На самой северной вершине цепи Мура я попал не на ту дорогу.

Ночь еще не наступила, но был уже больше не день. Тропа совершенно исчезла под густой порослью, такой же, как та, что покрывает ковром равнину вокруг. Моя лошадь пробиралась по ней с грехом пополам, порою ощупывая землю копытом, прежде чем ступить на нее. Я полагался на инстинкт животного, не будучи в состоянии различить сам, где была тропа и где равнина. Я упустил из виду, что именно на этой, самой северной вершине цепи Мура, дорога в Турри отходит от дороги к Большому Мысу — отходит влево, к ущелью, известному в тулонских летописях и носящему странное название — Мор де Готье.

Моя лошадь вступила на эту дорогу в Турри. И я этого не заметил, не подозревая даже, что мы миновали перекресток.

Тропинка, сносная до сих пор, теперь стала скверной. Сумрак сгущался. За последними уступами цирка начинались скалистые крутизны. Почва была неровная, усыпанная камнями и изрытая ямами. Поросль покрывала одни и маскирована другие, Зигфрид споткнулся несколько раз. Между тем, длинные космы облаков образовали над моей головою непроницаемый навес, и навес этот снижался по мере того, как приближалась гора. Вскоре меня окутал прозрачный туман, предвестник другого, более густого тумана, нависшего несколькими десятками метров выше.

Я помню, как выругался и сказал:

— Это чисто по-провансальски!

Как раз в этот момент тропа, поднимавшаяся довольно круто, начала снова спускаться вниз, как будто бы для того, чтобы удивить меня: на карте не было ничего подобного. Я хотел снова справиться по ней. Но сумерки уже слишком сгустились для того, чтоб я мог точно сверить отметки на карте и высоты. Я отказался от этой мысли. Впрочем, спуск был коротким. Я очутился в подобии котловины, очень темной; и тропа снова начала подниматься. Я говорю «тропа», но в сущности, тропы больше не было: терновники и мастиковые кусты образовали чащу, и их шипы достигали по грудь моей лошади; я должен был поднимать руки, чтобы предохранить их от уколов. Я буквально не видел больше земли сквозь эти перепутанные кустарники; и Зигфрид, нервный и беспокойный, с видимой неохотой шел вслепую по этой земле, одетой опасным покровом растительности…

Приблизительно на сто метров далее этой темной котловины был новый спуск, потом новый подъем. Тогда я понял, что сбился с верной дороги. Ибо, несомненно, я проезжал ущелье — ущелье с тремя последовательно расположенными перевалами; но никакого ущелья не должно было быть между мною и Большим Мысом. В этом я был совершенно уверен. Тем не менее, я продолжал путь, чтобы достигнуть третьего перевала, откуда я, без сомнения, должен был что-нибудь увидеть.

Я его достиг.

И в самом деле, я увидал. Передо мной опускалась широкая и длинная равнина, опоясанная со всех сторон далекими горами, очертания которых, хотя и неясные в дождливом тумане, все-таки помогли мне ориентироваться. Массивный барьер, поднимавшийся на юге, мог быть только Фараоном, характерный силуэт которого напоминает силуэт гигантской лежащей собаки. Я узнал также Кудон; восточный склон его, обрезанный ровно, как водорез броненосца, казалось рассекал равнину, подобно носу корабля, рассекающему волны океана. Да, я был в самом ущелье Мор де Готье, и мне не оставалось ничего другого, как вернуться возможно скорее к злополучному перекрестку, виновнику моей ошибки, — возможно скорее, потому что нужно было достигнуть его прежде, чем ночь станет слишком темной…

Зигфрид колебался, вынужденный еще раз погрузиться в чащу, колючие ветви которой царапали его ноздри. Я сжал ему ногами бока, давая понять, что топтаться на месте не приходится. Он храбро двинулся вперед и, как только первый спуск был окончен, пустился рысью.

Но это продолжалось недолго.

В тот момент, как тропа снова начала подниматься ко второму перевалу, я почувствовал, что седла подо мной нет. Я упал, и Зигфрид тоже. Мастики встретили меня довольно сурово, но все же лучше, чем встретили бы камни. Я был на ногах менее чем в десять секунд, ушибленный и исцарапанный, но, в конце концов, невредимый. Моя лошадь не поднималась. Я наклонился к ней: передняя левая нога попала в расщелину утеса и так несчастливо, что кость была раздроблена, как стекло. Никогда больше не будет бедный Зигфрид скакать ни галопом, ни рысью; никогда не покинет он этой котловины, на краю которой инстинкт заставил его колебаться. Мы, кавалеристы, любим своих лошадей больше, чем наших друзей и любовниц. Видя, что мой Зигфрид пропал, я едва не расплакался, как двенадцатилетняя девочка. Резким движением я вынул свой пистолет, вложил дуло в ухо несчастного животного и, закрыв глаза, нажал спуск. Огромное распростертое тело едва содрогнулось, прежде чем вытянуться неподвижно под саваном высоких трав. Машинально я сунул пистолет в карман. И, шагая неведомо куда, я взобрался по склону второго перевала, остановился на самой высокой его точке и сел на первый попавшийся камень.

Прошло добрых четверть часа, пока я наконец пришел в себя и стал размышлять о своем положении.

Оно было весьма незавидным. Пешком, сбившись с дороги, я был затерян среди ущелья, самого пустынного в горном Провансе. Ближайшая хижина была на расстоянии одного лье и до форта на Мысе оставалось по крайней мере два. Между тем, я был обязан прибыть туда, как ни трудно мне казалось выбраться из этой безвыходной чащи ночью, которая была уже сумрачной и которая вскоре должна была сделаться черной.