Шесть часов утра — это начало дня. Если день начался, восемнадцать часов остается до полуночи, которую люди считают концом дня.

В шесть часов утра животные и существа, близкие к ним, чуют наступление дня, а рыбы, повернувшись на бок, вглядываются в мутный серый свет, падающий на воду. Птицам, парящим высоко в небе, уже виден краешек солнца; на земле же пыль еще смешивается с утренним туманом, а из тумана, словно средневековый замок, поднимается восьмиугольное здание тюрьмы.

Стражники на тюремных стенах обращают угрюмые, бездумные взоры к утреннему свету. Скоро запоют петухи и на земле снова засветит солнце. Тюремный страж — тоже человек. И он думает свои думы, и у него есть свои мечты, но он чувствует, что вся история человечества, в которой веками отдавался свист бича, вырыла пропасть между ним и обыкновенными людьми, такими, как вы или я. Он не такой, как все, этот тюремщик лучших надежд человека и его самых мучительных страхов, которые он должен стеречь с помощью ружья и дубинки.

В этот утренний час в тюрьме, в камере смертников, проснулся вор. Чуть слышные шорохи земли, согретой первым проблеском дневного света, разбудили его; он вытянулся на койке, зевнул, и вместе с пробудившимся сознанием к нему вернулся страх; страх пополз по его телу, забился у него в крови.

Имя этого человека — Селестино Мадейрос. Он еще очень молод — ему едва исполнилось двадцать пять лет, и он совсем недурен собой.

Страшные годы, годы вражды, насилия и низменных страстей, отпечатались на его лице куда менее явственно, чем можно было ожидать. У него правильный нос, крупный рот и прямые брови. Его темные глаза полны тоски и страха.

Человек этот — Мадейрос, вор. Он переходит от сна к яви и сознанию того, что сегодня — последний день, отпущенный ему на земле. Мысль о смерти вызывает у него дрожь, холодный озноб пробегает по его телу. Сейчас лето и тепло, но он плотнее натягивает одеяло, пытаясь одолеть озноб и хоть немножко согреть свое сердце. Но одеяло не помогает, и по телу снова и снова ползет холод. Так он просыпается совсем, леденея от страха.

Сначала Мадейрос пытается успокоить себя, мысленно перенесясь в другое место; он закрывает глаза и погружается в воспоминания; ему хочется поверить, будто он вовсе не здесь, будто он не взрослый двадцатипятилетний мужчина, а снова школьник в городке Нью-Бедфорд, штата Массачусетс. Он вспоминает школьные дни. Вот он в классе, где его учат арифметике; она ему давалась без труда: голова его легко справлялась с числами; вот он в другом классе, где другой учитель учит его писать слова на том трудном языке, который выбрали для него его родители; они выбрали для него не только язык, но и город Нью-Бедфорд, и штат Массачусетс, и страну, которую зовут Америкой. В этом классе учение давалось ему с трудом: он никак не мог одолеть чужие слова.

Мысль о выборе, который за него сделали его родители, и об их переезде в эту страну снова возвращает его в тюрьму. И он клянет их за то, что они не остались там, на Азорских островах, где жило столько поколений его предков; за то, что они поднялись с места и приехали сюда, в Америку. Но, поняв, что вот здесь, сейчас, в последний день своей жизни, он поносит своих родителей — родного отца и горячо любимую мать, — он сползает с койки, падает на колени и начинает молиться.

Вор просит отпустить ему грехи. Грехов у него множество, куда больше, чем положено человеку. Он пил, играл в карты, распутничал, крал и убивал. Сжав руки, он прижимается лицом к постели и бормочет:

— Матерь божия, прости меня. Я грешен во всех грехах человеческих, но я жажду твоего милосердия. За эти долгие дни и месяцы я столько передумал о себе и о своей судьбе, о том, что я совершил, и о том, что привело меня сюда… И я понял, что не все в моей жизни произошло по моей вине. Разве я кого-нибудь просил сделать меня грешником? Единственное, чего я всегда просил, это прощения. Все остальное в моей жизни случилось само собой. Я не хотел, чтобы ложь оставалась ложью. Я старался исправить неправду. Никто не должен страдать за меня. Я сознался в своей вине. Я снял вину с тех двоих — с сапожника и разносчика рыбы. Что еще мог я сделать? Разве я просил, чтобы меня родили на свет божий? Разве я просил тебя об этом? Но раз уж так случилось, я жил, как умел. И вот пришел конец. И я прошу — прости меня!

Так он закончил молитву, а потом долго бормотал свое имя, словно оно было магическим заклинанием.

— Я Селестино Мадейрос, — шептал он.

И повторив свое имя снова и снова, раз двадцать, он не выдержал — опустил голову на руки и заплакал. Он плакал очень тихо, зная, что еще рано и он может разбудить других заключенных. И если бы в эту минуту люди могли его видеть или слышать, они не остались бы равнодушными. Его глубокая печаль о своей судьбе и о конце, который его ожидал, надрывала душу.

Он был приговорен к казни на электрическом стуле, и сегодня приговор приведут в исполнение. Вор прожил на свете каких-нибудь двадцать пять лет и часть из них провел в тюрьме; просто удивительно, сколько зла он умудрился сотворить в свой короткий век.

Ребенком он бегал без присмотра, как звереныш, задыхаясь от злобы, ненависти и отчаяния; он рос хилым, кривоногим и сутулым мальчонкой в грязных закоулках Нью-Бедфорда, в штате Массачусетс, а потом Провиденса, в штате Род-Айленд. В школе он научился немногому. Его считали тупицей, и ребята травили его за то, что учение давалось ему с таким трудом. «Остолоп, болван, дубина», — слышал он со всех сторон. А дело объяснялось просто: у него были слабые глаза, и они болели, когда он смотрел на что-нибудь слишком долго или слишком пристально.

И вот он стал убегать из школы и учиться другим вещам. Когда ему исполнилось двенадцать лет, он уже воровал со складов, а в четырнадцать — обкрадывал товарные вагоны. В пятнадцать лет он овладел ремеслом сутенера и моралью сводника. Он метался между игорными притонами и публичными домами, жадно поглощая все прелести той цивилизации, которая была предоставлена к его услугам. В семнадцать лет он совершил пять вооруженных налетов, через полгода впервые убил человека.

Короче говоря, Мадейрос был самый настоящий разбойник. Но он не мог ни понять, ни объяснить, что сделало его таким, каким он стал, какое сложное стечение обстоятельств определило его судьбу. А кому другому было интересно в этом разбираться? Он был исконным жителем трущоб и темных закоулков, их порождением и неотъемлемой частью. Когда его ловили полицейские, они его били, ибо видели, что он вор; печать его ремесла была выгравирована, выжжена на всем его облике, — разве его не следовало бить? Поэтому он напрягал весь свой скудный ум, стараясь, чтобы полиция его не поймала.

Когда ему время от времени представлялась возможность заняться честным трудом, он отказывался от него. Он не умел работать, так же как не умел жить, не воруя. Работы он гнушался; она внушала ему ужас и отвращение. Поэтому, когда она попадалась ему, он бежал от нее.

Как только жизнь его отлилась в определенную форму, все остальное стало неотвратимо. События догоняли друг друга, следуя злосчастной логике его существования. А логика его существования требовала, чтобы, рано или поздно, он стал соучастником убийства.

Когда ему исполнилось восемнадцать лет и один месяц, логика его жизни привела к тому, что в городе Провиденс, где его знали, к нему пришли какие-то два человека. У них были жесткие, холодные глаза и повадки бандитов; они не сомневались в том, что он, Селестино Мадейрос, — их поля ягода. Вот они и пришли к нему, чтобы рассказать о деле, которое задумали и подготовили, и спросить, хочет ли он принять участие.

— Да, — сказал он, — хочу.

Дело сулило большую наживу. Если он примет в нем участие, он будет жить, как король; карманы его будут набиты деньгами, а виски, кокаина и женщин будет столько, сколько душе угодно…

Да, он согласен участвовать в этом деле.

На другой день после этого разговора, 15 апреля 1920 года, вор Селестино Мадейрос сел в машину вместе с тремя другими людьми. Из города Провиденс, штата Род- Айленд, они поехали на север, в город Саут-Брейнтри, штата Массачусетс, куда и прибыли около трех часов пополудни. Машину они остановили перед обувной фабрикой. На фабрике в это время должны были платить жалованье рабочим — 15 776 долларов. Приехавшие знали об этом, потому что на фабрике у них были свои люди. Они остановили машину и стали ждать кассира с деньгами. Было без одной или двух минут три, когда к фабричным воротам охранник и кассир поднесли тяжелые железные ящики с деньгами. Тогда два человека подошли к ним и хладнокровно застрелили их, не дав им возможности поднять руки или бежать. Грабители схватили ящики с деньгами, вскочили в машину и скрылись.

На долю Мадейроса выпала несложная задача — он должен был сидеть в машине с револьвером наготове. На этот раз ему не пришлось даже убивать, — за него убивали другие. А когда добыча была поделена, ему досталось почти три тысячи долларов.

Если течение жизни Селестино Мадейроса было неотвратимым, то и смерть его была так же неминуема. Если его обходило стороной одно преступление, другое нагоняло его по пятам. И вот, семью годами позже, очутился он, двадцати пяти лет от роду, здесь, в камере смертников, ожидая часа своей казни.

И какая страшная ирония судьбы: в тот же день должны были казнить еще двоих людей, обвиненных в том самом убийстве, соучастником которого был Мадейрос.

Мадейрос это знал. Ему были известны и оба осужденных. Один из них был сапожником, его звали Сакко. Другой — разносчиком рыбы, по фамилии Ванцетти. И оба они были простыми итальянскими рабочими. Сам Мадейрос был португальцем, а не итальянцем; однако ему казалось, что у него с этими людьми какое-то сродство. При мысли о них на сердце у него становилось теплее. За годы, проведенные в тюрьме, он много передумал об этих людях, приговоренных к смерти за преступление, которого они не совершали, но к которому имел прямое отношение он, Мадейрос. Сидя в тюрьме, он передумал и о многом другом. Думать ему было нелегко. У него не было ни знаний, ни умения осознать или обобщить жизненный опыт, и потому мысли его текли медленно и трудно, редко превращаясь в ясные понятия или в логический вывод. И то, над чем обычный человек размышлял бы несколько часов, требовало от Мадейроса долгих недель мучительного раздумья.

Однако мысли эти все же привели Мадейроса к смутному пониманию всей его жизни, судьбы, тех неотвратимых сил, которые, играя им, шаг за шагом приближали к ужасному концу. Мысли эти рождали в нем неясную жалость к самому себе, жалость к другим, и он иногда молился, а порою плакал. И вот однажды ему пришло в голову, что те двое — Сакко и Ванцетти — не должны умереть за преступление, в котором они неповинны и в котором участвовал он, Мадейрос. На душе у него сразу стало покойно, он словно избавился от давившего его гнета. И теперь, много времени спустя, он вспоминал, с какой душевной ясностью он писал свое первое признание и как старался переслать его из тюрьмы в редакцию газеты, которую он время от времени читал, — «Бостон Америкэн». Однако признание его попало не в газету, а в руки человека, который был помощником шерифа; его звали Кэртисом; он спрятал письмо и сделал вид, будто никакого письма и не было.

Но Мадейрос не захотел, чтобы дело на этом кончилось; он вторично написал признание и отдал его верному человеку, который пользовался правом свободного передвижения по тюрьме, и тот отнес письмо в камеру, где сидел Николо Сакко. Позже этот арестант описывал Мадейросу, как Сакко читал письмо, как задрожал, прочтя его, а потом заплакал и слезы ручьем потекли по его лицу. И когда бедняга Мадейрос услышал этот рассказ, сердце его снова переполнилось радостью.

Однако с тех пор прошло много, много месяцев. Мадейрос не знал, какая судьба постигла его признание. Но он знал, что оно ничуть не изменило намеченного хода событий, не изменило ни его участи, ни участи Сакко и Ванцетти. Все они должны были умереть. Он, Селестино Мадейрос, — за преступления, в которых он был виновен, а сапожник и разносчик рыбы — за преступление, которого они не совершали…

Мадейрос встал и подошел к окошечку, откуда ему был виден только что родившийся свет нового дня. В мутном, колеблющемся тумане утра перед ним открывался лишь кусок тюремной стены. Но воображение уносило его далеко за пределы этой стены, и вдруг он почувствовал радость, что сегодня, наконец-то, он будет свободен и душа его унесется туда, где ее ждет справедливый суд. Но радость эта была мимолетной. Она умерла, едва успев родиться, и Мадейрос вернулся на свою койку снова один на один с томящим его страхом.

Он хотел было еще помолиться, но не смог вспомнить ни одной подходящей молитвы. Тогда он сел на койку, опустил голову на руки и снова заплакал. Слезы приходили к нему куда легче, чем молитвы.