Жак де Фьерс – m-lle Селизетте Сильва.

«Я хотел бы, моя дорогая Селизетта, каждый вечер посылать вам поцелуй, такой же, как тот, который я запечатлел на вашем лбу накануне отъезда. И этой бедной радости, единственной, которая могла бы облегчить мое изгнание, я лишен: отсюда не будет пакетбота в Сайгон в течение нескольких дней, а почта в Кохинхину ушла из Гонконга до прибытия „Баярда“. Я не знаю даже, прочтете ли вы это письмо, когда и как вы его получите.

А ваше письмо ко мне: получу ли я его? Я в нем так сильно нуждаюсь! Вы в моей жизни – как тот маяк, который вел нас прошлую ночь вдоль Гайнана. Без него Бог знает, о какие рифы разбился бы наш «Баярд». Без вас я не знаю, как пошла бы моя жизнь. Я не хочу даже думать об этом, потому что мне становится страшно. Я был болен, и вы исцелили меня. Но вдали от врача, мне кажется, моя лихорадка снова готовится овладеть мною…

Я вам говорю глупости, не смейтесь надо мной. Вдали от вас я имею право поглупеть немного. Моя маленькая невеста, узнаете ли вы когда-нибудь, как я вас люблю? Подумайте, ведь я никогда никого не любил до встречи с вами. Подумайте о том, что у меня никогда не было ни сестры, ни друга, что моя мать не ласкала меня, а заботы моего отца обо мне выражались только в том, чтобы выбрать для меня колледж подальше. Я вам вверяю нетронутое сердце, которое никогда не принадлежало никому. И хотя вы – маленькая святая, а я грешник, все же из нас двоих я более наивен и менее пресыщен, потому что эти слова, которые я вам пишу и которые не могут быть достаточно нежными, – даже эти слова вчера еще были мне неизвестны.

Я вам пишу в моей каюте – она теперь голубая, как вы хотели, – перед портретом, который я однажды украл, и который честно возвращу вам в тот день, когда взамен буду иметь вас. До тех пор, несмотря на ваш гнев, я не могу лишиться этого изображения – моего талисмана, моего фетиша – единственного, что мне осталось от вас. Вот уже семь дней, как мы расстались! И сколько их пройдет прежде, чем я вас увижу снова! Мы в Гонконге потому (я теперь знаю это), что между Англией и нами возникли трения, и их пытаются уладить рукопожатиями и балами. Кто может сказать, сколько именно понадобится балов и сколько share-hands? Я не хочу ничего знать об этом, и я ищу уединения у себя на борту, как больной, которого шум утомляет. Тем не менее, я не имею возможности устраниться от всего. Вчера я должен был отправиться с официальными визитами в английскую миссию и к начальнику гарнизона. Броненосец адмирала Гаука готовится устроить в честь нас колоссальное празднество, на котором волей-неволей придется фигурировать и мне. Да, вчера я высаживался на берег в первый раз и, я надеюсь, в последний, потому что эта прогулка заставила больно сжиматься мое сердце… Мой паланкин – коляски здесь более редки, чем в Венеции – доставил меня в верхнюю часть города по улицам, идущим уступами, как лестница. Мне захотелось пройти немного пешком для отдыха, и я углубился в аллею парка, которая поднимается по склону горы вдоль высохшего потока: зеленую и тенистую аллею, настолько заросшую деревьями, что ее можно было принять за дорогу в замок фей. Она идет вдоль оврага, порою переходит через него по маленьким мостикам, поросшим мхом, и отделена от обрыва простой деревенской оградой. Мостики со стрельчатыми сводами напоминают ворота разрушенных аббатств, ограда из фаянса с желтыми и зелеными балясинами. Все это безмолвно, таинственно, тесно – тем более, что за оградой пальм и папоротников угадывается неизмеримо огромный рейд, спящий у подножья горы. На этой дороге, созданной для двух влюбленных, я себя почувствовал гораздо более одиноким и далеким от вас, чем за минуту до этого. И мне стало так грустно, что я вынул платок. Носильщики, несшие паланкин, подумали, вероятно, что я вытираю лоб»…