IV
Через несколько тысяч лет до людей это дошло. Постепенно они перестали верить в древнеегипетских богов, так что те выродились. Но вырождение заняло некоторое время.
Почему-то богини живучее богов. Исиде поклонялись до VI в. н. э., а когда последний храм ее был разрушен, она проскользнула (под псевдонимом) в христианский пантеон. Вероятно, это оттого, что и мужчины, и женщины очень близки со своими матерями, а Исида была ну очень большая мама.
В своих хождениях туда-сюда вдоль Нила Осирис обратил внимание, что у людей есть способ побеждать время. Это было искусство. При помощи резьбы, скульптуры, картины, стихотворения или песни человек мог навечно зафиксировать момент времени. Люди, расы, государства приходят и уходят, искусство же пребывает вовеки. По крайней мере, почти. Ничто не вечно, кроме самой вечности, и даже боги вдруг обнаруживают, что окисление выжгло их дотла.
Это отчасти потому, что религия — тоже форма искусства. И, как и другие формы искусства, с течением времени религия меняется.
Осирис знал это, хотя очень не любил себе в этом признаваться. Однажды, в начале I в. н. э., он снова увидел человека, который все время сидел спиной. Человек этот сидел так около шести тысяч лет или, может, гораздо дольше. Не исключено, что он видел еще Каменный век.
Осирис решил попытаться еще раз. Ковыляя на своем костыле, он стал обходить человека слева. И тут он ощутил странное жжение. У человека начало появляться лицо.
Непосредственно перед человеком находилось то, что скрывала его спина. На поверхности земли лежало продолговатое пятно черноты размером с дверь небольшого дома.
— Это начало конца, — прошептал Осирис. — Не знаю почему, но я это чувствую.
— Привет тебе, о первый из увечных богов, предшественник Гефеста и Виланда, — сказал человек. — Ave, первый из растерзанных и собранных по кусочкам богов, предшественник Фрейра и Лемминкайнена. Здравствуй, первый из добрых богов-смертников, базовая модель для всех последующих, для Бальдура и Иисуса.
— У вас совершенно нездешний вид, — произнес Осирис. — Можно подумать, вы из другого времени.
— Я из двадцатого века, — отозвался человек. — Не исключено, что это будет предпоследний или даже последний век в истории человечества. Я знаю, о чем вы думаете: что религия — это форма искусства. Что ж, сама жизнь — искусство, хотя, когда доходит до того, чтобы жить, большинство предпочитают чистое подражание, снова и снова пишут одни и те же старые картины. Творцов очень мало. Жизнь — это массовое искусство или, как правило, искусство масс. А, к сожалению, искусство масс — плохое искусство. Хотя часто и забавное, — поспешно добавил он, словно опасаясь, что Осирис обвинит его в снобизме.
— Кто вы? — спросил Осирис.
— Меня зовут Лео Квиквег Тинкраудор, — ответил человек. — Тинкраудор, как и Рембрандт, помещает себя в свои картины. Так делают все художники, достойные зваться художниками. Но, поскольку я не достоин Рембрандту даже рулон туалетной бумаги подать, я всегда пишу себя спиной к зрителю. Когда я стану не хуже старого голландца, тогда можно будет оборачиваться лицом в массовых сценах.
— Вы что, хотите сказать, что создали меня? — поинтересовался Осирис. — И все это тоже? — Он обвел зеленой рукой панораму голубой реки и бледных зелено-коричневых полей, а также красно-коричневых песков и скал за полями.
— Каждый человек знает, что сотворил мир, когда каким-то образом создает себя, — объявил Тинкраудор. — Но только художник воссоздает мир. Вот почему вам пришлось столько тысячелетий ковылять на костыле и с фаллосом вместо носа.
— Против фаллоса вместо носа я не возражаю, — проговорил Осирис. — Так я не ощущаю запахов, а это, сами знаете, великое благо, огромное преимущество. Тинкраудор, мир ведь так смердит! Но с этим шлангом вместо носа я больше не чувствую запахов. Так что огромное спасибо.
— Не за что, — отозвался человек. — Но, пожалуй, с вас хватит. До людей уже дошло, что и боги могут быть калеками. И что боги-калеки символизируют человечество с его бедами. Люди-то все тем или иным образом увечны. И все пользуются костылями, в физическом или психическом плане.
— Скажите-ка что-нибудь новенькое, — с глумливой усмешкой попросил Осирис.
— Это старое наблюдение, которое никогда не утратит своей новизны. Оно вечно ново, потому что люди в это просто не верят, пока уже не становится поздно отбрасывать костыли.
Тут Осирис заметил картины, занесенные пылью цвета хаки (или каки). Он поднял их, сдул пыль и вгляделся. Самые нижние и, значит, самые старые выглядели очень примитивно. Не палеолит, но неолит. Статичные, геометричные, неумелые, грубые и в неестественно яркой цветовой гамме. На них присутствовал Осирис собственной персоной и остальные божества — плоские, массивные и неподвижные, как пирамиды, и поэтому монолитные, лишенные внутреннего пространства для внутренней жизни. Также на картинах отсутствовала перспектива.
— Вы же не знали, что мир и, значит, вы были тогда плоские? — сказал Тинкраудор. — Ну-ну, не печальтесь. Рыбы тоже не знают, что живут в воде — точно так же, как люди не подозревают, что окружены благодатью. Разница лишь в том, что рыбы уже в воде, а человек должен проплыть через неблагодать, чтобы добраться до благодати.
Осирис проглядел следующую подборку картин. На них он был уже объемен, грациозен, естественен по цвету и форме — и не стереотип, а личность. И долина Нила изображалась в надлежащей перспективе.
Следующие картины были опять плоские и без перспективы. Но почему-то на них Осирис казался себе слитым воедино со Вселенной, чего на предыдущих картинах не наблюдалось. Но он снова потерял индивидуальность. Для компенсации утраты сквозь него сиял божественный свет, словно солнечные лучи через витраж.
На следующих картинах вернулись перспектива, трехмерность, теплые естественные цвета и индивидуальность. Но затем, быстро и с головокружительным разнообразием, Осирис и Нил стали представляться абстракцией, кубом, искаженным диким зверем, кошмаром, заключенными в прямой бесчисленными точками, лентой Мебиуса, дождем осколков.
Осирис отбросил картины в пыль и, перегнувшись, вгляделся в продолговатое пятно черноты.
— Что это? — спросил он, хотя знал и так.
— Это, — ответил Тинкраудор, — неизбежный, хоть и не всегда желательный конец эволюции, которую вы наблюдали на картинах. Это моя последняя картина. Я достиг идеальной и чистейшей гармонии. Это ничто.
Из пыли, скрывавшей его все эти тысячи лет, Тинкраудор поднял костыль. На самом деле костыль ему не был нужен, но он не хотел себе в этом признаваться. По крайней мере, не сейчас — может быть, когда-нибудь.
Карабкаясь по костылю, как по шесту, Тинкраудор поднялся на ноги. И, опершись на костыль, Тинкраудор пнул бога в зад. Осирис упал и прошел насквозь. Поскольку ничто — это неполное уравнение, Осирис быстро стал второй частью уравнения — то есть, ничем. Он был рад. Нет ничего хуже, чем быть архетипом, символом и чьим-то чужим творением. Кроме как быть калекой, когда это не обязательно.
Тинкраудор поковылял назад в свой век. Костыля никто не замечал, кроме некоторых детей и совсем уж глубоких стариков, — так же, как никто не замечает телефонного столба, пока не треснется лбом. Или благодати, пока не накроет.
Что до странностей поведения и мышления — зовите это эксцентричностью или оригинальностью, — все относили их на счет вызревающей у него в мозгу лягушачьей икры.