке Руфиджи. Сражения, победы. А потом, когда он сидел и завтракал возле совей палатки, из ниоткуда выскочила немецкая пуля и нашла для себя самое подходящее место прямо у него в горле. Он попытался вскрикнуть, но захлебнулся в собственной крови.
Он всегда ожидал, что смерть найдет его в Африке, возможно, в когтях льва или между бивней слона, возможно, он умрет от какой-нибудь тропической болезни, возможно, в каком-нибудь сражении, против реки Ган. Но умереть вот так, сидя и прихлебывая чай…
Теперь он припомнил, что тогда пытался крикнуть: Бессмысленно! Бессмысленно!
Как у человека, жизнь которого что-то значила, его смерть тоже должна была иметь смысл, и получилось, как будто война и немецкая пуля сговорились лишить его жизнь смысла. Что значат книги, которые он написал, что значит его обращение из охотника в сторонника экологии, борющегося за сохранение природы, что значит его служба Империи, если последним действием его жизни должно было стать клокотание в горле, когда он выплевывал изо рта чай с кровью пополам? Его жизнь читалась, как книга, которая шла к кульминации, а потом, на последней странице, обратилась в фарс. Возможно, эта новая земля, этот Мир Реки, был создан, чтобы дать ему второй шанс, и, когда его рука осторожно искала рану, более не существующую, он молчаливо решил использовать его.
Внезапно Селус услышал резкое «крак» — звук ломающейся веточки, и он снова стал охотником. Он тихо растаял в буше, ожидая, чтобы его преследователь подошел ближе — и еще ближе — к тому, что он теперь считал своим местом охоты, затем он скорчился и ждал с жутким терпением одного из хищников, на которых прежде так часто охотился.
Шаги приблизились, и Селус поборол искушение выглянуть сквозь кусты, чтобы определить природу своего преследователя. Это станет ясно меньше, чем через минуту, если только он не сделает какой-нибудь глупости, чтобы выдать свое местоположение, а он не для того прожил до начал седьмого десятка, чтобы быть глупым.
Еще тридцать метров, прикинул Селус. Теперь — двадцать, теперь десять, теперь…
— Что происходит? — требовательно спросил разгневанный голос. — Выпустите меня сейчас же!
Селус выпрыгнул из своего убежища и обнаружил, что его ловушка зацепила белокожего блондина, который перекувырнулся вниз головой, с одной ногой, подвешенной в самодельном лассо.
— Кто вы такой и почему меня преследуете? — вопросом ответил Селус.
— А на кого я похож, дурень этакий? — рявкнул человек.
— Вы похожи на человека, который находится не в том положении, чтобы выставлять требования, — сказал Селус.
— Человека? — пронзительно выкрикнул пленник. Вы что, не можете узнать бога, когда поймали его?
* * *
Хьюи Лонг посмотрел на Бетховена и подумал: «Ах ты, хитрый ублюдок! Ты еще хитрее, чем я бы когда-нибудь подумал, — но ты тоже тут заперт, разве не так? Для тебя это вовсе не по-другому, чем для меня».
Они упорно пробивали себе путь из города на равнины, а вокруг них сражающиеся разновидности красношеих — именно так он, во всяком случае, их воспринимал — казалось, поднимались и падали в грязь, крича на него, чтобы он продвигался, чтобы двигался назад, чтобы убирался отсюда. Или, может быть, Хьюи все это сочинил, может быть, они вовсе ничего не говорили. Может быть, и не было тут никаких красношеих, а у него просто галлюцинация, и он навоображал себе целую кучу их.
Может быть, это просто какой-то отвратительный сон, а он лежит себе на спине в здании Капитолия, спиртное бродит у него в желудке, а кровь струится из него, и люди плачут, вынося его.
Может быть, он проснется в белой комнате, и к его голове прикреплены разные трубочки, а все это останется позади.
Однако Бетховен казался достаточно реальным. Солидный немецкий парень, пять футов шесть дюймов, крепкого сложения, а по всей поверхности щек — прыщи.
Хьюи продолжал продвигаться, он тянулся вперед, прыгал проходил взад и вперед по грязи, не очень-то преуспевая из-за моросящего дождя и из-за того, что красношеие на расстоянии приободряли его (или ему хотелось так думать).
Это истинное проклятие, проклятая жареная рыба, такая непритязательная, проклятие пробираться по этой грязи, а еще и этот Бетховен прицепился сзади, приноравливая шаг к его шагу, а назад еще более длинный путь, думал он.
Но ничего нельзя с этим поделать. Это была идея Бетховена — покинуть город. Для Хьюи в этом был какой-то смысл: определенно не было никакой причины, чтобы цепляться за этот город, сражаясь за пищу, а еще сильнее сражаясь за внимание, пытаясь освободить немного пространства между пестрыми ордами, желающими его смерти. (Это было условие для Хьюи в этом месте, проницательность, которой он доверял, на которую полагался из непосредственности старого эксперимента; там люди настолько поглощены собой, что они могли убить его).
Если Бетховен хотел уйти, для Хьюи Лонга все было в порядке.
Бетховен имел свои причины, у Лонга были другие, но суть заключалась в том, чтобы образовать расстояние между ними и остальными.
О, он хотел бы избавиться и от этого персонажа, но Бетховен привязал его к себе этими сверкающими глазами, этими глубокими страстными глазами, выпуклыми, которые Хьюи Лонг мог понять, видев их тысячи раз.
— Императора нет, — сказал Бетховен, — я думал, что он там, но я ошибся.
Что ж, с Хьюи все в порядке. В Америке тоже нет никаких императоров, если не считать, что каждый человек король, Каждый человек сам себе король; это дошло до него, а дальше дойдет еще лучше.
— Император мертв, — снова повторил Бетховен. — Все умерли, все умерло. Это должно быть единственным объяснением. Вот почему мы здесь. В смерти нет ничего, кроме предательства. Конечно, я это видел в Missa Solemnis, в торжественной мессе. В конце, глухой и безумный, я мог видеть все до самого дна. Хотя, здесь я не глухой; я наполнен звуком и светом, но нет цели. Императора нет.
— Ты не прав, — солгал Хьюи. — Иногда император есть.
Все, что угодно, чтобы успокоить Бетховена, чтобы отвлечь его от этой странной угрюмой ярости, которая находит на этого человека. Между тем, надо идти, не обращая внимание на компанию, которая у тебя имеется. У Босса свои планы. Дайте ему перерыв, дайте ему равную возможность в этой неразберихе, и он сможет найти способ, чтобы все осуществилось для него.
Выбраться из города — это достаточно приличный первый шаг.
Вообще-то это не столько город сколько большой лагерь.
Бетховен называл это городом, но это верно, действительно, для иного времени и места нужна другая терминология.
Ладно, сказал он себе, только продолжай идти.
— Пфуй, — сплюнул Бетховен.
Было странно, как Хьюи удается понять некоторые немецкие односложные слова, и никакие другие, как язык Бетховена выделяется среди иностранной речи и понятного эсперанто. Это было другое обстоятельство, которое для него слишком сложно, нечто такое, о чем ему не хотелось говорить, не хотелось размышлять…
— Император меня предал, — сказал Бетховен. — Сначала он, потом остальные. Все они. И оставили нас тут разбираться с этим предательством.
— Ты, вроде бы, слегка ранен, сынок, — сказал ему Хьюи.
— Тебе надо чуток успокоиться.
— Надо начинать сначала, — не слушал его Бетховен. — Они это обещали, этого я ищу. Но как может быть новое начало, когда все dа capo, и опять, и опять, и ничего fine.
— Я тебя не понимаю, — не без доброты заметил Хьюи. — Я могу следить за некоторыми твоими словами, но не все их понимаю. — Он сделал паузу, пытаясь найти какую-то общую тему. — У меня, знаешь, тоже не все ладно. В один момент я иду через здание Капитолия, а в следующий уже сердце вроде бы взрывается, как ракета, несущая тебя прямо в небо, и я смотрю на этот проклятый потолок, а после просыпаюсь здесь. Не так-то это легко, знаешь ли. Тебе было легко, знаю, — а меня убили, сынок, укокошили, прикончили. Убили меня, потому что знали, что я буду следующий президентом. — Он сделал паузу, чтобы запасти воздуха в легких. — Знаешь, так дьявольски тяжело пережить такой переход — только что ты был почти что следующий президент — и вдруг просыпаешься в этом вонючем месте. Это странное, такое странное дело.
Каждый человек король, а я — их президент, подумал он.
Даже Бетховен, кажется, приведен в ужас, вроде наконец замолчал и отвернулся от него.
Хьюи улыбнулся потайной улыбкой. Все продолжать и продолжать заседать в Сенате, открывать заседания, возражать против конституции Соединенных Штатов, его любимого документа, величайшего документа в истории всего мира, продолжать и продолжать — с жестяной баночкой, прикрепленной к бедру, так, что он мог облегчаться в середине речи и при этом не покидать трибуны, сражаться с обструкцией — это означало находить новое значение глагола «говорить».
Если он обдумает истинное значение «слова», это будет гораздо труднее и более вызывающе, чем то, что произошло с ним здесь. То немногое, что он мог выполнять здесь, в Мире Реки, он делает даром, и это немногим более, чем выстрел в небольшом зале. Настоящее дело было то, что ему удавалось выполнять в Сенате и в предвыборной кампании. Да, он был чудом для своего возраста, это было дьявольски очевидно. А потом его кишки оказались на полу в Капитолии, и теперь он очутился здесь.
До настоящей минуты рядом не было никого, чтобы выслушать или произнести проклятие. Все здесь, даже хорошенькие женщины, работавшие моделями или ночными «бабочками» по пятьдесят долларов, перед кем он мог высказаться, у всех у них хватало своих неприятностей, больших неприятностей, и во многом таких же, как у него.
Прежде всего, они все умерли. Они когда-то закрыли глаза и испустили дух спокойно или каким-то насильственным путем; и следующее, что они осознали — это то, что они пришли в себя в этом вонючем месте вместе с миллионами других. Это была дьявольская травма, и, кажется, таковы были общие условия этого места — и приходилось это понять, и один только этот дар слегка давил на всех. Очевидно, единственное, что можно здесь сделать — это умереть что было ужасным.
2
— Ты же знаешь, что я прав, — сказал Бетховен. Он снова был расположен к беседе. Он вытащил один из своих грязных носовых платков из какого-то внутреннего кармана, вытер со лба струящийся пот так, как это делали в его эпоху, и дружески предложил платок Хьюи.
Хьюи с отвращением покачал головой. Самое подходящее слово тут было «пфуй», лучше не выразишься.
— Не надо, — отказался он. — Не хочу. Нет необходимости.
Ничего подобного, никогда в мировой истории не было такого, о чем он думал сейчас. Он вспомнил, как стоял у одного из рукавов дельты, борясь со своей боязнью аллигаторов и одновременно почти ожидая, что эти твари выползут из болота и вцепятся в его лодыжки, и все время он пытался удержать толпы их у залива.
Это было одно — но это — это совершенно иное.
Удивительно, как ты чувствуешь, что твой опыт приготовил тебя к тому, чтобы иметь дело с целым рядом активной деятельности, а потом выясняется, что тот опыт совершенно бесполезен и ни к чему не применим. На самом-то деле он рассчитывает на Бетховена куда больше, чем композитор полагается на него. И ни от чего этого не стало легче, когда немец схватил его за локоть и заставил остановиться, устремив на него сверкающий взор.
— Слушай! — сказал Бетховен. — Ты слышишь их?
* * *
— Ладно, — решил Селус, подходя к бледному блондину и обрезая петлю. — Так почему ты меня выслеживал?
— Я не обязан тебе отвечать, смертный, — блондин пытался растереть затекшую ногу.
— Что заставляет тебя думать, будто ты бог?
— Думать, будто я бог? — возмутился тот. — Я и есть бог.
Я это объявил.
— Только и всего? — легкомысленная улыбка выдавала, как это забавляет Селуса.
— Довольно с меня твоих оскорблений! — огрызнулся тот.
— Я целые города истреблял за гораздо меньшее!
— Ах, неужели?
— Да. А теперь помоги мне встать.
Селус поставил ногу на грудь своего пленника и тяжело надавил.
— Или убей меня за это, или приготовься дать какие-то объяснения, — потребовал он.
— Я тебя убью! — завизжал блондин, снова пытаясь встать. И снова Селус надавил ногой.
— Я всякое терпение с тобой теряю, — объявил он. — Кто ты такой и почему меня преследуешь?
— Я Гай Калигула Цезарь, и я не даю объяснений никому.
— Калигула? — повторил Селус, поднимая бровь.
— Ты обо мне знаешь? Селус кивнул.
— Тогда склонись передо мной ниц, воздай мне должное уважение и тогда, возможно, я подарю тебе жизнь.
— Ответь на мои вопросы — и тогда, возможно, я подарю тебе жизнь.
— Я бессмертен, — сообщил Калигула. — Я не могу умереть.
Селус усмехнулся:
— Где ты считаешь, ты находишься, и как ты полагаешь каким образом ты сюда попал? На секунду Калигула задумался.
— Мне приснился сон, — сказал он. — Мне приснилось, будто мои слуги зарезали меня, разрезали на кусочки. А потом я, будто бы, проснулся на берегу широкой реки. Но это был только сон, потому что теперь я здесь.
— Это не сон.
— Тогда здесь, наверное, небеса.
— Это не небеса, — сказал Селус. — Могу тебя в этом уверить.
— Это должны быть небеса, — упрямился Калигула.
Внезапно он оглянулся кругом: — Но где Юпитер? Где Марс и быстроногий Меркурий? И еще важнее — где Венера? Где Афродита? Где Елены в нашем распоряжении? Где женщины?
— Этого я тебе сказать не могу, — усмехнулся Селус, — хотя знаю о твоей репутации.
— И она вполне заслужена, — оживился Калигула. — Кто, кроме меня, знает все сто один способ ублажить Венеру и из ее удовольствия извлечь свое собственное? — Он сделал паузу, уставившись на Селуса. — А ты что за бог?
— Меня зовут Фредерик Кортней Селус, и я не бог. С другой стороны, ты меня не побьешь ни в том, чтобы доставлять женщинам удовольствие, и ни в чем другом.
— Тогда ты просто демонстрируешь свое невежество, — заявил Калигула. — Ты незнаком с великолепной техникой, в которую я посвящен. Но у тебя, конечно же, нет императорского фаллоса с божественной устойчивостью.
— Ты и в самом деле много о себе мнишь, да? — спросил Селус.
— А почему я не должен быть о себе высокого мнения?
— Могу тебя заверить, здесь нет никаких богов.
— Никаких? — Калигула дотронулся до себя знакомым и, по мнению Селуса, отвратительным способом. — Тогда я последний и, стало быть, величайший. Приказываю тебе сейчас же дать мне встать.
— Ты можешь и сам это прекрасно проделать.
— Я тебе покажу, как вставать, в такое время, о котором тебе и во сне не приснится, — пообещал Калигула, и пристально вгляделся в него. — Ты, должно быть, один из слуг богов. Так подними меня и отведи к ним, или плохо тебе будет, Фредерик Кортней Селус.
— Я убил больше слонов, львов и буффало, чем ты можешь сосчитать, — сообщил Селус. — Не заставляй меня добавить к этому списку еще и бога.
— Я не могу умереть, — конфиденциально поведал ему Калигула. — В Риме пробовали, но из этого получилось только то, что я поднят на небеса.
— Ну, это не совсем небеса, — объяснил ему Селус.
— Если я оказался здесь, оно должно быть так. Селус отступил назад и позволил Калигуле подняться на ноги, несколько секунд понаблюдал за ним.
— Так почему ты меня преследовал?
— Я ищу город богов, — ответил римлянин. — Я видел, как ты исчез в лесу, и решил, что ты знаешь, где этот город и приведешь меня туда.
— Ты ошибся.
— Бог не может ошибаться, — убежденно сказал Калигула.
— А потому — ты лжешь.
— Это правда, что я ищу город, — согласился Селус. — Любой город. Должна же быть какая-то сила, управляющая этим миром, какие-то правила и те, кто их вырабатывает, и, поскольку правители не заявили о себе на берегу Реки, я решил пойти и исследовать их цивилизацию. Я шел по следу сэра Ричарда Бартона, имя которого так же неизвестно тебе, как и мое. Оно, кажется, теперь забыто, но я надеюсь опять его возродить. Не знаю, куда он направился, но допускаю, что у него тоже хватило ума, чтобы разыскивать правителей этих мест, и надеюсь объединить с ним усилия, прежде чем он достигнет своей цели.
Вот и все.
— Почему я должен тебе верить?
— Ты волен верить всему, чему хочешь, — пожал плечами Селус. — Ты также точно волен идти собственным путем. Я только предупреждаю тебя сейчас: не преследуй больше меня, следующая моя ловушка может оказаться не такой приятной.
Он повернулся и пошел было, но Калигула закричал:
— Подожди!
Селус остановился и повернулся лицом к римлянину:
— Что такое?
— Я устал, и нога болит. Я разрешу тебе нести меня, пока я не обрету свою силу. Селус хихикнул:
— Очень великодушно с твоей стороны, но я думаю, что как-нибудь обойдусь без этой чести.
Он повернулся, чтобы уйти, а римлянин взгромоздился ему на спину, вцепился ногтями в глаза и укусил за плечо.
Селус опрокинулся наземь, перекатился и умудрился схватить Калигулу за руки и резко их вывернуть. Римлянин закричал и ослабил свою хватку, а Селус поднялся на ноги.
— Только тронь меня — я тебя убью! — пригрозил он.
Ты мне больно сделал! — пожаловался Калигула.
Внезапно он начал плакать, как ребенок. — Почему все хотят сделать мне больно?
Селус воззрился на него и ничего не ответил.
— Ты что, не знаешь, что тебе не разрешается дотрагиваться до бога? — рыдал Калигула. Вдруг слезы исчезли чтобы смениться улыбкой. — И все-таки я восхищаюсь твоей храбростью, Фредерик Кортей Селус. Может быть, я разрешу тебе быть моим военачальником. Мы прорежем кровавую тропу среди моих врагов.
— Весьма великодушное предложение, — саркастически заметил Селус, — но в настоящую минуту я — единственный враг, которым ты располагаешь.
— Чепуха, — отрезал Калигула. — Разве лес не наш враг?
Разве не скрывает он ту тропу, которую мы ищем? — Он отщипнул небольшую отмершую веточку от ближайшего дерева.
— Я возьму эту добычу, чтобы доказать, что мы его завоевали!
— Думаю, что Гиббон поймет эту проблему, — буркнул Селус, во все глаза уставившись на римлянина, когда тот отправился собирать другие доказательства в память победы.
— Ну? — спросил Калигула, когда его руки были полны.
— Не стой же там! Нам еще надо отыскать город — и мир, чтобы завоевать его!
— Думаю, что мы отыщем город куда быстрее, если разделимся, — предложил Селус.
— Великолепное предложение, — отозвался Калигула. — Но тогда кто будет наполнять мне ванну и приносить еду?
— А я-то думал, что я военачальник!
— Ты тот, кем я желаю тебя сделать, — пояснил Калигула.
— А иначе — какова цель того, чтобы быть богом и на первом месте?
— Память у тебя короткая, — сказал Селус.
— Моя память совершенна.
— Но ты уже забыл, что произошло в прошлый раз, когда ты пытался мне приказывать.
— Это другое дело, — возразил Калигула. — Это было до того, как я сделал тебя своим военачальником и до того, как мы поставили лес на колени. — Он помолчал. — Завтра утром я создам какую-нибудь женщину, чтобы мы ею наслаждались, и, может быть, нескольких птиц, чтобы они воспевали наш приход, и мы отправимся маршем искать город.
Селус отрицательно покачал головой.
— Я сейчас же ухожу.
— Тогда я должен идти с тобой.
— Не могу я ждать у следующей своей ловушки. Ты можешь целую вечность вставать вверх ногами, или же прокалываться на острых палках на дне ямы.
— Я позволил тебе меня поймать, — возмутился Калигула.
— Я старался захватить тебя, и это оказался простейший путь встретиться с тобой.
— Да уж, конечно, — сказал Селус.
— Не умничай со мной, смертный, не то ты рискуешь навлечь на себя мой божеский гнев.
— Это возможность, которой я должен воспользоваться, — на Селуса слова Калигулы не произвели впечатления.
— Самое меньшее, что я сделаю — это заставлю членов моей стражи проткнуть тебя.
— Сначала найди их, а уж после я буду об этом беспокоиться.
— Тогда я сам это сделаю, — пообещал Калигула, хватая самую длинную и острую ветку, какую мог найти, и размахивая ею, как мечом.
— Только сделай шаг ко мне, и я оберну эту штуку вокруг твоей шеи, — пригрозил Селус.
— Ты всего лишь смертный, — напомнил Калигула с издевательским смехом.
— Никогда раньше не обращал внимания на прихоти сумасшедших, когда жил в первый раз, — сказал Селус. — Не собираюсь менять свои привычки и в этой жизни.
Калигула воззрился на него, ошеломленный:
— Почему все не кончилось, когда я умер?
— Империя?
— Весь мир. Как он может продолжать крутиться без меня?
— Он великолепно обошелся без тебя, — констатировал Селус.
— Кто меня сменил? Неужели сам Юпитер спустился, чтобы сесть на трон?
— Тебя сменил Клавдий.
— Этот старый дурак и калека? — Калигула даже взвыл с досады. — Теперь-то я знаю, что ты лжешь! Он едва мог выговорить собственное имя!
— Зато он не объявлял войну кучке деревьев, — заметил Селус.
— Я всегда знал, что он трус, — Калигула помолчал, пытаясь снова нащупать нить разговора. — Ну, не стой же так.
Нам еще предстоит отыскать город.
Селус пристально смотрел на него долгое мгновение и решил, что, вероятно, лучше уж знать, где этот ненормальный находится каждую секунду, чем допустить, чтобы тот выскочил из-за кустов в самый неподходящий момент. Наконец, он пожал плечами.
— Следуй за мной, — сказал он.
* * *
— Ты слышишь их? — повторил Бетховен.
Хьюи Лонг с размаху остановился и посмотрел Бетховену через плечо, вглядываясь в даль мимо композитора, в дымку и туман текущей Реки.
— Слышу что? — удивился он. — Ничего я не слышу. Вот разве что чайки, может быть — зов какой-то птицы. Вот и все.
Ничего из ряда вот выходящего.
— Лошади, — сказал Бетховен. — Войска Наполеона. Они идут за нами.
— Не слышу я лошадей, — сказал Хьюи.
— Они посылают войска конников с копьями и мушкетами, — с полной убежденностью сказал Бетховен. — Они знают, где мы. Таков был их план все время. Нас собираются убить, как свиней. — Он повернулся к Хьюи. — Я тебя предупредил, — продолжил он. — Мы должны были выбраться оттуда еще три дня назад. Я же сказал, пошли, давай, уйдем, но ты хотел остаться.
— Подожди-ка минуточку, — сказал Хьюи. — Ты не прав.
Нет никаких войск, никаких лошадей, никаких мушкетов. Только обычные звуки. — Аgitato, это было одно из бетховенских слов.
Вот что происходило где-то впереди.
— Спокойно, сынок, — сказал Хьюи Лонг, — ничего такого не происходит, чего мы не могли бы остановить.
Но Бетховен вышел из равновесия, он дрожал и трясся, слезы струились из его удивленных глаз, громадный лоб весь исходил потом. Музыкант задыхался, он схватил большое полотенце, заменяющее ему плащ, потом неуклюже упал грязь и барахтался там, хватаясь за свои колени.
Какой-то припадок, вроде эпилептического, решил Хьюи.
Мне бы следовало задержаться, побыть с самим собой, попытаться понять это место, прежде чем что-то начало происходить. Но, когда я пришел в себя в этом сумасшедшем мире, он был первым человеком, которого я увидел, он помог мне и каким-то образом привел в сознание. Как я мог его оставить?
Все же, это непонятно. В течение одного момента, окруженный телохранителями, ты шагаешь в вестибюль Капитолия навстречу истории, будущему и собственной судьбе, точно во сне, — и в следующую минуту ты сокрушен на пол, удивленный, мертвый, — и беседующий с этим немецким музыкантом.
Сколько же может человек вынести? Сколько он может по-настоящему понять? Для него это слишком много. Ты делал все, что мог, несмотря ни на что, ты пытался извлечь смысл из бессмыслицы, но это уже слишком.
Бетховен начал кашлять и содрогаться.
Не следовало мне этого делать, думал Хьюи. Надо было остаться там, где была жареная рыба, остаться в этих лесах, искать местного законодателя. Действительно, может быть, это для меня не было бы достаточно, может быть, мне следовало бы стать губернатором. Вот этого для меня, безусловно, было бы достаточно. Я бы посылал пароходы вверх и вниз по реке, играл бы с девицами, иногда брал бы взятки… Но что я вместо того сделал? Поехал в Вашингтон и взбесил Ф. Д. Р., а потом опять отправился в Капитолий, чтобы встретить пулю, которую для меня приготовили. Каждый человек король, но иной раз и королей убивают.
Теперь слишком поздно, подумал он, слишком поздно. Они меня достали, дьявольски меня достали. Черт, может, это и были лошади, то, что слышал на расстоянии Бетховен, может быть, Бетховен прав, может быть, вся эта чертова наполеоновская гвардия гонится за нами.
— Пошли, Людвиг, — позвал он. — Вставай! Давай, уйдем из этого чертова города. Это же была твоя идея, ты забыл?
Бетховен, наконец, тяжело поднялся на ноги, бормоча что-то о предательстве и о героях и о грубых ударах судьбы и Хьюи понял, что скоро он будет в порядке. Как только человек начинает говорить, как свойственно ему, он в порядке. Это нечто такое, что ты быстро начинаешь понимать в Мире Реки.
* * *
— Почему мы остановились? — требовательно спросил Калигула.
Селус присел на корточки, рассматривая землю.
— Кто-то проходил этой тропой не так давно.
— Несомненно, это был твой друг Бартон.
— Он не совсем мой друг, — поправил Селус. — И это был не он. Я потерял его след за целые мили отсюда. Это был кто-то, кто очень спешил, наполовину бежал. Кроме того, кто бы он ни был, он никогда не носил ботинок. Пальцы ног у него спрямленные, но на концах сходятся вместе.
— А какое нам до этого дело?
— Еще не знаю.
— Тогда — зачем мы остановились?
— Впереди нас могут быть люди, и они могут не быть дружественными.
— Они падут на колени и станут мне поклоняться, и, может, я в своем великодушии позволю некоторым из них жить, — объявил Калигула — и устремился мимо Селуса.
На мгновение англичанин чуть не поддался искушению схватить его за руку и дернуть назад. Потом он пожал плечами.
Какого черта, если уж кто-то получит первый выстрел из ружья или стрелу из лука, лучше пусть этот сумасшедший, чем он.
И он пустился вслед за богом-блондином.
* * *
В первые же минуты их знакомства, несколько дней назад, Бетховен обратился к Хьюи Лонгу со словами:
— Они нам лгали. С начала, с самого начала, мы были обмануты.
— Ложь — это то, на чем все держится, — объяснил ему политический деятель. — Без лжи, сынок, не было бы никакой политики. Была бы просто кучка людей, колотящих друг друга дубинками, чтобы посмотреть, кто окажется наверху. Это ложь приводит суету к четкому построению, понимаешь меня?
— Нет, — покачал головой Бетховен. — Не понимаю, что ты хочешь сказать.
Все казалось таким ясным у него в голове до того, как он начал говорить, а потом куда-то уплыло, просто покинуло его.
Все из-за того смешения понятий, которые произошли в результате слишком длинных разговоров и мыслей с этим дурацким американцем. — Но ты, конечно же, видишь, что об этом месте не говорят правды. Оно непохоже ни на что такое, что мы видели прежде, это что-то совсем иное.
— Это правда, сынок, — согласился Хьюи. — Все здесь какое-то иное, потому мы и должны обратиться к высшим властям за объяснением ситуации.
— Но ситуация не такова, как ты думаешь, — сказал Бетховен — и ему хотелось произнести длинную речь, обращенную к политику, о природе мысли и о различных типах лжецов, с которыми он всю свою жизнь вынужден был бороться, но поразительная триада до-минор из первых тактов симфонии до-минор, самая громкая, какую он слышал с тех пор, как оглох, вырвалась из него на этом месте, прошла, громыхая, сквозь силу света и оставила его удивленным и онемевшим.
— До-минор, до-минор! — произнес он неистово. — Это вся жизнь, неужели ты не понимаешь, тонизирующая к доминантному до — и снова назад!
Он вспомнил, как было в последние годы, до того, как его поразила глухота, когда музыка казалась такой абсолютной в своей чистоте и силе, что даже Hammerklavier казался только подготовкой к тому, что он мог бы сделать. А потом — потерять слух, потерять терпение, потерять все из-за льстивых несчастных дилетантов, которые сделали легкость возможной, они-то все время понимали, что он медленно опускается — ниже своего собственного позора.
— Хватит! — заорал он вдруг. — Хватит! Он услышал, как триада переходит в мажор, и вот уже грохочущая до-мажорная триада посылает сигнал к финальным аккордам после того, как переступает через басы.
— Не могу понять, как это случилось, — обратился он к Хьюи Лонгу. — Не было вообще никакого указания на эту судьбу. Ни намека на молитву или свет. Даже когда я разорвал занавес в Missa Solemnis, там не было ничего похожего на это, только акры и акры кладбища, мертвецы в гробах мертвецы без гробов, они поднимались, пели, медленно поднимались…
— Ох, сынок, — слова Лонга звучали по-доброму, — тебе бы в самом деле надо прекратить всю эту чушь. Ты только душу свою терзаешь тревогой, и ты так никуда и не придешь.
Все это было до того, как Бетховен осознал, что они должны уйти из города, что путь к освобождению лежит в пустынных пространствах далеко за пределами оград, когда он все еще пытался постичь какой-то смысл в этих обстоятельствах.
Как глуп он тогда был! Теперь ему кажется, что он стал на целые годы старше, хотя, конечно; миновало всего несколько дней. Разговаривая с этим несчастным Лонгом, прибытие которого в то же самое оглушающее и гибельное государство, какое Бетховен так хорошо помнил, он наблюдал — он чувствовал не только симпатию, но какую-то необходимость, нужду выбраться отсюда и освободить этого человека от ужаса, воплощенного и проявляющегося при первом же взгляде на Мир Реки.
Он сделал для Лонга то же самое, что для него до своего исчезновения в плоскогорья сделал крестьянский мальчик из Стокгольма: утешил его, успокоил, снял с него свирепый страх, в каком перед ним впервые открылась новая ситуация, а потом убедил его поискать более безопасное и изолированное пространство, где Лонг мог бы, наконец, найти какой-то смысл в том, что с ним произошло.
Бетховен и сам тогда не особенно понял, что такое Мир Реки, но он постарался облечь в короткие понятные фразы то, что знал, чтобы дать Лонгу кое-что, в чем тот нуждался, чтобы каким-то образом оправиться и отойти от первоначального ужаса.
И вот они оказались здесь, и Лонг медленно начинал привыкать.
— Сынок, — Лонг ласково дотронулся до макушки Бетховена, мягко подталкивая его вперед, — мы остановимся ненадолго и отдохнем, если ты не возражаешь.
— Но нас преследуют! Они в любую минуту могут оказаться здесь.
— Знаю, — не стал спорить Хьюи, — но я чувствую, что у меня почти готова речь. Я хочу обратиться к войскам. Я был в свое время прекрасным оратором, и теперь, я считаю, пора сделать мои способности известными здесь.
* * *
Они, наконец, добрались до конца леса. На последней миле деревья сделались реже, кустарник тоже не был таким густым, и вот Селус смотрел через большую опушку. Он остановился, положив руки на бедра, пытаясь определить, куда пойти дальше.
Далеко на расстоянии с левой стороны он увидел маленькое озерцо.
Вдруг он услышал позади дикий, почти нечеловеческий крик. Он мгновенно резко повернулся, как раз в ту минуту, когда Калигула заносил у него над головой огромное бревно. Он поднял руку, чтобы смягчить удар, но опрокинулся на спину, прежде чем римлянин нанес смертельный удар.
— А ты храбрец! — пробормотал Калигула, колотя его обеими руками. — Я возьму твою храбрость себе!
Селус пытался перекатиться, так, чтобы освободиться от веса блондина, но у него все еще кружилась голова от удара.
— Слезай с меня! — рявкнул он. — Ты безумец!
— Как я съел своего не рожденного сына, так я съем твое сердце!
Селус почувствовал, как теряет сознание, а Калигула пригнул свою голову к груди англичанина и откусил большой кусок.
Должно быть, ужас того, что должно произойти, помог Селусу обрести свежий приток адреналина, и он жестко вонзил свое колено в яички Калигулы. Римлянин испустил пронзительный крик фальцетом, покатился по земле и начал непрестанно кричать.
У Селуса кровь струилась из торса по животу, он вскочил на ноги и осмотрел себя так тщательно, как только мог. На самом деле было бы неплохо несколькими стежками зашить рану, но в этом мире раны заживали, как по волшебству. Кроме того, от львов и леопардов он получал и похуже если бы зубы Калигулы не содержали инфекции, — а причины не считать их таковыми не было — это было бы только временным досадным неудобством.
Но все-таки рана дьявольски болела, и он подошел к павшему богу и снова пнул его, на этот раз по голове.
Но Калигула на это не реагировал, он все еще выл и потирал свои яички, и все, что Селус получил от этого удара, была острая боль в ноге.
Он поискал веревку, которую нес свернутой у себя на плече, нашел ее там, где недавно упал, и подошел к Калигуле.
Прежде, чем римлянин смог оказать сопротивление, Селус связал ему руки за спиной, а потом несколько раз обвязал веревку вокруг его шеи, оставив десяти футовый поводок.
— Порядок, — констатировал он. — А ну, встать! Он дернул за веревку, и Калигула, Задыхаясь и давясь, неуклюже поднялся.
— Ты делаешь мне больно! — негодовал он.
— Ты хотел меня убить, — отвечал Селус.
— Но ведь это большая честь — умереть ради удовольствия бога, — сказал Калигула, искренне удивленный реакцией Селуса.
— Обойдусь без этой чести.
— Тогда ты просто дурак!
— Селус дернул за веревку, и Калигула снова стал задыхаться.
— А как насчет того, чтобы бог умер ради моего удовольствия? — спросил он.
— Богохульство! — закричал Калигула, кидаясь на Селуса с опущенной головой.
Селус отступил вбок — точно так же он отступил бы от носорога, если бы тот наклонил голову в его сторону. Вместо того, чтобы пустить пулю ему в ухо, как он сделал бы с носорогом, Селус просто подождал, пока Калигула достигнет конца веревки, а потом быстро и сильно потянул.
Римлянин совершил курбет в воздухе и тяжело приземлился на спину.
— Я, наверное, руки сломал! — завыл он.
— А я-то думал — боги не могут ощущать боль, — сардонически произнес Селус.
— Помоги же мне! — ныл Калигула. — Мне больно!
— Помогу, — Селус приблизился к нему. — Я даю тебе три секунды, чтобы ты встал, прежде чем я опять лягну тебя по яичкам!
— Нет! — пронзительно закричал Калигула, вскакивая.
— Моя персона священна! Ты никогда больше ее не тронешь!
— Так-то мы понимаем друг друга, — Селус подошел к нему и ударил по лицу.
Он ожидал, что Калигула выругается, или заплачет, или, может быть, даже захихикает. Вместо того римлянин посмотрел на него, как будто ничего не случилось, и сказал, как ни в чем не бывало:
— Я думаю, скорее всего мы найдем город у Реки. Городам нужна коммерция, а на этом озере большой торговли не выйдет.
Преодолев удивление, Селус согласился с пленником.
— Ладно, — сказал он. — Пошли к Реке. Ты впереди.
— Мы могли бы воспользоваться лошадьми, — заметил Калигула, направляясь направо.
— Если мы их найдем, я тебя на них обменяю, — пообещал Селус.
— Не пристало торговцам обменивать богов, — Калигула внезапно принял высокомерный тон.
— А все-таки, что сделало тебя богом? — поинтересовался Селус.
— Я провозглашен богом.
— Кем провозглашен?
— Мною самим.
— Только и всего?
— Никто никогда этого не оспаривал.
— Так-таки никто?
— Ну, никто из тех, кто оставался жить в течение следующего часа.
— Прекрасная работа, если ты можешь ее выполнять, — сухо откомментировал Селус.
— Я и есть бог, — настаивал Калигула. — Без меня не будет ни ночи, ни дня, ни дождя, ни солнечного света. Когда я умру, небеса разверзнутся и изольют потом черной лавы которая убьет все живое и покроет всю землю.
— Это должно утешать тебя в час нужды, — сказал Селус.
— Ты что, не веришь мне?
— Если ты бог, создай нам парочку лошадей. Если не сможешь — прекрати болтать: тебе понадобится вся твоя сила для марша, который нам предстоит.
— Я умею создавать лошадей, — убежденно заявил Калигула. — Я могу вызвать их к жизни прямо здесь, сию же минуту.
— Почему же ты этого не делаешь?
— Потому что ты осмелился поднять руку на бога. Ты не заслуживаешь того, чтобы ехать верхом.
— А ты заслуживаешь того, чтобы идти пешком? — спросил Селус.
— Я бог. Я не чувствую ни боли, ни усталости. Солнце — мой брат, я не могу обжечь себе кожу. Трава — моя возлюбленная: она обновляет меня с каждым шагом, который я делаю.
— Как тебе повезло.
— Я не нуждаюсь ни в еде, ни в воде, ни во сне, — продолжал Калигула. — Сегодня же вечером, попозже, когда ты не сможешь больше бодрствовать, я превращусь в змею и выжму из тебя жизнь. И тогда, — продолжал он будничным тоном, — я съем твое сердце и, вероятно, еще твои зрачки, потому что у тебя великолепное зрение, и тогда я отправлюсь искать город.
— Раз ты способен на все это, я полагаю, ты не станешь возражать, если я для безопасности привяжу тебя к дереву, прежде чем лягу спать? — спросил Селус.
— Нисколько, — вежливо заверил его Калигула. — Я ничего другого и не могу от тебя ожидать, хотя, конечно, ничего хорошего для тебя из этого не получится.
Еще одну милю они прошли в молчании, а потом Селус остановился, заставив Калигулу давиться, когда тот достиг конца веревки.
— Ты уже устал, смертный? — спросил Калигула.
— Помолчи. — Селус поднял свободную руку и заслонял ею глаза от солнца.
— Что ты там видишь? — спросил Калигула.
— Не уверен. Что-то. Это может быть группа людей.
— Они идут поклоняться мне, без сомнения.
— Или убивать тебя.
— Я не могу умереть.
— Попробуй остаться благоразумным настолько, чтобы запомнить, что ты больше не император и никогда не был богом, и держи рот на крючке, пока я не пойму, друзья эти люди или враги.
— Я превращусь в птичку-колибри, так что они не смогут меня видеть до тех пор, пока я не узнаю, почему они здесь, — быстро согласился Калигула.
— В очень тихую птичку колибри, — напомнил Селус.
— Начинай идти.
— Лететь, — поправил Калигула.
— Да что угодно.
— Я не могу лететь, — вдруг объявил Калигула. — Ты связал мне крылья.
— Даже у птиц есть ноги, — заметил Селус.
— И правда. Ты очень мудр. Некоторым образом, я буду почти сожалеть, когда вскрою тебя и съем твои внутренности.
И тут, тихонько щебеча про себя, римлянин повел англичанина через саванну по направлению к кучке людей.
Приказ, казалось, исходил изнутри у него, как это всегда бывало, когда в нем как бы образовывался часовой механизм.
— …Здесь я, как у себя дома, — сказал Хьюи Лонг. — Подойди! Я хочу с тобой говорить.
В туманном свете инфернального солнца Хьюи показать, что он видит начало какого-то движения перед собой, но потом снова оказалось, что это, вероятно, всего лишь иллюзия. Зато он привлек внимание Бетховена: музыкант скорчился на месте, сел на корточки, глядя на Хьюи этими странными сверкающими глазами, взглядом безумного человека.
— Позвольте мне рассказать вам о моем друге, великом музыканте, — продолжал Хьюи. — У него есть планы. Он хотел попасть в город и найти императора, чтобы свести и ним старые счеты, но он переменил свои планы. И знаете почему? Не знаете?
Ответа на вопрос не было, только какой-то грохот слышался на расстоянии, да чье-то дыхание. Однако надо завоевать доверие, тогда можно их привлечь.
— Он оставил эту мысль, — сказал Хьюи, — потому что, подобно вам, он думал, что в городе нет ничего такого, что там сплошная суета, что кто-то приходит, а кто-то уходит, но что перевоплощение не имеет никакого смысла, и императора невозможно найти, потому что император может находиться за тысячу миль, совсем в другом месте. И он сделался разочарованным, он устал от шума, от жары, от ощущения, что совсем ничего невозможно изменить, ничего нельзя сделать. — Хьюи сделал паузу и огляделся вокруг, выжидая возможный ответ. — Но теперь я здесь, чтобы сказать вам, что мой друг увидел все по-иному, что он понял природу своей участи, и он должен преодолеть свое упрямство, потому что император на самом деле там, он там ради всех нас, и все, что нам нужно, можно найти в том городе желаний. Правда о Мире Реки снизошла на нас.
Теперь он знал, что завладел их вниманием.
— Знаете ли вы, в чем истина? — продолжал он. — Она здесь для всех нас. Это и есть истина. Нас наградили всей мощью, всеми возможностями, всеми основными условиями в этом дьявольском месте. Каждый мужчина король, каждая женщина королева! Мы можем делать все, что захотим, все мы короли и королевы наших владений, мы ждем присуждения титула, мы ждем, чтобы на нас надели плащ обладания. И вот поэтому мы собираемся изменить образ жизни. — Он выдержал драматическую паузу. — Мы собираемся вернуться. Мы собираемся исправить город.
— О чем это ты болтаешь? — спросил кто-то. С британским акцентом, с проглатыванием звуков, почти неразличимый в густом тумане, но Хьюи мог разобрать то, что говорилось. — Да ты не в своем уме, произнес голос. — Вы, американцы, дерма не видали!
— Где этот человек? — закричал Хьюи. — Дайте мне увидеть человека, который такое говорит! Выйдите вперед и возражайте мне! Если у вас есть храбрость, чтобы так поступить, тогда у вас есть храбрость, чтобы вернуться в город.
— Никакая не храбрость, — сказал голос, принадлежащий тщедушной фигуре, которая вышла из тумана и опустилась перед ним на одно колено, скорчившись в грязи под пеньком, на котором стоял Хьюи. — Эй, друг, почему ты это все не бросишь и не посмотришь правде в лицо? Мы заблудились. Мы заблуждаемся так же, как это было с нами всегда. Почему ты не дашь нам спать? Почему не дашь нам выбраться из этого ужасного места?
— Если у тебя хватило храбрости сказать это, — ответил Хьюи, — должно хватить храбрости и на то, чтобы отсюда уйти.
Мы можем снова вернуть себе город. Мы можем найти свои души в этом месте. Мы можем исправиться и начать все снова.
Он в этом уверен, подумал Хьюи. Ведь не только его собственный голос в нем убеждал его в осуществлении всего, о чем он говорил, но и какой-то признак того, что они начали. Он спустился со своей трибуны в виде пня, разглядывая британца, который подкусывал его, а за этим бритом — толпа оборванцев, которые собрались все вместе, самая худшая армия, какую он когда-либо видел — и все же это была армия, если смотреть в том направлении, можно было так считать.
— Бетховен, — позвал Хьюи, — встань и выдай нам марш!
Выдай нам марш, ты меня слышишь? Мы собираемся снова отвоевать этот город!
И, больше не думая об этом, не останавливаясь, чтобы поразмышлять над комичностью и бессмысленностью своего предложения, Хьюи Лонг протолкался сквозь них и начал приближаться к городу.
Внезапно зазвенел чей-то голос:
— Это очень большой город, а у вас очень маленькая армия. Если вы намерены его взять, вы нуждаетесь в преимуществе, чтобы как-то уравнять силы.
— Что? — спросил Хьюи, поворачиваясь лицом к тощему бородатому незнакомцу, только что подошедшему. — Что вы имеете в виду?
Селус улыбнулся и предъявил молодого блондина, который сражался со связывающей его веревкой.
— Бога, — пояснил он. — Настоящего позолоченного бога.
Калигула поднял взгляд на этого человека и сказал:
— Он прав. Это в точности то самое, чем я являюсь. Ты немедленно меня развяжешь. Ты освободишь меня от этих веревок, иначе я прокляну…
— Вот он как разговаривает, — вмешался Селус. — Всю дорогу, и ничего подобного вы никогда не слышали. Но ты можешь дать ему попробовать. В конце концов, он не только лелеет планы — большие планы, — но как можно потерпеть поражение, если в авангарде у тебя бог? В любом случае, — заключил Селус с вкрадчивым жестом, — предоставляю решить тебе. Распоряжайся им, как пожелаешь.
Калигула внимательно осмотрел другую пару: человек с взъерошенными волосами с ненавистными чертами Клавдия, но моложе, гладколицый человек со смешными руками и странными жестами. Не были они похожи на тех военных, каких ему бы хотелось получить, но, с другой стороны, приходится использовать то, что получаешь. При дворе — или вне двора, или вне стен города, приходится жить так, как получается, окруженными дураками и сумасшедшими, получая приказы от нижестоящих.
— Что ж, — произнес Калигула с высокомерным наклоном головы, привлекая внимание гладколицего, который казался наиболее разумным, вероятно, самым почтительным из всех, — вы собираетесь меня освободить? Или бросаете мне вызов и навлекаете на себя мое ужасное проклятие?
— Вот так он разговаривает, — повторил Селус. — Почти все время. Я ничего не могу с ним поделать, возможно, вы сможете.
— Да, — ответил гладколицый, его взгляд наполнился почтительностью, или, по крайней мере, должным пониманием происходящего. — Да, думаю, что мы можем это сделать. — Он протянул руки и начал возиться с веревкой. — Стой спокойно, — сказал он, — и дай мне освободить этого бога от его алтаря, — он улыбнулся Калигуле. — Моя латынь не такова, чтобы ею пользоваться, по правде говоря, она никогда не была моим сильным местом. Как ты сказал имя?
— Живей развязывай меня, — приказал Калигула, — и узнаешь мое имя и мое проклятие, все мои обстоятельства…
— Все время он так разговаривает, — снова повторил Селус. — Я-то одинокий человек, привык к тихим местам. Вот вы с ним и управляйтесь, а с меня хватит, спасибо.
— Со всех нас довольно, — сказал гладколицый. Но вообще-то удивительно, сколько человек может вынести. — Он пристально поглядел на Калигулу, опустился на колени, потянул за узел. — Всяк человек бог — такова моя философия. А что еще привело бы нас сюда?
— Божественность ограничена, — возразил Калигула. — Она подобает только одному из нас.
— О, успокойся, — сказал его освободитель. — Успокойся и прекрати болтать, хотя бы на минуту. Бетховен, подойди и наступи на эту веревку, ладно? Так мы его никогда не освободим.
Они усердно наклонились для того, чтобы прислуживать ему. Калигула принял горделивую позу, наклонил голову под углом, чтобы найти солнце, тонкие лучи, проникающие сквозь тяжелые катящиеся облака. На мозг его давил один образ, картина, которая возникала сама по себе, непрошено, и он не мог ее убрать. Склоненный, в таком же положении, как сейчас, он прижался к камням, его живот отяжелел и вспучился, колени ощущают холодную сырость камней, а руки вцепились в рукоятки.
И позывы на рвоту.
* * *
Не имея инструментов, на которых он мог бы исполнить мелодию в этом месте, где нет даже ударных, Бетховен все-таки исполнил им марш, когда они стали пробираться то верх, то вниз, во главе с этим типом, который называл себя Калигулой. Это был Турецкий Марш из «Афинских развалин», не самый его любимый, но достаточно хороший для мычания вместе с пронзительными деревянными духовыми инструментами и рокотанием барабана — эффекты, которые он мог воспроизвести в голове, если не своим бормочущим и стонущим голосом.
Взять город — это была и идея Селуса, отвоевать город.
Не то чтобы она когда-либо была у них на первом месте, не то, чтобы город, который следует взять, находился повсюду Что можно было бы сделать? Но римский император, этот странный юноша с горящим взором, кажется, знал свое дело: у него была уверенность Наполеона и безумие архиепископа и он шагал в конце их строя странным шаркающим шагом, и это, если не королевские права, убеждало, да еще такая решимость, какую Бетховен мог оценить.
Селус и Хьюи Лонг, шагая вперед, глубоко погрузились в свою беседу. Время от времени какая-нибудь фигура отскакивала от толпы, струившейся сбоку, и кидалась на римского императора, потом с ревом отлетала обратно.
Ничего подобного этой процессии Бетховен никогда не видел. Он в свое время написал достаточно маршей и контрдансов, всякого хлама и музыки для развлечения, но никогда он не видел такой группы людей, как эта.
Он мог сказать, что обстоятельства переменились с тех пор, как они наткнулись на Селуса и Калигулу, освободили Калигулу от его пут и направились назад, к тому месту, откуда он ушел. Все пошло совсем не так, как раньше. Воздух стал гуще, он прочищал ноздри Бетховена, и толпы сбоку нажимали с таким напором, какого он никогда не знал раньше. Всяк человек бог, сказал Хьюи Лонг, и в самом деле, этому Калигуле уделялось столько внимания, сколько Бетховен никогда не видел. Может быть, и в самом деле в конце этого пути что-то есть, Бетховен не знал, и не стоило об этом размышлять. Надо было только брать питание и продолжать путь вместе с остальными: римскими императорами, галльскими императорами, демократами, свободными, архиепископами и рабами — все они одно и то же.
Здесь был какой-то внутренний смысл, но он о нем не думал. Не с этой музыкой, ревущей у него в голове, cymballo грохочут, педаль барабана с яростью работает, пытаясь прорвать экран его сознания.
Когда они подошли к холму и взглянули на изгородь, где возвышались над Рекой домишки, Селус ощутил триумф, доказательство своей правоты.
— Видишь? — повернулся он к Хьюи Лонгу. — Я же говорил вам, что мы сюда доберемся. Я знал, что это всего лишь дело поворота — а потом вернуться, что никто нас не остановит!
— И в самом деле, никто их не останавливал, а они действительно собрали вокруг себя определенную группу людей, которых не испугали ни жара, ни суровые условия, ни выходки Калигулы. — Теперь мы совершаем следующий шаг.
— А что такое — следующий шаг, сынок? — спросил Хьюи Лонг. Прогулка его не освежила, ничего в Мире Реки, кажется, не имело того эффекта, какой могло иметь в той жизни, которую он привык считать цивилизованной. — Предполагается ли, что я должен произнести речь? Есть там какое-то место, которое нам полагается занять? Уполномочены ли мы что-то взять на себя?
В его глазах сверкнул какой-то безумный огонек, и он внезапно показался Селусу не только странным, но, возможно, и опасным человеком. Конфиденциальность между ними прошла, и он был теперь просто разжиревшим американским политиком без избирателей.
— Я совершенно уверен, все это теперь решится, — сказал Селус. — Как только нас увидят, как только узнают, что мы сюда вернулись, для нас сделают соответствующие приготовления.
Хьюи Лонг воззрился на него с тем странным доброжелательным выражением, которое могло внезапно и странным образом перейти в грубость, и сказал:
— Не понимаю, о чем ты. Говоришь, сынок. Правда, не понимаю.
— Селус пожал плечами:
— А разве кто-нибудь из нас понимает? Разве кто-нибудь из нас действительно знает, что происходит в этом проклятом месте?
— Я знаю, — вступил в разговор Калигула, — Я точно знаю, что происходит. — Он повернулся к ним, тело его было насторожено, взор свиреп и настойчив. — Теперь, — произнес император, — теперь мы приведем все это к концу. — Он поднял руку, уставился на Селуса, потом на Лонга, затем перевел взгляд на других, которые начали собираться вокруг. — Приведите мне девственницу, — приказал император. — Сейчас же — приведите мне девственницу!
* * *
Но, разумеется, он знал, что такова была их миссия, что именно она ждала их здесь все время. Калигула ощущал, как божественность поднимается в нем, почувствовал в эти жгучие минуты полноту своей нужды и медленно опустил взор на ряд поклонников и последователей, чтобы высмотреть в их рядах женщин. Он чувствовал, как знакомая мощь шевелится глубоко внутри него. Они не посмеют отказать, потому что скоро они узнают его истинную власть.
— Приведите мне девственницу, — повторил он, — или скоро вы все будете мертвы. Я произнесу над вами проклятие, и он обратит вас в навоз, коим вы являетесь.
Он протянул руки, хватая Селуса в неожиданное и крепкое объятие, потом отбросил его от себя с силой, рожденной вместе с безумием у него внутри, и помчался к той туманной линии, которую видел перед собой.
— Я вас буду иметь! — взвыл он. — Всех вас буду иметь!
— Судьба наполнила его чресла так грациозно, как будто бы это была кровь и сексуальный призыв той девственницы, которую он жаждал. — Вы еще узнаете мою божественность! — кричал Калигула. — Я открою ворота этого города в игре в помазание, и я поимею вас всех, так, как было приказано!
Он потянулся, схватил чье-то тело, с жестокостью пощупал его в разных местах руками, ища груди, ища знакомые половые органы, забавное ощущение судьбы переполняло его. О, это место великолепно! Он не оценил его прелести до настоящего момента.
Потому что он поистине был здесь богом. Он мог с любым из них сделать все, что захочет. Почему он не понял этого раньше? Они все боги.
Он начал взбираться на это тело, его нужда возрастала. Он никогда и не мечтал, что может быть место, подобное этому, но вот же оно — здесь. Это было удивительно, грандиозно потрясающе. В его голове возникла цепочка вскриков, и он уцепился за нее, ухватил ее, и позволил вскрикам отправить его на место.
* * *
Бетховен смотрел в отчаянии. Никогда он не видел ничего подобного. Даже когда чернь штурмовала ворота Парижа в 1789, там не было ничего похожего, он был в этом убежден. Хьюи Лонг уставился на зрелище, посмеиваясь. Селус потирал руки и в викторианской ярости кричал на Калигулу… но никто не подвинулся к юному императору в том небольшом пространстве, которое тот расчистил, пока продолжал свой жестокий и странный акт.
Цимбалы в голове Бетховена умолкли, пикколо тоже, и все, что осталось — это гудение басов в трио симфонии до-минор, эта чудовищная адская пляска.
— Что же мы делаем? — спросил он Хьюи Лонга. — Неужели это то, чем мы стали? Неужели это конец для нас?
Его постигло внезапное внутреннее озарение: Лонг и Селус уговорили их повернуть к воротам города специально для этой цели, так чтобы это мародерство и насилие могло быть предпринято, и Калигулу развязали, чтобы он повел их, потому что только Калигула смог без колебаний управиться со всем, что необходимо.
— Неужели вы не собираетесь остановить это? — продолжал Бетховен.
Лонг закусил губу, покачал головой в знак отрицания.
Селус пожал плечами: казалось, он зачарован происходящим, заинтересованный, но не вмешивающийся.
— Отсюда я даже не вижу, мужчина это или женщина, — сказал Селус.
— Разве тут есть разница? — спросил Хьюи Лонг.
— Тогда я это остановлю!
Бетховен, не совсем осознавая, что делает, бросился на округлившиеся тяжелые бока императора, чувствуя такое отвращение, какого никогда не знал. Тот, другой император, Наполеон, предал его, но образ его был безликим, все это не походило на теперешнее. Это был бунт. Это было похабно, отвратительно, это было отрицание всего, ради чего он прожил свои пятьдесят семь лет, стремясь такое уничтожить. Свобода — да, но свобода для всех, а не только для больных рассудком и злобных людей.
— Прекратите! — заорал он, проталкиваясь к ним. И тогда он ощутил на себе руки Хьюи Лонга, громадные руки которые тянули его назад.
— Нет! — сказал Хьюи Лонг. — Не останавливай его! Для этого-то мы сюда и пришли — чтобы видеть.
* * *
— Всяк человек бог, — сказал Хьюи Лонг. Селус воззрился на американца в шоке и одобрении. — Так вот зачем нас взяли сюда, — продолжал Лонг. — Чтобы мы могли поступать так, как хотим.
Бетховен пытался вырваться из его объятий, предвидя, как он будет наблюдать бегство Калигулы, скорчившегося, точно насекомое и думал: прав ли этот человек.
Прав американец, каждый человек бог, и мы явились в это проклятое место для того, чтобы сделать из себя самих богов, будь они даже самые презренные на вид. Это ответ, который лежит в самом сердце этого города; это то, что мы всегда понимали.
Всю свою жизнь он стремился, как должны делать и остальные, к такому положению, а теперь, когда он его нашел, остается только подчиниться.
— Подчиниться! — кричал на Бетховена Селус. — Да будет так! Делай так, как ты хочешь! — Он разглядывал на расстоянии лагерь, ближайшие силуэты, которые в неотложности нужд Калигулы расступились, чтобы освободить место. Я бы это сам сделал, если бы мог, подумал Селус, и я так сделаю. Сделаю.
— Теперь я понимаю, зачем мы вернулись к берегам Реки, — сказал он, обращаясь к Хьюи Лонгу. — Это все время нас ждало, да?
Лонг улыбнулся, тряхнул головой, протянул руки Селусу.
Выражение его лица было странным, абстрактным. Бетховен, боровшийся в сильной хватке Лонга, вдруг сдался, опустился на колени, потом нагнулся к земле и потерся лбом о грязь.
— Вы его не остановите, — пробормотал Бетховен. — Ничего не может снова прекратиться. Это ответ, да? Вот что вы хотели дать мне понять, вот почему вы привели меня обратно — чтобы унизить меня.
— Не знаю я об этом ничего, сынок, — возразил Хьюи Донг. Он слегка улыбнулся и поглядел на Селуса. — Но мы считаем, что теперь знаем ответ, да?
— Да, — подтвердил Селус. Перед ним повисла туманная и прочная дымка, он мог бы ее смахнуть одним движением руки, но предпочел этого не делать. — Да, я понимаю. Всяк человек бог.
— Он взглянул на зачарованного угрюмого Бетховена. — Даже ты, — сказал он. — И я, и все остальные. Вот что должно нам открыться.
Голос Калигулы проблеял сквозь дымку, сквозь поразительную тишину Мира Реки. Селус услышал пение императора, затем томительный крик его облегчения. Будь я проклят, подумал он, а затем: да, наверное, я проклят. Наверное, мы все прокляты. Что точно то же самое, что и быть свободным.
* * *
— Так он, конечно, положил того цыпленка в горшок, да? — спросил Хьюи Лонг. — Посмотрите на человека, который поставил машину в гараж. — Он крякнул и подивился, что скажет на это Селус. — Так скажи, — обратился он к Бетховену, который теперь тихонько всхлипывал у него за спиной, — что, как ты думаешь, сказал бы англичанин?
— Мussessein, — сказал Бетховен. — Ess mussein.
* * *
Великолепный в своих делах, победоносный относительно своего облегчения, бог Калигула вышел из нейтральной формы, которая служила ему так хорошо, — однако, ее было достаточно для настоящего времени, хотя, конечно, будет и получше, — и посмотрел на своих подданных, расположившихся лагерем на расстоянии, упавших на колени, чтобы служить и изменять ему.
— О да, — спокойно произнес он. — О да, измена и служение — это ведь одно и то же.
Он привел в порядок свою одежду, встал, отпихнул набок признак своего возвращения и шагнул к небольшому пространству, освобожденному для него слугами Мира Реки, к его трибуне, откуда он будет говорить. Он соберет их вокруг себя и отдаст им команды, и тогда начнется истинная и окончательная природа его царствования. Издалека он слышал пронзительные крики, воздающие ему почести, а скоро явится сам Клавдий, чтобы свидетельствовать, чтобы склониться перед ним и служить ему. Всяк человек бог, да… но этот бог, даровавший Мир Реки, его терпимость, его безумие и его сокровища… этот бог — человек.