«Лавина», маленькая канонерка с двадцатью пятью человеками экипажа, снялась с якоря за два часа до заката солнца и двинулась вверх по реке. Сайгон скрылся за арековыми лесами, и только два шпица на башнях кафедрального собора долгое время виднелись на горизонте, как два остроконечных островка над морем зелени. Река шла излучинами. На мостике аннамитский лоцман указывал рукой фарватер, и канонерка порой подходила совсем близко к берегу. Тогда можно было различить каждый ствол в густом лесу и топкую землю между ними. Там и сям рисовые поля отливали зеленым блеском среди темных деревьев. Туземцы, выходя из своих невидимых хижин, молча смотрели на проходившее мимо судно.
Ночь наступила без сумерек. Опасаясь сбиться с дороги, Фьерс стал на якорь посредине реки. Ночные деревья дышали одуряющим ароматом, лес глухо шумел в темноте.
Всю ночь Фьерс провел на палубе, жадно вдыхая ночную свежесть.
Его пульс бился лихорадочно. Он чувствовал себя суеверным и боязливым. Злой рок, уже более месяца упрямо отдалявший его от Селизетты, очевидно, не имел ничего общего с простой случайностью. Здесь было что-то необъяснимое. Мрачное вмешательство какого-то враждебного гения, который, быть может, бродил теперь вокруг, во мраке этой тревожной ночи, готовый обрушить на него еще другие удары.
На рассвете «Лавина» двинулась дальше.
Один за другим потянулись однообразные дни.
Восстание туземцев вспыхнуло внезапно и побежало по стране, как след порохового шнура. Две провинции поднялись в два дня. Мятежники сжигали города, избивали колонистов, бросались на штурм резиденций и сторожевых постов. Сразу же пролилось много крови. Потом, с началом наступательных действий французов, внезапное молчание сменило шум и перед наступающими оказалась пустота: началась восточная война, скрытая и упорная.
Сражений не было. Засады, западни, ружейный выстрел из-за ограды. Часовой, задушенный без крика в своей будке. Солдат нервировала эта борьба против бестелесного врага. Лучше всех сражались аннамитские стрелки, терпеливые и холодные, как сам неприятель, похожие на него. Впрочем, они сражались с ожесточением, потому что шли против своих соотечественников. А междуусобные войны в Азии, как и в Европе, отличаются беспощадностью.
Канонерки бегали из одного арройо в другой. Иногда, изредка нащупывали лес несколькими снарядами. Инсургенты боялись их и отступали. Они относились с презрением к пулям и канонаде, но их народные верования, поддерживаемые учеными, населяли роем враждебных демонов эти плавучие машины, днем и ночью окутанные чалмой из дыма и искр. Канонерки действовали впустую, неприятель убегал перед ними.
Случалось, что долго и без пользы кружили на одном месте, следуя ложным указаниям шпионов. Деревня, которую нужно было бомбардировать, не существовала совсем, если не оказывалась сожженной дотла. Боевые сампаны, которые по полученным сведениям должны были находиться в глубине арройо, каким-то волшебством превращались в несколько гнилых досок.
Раздраженные командиры порой пытались расширить операции: окружали кольцом территорию в пятнадцать лье, наступали густыми колоннами, удваивали количество форпостов, канонерки блокировали каждый рукав реки, принимали тысячи предосторожностей. В глубоком молчании двигались по густым лесам. Кольцо смыкалось – и в результате ничего. Тем временем наступала ночь, и в черных кустах внезапно загоралась перестрелка, пули свистели вплоть до рассвета. Но с рассветом огонь вдруг прекращался, потому что ошибка раскрывалась. Никакого неприятеля не было. Заблудившиеся или обманутые, французы перестреливались друг с другом, истребляли по ошибке своих. Десять, двадцать трупов оставались на земле. Их зарывали, и потом снова повторялось то же самое. Убивали и умирали без слова, с усталостью и скукой.
Солдаты более утомлялись, а моряки более скучали. Канонерки были, как закрытые монастыри, откуда не выходят и куда нет доступа никаким звукам жизни. Каждый вечер, ничего не зная о событиях дня, они становились на якорь в одиночестве, посредине реки, дальше от предательских берегов, откуда можно было ожидать ночного попадания, безмолвного и кровавого. Но как бы далеко они ни стояли, нельзя было избежать влажного тепла леса и чувственного аромата, в котором запахи всевозможных цветов и листвы смешивались с испарениями земли, бродившей, как вино.
Это были ночи, полные жизни, шумов и трепетов. Весь лес кишел тайнами, беспрерывно шумел, волновался, тяжело дышал. Грозный гул все время стоял над этим морем зелени. И порой из этого гула вырывались отдельные звуки, более сильные или близкие: топот по земле, падение в реку, крики зверей, которые гонялись друг за другом или предавались любви. Нет жизни более чувственной, чем жизнь тропического леса ночью.
На своем мостике Фьерс прислушивался к этим звукам, вдыхая в себя запах леса.
Он оставался целомудренным вот уже три месяца. Горделиво и верно берег он себя для будущей жены. Месяц разлуки и изгнания был тяжелым искусом для его твердости. Сомнения и нигилизм снова овладевали им порой. Но все-таки это было не распутство. Он испытывал только редкие приступы вожделения, которые скоро проходили. И его воздержание было для него последней гордостью, оно поддерживало его, когда он начинал сомневаться в возможности окончательного исцеления. По крайней мере, телом он был достоин Селизетты. Эта новая жизнь, которая его ожидала, целомудренная и верная – он был еще способен жить ею. Один последний шанс у него еще оставался.