I
С душою, полною смятения и ужаса, решаюсь я взяться за перо и описать то, что случилось со мной. Мне нечем рисковать, прерывая молчание: послезавтра я умру. Хотя мне всего тридцать три года, я умру от старости. И хочу успеть предупредить, пусть это будет моим завещанием. Да, это не волшебная сказка, не занятная выдумка шутника. Здесь речь идет о самой ужасной опасности, которая когда-либо могла угрожать вам, вашему сыну или дочери, вашей жене или возлюбленной! Не шутите с этим, не пожимайте плечами. Смерть на страже около вас, и это говорит не сумасшедший…
II
Началось все с письма полковника Террисса, начальника полевой артиллерии, к вице-адмиралу де Фьере, главному командиру порта, морскому префекту, командующему войсками и губернатору Тулона. Пришло это письмо в канцелярию главного штаба адмирала с вечерней почтой. Был понедельник 21 декабря 1908 года. Оно попало в мои руки, потому что в то время на моей обязанности было разбирать почту по военной части: я был капитаном генерального штаба… И я был молод: мне только что минуло тридцать три. Всего-то! А ведь и месяца не прошло с тех пор, одного месяца…
Я распечатал письмо и прочел. Содержание его, на мой взгляд, не представляло ровно никакого интереса. На телеграфной линии между Тулоном и Гран-Кап случился обвал скалы; часть столбов упала, и провода были разорваны. Сообщение, таким образом, между этими двумя пунктами прерывалось дня на два.
Всем известно, что в мирное время, за исключением разве возможности каких-нибудь маневров, Тулону и Гран-Кап нечего передавать друг другу… Гран-Кап — одна из возвышенностей, окружающих Тулон. На ее голой, дикой вершине расположен новый, довольно хорошо оборудованный форт. В обычное время на Гран-Кап помещается один только батарейный сторож, войска же занимают этот форт лишь в случае мобилизации. Вокруг простирается крайне пересеченная и почти пустынная местность. Там и сям временно располагаются дровосеки, постоянно же здесь никто не живет. И если бы телеграфное сообщение с этой пустыней было прервано не на два дня, а на гораздо больший срок, право, земля продолжала бы вертеться по-прежнему… Я собирался уже сложить, куда следует, с прочими бумагами, это письмо полковника, как вдруг в дверь канцелярии постучался военный телеграфист:
— Капитан, вас просят к телефону из морской префектуры…
— Иду.
Поднявшись со стула, я посмотрел на каминные часы… Было ровно три часа. Я вышел и прошел по коридору. Телефон помещается по соседству с военной канцелярией. Когда я приложил трубку к уху, то тотчас же кто-то назвал меня по имени, и я не без удивления узнал голос самого вице-адмирала:
— Алло! Это вы, Нарси?
— Я, адмирал.
— Барра мне говорит, что у вас есть лошадь в Солье-Пон. Так это?
— Совершенно верно, адмирал. Одна из моих строевых лошадей со вчерашнего вечера стоит в Солье-Поне.
— А в каком она состоянии?
— В отличном виде; она совсем свежа. Я даже думал сделать на ней завтра рекогносцировку в Фенули…
— Прекрасно… Только вам, вероятно, завтра не придется ехать в Фенули… Дело в том, что с нами случилась пренеприятная история, и я рассчитываю на вас.
— Я к вашим услугам, адмирал.
— Так… Вам известно, что сообщение между Тулоном и Гран-Кап прервано?
— Да. Только что получено об этом извещение от артиллерийского начальства…
— И дело выходит очень скверное. Необходимо, во что бы то ни стало, предупредить сегодня же вечером батарейного сторожа, что завтра в Рока-Трока Семьдесят пятый полк будет производить боевую стрельбу.
— Завтра, адмирал?..
— Да, завтра, в двенадцать часов дня. При этом будет присутствовать генерал Фельт, а завтра же вечером он должен выехать из Тулона, так что откладывать ученье нельзя. Нам нужно предупредить горных дровосеков об этой стрельбе, а не то может случиться какое-нибудь несчастье. Который теперь час?
— Пять минут четвертого, адмирал.
— Отсюда до Солье будет…
— Семнадцать или восемнадцать километров.
— Так. Протелефонируйте вашему вестовому… Ведь он сейчас там?
— Да, адмирал.
— Прикажите ему оседлать вашу лошадь и ждать вас где-нибудь на дороге… А я распоряжусь, чтобы вам немедленно подали мой автомобиль. Вы доедете на нем до Солье и будете там в половине четвертого. Дальше, я думаю, автомобиль не пойдет.
— По пути в Гран-Кап? Разумеется, нет! От Солье до Валори едва проедешь и в легкой тележке…
— Вы хорошо знаете эту дорогу?
— Более или менее. В прошлом году во время маневров я там производил рекогносцировку. За Валори идет уже просто горная тропа, и притом довольно плохая.
— А вы бы проехали там верхом?
— В прошлом году я благополучно проехал, адмирал.
— В таком случае, поезжайте сейчас. От Солье-Пон до Гран-Кап, по крайней мере, полтора часа езды, а ведь в пять часов уже совершенно темно…
— Мне придется переночевать, конечно, в Гран-Кап?
— Разумеется. В форте ведь есть офицерские комнаты. Вас там как-нибудь сторож устроит, а завтра утром вы двинетесь обратно. Поручение не из приятных, мой бедный Нарси. Что поделаешь! Нужно непременно, чтоб сторож этот был предупрежден о стрельбе. И единственный выход из создавшегося положения — послать из Солье верхового, знакомого с горными тропинками… Иначе говоря, вас!
— Конечно, адмирал. А вот, я слышу, подъезжает и ваш автомобиль…
— Тогда — в дорогу! Счастливого пути, дорогой мой! До свиданья!..
Я повесил трубку. Телеграфист поспешно подал мне мой непромокаемый плащ и фетровую шляпу. На улице моросил дождь.
Я зашел в канцелярию закрыть шкафы с секретными делами. Сквозь стекла окон и гипюровые занавеси свет пасмурного дня проникал еще в комнату и смешивался с красноватым отблеском топившегося камина. И в эту последнюю минуту, перед выходом на дождь и сырость, какой уютной показалась мне моя канцелярия… На письменном столе у меня все еще лежало письмо полковника, начальника полевой артиллерии. Не зная, куда деть его — шкафы уже были все закрыты и мне не хотелось терять времени и снова открывать их — я взял это письмо и сунул его в свой карман.
Во дворе слышно было фырканье лошадей начальника штаба. Конюх, со скребницей в руках, кончал их чистить. При моем проходе он выплюнул свой окурок и отдал мне честь. Кругом везде было сыро. Там и сям стояли лужи. С мокрого от дождя эвкалипта падали капли. Открывая калитку, я задел колокольчик, проведенный к сторожам… От этого шума проснулась и взлаяла дремавшая под навесом сторожевая собака.
Я вышел на улицу. Зашумел и загудел мотор, и автомобиль, стоявший около тротуара, подхватил и помчал меня…
III
Помнится, на углу улицы Ревель и площади Свободы мы чуть было не раздавили ребенка, который играл, сидя на краю тротуара…
На Страсбургском бульваре, из-за большого скопления экипажей, пришлось ехать тихо. Не быстрее ехали и между тесными рядами домов бесконечной улицы Святого Иоанна Барского… Здесь трамваи то и дело пересекали нам путь. Под мостом железной дороги из группы рабочих, застигнутой врасплох нашим автомобилем, послышались, кажется, проклятия. Но свисток проходившего поезда помог нам их не расслышать… Вот наконец исчезли и последние дома предместья. Начинались поля по обеим сторонам грязной прямой дороги.
Деревня Ля-Валетт — первая на пути из Тулона к Ницце. Мы въехали в нее. И справа и слева с визгом бежали к нам ребятишки. Я посмотрел на свои часы. Еще не было половины четвертого. Тем не менее я опустил переднее стекло и тронул за плечо шофера:
— Как кончится эта мостовая, дадите полный ход? А?..
— Слушаю, капитан.
Скоро мотор понесся по прямой, как стрела, ровной дороге. Направо, на холме, показалась деревушка, увенчанная руинами старого замка. И вид этих развалин невольно вызвал в моей памяти образ дорогой для меня женщины… Здесь в первый раз, год тому назад, встретил я ее, мою Мадлен… И воспоминание о ней и об этой встрече целиком захватило меня… А мотор продолжал свой путь. Задумавшись, я потерял чувство времени и очень удивился, когда впереди показались первые дома Солье…
Без двадцати минут четыре мы поравнялись с ними. На дороге ждал уже мой вестовой, держа лошадь в поводу. Шофер так круто остановил, что я чуть не упал.
Через минуту я уже был в седле. У порогов своих дверей местные кумушки принялись судачить по поводу моего неожиданного появления и столь же стремительного отъезда. Одна из них звонким провансальским голосом кричала:
— Вот так погодку он выбрал, чтобы покрасоваться на своей лошади!..
Мне кажется, эти слова были последними словами обычных людей, которые мне привелось услышать в этот день… В последний день моей жизни…
IV
Я находился уже на пути к Эгюйер. Дорога была хорошая, не слишком скользкая, но и не жесткая. Моя лошадь шла скоро, крупной, размашистой рысью. Это был превосходный конь — мой большой любимец. Звали его Зигфрид. Мы успели с ним привыкнуть друг к другу; у него не было не только никакого порока, но и вообще недостатков, о которых стоило бы упоминать.
Одним духом доставил меня Зигфрид в Эгюйер, простую деревушку, лежащую у подножия последних отрогов цепи Мура. Отсюда дорога испортилась. Она пошла теперь вдоль обрыва, по течению небольшого светлого ручья и, следуя за его излучинами, делала самые неожиданные повороты. Я смотрел, как вода отражала в себе свинцовые тучи, и по расходящимся кругам на поверхности понял, что снова дождь. Между тем дорога, теперь уже собственно тропинка, взяла влево; вокруг начиналась совершенно пустынная местность.
Внезапный крутой подъем заставил меня подобрать поводья. Когда я перебрался через уступ скалы и стал снова спускаться по наклонной плоскости, передо мной открылся вид на Гран-Кап. До сих пор его скрывала горная цепь Мура. Он сразу отчетливо обрисовался на горизонте, величественно подымаясь среди остальных вершин. Его можно было бы видеть весь — снизу доверху, если бы не тучи, которые низко висели над ним. Клочья тумана ползли по его склонам, и под их покровом исчезала граница между расположенными внизу полями и дикими верхними частями Гран-Капа.
И словно какое-то предчувствие наполнило тревогой мое сердце… Я представил себе весь риск, всю опасность моего путешествия на ощупь, по едва заметной тропинке, когда наступит вечер… И пока было еще довольно светло, я пустил свою лошадь в галоп…
Случалось, Мадлен сопровождала меня в небольших утренних прогулках верхом. Оберегая наше счастье от завистливого любопытства посторонних глаз, мы выезжали с нею до восхода солнца. И под сенью сосен скакали мы бок о бок, наслаждаясь ароматом теплого и душистого воздуха…
Но тут грезы невольно оборвались; внезапно я почувствовал, как в мои легкие проникает тяжелый, сырой туман, пропитанный запахом гниющих на земле листьев. Мне захотелось точнее определить характер этого запаха: я приподнялся в седле и сделал глубокий вдох. Все тот же гнилой воздух наполнил вновь мою грудь, и у меня явилось странное впечатление, что этот тяжелый, тошнотворный, трупный дух идет от горы, что он — ее дыхание. Меня охватила какая-то жуткая дрожь. Зигфрид продолжал идти галопом. Я перевел его на рысь: тропинка опять поднималась в гору. Несколько выше она раздвоилась. Я остановился и раскрыл карту генерального штаба. Нужно было немного ориентироваться. Прямо передо мной Гран-Кап загораживал часть небосклона грозным хаосом своих остроконечных утесов. Его первые уступы были в каком-нибудь полулье, не далее. Там, значит, запад, север же приходился направо от меня. Я продолжал рассматривать карту… Она была довольно запутанная, и разобраться по ней было трудно. Но все-таки я отыскал перекресток, где я находился, и обе дороги, между которыми приходилось делать выбор. По-моему, обе они должны были привести к форту: правая через старинный монастырь Святого Губерта и деревушку Морьер-ле-Турн; левая — через деревню Морьер-ле-Винь и местечко Морьер. Я выбрал для себя левую дорогу. А остановись я на правой, судьба пощадила бы меня. Когда я двинулся дальше, мне показалось, что на горе, среди скопища туч, виден какой-то едва уловимый розовый отсвет. Как уже сказано, путь мой лежал к западу. И этот отблеск не мог быль нечем иным, как одним из последних лучей заходящего солнца, пробивавшимся сквозь завесу дождя и тумана. Значит, сейчас должна была наступить темнота. И при одной мысли о длинном еще пути, отделявшем меня от цели моего странствия, тревога охватила мою душу… Ночь наступала очень быстро, скорее, чем я думал. Она молчаливо гналась за мною, настигала и даже опережала меня, окутывая своим покровом опасные горные склоны. От тропинки оставался едва заметный след. Лошадь моя уже несколько раз спотыкалась…
И мне стало ясно, что неприятность моего путешествия не ограничится продолжительной вечерней поездкой под холодным дождем…
V
По всей вероятности, я сбился с пути на самых северных отрогах цепи Мура. Еще не совсем стемнело, но разглядеть что-нибудь было уж трудно. Тропинка совершенно исчезла под низким, густым кустарником, который покрывал и всю окружающую местность. Моя лошадь пробиралась с трудом, нащупывая то и дело почву, прежде чем ступить на нее. В сознании полной своей неспособности отличать тропинку среди этого мрака, я решил положиться на инстинкт самой лошади. Но я совсем упустил из виду, что как раз около самой северной точки Мура от тропы на Гран-Кап отделяется еще другая тропа на Турн. Последняя забирает влево и идет по направлению к довольно известному в тулонских летописях ущелью с оригинальным названием «Смерть Готье».
Моя лошадь как раз и взяла направление по тропинке на Турн. А я ничего и не заметил, даже и не подозревая, что мы проехали мимо разветвления этих двух дорог.
Тропинка, до сих пор все-таки сносная, стала уже совсем плохой. Начинало очень сильно темнеть. Вскоре меня окутал прозрачный туман, как я догадывался, предвестник другого, более густого, разостлавшегося несколькими десятками метров выше.
Мне вспоминается, как я проворчал:
— Черт бы его побрал, весь этот Прованс!..
Как раз в эту минуту тропинка, только что поднимавшаяся довольно круто наверх, начала так же резко спускаться вниз. Такой переход немало озадачил меня: на карте не было указано ничего подобного. Мне захотелось еще раз посмотреть на нее. Но для точной проверки всех этих горных переходов было уже слишком темно. Пришлось отказаться от своего намерения. К тому же спуск оказался непродолжительным. Я попал было куда-то вроде ямы, густо заросшей кустарником; но тропинка снова пошла вверх. Хотя я и говорю о тропинке, но в действительности от нее не оставалось и следа: вокруг меня терновник вместе с мастиковыми деревьями образовал сплошную заросль, и шипы терний достигали груди моей лошади; я сам должен был оберегать свои руки от царапин. Эта густая растительность совершенно закрывала почву. Зигфрид стал нервничать и выказывал свое нежелание впотьмах пробираться этой опасной, как он чуял, дорогой…
Приблизительно через каких-нибудь сто метров от этой заросли опять начался спуск; после него — новый подъем. Я понял наконец, что сбился с дороги. Было очевидно, что я пересекал какую-то горную цепь, состоящую из трех последовательных уступов — а ничего подобного в направлении на Гран-Кап не было. Я это знал наверное, но тем не менее продолжал свой путь, надеясь добраться до третьего уступа и обозреть оттуда всю местность.
Я доехал до него.
И, действительно, я достиг желаемого. Моим глазам представилась длинная, широкая и покатая равнина, окруженная со всех сторон далекими горами, форма которых несмотря на застилавший их туман, дала мне возможность несколько ориентироваться. Вне всякого сомнения, я находился около самого ущелья «Смерть Готье», и мне не оставалось ничего лучшего, как возможно скорее повернуть обратно и доехать до того проклятого перекрестка, где я сбился с пути. И это следовало сделать, не медля ни секунды, чтобы успеть добраться туда до наступления полнейшей темноты…
Зигфрид не решался вступить снова в чащу кустарника, высокие шипы которого царапали даже его ноздри. Я пришпорил, давая понять, что нечего топтаться на месте. Зигфрид храбро прибавил ходу и, как только кончился первый спуск, пошел рысью. Но это продолжалось недолго.
Во время подъема на второй уступ, я вдруг почувствовал что седло уходит из под меня… Кустарник принял меня далеко не ласково, но все же это было лучше, чем падать на голые камни. Менее чем через десять секунд я был уже на ногах, ушибленный и исцарапанный, но, во всяком случае, без серьезных повреждений.
Но моя лошадь лежала… Я наклонился к ней. О!.. Левая передняя нога так неудачно попала в расселину камня, что сломалась, как ломается простое стекло. О-ля-ля! Никогда не сможет больше бедный Зигфрид идти ни рысью, ни галопом… Да! Мы, любители лошадей, привязываемся к ним иногда более страстно, чем к подругам своей жизни. Я смотрел на распростертого на земле Зигфрида, и мне казалось, что вот-вот я заплачу, как плачут девочки. Но тотчас, желая побороть свою слабость, я выхватил мой револьвер и, приставив дуло его к уху несчастного животного, закрыл глаза и нажал на курок. Легкая дрожь прошла по большому телу, и оно успокоилось навсегда. Я машинально сунул револьвер обратно в карман. И, не отдавая себе отчета, куда иду, добрался до второго уступа, достиг самой высокой его точки и сел на первый попавшийся камень.
Только по прошествии добрых четверти часа я пришел несколько в себя и принялся обдумывать свое положение. Оно было не из завидных, я оказался без лошади, далеко от всякой проезжей дороги, затерянным среди самых пустынных мест всего горного Прованса. Ближайшая деревушка находилась от меня на расстоянии доброго лье; а форт Кап — по меньшей мере за два лье. Но это — если напрямую… Мне же, несмотря на полную почти невозможность выпутаться из этого непроницаемого лабиринта, предстояло во что бы то ни стало добираться до Гран-Кап посреди окружавшей меня густой, а скоро, наверное, и вовсе непроглядной тьмы.
VI
Я сидел на камне в том месте, где, по моим соображениям, должна была находиться тропинка, и смотрел в сторону заросшей долины, отделявшей меня от первого уступа, где лежал прах моего коня. Но так или иначе, а нужно было идти до конца, идти к этому недоступному форту, исполнить возложенное на меня поручение… И я готов был уже встать и продолжать свой путь. Я встал…
Вдруг наверху, над долиной, на первом уступе, в каких-нибудь ста шагах от меня, я увидел темный силуэт, отчетливо выделявшийся на мутном еще фоне неба. То была человеческая фигура, фигура женщины, и она быстро двигалась в мою сторону…
С радостным изумлением поднялся я со своего камня. Я готов был ко всему, но не к встрече с кем бы то ни было в такое время и в таком месте. Даже средь бела дня никто: ни крестьяне, ни охотники, ни дровосеки — не заходят в ущелье «Смерть Готье»: здесь нет ни полей, ни лесов, ни дичи. И вот мне необыкновенно повезло так кстати натолкнуться в эту темную, дождливую и холодную ночь на единственную, может, женщину, которая за целую неделю попала на этот перевал!
Очевидно, то была какая-нибудь крестьянка из Валори или Морьера, торопившаяся домой. Нельзя было сомневаться, что ей хорошо известны все горные тропинки, и она не затруднится указать мне, куда идти…
Я пошел навстречу — нарочно медленно, чтобы эту женщину не испугать. Она же шла чрезвычайно быстро, с удивительной ловкостью пробираясь кустарником. Вот уже только каких-нибудь двадцать шагов разделяли нас. Вдруг я остановился пораженный… Предо мной была вовсе не крестьянка! Теперь, когда можно было лучше рассмотреть приближавшуюся фигуру, я увидел ее костюм, самый неподходящий, казалось бы, к окружающей обстановке: на ней был надет элегантный городской туалет: светлое суконное платье, сшитое по последней моде, и норковый жакет с отделкой из горностая. Руки ее исчезали в огромной, тоже горностаевой, муфте. Перья на шляпе развились от сырости и повисли. Она была без зонтика, без манто и поэтому имела здесь какой-то совершенно неправдоподобный вид. Я окинул взглядом окрестность, не превратилась ли она в оранжерею или зимний сад; нет, кругом была по-прежнему мрачная пустыня и моросил все тот же холодный дождь…
Я затаил дыхание; мне было почти жутко…
А видение все приближалось. Во всяком случае, двигавшуюся фигуру нельзя было принять за какое-нибудь сверхъестественное существо, за бесплотную тень: я ясно услышал легкое поскрипывание ботинок и шуршание задетой низким кустарником юбки…
Женщина прошла мимо, чуть не задев меня, но не остановилась и не повернула головы… Я совсем близко увидел ее лицо, сначала прямо, а потом в профиль. Увидел, узнал и не мог сдержать крика изумления и ужаса:
— Мадлен!..
Да, это была она, Мадлен, моя возлюбленная. Она будто не слыхала моего голоса и продолжала не замечать меня. И быстро стала удаляться, уходя в глубь окружавшей нас пустыни…
VII
Мадлен…
Нет, я не могу написать ее полного имени… Я встретил ее в позапрошлом году… Да, в позапрошлом… 1907 году. Кажется, в мае… Впрочем, мне теперь трудно быть уверенным даже в этом… Это было так давно, так ужасно давно — в моей молодости! Все впечатления расплываются, как пламя догорающей свечи: фитиль уже упал на бок и изредка вспыхивает еще прощальным пламенем…
Да, да, в мае 1907 года… Во внезапном проблеске воспоминания оживает предо мною картина нашей первой встречи. Случилось это на площадке развалин старого замка, на вершине скалы де Ла-Гард. Я медленно взбирался по извилистой тропинке наверх и увидел Мадлен у башни замка. Заметив меня, она повернулась и покраснела, и по ее румянцу я угадал, что нарушил тайну ее интимных мечтаний.
Был один из самых ярких солнечных дней, когда само сердце ликует и трудно сдержать его порывы. Я увидел золотистые волосы Мадлен, и радость охватила мою душу. Но когда я почувствовал на себе взгляд ее зеленоватых глаз, то едва мог совладать с собою.
Через некоторое время в окрестностях Тулона, в парке одной великолепной виллы, был организован ночной праздник. Вилла стояла над морским берегом, и парк спускался к пляжу. Всюду развешены были бумажные фонарики, распространявшие кругом свой мягкий свет. Тут, во второй раз, я увидел Мадлен. Мы стояли друг против друга на террасе, над волнами, и глухой шум их долетал до нашего слуха. К этому шуму издали примешивалось пение скрипок.
Мы тихо разговаривали, обмениваясь незначительными фразами и не произнося слов, которыми были полны наши сердца. Этот разговор продолжался долго. Один за другим, потухли развешенные меж деревьев фонари. Показался из-за моря красный круг луны, и на воду опустился ее серебряный отблеск, похожий на сверкающий кипарис. Скрипки замолкли. Мы стали подниматься к вилле, и Мадлен оперлась на мою руку своей холодной рукой. Вокруг нас темнело. Внезапное волнение овладело мною. Я неожиданно наклонился, обнял дрожащие плечи Мадлен и прильнул устами к ее устам… Она не противилась.
Как ужасно теперь вспоминать все это…
VIII
Она отличалась редкою живостью характера. Чувствовалось, что горячая кровь течет в этих жилах, что ее прекрасное, стройное тело полно молодой жизнью; у ней был великолепный цвет лица, и все существо ее, казалось, дышало здоровьем.
Я помню, как я поднял ее, нежную, покорную, и стал качать, как качают маленького ребенка. Она смеялась, видя, что мне тяжело…
Может, все это интересно только для меня. Но ведь я пишу не интимный дневник или мемуары. Мне хочется, чтобы прочли мое завещание в полном его объеме: пусть раскроется тайна, которую необходимо узнать всем мужчинам и женщинам. Пусть говорят за меня, пусть убедят читателя точность и подробность моего изложения! А кроме того, как только начну раздумывать, все кажется мне существенным, все находится в связи с роковой тайной. Да, в первое же наше любовное свидание я обратил внимание на тяжесть ее тела, подняв его, чтобы крепче сжать в своих объятиях. В следующие, однако, разы это впечатление уже не повторилось. Теперь-то мне кажется, что потом она с каждым разом становилась легче…
Мадлен… Нет, я не могу написать ее полное имя; не могу, опасаясь повредить ее женской чести. Она была дочерью богатых людей. Ее отец, суровый и холодный старик, проживал зиму и лето в подобии замка, почти разрушенного, в глухой местности, затерянной среди меловых гор, отделяющих Тулон от Обани. Он жил в этой берлоге один, не принимая никого и не выезжая никуда сам. Одна из тех семейных трагедий, о которых не знаешь — более ли смешны они в глазах света или тягостны для разбитых ими сердец, — разлучила этого человека с женою десять или пятнадцать лет назад. Старики в Тулоне, Ницце и Марселе еще рассказывают историю этого развода, очень скандальную, по их мнению. О ней судачили иногда на скучных вечерах, если на зубок не попадалось более свежей сплетни. Что касается меня, я никогда не чувствовал склонности к этому мерзкому лакомству. И, по правде говоря, я не знаю, из-за чего в конце концов разошлись эти супруги. С ним я однажды виделся по делу. Ее я встречал часто по всей Ривьере, но никогда не был ее другом. Это была женщина очень легкомысленная, еще красивая, на взгляд всех, и молодая — на свой собственный… У нее была великолепная вилла в Болье и довольно крупное имение в Корнише. Она проводила три месяца в году в имении или на вилле и три других месяца в Тулоне у дочери. Остальное время — не знаю где… В Париже, вероятно.
Мадлен же круглый год жила в Тулоне и — неподалеку от него… Летом, на время самой сильной жары, переезжала на мыс, почти остров, около самого рейда, всегда доступный свежему морскому ветру. Там выстроено несколько совершенно уединенных вилл. Одна из них принадлежала мужу Мадлен, но он сам почти никогда не приезжал сюда: от города до мыса было довольно далеко. Мне же, наоборот, по служебным обязанностям нужно было, как можно чаще, посещать все соседние с Тулоном батареи. Таким образом мы с Мадлен, сколько душе угодно, могли разъезжать верхом по окрестным лесам. Приезжал я на своей лошади в сопровождении одного только вестового, человека вполне мне преданного; он следовал за мною тоже верхом, на лошади, которую выбрала для себя Мадлен. Около домика таможенного сторожа мы меняли седла; домик этот служил нам в своем роде убежищем. Вестовой оставался здесь ждать нашего возвращения, наслаждаясь моими сигарами. А мы, свободные, как ветер, среди этих совершенно уединенных мест, беззаботно скакали по лесу. И если память не изменяет мне, ни разу не произошло никакой неприятной для нас встречи.
Наша дерзость простиралась до того, что в каждую прогулку мы устраивали привал где-нибудь около опушки, на мягком и теплом от солнца песчаном ложе…
В начале лета Мадлен еще чувствовала себя, как всегда, прекрасно. Но вот прошло недель шесть или семь, может, восемь, но уж во всяком случае, никак не более десяти… Наступил сентябрь. Однажды, во время утренней прогулки, мы уселись вдвоем на песке среди леса, на обычном месте нашего отдыха. Мадлен, запыхавшаяся и веселая, легла рядом со мною. Я нагнулся к ней и обвил руками ее талию. Она смеясь отбивалась от меня, уверяя, что я устал и не смогу поднять ее. Я все-таки собрался с силами, хотя и сам сомневался в успехе. Но каково же было мое изумление, когда почти без всякого напряжения поднял я с песчаного ложа покоившееся на нем тело; каким легким, странно легким показалось оно мне…
IX
Догорающая свеча вспыхивает иногда ярким пламенем… С какой живостью воскресли в моей памяти прежние образы… Я вижу красные с темным налетом коры стволы, окружавшие просеку — они похожи на багряные колонны неведомого храма.
Одна сосна на самом солнцепеке, выше всех своих приморских сестер, распростерла над нами широкий, тенистый шатер. Песок, служивший нам ложем, был не белого, а желтого, местами золотистого цвета. Там и сям он был усыпан смолистыми иглами. Когда Мадлен поднялась, я на минуту задержал ее и стал снимать приставшие к ее юбке и спине иглы…
Лесок как бы замкнул нас в своем зеленом кругу. Наши лошади ощипывали кусты, и тишина нарушалась только позвякиваньем цепочек у их мундштуков, да близкою песнью незримого моря…
Чтобы помочь Мадлен сесть на лошадь, я подставил свою ладонь. Я напряг все свое внимание, и опять у меня получилось очень ясное впечатление необыкновенной легкости ее тела.
Пока лошади пробирались через кустарник, я невольно спросил:
— Вы были здоровы это время, моя дорогая?
— Я? — удивилась она.
— Да, вы… Мне кажется, у вас утомленный вид…
Она торопливо открыла свою коробочку с пудрой и посмотрелась в зеркало на крышке. И вдруг она рассмеялась:
— Что вы выдумали, мой милый! У меня щеки, как у деревенской бабы!..
Прогулка и отдых — все вместе взволновало ее молодую горячую кровь. И действительно, ее розовые щеки сияли как коралл.
Она поспешно взяла немного пудры на кончики пальцев и потерла щеки, чтобы ослабить блеск кожи. И потом, продолжая весело смеяться, сказала:
— Еще слава Богу, что вы мне напомнили об этом! А то у меня на лице — вот здесь под глазами и на щеках — следы ваших недавних безумств! И вид у меня вовсе не такой, как вы говорили… а совсем другой!
И я мысленно согласился с нею. Тогда… Мы продолжали болтать.
— А что вы делали, дорогая моя, со вторника? — спросил я.
— Со вторника?
— Ну да, со вторника, когда вы последний раз были у меня в Тулоне…
— Скажите пожалуйста, какая важная вещь, что ее и забыть нельзя!.. — Ничего особенного и не делала. Ах, нет: в четверг я еще раз ездила в город…
— И даже меня не предупредили об этом? Как хорошо!..
Она повернулась на своем седле и с удивлением посмотрела на меня; казалось, я поймал ее врасплох на какой-то сокровенной мысли, в которой она, видимо, сама едва отдавала себе отчет. Она повторила в тон вопроса:
— Не предупредила вас?.. — Потом, переведя свой взгляд на шею лошади, она прошептала, как будто обращаясь к себе самой: — А ведь это верно! Я вас не предупредила…
Какое-то странное смущение отразилось на ее лице. Сначала я стал подшучивать над ней и спросил:
— Конечно, у вас в этот день было назначено свидание с кем-нибудь поинтереснее меня?..
Она провела два раза рукой по лбу. Так и остались с этой минуты в памяти четыре розовых блика на кончиках ее пальцев, освещенных солнцем.
— Свидание?.. Про какое свидание вы говорите?
Она произносила слова, точно в бреду. Я несколько возвысил голос, обращаясь к ней, как к рассеянному ребенку:
— Да я сам вас об этом спрашиваю!..
Она вздрогнула и сказала уже другим голосом:
— Не сердитесь!.. Я задумалась… Вы говорили о четверге? Да, я была в городе… проездом… в Болье…
— Вы ездили в гости к вашей матери? Она теперь там?..
— К моей матери? Нет!.. Моя мать сейчас живет в Эксе… ведь еще сентябрь!..
— Зачем же вы ездили в Болье?
— Как зачем?.. — Казалось, она опять погрузилась в какой-то полусон. Неуверенно, будто с усилием, произносила она каждое слово… — Да у меня были разные дела… Я и поехала в Болье… Да впрочем… вот… я вам покажу… — Она бросила поводья и стала что-то искать в сумочке, которая всегда висела у нее на руке: — Вот… смотрите… у меня еще остался билет…
Я с удивлением взял от нее маленькую карточку; на ней был сделан всего один прокол.
— Ваш билет? Как? Разве у вас его не отобрали при выходе со станции?.. — Она посмотрела на меня, широко раскрыв глаза.
— Я, право, не знаю… Нет, верно, я забыла отдать… А у меня не спросили…
По маленькой складке между бровей было видно, что мысль ее усиленно работала. Вдруг, как бы почувствовав, что ее старания остаются тщетными, она сказала:
— Слушайте, я уж лучше вам во всем признаюсь… Это, действительно, как-то нелепо… и мне самой совестно… Но мне приятней, чтобы вы знали… Ну, вот в чем дело: я и сама не могу сказать, зачем, собственно, я ездила в Болье во вторник! Мне там решительно нечего было делать… По крайней мере, я ничего такого не могу припомнить… И я не помню даже, что я там делала… Уехала я во вторник утром, а вернулась вечером в среду… И страшно устала вдобавок… Вот и все!
От удивления я затянул мундштук, и моя лошадь остановилась.
— Как так — все? — громко сказал я. — А что же ваш муж?.. Вы ему-то объяснили, где вы пропадали целых двое суток? Ведь вы мне двадцать раз говорили, что он вам не позволил бы уехать и в Марсель без крайней необходимости?..
Я прекрасно помнил бесконечные разговоры с нею из-за двух ночей, которые нам всего только и удалось провести вместе за целых шесть или семь недель; чего мне стоило отвоевать их!
Она тоже остановила лошадь, обернулась… И недоумение, с которым она ответила мне, поразило меня…
— Всего удивительнее то, что я перед отъездом что-то объясняла своему мужу, а теперь не помню ни одного слова из нашего разговора.
— Ну, а когда вы вернулись?.. Ведь он же, я думаю, расспрашивал вас о вашем путешествии?
— Да! Вот его подлинные слова — они остались у меня в памяти: «Что ж, ты довольна? Все устроилось, как ты хотела?» А я машинально ответила: «Да, все. Я очень довольна». И он больше ничего не спрашивал.
— Ну а самое путешествие? Приезд в Болье?.. Вы где же там остановились?
— Где?.. Ну как где… Конечно, у себя на вилле…
— Вы, кажется, и в этом не вполне уверены…
— Нет, уверена! Но, право же, для меня самой эта поездка представляется загадочной. Как будто в моей памяти после нее осталась какая-то большая, темная дыра… И даже!.. Как только я стараюсь припомнить хоть что-нибудь, мне делается больно… больно здесь… и вот здесь… — И она указала сначала повыше виска, потом — на основание лба, между бровей. Я продолжал испытующе смотреть ей в лицо, в глаза… И вдруг она заплакала горькими слезами. Я забыл тогда все на свете и стал осыпать ее поцелуями.
Ведь я ее любил… Любил — как никого до нее!
X
Но я остановился на описании вечера 21 декабря 1908 года — последнего вечера моей жизни. Меня окружали дикие скалы ущелья «Смерти Готье». Крик ужаса вырвался из груди моей:
— Мадлен!..
Да, это была она: моя возлюбленная, моя Мадлен, одна среди этой пустыни в эту темную ночь! Как попала она сюда, за целых пять лье от своего дома, в зимний дождь и туман… В этом своем городском туалете?
И она… она не заметила меня! И не слышала моего зова, быстро удаляясь в ночной темноте…
От изумления я не мог двинуться с места и почти не дышал. Это продолжалось каких-нибудь двадцать секунд. Потом сердце мое забилось с безумной силой. Я пришел в себя и бросился в погоню за беглянкой.
Она уже успела спуститься по ближайшему склону и находилась между вторым и третьим перевалом, поспешно двигаясь вперед и не обращая внимания на густой колючий кустарник. Она пересекала ущелье по совершенно прямому направлению с юга на север, и Тулон оставался позади нее.
Северная сторона горизонта погружалась в зловещий мрак. Светлое пятно юбки скоро скрылось в траве, и я видел впереди только белеющий горностаевый воротник жакета.
Я пустился бежать за ней, но оступался на каждом шагу. Кустарник рос почти на голых камнях, и скалистая почва была сплошь испещрена глубокими расселинами, вроде той, в которую попала ногой моя лошадь. В свою очередь, я очень скоро упал один раз, потом другой и, поднявшись вторично на ноги, увидел белый горностаевый воротник гораздо дальше от себя, чем прежде…
Тогда я снова закричал из всех сил:
— Мадлен!..
Слышала ли она меня? Теперь ее таинственный силуэт обрисовался уже на третьем уступе горы, а еще и пяти минут не прошло с того мгновенья, как он появился предо мной на первом уступе. Очертанья его уже едва можно было различить на потемневшем фоне неба…
Я все бежал и постоянно оступался. Силуэт мало-помалу скрылся за третьим уступом. Когда я достиг этого места, моим глазам представилась лишь расстилавшаяся у моих ног пустынная равнина; справа — утесы Мура, слева — вершина Гран-Кап…
Впереди и вокруг — никаких признаков человеческой жизни…
Но я все-таки среди ночного мрака продолжал свою отчаянную погоню. В полном исступлении стремился я догнать мою возлюбленную, раскрыть тайну ее необыкновенного явления мне. Все мое сердце, все силы потрясенного разума были охвачены этим безумным стремлением вперед…
Я скатывался сверху вниз по скалам. Заметя, как мне показалось, слева от меня, на других, совсем незнакомых вершинах, светлое пятно, я бросился туда. Я перескакивал с одного камня на другой, то скользя, то спотыкаясь, расшибал себе руки и колени, рвал о скалы платье, царапал себе лицо. Наконец, я совсем обессилел и опустился на землю. Скорее это были камни… вокруг теперь были одни камни.
Я лежал на голых камнях, потеряв всякое представление о том, где находился. И вдруг, как это бывает после переутомления, физического и нравственного, тяжелый сон сковал меня.
XI
Сколько времени я так спал, я не знаю. Только вдруг какое-то совсем особенное ощущение сразу вывело меня из моего оцепенения: я почувствовал, что вблизи меня стоит кто-то и пристально смотрит на меня. Я лежал на боку, подложив руку под голову. В таком положении я не мог ничего видеть. Но эта близость постороннего человека и его тяжелый взгляд сразу подействовали на меня, вызвав впечатление как бы сильного удара по затылку.
В то время, да, в то теперь бесконечно далекое для меня время, я был молодой, смелый и решительный человек. Однако вместо того, чтобы сразу встать и посмотреть, кто стоит около меня, я сначала не двигался и продолжал лежать, прикрыв лицо рукой, притворяясь спящим и чутко прислушиваясь…
Поверх своей руки, сквозь прищуренные веки, я мог только видеть небольшой кусочек почвы, густо заросшей кустарником, пространство не больше одного квадратного фута. Мало-помалу земля и кустарник осветились в этом месте дрожащим желтым светом. Я понял, что над моей головой держат фонарь, и он покачивается из стороны в сторону. Тогда я сразу поднялся, как будто только сейчас проснулся, и одним движением был уже на ногах.
Передо мной стоял очень старый человек.
Я заметил это сразу, хотя ослепительный свет его фонаря и был направлен мне прямо в лицо; прежде всего бросалась в глаза белоснежная широкая и длинная борода незнакомца; она покрывала всю его грудь.
А между тем, когда он обратился ко мне, то речь его оказалась совсем не похожей на старческую. Правда, он говорил медленно, глубоким грудным тембром, но никакого дрожания или утомленности в его голосе не было заметно. Напротив того, его слова звучали громко и уверенно.
Я невольно обратил внимание и на особенный характер его голоса и в то же время был поражен лаконизмом его обращения, — он только спросил меня:
— Сударь, что вы здесь делаете?
Я совершенно не ожидал подобного вопроса, и он показался мне резким и не совсем уместным, особенно при том бедственном положении, в котором этот человек застал меня. Все-таки, сообразив, что мой собеседник, по крайней мере, в два раза меня старше, я постарался ответить ему в самом вежливом тоне:
— Как видите, я сбился с дороги и окончательно заблудился в этой пустыне.
Фонарь продолжал ослеплять меня. Тем не менее я прекрасно различал устремленный на меня пронзительный взгляд. Глаза у старика были необычайно блестящие, и их взор поражал своей остротой.
А между тем он продолжал меня спрашивать резкими, обрывистыми фразами.
— Как так заблудились? И в таком месте? Откуда же вы шли, милостивый государь, и куда направлялись?
Я был раздражен этим допросом и даже мало обратил внимания на странный для такой обстановки наставительный тон его речи, изобличавшей в нем, видимо, не простого человека. Я сухо ответил:
— Я ехал из Тулона через Солье к форту Гран-Кап. Около ущелья «Смерть Готье» я сбился с дороги, и вдобавок моя лошадь сломала себе ногу. Затем я стал искать кратчайшего пути в Гран-Кап и тут уже совершенно запутался в этих горных тропинках…
Казалось, мое объяснение более или менее удовлетворило человека с белой бородой. Он отвел свой фонарь от моего лица и осветил окружавшую нас дикую и гористую местность. Тогда я ясно увидел, куда завлекла меня безумная погоня за Мадлен: мое присутствие здесь, среди этого хаоса скал и пропастей, могло изумить кого угодно. Но в свою очередь я тоже имел полное право удивляться: ведь находилось же здесь и другое человеческое существо, и я невольно повторил обращенный перед тем ко мне вопрос:
— А вы-то сами, милостивый государь, как сюда попали?
Он сделал какой-то неопределенный жест и указал на один обрывистый склон слева:
— Я вас увидел оттуда, сверху…
Мы оба замолчали. Теперь фонарь не слепил больше мне глаз, и я стал внимательнее рассматривать моего собеседника.
Передо мной находился бесспорно старый, очень старый человек. Об этом можно было судить не только по его белоснежной бороде, но и по худобе рук, морщинам на лице и цвету кожи, похожей на пергамент.
Но какой удивительно бодрый и крепкий старик! Он был крупного роста, широк в плечах и держался чрезвычайно прямо, высоко подняв голову; руки и ноги его, видимо, не утратили своей гибкости. От всей этой мощной фигуры веяло такой недюжинной силой, что самую палку, на которую он опирался, легко можно было бы принять в его руках за оружие. Я, тридцатидвухлетний мужчина и военный по профессии, чувствовал себя каким-то тщедушным мальчиком перед этим, может быть, восьмидесятилетним старцем! И невольным движением руки я стал нащупывать в кармане длинный и плоский ствол моего револьвера; в нем оставалось еще семь зарядов, — не хватало только восьмого, того самого, который прекратил жизнь моего бедного Зигфрида…
Черед минуту мне самому стало стыдно за этот беспричинный страх, и я выпустил из рук оружие. Разговор возобновился:
— Извините меня, пожалуйста, — сказал я, на этот раз очень учтиво, — я до сих пор не поблагодарил вас. Я не вполне оценил еще ваше великодушное вмешательство в мою судьбу: ведь, желая помочь мне, вы рисковали, может, собственной жизнью, спускаясь с этого опасного уступа. Позвольте же мне выразить вам свою искреннюю признательность, я — капитан главного штаба вице-адмирала и губернатора, Андрэ Нарси…
Я остановился, ожидая, что старик, в свою очередь, назовет себя. Но он не сделал этого.
Слушал же он меня во всяком случае с большим вниманием. Я продолжал:
— Мне поручено было доставить одно серьезное известие на форт Гран-Кап. При исполнении этого поручения я и сбился с пути, и теперь вы застали меня здесь бессильно лежащим на земле от усталости. Но цель моего путешествия так и осталась недостигнутой; поэтому я еще раз рассчитываю воспользоваться вашей любезностью. Может, вы будете так добры указать мне верную дорогу к месту моего назначения — на форт Гран-Кап…
Произнося эти слова, я продолжал разглядывать своего собеседника. Тут только заметил я его одежду. В ней, собственно, не было ничего особенного — напротив того, на старике был такой именно костюм, в каком только и можно встретить ночью в горах пастуха, охотника или дровосека. Он был одет в бархатную куртку, такие же панталоны, на ногах у него были грубые чулки и башмаки; никаких признаков белья снаружи не замечалось. Но именно в ту самую минуту, когда я оканчивал свою последнюю фразу, контраст между корректным тоном нашей беседы и этим грубым костюмом внезапно поразил меня. Смущение и некоторый страх снова овладели мною. Я едва услышал ответ:
— Указать вам верную дорогу к форту Гран-Кап? Вы сейчас совсем в стороне от него, и я бы сказал — на самой плохой дороге.
Я сделал над собой усилие и спросил:
— Да где же я, наконец? Далеко от форта?
— Чрезвычайно далеко.
— Но все же… как называется это место?
— Да у него, вернее всего, нет никакого названия. Оно, наверное, не помечено на вашей карте.
— Однако, позвольте: ведь не мог же я так далеко отойти от своей дороги! Как-никак, место, где мы стоим, должно находиться между Гран-Кап и Смертью Готье!.. Значит, я всего в каких-нибудь двух лье от своей конечной цели!..
Рука старика, державшая палку, медленно поднялась и снова опустилась: этот жест, по-видимому, должен был выразить его снисходительную иронию к моим словам.
— А вы знаете, что значит два лье в такую ночь, как сегодня?.. Во что обойдутся они тому, кто попробует пройти их здесь?
Он снова поднял фонарь и осветил окружавший нас хаос скал. Я невольно покачал головой. Но потом решительно выпрямился и сказал:
— Что же делать! Мне приходится решиться на это: поручение мое слишком серьезно, будьте же добры указать мне хотя бы направление, в котором нужно идти к форту, и вы меня премного обяжете!..
Он протянул палку в сторону самого крутого обрыва; ничего кроме груды камней, готовых обвалиться при первом толчке, в этом направлении различить было невозможно.
— Идите туда…
Я решился быть твердым.
— Благодарю. — Сказав это, я поклонился человеку с белой бородой и храбро поставил ногу на первый уступ скалы. Но, видя почти полную невозможность продолжать подъем, я с раздражением проворчал:
— А ведь знаю же я людей, которые быстро бегают ночью по таким скалам!..
Я пробормотал мое замечание сквозь зубы и совсем тихо. Физически невозможно было услышать мои слова старику, находившемуся уже от меня шагах в десяти расстояния.
Однако сейчас же я еще раз, и совершенно отчетливо, почувствовал что-то вроде удара в спину и затылок; это было опять то же ощущение, от которого я перед тем проснулся, и снова оно было вызвано странным и тяжелым взглядом пронзительных глаз старика. Я быстро повернулся, готовый ко всему.
Он продолжал стоять на прежнем месте и пристально смотрел на меня. Но во взоре его не было заметно какого-либо враждебного чувства. Мне даже показалось, что я вижу улыбку на его суровом лице. Он заговорил, и снова речь его звучала спокойно и приветливо. Даже отрывистый тон первых вопросов теперь значительно сгладился:
— Сударь, — сказал он, обращаясь ко мне, — мне неловко было предлагать вам советы, которых вы у меня не спрашивали, и может быть, вы и не последовали бы им. Но все равно! Меня будет упрекать совесть, если я допущу вас идти навстречу собственной гибели. Я убежден, что не пройдет и одного часа, как вы сорветесь с какого-нибудь утеса и сломаете себе руки или ноги. Порученное вам дело, право, нисколько не выиграет от того, что вы будете лежать на дне пропасти. Доверьтесь же мне и отложите до утра окончание вашего путешествия. Если вы примете мой совет, то, наверное, доберетесь до вашего форта и, может случиться, даже прибудете к сроку. Если же тронуться в путь сейчас, уверяю вас, вам не суждено когда-либо видеть форт Гран-Кап…
Для большей убедительности он добавил:
— Только привычный горный житель, как я, и может безнаказанно ходить здесь в ночное время. — При этих словах старика мысли мои невольно обратились к другой встрече, которая потрясла меня несколькими часами ранее. Я закрыл глаза, чтобы увидеть вновь неизгладимую в моей памяти картину; как живой, представился мне образ моей Мадлен — такой, какою я только что видел ее, быстро и в забытьи скользящей среди горной пустыни…
И в ту же минуту, в третий раз, получил я впечатление удара, только направленного теперь мне прямо в лицо: таинственная, необыкновенная сила заключалась в этом устремленном на меня внимательном взоре. Меня охватил прежний непонятный страх, и я сразу раскрыл глаза. Старик по-прежнему смотрел на меня в упор, но больше ничего особенного я не заметил. Нелепая мысль промелькнула у меня в голове: уж не читает ли мои мысли этот, по меньшей мере, странный человек… Может, каким-нибудь чудом он слышит их, как я слышу звуки его слов?..
По-видимому, он вдруг решился на что-то:
— Мой дом в двух шагах отсюда, — сказал он. — Может, вы переночуете у меня до рассвета? На дожде оставаться холодно; к тому же скоро уже полночь.
Я удивленно раскрыл глаза. Как — здесь, где-то поблизости, есть жилье?
Ему было понятно мое удивление и, утвердительно кивнув головой, он повторил:
— Совсем близко отсюда. Пойдемте!
Его слова звучали теперь как-то необыкновенно мягко.
Но в этом голосе мне слышались такие ноты, которым нельзя было не подчиниться.
И я послушно последовал за ним.
XII
Среди нагроможденных в беспорядке камней и густо-сплетенного кустарника человек с белой бородой подвигался очень быстро. Он пользовался своею палкой только для расчистки пути, раздвигая ею мастиковые кусты, загромождавшие нам дорогу. Я шел по следам, задыхаясь и с трудом поспевая за стариком.
Добрых четверть часа шли мы таким образом друг за другом. Внезапно обернувшись ко мне, мой провожатый сказал:
— Будьте осторожны, сударь! — Он показал мне концом своей палки куда-то вправо, на препятствие или неведомую опасность.
Я осторожно подошел и вдруг остановился в страхе, как вкопанный. В двух шагах от меня зияла ужасная пропасть; края ее так заросли высокой колючей травой, что со стороны ничего нельзя было заметить, и, очевидно, путник мог бы свалиться здесь в бездну раньше, чем самая мысль об опасности пришла бы ему в голову. Я должен был нащупывать почву, прежде чем поставить на нее ногу: земля так и обсыпалась, а внизу, по самому дну пропасти, по светлому каменистому руслу, бежала зеленоватая вода бурного потока. На почти отвесном склоне не виднелось ни малейшего выступа, за который можно было бы удержаться в случае падения. Сделай кто-нибудь лишний шаг у этого обрыва, и…
— Теперь налево, — сказал старик. — И он двинулся дальше, продолжая идти прежними крупными шагами. Я следовал сзади.
Местность приняла между тем странный и совсем незнакомый мне вид. Исчезли неровные и покрытые зарослью склоны ущелья «Смерть Готье», где покоился прах моего коня. Не видно было и скалистых утесов, вроде тех, по которым я взбирался, преследуя исчезавшую от меня Мадлен. Теперь начиналась долина с чуть заметным наклоном, только изрезанная вдоль и поперек отдельными громадами отвесных скал. Голые каменистые массы их, с почти правильными геометрическими очертаниями, резко выделялись среди окружавшей их более или менее ровной местности, сплошь поросшей дроком и кустарником.
Казалось, топором были высечены из камня эти странные скалы, рассеянные здесь без всякого видимого порядка. Они имели форму то правильных квадратов, то многогранников, то конусов. Все это вместе создавало какой-то настоящий лабиринт, откуда и средь бела дня нелегко было бы выбраться. Однако же старик ни разу не обнаружил ни малейшего колебания при выборе дороги и уверенно продолжал свой путь среди этих каменных громад.
Пейзаж еще раз переменился. Последние каменные глыбы остались позади нас. Местность заметно понижалась. Покрывавшие ее кусты дрока, мирты и мастикового деревца становились все реже. Плоскогорье перешло в почти голую равнину…
Наконец перед нами в ночной мгле показалась высокая и черная масса, чернее самой ночи. То была живая ограда из стройных кипарисов, подобная тысяче других, окружающих все похожие друг на друга дачные виллы залитого солнцем Прованса.
Линия кипарисов была обнесена снаружи еще железной решеткой. Мой спутник просунул руку в отверстие между двух перекладин этой решетки и надавил какую-то потайную пружину. Заскрипела дверь. Под своими усталыми ногами я почувствовал густую траву. Над головой переплетались, вперемешку друг с другом, ветви кедров, сосен и пробковых дубов.
Потом, меж частых стволов, обрисовался фасад дома, отделанный кирпичом. Под сенью разнообразных ветвей, тесно переплетающихся наподобие причудливой сети, темнота настолько сгустилась, что я уже не мог разглядеть всех деталей фасада; мне удалось заметить только каменное крыльцо со ступеньками — восемью ступеньками, которые я, помню, тогда еще пересчитал — да на левом углу крыши какую-то очень высокую и странной формы надстройку: должно быть, что-нибудь вроде башни или колоколенки, — подумалось мне…
В дом вела деревянная дверь, обитая железом. С наружной стороны, на дверной раме, висел молоточек, изображавший собою молот кузнеца. Им нужно было ударить по наковальне, вделанной в самую дверь.
Прежде чем взяться за этот молоток, хозяин дома обернулся ко мне. Блеск его суровых глаз снова вызвал во мне тревожное чувство. Но спокойствие его по-прежнему лаконичной речи и вежливое обращение и на этот раз побудили меня справиться со своими опасениями и побороть в себе инстинктивную осторожность животного, готового при первой тревоге броситься в бегство…
— Я очень прошу вас теперь… соблаговолить не шуметь, — сказал старик. — Нам откроет сейчас мой отец, человек весьма старый, — ему нужен покой.
В это же время к звуку только что услышанных мною слов присоединился новый характерный металлический звук от удара молотка по наковальне. Звук слов как-то странно слился в эту минуту в моих ушах с металлическим звоном…
Я не мог прийти в себя от изумления, и мне почудилось, что в этом звоне я слышу что-то вроде ответного эха на то впечатление, которое произвело на меня его замечание.
Как, неужели я увижу сейчас отца этого человека, отца этого, по меньшей мере, восьмидесяти лет, старика.
Снова послышался удар молотка по наковальне и тотчас второй… Стук этот напоминал собою обычный двойной удар ногой по земле, которым предупреждают противника перед началом фехтованья. Потом, за этим стуком, последовал, как раньше, еще отдельный удар. И дверь открылась.
XIII
Мы вошли в обширную переднюю. Она слабо освещалась двумя зажженными факелами. Стены ее, в нижней своей части, были отделаны темным дубом или орехом, а выше я смутно разобрал на них какие-то разрисованные фрески. Низкие, как в старину, двери сливались с деревянной панелью стен. Единственным украшением являлись две большие оленьи головы с рогами.
Но едва я переступил порог, как все мое внимание было поглощено фигурой другого старика, до того похожего на первого, который привел меня, что я невольно оглянулся, желая проверить, действительно ли здесь два разных человека, и не вижу ли я лишь отражение моего спутника в каком-нибудь зеркале. Второй старик стоял передо мной и левой рукой держался еще за ручку только что открытой двери. У него была такая же, знакомая мне, широкая и длинная борода белее снега и тот же взгляд, пронзительный и неподвижный… Да, я повернулся назад, не веря в возможность подобного сходства… Но передо мною действительно находились два отдельных человеческих существа: отец и сын. Сын почтительно поклонился отцу. Позднее, только по знакам этого почтения, мог я отличать сына от отца: они оба мне казались одинаково старыми — и тому, и другому, пожалуй, можно было дать чуть не по сто лет. Но, несмотря на это, у обоих было одинаково крепкое сложение и манера прямо держаться — один и тот же бодрый и, странно сказать, молодой вид!
Я невольно остановился и низким поклоном приветствовал хозяина. Он вежливо ответил мне тем же, не произнеся при этом, однако, ни слова. С большим вниманием некоторое время рассматривал он меня. Наконец он на минуту отвернулся в сторону сына, и я почувствовал, как повелительным взглядом он потребовал объяснения от моего спутника.
— Я встретил господина, которого вы видите, — обратился тогда сын к отцу, — под дождем у входа в каменный лабиринт; он заблудился среди скал и не мог найти дорогу. Мне казалось, что я должен был пригласить его сюда.
Он говорил вполголоса, как будто боясь разбудить кого-то. Наступила, по-моему, довольно долгая пауза…
— Я полагаю, сударь, что вы поступили правильно, — ответил отец сыну.
Он тоже говорил вполголоса.
Старинная вежливость их речи удивила меня. Я принялся рассматривать костюм этого необыкновенного старика, говорившего с сыном в церемонном тоне XVIII столетия. На нем был совершенно такой же, до мельчайших подробностей, толстый бархатный костюм, как и на его сыне. Только чулки были потоньше, а панталоны в сборку, короткие, стянутые у колен.
Между тем сын продолжал описывать мои приключения, и я заметил, что он не упускал ни малейшей подробности:
— Наш гость — офицер, — рассказывал он, — капитан Андрэ Нарси. Он должен передать в форт Гран-Кап, и как можно скорее, поручение большой, по-видимому, важности. Вот почему предложил я господину капитану провести эту ночь у нас с тем, чтобы, отдохнув и набравшись сил, завтра с рассветом пуститься в обратный путь. Он тогда не собьется с дороги, и ему не придется беспомощно блуждать в горах, как сегодня вечером. Сегодня он не встретил, разумеется, на своем пути ни одной живой души, от которой он бы мог узнать хотя бы направление дороги. Оттого-то, без сомнения, и зашел он так далеко в сторону от цели своего путешествия, форта Гран-Кап.
Настойчивое подчеркивание полной безлюдности мест, где мы находились, произвело на меня неприятное впечатление. Я посмотрел на стариков также пытливо, как они на меня… Но ни один мускул не дрогнул на их лицах. Отец ответил сыну, и голос его звучал, как и прежде. Он сказал буквально то же, что и в первый раз:
— Я полагаю, сударь, что вы поступили правильно.
Я искал подходящих выражений для благодарности. Но прежде чем я открыл рот, мой хозяин указал пальцем на одну из дверей, едва заметных на деревянной панели.
— Теперь господину капитану лучше всего заснуть, — сказал он, обращаясь к сыну. — Проводите же господина капитана в его комнату и посветите ему.
Я поклонился, так и не прервав своего молчанья.
Мой прежний провожатый пошел впереди меня, высоко подняв, на подобие факела, свой фонарь.
Наши шаги по каменным плитам пола отдавались в комнате неясным эхом; четыре голых стены отражали эти звуки, усиливая их: получался какой-то дрожащий гул. Свет от фонаря упал на одну из стенных фресок, и на ней образовался светлый круг. Я различил нежный рисунок с поблекшими красками; на нем изображалась, насколько мне удалось рассмотреть, мифологическая сцена — рождающаяся из пены вод Афродита…
Мой провожатый отодвинул, один за другим, три железных засова, таких толстых и длинных, каких мне никогда еще не приходилось видеть. Этими засовами закрывалась дверь, указанная другим стариком. Присмотревшись, я увидел рядом с нею еще дверь, тоже едва заметную и с такими же засовами. Обе вместе они имели вид как бы одной двухстворчатой двери; но, несмотря на тяжелые запоры, половинки плохо подходили одна к другой, и между ними виднелась щель, шириною, по крайней мере, в большой палец; для сквозного ветра был полный простор.
Пока я присматривался к окружающей обстановке, другой старик, отец, вдруг пошел за нами; до этих пор он все время стоял и не спускал с меня глаз. И, несмотря на легкость походки, от его шагов раздавалось такое же эхо, как и от наших. Я остановился и посмотрел на него. Он сделал мне жест рукой и, обратившись в этот раз лично ко мне, сказал:
— Я забыл предупредить вас, сударь, у нас в доме больной, и он помещается как раз поблизости от вас. Поэтому я позволю себе просить вас быть потише.
Уже вторично просили меня в этом доме соблюдать тишину; но оба раза под разными предлогами…
В ту же минуту, кажется, едва уловимое ощущение заставило меня вздрогнуть. Если говорить точнее, то отозвался на это ощущение даже не я сам, а нечто внутри меня, то бессознательное, что бодрствует в нас, когда мы спим, и обладает своею памятью, отличной от нашей. Снизу, из-под другой двери, остававшейся по-прежнему закрытой, пахнуло теплым воздухом. В передней было довольно холодно. Вероятно, комната, в которую вела запертая дверь, лучше отапливалась.
Вместе с теплом, как мне показалось, проник в комнату и какой-то запах; то был запах духов; в эту минуту я только ощутил этот запах, но не узнал его, хотя мой внутренний голос и шептал мне что-то…
Не отдавая себе более глубокого отчета в своем впечатлении, я перешагнул через порог открытой двери, так и не поняв, что скрывала за собой соседняя запертая дверь.
XIV
За открытой дверью начинался коридор. В глубине его виднелась еще дверь. Мы вошли в нее, и мой провожатый осветил шесть ступеней. Они были выложены, как я заметил, тем же красным плитняком, как и пол в передней; только края их, сильно уже потертые, были обделаны деревом.
Мы поднялись по этим ступеням, и мой спутник распахнул новую, на этот раз последнюю дверь. Я вошел в совсем темную комнату и остановился почти у самого порога, боясь наткнуться на какую-нибудь мебель. Между тем мой провожатый вынул стекло из своего фонаря и принялся зажигать три свечи в громадном железном канделябре, изображавшем собой пучок копий; его подставка треугольной формы стояла прямо на полу. При свете обстановка комнаты показалась мне старомодной и деревенской; кроме канделябра, вся она заключалась в стуле и кровати, самого простого вида.
Тут мой провожатый откланялся:
— Спокойной ночи, сударь, спите хорошо: я буду иметь честь разбудить вас.
— Рано утром? — спросил я.
— Рано утром… — подтвердил он. — Может быть, даже несколько раньше.
В последней фразе не было ничего особенного. Я в свою очередь попрощался:
— Спокойной ночи!
Он ушел. Мне было слышно, как он спускался по обитым деревом ступенькам; потом его шаги раздались уже на каменных плитах коридора. Я услышал, как закрылась снова дверь в переднюю и задвинулись большие железные засовы; они чуть заскрипели и скрип их нарушил полнейшую тишину дома. Я содрогнулся от этого звука, но он как-то мало удивил меня. Потом я сел на соломенный стул, стоявший в ногах у грубой деревянной кровати.
Я сел и хотел было хорошенько обдумать случившееся со мною и привести в некоторый порядок свои мысли, от которых голова шла кругом. Но мне не пришлось осуществить свое намерение: новое впечатление опять изменило ход моих мыслей.
Я успел уже осмотреть помещение: стены его были оклеены грубыми дешевыми обоями; обстановка, как я уже сказал, была совсем убогая, и только один канделябр не гармонировал с нею. Судя по мебели, это была, вероятно, нежилая комната, в которую просто отставляли кое-какие случайные вещи. Не удивительно было бы, конечно, встретить здесь запах сырости, обычный для всех, долгое время запертых и пустых помещений.
Но не такой запах поразил мое обоняние. Напротив, воздух в моей комнате был весь пропитан мягким, живительным ароматом; и аромат этот очень походил на тот, которым только что повеяло из-под другой, выходящей в переднюю, двери. Трудно было сказать, что я слышу именно тот же самый запах, но, во всяком случае, то был запах однородного характера, такой, по которому всегда можно догадаться, что находишься в комнате женщины: нежная смесь душистых эссенций с ароматом чистого женского тела. Я усиленно вдыхал в себя воздух, стараясь ближе определить его состав: несомненно, в комнате у меня пахло розой и гелиотропом. И тут только, по этим духам, для моего сознания стало ясным, что тогда, в передней, из-за запертой двери, на меня пахнуло запахом ландыша. Эта догадка потрясла меня до глубины души. Я вскочил, как безумный, не помня себя от ужаса. Одна мысль о ландыше, самое слово это вдруг сделало для меня все совершенно понятным. Я так привык к этим духам — духам ландыша! Так хорошо знакомы были мне они… Моя возлюбленная, моя Мадлен всегда душилась ими…
Странная вещь: несмотря на весь ужас моего положения и тоску, болезненно сжимавшую сердце, я как-то скоро овладел собою. Я стал удивляться своей собственной недогадливости; мне казалось теперь непонятным, как это я постиг истину только сейчас, как все не стало мне ясным гораздо раньше, с первых же туманных и двусмысленных слов моих загадочных хозяев!
Как мог я не узнать сразу запах ландыша, издавна дорогого мне запаха, с которым связывалось для меня столько пережитых волнений, столько сладких воспоминаний? Почему не отдал я себе отчета во всем прежде, пока не было поздно, пока три засова не закрыли еще выхода из моей комнаты, где я оказывался теперь бессильным пленником?..
Но разве уж я в такой степени был бессилен? Почти спокойным движением руки я вновь нащупал мой револьвер. Здесь есть семь зарядов. Неужели я беспомощен со своими семью зарядами… нет, конечно, нет! Я вытащил револьвер и медленно, не спуская глаз с двери, открыл его затвор и пересчитал заряды. Да, я не ошибся, их было семь. Я снова вложил их обратно. Чтобы проверить, легко ль спускается курок, я тронул его большим пальцем. Потом, сунув револьвер обратно в карман, я сел на прежнее место, чувствуя себя готовым к бою. Ведь на заре меня придут будить. Тогда, может, мне и пригодится мой револьвер.
Я посмотрел на свои часы. Было два часа ночи. Еще до утра далеко. Я встал и подошел к кровати. Постельное белье было замечательно тонкое, одеяло мягкое, шелковое, а кругом в воздухе веял все тот же неуловимый аромат женщины… В отчаянии схватился я за голову. Кровать, предложенная мне, оказалась заранее готовой… и уже, конечно, не для меня!.. Но кто же обыкновенно спит тогда в ней?.. И мой умственный взор, проникая через ряд стен и перегородок, открыл мне другую комнату, другую кровать… И в ней спящую женщину, Мадлен, мою Мадлен! Бешеная ревность овладела мною, и я почувствовал такую боль в груди, как будто мне пронзили ее раскаленным железом: Мадлен — здесь, в обстановке этих подозрительных комнат!.. Но потом чувство ревности уступило место безграничному удивлению: как могла попасть Мадлен сюда в такое время?.. Зачем? Какой таинственный и непонятный смысл может иметь пребывание ее здесь?
Ревновать ее к убеленным сединами старцам, которых я видел, нет смысла! О любви в этом доме, действительно, не могло быть и речи. Но в чем же тогда разгадка?
Пламя трех свечей, вставленных на концах каждого из копий в моем канделябре, тихо колебалось. Тут в двери тоже была щель. По всей вероятности, и в окне… Да, в моей комнате или, вернее, тюрьме было и окно… Я подошел к нему и, прильнув лицом к стеклу, стал вглядываться во мрак снаружи… Ничего, кроме полнейшей тьмы, не было видно. В мои глаза смотрела туманная ночь… На переднем плане густой плющ цеплялся за железные прутья решетки и обвивал их своими разросшимися ветвями: ветви эти, переплетаясь между собою, образовывали настоящую сеть. Все напоминало тюрьму.
Чьи-то шаги за стеной нарушили на минуту полнейшую тишину. Потом снова стало тихо.
Я лежал теперь на кровати, готовый ко всему, и ждал. Я был одет, не снимал сапог и держал в руке револьвер. Затаив дыхание, вслушивался я в каждый нарождающийся в воздухе звук…
XV
Мало-помалу я успокоился и продолжал ждать, лежа, совершенно одетый на кровати; я все еще не отымал руки от оружия. Моя рука, готовая стрелять, теперь уже не дрожала. Уверенность в недалекой развязке моего удивительного приключения и сознание близости борьбы, из которой необходимо выйти победителем, укрепили мои нервы и вернули мне силу и энергию. Я решил пока больше ничему не удивляться и отложить всякую мысль о разгадке до более позднего времени. Открыть тайну пребывания Мадлен здесь, в такой поздний час, все равно было невозможно; никаких сколько-нибудь подходящих объяснений для этого, конечно, подыскать я не мог. Но в настоящую минуту это и не требовалось, и я решил помириться с мыслью, что время объяснений придет позже, после борьбы и победы.
Три свечи в канделябре все еще продолжали гореть. Они уже стали короче. В это время я еще раз посмотрел на часы. Было половина третьего; значит, весьма вероятно, свечи потухнут раньше наступления утра. Я подумал о том, что в темноте невозможно будет стрелять более или менее успешно. Я встал, подошел к канделябру и задул две из трех свечей. Потом я снова улегся. Так как в комнате не было ковра, а на ногах у меня были сапоги со шпорами, шаги мои по каменным плитам пола звучали довольно громко. Ложась обратно, я надавил коленом пружины матраца, и они издали продолжительный и жалобный металлический звук. Звук этот, среди абсолютной тишины в доме, наверное, можно было услышать за несколько комнат, если только кто-нибудь давал себе труд следить за мною. Едва эта мысль успела прийти мне в голову, как, словно в ответ на скрип пружин, в коридоре послышался звук открываемых дверей.
Резким движением соскочил я с кровати. Мне стоило немалых усилий сдержать себя и не направить дула моего револьвера прямо на дверь с тем, чтобы стразу, как она откроется, стрелять в того, кто окажется за нею.
Но я не сделал этого. Впрочем, и со мной поступили вежливо — прежде чем войти ко мне, постучали. Потом уж только открылась половинка двери, и на пороге показался один из моих старцев-хозяев, как две капли воды, похожих друг на друга, с длинной белоснежной бородой. Я так и не мог различить, который именно. Вошедший неподвижно остановился при входе в комнату. Он прежде всего окинул меня с головы до ног своим острым взглядом: я стоял перед ним одетый, в сапогах, и по всему видно было, что, недоверия окружающему, я отказался от мысли об отдыхе и не ложился спать, готовый ко всякой случайности.
Я заметил, как в устремленном на меня взоре старика внезапно загорелся (и тотчас же потух) какой-то огонек. И еще раз прежнее подозрение пришло мне в голову: может быть, эти страшные глаза видят не только одну внешнюю мою оболочку, может быть, их пристальный взор проникает и дальше, читая самые мысли в моей душе?..
Между тем старик заговорил:
— Вы не спите, сударь, — сказал он. — Мы так и думали. В таком случае, чем вам оставаться одному в комнате, не предпочтете ли вы посидеть с нами в нижней зале? Я думаю, это было бы приятнее и для вас, и для нас.
Я оправился и без колебаний ответил:
— Хорошо.
И я подошел к нему.
Он посторонился, как бы желая дать мне дорогу. Но я отказался от его любезности. Вероятно, он догадался, что то была мера предосторожности с моей стороны и, не настаивая больше, двинулся вперед.
— Позвольте тогда указывать вам дорогу, — пробормотал он.
В передней я на минуту остановился возле той двери, из-за которой я услышал ранее запах духов моей возлюбленной. Но меня вели не в эту комнату и не в следующую, а еще дальше. Старик прошел уже через переднюю и, заметя, что я остановился, сказал мне:
— Сюда, пожалуйста…
По другую сторону передней коридора не было. Такая же дверь, чуть заметная в деревянной отделке стены, вела прямо в огромную комнату, еще гораздо больше передней. От последней ее отделяла таким образом одна стена.
Яркий свет поразил меня. Пятьдесят или шестьдесят свечей горели вдоль стен, и по обе стороны старинного камина стояли еще две больших зажженных лампы на высоких колонках. Камин, украшенный гербом и скульптурными изображениями, был так велик, что на очаге его, казалось, можно было бы зажарить несколько быков разом.
Прямо против входа сидел в кресле другой старик; а рядом с ним какой-то третий, неизвестный мне, человек, как будто несколько моложе первых двух, хотя тоже пожилого уже возраста. Когда я вошел, оба они раскланялись со мною.
Я остановился на пороге, рассчитывая, что это помешает запереть за мною дверь в переднюю. Человек, которого в этом доме я увидел только сейчас, вежливым жестом пригласил меня сесть. Я отрицательно покачал головой.
— Как вам будет угодно! Впрочем, я понимаю вас… — сказал он и поднялся сам со своего места. Голос его звучал каким-то совсем удивительным фальцетом, но, явно, это был голос хозяина…
Отодвинув свое кресло, он сделал шаг в мою сторону. Оба других старика разместились несколько позади него, справа и слева… Да, судя по всему он и был здесь главою дома в действительности…
— Прежде всего, примите, господин капитан, — сказал он, помолчав немного, — мое искреннее извинение. Я нарушил обычай вежливости, потревожил вас во время сна. Но, может быть, вам не спалось? В таком случае я рассчитываю на любезную снисходительность с вашей стороны… — Тут он остановился и, указав на стоявших по сторонам его стариков, продолжал: — За них я также должен просить у вас извинения. Они оба весьма почтенные люди, хотя несколько и отвыкли от общества. Этот недостаток, отразившийся на их обращении, легко объясняется той эпохой, в которую мы живем, и нашим уединенным существованием среди этой пустыни. Я был бы, конечно, в очень затруднительном положении, если бы мне пришлось отвечать за их промахи перед кем-нибудь, чересчур щепетильным или мелочным в вопросах этикета. Мне приятно думать, что вы совсем не такой человек. Позвольте ж, по крайней мере, исправить хотя бы самое существенное нарушение правил вежливости, допущенное по отношению к вам. Когда вы первый любезно назвали себя, ваш собеседник и не подумал, в свою очередь, вам представиться. Я уже заметил ему это и вас теперь прошу отнестись к нему снисходительно. Зовут его виконт Антуан; ему было очень приятно познакомиться с вами. Затем разрешите представить вам его отца — графа Франсуа. Наконец в моем лице вы видите их отца и деда — маркиза Гаспара. Теперь все сказано, и я надеюсь, вы не откажетесь присесть вместе с нами.
Дверь за мною оставалась открытой настежь. Я еще раз оглянулся на нее и, согласно приглашению моего странного хозяина, занял один из стульев. Все остальные тоже сели.
— Как дует, однако, из этой двери! — сказал маркиз Гаспар. Виконт Антуан поспешно поднялся с своего места. Но я предупредил его и, собственноручно закрыв дверь, убедился, что она запирается на простую задвижку.
— Как мне благодарить вас! — воскликнул маркиз. — Право, вы чересчур любезны: мой внук мог прекрасно сделать это.
Я и виконт Антуан заняли наши прежние места. Снова наступила минута молчания, и в это время я окинул взглядом всю залу: все имело здесь далеко не обыденный вид: и старинный камин с горевшим красноватым пламенем поленьев, и стенные подсвечники, и потемневший сводчатый потолок, и великолепная обивка кресел из старого затканного шелка… Но, конечно, все это было мало примечательно сравнительно с тем впечатлением, которое производили эти сверхъестественные люди, сидевшие напротив меня. Я осмотрел по очереди всех трех моих хозяев: двух столетних стариков с большими белыми, как снег, бородами и третьего, который по его словам, был их отцом и дедом. Он выглядел, несомненно, моложе всех. На его бритом лице почти не было морщин, а взгляд быстрых глаз отличался необыкновенною ясностью. Его звонкий голос, резкого, головного оттенка, не дрожал нисколько. И этот человек однако был старшим в семье, ее патриархом, по возрасту не уступавшим, пожалуй, славным праотцам Авраама… Как можно было понять что-нибудь во всем этом?
Молчание продолжалось по-прежнему. Мы сидели теперь лицом к лицу: они — один подле другого, а я напротив их. Можно было подумать, что это заседание суда, где маркиз Гаспар — председатель; а его сын и внук — судьи. Но кто же был я? Подсудимый?.. Обвиняемый?.. Или, пожалуй, уже приговоренный?..
Еще долго царило молчанье. Меня мало-помалу начал смущать взгляд трех пар пристально устремленных на меня глаз, я отвернулся и еще раз оглядел всю залу. Это была именно зала: такую комнату нельзя было назвать ни гостиной, ни кабинетом. Золоченые деревянные стулья были обиты парчой. Стены были украшены только фресками: никаких портьер, картин или зеркал не было видно. Из мебели, кроме кресел, на которых мы сидели, было еще два дивана того же старого выдержанного стиля Людовика XV и еще два каких-то странных сиденья с локотниками и подушками для головы, напоминающих собою кресла… Да, конечно, это дормезы; они были так глубоки, что в них скорее приходилось лежать, чем сидеть. Я заметил также стенные часы и напротив них, у другой стены, сундук с выпуклой крышкой. Был и еще какой-то предмет, похожий на мольберт для картины.
В то время, как я рассматривал его, маркиз Гаспар сначала закашлялся, а потом громко чихнул. Я увидел в его руках табакерку, из которой он взял щепотку табака; он снова спрятал ее в карман своего платья. Потом, как бы в виде предисловия, он начал так:
— Господин капитан, я бы желал прежде всего уверить вас в нашем исключительном к вам расположении и доказать на деле наши чувства. Предрассудки людей в области нравственных понятий побудили нас покинуть общество; и вот стали мы здесь напоминать своим видом скорее разбойников Калабрии, чем мирных христиан. Однако, как известно, наружность обманчива, и я думаю, вы убедитесь в этом. — Он замолчал, опять взял щепотку табаку и как будто еще немного пораздумал… Наконец, он снова заговорил:
— Мне не хотелось бы лукавить в разговоре с вами. Я позволяю себе надеяться, что и с вашей стороны я встречу прямую откровенность, свойственную вообще людям вашей профессии. Скажите же: один ли случай завел вас сегодня в столь близкие к нашему дому места? — Я еще ничего не успел ответить, как он сразу жестом руки остановил меня: — Конечно, я прекрасно понимаю, что не ради же визита к нам зашли вы в такую пустыню! Не думайте, пожалуйста, будто я рассчитываю услыхать от вас такое странное признание. Я готов примириться с мыслью, что до сегодняшней ночи наше существование оставалось для вас совершенно неизвестным. Не правда ли? Вы согласны со мной — тем лучше! Но, с другой стороны, я не могу смотреть на ваше сегодняшнее появление среди наших владений, как на простую случайность. Хотите, я вам скажу все? Ведь мой внук, виконт, встретил вас при довольно-таки странных условиях… Вы шли, по вашим словам, от Смерти Готье к Гран-Кап, не правда ли?.. Так. Видит Бог, я не сомневаюсь в вашей правдивости! Однако, чтобы добраться до здешних мест, вам все время приходилось идти в сторону, прямо противоположную цели вашего путешествия. Как вам известно, туман сегодня достаточно сильный, и замечтаться, прогуливаясь в такую погоду по скалам, вещь довольно рискованная. Таким образом, я имею полное право изумляться, что взрослый и разумный человек, как бы плохо он, в качестве офицера, ни разбирался в местности, мог так страшно заблудиться и забраться совершенно в сторону от места своего назначения… Или, может, прикажете нам верить в блуждающие по горам огни, заманивающие бедных путешественников на путь гибели!.. А впрочем, все может быть… И, может, действительно, какой-нибудь из самых предательских огней этого рода привел и вас, господин капитан, к нашему порогу?
Он умолк и посмотрел на меня.
С первых же слов я догадался, к чему он клонит. Поэтому я нимало не был удивлен, тем более что речь была длинная, и я имел достаточно времени все обдумать. Когда маркиз Гаспар заговорил о блуждающих огнях, я знал, что мне делать…
Тихонько просунул я правую руку в карман и нащупал короткий ствол моего револьвера. Потом левую ногу я продвинул вперед и оперся на нее всем корпусом. Приготовившись таким образом, чтобы при первой необходимости вскочить и вступить в борьбу, я поднял голову и спокойно сказал:
— Думайте, сударь, что хотите, и называйте то, что привело меня сюда, как вам будет угодно: блуждающим огнем или обыкновенным случаем. Я не намерен давать вам никаких объяснений. Напротив, желал бы слышать их от вас, сударь!
Ни один мускул не дрогнул ни на его лице, ни на лицах его двух соседей. Прежняя улыбка играла на губах маркиза. Я вытащил свой револьвер:
— Мне тоже не хотелось бы хитрить с вами, сударь… Тем более что я рассчитываю на немедленную откровенность с вашей стороны. Клянусь вам, в ваших интересах сказать мне всю правду. Итак, без дальних слов я перехожу к делу: известна ли вам молодая женщина по имени Мадлен де…?
Я ясно выговорил фамилию. Лицо маркиза Гаспара совсем расцвело улыбкой и он утвердительно склонил голову.
— Прекрасно! — сказал я. — Теперь продолжаю: верно ли, что в настоящую минуту эта самая дама находится здесь в качестве узницы?
Опущенная голова медленно поднялась. Раскрытая ладонь руки сделала какой-то неопределенный жест в воздухе. Улыбка стала натянутой…
— В качестве узницы? Нет, это неверно… Верно лишь то, что дама, о которой вы говорите, в настоящее время — наша милая гостья. Теперь не может быть никаких сомнений, что вы встретились с ней сегодня на пути к нам и могли лично удостовериться в полнейшей свободе всех ее действий. Никто не принуждал ее вернуться под этот кров, и вы совершенно заблуждаетесь, принимая ее за нашу узницу. Я ручаюсь вам, что это не так.
Он откинулся на спинку своего кресла, и его бритая физиономия, освещенная иронической улыбкой, резко выделялась на шелковом фоне обивки.
Секунды три я молчал, подыскивая ответ. Потом, приняв свое решение, сказал:
— Хорошо. Сударь, я ошибся и признаю это. Дама, о которой вы говорили, свободна, и, значит, тем более ничто не помешает ей принять меня. Вы разрешите мне пройти к ней? Я один из наиболее близких ее друзей.
Маркиз Гаспар весело рассмеялся. Его гладко выбритые щеки так и сотрясались от смеха.
— О, поверьте мне, нам все известно! Очень прошу у вас извинения за мою нескромную веселость в вопросе, касающемся ваших сердечных дел: но, право, я уже очень стар, а в мое время гораздо легче смотрели на этого рода вещи… Но, довольно об этом… Я вижу, что вам неприятно мое замечание… Вы хотите видеть мадам де…? Ваше желание легко было бы исполнить, но дело в том, что мадам де…, чувствуя сильную усталость, только что легла спать. В настоящее время она уже заснула, и я уверен, что вы, как хорошо воспитанный человек, согласитесь отказаться от своего намерения видеть ее.
Он загадочно усмехнулся. Я почувствовал, как кровь бросилась мне в голову.
— Но я требую этого, — сказал я, стараясь сохранить спокойный тон, но уже не желая называть его не только маркизом, но и сударем… — Если мадам де…, действительно, так крепко уснула, я обещаю не будить ее. Но видеть ее я должен во что бы то ни стало. Мне кажется, я имею на это право и надеюсь, никто не будет у меня его оспаривать.
На этот раз улыбка исчезла с лица человека, называющего себя маркизом, и он весьма пристально посмотрел на меня. Потом совершенно серьезно сказал:
— Господин капитан, вы находитесь в исключительно благоприятных условиях: всякое ваше малейшее требование будет исполнено. Итак, идемте!
Он встал, подошел к двери, открыл ее: мы прошли через переднюю…
Я следовал за ним, удивленный и встревоженный. Два других старика тоже встали и двинулись вслед за мной…
— Капитан, — обратился ко мне хозяин, — теперь вам нетрудно понять, почему вас так настойчиво просили не шуметь в смежной комнате…
Это было у той самой двери с тремя железными засовами, у которой часом раньше поразил меня знакомый запах ландыша. Я заранее хорошо представлял себе эту комнату: голые стены, как и у меня, такая же кровать с тонким белым и шелковым одеялом, а на ней Мадлен с закрытыми глазами на мертвенно-бледном лице. Мне сказали правду. Она спала, спала глубоким, пожалуй, неестественно глубоким сном, и этот странный, близкий смерти сон, казалось, наложил на нее свою ледяную печать…
— Пожалуйста, сударь, не забудьте вашего обещания, — сказал хозяин. — Как видите, Мадлен, действительно, спит, и, могу вас уверить, она так утомлена, что едва ли перенесет слишком резкое пробуждение…
Он говорил все это серьезным и тихим голосом, совсем не похожим на прежний иронический тон его речи. И мною овладел вдруг безумный порыв бешенства, подобный зимнему вихрю, внезапно налетевшему на открытую равнину.
Я подошел, с револьвером в руке, вплотную к этому человеку и приставил дуло к его груди, груди моего врага.
— Ни с места, — сказал я. — Ни одного жеста, ни одного звука, или я убью вас, всех троих! Отвечайте мне вы, вы один! Повторяю еще раз, ни слова неправды, если только ваша жизнь дорога вам! Прежде всего, что делаете вы здесь с этой женщиной?
Я не спускал своего, полного ненависти, взора с лица этого человека. Но вдруг еще раз почувствовал я над собою магическое действие его взгляда: эти глаза, казалось, пронзили, ослепили и победили меня. Мой гнев сменился внезапным страхом. Я почувствовал, что мой противник сильнее меня. Сделав над собой последнее усилие, я нажал курок… Но выстрел не успел грянуть. Мой враг медленно и спокойно перевел свой пронзительный взгляд с моего лица на мою руку.
И словно какая-то всемогущая сила сокрушила и парализовала все суставы моих пальцев… Револьвер выпал у меня из рук и ударился о пол…
Тогда маркиз Гаспар ответил мне тем же, как и прежде, серьезным и спокойным тоном, будто ничего и не случилось:
— Что я здесь делаю с этой женщиной? Ваше желание знать это вполне законно, и я сейчас постараюсь удовлетворить вас… Но, может быть, вы согласились бы теперь вернуться обратно в ту комнату, откуда мы пришли; да и госпоже необходим покой.
С внешней стороны я был совершенно свободен. На самом же деле… Какие-то невидимые путы связывали все мои члены. В сущности, я уже не располагал своими движениями, а делал лишь те, которые приказывал мне мой новый господин, маркиз Гаспар.
Он подчинил себе не только мое тело, но и мою душу, и я беспрекословно повиновался ему. Я вернулся со своими хозяевами в нижнюю залу.
На пороге той комнаты, где спала Мадлен, мной овладело безумное желание бросить еще, хотя бы один единственный, взгляд на мою дорогую возлюбленную. Но мне так и не разрешили этого.
XVI
— Господин капитан, — сказал, обращаясь ко мне, маркиз Гаспар, — здесь вы вправе требовать все, ни в чем не рискуя встретить отказа с нашей стороны. Все! Кроме одного единственного, о чем речь впереди. Вас интересует судьба мадам де…? По правде сказать, мне не очень-то хочется отвечать вам, тем более, что все это чрезвычайно сложно и потребует более длительных объяснений с моей стороны, чем вы предполагаете… Но — что делать! Повторяю вам: я все готов сделать для вашего удовольствия. Итак, не сердитесь на меня за это предисловие и терпеливо выслушайте все утомительные и, быть может, неинтересные, но необходимые подробности моего рассказа…
Он немного помолчал, открыл табакерку, протянул ее своему сыну, затем своему внуку и сам взял из нее щепотку. Затем он начал так:
— Родился я, мосье, в тысяча семьсот тридцать третьем году в небольшом немецком городке, очень далеко отсюда…
На этом рассказ его на время прервался; граф Франсуа внезапно поднялся со своего кресла и протянул руки к отцу, как бы прося его не продолжать… Маркиз Гаспар, действительно, помолчал секунды три и, презрительно сжав губы, смотрел на своего сына.
— Я так и знал! — сказал он, наконец, самым высоким фальцетом. — Вы ли это, Франсуа? В ваши лета… И вдруг такое ребячество!.. Или, может быть, думаете вы, что господин капитан ни о чем не догадывается и давным-давно не подозревает нашей тайны?.. А не все ли равно теперь, будет ли он знать о ней больше или меньше?..
И, повернувшись в мою сторону, он продолжал:
— Итак, сударь, в настоящее время, то есть двадцать второго декабря тысяча девятьсот восьмого года, мне сто семьдесят пять лет от роду. Пожалуйста, чересчур не удивляйтесь; это чистейшая правда, и я надеюсь рассеять всякие сомнения на этот счет с вашей стороны. Будь у нас с вами лишнее свободное время, я рассказал бы вам такие подробности, которые вполне бы удовлетворили ваше любопытство. Впрочем, начало моей жизни и так не представляет для вас ни малейшего интереса; за исключением разве нескольких лет. Но даже и это завело бы нас слишком далеко, и, пожалуй, и зимней ночи не хватило бы для такого рассказа. Поэтому позвольте мне ограничиться передачей существенного. Мой отец принадлежал к старому дворянскому роду и служил при дворе Его Величества Христиана Шестого, короля Датского. Храбрый солдат, прославившийся во время войн предыдущего царствования, он был теперь совсем не у места при дворе этого миролюбивого государя, покровителя наук и искусств… Правду сказать, Европа пользовалась тогда общим миром, и моему отцу приходилось, волей-неволей, считаться с этим. Но мир продолжался недолго. Мне не было и семи лет, как разразилась новая война, в которой приняли участие Австрия, Пруссия, Франция и целый ряд мелких государств, надеявшихся извлечь здесь для себя кое-какие выгоды. Кажется, одна только Дания не вынула меча из своих ножен. Мой отец не захотел мириться с этим и предпочел эмигрировать. Мы приехали в Париж, а оттуда — в Версаль. Король Людовик Пятнадцатый любезно принял нас. Во французской армии хватало места для всех хороших людей. Мой отец здесь сразу выделился, и блестящая карьера улыбнулась ему! Но все испортило ядро английской пушки… Случилось это как раз в момент горячей схватки, предрешившей знаменитую победу при Фонтенуа.
Сохраняя благодарную память о военной доблести моего покойного отца, король сделал меня своим пажом. Так началась моя самостоятельная жизнь. Долго была она веселой и легкомысленной. Я теперь еще с удовольствием вспоминаю счастливое время во Франции после мира тысяча семьсот сорок седьмого года. В особенности двор проводил дни и ночи в празднествах, развлечениях и любовных похождениях.
Во всем этом я принимал немалое участие. Вот почему, говоря откровенно, веду я теперь, как вы знаете, жизнь одинокого отшельника. Молодость моя протекла шумно и весело, и рядом с несравнимой пышностью прежней жизни каким жалким кажется мне комфортабельное благополучие людей вашего века! А что другое могли бы вы предложить мне?
Но зачем говорить о невозможном? Я и так слишком отвлекся в сторону от своего рассказа. Однажды на мою долю, как пажа, выпала обязанность проводить к Его Величеству маршала Бэллиля. Он шел с каким-то мне неизвестным, но на редкость симпатичным сановником…
Как теперь, вижу я поклон маршала, его блестящий пудреный парик и шпагу, пристегнутую у бедра.
— Государь, — сказал он, — согласно желанию Вашего Величества, я имею счастье представить вам графа Сен-Жермэн, несомненно, самого старого из дворян королевства…
Помню, я тогда смотрел на графа, и он, напротив, показался мне человеком в полном расцвете сил. Ему нельзя было дать более тридцати лет.
Вы знаете, разумеется, все, что известно вашим историографам о необыкновенном, даже сверхъестественном человеке, который последовательно носил имена графа де Сен-Жермэна, графа де Бель-Аши, синьора Ротондо, графа Царош, преподобного отца Аймар… Из уважения, уважения сыновнего, осмелюсь сказать, я позволил себе посвятить в подробности моей встречи того, кто впоследствии стал мне отцом, матерью, учителем и другом вместе. Разумеется, все это случилось не сразу…
Найти его было не так-то легко. Франкмасоны, тайным вождем и наставником которых он был, позаботились хорошенько скрыть его следы. В то время он готовил в России нечто вроде революции… Конечно, вы знаете, как пришла к власти в этой стране, которую еще совсем недавно обозначали на европейских картах «Татарией», принцесса крохотного немецкого владения Софья Фредерика Августа… Оказавшаяся потом такой неблагодарной…
Он делил свою жизнь между ландграфом и многими другими особами, которым оказывал помощь своими таинственными познаниями; среди них был и граф Орлов. Но все это я узнал потом. Отчаявшись найти его, я отказался от службы и вернулся в родной Экернфорд. В то время как раз туда приехал принц Карл, я, по долгу соседства, приехал ему представиться — и как же я обрадовался, встретившись здесь совершенно случайно с человеком, которого повсюду искал и уже потерял надежду когда-либо увидеть; он сидел рядом с принцем и запросто с ним разговаривал. Мой восторг при свидании вызвал слезы у принца. Сент-Жермэн был и его тайным советником. Принц располагал значительным досугом и посвящал его своим занятиям алхимией. Сен-Жермэн и я нередко принимали участие в его работах. Пятнадцать лет продолжалась для меня такая счастливая, спокойная, но содержательная жизнь, ничем не напоминавшая прежние безумно веселые и легкомысленно прожитые дни во Франции.
Но большое несчастие разом нарушило, казалось, прочное благополучие моей жизни. Как я уже упоминал, граф, несмотря на свой преклонный возраст, был удивительно моложав с виду. И вдруг весь блеск его молодости как-то сразу исчез. Эта внезапная перемена крайне встревожила меня, но сначала я не решался говорить о ней. Однако мало-помалу состояние моего друга настолько ухудшилось, что молчать дольше я был не в силах: бросившись на колени перед графом, я стал упрашивать его обратить самое серьезное внимание на свое здоровье и искать помощи в его любимой науке. Мое вмешательство не рассердило его. Сердечно обнимая меня, он заговорил торжественным голосом, и от его речи кровь застыла у меня в жилах.
— Знай, Гаспар, что на свете есть страдания, бороться с которыми бессильна даже великая наука алхимия. Ей не залечить тайной раны моего больного сердца, и теперь ничто уже не может изменить моей решимости проститься с жизнью. — С этими словами, он открыл и поднес к моим глазам медальон из драгоценных камней, который носил всегда на своей груди, и я увидел там прядь белокурых волос.
— Гаспар, — продолжал он, — я умираю, потому что задался целью сохранить себя вечно юным, а не поставил себе более скромной задачи продолжить навсегда свою жизнь в ее зрелом возрасте. Будь я благоразумнее, мне следовало бы примириться с некоторою сединою в волосах и морщинами на лице и тем самым предохранить от разрушительных сил любовной страсти мою телесную оболочку, сделав ее действительно бессмертной. Теперь я завещаю тебе свою тайну: будь достойным ее хранителем и постарайся воспользоваться уроком, которым может служить моя судьба.
Через семь дней его не стало. Все свои книги, рукописи и талисманы он завещал принцу, который в этом решительно ничего не понимал; меня же посвятил в то, что он называл своей тайной.
Наконец удалось мне, господин капитан, подойти в моем рассказе к этой тайне — предмету моего законного наследства. Еще раз извиняюсь перед вами за свое многословие. Мне трудно было не коснуться некоторых подробностей, так как я боялся, что иначе вы недостаточно хорошо поймете меня. Но теперь ничто мне не препятствует удовлетворить тотчас же ваше законное желание и совершенно ясно и правдиво рассказать вам о роли вашего друга, мадам де… в нашем доме…
XVII
Маркиз Гаспар еще раз открыл свою табакерку. Но не взяв табаку, он не закрывал ее и продолжал держать открытой у себя в руках.
— Капитан, — снова начал он, — я нимало не претендую на особую участь; думаю, и вы тоже. Это не мешает, однако, нам с вами знать об истинной сущности того удивительного явления, которое называется жизнью, не меньше любого из наших сограждан. Правда, это не Бог весть как много, но в действительности ведь никто не знал и не будет знать решительно ничего верного о жизни в ее целом. Самое большее, что позволено нам здесь, — это постигать некоторые отдельные явления, связанные с пребыванием на земле живых существ… И исчезающие с их смертью. Мой друг и наставник, граф Сен-Жермэн, никогда не забывал этой истины.
Открытый им секрет долгой жизни, которым он сам не пожелал больше пользоваться и передал мне, не содержит в себе ровно ничего сверхъестественного или несогласного с данными науки. Да, впрочем, вы сами должны будете признать это…
Мы стареем и умираем — потому что износившиеся клетки и ткани нашего тела перестают заменяться новыми, молодыми. Наш организм утрачивает способность к постоянному обновлению и восстановлению затраченного на жизненные процессы материала; молодое же существо незаметно и легко справляется с этой работой. Так, если нашему дряхлому телу она становится не под силу, почему же нам не обратиться за помощью к другой, молодой и здоровой, жизни, которая без труда может поработать за двоих, даже и не заметив этого?
Я не знаю, что можно было бы возразить против этого, что может быть справедливей этого положения? Так думал, по крайней мере, мой наставник. Так думаю и я. Того же взгляда придерживается мой сын и внук. И кажется мне, без всякой неуместной гордости, можно сказать, что должно же что-нибудь значить единодушное мнение четырех людей, настолько старых, что по жизненному опыту и сорок обыкновенных смертных не могло бы сравняться с ними.
Итак, Ваш друг, мадам де…, находится здесь, если не относиться слишком строго к словам, — по своей доброй воле; она любезно не отказывается работать в нашу пользу и вливать новую жизнь в наши дряхлые организмы, которые не способны уже одни справиться с задачею самообновления.
Табакерка в руках у маркиза Гаспара закрылась с легким треском — он так и не погрузил в нее своих пальцев.
XVIII
Я продолжал сидеть по-прежнему перед моими тремя хозяевами, и с внешней стороны в наших отношениях не произошло никакой перемены. Я был совершенно свободен: никто не держал меня, и руки мои не были связаны. Казалось, я мог подняться, броситься на моих противников, ударить их, — но это только так казалось!.. На самом деле, какая-то непреодолимая сила сковала все мои члены, страшная тяжесть давила меня, я был окончательно парализован, в полном смысле этого слова. В эту минуту, если бы сам Господь Бог приказал мне встать и действовать для спасения моей жизни и жизни моей возлюбленной, все равно я не мог бы пошевелить пальцем или двинуть хотя бровью на своем лице…
Маркиз Гаспар мог беспрепятственно оканчивать свое страшное объяснение. Я слушал и молчал. На моем окаменевшем лице даже не отразился безумный ужас, овладевший всем моим существом.
Теперь мой хищный враг умолк. И минутами мне чудилось, что среди царившей вокруг тишины я явственно слышу шелест крыльев вампира…
Вдруг маркиз Гаспар опять заговорил:
— Мне кажется, господин капитан, ваша любознательность получила теперь полное удовлетворение. Но на случай, если для вас что-либо осталось сомнительным или непонятным, я готов дать вам дальнейшие разъяснения. По моему скромному мнению, гораздо лучше сразу выяснить все дело, не оставляя места ни для каких недоразумений.
Простите же поэтому еще раз мою болтовню и позвольте дополнить мой рассказ кое-какими второстепенными подробностями. Впрочем, от вас вполне зависит уклониться от выслушивания их — вам стоит лишь заснуть. Спите, пожалуйста, сейчас этому ничто не может мешать. Для понимания нашей тайны настоящие объяснения вовсе не так необходимы, как прежние, и вы ничего не потеряете, если совершенно пропустите их.
Но, во всяком случае, я продолжаю… Как вы уже знаете, ваш друг, мадам де… находится здесь, чтобы отдавать нам лучшие силы своего организма, или говоря точнее, — способствовать укреплению и обновлению нашего тела. Может быть, вы пожелали бы познакомиться, во всех деталях, с ее чудесною работой, дающей для нас столь благотворные результаты. Я ничего не хотел бы скрывать от вас в этом отношении.
Не думайте, господин капитан, что я собираюсь поучать вас и рассказывать о многочисленных попытках человечества и, в частности, врачей вливать новую жизнь в старый организм. Я говорю «вливать», имея в виду, главным образом, те грубые опыты с неизменно плачевными результатами, когда кровь здорового человека вспрыскивается в артерии больного. Все это одна глупость и варварство! Да, впрочем, чего ж и ждать от врачей, кроме нелепых и варварских приемов? Все наши прославленные доктора — несомненные глупцы, и я не могу смотреть без презрения на тот необъяснимый ореол, которым ваш век окружил их невежественную касту. В мое время люди были куда умнее.
Впрочем, это к делу не относится! Само собой разумеется, мой наставник не прибегал в своих работах ни к каким приемам или средствам обычной медицины. Он считал себя химиком или, вернее, алхимиком и не хотел иметь, конечно, ничего общего с ветеринарами либо цирюльниками в лице врачей. Ключ к сокровенным тайнам природы он искал на дне своих реторт и никогда не обращался к услугам грубого скальпеля. И он нашел то, чего искал…
В точности я не знаю, к какому времени относится его открытие. Но, вне всякого сомнения, граф Сен-Жермэн прожил несколько веков сряду; конечно, это не могло бы случиться, если бы секрет долгой жизни не был открыт им уже очень давно. Я считаю нужным особенно подчеркнуть это обстоятельство, к большему возвеличению славы моего учителя.
Однако открытие это имеет много общего с новейшими приложениями современной науки в области электричества и магнетизма. Отсюда вам станет ясным, насколько этот великий человек опередил свое время. Если я говорю об электричестве, то это вовсе не значит, чтоб мой учитель в часы досуга забавлялся наблюдениями за действием этой силы на мертвых лягушках, либо получением искры от трения кошачьих шкурок…
Но зато с какой ловкостью обращался он с философским камнем и безо всякой ртути мог сделать любой предмет золотым или серебряным.
Часто занимался он этим и, словно по волшебству, отделял частицы металла у одной вещи и переносил их затем на другую. Он пользовался в таких случаях или электрическим током, открытым, по всей справедливости, именно им или другими удивительными, но вполне естественными химическими методами. Иногда он этим не довольствовался. Раз я видел собственными глазами, как он, при закрытых дверях, таинственно перенес сквозь толстые стены, из одной комнаты в другую, свежесрезанную пышную ветку с двумя розами, бутоном и листьями. Все это исчезло сначала, а потом оказалось в полнейшей неприкосновенности в смежном помещении. Я не мог прийти в себя от изумления. Но граф объяснил мне, что удивляться здесь решительно нечему: ведь всякое твердое тело состоит из мельчайших атомов; их сцепление между собою может быть временно расторгнуто, и тогда отдельным микроскопическим частицам вещества ничего не стоит проникнуть хотя бы сквозь плотные препятствия, вроде деревянных дверей и каменных стен. Недалеко то время, — сказал он, — когда сила и материя, что, собственно говоря, одно и то же, будут переноситься на расстояние таким же образом, как запахи, звуки или световые волны…
Я не сомневаюсь, что из моих слов вы давно уже уяснили себе тот принцип, при помощи которого может быть разрешена задача долговременной жизни.
Мы не удивляемся, видя как слиток чистого золота, опущенный в известную жидкость, мало-помалу, под действием электрического тока достаточной силы, разлагается на составные элементы, и некоторые его частицы переносятся на простую медную массу, если она помещена в удобном месте, чтобы принять их на себя. Так точно и живое существо, если, при определенных внешних условиях, подвергнуть его сильному действию магнетизма, может отделить, через небольшой промежуток времени, часть своих клеточек и передать их какому угодно другому живому организму, поставленному в подходящие же условия, чтобы воспринять эти клеточки и ассимилировать их себе.
Вот вам и весь процесс, пользуясь выражением современных алхимиков. Как видите, у меня нет ни малейшего желания что бы то ни было утаивать от вас. Позвольте перейти в своем изложении к последним деталям.
Подходящим помещением для производства подобных опытов может считаться всякая, находящаяся в стороне от других, комната при условии, если в ней царит полумрак и тишина, а главное — если она обращена на юг: последнее необходимо для соединения магнетизма планеты с личным магнетизмом, этим естественным даром каждого, богатого сильной волей человека, которым он и может, при желании, воспользоваться…
Как мне кажется, господин капитан, теперь вам известно все, что только вы желали узнать.
XIX
Все та же могучая, непреодолимая сила, которая приковала меня к креслу, теперь, казалось, парализовала мой язык и едва ли не самый мозг!..
Правда, сознание, способность думать, чувствовать и переживать свое отчаяние остались при мне.
Но воли у меня уже не было; даже самый гнев мой, моя ненависть к этим исчадиям крови и зла, палачам моей возлюбленной, как-то угасла, утратила свою напряженность и сменилась неопределенным подавленным ощущением.
А между тем, маркиз Гаспар, после небольшой паузы, опять заговорил все с той же изысканной и зловещей любезностью:
— Рискуя надоесть вам, господин капитан, я, тем не менее, принужден еще раз коснуться одного предмета, о котором уже неоднократно была речь. Повторяю вам, мы все здесь в вашем полном распоряжении и готовы удовлетворить всякие ваши желания, за исключением одного единственного. Но прежде, чем говорить об этой единственной вещи, в которой, к нашему глубокому сожалению, нам придется отказать вам, я очень прошу вас хорошенько подумать и, возможно подробнее, изложить нам ваши требования. Даю вам честное слово, в той мере, в которой это от нас зависит, все они будут исполнены.
Он умолк, как будто предоставляя мне слово.
В конце его речи какое-то странное и трудно передаваемое ощущение заставило меня вздрогнуть. Мне показалось сначала, как будто легкая судорога пробежала у меня по всему телу. Кровообращение у меня ускорилось, и сердце забилось сильнее. Я почувствовал, как мало-помалу ослабели мои невидимые оковы, и гнет лежавшей на мне тяжести как бы несколько уменьшился. Правда, настоящей свободы движений не вернулось ко мне, но уже не было и прежнего состояния полного порабощения и парализованности всего моего существа. И когда маркиз Гаспар настойчиво повторил свой вопрос:
— Какие же ваши желания, мосье? — Я мог ответить вполне сознательно. И горячо сказал ему:
— Я ничего не хочу. Убивайте меня, как вы убили дорогую мне женщину. Только делайте это скорее. Я готов ко всему.
В ответ на мои слова послышался прежний резкий смех маркиза Гаспара. И в ту же минуту я внезапно почувствовал, как таинственная тяжесть снова придавила меня и, будто железным кольцом, охватила мои нервы и мускулы. Опять я оказался совершенно связанным по рукам и ногам; и мой язык перестал повиноваться мне.
Я обессилел душой и телом, и в ушах у меня по-прежнему звенел, полный торжествующей иронии, голос моего врага.
— Что я слышу?.. Как прикажете мне понимать вас, господин капитан? Неужели я так неясно выражал свои мысли, что вы приняли меня за какого-нибудь палача или, может, за покойного Картуша?
Он пожал плечами, продолжая смеяться. И, как будто с некоторым раздражением, открыл свою табакерку.
— Что же, — сказал он, — как видно мои объяснения все-таки недостаточны, и будет не лишним дополнить их. Угодно вам будет верить мне или нет, но я, во всяком случае, смею сказать, что вы видите сейчас перед собою трех вполне добропорядочных людей. Уверяю вас, моя рука никогда не обагрялась ни одной каплей крови. Мой сын, Франсуа, родился в тысяча семьсот семидесятом году и вступил в свет как раз во время вашей знаменитой революции. Как и все тогда, он подпал под влияние философии Жан-Жака Руссо — и зрелища крови и безумств, среди которых жила Франция, обращенная в бойню для своих граждан, навсегда внушили ему ненависть к палачам и гильотине. Внук мой принадлежал к поколению тех «детей века», которые в творениях Мюссе засвидетельствовали пред всем миром свою томную грусть и усталую разочарованность. Нельзя же допустить, чтобы из среды таких людей могли выйти людоеды. Да и не подобает нам, обладателям тайны долгой жизни, истинно живым людям, сокращать и без того короткое пребывание здесь на земле простых смертных. За исключением редких случаев, о которых и упоминать не стоит, нам и не приходится, благодаря Бога, прибегать ни к чему подобному. И если мне удалось продлить свое существование, по крайней мере, на лишний век, то вы можете быть уверены — это не было сделано за счет чьей-либо гибели.
Мы никого не убиваем и могли бы даже вам, как солдату, в этом отношении послужить примером. Правда, я не берусь утверждать, чтобы иногда в нашей лаборатории не причинялось некоторого ущерба здоровью молодежи обоего пола. Но согласитесь с тем, что и один день жизни человека в такой степени богатого годами и опытом, как я, тоже чего-нибудь да стоит, и, право, не большой грех, если в его интересах будет принесена иной раз кое-какая жертва. Да, кроме того, как я уже говорил вам, жертвы эти совсем особого рода, и наши «работники жизни», исполнив свое полезное назначение, могут весело возвращаться домой целыми и невредимыми. В частности, здоровье вашего друга, мадам де… вовсе не так уже подорвано, как вы думаете: и когда она завтра вечером вернется под собственный кров, никто из ее близких и не заметит даже, что и в этот раз по возвращении из… Болье… она опять уменьшилась в весе на несколько фунтов, уплатив нам небольшую дань за счет крови, мускулов и костей своего молодого тела.
Вы видите, сударь, что ваше негодование по отношению к нам в значительной мере преувеличено. Теперь все сказано. Насколько же мне удалось понять из ваших слов, вы с своей стороны ничего не желали бы сейчас, кроме скорейшей развязки вашего приключения. В таком случае, не будет ли угодно вам обсудить вместе с нами создавшееся положение и помочь нам найти желаемый из него выход.
Во второй раз я почувствовал, как связывавшие меня оковы ослабели на одно мгновение, настолько короткое, что я едва успел кивнуть головой в знак своего согласия на предложение маркиза Гаспара.
XX
Маркиз Гаспар откинулся на спинку кресла; кисти его холеных рук, по цвету кожи похожие на старую слоновую кость, покоились на золоченом дереве ручек. Следуя примеру отца и деда, граф Франсуа и виконт Антуан тоже глубже уселись в свои кресла. Они так же, как и он, положили на ручки свои широкие и крепкие руки, закрыв скульптурные изображения акантовых листьев.
Мне представилось совершенно ясно, что эти, с виду обыкновенные и мягкие человеческие пальцы, словно когти, с какой-то неумолимою силой сжали и впились в мое обреченное на муки тело.
Маркиз заговорил снова:
— Господин капитан, я считаю вас умным человеком и потому нисколько не сомневаюсь в том, что вы, с первой же минуты наших объяснений, поняли меня, я намеренно подчеркивал невозможность полного исполнения всех ваших желаний. Хотя мне еще неприятнее, чем вам самим, касаться этого вопроса, но откладывать речь о нем также не имеет смысла. Как я уже говорил, все к вашим услугам в нашем доме; но, я надеюсь, вы и сами согласитесь с тем, что выйти отсюда теперь, когда вы узнали все, для вас немыслимо. Итак, ни в чем решительно вы не встретите здесь себе отказа, — единственное, чего мы не можем предоставить вам, это свободы.
Удерживать вас здесь насильно, поверьте, нам крайне неприятно. Я говорю это за всех нас, и как граф, так и виконт, вполне согласны со мною. Но что же делать? В конце концов, мы ведь вовсе не виноваты, что ваш визит к нам закончился для вас столь неудачно. Пеняйте на случай, да на собственное, впрочем, вполне понятное любопытство! Согласитесь, что все значение нашей тайны именно и заключается в том, чтобы она оставалась тайною. Она должна быть исключительным достоянием нескольких вечно живых людей, так, чтобы толпа простых смертных даже и не подозревала об ее существовании. Всякий секрет, достойный этого имени, по самому существу своему аристократичен. Пользование им, по необходимости, требует подчинения отдельным единицам интересов массы низших существ; ценою своей усталости, страдания и некоторой опасности для жизни они должны служить для блага немногим избранным. Современные предрассудки едва ли примирятся с таким попранием гуманистических принципов.
Вам понятно, конечно, в каком бы положении мы очутились, если бы наша тайна открылась. Вы попались к нам, как оса в сеть к пауку, и разорвали эту сеть. И если предоставить вам возможность вернуться отсюда, вы не только унесете вместе с собой поведанную вам тайну, но и самую жизнь нашу лишите всякой безопасности. Я нисколько не преувеличиваю, говоря это.
Вы подумайте только, ценою каких предосторожностей, каких уловок и даже серьезных жертв удалось нам сохранить жизнь и независимость во всех многочисленных местах нашего пребывания! А эти бесконечные скитания! Вы и представить себе не можете, как тяжела иногда выпавшая на нашу долю участь Вечного Жида… Но если бы еще этим ограничивались наши лишения… Когда умер мой друг, я, господин капитан, не был стар, а сын мой Франсуа был еще ребенком. Тогда прошло уж двадцать лет со времени моей женитьбы во Франции на его матери. Она сохранила молодость и прежнюю привлекательность. Моя любовь внушала мне мысль сделать ее участницей моей тайны. Я стал думать, разумно ли будет с моей стороны доверить женщине то, от чего зависело чуть ли не мое бессмертие и, в конце концов, не мог не прийти к отрицательному решению. Таким образом, я осудил себя на тяжкие испытания: на моих глазах умерла мать моего единственного ребенка. А между тем, я мог продлить ее жизнь и сохранить себе ее нежную любовь и ласки. Но не сделал ничего для этого. Такой ценой заплатил я за возможность вечной жизни на земле для себя и других. Через двадцать лет, как и я, пожертвовал своею супругой и мой сын: женщины не должны и не могут хранить тайны нашего долголетия.
Теперь вы сами видите, во что обходится нам эта тяжелая тайна: в жертву ей принесли мы два существа, согласитесь, не менее дорогих и ценных для нас, чем для вас — мадам де…! Я говорю здесь о двух только жизнях, но, может быть, число жертв следует считать и больше… Вы видели только что мадам де… и были поражены ее бледностью и безмолвным видом: пожалуй, не так-то уже безнаказанно для себя можно расстаться с восемью или десятью фунтами собственного тела и крови. А иногда в нашей практике случались и более печальные эпизоды; правда, редко, очень редко… Во всяком случае, не совсем-то легко достается нам наша жизнь, хотя капризной судьбе и угодно было в широкой степени заставить других расплачиваться за нас… Не удивляйтесь же, если и вам придется внести сюда свою долю!..
Итак, сударь, надо платить, и я заранее уверен, что вы, как порядочный человек, не станете уклоняться от правильного расчета. Впрочем, я еще сам не могу указать вам, каким именно способом нам придется свести наши счеты с вами…
Он прервал свою речь и посмотрел сначала на своего сына, потом на внука. Они оба пожали плечами. Прошло минуты две.
— Сударь, — вдруг заговорил маркиз Гаспар, — сто лет назад все дело значительно упрощалось бы… Могу вам сказать, что с нами уже были случаи, когда нас ставили в затруднительное положение невовремя умерший у нас, либо непрошено пожаловавший гость. Извините, пожалуйста, за подобное выражение: оно, хотя не совсем вежливо, зато верно выражает мысль. — Я позволю себе привести всего один пример. Должно быть, лет восемьдесят тому назад, как теперь помню, совсем некстати умер у нас в доме какой-то несчастный неаполитанец. В это время мы жили в Неаполе. Как ни плоха была королевская полиция, я предвидел возможность кое-каких неприятностей для нас, если бы ей пришла только фантазия произвести расследование, при каких условиях и почему этот человек умер так далеко от собственного дома. И я решил предупредить нескромное любопытство властей, которое бы они проявили при возможном обыске к нашей лаборатории… Как раз на рейде стояла тогда одна мальтийская фелука. Мы были на ней уже прежде, чем пошли по городу толки об исчезновении нашего неаполитанца. Фелука вышла в открытое море, и никто ничего не мог сказать по поводу отъезда трех почтенных граждан, заведомо никому ничего не задолжавших. С Мальты мы отправились в Кадикс, из Кадикса в Севилью, где ни одна душа из королевства обеих Сицилий не заподозрила бы нашего пребывания.
Увы! Куда теснее стало на земле за последнее столетие! И главное, телеграф до крайности осложнил наше существование. Я уверен, что уже с рассветом целый ряд официальных телеграмм разнесет по окрестностям весть о вашей злополучной верховой прогулке, и самые для нас нежелательные элементы будут посвящены в дело о вашем таинственном исчезновении с пути к цели вашего путешествия. В том числе полиция нагрянет и в наш дом, и будет рыться во всех моих шкафах…
Итак, в настоящее время я решительно не вижу выхода из положения, в которое вы нас поставили: выпустить вас отсюда, вернув вам свободу, мы не можем; не можем и оставить вас у себя ни мертвым, ни живым, как своего пленника… Мне кажется, вас несколько удивляют мои слова? Может быть, вы хотите заметить мне, что и мадам де…, и все другие наши «работники жизни» свободно приходят сюда, уходят и опять возвращаются к нам, и никаких затруднений от этого не происходит? Да, разумеется. Но ведь, конечно, вы хорошо понимаете, что никто из них ничего и никогда и не подозревал даже о нашей тайне. Совершая свое благое для нас служение, они не отдавали себе в нем ни малейшего отчета.
Он опять прервал на минуту свою речь, наклонил голову набок, сделал какую-то гримасу ртом, и засмеялся все тем же отрывистым и звонким смехом:
— Кстати, я должен успокоить всякое ревнивое чувство с вашей стороны, если бы случайно оно у вас возникло: мы выбрали мадам де… не ради ее прекрасных глаз, и хотя, может быть, прекраснее их нет на всем свете, но нам это вполне безразлично: несравненно более важным условием при этом выборе было то, что ее мужу приходится по служебным обязанностям безвыходно сидеть в Тулонском арсенале; у самой же мадам де… есть в отдаленном месте вилла, куда можно совершать неоднократные поездки, не возбуждая этим ничьего нескромного внимания в Тулоне. Еще раз позвольте мне выразить свое удовольствие, что теперь между нами не может быть никаких недоразумений на почве ревности.
К сожалению, не так благополучно обстоит дело с развязкою нашего приключения с вами. По крайней мере, мне не приходит в голову еще никакого успокоительного решения на этот счет. Поэтому я хотел бы выслушать мнения всех присутствующих. В том числе, разумеется, и ваше…
И маркиз, предложив и на этот раз табаку графу и виконту, взял сам щепотку и потом чихнул с наслаждением в свой носовой платок.
XXI
После любезного предложения маркиза приступить к обсуждению вопроса, сначала граф, а потом виконт высказали свои мнения. Мой слух настолько уже свыкся с пронзительным фальцетом маркиза, что, несмотря на полное оцепенение, в котором я находился, густые и солидные голоса двух других моих хозяев поразили меня и едва не заставили вздрогнуть…
— Сударь, — начал граф Франсуа, обращаясь к маркизу, — прежде всего, я совершенно согласен с вами, в особенности в том, что вы говорили об опасности, которую представляет для нас пребывание в нашем доме господина капитана. Опасность эта тем больше, что одновременно у нас же находится и мадам де… О том, чтобы отправить ее еще до наступления следующей ночи в Тулон, либо в Солье не может быть и речи: она еще слишком слаба, чтобы пройти такой трудный и утомительный путь, и я думаю, никто из нас не возьмет на себя ответственность подвергнуть опасности даже, при худших условиях, ее ни в чем неповинную жизнь.
Однако, нельзя не предвидеть, что завтра же губернатор, к которому так близок по служебным отношениям господин капитан, действительно, разошлет во все окрестные места целую массу полицейских. Можно ждать, что везде будут производить обыски. А между тем нам пришлось бы скрывать у себя, вместо одного, двух лиц, и это, думается мне, было бы вдвойне опасно.
— Конечно, — подтвердил маркиз.
Граф слегка наклонил голову в сторону отца и продолжал:
— В подобных обстоятельствах, положение людей, которые не хотят поступать непорядочно, всегда бывает затруднительным. Конечно, если не стесняться в выборе средств, так не приходилось бы особенно долго искать выхода. Почти всему Тулону, например, известны близкие отношения мадам де… и господина капитана. Без сомнения, нам было бы очень легко отвлечь все подозрения по поводу таинственного исчезновения нашего гостя в сторону его возлюбленной. Если завтра посланные для розысков люди наткнутся около «Смерти Готье» на труп коня, принадлежавшего господину Нарси, и найдут тут же невдалеке и мадам де… то никаких дальнейших исканий и не потребуется.
Я думаю, мадам де… будет очень трудно отрицать свое участие в преступлении романтического характера, за которое, несомненно, будет принята эта история, и вообще выяснить себе или другим, каким способом оказалась она в такой невероятной обстановке!
Виконт Антуан поднял голову:
— Однако такой поступок с нашей стороны будет бесчестным делом, низостью, которая покроет нас позором — и, прежде всего, в собственных наших глазах.
Слова свои виконт произнес с большим чувством. Граф повернулся к нему и сделал одобрительный жест.
— Разумеется, — сказал он. — Ни один порядочный человек, желающий руководствоваться в жизни велениями природы, не будет содействовать тому, чтобы несправедливый приговор и незаслуженная кара пали на неповинную голову. Но все-таки следует сказать что в настоящем случае судьи не решатся обвинить мадам де… по одному простому подозрению и при отсутствии более серьезных доказательств; даже наличность самого преступления не удастся установить…
Виконт перебил его:
— Я думаю, как и вы, — судьи оправдают мадам де… Но общество не последует их примеру. И женщина, виновная лишь в том, что она жила, повинуясь влечениям своего сердца, подвергнется из-за нас осуждению и незаслуженному презрению общества. Во всяком случае, ее счастье и семейная жизнь будут разрушены.
— Совершенно верно, — сказал граф.
Резкий иронический смех маркиза покрыл их голоса:
— Довольно, господа!.. Бога ради, прекратите ваши излияния! Вы заговорили на свою излюбленную тему защиты слабых!.. Неужели до сих пор не надоело вам говорить громкие фразы о милосердии, братстве, любви и законах природы? Или для вас не очевидно, насколько наша жизнь и безопасность более ценны, чем супружеское счастье и судьба добродетельной и верной жены, о похождениях которой, однако, говорит чуть не весь город? План графа Франсуа вовсе не кажется мне неприемлемым, хотя в нем есть некоторые недостатки. Но думаю, будет благоразумнее, прежде чем сделать окончательный выбор, исчерпать все возможные решения. Антуан, теперь ваша очередь. Можете предложить нам что-нибудь полезное?
После некоторого колебания виконт сказал:
— Я думаю, что и в этом случае можно было бы прибегнуть к силе гипноза. Благодаря, особенно вашему, чудесному дару в этом отношении нам неоднократно удавалось достигать поразительных результатов. Мы могли бы теперь же предоставить капитану видимую свободу, сохранить над ним настолько сильное влияние, чтобы руководить его словами и мыслями. Так может продолжаться несколько дней, а потом…
Маркиз насмешливо улыбнулся:
— А потом? — спросил он.
Но виконт ничего не ответил, и маркиз сам стал говорить за него:
— Потом — ничего! Я, по крайней мере, не вижу развязки для этой комедии. Неужели вы допускаете, что мы будем в состоянии, более или менее продолжительное время, выдержать такое неимоверно тяжелое напряжение, хотя бы оно и распределялось между всеми нами? Постоянно, до конца дней, насиловать волю молодого, здорового душой и телом и полного сил человека! Да для этого нужны, я не знаю какие усилия! Подобный опыт еще мог бы удасться разве с каким-нибудь дряхлым стариком! Но с нашим гостем? Нет! Рассчитывать на такое средство было бы безумием!.. Придумайте что-нибудь другое, Антуан. Надо напрячь все наши способности!
Но ни граф, ни виконт больше не проронили ни слова.
И среди тишины раздался лишь отрывистый смех маркиза…
XXII
Вдруг мой пульс забился сильнее, и кровь быстрее стала двигаться в моих застывших артериях. Опять я почувствовал что-то вроде судороги по всему телу, и снова, казалось, уменьшилась тяжесть моих оков. Но в первые разы такое облегчение было неполным и временным; теперь же я сознавал, что освобожден совсем, свободен с головы до ног; так продолжалось несколько минут. Я поднял с удивлением голову. Взор маркиза был устремлен прямо мне в лицо; но в глазах его я не прочел никакого принуждения. У меня явилось внезапное желание: броситься на маркиза, напасть на него, хотя и без оружия, или, еще лучше, — бежать…
Но… чем могла окончиться такая попытка? Раньше, чем я успею сделать малейшее движение для нападения или бегства, один взор этого человека опять приведет меня в состояние полной немощи. Силу этих глаз я уже достаточно хорошо знал. Сейчас он освободил меня из-под власти своих таинственных чар; но ведь и узнику, когда он заперт в тюрьме, можно снять с руки оковы: ясно было, что мое положение ни в чем не изменилось, и свобода моя нисколько не страшна моим противникам.
И я решил поэтому не трогаться с места.
А маркиз снова заговорил со мной и притом в самом любезном тоне.
— Я уверен теперь, господин капитан, в вашем благоразумии: конечно, вы поняли ясно, что мы за люди: в нашей порядочности вы не имеете оснований сомневаться. Я надеюсь также, вы отдадите нам должную справедливость и признаете, что мы относились к вам вполне корректно: ни в насилии, ни в грубом обращении вы не можете обвинять нас. Сейчас вы были свидетелем нашего разговора. К сожалению, ни одному из нас не удалось еще наметить плана действий, который удовлетворил бы всех. Может быть, вы укажете нам какой-нибудь удобный выход из этого неприятного положения?
Вопрос свой маркиз Гаспар повторил дважды…
И тогда я — да я, Андрэ Нарси, краснея от стыда и низко опустив голову, ответил ему:
— Сударь, отпустите меня отсюда вместе с мадам де… Дайте мне слово, что никогда больше ее нога не будет в вашем доме… А я клянусь вам моею честью, что решительно ни одна душа в этом мире, без исключения, ни мужчина, ни женщина, ни один священник или масон не услышит от меня ни малейшего слова о том, что я видел или узнал здесь, или, хотя бы даже, что вы вообще живете на свете.
Маркиз Гаспар сейчас же поднялся со своего места.
— Сударь, — сказал он, делая любезный жест в мою сторону, — я очень рад! Нельзя было сказать ничего лучшего, чем вы сказали. Мне крайне приятно ваше предложение; я вижу из него, что мы, в конце концов, столкуемся с вами и благополучно разрешим нашу нелегкую задачу.
Он снова сел, привычным движением руки нащупал свою табакерку, потом немного подумал о чем-то и, покачав головой, продолжал свою речь:
— Откровенно говоря, мне даже жаль отклонять такое великодушное предложение!.. Не подумайте, пожалуйста, что я не принимаю его из-за недостаточного доверия к вашему слову. Я готов положиться на него так же безусловно, как и вам угодно было довериться моему слову. Конечно, нельзя себе и представить более драгоценного золота. Но, сударь, продумали ли вы серьезно ваше намерение? Давая ответ хранить нашу тайну, вы принимаете на себя тяжелое бремя. Проговориться ведь ничего не стоит — для этого довольно и одного неосторожного слова! А кто, кроме немого, может поручиться, что лишнее слово никогда не сорвется с его уст? Всякие обещания бессильны в этом случае. А потом — скажите мне: неужели вам никогда не случается думать вслух? А спите вы всегда один? Разве не может случиться у вас бред или лихорадка… И одного этого уже будет довольно, за глаза довольно, чтобы погубить нас…
Нет, одного доброго желания с вашей стороны здесь недостаточно. И вовсе не имея намерения оскорбить вас, я не могу принять вашего обещания, пожалуй, опасного даже для чести того, кто решился бы дать его! — Маркиз снова поклонился мне с большим достоинством. После этого он продолжал уже совсем в другом тоне:
— Какое бы мы, в конце концов, не приняли решение, прежде всего нужно выяснить совершенно определенно, не ошибаемся ли мы, считая, что опасность так близка? Никто, кроме вас, господин капитан, не может дать лучшего ответа на этот вопрос. Скажите же нам: следует ли, или нет, ожидать, что полиция с утра уже примется за ваши розыски по ближайшим окрестностям?
Я утвердительно кивнул головой. Лицо маркиза приняло озабоченный вид. Он на минуту задумался.
— Мне сказали, — заговорил он снова, — что труп вашей лошади остался около ущелья «Смерть Готье»…
Я опять сделал утвердительный жест.
А он продолжал говорить вполголоса, как будто обращаясь к самому себе:
— Значит, отсюда и начнутся поиски. Наша задача — устроить дело так, чтобы они продолжались как можно меньше времени…
Он открыл табакерку и машинально шевелил пальцами в табаке:
— Чем скорее окончатся поиски, тем, конечно, меньше опасности будет для нас. А, пожалуй, полиция будет долго возиться, если только…
Он взглянул на меня и покачал головой:
— Если только не найдет сразу… А кого ей можно и должно найти? Конечно, вас и никого другого; живым или мертвым… нет, лучше мертвым…
Я думал, что он принял решение убить меня. Но к смерти я уж давно был готов.
— О! Когда вам будет угодно, — сказал я холодным тоном.
Однако маркиз нахмурил брови:
— Сударь, — ответил он чрезвычайно сухо, — мы ни в каком случае не убьем вас.
И он обратился к своим:
— Мне кажется, это единственное, что мы можем придумать. Нам надо создать на месте такую обстановку, которая придала бы всему делу вид несчастного случая. Я думаю, это можно будет устроить и таким способом ввести в обман полицию, тем более, что обыкновенно она не очень догадлива. Нужно только раздобыть труп и сбросить его на дно пропасти, разумеется, как можно дальше отсюда и у самой Смерти Готье…
Он опустил глаза и задумался. Виконт Антуан заметил:
— Но ведь у нас нет трупа? Откуда мы его возьмем? Или вы рассчитываете разрыть какую-нибудь могилу на кладбище?
Маркиз поднял голову и рассмеялся:
— Вы романтически настроены, Антуан!.. Вероятно, в вашем воображении уже рисуется интересная картина, как мы втроем в безлунную ночь похищаем с кладбища трупы покойников? Нет, это для нас не годится! Притом, как бы глупы ни были полицейские, неужели вы допускаете, что они примут за чистую монету первый попавшийся скелет и тотчас же составят акт о смерти господина Нарси? А ведь такой акт, мне кажется, и есть все, к чему мы стремимся. Нам нужно, чтобы все думали, что господин Нарси умер, и чтобы смерть его казалась самой естественной и ничуть не загадочной. От этого зависит наш покой и наша безопасность.
Он приял снова серьезный, почти печальный вид и пристально посмотрел на меня:
— Капитан, — сказал он, — мне жаль вас: я знаю, что вовсе не шутка потерять свое имя, звание, общественное положение, а все это ожидает вас. Я сказал вам и повторяю: вашу жизнь у вас не отнимут. Но все-таки на каком-нибудь кладбище вам будет поставлен памятник с надгробной надписью, и под ним будут лежать ваши бренные останки. Вам ничего не останется больше, как примириться с такой участью.
Меня охватила нервная дрожь. Умереть я был готов. Но теперь я понял, что речь идет не просто о смерти, а о чем-то, может быть, более страшном…
А виконт Антуан еще раз спросил:
— Но где же мы достанем труп…
Тогда маркиз резким жестом указал куда-то в сторону и коротко сказал:
— Здесь.
XXIII
Среди наступившей затем тишины мне было отчетливо слышно, как сильно билось мое сердце; холодный пот выступил у меня на висках. На меня напал беспричинный ужас, какой испытывают порою люди, боящиеся темноты и ночных привидений. Пронзительный голос маркиза еще усиливал это неприятное состояние:
— Капитан, — говорил он, обращаясь ко мне, — я долго обдумывал все доводы за и против моего плана, но теперь я решительно остановился на нем. Я надеюсь, что с вашей стороны не встретится никаких препятствий против его выполнения, так как вы сами не могли придумать никакого выхода из нашего затруднительного положения. Примите же мое решение за окончательный приговор.
Он поднял правую руку словно для присяги.
— Сударь, — произнес он, — до сегодняшнего дня вы были кавалерийским капитаном Андрэ Нарси, причисленным к главному штабу Тулонской крепости. Теперь это имя и звание больше не принадлежит вам. Кавалерийский капитан, мосье Андрэ Нарси, должен умереть, и ничто не может спасти его жизнь, потому что она грозит страшной опасностью нам, людям вечной жизни.
Что касается вас… Я перестаю уже называть вас капитаном. Вы будете продолжать жить под другим именем, какое вы захотите себе избрать, но вы останетесь здесь в качестве нашего пленника, по крайней мере, в продолжение некоторого времени. К сожалению, поступить иначе мы не можем, но, во всяком случае, ограничение вашей свободы не будет вечным. Из внимания к вам, мы постараемся прожить в этих местах не слишком долго — не более двух-трех лет, считая с сегодняшнего дня. Мы уедем отсюда, как только возможно будет сделать это, не возбуждая всегда опасных для нас подозрений. Вас мы возьмем с собою. Потом в любом месте, которое понравится вам, лишь бы оно было далеко отсюда, мы охотно вернем вам свободу и не будем даже брать с вас никаких обетов молчания.
Вы заживете новой жизнью; я от души желаю, чтобы она была счастливой и совершенно благополучной. Пусть минуют вас в будущем всякие испытания, хотя бы несравненно менее тяжелые, нежели то, на котором сейчас оканчивается ваша настоящая жизнь.
Я слушал эти слова, и ужас леденил мою душу. Маркиз, слегка склонившись, спросил меня:
— Подчиняетесь ли вы добровольно этому решению?
Я выпрямился, призывая себе на помощь весь остаток прежнего своего мужества. Потом, подняв голову, сказал:
— Я в вашей власти. Я не могу ни соглашаться, ни отказываться. Я покоряюсь.
К моему большому удивлению, этот ответ, которого естественно было ожидать от меня, несколько смутил моего врага. Я заметил, что он стал кусать себе губы и как-то неуверенно озираться по сторонам. Наконец, он заговорил снова, и в словах его звучал непонятный для меня упрек:
— Я ожидал, сударь, с вашей стороны большего к себе доверия. Признаюсь, эта пассивная покорность судьбе, о которой вам было угодно заявить, вовсе меня не устраивает. Вспомните, пожалуйста, с какими людьми вы имеете дело. Здесь не может быть и речи о палачах и жертве. Вы совершенно свободно можете принять предложение, которое мы вам делаем, или отвергнуть его.
Сбитый с толку, я смотрел на этого человека, слушал его странные слова и молчал. А он между тем настаивал на своем:
— Еще раз спрашиваю вас, соглашаетесь ли вы добровольно на смерть капитана Андрэ Нарси? Согласны ли вы пережить его и подвергнуться всего на несколько лет некоторому лишению свободы при очень мягких условиях?
Я не пытался больше понять что-либо и, пожав плечами, ответил:
— Нет.
Маркиз Гаспар покачал головой:
— Пора покончить со всем этим, — сказал он. — Давайте раскроем тогда свои карты. Итак, мой план, как я говорил уже, состоит в том, чтобы ввести в заблуждение на ваш счет все тулонские власти, гражданские и военные, а вместе с ними также и общественное мнение. Вас будут считать умершим, составят акт о вашей смерти, выроют для вас могилу и похоронят вас. После чего никому и в голову не придет искать вас в нашем доме, где вы будете временно находиться и вести одинаковый с нами образ жизни. Вы будете жить в надежде обрести полную свободу под небом какой-нибудь чужой страны. Для вас такая перемена жизненной обстановки не может представлять никаких особых лишений. Вы — человек холостой, ни детей, ни семейного очага у вас нет.
Однако для того, чтобы приступить к осуществлению моего плана, мне необходима некоторая помощь и с вашей стороны. Я не могу, как фея доброго старого времени, одним прикосновением волшебной палочки к какой-нибудь тыкве превратить ее в труп, который можно похоронить под видом вашего. Правда, я создам этот труп — и не хуже прежних фей, только несколько иным способом. Но мне совершенно необходимо для этого заручиться вашей помощью, и помощь эта, повторяю, должна быть вполне добровольной, без малейшего принуждения.
По мере того, как я слушал, мое удивление и страх все возрастали. При последних словах граф Франсуа и его сын одновременно повернулись в сторону маркиза, и глаза их внезапно загорелись. Казалось, они вдруг постигли сокровенную мысль маркиза, для меня так и оставшуюся непонятной.
В последний раз я постарался напрячь свою волю.
— К чему все это многословие? — сказал я. — Вы вольны поступить, как вам будет угодно. Мне совершенно безразлично, каким способом вы расправитесь со мной. За спасение мадам де… я уже предлагал заплатить вам собственной жизнью. Если нужно, я готов еще раз повторить это предложение!
Маркиз Гаспар сделал нетерпеливый жест рукою:
— Как вы, однако, упрямы! — произнес он. — Ведь вы прекрасно знаете, что здесь идет речь не о вашей жизни или смерти! Дело касается лишь того, что вы довольно легкомысленно называете репутацией женщины; от вас зависит или спасти эту репутацию, или же пожертвовать ею, и вам известно, каким способом. Вы помните, конечно, что я не считаю неприемлемым план графа Франсуа. Должен еще добавить: если вы примете первое решение, я, со своей стороны, с удовольствием, хоть вы и мало верите в мое расположение к вам, окажу еще одну любезность в интересах той, которую вы так нежно любите. Мадам де… ни единого раза больше не придет в наш дом: я навсегда освобождаю ее от назначения быть работницей нашей жизни. Теперь все сказано. Решайтесь же! Кто за кого будет расплачиваться: вы за мадам де… или она за вас?..
Я не дал ему договорить и, прежде чем он успел кончить, наклонил голову в знак своего согласия на сделанное мне предложение. Он тотчас же поднялся со своего места.
— Прекрасно! — произнес он торжественным тоном. — Вы дали мне слово. Мне больше ничего не надо. — Граф и виконт также встали.
— Господа! — повелительно сказал маркиз, — я вижу, что вы поняли мои намерения. Так потрудитесь же все приготовить для предстоящей нам работы; поторопитесь, потому что скоро наступает рассвет. А мне теперь нужно несколько отдохнуть и сосредоточиться перед нашим сеансом.
Он подошел к одному из двух странных сидений с локотниками и подушками, которые привлекли мое внимание еще при входе в комнату. Маркиз сел или, вернее, лег в этот дормез, и теперь вся фигура его как-то особенно удобно покоилась в кресле; причудливые формы сидения, казалось, нарочно были приспособлены к тому положению, которое он принял…
Я видел, как он закрыл глаза.
XXIV
Я продолжал сидеть на своем месте и, в ожидании дальнейшего, наблюдал за моими хозяевами…
Граф Франсуа и виконт Антуан молча занялись какими-то таинственными приготовлениями. Прежде всего они переставили всю мебель и, отодвинув три кресла к самой стене, совершенно освободили всю переднюю середину комнаты, как делают, приготовляясь к танцам. После этого они перенесли мольберт, о котором я уже говорил раньше, из угла на середину комнаты и установили его так, что он пришелся на продольной линии, разделяющей комнату пополам, и примерно на одной трети общего ее протяжения от задней стены. Все это делалось безмолвно, уверенными, быстрыми движениями: было видно, что такие приготовления являются для них привычным делом.
Затем из большого с выпуклой крышкой сундука они осторожно и не без усилий вынули какой-то странный предмет и укрепили его в вертикальном положению на мольберте. Этот предмет, круглый и плоский, по форме и величине своей напоминал колесо от большого экипажа. Приглядевшись, я увидел, что это ничто иное, как вогнутое зеркало, похожее на большие рефлекторы, какие бывают на маяках или у электрических прожекторов; однако зеркало это сделано было не из стекла, а из какого-то другого, неведомого мне, бесцветного и довольно прозрачного материала. На гладкой его поверхности сверкали и переливались какие-то необыкновенно блестящие бесформенные блики всех оттенков золотистого цвета, начиная от ярко-красного и кончая изумрудным. Эти блестящие пятна резко выделялись на бесцветном фоне остальной массы, просвечивая изнутри ее.
В общем, получался световой эффект, напоминающий игру солнечный лучей в золотистой влаге старой Данцигской водки, или вид Лейденской банки, когда яркие электрические искры вспыхивают за стеклом ее…
Между тем оба старика подошли к маркизу; он по-прежнему совершенно неподвижно покоился в своем странном дормезе; медленно и бесшумно подкатили они его кресло к месту, где на полу было сделано четыре каких-то знака, как раз, очевидно, для каждой из ножек дормеза. Граф и виконт опустились на колена и стали один за другим проверять, верно ли установлено кресло. Очевидно, сеанс предстоял очень серьезный. Покончив с одним креслом, они принялись за другое. И, несмотря на то, что оно не было занято, они покатили его так же тихо и бережно и затем проверили с такою же тщательностью, правильно ли оно стало.
Когда все было готово, оба вернулись на свои места и уселись как раз напротив меня. Одного меня они так и не тронули при всей этой перетасовке.
Я продолжал свои наблюдения. Теперь приготовленные для сеанса предметы были расположены в следующем порядке: два дормеза и мольберт с рефлектором стояли друг за другом по одной прямой линии, и кресла при этом были обращены одно к другому; по моим соображениям, одно из них занимало как раз место, где должно было получиться отраженное рефлектором изображение другого кресла…
Маркиз Гаспар, не подавая никаких признаков жизни, продолжал лежать в своем дормезе; глаза его были закрыты.
Наступило долгое молчание.
XXV
Оно длилось очень долго…
Сначала я изо всех сил старался сохранять внешнюю невозмутимость и презрительное выражение на лице. Но я почувствовал вскоре, что мне не по силам владеть собою. Мое странное приключение начинало принимать какой-то совсем сверхъестественный характер, и неизвестность предстоявшей мне участи мучила меня. Мужество окончательно стало изменять мне; казалось, и на нем отразилась сила гипноза, которой маркиз Гаспар парализовал мои нервы и мускулы. В конце концов, я начал бояться, что и враги мои заметили состояние непобедимого ужаса, которое овладело мною: я быстро поднялся со своего места и прошелся по комнате; надеясь таким образом скрыть от их взоров выражение моего лица…
Маркиз Гаспар, лежа по-прежнему неподвижно в своем кресле, вероятно, спал и, по-видимому, не заметил моего движения. Но граф Франсуа и виконт Антуан, как люди изысканно-любезные, тотчас же без всякой иронии поспешили осведомиться, не устал ли я, и не надоело ли мне ждать.
— Простите, Бога ради, что все это так долго, — сказал граф. — Но, мне кажется, я угадываю намерения моего отца, и могу уверить вас, что в этом случае необходимо соблюдать крайнюю осторожность в приготовлениях. Если я не ошибаюсь, дело идет о магнетическом сеансе исключительной трудности. Вполне понятно, что, прежде чем приступить к нему, отцу нужно хорошенько собраться с силами: от него потребуется необыкновенная затрата энергии!
Я остановился и стал смотреть на своего собеседника. Потом взор мой невольно направился в сторону таинственного прибора, установленного на одной линии с креслами.
— Назначение зеркала, которое вы рассматриваете, — поспешил объяснить мне виконт Антуан, — концентрировать в себе силу магнетической струи. Состав его является изобретением графа Сен-Жермэн: оно обладает способностью преломлять электрические лучи, как обыкновенное стекло преломляет солнечные.
Невольно лицо мое приняло удивленное выражение. Виконт же сдержанно заметил:
— Маркиз не счел нужным не только вас, но и нас в подробностях посвящать в свои планы, поэтому, мне кажется, я не в праве делиться с вами моими догадками. Но, я думаю, вы все же знакомы с явлением, которое на языке спиритов носит название экстерриоризации? Случалось ли вам присутствовать у кого-нибудь из так называемых магов на сеансе вызова духов?
Я принял его вопрос за шутку и поэтому ничего не отвечал.
— Насколько мне помнится, — продолжал виконт, не обращая внимания на мое молчание, — я однажды собственными глазами видел нечто подобное. Двум очень ловким шарлатанам, один из которых называл себя медиумом, удалось однажды в полутемной комнате, где, кроме меня, находилось еще несколько лиц, вызвать довольно отчетливую светлую тень, напоминавшую собою фигуру человека; они называли ее душой одного умершего. Это был, конечно, вздор, но, тем не менее, светлая тень действительно существовала, и все присутствовавшие видели ее.
Никаких сомнений не могло быть в том, что ее удалось получить одному шарлатану путем экстерриоризации личности другого. Как бы ни были грубы подобные опыты, все-таки в них есть много общего с теми приемами, которыми мы постоянно пользуемся, заставляя кого-нибудь из своих работников жизни отделять в нашу пользу часть атомов или клеточек его тела. А еще более походят эти опыты на то, что вы сейчас увидите… Но, впрочем, я уже чересчур разговорился…
Он как будто пожалел, что сказал лишнее, и умолк. Зато тотчас же заговорил граф Франсуа, словно желая загладить впечатление, произведенное на меня последними словами его сына.
— Пока, право, не стоит, сударь, говорить об этом, — сказал он, — вы и так все скоро узнаете. Позвольте мне лучше поздравить вас, как бы лично вы ни относились к этому, с тем действительно редким счастьем, которое выпало на вашу долю, на долю обыкновенного смертного человека: случай привел вас в дом вечно живых людей и, благодаря опять-таки вашему исключительному счастию, вам удалось на некоторое время приобщиться к их жизни…
— Я надеюсь, среди нас вам станут доступны чистые наслаждения разума! — восторженно перебил его виконт Антуан. — Пока вы будете нашим гостем, вам откроется, при нашей помощи, понимание истинных радостей жизни: вы постигнете красоту дня и прелесть ночи — два лучшие дара природы, которые люди не умеют ценить. Ваш век — это царство сухой науки и грубого механизма, он весь погрузился в погоню за материальным благополучием и комфортом. Естественные радости бытия ему неизвестны; забыв их, ваше поколение не может наслаждаться ими. Я уверен, что и вы, пробираясь недавно вслед за мною по сырой от дождя горной пустыне под мрачным небом, только проклинали и скользкую тропинку, и мокрые кусты. Вам, вероятно, не пришло и в голову взглянуть на окружавшую вас поистине поэтическую картину: вашей душе ничего не могли сказать ни темные массы насупившихся гор, ни облака, белой пеленой окружавшие их вершины, ни прозрачный серебристый покров, в который куталась зябкая природа…
Я слушал, и еще раз удивление победило во мне чувство страха. Чем-то невероятным казались мне мягкие, проникнутые поэтическим чувством слова в устах этих страшных людей, заведомых вампиров и почти что людоедов. Иначе трудно было назвать тех, чья жизнь поддерживалась за счет человеческой крови и тела; я слушал их слова без содрогания — настолько я был подавлен всем происходившим вокруг — думал о тех несчастных жертвах, которые крепкими и здоровыми входили под этот кров, чтобы выйти отсюда бледными и бессильными: и единственной целью этих преступлений было дать возможность трем старикам неустанно отдаваться их «чистым наслаждениям разума»…
XXVI
Теперь граф Франсуа, молчавший, пока говорил его сын, пристально смотрел на своего отца: тот все не шевелился, как будто умер в глубине дормеза. Не знаю, прочел ли граф что-нибудь на этом совершенно неподвижном лице, на котором я не видел ни малейших признаков жизни или выражения. Но, во всяком случае, он вдруг обернулся ко мне и сказал:
— Сударь, скоро наступит время для нашего сеанса. Пожалуйста, подумайте еще раз хорошенько, проверьте себя, нет ли у вас какого-либо желания, которое нам можно было бы исполнить еще теперь? Я вам говорил о нашем искреннем стремлении доставить вам здесь все, что только от нас зависит, приятное. Мы будем очень рады, если вы дадите нам случай сделать это.
Я было уже собирался покачать отрицательно головой, как вдруг одна мысль осенила меня и заставила забыть обо всем окружающем. Всецело охваченный ею, я так и застыл на месте в неподвижной позе, устремив глаза в одну точку и с поднятой кверху рукой.
— Говорите, пожалуйста, — сказал граф.
Но я ответил не сразу. Я долго обдумывал свои слова, стараясь обеспечить успех своей просьбе. Наконец, я решился:
— Господа, — сказал я, окинув взглядом всех троих, — вы угадали: у меня, действительно, есть к вам большая просьба, и я надеюсь, с вашей стороны, не встретится препятствий к ее исполнению. Для меня же это настолько важно, что если мне дано будет то, о чем я прошу, то я обещаю не только беспрекословно подчиниться операции, которую вы собираетесь произвести надо мною, но, если нужно, и сам окажу активное содействие успеху вашего опыта, хотя бы и во вред себе. Вот в чем моя просьба: вы только что дали мне возможность видеть мою возлюбленную, мадам де…, спящей или загипнотизированной — я не знаю. Теперь я еще в последний раз желаю увидеть ее, но увидеть проснувшейся, живой, в полном сознании; я хочу говорить с ней, при условии, чтобы и она могла отвечать мне; словом, я хочу проститься и провести с ней хотя бы один час вдвоем в ее комнате. Да, всего один час времени. Потом я буду принадлежать вам; вы можете считать меня после этого вашим рабом, вашей вещью — всем, чем вам будет угодно, и на какой угодно срок.
Я замолчал, скрестив на груди руки.
Сначала ни граф, ни виконт ничего не ответили мне. Они, видимо, были в нерешительности; я видел, как они переглядывались, взглядами своими совещаясь друг с другом.
Потом оба повернулись в сторону маркиза Гаспара и взглядом как бы просили у него разрешения. И на этот раз мне ничего не удалось прочесть на этом неподвижном лице с закрытыми глазами. Но граф Франсуа, несомненно, видел лучше, чем я, потому что сразу, без малейших колебаний, сказал, обращаясь ко мне:
— Мы согласны. Ваше желание будет исполнено.
От несказанного волнения мне чуть не сделалось дурно. А граф продолжал внимательно смотреть на лицо отца и, читая по нему мой приговор, говорил:
— Мы согласны. Мы отведем вас к мадам де… и оставим с ней наедине; и, как вы того хотели, она тотчас же проснется. Вы будете говорить с ней совершенно свободно о чем только пожелаете. Никаких ограничений мы вам не ставим. Только имейте, пожалуйста, в виду и не удивляйтесь, что хотя сознание и вернется к мадам де…, и она узнает вас и вам обрадуется, но на глазах ее останется нечто вроде невидимой для вас повязки, которая нужна в наших интересах. Мадам де… не будет в состоянии отдавать себе отчета, где она находится, не будет удивляться, встретив вас в неизвестной ей комнате, а примет ее или за свою собственную, или за вашу, — одним словом, не будет замечать ничего, чего она не должна знать. Вы понимаете, сударь, что все это не только ради нашей безопасности, но и ее…
Граф открыл дверь и, как прежде, пропустив вперед своего сына, двинулся за ним через переднюю. Шатаясь из стороны в сторону, я пошел позади них.
Из-под неплотно запертой двери опять донеслась до меня слабая теплая струя моего любимого аромата ландышей. Мне показалось, что я лишаюсь чувств.
— Сударь, — тихо сказал граф Франсуа, — на один час эта комната в вашем полном распоряжении.
XXVII
Она спала все прежним могильным сном. Тщетно искал я сначала хотя бы слабого призрака румянца на ее лице. Глядя на ее потемневшие веки, белые губы, бледно-восковые щеки, трудно было поверить, что кровь еще движется в ее артериях, казалось, жизнь уже оставила это похолодевшее тело…
Прошла первая томительная долгая минута. Я наклонился над кроватью, боясь даже прикоснуться к простыням или одеялу. Наконец, в застывшей груди послышалось слабое, чуть заметное дыхание; потом на обеих щеках появился очень легкий розоватый оттенок. При виде его мне стало несколько спокойнее…
И вдруг, словно чудом, она быстро стала возвращаться к жизни. Мало-помалу румянец снова разлился по всему лицу. Сердце забилось нормально, и шелковое одеяло стало медленно подниматься и опускаться, следуя мерному колебанию ее прекрасной груди. Я хотел приветствовать поцелуем первый взгляд все еще закрытых глаз и, прильнув к ее лицу, чувствовал, как согревались приливающей теплой кровью ее щеки, лоб, губы. Легкий вздох вырвался из полуоткрытых уст, и улыбка уже готова была показаться на них. Я стал осыпать ее поцелуями…
И в моих объятьях она окончательно пришла в себя…
Господи! Каким это все кажется далеким, бесконечно теперь далеким сном…
— Неужели спала?.. — спросила она. — А ты, гадкий, уже оделся? — Она обвила мне шею своими нежными руками, и я почувствовал, как она томно потягивалась под одеялом своим легким, необычайно легким телом…
Она заговорила снова:
— Мой милый, милый, дорогой… Если бы ты знал, как я устала!.. Я и подумать не могу, как я встану с постели. А выйти на улицу и вернуться домой — нет… Я никогда, кажется, на это не решусь!.. Я еле жива… Что вы сделали, сударь, с вашей куколкой!..
Она должна была замолчать, потому что я закрыл ей рот поцелуем.
Теперь она лежала, откинувшись на подушки, и голова ее вся утопала в золотистых волнах длинных блестящих волос. Она смеялась игриво и нежно, положив мне на плечи свои прекрасные руки. Сколько раз видел я ее такой же очаровательной там, далеко, у нас, в нашей комнате… Она смеялась, а я низко нагнулся над нею и, держа в объятиях ее стан, не отрываясь смотрел в чистую глубину ее глаз и забыл в эту минуту все, все на свете…
Как всегда, в конце наших нежных свиданий, Мадлен стала говорить, что невозможно так забываться, что у нее голова идет кругом, и она растеряла все до единой своей гребенки и шпильки!..
Я с упоением вслушивался в звуки ее голоса…
Она поднялась с трудом и даже побледнела от сделанного усилия; потом беспокойным взором огляделась вокруг. Я испугался, думая, что при виде убогой обстановки комнаты с ее голыми стенами, окном, закрытым решеткою, и одним единственным соломенным стулом посредине, моя возлюбленная сейчас удивится и встревожится, и милая светлая улыбка исчезнет с ее лица… Но нет, опасения мои были напрасны! Видно, крепко держалась невидимая повязка, наложенная на глаза бедной жертвы. И эта комната, бывшая тюрьмой для моей милой, не показалась странной ее затуманенному взору.
Мадлен только спросила:
— А что, дорогой мой, семи часов нет?
Я, смеясь, ответил:
— Нет, моя радость…
Она весело тряхнула своими волосами, и они блеснули, словно озаренные лучами солнца; потом опять лениво упала на подушки, едва смяв их прикосновением своего тела:
— В таком случае, я полежу еще немного!.. Не беда, если и запоздаю к обеду… Ты не можешь даже и представить себе, до чего я устала!..
И она лежала, не шевелясь, со счастливым выражением лица, а я едва решался касаться губами ее изнуренного тела.
Нет, я ничего не скажу ей, ни одного слова, о том, чего ей не нужно знать. Ей ничего не известно. Пусть же остается при ней это великое преимущество неведения! Не мне лишать покоя ее жизни! Да и к чему бы это могло послужить? На меня одного направлен тяжкий удар судьбы, и я найду в себе силы перенести один свое отчаяние, свой ужас — все крушение моего прежнего счастья. А она… она никогда ничего не узнает… Она вернется домой свободная и беззаботная, воскресшая для жизни. А я останусь и, молча, пойду на встречу моей участи…
Ведь в награду за мое молчание я получил, по крайней мере, этот час свидания, полный неги и любви — я ничем не хочу омрачать его кратковременной радости…
Теперь она совсем проснулась и стала болтать, я слушал ее, и мне казалось, что слабые приветливые огоньки вспыхивают в непроглядном мраке этой страшной ночи…
— Представь себе… — говорила она, бессвязно переходя от одного рассказа к другому, — в последний вторник у моей портнихи…
А через несколько минут:
— Знаешь, эта Мари-Терез!.. Ну та самая, которая на моих глазах ухаживала за тобой на морском балу…
И опять говорила она уже о новом предмете:
— В следующий раз, когда мы поедем вместе верхом…
А я обеими руками гладил ее мягкие волосы, ее теплую кожу, бесконечно радуясь, что вижу ее такой, какой всегда знал ее, что она, действительно, жива и будет жить…
И я казался себе заживо погребенным человеком, который из глубины могилы слышит над собой веселые голоса и смех живых людей…
Да, я был уже почти мертвец…
И смотря в эти нежные глаза цвета морской волны и слушая ее милую болтовню, я в глубоком отчаянии думал про себя:
«Ты — причина моей смерти, да — ты!.. Ты появилась на моем пути, и я последовал за тобой, и, словно за руку, ты привела меня к открытой могиле. Как темной ночью блуждающий огонек заманивает сбившегося с дороги путника и завлекает его в пропасть, — так и ты погубила меня. Я упал в бездну, и нет уже силы, которая могла бы спасти меня. Но неужели теперь не догадываешься ты о том, что делается у меня на душе, неужели не чувствуешь моего отчаяния, не видишь что конец мой близко? Ведь ты смеешься! Или по глазам моим нельзя узнать того, что написано в моем сердце? Разве нельзя прочесть в них, что сейчас я исчезну с лица земли, и ты меня больше никогда, никогда не увидишь?.. Нет, ведь должно же все отразиться в них: и моя любовь, и моя судьба и неминуемая скорая смерть…
Если ты не видишь этого, значит, не умеешь читать в моем сердце, а если не умеешь, так потому, что недостаточно любишь меня… О моя любовь, мое обожание! Я отлично вижу, что я не дорог тебе… Ну, что же! По крайней мере, тебе не так будет тяжело потерять меня: ты скорее утешишься, твоя молодость заявит свои права на новое счастье… Пусть же будет так! Все к лучшему… Я люблю тебя и спасу своей гибелью. Я люблю тебя».
Я громко повторил эти последние слова:
— Я люблю тебя… — как будто считая их достаточным ответом на все речи Мадлен.
Она весело и удивленно посмотрела на меня; потом рассмеялась:
— Ты любишь меня? Да? скажите пожалуйста!.. Это очень любезно с вашей стороны, мосье…
И кокетливым и шаловливым движением она прижала свои губы к моим губам, и этот поцелуй продолжался, Бог знает, сколько времени…
Я еще не пришел в себя, как она тихонько упала назад на свои подушки, и ее глаза внезапно закрылись:
— Ах! — сказала она. — Как я ужасно устала, как ужасно устала!.. Я надеюсь, дорогой, нет еще семи часов?.. Скажи? Нет семи…
И она осталась неподвижной с закрытыми глазами.
В дверь постучали.
XXVIII
— Сударь, — произнес маркиз Гаспар, — мне было очень приятно предоставить вам, согласно вашему желанию, один час для свидания с мадам де…; я надеюсь, что оно не оставило у вас неприятных воспоминаний?
Он стоял посреди нижней залы, куда я только что вернулся. Мне показалось, как будто он стал больше ростом и как-то прямее, а его глаза приняли повелительное выражение.
Все свечи в стенных подсвечниках были потушены. Горели всего две лампы на колонках по обеим сторонам камина. Граф Франсуа как раз в это время уменьшал в них огонь.
— Не угодно ли вам будет присесть теперь, — продолжал маркиз. — Мы приступаем к делу.
Он указал мне рукой на глубокое кресло — дормез, где он сам спал перед этим.
Я решил не обнаруживать ни малейшего волнения. Твердым шагом прошел я на другую сторону залы и занял указанное мне место.
— Антуан! — позвал граф.
Я сидел в дормезе, который стоял ближе к рефлектору. Как раз напротив меня, в каких-нибудь десяти или двенадцати шагах, помещался другой пустой дормез. Мое тело, в полном смысле слова, покоилось в кресле. Мягкая и глубокая спинка, локотники и подушка для головы были прекрасно приспособлены для лежачего положения. В моей позе я не чувствовал ни малейшего напряжения или усталости. Однако я невольно приподнялся и несколько встревожился, когда, по знаку своего отца, виконт Антуан приблизился ко мне, держа в руке фонарь вроде того, которым он прежде освещал наш путь в горах — только гораздо больших размеров. Заметив, что я повернул голову в его сторону, он предостерег меня:
— Берегите глаза, мосье!
Он повернул фонарь открытой его стороной прямо ко мне, и ослепительно яркий свет залил меня всего с головы до ног; вся комната была погружена в полумрак, и резкость этого освещения чувствовалась особенно сильно. Сначала я закрыл глаза. Потом, раскрыв их, я старался не смотреть в сторону направленного на меня источника света, а вглядывался в глубь темной залы и рассматривал прозрачный рефлектор и дормез, стоявший напротив.
И вдруг, — хотя, в сущности, ничего особенного не было в том, что я увидел, — невольная дрожь охватила меня: дормез, только что бывший пустым, теперь был занят кем-то, или, вернее, чем-то: то была светлая тень человеческой фигуры в сидячем положении, — по-видимому, мое собственное отражение. Я тотчас же захотел проверить свое впечатление и поднял правую руку; тень в точности воспроизвела мой жест.
Я слышал, как резкий голос маркиза спросил:
— Изображение отчетливо?
Ему ответил грудной голос виконта:
— Да, совершенно отчетливое.
Я снова опустил свою голову на мягкую подушку кресла. Теперь мне так удобно было лежать, что, казалось, если бы я лишился чувств, то и тогда положение моего тела ничуть не могло бы измениться. В этой позе мое поле зрения сузилось наполовину. От меня виден был только граф Франсуа, по-прежнему занятый своими лампами; их огонь он уменьшил теперь настолько, что они давали света не больше какого-нибудь ночника.
Маркиз задал еще вопрос, но на этот раз он относился ко мне:
— Сударь, вполне ли удобно вы сидите, не стесняет ли вас что-нибудь? Должен сказать, что это очень существенно для нас.
Ощупав свое кресло, я еще раз удостоверился в необыкновенной эластичности его пружин и мягкости обивки. Я коротко ответил:
— Мне хорошо.
Дотронувшись до материи, которой был обит дормез, я убедился, что это был не шелк и не бархат, но какое-то очень плотное шелковистое сукно; очевидно, оно должно было служить прекрасным изолятором. Тут я обратил также внимание, что нижняя часть всех четырех ножек кресла была сделана из толстого стекла.
Я поднял глаза и встретился со взглядом маркиза Гаспара; он стоял теперь передо мною.
— Сударь, — сказал он мне необыкновенно мягким тоном, — рассвет уже совсем близок. Нам нельзя терять на минуты времени. Вы ничего не имели бы против того, чтобы тотчас же приступить к сеансу?
Я почувствовал нервное сжатие в горле. Это была последняя дань слабости с моей стороны. Однако, кивнув утвердительно головой, я дал понять, что у меня нет никаких возражений.
— В таком случае не остается желать ничего лучшего! — воскликнул маркиз Гаспар. — И я не могу вам в достаточной мере выразить всю свою признательность.
В каком-то странном волнении он посмотрел на меня:
— Сударь, — сказал он после некоторого колебания, — мне было бы, право, очень прискорбно, если бы у вас возникла когда-нибудь мысль, что вы имели сегодня дело с жестокими людьми.
Я открыл глаза от изумления, а он продолжал:
— Я должен сознаться, что опыт, который я сейчас произведу над вами, сопряжен с известным риском, и не в моей власти совершенно устранить его. Но, во всяком случае, ни малейших страданий вы при этом не испытаете. Из предосторожности, я не буду предварительно усыплять вас, хотя, при таком условии, сеанс потребует гораздо большей затраты сил с моей стороны и будет даже сопряжен для меня с некоторыми болезненными ощущениями. Но зато вы, при добром состоянии ваших мускулов и нервной системы, значительно легче перенесете предстоящий процесс потери субстанции.
Он склонил голову набок, как бы раздумывая о чем-то.
— Да, вот еще что… — сказал он опять уже другим тоном. Потом, подумав еще с минуту, продолжал: — Я полагаю, при вас должны, конечно, находиться какие-нибудь документы с вашим прежним именем?.. Может быть, даже бумажник?.. В таком случае, будьте любезны передать мне все это, чтобы не помешать выполнению нашего проекта.
Я молча отстегнул две пуговицы моего вестона и вынул из внутреннего кармана небольшой сафьяновый бумажник. В нем был служебный документ, удостоверяющий мою личность, несколько визитных карточек, два-три конверта. Тут же оказалось и письмо начальника полевой артиллерии, которое я сунул в карман, уходя, из своей канцелярии. Все это я передал маркизу.
— Мерси, — сказал он, и на тонких губах его скользнула улыбка, а голос вновь принял какой-то торжественный оттенок.
— Итак, сударь, мы пришли теперь с вами к полному соглашению, — продолжал маркиз. — И мне остается обратиться к вам с последней просьбой: так как мы условились, что я не буду усыплять вас, то будьте, во всяком случае, любезны отдаться полнейшему покою и постарайтесь теперь избегать малейшего напряжения ваших физических сил или хотя бы даже мыслей. По возможности, уподобьтесь спящему человеку. Вам, конечно, понятно, что если я и настаиваю на этом, то делаю это в наших общих интересах.
Я взглядом выразил свое согласие.
Тогда он с церемонным поклоном произнес:
— В таком случае, мы сговорились, значит, окончательно. Прощайте, сударь…
XXIX
Он исчез из моих глаз.
Но через минуту я уже почувствовал его присутствие позади себя; я знал, что он стоит и смотрит на меня. Опять какая-то тяжесть легла мне на плечи и затылок, и у меня получилось хорошо известное мне ощущение удара от пристального взгляда; уже дважды пришлось мне познакомиться с подобным ощущением; в первый раз — при встрече в горах с виконтом Антуаном, потом — на пороге этого дома, когда я впервые увидела графа Франсуа…
Правда, это было ощущение одинакового характера, но далеко не одной и той же силы. Теперь настоящие удары сыпались на меня; они придавливали меня своею тяжестью и в то же время как-то ошеломляли. Моя, и без того усталая, голова стала кружиться. Мне казалось, что вся комната, все предметы, которые я видел, стали в безумном вихре носиться вокруг меня. Я сам то падал в какие-то бездонные пропасти, то поднимался на невероятную вышину…
Это состояние было ужасно! Но длилось оно недолго.
Скоро я впал в какое-то оцепенение, и головокружение уменьшилось, а потом я вовсе перестал замечать его.
Зато страшная слабость овладела мною. Я думал, что я умираю…
..Лучше было бы на этом и кончить описание моего приключения.
Карандаш мой уже давно лежал в стороне, а завещание с траурной каймой покоится на могильной плите. Я не знаю, на что решиться и смотрю по сторонам…
Полуденное солнце золотит верхушки темных кипарисов. Их стройные ветви чуть шевелятся под слабым дуновением зимнего ветра. Небо совершенно голубое; на нем не видно ни облачка. Резкий холод леденит мои старые кости, но не смотря на это, я, может быть, в последний раз наслаждаюсь великолепием такого дня.
Стоит ли писать дальше?
Все равно — это бесполезно. Я прекрасно знаю, мне не поверят! Мне самому мое приключение кажется таким невероятным и фантастическим.
Если бы я не был здесь и не видал перед собою этой надписи, вырезанной на каменной плите, на которую я опираюсь; если бы не знал, что у меня сейчас борода, и не мог каждую минуту нащупать ее своими костлявыми пальцами, — я и сам не поверил бы. Я бы принял все это за сон или за бред сумасшедшего.
Но что можно сказать против очевидности? Сомневаться в очевидности я не могу и, значит, не имею права молчать. Я должен продолжать и закончить свое описание, — ради спокойствия и безопасности моих прежних братьев и сестер, всех мужчин и женщин…
Да, я тогда думал, что умираю. Я только чувствовал теперь что-то вроде судороги во всем теле, и больше ничего…
И по-прежнему ожесточенные удары так и сыпались на мои плечи и затылок: всемогущий взгляд был неустанно направлен на меня…
Слабость моя усилилась.
И мне казалось, что жизнь моя тихо, но безостановочно уходит из моего, не в меру измученного, тела…
Вдруг случилось нечто невероятное.
В дормезе напротив, где прежде, при свете фонаря, я видел мое собственное отражение, отраженное рефлектором, показалась теперь иная, тоже человеческая, фигура. Она также сидела в кресле, но это было уже не прежнее отражение, но вполне самостоятельный, правда, неясный, светящийся каким-то фосфорическим блеском живой человек… и он создан был из ничего…
XXX
Буквально из ничего… Сначала почти ничего и не было… Самый образ — или, пожалуй, тень — был неясный и прозрачный, как стекло! Мне прекрасно виден был сквозь него весь дормез до мельчайших подробностей и углубление для головы, и спинка, и локотники… Это было нечто бесформенное и бесцветное… Просто какое-то неясное, расплывчатое пятно молочного оттенка… Но, тем не менее, это нечто существовало. Существовало совершенно самостоятельно и, несомненно, было гораздо более реальным, чем простое отражение, преломленное в стекле. Прошло несколько минут; тень становилась все яснее, и я угадывал уже, я чувствовал, я знал, что это существо, которое обладает телом, которое имеет власть… Может быть, даже оно живет…
Да, теперь более нельзя сомневаться — это живое существо, в жилах которого движется кровь. И не из ничего произошло оно, а для меня неотразимо ясно, что это…
Тогда еще большая слабость овладела мною. Я уже ничего не видел и не слышал. Точно черная завеса отделила меня от остального мира. Мне казалось, что я умер и меня завернули в саван…
Сознание ко мне вернулось не скоро: думаю, это случилось уже значительно позднее. Впрочем, сказать наверное ничего не могу.
Первое лицо, которое я увидел, придя в себя, было лицо графа Франсуа; он старался привести меня в чувство.
Я глубоко вздохнул и отнял руки от локотников, в которые так и впились мои пальцы…
Граф выпустил из своих рук мою голову, обтер мне лоб и ушел.
Тогда я стал смотреть… И увидел, что в другом дормезе сидит человек. Человек этот был ужасно похож на меня. Совсем, совсем такой же…
Я глядел на него и не знал, я ли это или он, и кто, собственно, теперь я? Я не мог решить, представляем ли мы собою одно существо или двух разных лиц… С бесконечным усилием удалось мне поднять руку, хотя веса в ней почти не было. Я хотел знать, поднимет ли вместе со мною руку и он, должен ли будет сделать в точности тоже движение, что и я? Но нет, поднялась только моя рука, а он оставался сидеть неподвижно… Значит, нас двое, двое различных, живущих отдельной жизнью людей! Конечно, это живой человек, не призрак, не выходец с иного света. Никаких атрибутов мертвеца на нас не видно: ни савана, ни покрова. Он одет, этот человек, одет в такую же одежду, как и я!
Я посмотрел на свое платье. Я знал, что на мне был новый хорошо сшитый костюм. Теперь он казался старым, выношенным до последней степени. Вся материя просвечивала насквозь и едва держалась на моем теле…
И сам я чувствовал себя таким же старым, таким же до бесконечности изношенным…
Но к чему я пишу все это?.. Ведь я прекрасно знаю, что вы, в чьи руки попадет этот рассказ, все равно не поверите мне…
Но, во всяком случае, знайте, что я вовсе не сошел с ума. Да и разве мог бы безумный так воскресить в своей памяти прошлое во всех его подробностях и так ясно разобраться во всем? Конечно, нет!
Вспомните и то, что я скоро умру. Мне не приходится поэтому лгать, а значит, и другим нет оснований не доверять моей искренности…
Но все-таки к чему я пишу все это?.. Все равно никто не поверит мне…
XXXI
Человек поднялся со своего кресла и направился к двери.
У него была такая же походка, как и у меня. Когда он вставал, мне показалось, что это я делаю усилие, чтобы подняться: я ясно почувствовал, как напряглись мускулы моих ног. При каждом шаге его, у меня сокращались мышцы по всему телу, как будто я делал те же движения, что и он.
Дойдя до дверей передней, он взялся правой рукой за ручку двери и остановился, словно ожидая чего-то.
Тогда я услышал голос маркиза Гаспара и с трудом узнал его звуки — таким утомленным, слабым, разбитым показался мне этот голос: скорее всего, можно было подумать, что маркиз говорит шепотом:
— Документ, — едва слышно вымолвил он.
Перед моими глазами выросла могучая фигура виконта Антуана и заслонила собой человека. Но, тем не менее, я видел, — сам не знаю, каким образом, — как виконт засунул в карман к человеку мой бумажник и письмо артиллерийского полковника.
— Теперь все, — сказал виконт.
Человек открыл дверь и вышел.
Он был теперь в передней, а я, несмотря на стены, разделявшие нас, продолжал видеть его. Я не могу сказать, чтобы смотрел на него именно сквозь стены и своими собственными глазами… Нет, то было какое-то особое сверхчувственное зрение, но все же мой взор неотступно следил за человеком, ни на минуту не теряя его из виду; скорее было похоже, что я гляжу на мир также и его глазами… И эти глаза видели даже яснее моих обыкновенных глаз…
Он уже вышел из передней и переходил под сводом густо переплетающихся деревьев сада, а я по-прежнему смотрел на него. Вот он миновал сад и стал пробираться дальше, — туда, в сторону гор, средь жидкой заросли дрока и мастиковых деревцев, а я все продолжал видеть его…
Снова прозвучал фальцет маркиза Гаспара. На этот раз то были последние его слова, и я почувствовал, что он прилагает все усилия, чтобы придать звучность своему ослабевшему голосу. Видимо, он хотел обратить особенное внимание на то, что говорил…
— Сударь! — услышал я. — Призываю вас в свидетели, что человек, которого вы видели и который сейчас ушел отсюда, создан мною, как я сам — Господом Богом. Я создал этого человека — я же могу и уничтожить его, как Бог имеет право стереть меня с лица земли. Если только это удастся ему!..
И голос замер.
XXXII
А я все видел человека перед своими глазами…
Он быстро двигался вперед, с удивительной ловкостью пробираясь сквозь заросли кустарников. И я вспомнил, что так же быстро и легко скользила по этим странным местам моя Мадлен, когда я встретил ее шесть часов тому назад… шесть часов или, может быть, уже прошло шесть столетий?.. Почем я знаю…
Небо бледнело на востоке, вставала заря. Правда, в горных ущельях был еще мрак, но я видел все совершенно ясно. Очевидно, будь ночь в тысячу раз темнее, для моего нового зрения это было бы безразлично. Все предметы рисовались передо мной с такой отчетливостью, как будто я касался их руками…
Быстрыми шагами человек уходил все дальше и дальше. Вокруг него уже начинались ряды огромных каменных глыб с отвесными краями. Опять я припомнил, как вид этих голых каменных масс, почти правильной геометрической формы, возвышающихся среди покрытой кустарником равнины, поразил меня накануне. А человек как будто еще ускорил ход, нимало не затрудняясь в выборе пути по этому лабиринту камней…
Вскоре я почувствовал, как колючий кустарник царапает меня по ногам… Мне казалось, что это не он, а я иду по горам, и острые шипы впиваются мне в тело…
XXXIII
Потом… Но я не знаю, что было потом…
Я ничего не знаю больше…
Опять утро, дождливое, мрачное утро… Бледный свет проникает в комнату сквозь закрытое решеткой окно… Я лежу на постели. Придя в себя, я пробую подняться, опираясь на локоть, чтобы оглядеться вокруг. Напрасно! Я не могу, я слишком слаб для этого…
Правда, я вижу нечто, но не здесь, в другом месте, другими глазами…
Быстро течет вода… кругом водоросли, мох… Сбоку поднимается ввысь отвесная стена утеса… и на белых, гладких камнях, словно обточенных стремительными волнами потока, лежит труп… Мой труп!..
Я лежу неподвижно. Несколько раз пытался я пошевелиться. Но нет, я не могу, решительно не могу. Через решетчатое окно до меня доносился смолистый запах деревьев, намокших от дождя. Я один. Сначала они были тут оба — граф Франсуа и виконт Антуан. Они смотрели на меня, щупали мне пульс, трогали все мои члены, затылок. Но скоро они ушли. Я опять остался совсем один.
Я смотрю на труп, на свой собственный труп. Кажется, он уже начинает разлагаться, мухи так и жужжат и толпятся над ним… А вода все течет и течет, все бросает мертвеца из стороны в сторону, бьет его об камни, уродует его… Право, уж это далеко не свежий труп — надо торопиться подобрать его.
И я сам, я тоже уже стал стар…
Разве вчера еще я не был молод?.. Или уже прошло так много времени?.. Может быть, несколько лет?.. Что я могу сказать?..
Но я старею, я чувствую, что я старею… И, кажется, с минуты на минуту, с каждым следующим мгновением, я становлюсь бесконечно старше…
Я дотрагиваюсь до своего подбородка. Он покрывается бородою, жесткою седою бородой… Я провожу рукой по лицу и чувствую, что оно изборождено морщинами…
Уже три раза приоткрывалась дверь, и оба старика осторожно заглядывали в комнату. Я хорошо заметил, что они были, видимо, удивлены, — смущены зрелищем мой дряхлости, этой внезапно наступившей старости.
Который теперь час? Какое число? Какой год? Моя борода уже стала совсем белою. Я вижу ее — она сделалась густой и длинной. Так быстро растут волосы только у мертвецов… Руки мои похудели: под морщинистою кожею ясно прощупываются ссохшиеся кости…
Кажется, заходит солнце… Да, да, это наступает ночь. Снова мои хозяева вошли в мою комнату: отец и сын. Маркиза нет, я так и не видел его больше. Опять они подходят к кровати и с серьезным выражением лица внимательно осматривают меня. Потом уходят, все так же, в полном молчании. Теперь в большом подсвечнике зажжены три свечи, три пламенеющих острия сверкают на концах трех копий… А там, на дне бездны, сгущается мрак, и вода становится совсем черной…
— О! о! Но что это?.. Зачем внесли в комнату факелы? Что значат эти крики, этот шум?.. Но нет, ведь, это не здесь, а там… Наверху, над пропастью. Я вижу, как опускаются вниз факелы, как люди заглядывают вниз, ко мне… Я различаю группу солдат, их мундиры, синие с красным… Вот и носилки… Ах, да! Я понимаю: эти люди ищут меня…
Они что-то кричат. Слышны ругательства. Потом кто-то один приказывает молчать. Теперь до моего слуха ясно доносятся отдельные слова:
— Вот он, говорю вам! Он лежит на дне. Надо спуститься!
— Осторожнее! Смотри, не сорвись!..
— Ничего! Не первый раз!.. О! ла, ла!.. И несет же от него! Чтоб его черти взяли!..
— Тише, не ори так громко!
— Да его и не узнаешь теперь, сержант!.. Он совсем сгнил…
— Что такое? Совсем сгнил? Что ты несешь? Он и умер-то всего не больше суток!
— А я почем знаю?.. Может, и не больше суток, а что он разваливается — так это верно! Должно быть, от того, что лежал в воде!.. Ну, все равно! Опускайте холст и веревки… Я завяжу его со всех сторон…
— Слушай!.. Может, это другой кто-нибудь? Не ошибиться бы тут! Пошарь-ка у него в карманах!..
— Попробую… Да нет, понятно — это он! Вот и удостоверение при нем, и карточки, и всякая всячина… Нечего и говорить, что он… Ну, холст спускаете?
— Ну, раз, два, три!.. Тяните молодца! О, ла, ла! Вот так раз!..
— Ну, чего еще там?
— Да в нем никакого и весу нет!
— Постой тогда! Раз он так прогнил, посмотри сперва кругом, не осталось ли там руки или ноги, пожалуй?
— Нет, сержант, все цело, и с головой даже!.. Конец веревки держите наверху?
— Да. Готово.
— Ну, так тяните!..
— Вот хорошо! Теперь живей назад…
— Носилки не трясите.
— Ну, не все ли ему теперь равно, на тряских он поедет дрогах или нет…
Саван, скрученный вокруг моего тела, давит мне голову, жмет мои члены… Носилки подвигаются вперед, раскачиваясь из стороны в сторону… А я вижу все, все хорошо вижу…
Пламя факелов и свет трех свечей в канделябре теперь нераздельно сливаются в моих глазах…
А вокруг черная ночь…
Саван закрывает мне глаза. Саван — там, а здесь смыкает их сон. Сон — это та же смерть…
XXXIV
Еще раз начинается рассвет…
Я не вижу его, скорее — как-то угадываю… Правда, в окне, забранном решеткою, темно по-прежнему. Но все же ночь уже на исходе. Сквозь толстые оконные стекла я чувствую тот холодок, который бывает перед наступлением утра…
Три свечи в канделябре выгорели почти до самых наконечников копий. Их фитили еле держатся в последних остатках воска. Пламя колеблется и тихо мерцает, то вспыхивая, то снова потухая…
Сон несколько восстановил мои силы, правда, очень немного. Может быть, мне удастся приподняться на этот раз с постели…
Я пытаюсь сосредоточиться и сообразить, сколько времени прошло с начала моего злосчастного приключения. Сегодня… сегодня только еще начинается день… Вчера я провел все время здесь… Да ведь это вчера я так состарился в течение одного дня, от утра и до вечера. — А третьего дня… третьего дня вечером я пришел в дом к вечно живым людям… Всего-навсего, значит, прошло две ночи и один, один только день…
Я не расслышал, как отворилась дверь.
На этот раз меня застали врасплох. Я не успел, как прежде, прищурить глаза, чтобы притвориться спящим.
Опять они тут вдвоем: граф Франсуа и виконт Антуан. Они смотрят на меня, и опять, как вчера, я вижу удивление на их лицах…
Граф Франсуа говорит мне:
— Встаньте, пожалуйста, сударь…
Я поднялся без малейшего усилия. Правда, я слаб, очень слаб, но вместе с тем не чувствую тяжести в своем теле… Кажется, в нем вовсе не осталось никакого веса!..
Граф Франсуа продолжал, обращаясь ко мне:
— Мой отец чувствует себя сегодня до крайности утомленным и не в состоянии выйти из своей комнаты. Поэтому мы с сыном позволили себе прийти за вами, чтобы проводить вас к нему…
Я последовал за ними. Не все ли мне равно, где быть: здесь или там?..
Его, маркиза Гаспара, мне так и не пришлось увидеть. Постель в его комнате, где он лежит, совсем закрыта тяжелым занавесом из старинного шелка. Я мог рассмотреть только один балдахин на четырех высоких колонках…
Но я тотчас же узнал хорошо знакомый мне фальцет маркиза. В его голосе опять послышались те мягкие, приветливые ноты, которые он умел придавать своей речи, когда не говорил в обычном повелительном или ироническом тоне…
Он говорил, а я слушал, стоя на пороге его комнаты. Я слушал, и каждое слово этого человека так крепко врезывалось у меня в памяти, что, казалось, должно было запечатлеться в ней навсегда, до самого конца моих дней. А между тем ведь голова моя тоже ослабела, и бесчисленный ряд впечатлений прежнего времени без следа исчез из моей памяти.
Он говорил:
— Сударь, я ожидал большего и от всех магнетизерских способностей, и от вашей жизненной энергии. Не могу сказать, чтобы я сожалел о том, что сделано, ибо я должен был поступить именно так. От этого зависела наша безопасность, наше спокойствие, скажу даже, может быть, наше бессмертие.
Теперь грозившая нам опасность устранена ценою всего одного, правда, довольно тяжелого усилия. Я рассчитывал, что это обоюдное усилие только утомит меня, но не вызывет полного истощения ваших сил. Конечно, опыт, который мы произвели над вами, был довольно опасным, и я даже предупреждал вас об этом. Я боялся за вас, предвидя неизбежный разрыв жизненных уз, связывавших вас с тем существом, которое мне удалось отделить от вашей собственной субстанции. Я с опасением думал о том, как перенесете вы смерть этого существа, которое я создал для того, чтобы сейчас же уничтожить его. Я знал, что его гибель отразится на вас жестоким ударом.
Вы прекрасно перенесли и то, и другое испытание, но затем, к крайнему моему сожалению, силы изменили вам, и ваш организм пришел в необыкновенно расслабленное состояние. Умоляю вас, верьте, что если бы только это зависело от меня, я приложил бы все усилия, чтобы не повредить вашему здоровью и сохранить в неприкосновенности ваши силы.
Наступило молчание. Я отступил назад, собираясь удалиться. Но он заговорил снова, на этот раз медленным и торжественным тоном. И я продолжал внимательно слушать его.
— Сударь, того, что случилось, исправить уже нельзя, И самое лучшее будет — примириться с совершившимся фактом. Но в вашем положении есть, отчасти, и выгодная для вас сторона. Всякие препятствия к тому, чтобы немедленно предоставить вам полную свободу… отпадают теперь сами собою.
Вчера, конечно, могла быть речь о том, чтобы удержать вас здесь на некоторое время, но именно потому, что мы имели дело с молодым, крепким человеком в полном расцвете физических и умственных сил. А сейчас, когда вы стали дряхлым стариком когда все ваши силы и способности расшатаны до последней степени, чего можем мы бояться с вашей стороны?
Итак, сударь, вы свободны, свободны без всяких ограничений. Когда только вы пожелаете, выход из нашего дома будет немедленно открыт для вас. И вы можете идти всюду, куда вам будет угодно направиться. Для нас вполне достаточно, чтобы вы никогда и никому на свете не рассказывали о том, что вы видели и узнали в нашем доме. И вы не будете рассказывать об этом.
Я слушаю, не прерывая, его речь. Меня нисколько не удивляет речь о неожиданно дарованной мне свободе. Я продолжаю слушать, и всякое слово маркиза все так же неизгладимо запечатлевается в моем мозгу. Теперь я хорошо понимаю, в чем дело. Тяжкое испытание, которому я подвергся, отразилось на моей воле, на моих мыслях, кажется, даже на самом разуме: все мои душевные силы ослабели, пришли в какое-то разреженное состояние. И та пустота, что образовалась в моей голове, в моей памяти, она восполняется теперь чужим разумом, чужой волей, которая диктует мне приказания, требует от меня молчания…
Опять я слышу этот голос:
— Помимо прочего, мы уже дали вам слово, что ваша возлюбленная, мадам де…, еще вчера вечером оставившая наш дом, никогда в жизни не вернется сюда.
Мадам де…, моя возлюбленная? Ах, да!..
Впрочем, я уже не думал об этом… Правда, ведь я стал таким старым… И сердце, кажется, тоже цепенеет во мне… Я очень стар теперь, и многое совсем, совсем изменилось в моей душе…
Мадам де… Мадлен… Она никогда не вернется сюда.
— Ну что же? Прекрасно!..
Вот и последние слова маркиза:
— Прощайте, сударь.
Все кончено.
При выходе из дома, сначала на пороге двери, обитой железом, потом — на последней из ступенек крыльца, слышу голоса графа Франсуа и виконта Антуана. Один за другим, они тоже говорят мне:
— Прощайте, сударь.
Я прошел через сад, с трудом двигаясь в густой траве и задевая головой сплетшиеся ветви сосен и кедров. Калитка из сада была открыта. Я вышел на волю.
И теперь я иду по пустынной равнине, сам не зная куда, навстречу восходящему солнцу…
XXXV
Я шел целый день все прямо и прямо, не знаю по какой дороге…
Только проходя по какому-то мосту, подъемному мосту, я понял, что пришел в Тулон, и узнал его улицы и дома. Под аркою городских ворот я взглянул наверх и заметил, что на небе уже появился красноватый отблеск заката. Видимо, день склонялся к вечеру. Ноги мои были покрыты дорожною пылью и едва передвигались. Но я продолжал идти вперед совершенно бессознательно, повинуясь какой-то неведомой силе, как кусок железа, притягиваемый магнитом…
Через несколько шагов дальше мне пришлось проходить мимо одной лавки. Вдруг рядом с собою я заметил какого-то старика, необыкновенно дряхлого на вид, в лохмотьях, с низко согнувшимся станом. Лицо его заросло густою белою бородою, взор казался совсем потухшим. Я остановился, и он тотчас же последовал моему примеру. Я понял тогда, что я смотрел на собственное отражение в зеркале магазина.
Еще дальше, завернув за угол, я вдруг увидел свой дом.
Вот куда влекла меня двигавшая мною сила. Мои ноги внезапно отказались служить мне, и я должен был остановиться, прислонившись к стенке дома, находившегося напротив. Я стал смотреть вокруг…
XXXVI
Я смотрел во все глаза…
Вся улица была полна народу: тротуары, мостовая — все было занято, везде толпились люди. Многие были в трауре. В стороне стояла группа офицеров; в центре ее виднелись белые султаны, должно быть, начальствующих лиц. Вот появился кто-то в широких лентах через плечо. По статной фигуре и благородному профилю я узнал моего вице-адмирала, тулонского губернатора…
Несколько священников теснились вокруг креста. Подальше выстроилась рота колониальной пехоты. Солдаты составили ружья: они ждут чего-то…
В открытых окнах виднеются головы любопытных. Все взоры обращены в сторону дома, в котором я жил. Входная дверь его задрапирована черным сукном. Две серебряных буквы вышиты на бархатном щите. Я различаю инициалы: А. Н. — Андрэ Нарси.
А! Вот это что — это мои похороны.
Вот подводят и погребальную колесницу: толпа раздвигается, чтобы пропустить ее. Лошади красиво убраны. На всех четырех колоннах у колесницы развеваются большие султаны из перьев. Вот несут венки… Десять, двадцать, тридцать венков с трехцветными лентами…
Какое-то движение в толпе… Должно быть, это выносят тело. Да. Из аллеи, ведущей к крыльцу, показываются факельщики. Они идут быстро: видимо, нести мой гроб не тяжело. Я стараюсь приподняться, чтобы разглядеть лучше. Это плоский гроб, как делают всегда у нас в Тулоне, и весь закрыт складками флага, наброшенного сверху…
Но я вижу не только один гроб… я вижу больше… я вижу другими глазами, иным зрением, которое проникает сквозь горы, утесы, кустарники… Не деревянные же доски гроба остановят его! Да, я вижу хорошо! Слишком хорошо…
Заиграла музыка. Кортеж двинулся…
Улица теперь совсем опустела. Все окна снова закрылись.
Я остался на месте, прислонившись к стене, у которой стоял. Потом пошел опять, перешел на другую сторону улицы, направляясь к своему дому. В самом деле, куда мне идти больше?
Входная дверь, завешенная траурными украшениями, по-прежнему отворена настежь. Я прошел в переднюю и остановился.
Там поставлен маленький стол, задрапированный крепом: на нем перо, чернильница и длинный траурный список. Ветер, врывающийся в открытую дверь, шелестит листами этого списка… Все они сплошь покрыты подписями. Мои знакомые, товарищи и немало посторонних лиц, по принятому здесь обычаю, вписали сюда свои имена.
На первой странице напечатано:
МОСЬЕ ШАРЛЬ-АНДРЭ НАРСИ,
Капитан Генерального Штаба ,
Скончался 21 декабря 1908 г., на 33-м году жизни.
Я взял этот список, спрятал его под своими лохмотьями и пошел прочь.
Этот дом… ведь это дом покойного капитана Андрэ Нарси. Мой дом, очевидно, не здесь, а где-нибудь в другом месте.
Но что это? На противоположной стороне улицы, на тротуаре, кто-то стоит неподвижно и смотрит на дверь, задрапированную трауром, смотрит пристально… Элегантная дама. На ней светлый суконный костюм. В руках — большая горностаевая муфта…
Да, это она. Глаза ее, не отрываясь, смотрят на дверь, на мою дверь. Но что это?.. Она, кажется, плачет?.. Крупные слезы, одна за другою, текут по ее лицу…
Она плачет… Право, трудно было ожидать этого.
А впрочем, женские слезы — чего они стоят… Я — старик, и я знаю это.
После минуты колебания я подхожу ближе:
— Мад…
Заметив меня, она вздрогнула и быстрым движением поднесла муфту к лицу, вытирая слезы. Потом бросила мне какую-то монету и поспешно пошла прочь.
Я тоже поспешил удалиться…
Теперь для меня совершенно очевидно, что я умер. Каких мне надо еще доказательств!..