Курильня Торраля была темной: занавески на окнах не пропускали в нее света солнца, убийственного в два часа дня. Только лампа для опиума бросала желтое пятно света на потолок, и темные клубы дыма тяжело колыхались в воздухе, пропитанном запахом снадобья. Тихое потрескивание трубок чередовалось с безмолвием. Торраль курил, бои спали у его ног.

Палящий зной в эти часы сиесты наводит дурман без сновидений. Сайгон спит, и смертоносное солнце одно царствует на пустых улицах. Только курильщики продолжают жить в глубине запертых курилен, и нить их мыслей, чудесно смягченных опиумом, тянется за пределы земного мира, удлиняясь до того, что достигает благословенного и лучезарного царства, которое Куанг-Тзе открыл некогда своим ученикам.

Лежа на левом боку, правой рукой протягивая иголку к лампе, Торраль приготовлял свою шестую трубку. Он лежал на камбоджийских подушках из свежей рисовой соломы. Его пижама, расстегнутая, обрисовывала смуглый торс, слишком узкий для его большой головы, сильной и в то же время рахитичной, торс цивилизованного человека, который утончает без устали свой мозг, с презрением отдавая свое тело разврату. Торраль курил свою шестую трубку.

Он вдыхал черный дым глубоким вдыханием и долго задерживал его в легких прежде, чем выпустить. Его откинутая голова покоилась на подушке, сладкая истома сковывала тело, все его чувства, казалось, вибрировали подобно тетиве лука. Горячий запах снадобья ласкал его обоняние, свет дымящей лампы очаровал остановившийся взор, мерное дыхание спящих боев звучало в ушах, как нежная мелодия скрипок.

Снаружи, далеко на улице, безмолвной как пустыня, прозвучали шаги. Никто, кроме курильщика, не мог бы их расслышать. Торраль с любопытством ожидал человека, который приближался: это был мужчина, потому что он шел мерным шагом, не спеша, – изощренная проницательность курильщика тотчас же уловила это. Человек остановился, потом пошел опять. По стуку каблуков на камнях тротуара Торраль угадал колебание идущего, вынужденного выйти из тени деревьев, чтобы пересечь улицу. Шаги прозвучали перед дверью, и по короткому стуку одним пальцем Торраль узнал Фьерса, хотя Фьерс обыкновенно не выходил никогда в эти часы.

Торраль толкнул ногой темную груду тел спящих. Бои проснулись, потягиваясь. Они были похожи на маленьких лежащих идолов из бронзы. Сао поднялся, с покрасневшими от опиума глазами. Он разыскивал свой «каи-хао» из белого полотна, брошенный в угол на время сиесты. Но в этот момент Фьерс нетерпеливо постучался вторично. Тогда бой отправился отворять совсем голый, собрав только под тюрбан свои длинные черные волосы.

Фьерс вошел, сбросил шлем и сел, не говоря ни слова.

– Что? – спросил инженер.

– Ничего.

Он растянулся на циновке по правую сторону лампы. Торраль приготовил трубку и предложил ему. Фьерс отрицательно покачал головой. Торраль курил один. Потом они оба задремали. Бои тоже снова улеглись спать.

Черный дым покрывал словно тушью циновки из рисовой соломы. Уравнения на аспидной доске просвечивали сквозь облака дыма, и курильщик созерцал их, как начертанные серебром изречения непреложного Евангелия.

Пробило четыре часа. Торраль поднялся. Его лицо и руки были черны от сажи. Он обтер их одеколоном и протянул флакон Фьерсу.

– Десять трубок и два часа отдыха после десятой. Ни в чем не нужно излишеств.

Он скинул свою пижаму и оделся. Фьерс курил папиросу. Торраль сел верхом на единственный табурет.

– Почему ты пришел отдыхать сюда?

– Меня выгнали из дому.

– Кто?

– Лизерон.

Торраль ожидал объяснений. Фьерс раздавил свою папиросу о поднос для опиума.

– Обыкновенная история. Я флиртовал от времени до времени с этой бабенкой, которую официально содержит Мевиль. Он, понятно, не знал ничего…

– Само собой.

– Хорошего понемногу, и я собирался на этих днях порвать с Лизерон. Тут, однако, возникли некоторые затруднения…

– Для развода нужно, чтоб было двое.

– А я был один. Она уцепилась за меня, ей нравилось обманывать Мевиля со мною. Я прекратил свои визиты – она стала приходить ко мне. Я говорил, что меня нет дома – она ожидала меня у ворот. Наконец, вчера вечером я написал ей.

– Достаточно ясно?

– Должно быть нет: я ее просил не приходить никогда больше – и вдруг сейчас, в самом разгаре сиесты, она обрушилась на меня…

– Как социализм на буржуазию…

– Это совсем не смешно: я был в пижаме, я спал, надо было идти отворять.

– Бедный!

– Она входит. Тотчас мне в лицо летят триста пиастров – я их приложил к моему письму вчера – и в ту же минуту она в моих объятиях совсем голая. Она пришла в пеньюаре.

– И ты еще жалуешься?

– Я терпеть не могу насилия. Я вырывался, как только мог, надел вестон и пришел сюда. Она кричала от злости. Но это пройдет – и я ей так и сказал.

Он добродушно смеялся.

– У тебя ломкая мебель? – спросил Торраль.

– Только железная кровать.

Он взял другую папиросу. Голубые клубы дыма поднимались медленно к потолку.

– Недурен ты был, – снисходительно смеялся Торраль. Опиум еще пропитывал его вены, смягчая его обычную резкость.

– Недурен, – подтвердил Фьерс.

Он пошел взглянуть на черную доску, испещренную формулами. Торраль, повернувшись на своем сиденье, следил за ним взглядом.

– Тебя не видно уже больше десяти дней, – сказал он вдруг.

Фьерс покраснел.

– Я утомлен.

– А между тем ты прекрасно выглядишь.

Фьерс в самом деле выглядел, как нельзя лучше: свежий цвет лица, веки без темноты. Ни румян, ни пудры. Торраль начал смеяться.

– Кем ты заменил Лизерон?

– Никем. Я хочу отдохнуть несколько времени.

– Прекрасно. Сегодня вечером я обедаю в кабаре, в Шолоне, тихо и скромно, по твоему рецепту. Ты будешь?

Фьерс покраснел еще сильнее.

– Не могу. Я приглашен на обед в городе.

– В городе?

– К Мале.

Торраль притворился крайне изумленным.

– К Мале? Ты бываешь у таких шикарных людей? Скрестив на груди руки, он разразился смехом.

– Бедняга! Так значит, это правда? Мне говорили, но я не верил. Ты, цивилизованный, солдат нашего авангарда, ты сделался светским человеком? Ты волочишься за женскими юбками, ты даешь опутать себя вежливостью, элегантностью, снобизмом? Юбки не стоят даже труда поднимать их, а поклоны ничего не дадут взамен, кроме обратных поклонов. Поддельный товар, фальшивые деньги. И для этой нездоровой и варварской кухни лжи ты изменяешь нашей рациональной, математически правильной жизни! Вот уже десять дней, как ты повернул к нам спину. Десять дней, как ты отрекся от нашего идеала разумных людей: какая химера, какая глупость тебя увлекает? В какой луже обмана ты погряз, – искренний человек? Ты или безумец или ренегат.

– Ты преувеличиваешь, – сказал Фьерс.

Он выслушал выговор безропотно. Перед лицом этой неопровержимой философии он себя чувствовал смущенным и виноватым. Но та новая жизнь, которую он вкушал уже более десяти дней, давала ему слишком много радостей, чтоб он согласился отказаться от нее. Он защищался:

– Я живу по твоей формуле: я нахожу без усилий развлечения по моему вкусу. И я ими пользуюсь. Я живу так, как мне нравится, не думая ни о чем и ни о ком. Это именно то, что предписывает твоя программа.

– Дуралей.

Торраль выругался без гнева, с гримасой брезгливой жалости.

– Дуралей. Не будем спорить. – Ты влюблен, что ли? Это не было бы оправданием, разве только объяснением.

Фьерс возмутился. Все упреки, все насмешки он выслушивал, опустив голову. Но профанировать здесь имя Селизетты Сильва – никогда! – В самом деле, – вдруг пришло ему в голову, – к чему выходить из себя? Кто говорит о Селизетте? Он был влюблен в нее не больше, чем во всех других женщин. Он засмеялся.

– Влюблен. А ты?

Торраль испытывал его пронизывающим взглядом. Но Фьерс не лгал, его искренность была очевидна. Торраль не настаивал больше.

– Я иду к Мевилю, – сказал он, переодеваясь в дневной костюм, который оставил для сиесты. – Ты со мной?

Фьерс посмотрел на часы.

– Да. У меня еще есть время.

– Время? У тебя какое-нибудь дело?

– Партия в теннис.

– Где?

– У Мале.

Фьерс не краснел более, он не был влюблен, эта истина, точно сформулированная, успокоила его совесть. Он пожал плечами, когда Торраль упрямо вернулся к той же теме.

– Любовь, ради которой перестают предаваться наслаждениям, – это анемия интеллекта.

Они отправились к Мевилю пешком. Улица Немезиды была полна туземными ароматами. Они дошли до Испанской улицы в четверть часа. У дома доктора ворота в ограде были открыты, и на дворе, осененном тенистыми деревьями, лакированная колясочка с серебряной инкрустацией дожидалась хозяина.

– Хорошенький домик, – сказал Фьерс, прежде чем войти.

– Привлекательный и скромный. Ловушка для женщин.

Торраль любовался, как художник или как математик, склонив голову и прищурив глаза. Дом Мевиля скрывался, как будто в засаде, за оградой из деревьев, и вокруг каждого этажа шла веранда, замаскированная диким виноградом, который походил на завесу. Сейчас же за калиткой аллея круто поворачивала к скрытому в зелени подъезду. И посетитель с первых же шагов делался невидимым.

– Вот храм тайных наслаждений, – сказал Торраль. – Там найдутся шезлонги по мерке для любой женщины. Все те, кого ты почтительно приветствуешь каждый день в их собственных гостиных, у Мале или у других, – все они лежали на этих шезлонгах или будут лежать.

– Возможно, – сухо сказал Фьерс.

Мевиль был один, его последняя клиентка ушла. Кабинет, большой по размерам, производил однако впечатление интимности, благодаря полумраку и тишине. Окна-двери казались маленькими под своими занавесками из тюля, сквозь которые ветер проникал, не колебля их. Стены были скрыты широкими и длинными пологами сиреневого муслина, который как будто разливался повсюду своими мягкими складками. Тот же муслин драпировал кресла и софы из индийского тростника, и занавески из него, с широкими подхватами, обрамляли две постоянно запертые двери.

Вся эта мягкая материя создавала в комнате атмосферу безопасности и тайны. Все, что ни говорилось и все, что ни делалось между этими шелковыми стенами, никогда не выходило из них наружу. Слова и движения оставались погребенными в шелесте ниспадающих драпировок. И много женщин приходило в эту исповедальню признаваться в стеснительном недуге, которому подвержен почти весь Сайгон и лечится от него, – и многие, здоровые или исцеленные, получали или добивались другого утешения навсегда готовых к услугам кушетках.

Да, это была исповедальня, а не кабинет врача: самая подходящая исповедальня для светских грез. Ни книг, ни бумаг, ни инструментов: безделушки, духи, веера, и, на всякий случай, ликеры и сласти.

Мевиль, растянувшись на шезлонге, смотрел как его папироса угасала в пепельнице. По войлочным половикам мягко ступала конгаи, полуслужанка, полужена, которая неизменно дополняет собой обстановку европейца в Индокитае: четырнадцать лет, бархатные глаза, большой чувственный рот и худые руки, проворные и искусные во всем. Она была хороша, насколько это можно для ее расы, причудливая смесь индийской бронзы и китайского янтаря.

– Это вы? – сказал Мевиль, не поднимаясь. Торраль и Фьерс вошли.

Конгаи, угодливо-почтительна перед господином, улыбнулась посетителям гримасою губ и кокетливым взглядом из-под опущенных ресниц.

Когда они встречались, между ними никогда не бывало сердечных излияний. Их дружба была только сходством взглядов и интеллектов, ассоциацией одинаковых эгоизмов, соглашением, заключенным только для того, чтобы каждому легче было достигнуть максимума счастья. К чему же ребяческие и лживые рукопожатия?

– Семейная идиллия, – усмехнулся Торраль, посмотрев на конгаи.

Они поговорили кое о чем. Фьерс сообщил политические новости дня: в них было мало хорошего, с точки зрения д'Орвилье, который продолжал предсказывать катастрофу. Военные упражнения всякого рода следовали на «Баярде» одно за другим, и вся эскадра была охвачена воинственным возбуждением.

– Старческий трепет? – спросил Торраль. Фьерс отвечал нерешительно:

– Я так думал сначала. Теперь я, право, не знаю.

Его удивлял непрекращающийся алармитский шум вокруг, – и, в особенности, сосредоточение английских эскадр во всех океанах земного шара.

– В конце концов, – заключил он, – если б Англия и задумывала напасть на нас, неожиданным это нападение не будет.

– Увы! – вздохнул Торраль.

Он думал о возможной мобилизации и о батарее, которая его ожидала на утесах мыса Св. Иакова под обстрелом неприятеля… Он высказал другое опасение: мятеж туземцев, который он предвидел в случае, если б Мале стал взыскивать слишком энергично свой налог.

При имени Мале Мевиль вздрогнул.

– Кстати, – сказал инженер, прерывая самого себя, – как твои дела в этом доме?

– Никак, – пробормотал Мевиль.

Торраль оглядел его глаза, обведенные синевой, его побледневшие губы и впалые щеки.

– Ты болен?

– Нет.

– Устал во всяком случае, – вмешался Фьерс. – Послушайся меня, воздержись на некоторое время.

Мевиль иронически засмеялся.

– Вот уже неделя, – сказал он, – как я следую по стопам целомудренного Иосифа, – целая неделя!

Торраль сделал гримасу. – Что за черт?! Это все еще продолжается?

– Все еще.

– Что именно? – спросил Фьерс. Торраль начал насмешливо:

– Это вне твоей компетенции, светский человек. Мевиль влюблен. Но его любовь, хотя и упорная, не имеет ничего общего с платонизмом: он добивается обладания своим предметом. Это слишком просто для твоего нового образа мыслей.

Фьерс раздраженно пожал плечами. Он готовился отвечать, но в это время бой-привратник вошел доложить о чем-то господину. Мевиль отослал его с утвердительным жестом.

– Это Лизерон, – сказал он, – сегодня ее день. Бедняжка, она будет разочарована…

Торраль ожидал комедии. Из инстинктивного кокетства Мевиль расправил складки вестона. Фьерс, не думавший ни о чем, кроме своего тенниса, с беспокойством посматривал на часы.

Лизерон вошла улыбающаяся. Она, вероятно, забыла о Фьерсе, или, быть может, инстинктивно стремилась отомстить ему обычной местью обманутых женщин. Но она увидела его, и позабытый гнев вспыхнул в ней с новой силой. Она остановилась, Фьерс смотрел на нее равнодушными глазами. Час тому назад оскорбленная в своей гордости самки, она приняла это равнодушие, как удар кнута по лицу. Побледнев, она подскочила, схватила Фьерса за руку, стащила с шезлонга и поставила лицом к лицу с оторопевшим Мевилем.

– Ты знаешь, я была его любовницей!

Торжествующая, отомстившая, вся трепещущая от волнения, она ожидала катастрофы. Ее примитивный рассудок представлял себе ярость обманутого самца, неизбежный и трагический. Но увы, наследственная цивилизация искоренила в Мевиле без остатка такое первобытное чувство, как ревность. Он не пошевельнулся и отвечал только смехом. Лизерон выпустила руку Фьерса, пораженная до остолбенения, которое внезапно сделало ее немой. Фьерс, как ни в чем не бывало, уселся опять.

– Совершенно верно, – заявил он.

Он искал насмешливого слова, которое пришлось бы кстати, но не нашел его. Мевиль с любопытством поднимал брови, эта сцена интриговала его, как шарада. Фьерс объяснил:

– Повторение трагедии из египетской истории: Потифар, или сорванный плащ…

– Бедняжка, – пожалел Мевиль. – Вздумала же ты родиться в нашем веке!

Они смеялись ей в лицо, оба – нет, все трое. Она точно обезумела. Она повторяла: «я его любовница…» И вдруг ее гнев вырвался наружу, смешанный на этот раз с каким-то страшным негодованием. Она разразилась бранью:

– Подлецы! Вам безразлично, если ваши жены изменяют вам с первым встречным животным? Хорошо же: так я, непотребная женщина, я назову вас вашим именем: вы – грязные тряпки, ничтожества, гниль! Вам дадут пощечину, а вы ее даже и не почувствуете. В ваших жилах не кровь течет, а…

Бранные слова разбивались о броню их иронии. Торраль даже смаковал эти оскорбления, как варварскую дань почета его превосходству: для философа большое удовольствие наблюдать игру голого инстинкта. Торраль смеялся без гнева.

Мевиль флегматично выслушал до конца, потом поднялся и вытолкал женщину вон. Он всего менее чувствовал себя оскорбленным, но он находил неприличным, чтоб любовница осмеливалась говорить с ним иначе, как рабским тоном. Лизерон, возмутившаяся раба, пыталась кричать и защищаться. Но, увидев глаза своего любовника, злые глаза, которые требовали повиновения, она убежала, ударившись о дверь плечом. Мевиль возвратился на свой шезлонг и зевнул.

Один только Фьерс покраснел. Он не произнес ни слова, не пошевельнул пальцем. Но странный стыд ударил ему в голову. Он не нашел в себе силы отнестись презрительно к этому оскорблению снизу. Оно его обожгло, как крепкая водка, как истина, – и он не был уверен в том, что это и в самом деле не была истина.

…Конгаи, свернувшаяся в клубок за шезлонгом, сохраняла испуганное молчание, пока говорила Лизерон. Потом она позволила себе рассмеяться пронзительным смехом, который Мевиль прекратил ударом. Это был единственный комментарий приключения. Торраль, как ни в чем не бывало, продолжал на прерванной фразе свои советы:

– Ты напрасно не принимаешь мер против твоей одержимости, – сказал он Мевилю. – Сегодня вечером я обедаю в Шолоне, я приглашал Фьерса, он отказался, потому что у него душевная анемия. Но нам ничто не мешает немного поразвлечься подобающим образом. Неделя воздержания – это слишком.

– В кого он влюблен? – спросил Фьерс.

– В m-me Мале, – сказал Торраль, взглянув на него. Фьерс не повел бровью.

– И в m-lle Абель тоже. Фьерс засмеялся.

– Ты можешь назвать всех на свете.

Он боялся услышать другое имя. Но он не сознавался в этом себе самому.

– Пять часов, – сказал он, – до свиданья.

– Куда ты идешь? – спросил Мевиль.

– На теннис. Мевиль встал.

– Возьми меня с собой!

– О, нет.

Он не мог бы сказать почему, но он чувствовал, что Мевиля менее кого-либо можно ввести к тем людям, куда он хотел идти.

– Почему нет? – сказал Торраль. – Идите вместе. Мевиль знает весь Сайгон. Его не нужно представлять. Ему будет полезно туда пойти, а тебе – видеть его там.

Фьерс покачал головой. Торраль убедил его насмешливой цитатой:

– «Ревность, милостивый государь? Сначала легкая тревога…»

– Дурак, – сказал Фьерс, но все-таки согласился. Мевиль переменил костюм быстрее, чем он это делал обыкновенно. Торраль проводил их до Испанской улицы.

– Здесь, – сказал он, – наши пути расходятся. Он посмотрел на Фьерса.

– Расходятся более, чем это кажется на первый взгляд. Туда – дорога глупостей, сюда – путь разума.

Он пошел путем разума.

– Не знаю, куда идти, – шутил Мевиль, колеблясь. И последовал за Фьерсом, по дороге глупостей.