Аннамитские лошади, тучные как мулы и быстрые как векши, мчали коляску во всю прыть. Туземный кучер погонял их, потому что широкая улица была пустынна и хорошо освещена. Презирая белых людей, он не оборачивался на своем сиденьи, чтобы бросить на них взгляд.
Они долго ждали у дверей театра. Мевиль, еще не вполне оправившийся от своего загадочного припадка, нервно шагал взад и вперед по тротуару. Наконец, певица явилась, нерешительная и кокетливая. Он жадно бросился к ней и увлек ее, как добычу. Они уселись все вместе в коляску, очень тесную; после коротких представлений наступило молчание.
Мевиль, томимый жаждой, сейчас же завладел губами женщины. Она без церемоний отвечала на его поцелуи. Они слились в объятии, их зубы соприкасались при каждом толчке экипажа. Торраль и Фьерс равнодушно смотрели на них.
Торраль закурил папиросу, стараясь не обжечь никого, так как приходилось сидеть слишком близко друг к другу. Фьерс видел руку Элен Лизерон, которая свешивалась, покорная и слабая; он ее взял, лаская, и наклонился, чтобы прижать губы к ее ладони. Потом выпустил ее и выпрямился, осторожно обходя папироску Торраля, которая светилась маленьким красным огоньком в темноте.
Экипаж миновал улицы и въехал в Зоологический сад, этот единственный по великолепию парк в мире. Они задрожали: азиатский аромат, смесь цветов, перца, гниющих листьев и ладана поднимался подобно волнам прилива, дурманя им головы. Ветра не было, но листья бамбуков шелестели, и этот звук напоминал шепот влюбленных, слившихся в бесконечном объятии. В кустах, за невидимыми решетками тигры, пантеры, слоны, чутко дремавшие в своих клетках, начинали глухо рычать и фыркать при приближении экипажа; можно было ощущать их дыхание и видеть фосфорический блеск зрачков. Лошади с тревожным ржанием бежали быстрее.
Показался арройо, который орошает сад, и мостик розового кирпича; вода была такой тихой и черной, что казалось арка моста висит в пустоте. За мостом начиналось предместье: деревня с туземными хижинами, слишком низкими, чтобы их можно было видеть в ночной темноте.
Элен отняла свои губы от губ Раймонда, чтобы шепнуть несколько слов, которых другие не поняли. Торраль и Фьерс из учтивости посмотрели в сторону; Фьерс нагнулся, чтобы закурить о папиросу Торраля; оба оставались безучастными. Элен, руки которой обвивались вокруг шеи возлюбленного, делала медленные ритмичные движения, испуская громкие вздохи и стоны… Навстречу попалась коляска, осветив их на миг своими фонарями. За ней следовали другие. Улица сворачивала налево, переходя в аллею парка, обрамленную лужайками и боскетами. Это была Inspection – излюбленное место прогулок сайгонцев, ночных, как и дневных. Множество фонарей разливали полудневной свет, обманчивый и дразнящий. Экипажи двигались шагом, двумя вереницами; можно было различать лица, но из предусмотрительной скромности здесь не раскланивались, предпочитая не узнавать друг друга.
Элен, наконец, высвободилась, тяжело дыша и обмахивая лицо. Фьерс благопристойно взял ее руку и поправил ею складки платья; при этом жесте он ощутил запястье молодой женщины, и она сжала его пальцы, – сильно, как будто желая успокоить все еще вибрирующие нервы. Мевиль с головой, запрокинутой в угол, оставался неподвижным, как мертвый.
– Как глупо, – сказала Элен. – Все эти люди нас видели.
Движением подбородка она указала на встречные экипажи.
– Ну, а теперь вы посмотрите на них, – отвечал Торраль, пожимая плечами.
В каждой коляске можно было видеть мужчину и женщину – или двух женщин – или, наконец, мужчину и мальчика. И все парочки, без исключения, прижимались друг к другу теснее, чем они решились бы сделать до захода солнца, и позволяли себе тысячу вольностей, которые только на три четверти скрывала ночь.
– Хорошенький город, – сказала Элен Лизерон. – Это возмутительно!
– Вовсе нет, – возразил Фьерс, с презрительной снисходительностью. – Это просто хороший пример для лицемеров, которые хотят казаться стыдливыми. Кроме того, моя дорогая, это глупый предрассудок – облекать в тайну все, что касается любви и чувственности. Откровенно говоря, когда я смотрел на вас сейчас, я думал, что вы его не разделяете. Я и многие из моих друзей не слишком щепетильны в этом отношении. Хорошо, не смотрите туда, если вам неприятно то, что там происходит, и выслушайте одну маленькую историю. Несколько лет тому назад случай и общность вкусов сблизили меня с неким Рудольфом Гафнером, дипломатом и во всех отношениях достойным человеком. У этого Гафнера была красивая любовница, которую он очень ценил и о которой любил отзываться восторженно. Кончилось тем, что он меня заставил влюбиться в нее в свою очередь. Гафнер это заметил и, ни слова не говоря, сыграл со мной самую замечательную дружескую шутку. Однажды вечером он пригласил меня поужинать втроем с его возлюбленной. Когда мы оба – я и она – были достаточно под хмельком, он удалился в свою курильню и стал играть на пианино. Он был страстный любитель музыки, и я знал, что, начав играть, он уже не покинет своего табурета. Он играл, и его музыка была такой томной, что мы не дослушали до конца. Приключение завершилось на мягком турецком диване – и я думаю, что этот диван находился там не случайно.
– Я тоже так думаю, – сказал Торраль, – но твой Гафнер был слишком напичкан элегантностью и идеализмом. Если б он был поистине цивилизованный человек, он должен был бы сказать тебе прямо: «ты ее хочешь, – возьми ее». Когда я работал на Сассенажском виадуке, в Дофине, у меня было два товарища, о которых я сожалею еще теперь: оба они погибли при Анжьенской катастрофе. На нас троих, молодых, здоровых, но с пустыми карманами, приходилась только одна женщина, одна-единственная. Мы выписали ее из Гренобля в складчину. Она была не очень-то умная, но мы ее дрессировали. Каждую ночь поочередно один из нас спал с нею. Вечера мы проводили все вместе у камина. Там ведь холоднее, чем здесь. Мы занимались механикой и анализом, а девчонка слушала, не смея открыть рта. В полночь, чтобы ее вознаградить, последний любовник открывал сентиментальный роман и начинал читать. Это длилось недолго: чувствительные слова действовали на малютку, как шпанская муха: не успевали перевернуть двух страниц, как она уже была в объятиях своего очередного любовника. Несмотря на это, прошу вас верить, что мы дочитывали главу, как ни в чем не бывало. Черт возьми! Я не думаю, чтоб было совестно производить на свет детей, и не понимаю, почему прячутся, когда пробуют их сделать, – или почему притворяются?
Лизерон приподнялась, чтобы посмотреть на Торраля.
– Вы гадкий, – сказала она и повернулась к Раймонду, – правда, мой друг?
– Правда, – сказал Мевиль низким и тусклым голосом, голосом человека, который отвечает, не слыша. Он сидел, все еще откинувшись назад, его лица в тени не было видно. Фьерс прищурил глаза, чтобы рассмотреть его, но услышав спокойное, ровное дыхание, перестал беспокоиться.
– Шолон! – крикнул Торраль кучеру.
Они покинули аллею прогулок. Лошади бежали. Дорога шла под навесом деревьев, между непроницаемыми изгородями. Кругом была тишина, безлюдие и сумрак. Они долго ехали по спящему предместью и, наконец, очутились на огромной равнине.
Они перестали говорить с тех пор, как оказались одни на дороге, подавленные темнотою ночи в лесу. Равнина, менее темная, слабо светилась под звездами. Она была голой: ни одного дерева, ни куста. Но все-таки не хотелось говорить на этой равнине – равнине могил. Насколько хватал глаз, во все стороны горизонта земля вздымалась рядами бугорков, одинаковых и очень близких друг к другу: горсточки праха, под которыми спит другой прах, – бесконечно древние, безымянные, забытые всеми. Ни надгробных камней, ни эпитафий. Из края в край только битый кирпич, вспаханная земля, серый булыжник. И всюду простираются в бесконечность могилы, неисчислимые: азиатские мертвецы – вечные обладатели своих последних жилищ. Их не тревожит никто, даже спустя столетия, и древние кости никогда не уступают места костям новым: все они почиют мирно рядом, бок о бок.
На полдороге кучер остановил лошадей, чтобы зажечь погасший фонарь. Почти целый час путники хранили молчание, равнина мертвых давила их, как саван. Торраль вышел из своего оцепенения и наклонился, осматриваясь кругом. В ста шагах что-то серое вздымалось под черным небом – бесформенная постройка, одинокая могила среди могил: надгробный памятник епископа Адрана. Торраль назвал его громким голосом, чтобы нарушить звуком человеческой речи гнетущее безмолвие. Но ему никто не ответил, и кучер погнал опять лошадей. Они ехали еще долго, и Фьерс, в дремоте, грезил, что они блуждают в лабиринте Гадеса и что никогда, никогда уже им не вернуться в царство живых…
Но они возвратились туда, сразу, как поезд, который вырывается из туннеля. Шолон внезапно возник из мрака и появился перед глазами. Без перехода они очутились посреди города – китайского города, блещущего огнями и суетливого. Со своими лавками, в которых кипит торговля, со своими бамбуковыми фонарями, круглыми как тыквы, со своими фасадами в кружевах из золоченого дерева, со своими голубыми домами, которые пахнут опиумом и гнилью, со своими открытыми и освещенными ларьками, где продают всевозможную снедь, даже название которой мы не знаем. Улицы были полны мужчин, женщин и детей, смеющихся и кричащих. Мужчины носили длинные косы, женщины – шиньоны, блестящие и украшенные мелкими зелеными бусами, потому что это были китайцы, а не аннамиты. В Шолоне аннамитов нет: вот почему это предместье Сайгона – город не коричневый, деликатный и меланхолический, а желтый, многолюдный и отличающийся простонародным характером, как южные города Куанг-Тонга и Куанг-Си.
Кучер щелкал бичом, чтобы очистить дорогу в толпе, и лошади топтались на месте. Торраль начал насвистывать песенку, Фьерс оттолкнул палкой ребенка, который вертелся под колесами. Ко всем вернулись веселье и хорошее настроение, они суеверно вздохнули с облегчением, вырвавшись из мрака и безмолвия. Они болтали и смеялись. Мевиль стряхнул с себя свое оцепенение и целовал губы возлюбленной с ленивыми ужимками, которые она принимала за нежность. Среди тесноты и давки они пробрались к модному кабарэ. Там они поужинали, заставляя себя быть очень веселыми.
Торраль объявил, что уже скоро утро и что верх глупости находиться в этот час в Шолоне и не быть пьяным – пьяным от алкоголя, опиума или чего-нибудь другого. Фьерс немедленно выбрал ликеры, сделал из них смесь и принялся пить, заметив, что это место не годилось для опьянения опиумом, которое требует сосредоточенности целомудренной и располагающей к философии курильни – еще менее для опьянения эфиром, который любит альковы, сомкнувшиеся уста и простыни постели, натянутые через головы. Он пил равнодушно, залпом, предварительно проверив цвет смеси в стакане, поднятом в уровень с лампой. Потом он ставил его пустым на место и озирал флаконы, как художник свою палитру, склонив голову набок и нахмурив брови.
Торраль, который порицал излишества всякого рода, пожал плечами и потребовал сухого шампанского, – прекрасная вещь для скорого опьянения и такого же скорого протрезвления после него. Мевиль сказал всего два слова тихим голосом бою-распорядителю, и тот приготовил для Элен питье, холодное, сладкое и предательское, которое она, ничего не подозревая, выпила, как воду, а для самого Мевиля – большой стакан грязной бурой смеси, в которой слышался запах перца. Доктор чихнул два раза, опорожняя стакан. Тотчас же выпив, он сделался самого красивого серого цвета, какой только можно себе представить, но зато оживленным и бодрым настолько же, насколько был апатичным во время прогулки, после наслаждения со своей возлюбленной. И он тотчас же начал возню с молодой женщиной, стыдливость которой, как по волшебству, таяла с каждым глотком, выпитым ею.
Все были пьяны, каждый по-своему. Торраль бил посуду, Фьерс жестоко поколотил одного из боев, который, глядя на них, осмелился засмеяться.
Они вскарабкались как попало в экипаж и возвращались в Сайгон, распевая во все горло позади кучера, иронически-невозмутимого на своих козлах. Они возвращались верхней дорогой, благоухающей ароматом магнолий.