Около двух часов дня 22 августа президенту Соединенных Штатов доложили, что диктатор фашистской Италии обратился к нему с маленькой, необременительной просьбой. Диктатор интересовался, нельзя ли проявить хоть какое-нибудь милосердие к двум «жалким итальянцам, осужденным на смерть властями штата Массачусетс». Время истекало, и самая неотвратимость казни побудила диктатора обратиться лично к президенту. Но представитель государственного департамента, который посетил президента в его поместье, где тот проводил свой отпуск, дал ему понять, что это обращение — пустая формальность и сделано оно под давлением народных масс. Ни для кого не было секретом, что меньше всего диктатор питал симпатии к радикалам любого толка, и потому он едва ли стал бы оплакивать смерть Николо Сакко и Бартоломео Ванцетти.

Президент пользовался репутацией человека глубокомысленного; такую репутацию создавала его склонность долго, невыносимо долго молчать. Почему-то о людях, которые мало говорят, не принято думать, что внутренняя жизнь их так пуста, что им просто нечего сказать. Народная молва считает, что немногословие — признак мудрости, а оно чаще всего — результат душевной пустоты. Во всяком случае, можно предположить, что человек становится президентом потому, что у него есть хоть какие-нибудь достоинства; наверно, так обстояло дело и с этим президентом. У него были тонкие губы, маленькие глазки и длинный, острый нос; костлявое лицо не было ни добрым, ни привлекательным, а голос был таким же резким и брюзгливым, как и характер. Но если природа и не наградила его другими достоинствами, ему уж во всяком случае полагалось обладать умом! Многие тщетно пытались обнаружить у президента ум; другие же клялись, будто ум у президента есть, — правда, ум особенный, «гномический», от греческого слова «gnome», то есть афоризм. Слово было слишком ученое, и люди, которые наконец-то поняли, за что этого человека произвели в президенты, попросту объяснили, что ум у него был, как у гнома. Тогда газеты растолковали разницу между «карликом» и «афоризмом» в применении к уму президента. Однако дело от этого не менялось, ибо президент и вправду любил изрекать афоризмы. Например, президент проявил свой поистине «гномический» ум, когда заявил: «Левая рука и правая рука двигаются по мере того, как двигается туловище; если туловищу что-нибудь угрожает, они защищают его вместе. Точно так же обстоит дело с левыми и правыми и политике».

Пресса обожала такие высказывания. Впрочем, от президента его домашние слышали и другие речи. Он был родом из Новой Англии, уроженец штата Вермонт, но сделал карьеру в штате Массачусетс, где однажды сорвал забастовку полицейских. Он был губернатором штата как раз в то время, когда у полицейских Бостона лопнуло терпение; их дети недоедали, а жены язвили насмешками. «Разве вы мужчины? — спрашивали они. — Собака, и та станет кусаться, если морить ее голодом». И вот случилось нечто невероятное: полицейские забастовали. Вся страна была потрясена этим неслыханным событием и раздула его до небес. Тогда в это дело вмешался человек, который потом стал президентом, и предпринял ряд заурядных, ничем не примечательных мер. Однако в результате сложилась легенда, что он и есть тот человек, который сорвал забастовку полицейских.

— Помните, как он сорвал забастовку полицейских? — сказал в этот день теперешний губернатор штата Массачусетс. — Вот кто показал рвение и твердость, редкие для должностного лица! Вот кто показал пример, достойный подражания! Я предпочитаю руководствоваться таким благородным примером, а не мнением людей, которые хотят меня дискредитировать.

По правде говоря, нынешний губернатор никогда не упускал из виду, что в Белом доме сидит человек, который некогда тоже был всего лишь губернатором штата Массачусетс. Кто может поручиться, что еще один губернатор не пройдет тот же путь? Во всяком случае, непреклонная ненависть ко всему красному, красноватому, бледно-красному и даже розовому должна была стать для губернатора путеводной звездой… Говорят, что нет такого человека, который не хотел бы стать президентом.

Но человек, который был сейчас президентом, говорил очень мало о чем бы то ни было. Он отмалчивался всегда, когда сталкивался с чем-нибудь, чего не понимал, либо когда бывал поставлен перед необходимостью принять неприятное решение.

В этот день, 22 августа, представитель государственного департамента, глядя на президента, старался припомнить — какова же собственно позиция Белого дома в деле Сакко и Ванцетти; он сообразил, что у Белого дома в сущности не было никакой позиции, Белый дом не имел по этому поводу никакого мнения.

— Не могу же я вмешаться, — сказал, наконец, президент.

— Не можете?

— Я понимаю затруднения дуче… — Конец фразы повис в воздухе.

У противоположного края огромного, несколько аляповатого письменного стола сидел стенограф. Но было непохоже, что президент собирается диктовать. Маленькие глазки его были тусклы и невыразительны — быть может, он всматривался в беспредельность страны, которую он возглавлял, и государства, которым он правил. В его стране действовала хорошо смазанная государственная машина. Эта машина постоянно, каждый день, втягивала в свое нутро таких, как Сакко и Ванцетти, — коммунистов, агитаторов, рабочих организаторов, которым, видно, просто не терпелось попасться к ней в зубья. А теперь эти же люди вопят так громко и пронзительно…

— Затруднения дуче понятны. Сакко и Ванцетти — итальянцы: вот и возникает вопрос национального престижа. Тамошние коммунисты используют это дело вовсю. Уже было несколько многолюдных демонстраций… Турин, Неаполь, Генуя, Рим.

Представитель государственного департамента зашелестел бумагами. Он пришел во всеоружии цифровых выкладок, сводок и докладных записок. Объяснив — то, что он сейчас прочтет, взято из газеты «Пополо», он добавил:

— Это в некоторой мере официальная точка зрения, господин президент.

— Я никогда не мог уяснить себе, достаточно ли жесткой рукой дуче держит свою прессу?

— Железной рукой, не в пример нам. Если редактор газеты выскажется там невпопад, он может уйти от неизбежных последствий, лишь пустив себе пулю в лоб. Фашисты очень любят порядок, и дуче не терпит, когда что- нибудь делается без его ведома… Так вот они пишут: «Америка дала возможность свободному правосудию, этой первой из богинь, сказать свое слово. Приговор суда не может и не должен подвергаться обсуждению…» Видите, как они любят порядок; порядок — это их божество!.. «Но после того, как свободное правосудие сказало свое слово, должно заговорить милосердие — что было бы уместным, справедливым и разумным». Попятно, все это нельзя принимать за чистую монету. Печатая такие передовые статьи, дуче укрепляет свои позиции. «Вот он какой! — будут говорить люди. — Заступается за каждого итальянца». С другой стороны, дуче не оспаривает ни процесса, ни судебного решения — он лишь просит о милосердии. Конечно, здесь не без лицемерия, — вспомним, сколько коммунистов он прикончил сам. Расстрелы и тюрьмы, концентрационные лагери и касторка…

Касторка заинтересовала президента:

— Я все время слышу об этой касторке. А что с ней делают?

— Насколько мы могли установить, это метод обращения с красными. Их связывают, насильно раскрывают рот и вливают в глотку около литра касторового масла. Звучит ужасно, не правда ли? И, наверно, чертовски противно на вкус. Но, по-видимому, дуче приходится прибегать к таким мерам, чтобы дать им небольшую встряску.

— Да, уж он им дал встряску! — согласился президент. — У них даже поезда приходят сейчас вовремя. Но нас они все-таки не понимают. Государство есть государство. Президент не может вмешиваться. Сообщите ему, что я не могу вмешиваться. Пусть идет, как идет; сегодня ночью все будет кончено. Не могу же я ехать в Массачусетс и учить губернатора, что ему делать. Судили их справедливо, времени для расследования фактов было больше, чем достаточно…

Голос его замер. Он и так сказал слишком много. Он никогда не сердился, но представитель государственного департамента знал, что президент не любит красных. Он прав, все они были смутьянами. Однако беспорядки везде и всюду возникли неспроста. Его следует подробно информировать. Вот и сейчас в Лондоне, перед зданием американского посольства, собралась толпа: десять или пятнадцать тысяч человек. Сообщение об этом было получено лишь за несколько минут до того, как он пришел к президенту.

— Там нас не любят, — коротко заявил президент.

— Во Франции демонстрации происходят день и ночь; двадцать пять тысяч на улицах Парижа, то же происходит в Тулузе, Лионе, Марселе. В Германии огромные демонстрации в Берлине; а во Франкфурте и в Гамбурге…

Президента это, по-видимому, совсем не занимало. Его лицо не отразило ни удивления, ни недоверия. Грозный гул марширующих колонн, топот миллионов ног на улицах Москвы и Пекина, Калькутты и Брюсселя, настойчивые требования делегатов, неистовый гнев протестов — все звуки замирали здесь и превращались в неясный шепот.

— При чем тут наше правительство? — спросил президент.

— Государственный секретарь считает, что вам следует знать о положении в Латинской Америке. Там очень неспокойно.

— Какого черта им еще надо! — откликнулся президент.

Чиновник государственного департамента диву дался: к равнодушию президента он уже привык, но такое полное безразличие… Чиновник государственного департамента перешел к деталям: забастовки, митинги протеста, гнев народов, разбитые окна в зданиях посольств и консульств. Колумбия, Венесуэла, Бразилия, Чили, Аргентина… Да, и еще какая-то дьявольская вспышка в Южной Африке.

— Неужели в Южной Африке? — удивился президент.

— Посольства шлют весьма тревожные донесения.

Весь мир вдруг ополчился на нас и вопит, словно в бешенстве.

Тут президент улыбнулся. В улыбке его не было юмора; просто он в первый раз проявил недоверие.

— Вот как? Странно. Уверен, что тут не обошлось без русских. Как же иначе объяснить такую шумиху из-за двух агитаторов?

— Я не моту ничего объяснить, сэр. Но вот, по мнению британского посольства, надо посоветовать губернатору Массачусетса отложить казнь.

Президент покачал головой.

— Судили их справедливо.

— Да, но…

— Я не склонен вмешиваться.

Представитель государственного департамента сложил бумаги в портфель и ушел. Президент отослал стенографа и остался в одиночестве. Его мысли текли по раз навсегда намеченному руслу. Странное занятие быть президентом Соединенных Штатов! Даже теперь, когда он находится в отпуску, его письменный стол все равно завален делами — но вот поднялась шумиха по поводу сапожника и разносчика рыбы, и, видите ли, все должно остановиться! Здесь, в своем поместье, в Черных горах Северной Дакоты, так далеко от Вашингтона, он все равно держит пальцы на пульсе мировых событий, а за его плечами огромная страна, процветающая и могущественная, какая не снилась человечеству во всю историю его существования. В этой стране появился новый пророк, имя его — Генри Форд; он изобрел какую-то подвижную штуку, которая зовется конвейером. Каждые тридцать секунд с конвейера сходит автомобиль, и глубокомысленные люди пишут труды о том, что фордизм пришел на смену марксизму. Скоро в стране будет по два автомобиля в каждом гараже, по курице в каждом горшке… и, как сострил один язвительный фельетонист, неуклонное развитие приведет к тому, что не только каждый человек будет иметь собственную ванну, но и каждая ванна будет иметь свою собственную ванную… Раз навсегда будет покончено с ненавистной коммунистической болтовней о неизбежности экономических кризисов; депрессий и кризисов больше не существует; страна стала богатой, могущественной, изобильной. И так, видимо, будет вечно.

И такой стране бросили вызов два безграмотных оборванца, два агитатора, исторгнутые средиземноморским бассейном, где плодятся темные люди с черными душами, такие непохожие на англо-саксонов и такие неприятные! Они пришли сюда, полные ненависти и злобы. И величие страны сказалось в том, что она свершила над ними законный акт правосудия без гнева и без всякого пристрастия.

А мир был чем-то недоволен и рассержен, он весь содрогался от шума, поднявшегося из-за этих двух людей. Можно было свалить все на «происки русских», но для сухого и угрюмого человека в Черных горах загадка оставалась загадкой. Он не мог найти утешения и в ненависти: ненависть его была анемична; он просто не мог представить себе сапожника и разносчика рыбы в качестве человеческих существ, достойных ненависти. Собаке надевают намордник, скотину ведут на убой без всякой ненависти…

Его мысли спокойно текли по привычному руслу — теперь он обратился к воспоминаниям…

Не так давно, в Вашингтоне, секретарь неслышно вошел к нему в кабинет и сказал: «Пришел верховный судья». — «Верховный судья?» — «Он в приемной. Но у вас назначена другая встреча…» — «Какое это имеет значение! Не болтайте глупостей! Если верховный судья здесь, пригласите его поскорее!»

Верховный судья был человеком особенным, его ни с кем не спутаешь, даже если его не называют по имени. Не только президенту, но и многим другим людям казалось, что все правосудие и весь закон, больше того — вся история правосудия и законности облачены в высохшую кожу старого судьи.

И вот верховный судья вошел в кабинет президента. Президент поднялся навстречу ему, бормоча слова вежливости, но старик остановил его движением руки.

Он был поистине стар — старый, старый человек. Его кожа высохла, как пергамент, глаза ввалились, голос был гулким, но надтреснутым от старости. Он прожил куда больше семидесяти лет, отпущенных большинству людей.

Где-то в глубине его взора хранились воспоминания о множестве событий. Он был свидетелем того, как палили пушки под Геттисбергом, он видел склон холма, устланный трупами; долгие часы провел он в беседах со старым Авраамом Линкольном. Сколько людей жили, боролись и умерли с той поры и до этих пор, — и всему был свидетелем этот старый, старый человек. Его присутствие произвело впечатление даже на должностное лицо, лишенное всякого воображения. Старый человек был олицетворением прежней Новой Англии — давнишних, далеких, навсегда ушедших времен, тех дней, когда Поль Ривер содержал ювелирную лавку в маленьком городе Бостоне. Президент глядел на судью с удивлением; хотя он и президент, но то, что старик явился к нему сам, было из ряда вон выходящим событием.

«Прошу вас, садитесь, пожалуйста», — сказал президент.

В этот день в Вашингтоне было жарко, как в пекле. Верховный судья кивнул головой и сел возле письменного стола. Он положил на стол соломенную шляпу и поставил между костлявыми коленями свою палку.

«Я решил повидать вас, сэр, — сказал старый, судья, как бы давая понять, что это его неотъемлемое право. — Меня просят отсрочить казнь. Я имею в виду дело штата Массачусетс против Николо Сакко и Бартоломео Ванцетти. Их, наконец, приговорили к смерти, и губернатор назначил день казни. Меня просят ее отложить. Вы, должно быть, знакомы с обстоятельствами дела?»

«В достаточной степени», — сказал президент.

«Так. Я не слишком подробно знаком с этим делом, но я просмотрел очерк, написанный о нем каким-то преподавателем права из Бостона. Обычно я отношусь неодобрительно к сочинениям, которые пытаются воздействовать на суд при помощи общественного мнения. Однако это сочинение написано довольно искусно. Дело имеет много любопытных особенностей. Оно вызывало немало шума в нашей стране и за ее пределами. Есть люди, которые хотят изобразить обвиняемых святыми. Когда меня сегодня просили отсрочить казнь, я указал, что судебное решение штата может быть опротестовано верховным судом Соединенных Штатов лишь в том случае, если из судебного отчета неопровержимо явствует, что нарушена конституция. В данном случае защитники уже представили прошение о востребовании дела верховным судом вследствие конституционных нарушений. Они подали также прошение о доставке в верховный суд самих обвиняемых для расследования законности их ареста, но в этом им было отказано. Тогда они и обратились ко мне с ходатайством — отсрочить казнь, пока верховный суд не рассмотрит прошения о востребовании дела. Естественно, что ни при каких, даже самых чрезвычайных обстоятельствах суд не может быть созван летом. Если предоставить делу идти своим чередом, обвиняемые будут мертвы, прежде чем суд рассмотрит прошение, — ведь казнь назначена на август месяц. Отсюда просьба об отсрочке. Как видите, создалось весьма сложное положение. Я не могу припомнить прецедента, которым в данном случае можно было бы руководствоваться. И не уверен, что конституция дает мне право отсрочить казнь, однако, если потребуется, я это сделаю. Правда, я не могу себе представить таких обстоятельств, которые вынудили бы верховный суд отменить или отсрочить приговор. Мне они кажутся невероятными. Вот почему я склоняюсь к тому, что казнь не должна быть отсрочена. Все же дело настолько серьезное, что я решил узнать ваше мнение. Быть может, вам известны какие- либо факты или соображения, которые говорили бы в пользу отсрочки казни?»

«Я их не знаю», — сказал президент.

«Вы не думаете, что репутация нашей страны выиграет, если правосудие совершит акт милосердия?»

«Я этого не думаю».

Старик поднялся и поблагодарил президента…

Теперь президент вспомнил эту беседу. Он вспомнил и о памфлете, написанном преподавателем права из Массачусетса. «Где я встречал — его имя?» — задумался президент.

Он порылся в своих бумагах и нашел телеграмму, полученную сегодня. Он перечитал ее:

«…Покорнейше и почтительнейше прошу вас, сэр, учесть, что я видел своими глазами доказательства невиновности этих двух людей. Могу в этом присягнуть. Если существует хотя бы малейшее сомнение, разве мы не обязаны его проверить? Я прошу не о милосердии, я прошу о полной мере правосудия. Что станется с нами, если рухнет правосудие? Какой щит нас оборонит? Какие стены нас укроют? Прошу вас, телеграфируйте губернатору Массачусетса и предложите ему отсрочить день казни. Даже двадцать четыре часа могут помочь…»

Настойчивый тон телеграммы рассердил президента. Потом он прочел фамилию в конце — явно еврейскую фамилию. Да, это была та самая фамилия, которую упомянул верховный судья. Почему эти евреи так назойливы и бесцеремонны?

Он отложил телеграмму в сторону. Самое прикосновение к ней вызывало в нем брезгливость. Это была одна из многих телеграмм, полученных им сегодня. Он не ответил на них, да и не собирался отвечать. Вся эта история ему так наскучила!