Их договор был очень прост. Рабеф сказал:

— Мой отпуск истекает через три недели — 30 марта. После этого мне придется, по всей вероятности, ждать около месяца, состоя уже «в списке», прежде чем они постановят отправить меня куда бы то ни было. Всего это составляет семь недель. Хотите провести со мной эти семь недель? Мы ничего не станем изменять в вашей жизни. Вы будете так же встречаться с вашими подругами. Мы будем принимать их у нас по четвергам. Вы только позволите мне оставаться, когда все уже уйдут.

И ни слова больше.

Только на следующий вечер, найдя у себя на туалетном столике пачку своих расписок на имя Селадона, Селия с достоверностью узнала, каким образом Рабеф расплатился с ней за ее гостеприимство.

И вот в следующий четверг, 11 марта, обычных посетителей виллы Шишурль вполне официально принимала новая чета, которую все поспешили поздравить. Потом все пошло совсем так же, как на всех предыдущих четвергах. И Селия по просьбе Рабефа еще раз сыграла для Л'Эстисака прелюдию и фугу.

Но в следующий за этим четверг, то есть 18 марта, произошло некое событие.

Ровно в десять часов вечера Лоеак де Виллен, точный, как хронометр, пришел первым. И, только собравшись поздороваться с хозяевами, удивился: Рабеф вышел к нему навстречу один — Селии не было.

Лоеак удивился, но, как тактичный человек, даже не заикнулся об отсутствующей. Рабеф был мил и приветлив, как всегда. Но и он тоже ничего не говорил о Селии. И Лоеак терпеливо ждал в расчете на то, что какое-нибудь случайное слово в разговоре разъяснит ему эту загадку.

Скоро пришел и Л'Эстисак — вторым по счету. Потом явилось странное трио, которым за месяц до того так гордилась Селия: три офицера колониальных войск, которых не могла залучить к себе еще ни одна хозяйка дома: Мадагаскарец, Суданец и Китаец. Все они издавна были знакомы с Рабефом; Китаец даже считал себя обязанным ему жизнью: потому что оба они принимали участие в знаменитой экспедиции на «Баярде», из которой почти одни они и вернулись в живых: великая цу-шуенская чума скосила четырнадцать из их семнадцати спутников. Поэтому, как только доктор, желая сделать приятное той, которая еще не стала его любовницей, пригласил «троих» принять участие в ши-шурлианских четвергах, первым из них согласился Китаец.

— Для тебя, вракал!.. Я еще и не на это способен.

И они обещали являться через четверг.

Этот четверг приходился их днем. Они оказались точны, и Рабеф торопливо пошел встречать их, так же торопливо, как он только что встретил Лоеака и Л'Эстисака. Но о Селии не поднималось и вопроса. Лоеак чуял какую-то тайну — это не было ни случайным запозданием, ни простым отсутствием. И в том и в другом случае Рабеф, конечно, извинился бы за свою любовницу, вместо того чтобы хранить столь многозначительное молчание.

Впрочем, разговор был очень непринужденным, каким он бывает всегда между людьми, которые погружены в свои думы, но не хотят, чтобы это заметили другие. Сначала использовали все самые обычные темы; не по сезону долго затянувшийся дождь; холод, как будто не замечавший приближения весны. Тут кто-то похвалил мирную тишину Тулона во время отсутствия эскадры и пожаловался, что сейчас, по возвращении из залива четырех дивизий, город запружен офицерами и матросами — и стал невыносимо шумен. Тогда Рабеф замолчал. И чуть не воцарилось молчание. Но один из «троих» очень кстати стал рассказывать одну из своих историй — историю о далеких странах, где все «трое» оставили свои души и сердца. Все стали слушать. Говорил Китаец. И на четверть часа всем им удалось оставить Тулон, оставить и Францию, и Европу и, перелетев через океаны, увидеть чудесную реку, на берегах которой построили свои жилища двести миллионов людей, из которых ни один не думает так, как думаем мы.

Все слушали его, как вдруг еще раз прозвенел колокольчик у входа. Лоеак подумал, что это Селия. Но это оказались Мандаринша и Доре; их приход прервал рассказ Китайца.

Доре сразу набросилась с комплиментами на Рабефа:

— Дорогой мой доктор, я только что восхищалась двумя совсем новенькими и нарядными велосипедами, которые стоят у вас в передней. Держу пари, что это опять подарок вашей жене. Ну, вы действительно щедрый человек.

Рабеф небрежно отмахнулся. Но маркиза настаивала:

— Да, да! Таких любовников, как вы, больше не бывает. Она сказала мне на ушко и под страшным секретом, что ей очень хотелось бы уметь кататься на велосипеде. Не могу представить, как вы ухитрились догадаться об этом. Кстати, где она сама, счастливая синьора? Надеюсь, не пошла освежиться на террасу под этаким дождем? И я, и Мандаринша чуть-чуть не утонули, пока добежали к вам от трамвая.

Рабеф помедлил, пока Мандаринша не разложила за уже приготовленной ширмой ларец со своим куревом. И сказал:

— Селии нет здесь сегодня вечером. Извините и ее, и меня: сегодня я один принимаю вас всех.

— Нет здесь? Где же она?

Маркиза в изумлении осматривала всю комнату, а Мандаринша, бросив и ларец, и циновку, быстро появилась в гостиной.

Тогда Рабеф решился все объяснить и начал очень спокойным тоном:

— Селия уехала вчера перед обедом, даже не предупредив меня. Но я совсем не волнуюсь. Соседи сочли нужным неоднократно поставить меня в известность о том, что она уехала не одна.

Доре ударила себя по лбу:

— Пейрас!

Рабеф кивнул:

— Пейрас!

Потом сказал еще спокойнее:

— Впрочем, это не имеет никакого значения. Хотите выпить портвейна перед чаем?

И стал наполнять рюмки, стоявшие на круглом столике. Лоеак передал первые две рюмки дамам. Потом повернулся к Рабефу:

— Не имеет никакого значения, — как вы понимаете это? — спросил он, поддавшись наконец любопытству.

Рабеф сразу же ответил ему:

— Никакого значения, оттого что случится одно из двух: либо Пейрас оставит у себя эту молодую особу, и в этом случае все обстоит благополучно, так как это то, чего она всегда в глубине души желала; либо они расстанутся, и она вернется. В этом случае все обстоит столь же благополучно, быть может, даже более благополучно.

Л'Эстисак подошел к Рабефу и положил руку ему на плечо:

— Ну а как же вы, старина?

— Я? — спросил доктор все тем же спокойным тоном. — Я?.. Ну, это имеет еще меньше значения. Китаец, друг мой! Ведь вы начали нам такой интересный рассказ.

Китаец послушно склонился, как вдруг произошло новое событие: Мандаринша, все время стоявшая посреди гостиной, не вернулась на свою циновку; Лоеак, который смотрел на нее все время, с удивлением вдруг увидел, что она открыла маленькую коробочку, висевшую у нее на шнурке, вынула оттуда крупную коричневатую пилюлю и раздавила ее в чайной ложечке.

— Что вы делаете? — спросил он.

— Хочу проглотить вот эту пилюлю, оттого что сегодня вечером мне будет некогда курить.

Она вылила в ложку, наполненную черным порошком, последние капли портвейна из рюмки. И проглотила это, как говорила.

— Как? — спросил Лоеак. — Вам сегодня будет некогда?

Она сделала гримасу, оттого что опиум был горький. И ответила еще немного сдавленными губами:

— Да, оттого что мне сейчас же нужно уезжать.

— Зачем?

— Разыскивать ее.

— Кого? Селию?

— Селию.

Ее перебил Рабеф:

— Мандаринша, дорогая моя. Прошу вас! Это касается только меня, меня одного. Оставьте все как есть. Ложитесь на вашу циновку. И не глотайте этих пилюль, они годны только на то, чтобы причинить вам спазмы желудка, с которыми вам придется повозиться.

Но Мандаринша была глуха, как статуя, и уже прикалывала свою шляпу. Рабеф дважды повторил:

— Я вас очень прошу.

И позвал на помощь Доре:

— Послушайте, — сказал он, — помогите мне ее удержать. Это просто сумасшествие.

— Нет! — ответила наконец Мандаринша. — Это не сумасшествие!..

Она была теперь совсем готова к отъезду. И взглянув на часы, висевшие у нее на той же цепочке, что и коробочка с опиумом, сказала:

— Без пяти одиннадцать. Я вскочу в предпоследний трамвай. В Половине двенадцатого я буду уже в «Цесарке». Там лакей, разумеется, будет знать, где находится Селия. И у меня хватит времени, пока она не станет возвращаться.

— Хватит времени на что?

— На то, чтобы поговорить с ней.

Рабеф пожал плечами:

— И вы полагаете, что она вас послушается. Но Мандаринша быстро повернулась к нему.

— О да! — сказала она. — Она меня послушается, будьте спокойны!

Доре спросила:

— Что же вы ей скажете?

Среди ночной тишины прозвучал вдалеке рожок трамвая. Мандаринша подобрала юбку левой рукой. И, почти уходя, сказала:

— Я скажу ей… Я скажу ей: «Дорогая моя, я советовала вам когда-то не заключать условия только для того, чтобы были уплачены ваши долги… Ну а теперь, когда условие заключено и долги уплачены…»

Она вдруг остановилась, внезапно застыдившись, и взглянула на Рабефа; он не дрогнул.

— Извините, что я так грубо говорю перед вами обо всем этом. Это, конечно, не слишком, не слишком деликатно с моей стороны. Но вы знаете, ведь никто не сравнится со мной в уменье класть ноги на стол. Но тем хуже! Вы умный человек, вы поймете. И вот это, именно это — слово в слово — я скажу Селии: что мы, женщины полусвета, в любви стараемся быть честнее всех других женщин. Прежде всего из самой простой и элементарной порядочности: любовник — это не муж; за ним нет ни жандармов, ни судей; он не может отомстить вам по закону ни разводом, ни тюрьмой, ни штрафом; он не может защищаться; он полагается во всем на нашу честь; дает дуракам возможность смеяться над ним! Поэтому, прежде всего, нужно быть низким человеком, чтобы предать беззащитного. Но такая низость — это бы еще куда ни шло: есть нечто поважнее! Это то, что для нас, женщин полусвета, любовь — ремесло, профессия, — не так ли, Л'Эстисак? Такая же почтенная профессия, как многие другие! А поэтому наша профессиональная честность заключается в том, чтобы вести себя в любви как следует, как должно, без обмана. Ты оплачиваешь мои платья настоящими голубыми кредитками и настоящими золотыми луидорами? Я отплачиваю тебе настоящими поцелуями и настоящими ласками. Один дает, другой возвращает равноценное. Женщина полусвета, которая берет деньги от мужчины, чтобы потом принадлежать ему одному, а через два дня убегает от него с первым попавшимся мальчишкой, нет, нет и нет. Я не хочу, чтобы Селия оказалась такой.

За окном сквозь тихие капли дождя снова раздался звонкий гудок трамвая, на этот раз уже близко. И Мандаринша исчезла так быстро, что никто даже не успел крикнуть ей «до свидания».

— Само собой разумеется, — спокойно заявил Рабеф, — Селия никогда не обещала оставаться мне верной. Да и я, разумеется, никогда бы не допустил, чтобы она обещала мне что-либо подобное. Я совсем не так глуп, чтобы предположить, что красивая двадцатичетырехлетняя девушка может считать, что ее любовные грезы сбылись, когда подле нее находится седеющий господин вроде меня, и я совсем не так отстал от века, чтобы заставлять вышеупомянутую красивую девушку вечно сдерживать самые законные желания своего сердца, мозга и плоти. Потому я считаю, что весьма почтенное негодование нашей странствующей рыцарши, защитницы слабых и угнетенных, в данном случае вовсе неосновательно: Селия, изменив нашему обществу сегодня вечером, ровно столько же изменила профессиональной честности, сколько простым и ясным обязанностям гостеприимства. Поэтому я упрекаю ее за то, и только за то, что она уехала накануне четверга, забыв о своих гостях — о вас, мадам, и о вас, господа. Но вы будете снисходительными гостями — и не будем больше говорить об этом. Рыжка, дитя мое. Чаю!..

И Рыжка — наконец вполне безупречная: чистая с головы до ног, с напудренными щеками, с полированными ногтями, с краской на губах! — внесла поднос, убранный цветами, так, как его убирала Селия.

Напившись и отодвинув чашку, Лоеак де Виллен вдруг засмеялся:

— Я думаю, — пояснил он, — о странствующей рыцарше, которая скачет сейчас, в Валькириевой ночи, на своем блистающем гиппогрифе — трамвае.

Л'Эстисак склонил голову набок:

— Да, — сказал он. — Но, мой милый, быть может, до сегодняшнего вечера вы не верили в то, что и в самом деле, в самый разгар XX века, существуют маленькие валькирии, всегда готовые отважно сломать копья — даже о крылья ветряных мельниц — как старый и великий гидальго, — в защиту и прославление такой допотопной ветоши, как честность, верность, законность, достоинство.

— Нет! — сказал Лоеак серьезно. — Дорогой мой! с тех пор как вы оказали мне честь, пригласив меня к смертному ложу вашего друга Жанник, я научился быть не таким неверующим.

Он замолчал и снова погрузился в свои мысли.

Лампы приятным розовым светом освещали всю гостиную. И обои, и ковры, и занавеси, и вся мебель, и все безделушки, и все мелочи были пропитаны духами Селии и распространяли тот смутный и очаровательный запах, который всегда вдыхаешь там, где живет женщина. В этой гостиной было очень мило, и еще лучше было в ней оттого, что на улице непрерывно потоками лил ночной дождь, звонко стучавший о черепичные крыши.

— Рабеф, вракал! — заметил вдруг Китаец. — Она выбрала вполне подходящий день, твоя конгаи, чтобы заняться любовью вне дома!

— О да! — мирно сказал Рабеф. — Бедная девочка! В такую ночь бронхиты так и стерегут людей повсюду.

Лоеак, которому маркиза Доре налила вторую чашку чая, пробурчал начало старой пословицы: «В доме повешенного не говорят…» Но, по-видимому, он один вспомнил ее; оттого что никто, кроме него, казалось, и не вспоминал о том, что они находятся в доме повешенного. Китаец и Суданец начали любопытствовать и требовали все больших и больших подробностей:

— Кто он, этот Пейрас, о котором вы только что говорили?

Рабеф не утратил спокойствия.

— Пейрас? — сказал он. — Это гардемарин с «Ауэрштадта». Очень милый мальчик, очень обольстительный, очень остроумный, прекрасный товарищ и довольно хороший служака. Я кое-что знаю про него: она так много мне о нем рассказывала, что я из предосторожности счел нужным справиться и получил прекрасные отзывы.

И заключил вполне искренне:

— Тем лучше для нее, для малютки! Мне было бы очень грустно, если бы она увлеклась кем-нибудь менее заслуживающим того.

Но маркиза Доре, слушавшая все это, вдруг шумно запротестовала:

— Пейрас этого заслуживает? Что вы, доктор. Да вы не знаете, о ком вы говорите! Пейрас! Да он ломаного гроша не стоит, и совсем он не милый, и все это неправда! А кроме того, у него всего-то двести десять франков жалованья да долги! Можете себе представить, как счастлива будет с ним женщина!..

— Ну что ж! — снисходительно сказал Рабеф. И он повернулся к Суданцу:

— Мидшипы никогда не ходили в золоте. А этот, конечно, не богаче всех остальных. И тем лучше для нас, старых бородачей, на чью долю выпадает платить по чужим счетам.

Он засмеялся без всякой горечи и почти весело.

— Двести десять франков? — соображал Суданец. — Я получал меньше, в Бакеле, в 1884 году. И все же у меня была жена, жирная Бамбара, она великолепно готовила слоеный кускусс. Насколько мне помнится, мы даже жили довольно широко.

Смуглое лицо его с выдающимся орлиным носом слегка вздрогнуло, когда он произнес звучное название африканского города. Задумчивый и пронзительный взгляд его заблестел.

Рабеф серьезно кивнул головой:

— Суданец, друг мой, вы не представляете себе, как вздорожали кускуссы за последние четверть века. И кроме того, нужно учесть еще и то, что наши тулонские женщины слоят их гораздо менее экономно, чем наши Бамбары.

Он все еще смеялся. Но маркиза Доре не сдалась:

— Вам хочется видеть во всем только хорошую сторону, доктор! Я не такова. Эта Селия со своими дурацкими увлечениями. Она приводит меня в бешенство. Ну конечно, я не смотрю на это так, как Мандаринша — обмануть своего любовника, — нет, я не нахожу в этом ничего, ничего слишком серьезного. Но ведь есть разные любовники. А обмануть вас ради какого-то мальчишки-балбеса!.. Нет! Это — недопустимо, это совершенно бессмысленно. Я говорю что думаю: ей очень не мешало бы сесть на мель, этой мерзкой девчонке! Да! Будь я на вашем месте, я показала бы ей!..

Ее возмущение действительно было неподдельным; и продолжая наливать чай в освобождавшиеся чашки, она бешено потрясла руками. Л'Эстисак приблизился к ней: она с воинственным видом налила ему чаю и кинула ему салфеточку, как бросают перчатку при вызове.

Л'Эстисак, несмотря на это, вежливо поблагодарил ее. Но сказал:

— Простите, дорогая моя, простите. В вашем бешенстве вы потеряли способность рассуждать. Селия никого не «обманывала». Она поступила вполне открыто, на виду у всех, не прячась ни от кого. Поэтому наш друг Рабеф, не будучи нисколько смешон, может видеть во всем, как вы сами говорите, только хорошую сторону. Он только что подробно объяснил нам это: Селия ничего ему не обещала; следовательно, Селия не была связана с ним ничем.

— Вот как! Не станете же вы утверждать, что удрать от любовника через восемь дней после того, как он оказал ей такую услугу!..

— Конечно, я не стану утверждать, что это очень… очень благородно с ее стороны. Но…

— Но это было ее правом, — подтвердил Рабеф.

— И даже, чтобы покончить с этим и исчерпать весь вопрос, — это было, быть может, ее долгом! Ее долгом! Селия, как мы все знаем, и я не вижу, зачем нам это скрывать, на протяжении целых четырех месяцев, с тех самых пор как она познакомилась с Пейрасом, не переставала его любить. Тем не менее неделю тому назад она согласилась сделаться моей любовницей. Но ей и в голову не приходило тогда, что Пейрас может вернуться и начать снова ее обхаживать. Он вернулся. Что же, она должна была, любя его, его оттолкнуть, и только оттого, что я, Рабеф, которого она не любит, в продолжение восьми дней разделял ее пустующее в данный момент ложе? Значит, ей нужно было проводить со мной каждую ночь, когда и тело, и душа ее желали отдаться другому человеку? Полагаю, что нет. Она предпочла уйти, чтобы не играть оскорбительной и для меня, и для нее комедии: я считаю, что она поступила правильно. Точка, я все сказал.

— Ну а деньги? Она должна вам?

— Деньги! Какие деньги? Те, которыми я уплатил ее долги? Ну подумайте сами, дорогая моя: одиннадцать ночей и двенадцать дней я был здесь постоянным гостем. Что же, вы считаете, что я, в моем возрасте, мог бы где-нибудь рассчитывать на бесплатное гостеприимство?

Он иронически пожал плечами. Доре, выпучив глаза от удивления, слегка поколебалась сначала, но потом начала быстро высчитывать что-то по пальцам. Лоеак де Виллен, желая окончить спор, привел довод, который показался ему решающим:

— Зачем считать, маркиза? Сколько бы ни платил мужчина, он все равно не может купить женщины. И она всегда оказывается в невыгодной сделке, когда считает, что действительно продалась своему любовнику.

Его быстро прервал Л'Эстисак:

— Ну еще бы! — воскликнул он необыкновенно решительно, — вот что приходится вечно говорить и повторять, вот чего не знает почти никто, ни во Франции, ни в других странах, в чем недостаточно убеждены даже сами наши подруги!.. А нужно кричать об этом на всех перекрестках: что женщина, ни добровольно, ни по насилию, не может перестать принадлежать себе самой; что она не должна ни за что, ни за какие богатства и драгоценности, передавать другому это нерушимое право на самое себя; что ни любовник, под тем предлогом, что заплатил ей, ни муж, под тем предлогом, что женился на ней, не пользуются окончательным правом ни на ее сердце, ни на ее тело, которые отданы им только во временное владение и только во временное пользование! Оттого что дело идет только о временном пользовании и собственник в любое мгновение может потребовать свою собственность. И всякий договор, противоречащий внутреннему содержанию такой сделки, может быть делом рук или сумасшедшего, или деспота: «Как! эти губы больше не хотят прикасаться к моим губам! Что же, нужно требовать, чтобы они целовали их, несмотря на отвращение, на тошноту, на икоту отвращения!» Меня возмущает одна мысль об этом. Да!.. Сорок веков рабства оставили в нас свой след, положили на нас несмываемое позорное клеймо. Самый, пожалуй, искренний из наших современных писателей наивно написал следующую фразу, от первого до последнего слова достойную какого-нибудь ассирийского повествователя времен Навуходоносора: «Жена человека — это его вещь, его имущество, такое же имущество, как кошелек или кольцо; и я считаю не менее позорным похитить у него первое, чем последнее». Так думает в XX веке француз, который считает себя культурным человеком! Ну-ка! Суданец!.. Эй, Мадагаскарец! вы, которые считаете вашей родиной так называемые дикие страны, расскажите нам, что думают об этом гавасы, соколавы, улофы, бамбары, люди всех цветов; что думают об этом желтые, черные, коричневые, зеленые, синие дикари — менее дикие, чем мы?

Он умолк и скрестил на груди руки.

Тогда медленно заговорил Мадагаскарец, в течение всего вечера открывавший рот только для приветствий и благодарностей:

— Что у нас там думают о женщинах? Думают, конечно, что они так же, как мужчины, могут быть рабами и свободными. И так же, как мужчины, принадлежат господину, если они его рабыни. Но если они свободны, если господин имел глупость дать им волю, они принадлежат самим себе.

— Даже замужние? — спросил Лоеак.

— Они там все замужние! Да вот у меня самого в Диего была очень красивая жена, мулатка, свободная женщина, представьте, я позабыл, как ее звали. Она обманывала меня с торговцем-китайцем, — за деньги, и с мальчишкой-туземцем, — по любви… Это было очень просто, оттого что она была свободна. Да у нас все женщины обманывают нас с любовниками своей расы. Нужно быть глупцом, чтоб не понять этого. А если они переходят все границы, ну что ж! Расстаешься с такой особой, и она ищет себе пристанища в другом месте. Вот и все!

Теперь настал черед Суданца:

— В 98-м году, — сказал он, — мы ворвались в город Бабембы, Сикассо. И, как полагается, я жег, грабил, убивал, оттого что у нас, в Центральной Африке, следует вести войну основательно, если хочешь вести ее редко. Да… И в конце концов, крови проливаешь меньше. Ну, да это все равно. Сикассо был взят, Бабемба убит, началась резня. Я бродил повсюду с окровавленной саблей, в сопровождении сенегальского стрелка. Случайно я выломал дверь в одну из хижин. К моим ногам бросились две полумертвые от страха женщины, которые скрывались там. Мой сенегалец немедленно изнасиловал менее хорошенькую — внимание по отношению ко мне — молодчик счел, что лучший кусок должен мне принадлежать. Но я насилую редко. Это мне уже не по летам. Поэтому я увел свою добычу, не попробовав ее, — чем она была чрезвычайно поражена и огорчена. Сначала она ничего не могла понять и испугалась; потом… Всегда приятнее принадлежать вождю, чем обычному воину. И бедняжка рыдала от горя, считая, что упустила меня. Но вечером я постарался уверить ее в противном и уверял ее в три приема, вполне успешно, оттого что она была довольно приятна и аппетитна. На следующее же утро моя пленница была уже совсем ручная и весело слоила свадебный кускусс. Так складывается судьба человека в африканских походах!.. Ну вот я и дошел до морали этого приключения. По смыслу африканских законов, пленница принадлежала мне, и вы сами видите из моего рассказа, что она чудесно приспособилась к состоянию рабства. Но ведь наши европейские предрассудки въелись в нас, как проказа. Они неизлечимы и грызут наши бедные, плохо освободившиеся от них умы. Поэтому, вернувшись в Тимбукту, я счел своей обязанностью дать свободу моей рабыне и предложить ее в жены первому же из моих людей, пожелавшему стать ее мужем. Имам заключил в мечети их брак. Но спустя три недели имам же в мечети развел их. Свободная супруга слишком щедро стала пользоваться своей свободой. Я был так наивен, что сказал ей об этом. Она выпучила глаза от изумления: «Потому что — не рабыня больше! Когда твой — хозяин, — мой будет твой, мой взяли война, господин может убивать. Теперь мой — свободный женщина! Свободный женщина хочет — делает».

Наступило молчание. Маркиза Доре сказала:

— Это очень удобно.

— Да, — сказал Л'Эстисак, — все вы стараетесь сохранить веревку у себя на шее.

Часы в кожаном футляре пробили один раз. Рабеф поднял глаза. Стрелки показывали половину двенадцатого. И в заключение он тихо сказал:

— Селия — свободная женщина и поступает так, как хочет, — и будет поступать, как захочет. А когда она вернется в виллу Шишурль, если она пожелает принять меня в свою жизнь, я буду так же польщен этим и соглашусь ли я на это или откажусь — я, свободный человек, поступлю так, как я захочу, нисколько не интересуясь тем, что думают об этом дураки. Рыжка, дитя мое! Мы выпили весь чай.