Была сайгонская ночь, сияющая звездами, теплая, как летний день на западе.

В сопровождении виктории Мевиля друзья шли молча. Улица напоминала аллею, благодаря деревьям, сплетающим свои ветви как свод, и электрическим фонарям, висящим среди листвы, – а также благодаря своему безмолвию и уединенности. Сайгон, столица средней руки, сосредоточивает все свое ночное оживление на одной единственной улице – центральной улице Катина, – а также в некоторых других местах, которых люди порядочные предпочитают не знать.

Улица Катина кишит толпой, изысканной и корректной и вместе с тем свободной и распущенной до последних пределов, потому что влияние страны и климата властно подчиняет себе здесь чужеземные нравы. В резком свете электрических фонарей, между домами, веранды которых замаскированы зеленью садов, движется бесконечный поток людей, не думающих ни о чем, кроме наслаждения. Тут европейцы, преимущественно французы, прокладывающие себе дорогу в туземной толпе со снисходительной наглостью завоевателей, и француженки в вечерних туалетах, наготой своих плеч возбуждающие желания в мужчинах; тут представители всех народностей Азии: северные китайцы, рослые, бритые, одетые в синий шелк, южные китайцы, маленькие, желтые и подвижные, хищные и ленивые малабарцы; сиамцы, камбоджийцы, мои, тонкинцы и, наконец, аннамиты, мужчины и женщины, до того похожие друг на друга, что их сначала не различают в самом деле, а потом умышленно впадают в ту же ошибку.

Здесь шатаются без определенной цели, болтают, смеются, – лениво, расслабленные удручающим дневным зноем. Здороваются, прикасаясь друг к другу, и женщины протягивают руку, влажную от жары. Запах крепких духов пропитывает корсажи; веера разносят этот запах и обвевают им лица. Все глаза расширены от вожделения, и одна и та же мысль заставляет краснеть и смеяться каждую женщину, – мысль, что под тонкой тканью белых смокингов, под легким шелком светлых платьев нет ничего: ни юбок, ни корсетов, ни жилетов, ни рубашек – что все здесь в сущности, голые…

Торраль, Мевиль и Фьерс спустились по улице Катина и взошли на террасу кафе, которая была расположена высоко над толпой.

Слуги бросились к ним с подобострастной преувеличенной предупредительностью.

– «Rainbow»! – приказал Фьерс.

Ему подали бокалы, как для шампанского, и семь бутылок различных ликеров. В каждый бокал он налил поочередно, капля по капле, начиная с более тяжелых жидкостей: таким образом, они не смешивались, но ложились одна на другую слоями алкоголя различной окраски, образуя «rainbow» – радугу. Кончив, он выпил смесь одним глотком, как пьяница. Мевиль, более утонченный, взял соломинку и смаковал каждый слой один за другим.

Но Торраль был того мнения, что вкус знатока должен оценить одновременно все ноты этого алкогольного аккорда, как музыкант наслаждается сразу всеми инструментами оркестра. И он выпил залпом, по примеру Фьерса.

Мевиль обвел толпу широким жестом.

– Вот, – сказал он, – это Сайгон. Смотри, Фьерс! Здесь женщины желтые, голубые, черные, зеленые и даже белые. Ты думаешь, они похожи на тех, которых ты встречал всюду? Ты ошибаешься, эти отличаются от других самым главным: они чужды лицемерия. Все они продаются, как и в Европе; но продаются за деньги, а не за фальшивую монету, которая называется наслаждением, тщеславием, почетом или нежностью. Здесь – рынок под открытым небом, и тарифы в определенных цифрах. Все эти полуобнаженные руки, отливающие перламутром – не что иное, как ожерелья блаженства, всегда готовые сомкнуться вокруг твоей шеи. Ты можешь выбирать; я выбирал каждый раз, когда хотел этого. Еще сегодня я оставил условленную плату на камине моей любовницы; и каждый месяц я забываю бумажник во всех домах, на которых я остановил свой выбор. Рынок женщин, самый богатый и самый бесстыдный в мире, самый прекрасный и единственный, достойный привлекать таких покупателей, как мы: людей без закона и веры, без предрассудков и морали, избранных адептов религии чувственности, храм которой – Сайгон. Я клеветал сейчас: женщины не загромождают жизнь; они обставляют ее, украшают коврами – и делают приятным жилищем для порядочных людей. Им я обязан роскошным приютом, в котором так удобно устроился мой эгоизм; и в этом приюте я отдыхал всегда – за исключением дней мигрени и ночей кошмара – приятнее, чем покойный Монтэнь на своей подушке скептика.

– Недостаточно полно сказано, – заметил Торраль. Он повторил жест Мевиля, указывая на толпу, продолжавшую свою томную прогулку, как бы кружась в медленном вальсе.

– Сайгон, – провозгласил он, – это столица мировой цивилизации, благодаря своему климату и бессознательному стремлению всех рас, которые пришли, чтобы здесь столкнуться. Ты понимаешь, Фьерс: каждый принес свой закон, свою религию, свои предрассудки; не было двух одинаковых законов, ни религий, ни предрассудков. Однажды люди поняли это. Тогда они рассмеялись в лицо друг другу, и все верования рухнули в этом смехе. Потом, свободные от оков и ярма, они начали жить, следуя прекрасной формуле: минимум труда, максимум наслажденья. Боязнь общественного мнения их не стесняла: каждый в душе ставил себя выше других, благодаря иной окраске своей кожи – и жил так, как если бы он жил один. Отсюда всеобщая распущенность – и нормальное логическое развитие всех инстинктов, которые социальное соглашение стесняет, заставляет таиться и подавляет; короче, колоссальный прогресс цивилизации и единственная возможность для всех достигнуть единственного на земле счастья. Не сознавать этого – значит не уметь мыслить. Мы, живя здесь, его достигнем. Нужно только следовать своим желаньям, не думая ни о чем и ни о ком, не думая об этих зловредных поповских химерах «добро» и «зло». – Он не признает ничего, кроме любви женщин? Пусть создает себе рай из теплых бедер и влажных губ, не заботясь ни о верности, ни о честности. Я избрал на свою долю великолепие точных чисел и трансцедентальных кривых? Прекрасно; я буду заниматься математикой, а мой маленький бой позаботится о том, чтобы мои нервы были в порядке. Что касается тебя, я не сомневаюсь, что ты имеешь, как и мы, свою склонность или свой дурацкий колпак; и я твердо верю, что ты достигнешь абсолютного счастья.

– Это хорошая вещь, – сказал Фьерс, – «твердо верить» хоть во что-нибудь.

Они выпили еще по стакану «rainbow» и отправились в театр.