Торквемада

Фаст Говард Мелвин

От издателя

«Торквемада» — один из лучших романов знаменитого американского писателя Говарда Фаста. Он посвящен периоду становления испанской инквизиции в конце XV века. Доминиканский монах Томас де Торквемада, назначенный «католическими королями» великим инквизитором, начинает гонения на иудеев, хотя и в его жилах тоже есть еврейская кровь. Благородный испанский дворянин Альваро де Рафаэль пытается противостоять своему бывшему другу, но в результате сам оказывается в камере пыток…

 

1

В 1483 году по улице Сеговии шел высокий худощавый человек в черной доминиканской рясе. Его звали Томас де Торквемада, и почти все в городе знали его в лицо. Его почитали праведником, и слава о нем распространилась далеко за пределы Сеговии.

День клонился к вечеру, но солнце еще сильно палило. Тени были четкими, а свет ярким и резким. На эту улицу выходили сплошные, без единого окна, белые стены, и, хотя Торквемада видел их много раз, сегодня они пробудили его воображение, и он задумался: а есть ли такие же сверкающие белизной улицы в Святом городе?

Улица была безлюдна. Зато на следующей, куда свернул Торквемада, в пыли играли полуголые ребятишки. Увидев Торквемаду, они, перекрестившись, бросились наутек: испугались, и это задело за живое и огорчило Торквемаду сильнее, чем можно было ожидать. На его лице с высокими скулами ничего не отразилось, но сердце у него екнуло. Бывали минуты, когда Томас де Торквемада пытался понять, объяснить себе, кем считают его горожане, как к нему относятся. Но толком это никогда ему не удавалось, и в последнее время он все реже предпринимал подобные попытки.

Торквемада вышел на главную площадь Сеговии и пересек ее. Сиеста еще не закончилась, и на площади не было никого, кроме пьяного красноносого старика сторожа, который всю сиесту провалялся в грязи у фонтана; завидев Торквемаду, он сел, зевнул во весь рот, и его усатое лицо стало еще уродливее. Торквемада видел на этом лице печать не только уродства, но и греха. Порой Торквемаде казалось, что, когда он глядит на человека, его греховность проступает на лице алым пятном. Сейчас при одной только внезапно явившейся и захватившей его мысли о грехе в мареве улицы заколыхались и стены города. Усилием воли Торквемада подавил ее — он понимал, что, если позволит ей разрастись и завладеть собой, день будет испорчен. А этого он не хотел.

Вскоре он достиг восточной окраины Сеговии, здесь располагались особняки богатых и влиятельных семейств. Огромные дома окружали стены, за ними цвели сады. Семь особняков вытянулись в ряд, и третий от конца принадлежал Альваро де Рафаэлю.

Подойдя к воротам, Торквемада остановился и, вдыхая доносившийся из сада аромат роз, дождался, пока раздражение полностью уляжется. Сегодня он особенно чутко воспринимал все звуки, запахи, жесты и даже колебания знойного воздуха; и теперь аромат роз, прекрасная темноволосая девушка, стоящая на коленях в цветущем саду, пронзили его таким острым ощущением счастья, будто он получил благословение. Эта картина пробудила в нем честолюбивые мысли и гордость за себя. Он знал, что эти мысли греховны, он испытывал чувство вины, но все же почувствовал себя обновленным и улыбнулся девушке — она уже поднялась с колен и с приветливым видом направлялась к нему.

Тем временем Хулио, старый слуга семейства, открыл ворота. Торквемада вежливо его поблагодарил, но Хулио, как многие простые люди в Сеговии, отвел от него взгляд. Катерина де Рафаэль, напротив, подбежала к Торквемаде и обняла его:

— Добро пожаловать, дорогой отец!

Повинуясь порыву, с которым не смог совладать, Торквемада прижал девушку к сердцу. Ощутив в своих объятиях теплое и гибкое девичье тело, он мысленно дал обет наложить на себя за это епитимью. Он сходит на исповедь, поставит свечи, но это потом, а пока он чувствовал себя свободным и счастливым. Взглянув на Катерину с высоты своего роста, он склонился и коснулся ее волос. Он имел на это право. Ведь Торквемада знал эту прекрасную смуглянку со дня ее рождения. Сейчас ей двадцать два года, и он для нее все равно как отец, что даровал ей жизнь, а раз так, почему бы ему не обнять ее, не погладить по голове, не коснуться ее щеки: ведь в этом нет ничего греховного. Ему захотелось сказать ей о своих чувствах:

— Ты для меня сама чистота и добродетель во плоти. Не знаю, смогу ли объяснить, как мне этого недостает. Добродетель — та пища, которую алкает моя душа, но ее не часто встретишь в Сеговии. Вот почему я взираю на тебя с великой радостью, дорогая Катерина.

— Отец мой, — улыбнулась Катерина, — вы не очень хорошо знаете женщин. Нет, не обижайтесь, — прибавила она, заметив, как изменилось его лицо. — Я хочу сказать, что о женщинах вам ведомо не все. Что же касается женской души, то вы знаете ее раз в триста лучше, чем когда-либо буду знать я. Кажется, я говорю глупости? Я так рада вас видеть. Возьмите розы, я их только что срезала.

Она передала ему корзинку со свежесрезанными розами и спросила, не хочет ли он пройти в дом. Торквемада испытующе посмотрел на нее, затем кивнул; от мимолетной улыбки лицо его стало на редкость обаятельным. Катерина не раз замечала, как красит улыбка угрюмых, суровых людей. А если ты уважаешь такого человека, то его улыбка — подарок и имеет над тобой огромную власть.

Взяв Торквемаду за руку, Катерина повела его в дом. Они вошли в галерею, которая мавританской аркадой выходила в сад. В то время в Сеговии все еще носило отпечаток мавританского стиля, и огромный старинный особняк Рафаэлей тоже был построен при маврах. Пол был выложен голубыми изразцами, а стены украшены резным африканским гипсом. Через аркаду с витыми колоннами из просторной — сорок футов в длину и двадцать в ширину — галереи открывался прелестный вид на розовые кусты в саду. Мария де Рафаэль, мать Катерины, приказала сшить занавеси во всю длину галереи. При закрытых занавесях это была отдельная комната, но когда их раздвигали, как сейчас, галерея и сад сливались; вторгшийся из сада крупнолистный африканский плющ обвивался вокруг колонн. Мебель была довольно простая. Возле камина посреди стены располагались шесть больших кресел. В дальнем конце стоял длинный обеденный стол, вокруг него — восемь высоких стульев с прямыми спинками. Пол устилал золотистый марокканский ковер, на стене висели портреты Альваро де Рафаэля, его жены Марии и тестя Ломаса — все кисти художника Гонсалеса.

Мария, мать Катерины, была одна, когда вошли Катерина и Торквемада. Лицо ее радостно просияло, она отложила вышивание, над которым трудилась, и поднялась им навстречу. Мария — ей шел сорок третий год — была все еще красива, стройна и соблазнительна; нежной улыбкой приветствовала она Торквемаду. Его всегда так встречали в доме Рафаэля. Торквемада знал, что его здесь ждут, любят и помнят. Если ты духовное лицо, это вовсе не значит, что тебе не нужна человеческая привязанность, и с изысканной учтивостью и чувством собственного достоинства, как и подобает испанскому дворянину, Торквемада устремился к Марии де Рафаэль.

— Дорогая донья Мария, — произнес он.

Взяв ее руки в свои, он низко склонился, поцеловав ей сначала правую руку, затем левую. Ни один дворянин в Сеговии не поступил бы изящнее и непринужденнее; мать и дочь заметили это и оценили.

Мария, педантичная по натуре, снова принялась за вышивание; сосредоточенно и аккуратно делая крошечные стежки, она обратилась к Торквемаде:

— Сегодня ночью мне приснился карающий ангел. Послушайте дальше, дорогой приор… Он стоял передо мною гордый и гневный, я боялась, что сердце мое разорвется от страха. Кто защитит меня, где щит Твой, Господи, и Сына Твоего Иисуса Христа? Как только я задала себе во сне этот вопрос, в мгновение ока между нами оказался добрый Томас. Он заслонил меня, и вот вы здесь наяву. А знаете ли, добрый пастырь, что мы не видели вас целых одиннадцать дней? Но мой сон был вещим — вы пришли.

Катерина села рядом с матерью, а Торквемада, поблагодарив хозяйку дома за теплый прием, остался стоять.

— Не думаю, однако, — сказал он, — что христианке подобает верить снам, но сегодня мне не хочется это обсуждать. Вы так сердечно меня встречаете, а ведь с тех пор, как я стал инквизитором, мало кто из прежних знакомых, относится ко мне с такой теплотой.

— Просто они не знают вас так хорошо, как мы, — сказала Катерина.

— Вы обе такие ласковые, и дом ваш — мирное пристанище. Почему я одиннадцать дней не позволял себе приходить сюда? Это была епитимья. Наказывая других, я должен карать себя еще суровее.

— Не хочу ничего слушать о карах, — вставила Мария, — во всяком случае, не здесь. Ведь если вы, отец Томас, хвалите наш дом, значит, вы должны приходить сюда с милосердием, и только с милосердием, а ведь кара и милосердие не одно и то же, не правда ли, отец Томас?

— Согласен и прошу прощения.

— В таком случае, — продолжала Мария, — вы останетесь отобедать с нами.

Торквемада покачал головой:

— Боюсь, ничего не получится. Сегодня вечером по приказу короля я должен выехать в Севилью. Но особой радости я не испытываю. Я не люблю Севилью.

— Ах, отец мой, какую большую роль в нашей жизни играет судьба или случайное стечение обстоятельств, — с волнением произнесла Мария. — В отличие от вас я верю, что вещие сны снятся и истинным христианам. Только подумайте! Альваро тоже едет сегодня вечером в Севилью. Вы едете по приказу короля, он — по приказу королевы.

— Значит, мы можем ехать вместе, — сказал Торквемада. — На дорогах сейчас опасно — вы даже представить не можете, насколько опасно, — но если рядом со мной будет Альваро, то чего и кого мне бояться?

— Да, конечно, — сказала Катерина, — а поскольку отца сопровождает Хуан, вам тем более ничто не угрожает. Ах, простите, что я посмела так говорить с вами… — Девушка покраснела и опустила голову, чтобы скрыть смущение, а мать шепнула Торквемаде:

— Она влюблена, отец Томас.

— Я почувствовал это, я понял. Любовь — священное чувство, священное, ею полон ваш милый дом…

Его неожиданная, слишком страстная похвала любви прервалась — послышались крики мальчишек на конюшне, топот копыт. Катерина вскочила, но уже через минуту ее отец и обожаемый жених входили в комнату. Альваро де Рафаэль был высоким привлекательным мужчиной сорока семи лет; его лицо с крупными чертами, широко расставленными глазами, честное, прямодушное, сразу вызывало доверие. Прямые брови, темно-синие глаза; бороды в отличие от большинства испанских дворян того времени он не носил. За ним следовал жених Катерины Хуан Помас, красивый молодой человек двадцати трех лет, с тонкими чертами лица. Как и Альваро, Помас был одет по-дорожному: сапоги со шпорами, плащ, шпага и кинжал. Оба выглядели и мужественно, и внушительно. Катерина побежала им навстречу; отец обнял ее, а Помас — в присутствии Торквемады он тотчас почувствовал себя неловко — поцеловал ей руку.

Альваро же — он не испытывал смущения перед Торквемадой — обнял дочь и сердечно и пылко пожал руку приора. Они были старыми друзьями и, как бывает между близкими людьми, понимали друг друга без слов. Пока они обменивались приветствиями, Мария подошла к мужу и поцеловала его в щеку нежно и сдержанно, и Торквемада задался вопросом: а осталось ли что-нибудь от былых чувств у этой супружеской пары теперь, когда бурные страсти юности сменили размеренные, спокойные отношения? Юность не так далеко отошла в прошлое, и Торквемаде не стоило труда воскресить ее в памяти. Казалось, все было только вчера, и иногда приор спрашивал себя, не выпадает ли он из нормального течения времени. Отвлекшись от своих мыслей, он услышал, что обсуждается предстоящее путешествие; Альваро был рад, что приор поедет с ними. Старик Хулио принес вино. Это было особенное, густое и сладкое вино, которое любил Торквемада. Альваро разлил вино по бокалам и произнес:

— Да не оставит нас Господь в пути! Выпьешь с нами, отец Томас?

— Я и выпью с вами, и поеду с вами. Если вы не против.

Альваро подал жене бокал вина со словами:

— Если мы не против — послушай-ка, Мария. Если мы не против.

Он повернулся к Торквемаде:

— Томас, старый дружище, позволь тебе сказать: мы хотим ехать с тобой. Ты будешь сражаться с дьяволом, мы — с грабителями.

— Боюсь, ты переоцениваешь мои возможности, — сказал Торквемада. — Не сомневаюсь, что с грабителями вы справитесь. А вот справлюсь ли я с дьяволом? Ты слишком полагаешься на меня, Альваро.

— Как бы не так. У меня нет сомнений. Взгляни-ка лучше на них. — И он кивнул на дальний угол комнаты, где уединились Хуан и Катерина. — Куда они так спешат? У них впереди много времени.

— Они пользуются им лучше, чем мы, дорогой мой муж, — сказала Мария.

— Ты права, — согласился с ней Альваро; и Торквемада вдруг почувствовал, что радостное оживление покинуло хозяина дома — он стал холоден и безучастен. Впрочем, Альваро тут же справился с собой. Поднял бокал и пожелал всем здоровья.

— За добрую семью и добрых друзей!

Все выпили. Альваро пристально посмотрел на свой бокал и неожиданно швырнул его в камин — тот разлетелся на мелкие осколки. Торквемада с любопытством следил за другом.

Придя в себя, Альваро тихо произнес:

— Я не прошу большего счастья. Этот бокал священен. Теперь к нему больше никто не притронется. В этом есть своя мудрость, верно, Томас?

— Верно, — ответил Торквемада, задумчиво глядя на Альваро.

 

2

Чтобы добраться от дома Альваро до большой дороги, идущей на юг от Сеговии к Севилье, нужно было пересечь весь город и подняться на гору, которая в то время звалась Иудейской. Когда Альваро, Хуан Помас и Хулио проезжали через Сеговию, направляясь к большой дороге, дело шло к вечеру. Оба дона сидели на великолепных арабских скакунах: Альваро на белом, без единого пятнышка, чистокровном жеребце, а Хуан на молодой вороной кобыле, изящной, нервной и выносливой. За ними ехал Хулио верхом на неуклюжем кобе, ведя за собой нагруженного мула. Кобами, на английский манер, назывались коротконогие, приземистые лошади, предки которых много лет назад были завезены из далекой Британии.

Альваро шагом провел свой маленький отряд по городу, чтобы не будить детей — иначе их матери послали бы им вдогонку проклятия. На окраине города юный влюбленный, привалившись к воротам, распевал серенаду невидимой в сумерках девушке. Альваро остановился послушать, Хуан и Хулио последовали его примеру. Чистый юношеский тенор выводил:

Что станет с милою моей, Коль я уеду прочь? Что станет с милою моей, Коль зарею сменится ночь?

— Это кастильская песня, — сказал Альваро. — В дни моей юности все молодые испанцы пели кастильские песни. А что поют сейчас, Хуан?

— Сейчас мало поют. — Голос Хуана звучал хмуро.

У него было плохое настроение. Мысль о поездке в Севилью в обществе приора Томаса де Торквемады отнюдь не радовала его, однако у него не хватило духу отказаться. Хуан побаивался Альваро, но еще больше он боялся Торквемаду, и этот страх Альваро понимал. Ему часто приходило в голову, что в этой непонятной стране, какой теперь стала Испания, не слишком понятна и его дружба с инквизитором, Томасом де Торквемадой. Но дружба сильнее страха. Иначе и быть не может, думал он. Он был испанским рыцарем и к страху относился с презрением. В глубине души он подозревал, что Хуан Помас трус, но это было лишь подозрение, ничем пока не подтвержденное. Он старался даже не думать об этом, потому что догадывался о том, что жизнь слишком сложна и в простые законы рыцарства не совсем укладывается. Альваро полагал, что сложность жизни открывается с возрастом. Чем старше он становился, тем более сложные ответы давал он в сложных ситуациях, которые, в свою очередь, все более усложнялись.

Город остался позади, и, въезжая по пыльной тропе в гору, Альваро увидел поджидавшего их Торквемаду. Верхом на могучем коне, он, в своем монашеском одеянии, казался мрачной неподвижной тенью на фоне жемчужно-серого сумеречного неба. Вот он — суровый и непреклонный служитель Божий, и Альваро было отчего-то приятно смотреть на него при таком свете. Настроение сгущавшихся сумерек окутывало Альваро подобно плащу и грело его испанскую душу.

Съехавшись, они постояли немного на дороге, поглядели на раскинувшуюся внизу Сеговию, на старый римский акведук, смутно вырисовывавшийся на фоне города и уходивший в вечернюю мглу; но вот в городе, словно одинокая свеча, вспыхнул и взметнулся ввысь огонь. Альваро взглянул на Торквемаду, и тот кивнул.

— Аутодафе — акт веры, — произнес он. — Женщину сжигают на костре. Я как раз думал об этом, когда шел сегодня утром по улицам Сеговии. Люди смотрели на меня и говорили друг другу: вот идет Торквемада, который сжигает мужчин и женщин на кострах. С Божьей помощью я сжигаю их тела, чтобы возродить в чистоте их души.

— Я бы солгал тебе, — проговорил Альваро, — если бы сказал, что испытываю радость при виде того, что ты называешь «актом веры».

— Думаешь, я радуюсь? Но скажи, друг мой, как можно назвать это иначе?

Альваро покачал головой и, пришпорив коня, поскакал по дороге. Хуан и Хулио последовали за ним, замыкал маленький отряд Торквемада.

Час спустя они остановились на постоялом дворе. Хозяин, с которым Альваро был знаком не один год, узнал Торквемаду и сразу стал сдержанным и отчужденным. Они ели в общем зале, но глухая стена отделяла их от остальных гостей — те с их появлением заговорили шепотом. Альваро подумал, что впервые путешествует с Торквемадой с тех пор, как тот стал инквизитором. Он почувствовал непонятную жалость к приору — Торквемада ел мало и почти все время молчал.

На следующий день в голубом небе сияло солнце, легкий ветерок навевал прохладу. Настроение у Альваро поднялось, и они с Хуаном, сидя в седлах, распевали песни. Торквемада слушал и улыбался. Они остановились перекусить у обочины; их трапеза состояла из купленных на постоялом дворе вина и мяса. Затем они продолжили путь. В те времена на этой дороге из Севильи в Сеговию жизнь кипела. Тянулись длинные караваны навьюченных лошадей, при торговцах была вооруженная охрана — пятеро людей в легких доспехах охраняли каждое животное с поклажей. Встречались также и монахи, в том числе нищенствующих орденов, священники и даже один епископ — он путешествовал с великой пышностью в окружении тридцати слуг на конях, ослах и мулах. Попадались на этой дороге акробаты и фокусники, а однажды повстречался отряд из двухсот королевских солдат, направлявшихся охранять границу от мавров.

За время путешествия они привыкли друг к другу, стали непринужденнее, свободнее разговаривать, даже суровая маска Торквемады понемногу разгладилась. Он сидел с ними, когда они готовили еду на костре у обочины. Разминал ноги на постоялых дворах, прислушиваясь к разговорам и историям, и чем дальше они отъезжали от Сеговии, тем меньше встречалось людей, которые узнавали его. Они с Альваро предавались воспоминаниям о прошедших днях, и Хуан почтительно внимал им.

Но вот наконец, преодолев очередной подъем, они увидели перед собой стены Севильи.

На следующий день Альваро и Хуан, надев лучшие свои одежды, проследовали по улицам Севильи во дворец Фердинанда и Изабеллы. В рейтузах и камзолах, легких доспехах из полированной стали с позолоченным орнаментом — ими можно было залюбоваться. Настоящие высокородные испанцы. Во дворце их сразу узнал и тепло приветствовал дон Луис Альвадан, личный секретарь королевы Изабеллы. Он лично встречал гостей из Сеговии, чтобы они не затерялись в суете и суматохе дворцовой жизни. Хуан никогда прежде не был при дворе и теперь взволнованно и восхищенно взирал на толпящихся тут рыцарей, дам, посланников, купцов, герцогов и графов.

По пути к покоям Изабеллы дон Луис сказал Альваро, что их приезд пришелся как нельзя более кстати. Королева, по словам дона Луиса, обсуждает одно важное дело с генуэзским мореплавателем по имени Христофор Колумб. Он намерен открыть новые торговые пути, которые, возможно, принесут Испании большую выгоду. Одни поддерживают его затею, другие считают его план сущим безумием. Подходя к комнатам Изабеллы, дон Луис понизил голос, затем резко оборвал свой рассказ. Он остановился на пороге королевских покоев и застыл в ожидании, Альваро и Хуан стояли рядом.

Альваро, с любопытством оглядев комнату, перевел взгляд на королеву. Дворец перешел к испанцам совсем недавно, и они только осваивались здесь — почти как люди на постоялом дворе. В комнате Изабеллы были высокие сводчатые потолки в мавританском стиле, мавританские колонны и арки. Знамена и ковры Кастильской династии украшали каменные стены, на полу был сооружен деревянный помост — так, чтобы кресло королевы находилось на возвышении. На помосте стояли два кресла и стол — сейчас над ним склонилась королева, она всматривалась в карту. Рядом с ней, очевидно, стоял Колумб. Это был высокий изможденный человек лет под сорок, его осунувшееся лицо казалось вдохновенным. Даже в присутствии королевы он не мог ни таить, ни сдерживать свою увлеченность.

Последний раз Альваро видел королеву два года назад. Этой необычной, сдержанной, деспотачной и на удивление неженственной женщине, умевшей, однако, быть нежной и очаровательной, исполнилось к этому времени тридцать четыре года. Альваро понял, что она их заметила. Тем не менее она не подняла глаз, а ее властный голос звучал нетерпеливо и раздраженно:

— Ну зачем мне она, сеньор Колумб? Это какое-то наваждение. Ваш голос и во сне не дает мне покоя. Ну зачем, зачем мне империя? Испания и так большая страна, к тому же часть нашей священной земли до сих пор в руках мавров.

— Виноват, Ваше Величество, — отвечал Колумб, — я ненавижу себя за то, что не могу согласиться с вами. И все же, моя королева, разве можно заключить в темницу человеческие мечты?

— А я запрещаю вам мечтать?

— Мечта — ничто, Ваше Величество, ее воплощение — все. Вы королева великой страны. Я предлагаю вам целый мир, империю, где вы будете императрицей.

— Я обсуждала ваш план с учеными людьми, со многими учеными людьми, и вы это знаете.

— Ученые люди! — вскричал Колумб. — Бог мой, что могут знать ученые люди? А с моряками, рыбаками вы говорили? Ваше Величество, я ничтожнейший из смертных и все же осмелюсь сказать вам, что морякам давным-давно известно, что Земля круглая. В этом нет ничего нового. Слышали вы когда-нибудь выражение — уходит за горизонт? Так говорят про корабль, у которого видны только мачты и паруса, а корпуса не видно из-за того, что Земля круглая. Слышали ли вы об этом? Я склоняю голову перед вами, вы — королева Испании, а я никто. И все же…

Изабелла не спеша подняла глаза — решила наконец заметить Альваро. Она захлопала в ладоши от удовольствия:

— Альваро, мой дорогой друг! Вы приехали издалека и так быстро ради женщины, которая не знает, чего хочет! Альваро, идите же сюда и спасите меня. Этот человек меня погубит. Его зовут Колумб. Он сумасшедший. Идите же сюда, Альваро.

Альваро направился к помосту, но, не дойдя до него, остановился и преклонил колена. Его поза говорила о глубоком смирении. То была их с Изабеллой обычная игра, но он ничего не имел против. Между ними установились странные отношения. Изабелла подошла к Альваро, сделала знак подняться и протянула руку, которую тот почтительно поцеловал; затем, понизив голос, королева справилась о Хуане:

— Кто это, мой дорогой Альваро? Хорош собой, но характера, похоже, у него нет.

— Жених моей дочери.

— Мне кажется, ваша дочь могла бы сделать лучший выбор. Она красива?

— Очень, Ваше Величество.

— Тогда она, несомненно, могла бы найти кого-нибудь получше. Но как бы то ни было, представьте его мне. Подойдите, молодой человек, — обратилась королева к Хуану и поманила его пальцем. — Да не стойте же там — вот глупец, — идите сюда. Приблизьтесь и преклоните колена, как сделал ваш тесть. — Она снова переключилась на Альваро: — Альваро, боюсь, что он глуп.

Хуан поспешил к королеве и опустился на колени у края помоста так же, как до него Альваро, но королева уже утратила к нему интерес и, протянув Альваро руку, повела его на помост и представила Колумбу. Альваро с удовольствием отметил, что, если Христофор Колумб из Генуи и был сумасшедшим, то не без чувства юмора. Колумб крепко пожал Альваро руку; губы его подрагивали: он едва сдерживал смех. Они понравились друг другу, и оба это поняли. Изабелла снова принялась жаловаться, как ее измучил этот Христофор Колумб из итальянского города Генуи. Довел до того, что ей тяжело переносить не только его присутствие, но и отсутствие.

— Он хочет стать хорошим испанцем, но ему, видите ли, мало принести клятву верности королеве… ему, Альваро, обязательно нужно сделать нас императрицей и отыскать нам могущественную империю в Индиях.

— Не знаю другой женщины, которой больше бы пристало быть императрицей, — начал Альваро.

— Вы заслуживаете хорошей трепки, глупый вы человек! — возмутилась Изабелла. — Вы хотите польстить мне? Любой спесивый и надутый испанский дворянин распинается перед своей королевой. Но вам это не идет, дон Альваро. Вы должны говорить то, что думаете. Вы купец, и, мне кажется, самый толковый купец в Испании. Поэтому я и послала за вами. Он просит у меня флот! Где нам взять столько кораблей или денег, чтобы их купить?

— Кораблей, Ваше Величество? Но морского пути в Индию нет.

— Восточного нет, тут вы правы, — произнес Колумб, — но, я, дон Альваро, предлагаю отправиться на запад и обогнуть землю.

И Колумб, и Изабелла ждали, что скажет Альваро. Он же пристально смотрел на Колумба, не столько удивленный, сколько заинтригованный его замыслом. Он, конечно же, был далеко не новым. Колумб говорил дело: многие люди на практике убедились, что Земля круглая. Изабелла пояснила, что у Колумба это навязчивая идея.

— Он настаивает на том, что Земля — шар, — сказала она. — Поэтому я и призвала вас, самого мудрого человека в Испании.

— Вы согласны со мной, дон Альваро? — спросил Колумб.

— Отвечайте же, Альваро, — велела Изабелла. — Что же, значит, в Индии люди ходят вверх ногами?

— Нет, Ваше Величество, они ходят как все, — медленно произнес Альваро. — И все же Земля — шар. Путешественникам это давно известно.

Во время их разговора в покои вошел дон Луис. Он приниженно сновал от одного края платформы к другому, пока Изабелла не взорвалась:

— Я просила не мешать нам, дон Луис!

— Король устал ждать.

— Ничего, пусть еще немного подождет. И его инквизиция, и Торквемада могут потерпеть. У меня нет желания видеть этого Торквемаду.

— Вы же обещали Его Величеству.

— Я проучу вас, так и знайте! — вскричала Изабелла. — Вы глупец! Я прикажу вас высечь, вздернуть на дыбу и четвертовать! — И повернувшись к Альваро: — Не смотрите на меня так. Я это не всерьез. Просто он бестолковый. — И сказала со вздохом: — Так и быть, зовите их сюда.

Дон Луис вышел, а Изабелла потребовала, чтобы ей рассказали, что за человек Торквемада. Альваро был очарован. Королева изменилась со времени их последней встречи. И менялась каждый миг, перепады настроения следовали один за другим: то она властно приказывала, то ныла, то раздражалась, то умоляла. Альваро недоумевал: как можно жить с такой женщиной, как постоянно находиться рядом с ней, и тем не менее жизнь двора сосредотачивалась вокруг королевы, а не вокруг ее супруга. Альваро начал рассказывать о Торквемаде, но королева тут же перебила его, чтобы отпустить Колумба. Мановением руки она повелела ему удалиться.

— Уйдите с наших глаз, итальянец, — произнесла Изабелла. — Мы сыты вами по горло. Оставьте нас!

Колумб, пятясь, покинул комнату. Заметив, что Хуан все еще стоит на коленях, Изабелла поразилась.

— Да встаньте же, глупый вы человек, — сказала она.

Хуан встал. Повернувшись к Альваро, Изабелла заметила, что, очевидно, Хуан простоял бы так весь день, если б ему не приказали подняться.

— Разве такое могло быть во времена нашей молодости, Альваро? Я имею в виду вас и ваших друзей. Нет, не отвечайте. Мы говорили о Торквемаде. Так что он за человек?

— Я знаю его всю жизнь, — ответил Альваро.

— Он ваш друг?

— Да, друг, — подтвердил Альваро.

— В таком случае как вы можете судить о нем? — сказала королева. — Вам известно, что король хочет сделать его главным инквизитором? Главой инквизиции всей Испании?

— Помоги ему Бог, — вырвалось у Альваро.

В этот момент в комнату вошел король Фердинанд, за ним следовал Торквемада.

Король, худосочный, нервный, тщедушный, был ниже своей жены; он был неизлечимо болен, и болезнь все сильнее подтачивала его силы. Настороженный, чуткий, как птица, он постоянно покашливал. Людей он боялся, жену ревновал. Альваро стоял рядом с ней, и одно это служило поводом для ревности. Хуан был молод, и это тоже вызывало ревность короля. Его беспокойная ревность постоянно находила себе объекты. Он боялся, он завидовал, он ненавидел. Вспрыгнув на деревянный помост, он стал рассматривать карты, а потом — ни к кому не обращаясь — громко выкрикнул: «И вовсе Земля не круглая!» Он знал Альваро, но у него недостало учтивости поздороваться с ним, вместо этого пустился разглагольствовать о форме Земли. Он ненавидел Колумба. Плюнув и перекрестившись — он был суеверен, — Фердинанд принялся долго и бессвязно объяснять Торквемаде, кто такой Колумб, каковы его воззрения и намерения. Как и его жена Изабелла, он любил поныть.

— Все это ересь, приор, ересь, ересь! Разве вы не согласны со мной? Ну конечно же, согласны.

— Сир, супруг мой, — возмутилась Изабелла. — Вы ведете себя как свинья. Слышите? Как свинья! У нас в гостях Альваро де Рафаэль, а вы даже кивком не поздоровались с ним. Где наше королевское достоинство? Что о нас подумают?

Фердинанд плюнул на карту, лежавшую перед ней. Растер плевок пальцами и вновь потребовал от Торквемады ответа: можно ли считать ересью утверждение, что Земля круглая?

Торквемада ответил, что такое утверждение — разумеется, сущая глупость, но не всякую глупость можно считать ересью. Альваро почувствовал, что Торквемада просит его одобрения, дружбы, возможно даже — подать ему надежду. «Он уже стал великим инквизитором», — сказал себе Альваро. Торквемада был сдержан и очень напряжен, и Альваро чувствовал, как он страдает. «Как, должно быть, ему тяжело», — подумал он.

Фердинанд, с силой ударив по карте кулаком, выкрикнул:

— Он еврей!

— Кто, сир? — спросил Торквемада.

— Этот итальянец, Колумб.

— Я слышал, он стал христианином, — тихо сказал Торквемада.

— Стал христианином! — взорвался Фердинанд. — Стал христианином! И такие слова я слышу от человека, которого только что назначил великим инквизитором! В нем иудей и христианин сплетены в неразрывный узел, а великий инквизитор вздумал спорить со мной!

Торквемада без промедления, мягко и убедительно возразил королю:

— Если он придерживается иудейской веры, мы можем принять меры. Но нужны доказательства, веские доказательства. Или по меньшей мере, нужно, чтобы кто-то обвинил его…

— Да все они исповедуют иудаизм! — воскликнул Фердинанд. — Включая и его! — И он указал на дона Альваро.

Спокойно, не повышая голоса, Торквемада произнес:

— Он не еврей, сир, он даже не выкрест.

— Там, в Сеговии, все евреи! — вопил Фердинанд. — В каждом есть примесь этой ублюдочной крови! В каждом, в каждом!..

Изабелла взяла Альваро за руку и увела с помоста.

— Пойдемте отсюда, друг мой, — шепнула она ему.

Альваро кивнул Хуану. В дверях они задержались. Изабелла заплакала. Альваро ничем не мог помочь ей и думал, что за странное это зрелище — королева в слезах. И тут его осенило: а ведь Изабелла не только королева, но и женщина. Дело в том, что никто и никогда не думал о королеве как о женщине.

Когда они вышли из дворца, Хуан сказал Альваро:

— Она вдруг превратилась в обыкновенную женщину.

Альваро ничего ему не ответил и только подумал: «Помоги ей Бог!»

 

3

На обратном пути в Сеговию все трое, и — как знать, — может, и Хулио, постоянно возвращались мыслями к тому, что произошло в Севилье. Однако заговорили они об этом не прежде, чем достигли окраин Сеговии, и то обиняками. Несколько часов они ехали в полном молчании — Торквемада и Альваро рядом впереди, Хуан и Хулио позади, отстав на несколько сотен ярдов. Альваро был погружен в свои мысли и впоследствии не мог вспомнить, почему он упомянул, что прошло двадцать лет с тех пор, как Торквемада крестил его дочь.

— Кажется, это было вчера, — сказал Альваро.

Торквемада стал изрекать прописные истины. Сказал, что время — это миг. И человеческая жизнь — миг. Песок, сыплющийся в песочных часах. Неожиданно, словно осознав, какую выспренную чушь он несет, Торквемада оборвал речь. Лишь перед Рафаэлем он стыдился произносить такие, неизбежные в устах любого священника фразы.

Альваро, будто ничего не заметив, сказал:

— А за пять лет до этого я приехал в Сеговию и тогда же познакомился с тобой, Томас.

— Как же, как же, — отозвался Торквемада. На него вдруг нахлынули воспоминания. — А откуда ты приехал, Альваро? Из каких мест?

Альваро насторожился. А когда испанец настораживается, в нем проступает нечто звериное, и Торквемаде показалось, что Альваро ниже пригнулся в седле, словно прячась от опасности, и взялся за шпагу. Торквемада удивился. Его вопрос не таил подвоха. Праздный вопрос, только и всего. Говорил он одно, думал другое. Как и за минуту до этого, ему было безразлично, откуда приехал Альваро, а тот вдруг насторожился и чуть ли не испугался.

— Прошло двадцать пять лет, — медленно произнес Альваро. — И ни разу за все это время ты не поинтересовался этим. Почему, Томас? Почему ни разу за все двадцать пять лет?

— Наверняка спрашивал, — возразил Торквемада.

— Может быть, и так, — согласился Альваро.

Стремясь скрыть тревогу, Альваро перевел разговор на Колумба, и вскоре они уже спокойно рассуждали, действительно Земля круглая или нет.

— Кому, как не вам, купцам, знать это, — сказал Торквемада. — Я хочу сказать — вы всегда знали это. Ведь у вас в некотором смысле братство.

— Какое еще братство? — спросил Альваро.

— Купеческое.

— Купеческое? — переспросил Альваро.

— Ну, скажем, ты и Колумб. Вы оба купцы. Вы накопили определенные знания. Используете одни и те же карты. Разве не так?

— Не совсем понимаю, что ты имеешь в виду, — сказал Альваро.

— А ты подумай.

Они вновь замолчали.

День клонился к вечеру. Путешественники подъехали к каменному дорожному столбу, старому, как само время. На одной его стороне были еле заметные знаки, высеченные некогда, возможно, еще финикийцами. На другой стороне сохранилась латинская надпись — ее до сих пор можно было разобрать. Она гласила: «Четыре мили». Всякий раз, подъезжая к этому столбу, Альваро удивлялся: ведь до окраин Сеговии оставалось всего полторы мили. Всадники дали здесь отдохнуть своим лошадям. Альваро и Торквемада сели рядом, Хулио и Хуан на почтительном расстоянии позади. Кивнув на Хуана, Торквемада сказал Альваро:

— Он все время едет поодаль. Он что, боится меня?

— Думаю, да, — ответил Альваро.

— Почему?

— И ты еще спрашиваешь? Теперь ты великий инквизитор, Томас. Гроза всей Испании.

— Инквизиция — рука Господа, — проговорил Торквемада и, так как от Альваро не последовало никакого отклика, спросил: — А ты тоже боишься меня, Альваро?

— Мы же старые друзья, Томас.

— Почему королева призвала тебя, Альваро? Ты ничего не рассказал. Она поддержит итальянца?

— Если найдем деньги, — ответил Альваро. — Ну что, поедем?

Торквемада поехал первым. Альваро тронулся за ним; озабоченный и расстроенный, он запутался в собственных мыслях — они увлекали его туда, куда ему не хотелось. Услышав крик о помощи, он испытал чуть ли не облегчение. Они уже ехали городскими окраинами. Пришпорив коня, Альваро вырвался вперед и увидел, что дерутся четверо. Трое избивали четвертого. Тот стоял, руками закрыв голову. Альваро наехал на дерущихся, и они расступились. Он сразу обратил внимание на длинное черное одеяние четвертого и решил, что избивают священника. Его охватила ярость: как смеют эти головорезы нападать на духовное лицо! Альваро вдруг с особой остротой ощутил, что Сеговия — его родной город. Как смеют эти подонки нарушать его спокойствие! Выхватив шпагу из ножен, он с криком наносил удар за ударом. Подоспевший Хуан Помас загородил проход, чтобы хулиганы не могли улизнуть; пробыв так долго с Торквемадой, он даже обрадовался, что наконец может показать себя в бою, доказать, что он не трус. Три грабителя бежали, Хуан гнался за ними и наносил удары шпагой. Их вопли и мольбы о помощи доносились до Альваро — тот, попридержав коня, вернулся к жертве и спешился.

Торквемада был уже там — не покинув седла, он мрачно смотрел на спасенного. И тут Альваро увидел, что это никакой не священник, а седобородый раввин, никоим образом не похожий на католического священника. Как мог он так обмануться, спросил себя Альваро, почему сразу этого не заметил? Вот Торквемада ведь не ошибся. Он и раввин стояли друг перед другом. Раввин, невысокий, внушительного вида, лет за пятьдесят, изрядно пострадал. Струйка крови сбегала по его лицу. Шляпа валялась на земле. Альваро поднял ее. Возвращая раввину шляпу и спрашивая, не ранен ли он, Альваро ощущал на себе пристальный взгляд Торквемады.

Потрясенный раввин, казалось, не мог чего-то понять.

— Я еврей, — наконец вымолвил он.

Альваро — все еще возбужденный — перевел дух и сказал:

— Я не спрашиваю, кто вы, я спрашиваю, не ранены ли вы.

— Ранен? — Еврей, похоже, серьезно обдумывал, ранен ли он, и лишь потом ответил: нет, он не ранен, вот только голову ему ушибли.

Тем временем вернулся погнавшийся за грабителями Хуан, подоспел и Хулио с вьючной лошадью. Хуан — он так и не спешился — странно смотрел на Альваро. Тот попросил его приглядеть за вьючной лошадью, а Хулио приказал проводить еврея домой. Раввин отрицательно покачал головой:

— Меня не нужно провожать, дон Альваро. Синагога совсем близко.

В разговор неожиданно вступил Торквемада:

— Еврей, знаю ли я тебя? Подними выше голову. Судя по виду, ты раввин, не так ли? Подними голову, чтобы я видел твое лицо.

Мендоса не спеша подошел к Торквемаде и взглянул ему в лицо:

— Думаю, ты знаешь меня, приор Торквемада.

— Я вижу тебя, раввин Мендоса, — ответил сурово Торквемада. — Не могу сказать, что знаю тебя, но видеть — вижу.

— Как вам угодно, — невозмутимо согласился Мендоса, затем, слегка склонив голову, обратился к Альваро: — Благодарю вас, дон Альваро де Рафаэль. Благодарю вас и вашего спутника. Я обязан вам жизнью.

И с этими словами он повернулся и скрылся в сгущавшихся сумерках. Глядя ему вслед, Альваро вздрогнул; что было тому причиной — страх или вечерняя прохлада, он не знал. И все же что-то заставило его сказать Торквемаде:

— Он знает мое имя. Откуда, как ты думаешь? Ведь я, Томас, никогда не видел его раньше.

Альваро не оправдывался, но чувствовал, что в голосе помимо его воли слышен страх.

Торквемада ответил, что проклятые евреи всегда все знают. Ткнув длинным пальцем туда, где скрылся раввин, он сказал:

— Его зовут Биньямин Мендоса. Он раввин из синагоги и прислужник дьявола. Зря ты не дал ему умереть, Альваро.

Альваро взглянул на Хуана — тот все это время молчал — и, не говоря ни слова, сел на коня.

Всадники продолжили путь. У монастыря они распрощались с Торквемадой, и вскоре Альваро был уже дома.

За ужином Катерина де Рафаэль наблюдала за Хуаном. Он молчал, и это удивляло и смущало ее. Она было подумала, что у Хуана произошла размолвка с ее отцом, но, когда после обеда она спросила его напрямик, он заверил ее, что дело совсем не в этом. Хуан, как и подобает, попросил у Альваро разрешения погулять с Катериной в саду, Альваро дал согласие и, когда они ушли, почувствовал облегчение. Он не мог думать ни о чем, кроме встречи с раввином, но за столом упоминать об этом избегал. Молчал и Хуан. Альваро многозначительно посмотрел на него в начале обеда, но понял его молодой человек или нет, Альваро точно не знал. У него мелькнула мысль отвести Хуана в сторону и попросить ничего не говорить Катерине, однако потом эта мысль показалась ему нелепой.

Тем временем Катерина и Хуан вышли в сад. Был приятный прохладный вечер. Взошла луна. Они сели на скамью — Катерина сразу поспешила в объятья юноши. Она пылко прижалась к нему, но Хуан был холоден. В его объятьях не было тепла, и Катерина отпрянула от него.

— Прости меня, но я так волновалась, — сказала она. — После твоего отъезда я не могла ни есть, ни спать.

— Только из-за того, что я уехал в Севилью? Но это глупо, Катерина.

— Для меня Севилья — все равно что край света. Я всю жизнь прожила в Сеговии.

— Что такое Севилья? Такое же место, как и Сеговия. Съездили и вернулись — вот и все тут.

— А что там было? — спросила Катерина.

— Ты и так все знаешь. Меня представили королеве.

— Ты ей понравился? Что она сказала? Как она выглядит? Ты должен мне все рассказать. Ведь ты был при дворе! Это же так интересно! Расскажи мне, какая она.

— Сколько дней осталось до свадьбы? — ушел от ответа Хуан.

— Двадцать три.

Когда Хуан заговорил, он, похоже, никак не мог собраться с мыслями:

— Там был один человек по имени Колумб. Итальянец. Он говорит, что Земля круглая, как мяч, и что он собирается проплыть вокруг нее…

— О чем ты говоришь, Хуан? Это я знаю. Отец рассказывал. Разве ты не слышал, что я сказала? До нашей свадьбы осталось двадцать три дня. Ты сам спросил меня. Мы говорили о королеве.

— Королеве я не понравился. — Хуан был мрачен. — Что мне еще сказать?

Они умолкли. Слова Хуана озадачили и огорчили Катерину. Тем временем в доме разгорелся спор между Альваро и Марией. Последнее время они спорили все чаще. Альваро казалось, будто что-то разъедает их отношения. Вдали от жены он чувствовал, что нуждается в ней, хочет ее, во время этой поездки в Севилью он ощущал это особенно остро. Однако разочарование при встрече оказалось не меньшим, чем потребность в ней. Когда они остались одни, он попытался объяснить Марии, какие опасения вызывает у него Торквемада, но она не захотела его слушать.

— Никогда этому не поверю, — заявила она. — Нет и нет. Не может такого быть, вот и все. Ты просто глупец, Альваро. Некоторые вещи ты никогда не мог понять.

— Чего это я не мог понять? — потребовал ответа муж. — Тебе бы только обозвать меня глупцом!

— Альваро, не кричи на меня, — оборвала его Мария.

— Я не кричу.

— Нет, кричишь. Дворянину не подобает повышать голос.

— И ты еще будешь меня учить, что подобает делать дворянину! — повысил голос Альваро. — Ты меня с ума сведешь! Я устал и расстроен, а ты учишь меня манерам.

— Никогда не поверю, — ответила Мария, — что Томас, который так привязан к нам, может сделать нашей семье что-то дурное. Он мой духовник — как же он пойдет против нас? Я имею право на свое мнение. По-моему, ты просто не в себе, вот и все.

Альваро, меряя шагами комнату, сказал хриплым от волнения голосом:

— Ты не понимаешь. Господи, ничего ты не понимаешь. А теперь послушай, Мария, послушай меня внимательно. Торквемада спросил меня: Альваро, откуда ты приехал? Так и спросил. Именно так — и его голубые глаза вдруг стали холодными как лед. Понимаешь, как лед. Глаза его будто проникали мне в душу. Знаешь этот его взгляд? Нет в мире таких тайн, которые сокрыты от него. Поэтому его и сделали великим инквизитором…

Мария улыбнулась и покачала головой.

— Альваро, он знает, откуда ты приехал, — произнесла она мягко. — Мы много раз об этом говорили. Он знает, что ты из Барселоны. Разве это тайна?

— Тогда почему он спросил меня?

— Он задал простой вопрос, Альваро. Прежде ты никогда не был таким. Таким напуганным. Не понимаю, чего ты боишься.

— Конечно, тебе этого не понять. Ты представляешь себе, что такое инквизиция? Мы продолжаем жить, смеяться, петь — притворяемся, что в мире все идет по-прежнему, но в глубине души мы знаем, хорошо знаем, что в Испании появилась инквизиция, и страх не покидает нас ни днем, ни ночью, вся наша страна смердит страхом.

— Что ты говоришь, муж мой! Что ты говоришь! Как ты можешь? Разве можно так говорить о Томасе? Он посвятил свою жизнь Господу, крестил нашего единственного ребенка…

Альваро подошел к ней, понизил голос до шепота:

— Жена, скажу тебе только одно. Знаешь ли ты, зачем его призвали в Севилью?

— Ты же мне сказал, — ответила Мария. — Король Фердинанд назначил его великим инквизитором, поставил во главе святой инквизиции. Это большая честь для всех нас.

— Господи, ты понимаешь, о чем идет речь? — спросил ее Альваро.

— Зря ты так со мной разговариваешь. Я не идиотка. Конечно, я понимаю, о чем идет речь.

— Да знаешь ли ты, что такое инквизиция? А может быть, ты и говоришь как последняя дура, потому что знаешь, что это такое.

— Не смей называть меня дурой!

— Господи, помоги нам! — воскликнул Альваро и вышел из комнаты.

Торквемада тем временем думал о них. Восторг переполнял его, он не ощущал ни усталости, ни страха. Ему не хотелось спать, не хотелось ни с кем говорить, и он, как это часто бывало, прогуливался по галерее монастыря. Ее заливал яркий серебристый свет луны, и Торквемада, любуясь лунным светом, обошел вокруг монастыря раз, другой и третий — собственное возбуждение доставляло ему огромную радость. Такое случалось с ним нечасто. Он почти всегда пребывал в мрачном и подавленном состоянии, но сейчас он ощущал прилив жизни и бодрости — он был ближе к Богу, ближе, чем когда бы то ни было.

 

4

На следующее утро Альваро проснулся в другом настроении. Не только сон и яркий солнечный день были тому причиной: утром у Альваро должна была состояться деловая встреча, назначенная месяцем раньше. Альваро давно подумывал о том, как бы испанским, итальянским и голландским купцам заключить договор. Последнее десятилетие оказалось временем небывалого процветания их государств, и Альваро был уверен, что, если соединить торговый флот Голландии и Милана с военной силой, какую могут собрать испанские купцы, возникнет коммерческий триумвират, который со временем может стать настоящей империей.

Перед тем как заснуть, он пытался представить, что будет, если тот итальянец, Колумб, окажется прав и до Индии можно будет добраться, плывя через океан на запад; а сегодня утром, когда он приветствовал своих партнеров — Ганса Ван Ситтена и Сало Кордосу из Амстердама, Пери Гомеса и Луиса Лопеса из Барселоны и Дино Алеппо из Милана, — ему стало интересно, что они скажут, и он весело и даже несколько легкомысленно сообщил им о планах Колумба. Однако это не сбило купцов с толку. К словам Альваро — он сидел в конце длинного стола в черном бархатном камзоле и белоснежной рубашке, смуглый, мужественно-красивый, соединяющий в себе изящество испанского рыцаря и проницательность купца, — нельзя было отнестись без должного внимания или пропустить их мимо ушей, поэтому не успел он кончить, как Ван Ситтен, голландец, спросил, сколько денег нужно королеве. Альваро ответил, что точная цифра не называлась, однако речь шла о том, чтобы снарядить небольшой флот, от четырех до десяти кораблей, и снабдить его оружием, достаточным запасом продовольствия, а также разнообразными товарами.

Ван Ситтен занялся подсчетами, а Гомес стал объяснять, что, несмотря на переживаемые Испанией годы подъема, ее золотой запас тает из-за постоянных войн с маврами.

— Любопытное противоречие, — сказал Гомес, — бурный экономический рост и нехватка наличных денег, которая все парализует. Если безумная авантюра итальянца увенчается успехом, я буду молить Бога, чтобы она принесла нам не меньше миллиарда. Нам отчаянно нужны деньги. Сейчас в Испании каждая монета на счету…

— Вот чем, на мой взгляд, — проговорил Алеппо, итальянец, — и объясняется растущее влияние вашей инквизиции: она, как мне кажется, руководствуется не столько благочестием, сколько жадностью. Стоит отыскаться еретику, как король и церковь конфискуют его собственность и делят ее. Сейчас это, возможно, обогащает короля и обогащает церковь, но поверьте мне, Альваро, это лишь на время, в конечном счете все от этого проиграют. Вы поедаете собственную плоть.

— Правильно, — согласился Ван Ситтен. — Скажите, Альваро, вы надеетесь получить деньги от Амстердама, верно?

— От Амстердама и Милана, — отозвался Альваро.

— Что до Милана, — вмешался Алеппо, — то на Милан нельзя надеяться. Так же как и на герцога Сфорцу. За свои слова я ручаюсь, но они не для дальнейшего распространения.

— Поверьте, друг мой, — поспешил заверить его Альваро, — то, о чем мы здесь говорим, никуда дальше не пойдет. Слишком многое из сказанного может затянуть петлю на чьей-то шее.

— Ну что ж, — продолжил Алеппо. — Я полагаю, что герцог Сфорца не может и не захочет отразить вторжение французов. Французский король спит и видит, как бы поскорее его начать. Французы — никудышные купцы, а давно известно: чем бездарнее купец, тем чаще его мысли обращаются к грабительству.

— Тем не менее, — перебил его Лопес, — мне кажется, вы недооцениваете Сфорцу. Милан — по-прежнему богатейший город Италии. Сфорца может нанять бо льшую армию, чем Людовик. Все решают франки и флорины.

— Не так-то это просто, — вмешался Кордоса. — Милан — конечно, богатый город, но поверьте мне, друзья, столько денег, сколько нужно, он не наберет. Не будем забывать, что мы ссудили Сфорце сто тысяч гульденов под восемь процентов через посредника — Авраама Беналафа, амстердамского еврея. Давайте уговорим его потребовать возврата долга.

— Но герцог не нарушил договор, — поспешил прервать его Альваро. — И в его лице мы будем иметь врага, а пока, что бы там ни задумал король Франции, в Милане правит он.

— То же самое скажет и Авраам, господа. Он не станет требовать, чтобы Сфорца вернул деньги. В ином случае евреи Европы вцепятся ему в глотку. Мне кажется, иметь дело с Миланом менее рискованно, чем с Испанией. Вполне вероятно, что король Франции, даже если он захватит Милан, выплатит долги Сфорцы. С другой стороны, он сам просит денег, и, я полагаю, мы можем ссудить ему двести тысяч флоринов под двадцать процентов годовых. Таким образом через три года одна только прибыль покроет все убытки, которые мы можем понести в Милане. Действовать надо через парижских и миланских евреев. Впрочем, даже если война будет отложена, мы все равно окажемся с прибылью…

— Короче говоря, — подвел итог Альваро, — вы предлагаете не давать деньги королеве Испании. Вы к этому ведете, Ван Ситтен?

— Альваро, старый друг, смотри сам. Торквемаду назначили великим инквизитором. Куда идет Испания? Неужели ты думаешь, что аппетиты инквизиции можно удовлетворить? Послушай меня — это между нами, только между нами, — разве найдется хоть один благородный испанец, в ком нельзя найти хоть каплю еврейской крови, если не от отца и матери, так от бабушки и дедушки или прабабушки и прадедушки? Где остановится инквизиция? Какова цена залога? Какова цена гарантии? Моя бабка была наполовину еврейка. И теперь я приезжаю в Испанию, как во враждебную страну…

Альваро почудилось, что солнечный свет померк и в воздухе повеяло холодком. Он машинально принимал участие в дальнейшей беседе, говорил то, что от него ожидали. Деловая встреча закончилась, и все, кроме Ван Ситтена, который остался на обед, разошлись. Они с Альваро были старыми друзьями. За столом Ван Ситтен держал себя исключительно светски. Он побывал в таких местах, где не бывал никто из знакомых Альваро, и развлекал Катерину и Марию рассказами о далекой России, Святой земле, диких турках и полудиких болгарах. Когда разговор перешел на Колумба, оказалось, что Ван Ситтен тоже думает, что до Индии можно доплыть, если держать путь на запад. Однако он считал, что до Индии, скорее всего, так далеко, что понадобится огромный корабль — иначе людей и необходимый груз туда не доставить, а такого корабля пока нет. В Амстердаме, рассказывал Ван Ситтен, евреи-географы рассчитали длину пути вокруг света. Оно значительно больше, чем полагали итальянцы.

— И вот интересно — эти евреи родом из Испании. Вы уже двести лет поставляете нам испанских евреев, Альваро.

Заметив, что Мария де Рафаэль изменилась в лице, Ван Ситтен спросил, не раздражает ли ее такой откровенный разговор о евреях.

— Напоминание о них мне неприятно, — ответила Мария.

— В таком случае — молчу, — пообещал Ван Ситтен.

После обеда Альваро отправился с Ван Ситтеном к конюшням — там Хулио уже держал наготове оседланную лошадь голландца.

— Сегодня ты, старый друг, не в лучшем настроении. Хотел бы я хоть чем-то помочь тебе, — сказал Ван Ситтен, прежде чем вскочить в седло.

— Спасибо за участие. Но, боюсь, никто мне не поможет.

— Неужели дела так плохи?

Альваро пожал плечами, и Ван Ситтен, помолчав, сказал:

— Я не был в Испании два года, Альваро. Что случилось за это время?

— Ты сам упомянул об этом — инквизиция.

— А-а… — Какое-то время Ван Ситтен задумчиво смотрел на Альваро, потом сказал: — Вашим евреям следовало бы оставаться евреями. Здесь все они стали испанской знатью. В Голландии они остались евреями, и мы хорошо уживаемся. А здесь евреи искушают Бога.

— Разве Бога можно искушать?

— Вы, испанцы, слишком много думаете о Боге. Слишком много о Боге и слишком много о евреях.

— Это особая испанская проблема, — проговорил Альваро. — Видишь ли, друг мой, в нашей проклятой стране, как ты заметил, нет ни одного дворянина, который отчасти не был бы евреем — целиком, наполовину, на одну четверть или одну восьмую. Все мы называем себя христианами, но стоит копнуть поглубже…

Он замолк: его внимание привлек Хулио, стоявший в нескольких шагах с лошадью Ван Ситтена.

— Ты никому не доверяешь, — сказал Ван Ситтен.

Вместо ответа Альваро схватил его руку и крепко пожал ее.

— Не приезжай больше в Испанию, — тихо попросил он.

— Тогда ты приезжай к нам, — сказал Ван Ситтен.

Альваро ничего не ответил, только пристально посмотрел на него. Ван Ситтен сел на лошадь. Альваро взял ее под уздцы и сделал Хулио знак удалиться. Медленно, церемонно, как велит обряд гостеприимства, он довел лошадь до ворот. Больше Альваро не проронил ни слова. Еще минута — и Ван Ситтен пустился вскачь.

 

5

После отъезда Ван Ситтена Альваро, стоявший у ворот конюшни, увидел, что кто-то приближается к его дому. Этот человек ступал медленно и с достоинством; возле него кружили оборванные мальчишки, кидавшие в него засохшими комьями грязи. Лишь спустя мгновение Альваро признал в нем раввина Мендосу и понял, что не может сразу увидеть в раввине того, кем он является, — раввина и еврея. На этот раз Альваро не кинулся к нему на помощь, а спрятался за столб конюшенных ворот и оттуда смотрел, как Мендоса направляется к его дому. Из своего укрытия он видел, как Мендоса пересек сад и подошел к парадному входу, — тогда Альваро, быстро обогнув конюшни, приблизился к дому с другой стороны. Он стоял снаружи, у конца длинной галереи, невидимый для тех, кто находился в ней, когда Хулио отворил дверь Мендосе. Слуга с удивлением уставился на раввина; некоторое время он просто глазел на него, потом, придя в себя, слегка отодвинулся, кивком пригласив еврея зайти.

Со своего места Альваро не мог видеть, как Мендоса вошел в галерею. Катерина и Мария сидели в дальнем ее конце. Мария кроила плащ, ткань для которого Альваро привез из Севильи, а Катерина помогала ей соединять выкроенные детали и скреплять их булавками. Обе женщины с головой ушли в работу и не заметили появления Мендосы. Раввин остановился — и вновь оказался в поле зрения Альваро. На голове у него была широкополая шляпа, он сжимал руки. Альваро понял, что Мендоса потерял дар речи, он не мог ни назвать себя, ни каким-либо другим образом привлечь внимание женщин, а может быть, просто боялся, что было, по сути, одно и то же. Хулио подошел к раввину, растерянно глядел на него и явно не понимал, что ему делать. Альваро спрашивал себя: почему он не входит в дом, чтобы разрядить ситуацию, но, как и Мендоса, словно окаменел и потерял способность двигаться и говорить. А Хулио был всего лишь слуга. Наконец он, шаркая, подошел поближе к женщинам. Они же по-прежнему не отрывали глаз от работы.

— Сеньора, — сказал Хулио.

Катерина сидела лицом к раввину. Мария подняла глаза на Хулио, тот знаком указал ей на Мендосу, и тогда Мария медленно повернула голову. Обе женщины смотрели на раввина, не говоря ни слова и застыв на месте, с удивлением, к которому примешивались страх и отвращение.

Альваро казалось, что он присутствует на представлении и видит сцену из пьесы. Он отчужденно следил за женой и дочерью. Их удивление рассердило его, а страх не только злил, но и вызывал неприязнь к ним; и тем не менее ни сдвинуться с места, ни заговорить он не мог.

Теперь, когда женщины знали о его присутствии, Мендоса сделал несколько шагов по направлению к ним и слегка склонил голову. Он не отличался ни изысканными манерами, ни изяществом, столь высоко ценимыми в этой стране. Он не снял шляпы. У него, однако, оказался красивый голос, и он прекрасно говорил по-испански.

— Я — раввин Биньямин Мендоса. Я взял на себя смелость прийти сюда. Знаю, что для меня большая вольность — вступать в разговор с такими благородными дамами, но я не хотел вам досадить, огорчить вас… то есть не хотел доставить вам неприятности…

Мария обрела наконец голос. Она чуть не сорвалась на крик — можно было подумать, что ей приходится давать отпор.

— Что вам здесь надо?

— Всего лишь видеть дона Альваро, благородная сеньора. Видеть его и говорить с ним.

Видимо осознав, что она говорит слишком резко, Мария взяла себя в руки и сказала холодно и спокойно:

— Он назначил вам встречу?

— Нет. Увы, нет. И как бы я мог договориться о встрече, если б не пришел сюда сам? Вы же понимаете, послать другого еврея я не могу. Кого же тогда? Да, я незваный гость, но я должен был прийти сам.

— Тогда я уверена, что дон Альваро не сможет принять вас, — сказала Мария.

— Понимаю. То есть я хочу сказать, что могу понять его нежелание принять меня. Я пытаюсь объяснить вам, благородная сеньора — вы же его супруга, я знаю — что я не круглый дурак. Многое побудило меня прийти сюда, но самое главное — то, что дон Альваро де Рафаэль спас мне жизнь. Он… как бы это сказать… вложил в меня капитал, а мой народ серьезно относится к таким вещам.

Мария встала и, повернувшись к дочери, попросила ее выйти. Альваро почти физически ощущал, что с Катериной что-то происходит. Она избегала взгляда матери, а та повторила:

— Катерина, я же просила тебя уйти.

— Я хочу остаться.

— Меня не интересует, чего ты хочешь. Я просила тебя уйти.

Катерина покачала головой, но, не в силах устоять перед матерью, встала и выбежала из галереи. Мария — бела как мел — перестала сдерживаться и гневно потребовала от раввина ответа:

— Кто спас тебе жизнь? Ты хочешь сказать, что это сделал мой муж? Что это значит?

— Только то, что он спас мою жизнь, — ответил раввин.

— Это я уже слышала. Ты это сказал. Кто послал тебя сюда? Зачем ты пришел?

Раввин покачал головой, беспомощно развел руками. Он был смущен, озадачен, явно не знал, что ему делать.

— Если бы вы, донья Мария, пришли в мой дом, я просто приветствовал бы вас, не спрашивая, зачем вы пришли.

Мария сделала шаг по направлению к нему:

— Чтобы я пришла в твой дом, еврей? Такого и быть не может! Скорее солнце не взойдет. Ясно тебе? Не может такого быть!

Альваро не выдержал. Он вбежал в галерею с криком:

— Мария! — В его голосе звучала боль.

Этот крик заставил Катерину вернуться. Она остановилась в дальнем конце галереи, наполовину скрытая за дверью. Хулио тоже не нашел в себе сил уйти и стоял тут же немым свидетелем, словно исход этой встречи был настолько непредсказуем, что и его присутствие могло стать делом жизни и смерти.

Мария пристально посмотрела на мужа, затем — на редкость спокойно — заговорила:

— Этот еврей хочет видеть тебя. Утверждает, что ты спас ему жизнь. Я сказала, что он не может здесь находиться.

— Этот еврей, — прошептал Альваро.

Он двинулся было к Мендосе, хотел что-то ему сказать, но не находил слов. Вместо этого он подошел к Марии и прошептал:

— Мария, Мария, лучше б ты вонзила мне в сердце нож! Человек приходит в наш дом. Пусть этот человек — искуситель. Но он приходит в наш дом. И тогда он — гость. Он под нашей крышей. Разве мы ударим его? Разве оскорбим? Разве унизим?

— Ты подслушивал, — сказала Мария.

— Я слышал вас с улицы.

— Ты подслушивал, — повторила Мария. — Как ты мог? Как ты мог подслушивать?

— Значит, тебя волнует только то, что я все слышал?

Мария пристально посмотрела на мужа. Затем повернулась, устремилась к двери, где стояла дочь, и вышла. Катерина же, напротив, вернулась в галерею. По ее щекам текли слезы. Сделав несколько шагов, она остановилась. Старик Хулио подошел и коснулся бархатного камзола Альваро.

— Я старик, — сказал Хулио, — а вы смотрите на меня так, дон Альваро, что мне лучше умереть.

— Я доверяю тебе, — хрипло прошептал Альваро.

— Это правда? — переспросил Хулио. — Иначе я пойду на конюшню и всажу нож себе в живот.

— Правда. — Голос у Альваро сел.

Катерина между тем решительно направилась к столу, где стояли бокалы и графин с вином. Наполнив бокал, она уверенно подошла к Мендосе и поднесла ему вина. Он по-прежнему стоял неподвижно, и тогда Катерина сказала:

— Попробуйте наше вино, сеньор Мендоса.

Альваро наблюдал за ними. Мендоса принял из рук Катерины бокал, а она пододвинула раввину стул, предложив ему сесть.

— Я буду пить один? — спросил Мендоса.

— Налей мне тоже, — сказал Альваро дочери и велел Хулио принести хлеба.

— Достаточно и вина, — произнес Мендоса.

— Это мой дом, — сказал Альваро, и в голосе его звучала горечь. — Если вы пьете вино, то преломите со мною и хлеб.

Он подошел к дочери, поцеловал ее и шепнул, чтобы она оставила их. Она кивнула и вышла. Словно участники живой картины, Мендоса и Альваро, не говоря ни слова, стояли, пока Хулио не вернулся с хлебом. Альваро взял хлеб и, преломив его, протянул кусок еврею — тот стал сосредоточенно его жевать, словно пробовал на вкус.

— Садитесь, пожалуйста, — предложил Альваро.

Мендоса уселся за стол, Альваро сел напротив. Раввин заговорил о его дочери. Альваро показалось, что раввин цитировал или пересказывал какие-то места из Библии, но он не был в этом уверен. Сам он не очень хорошо знал Библию.

— Бог благословил вас замечательной дочерью, — сказал Мендоса.

— Думаю, вы правы, но не забывайте, что благословение может обернуться проклятием. Я люблю дочь больше жизни.

— Любовь никогда не бывает проклятием.

Хулио — он до сих пор стоял возле них — неожиданно вышел, а Мендоса сказал Альваро:

— Этот человек любит вас. Почему вы боитесь его, дон Альваро?

— Мы в Испании, рабби. Нам надо учиться жить в страхе.

— Странное утверждение, дон Альваро, ведь не все жители Испании — евреи.

— Я вас не понимаю.

— Я хочу сказать, что жить в страхе — привычка преимущественно еврейская. Тем не менее бояться не стоит. Если жить в страхе и всего бояться, тогда вы правы, дон Альваро, любовь может стать проклятием. Но можно жить в страхе и не бояться — и тогда всякая любовь будет благословением. Но зачем я все это говорю? Я пришел в ваш дом не для того, чтобы говорить на философские темы. На самом деле я сожалею, что пришел к вам. Меня привели сюда неосмотрительность и отчаяние.

— Мне не за что вас прощать, — возразил Альваро.

— Даже за то, что вы спасли мне жизнь? — спросил Мендоса.

— Прощать за это? Я вас не понимаю. Вы были в опасности, и я сделал для вас то, что сделал бы для любого, оказавшегося в таком положении. Мой поступок не заслуживает ни благодарности, ни обсуждения. В нем нет ничего особенного.

— Только не для меня, — возразил Мендоса.

— Я не то хотел сказать. Теперь уж вы простите меня.

— Вы особенный человек, дон Альваро, но, возможно, все испанские дворяне — особенные люди. Всем вам свойственны любезность и изысканные манеры, а это своего рода благословение. Думаю, поэтому мне так больно видеть, что вы напуганы.

— В таком случае я должен вам сказать, что я нисколько не напуган. Бог мой, чего мне бояться? Того, что еврей пришел в мой дом? Вы ведь духовное лицо, рабби?

— У вас свои духовные лица, дон Альваро.

— Тогда вы не можете даровать мне утешение.

— Пожалуй, нет, — согласился Мендоса. — Я пришел за утешением к вам, что непростительно, а теперь, с вашего позволения, я удалюсь и больше ни с какими просьбами обращаться не буду.

— С какими просьбами, рабби? Что я могу для вас сделать?

— Вы уже достаточно сделали. Если вы помогли мне однажды, разве это значит, что вы всегда должны мне помогать?

— Возможно.

— Придя сюда, я подверг вас опасности, а значит, вы больше ничего мне не должны, — сказал Мендоса.

— Зачем вы пришли?

— Следует ли мне отвечать?

— Думаю, да, — кивнул Альваро. — Я и так плохо сплю. И не хочу совсем лишиться сна.

— Хорошо, — согласился еврей. — Известно, что вы друг Торквемады.

— Откуда вам это известно? — удивился Альваро. — Потому что в тот раз я был с ним?

— В Сеговии давно об этом знают.

— Пусть так, я его друг, — пожал плечами Альваро. — Ничто человеческое ему не чуждо, он чувствует, страдает и тоже плохо спит — верите вы этому или нет.

— Верю.

— Он человек и нуждается в друзьях. Вы правы, мы дружим уже много лет.

— В таком случае вы должны знать, что он решил разрушить нашу синагогу — сжечь ее дотла.

— Не может быть! Это нелепость! Зачем?

— Разве мало тому причин, дон Альваро? Неужели вы не видите? Торквемада ненавидит евреев. Вы скажете на это, что многие ненавидят евреев. Но он ведь еще и великий инквизитор — глава инквизиции всей Испании.

— Пусть так, но ему не дозволено ни ущемлять права евреев, — возразил Альваро, — ни разрушать синагогу. И вы это знаете. Инквизиция имеет право карать еретиков, вероотступников, богохульников, но не евреев.

— Права, нарушение прав — вы изо всех сил стараетесь мыслить в рамках закона, дон Альваро. Но все решает сила. Торквемада говорит, он проповедует. Он призывает обуздать заразу. Он добродетельный человек, ваш Торквемада, и полагает, что исполняет Божью волю. Это беда всех добродетельных людей. Они говорят от имени Бога, и Торквемада слишком многих убедил в том, что Бог хочет, чтобы синагогу сожгли.

Альваро пристально смотрел на Мендосу — мрачно, подозрительно, ничего не говоря. Мендоса некоторое время сидел молча, а потом стал подниматься.

— Должен ли я покинуть ваш дом, дон Альваро?

— Только если сами того хотите, — пожал плечами Альваро.

Мендоса встал из-за стола. Он покачал головой; казалось, его бьет дрожь. Минуту-другую он стоял молча, потом сказал:

— Если, на ваш взгляд, какое-то там строение — ничто по сравнению с человеческой жизнью, тогда, полагаю, вы правы. Для меня в синагоге есть нечто такое, чего другие не видят. Это очень старая синагога, и уже от одного этого она для нас священна. Вот отчего мы называем ее святой и считаем, что за ней присматривает Господь Бог. Она стоит здесь, в Сеговии, две тысячи лет. Ее построили еще карфагеняне. Среди них было много евреев. Многие известные ученые считают, что Гамилькар родился в еврейской семье, а однажды я видел древний пергамент, в нем приводились факты, которые дают основание полагать, что сам Ганнибал посещал нашу синагогу. Есть также древнеарамейская надпись на камне, гласящая: «Здесь Ганнибал приносил жертву Богу своих отцов, Богу Исаака, Авраама и Иакова». Однако трудно сказать, насколько достоверна эта надпись: возможно, кто-то просто поверил в легенду и решил увековечить ее таким образом…

Теперь встал и Альваро и, глядя на раввина, заговорил. Голос его охрип; он доказывал, что синагога — всего лишь здание, ни больше и ни меньше.

— Дома строятся и дома разрушаются! — чуть не кричал Альваро.

— Знаю, знаю.

— Да ни черта вы не знаете! — выкрикнул Альваро. — Я ничем не могу вам помочь. Ясно? Не уверен, что вы сами понимаете, о чем просите. Знаете ли вы, о чем просите? Отдаете себе в этом отчет?

— Отдаю, — тихо произнес раввин.

— Почему вы пришли ко мне? Почему из всего нашего города выбрали именно меня? Поговорим начистоту. Я имел дело с евреями. В Испании нет ни одного купца, который не вел бы с ними дел, и я знаю, как вы работаете. Вы покупаете, вы продаете, и вы подкупаете. Не менее сотни раз вы подкупали городской совет Сеговии. Подкупали и священников. И даже епископов. Почему же теперь вы пришли ко мне? Соберите столько денег — сколько потребуется, и ваша синагога будет спасена. При чем тут я? Почему из всей Сеговии вы выбрали меня? Потому что я спас вам жизнь?

— Нет, не потому.

— Конечно же, потому. Мой поступок превратил меня в вашего раба. Покорного слугу. Нечаянно я спас жизнь одному еврею и навсегда стал заложником остальных. Теперь я должен спасать жизни уже тысячам ваших единоверцев, спасать синагогу, а не синагогу, так что-то еще, что вы от меня потребуете…

— Позвольте мне уйти, дон Альваро, — взмолился раввин.

Альваро схватил еврея за руку, резко повернул лицом к себе и, притянув его почти вплотную, спросил:

— Почему вы пришли ко мне? Почему из всей Сеговии выбрали меня? Не потому, что я спас вам жизнь. Есть другая причина.

— Вам обязательно нужно ее знать?

— Да, — прошептал Альваро.

— Ну что ж, хорошо, — согласился Мендоса; он говорил тихо, так тихо, что Альваро пришлось чуть ли не прижаться ухом к лицу раввина, чтобы услышать, что он говорит. — Я назову вам эту причину. Я знал вашего отца по Барселоне. Знал, кто он и каков он. Я любил его, доверял ему и подумал: может быть, сын похож на него.

 

6

Когда Мендоса ушел, Альваро сменил платье, натянул сапоги для верховой езды, взял шпагу и приказал седлать коня. Он вышел из своих покоев и спустился вниз, где его поджидала Катерина — жену после ухода Мендосы он не видел. Дочь спросила, куда он собрался, он оставил ее вопрос без ответа. Она взяла его за руку, пошла рядом, и Альваро, не удержавшись, сказал:

— Ты хорошеешь с каждым днем.

— А ты день ото дня становишься все красивее, — в тон ему ответила Катерина. — Будем и дальше расхваливать друг друга? К чему это? Мне больно, когда вы с матерью ссоритесь.

— Мы не ссоримся, — оборвал ее Альваро.

— Почему она ненавидит евреев? — спросила Катерина.

— Многие ненавидят евреев.

— Я не испытываю к ним ненависти. Разве они такие уж плохие?

— Люди как люди, — пожал плечами Альваро. — Одни хорошие, другие плохие.

— А этот человек, раввин Мендоса… его ведь так зовут? Скажи, он хороший или плохой?

— Ты хочешь, чтобы я судил людей? Я видел его однажды на дороге и тогда помог ему, и второй раз сегодня, у нас в доме. Мы немного поговорили. Разве этого достаточно, чтобы узнать человека? Иногда на это и целой жизни мало.

— А кто такой раввин? Это священник?

— Не совсем.

— Что ты имеешь в виду, говоря «не совсем»? Разве ты не знаешь?

— Знаю.

— Тогда почему не говоришь?

— Не потому, что хочу что-то скрыть от тебя. Раввин — нечто среднее между священником и учителем… — Неожиданно Альваро повернулся от дочери и направился к Хулио — тот держал под уздцы его коня. Когда Катерина подошла к нему, он уже сидел на лошади.

— Я вернусь сегодня вечером, — сказал он.

Катерина стояла молча, не сводя с отца глаз.

— Что ты так смотришь на меня? — спросил Альваро.

Лицо Катерины неожиданно озарила улыбка.

— Ты очень красивый мужчина, дон Альваро. Почему я не понимала этого раньше? Ты немолод, но очень красив.

Альваро поднял коня на дыбы и, вонзив шпоры ему в бока, выехал за ворота. Резвым галопом поскакал он к окраинам города, зная, что дочь смотрит ему вслед; однако, отъехав подальше от дома, перешел на рысь, а затем и на шаг. Ван Ситтен — Альваро расстался с ним всего несколько часов назад, — должно быть, провел это время в одной из гостиниц Сеговии, и сейчас Альваро увидел, что он скачет впереди, окликнул его и пришпорил коня. Узнав Альваро, Ван Ситтен осадил лошадь и подождал, пока тот подъедет. На окраине дорога проходила через оливковую рощу. Вдали под палящим солнцем в поле работали крестьяне, небо было ясное, синее со стальным оттенком. Ван Ситтен утер пот и сказал:

— Нам, голландцам, всегда не хватает солнца, но, думаю, стоит пробыть несколько дней в Испании — и мечтать о нем забудешь. Боже, ну и жара! А тебе хоть бы что!

— Ко всему привыкаешь, — ответил Альваро. — Куда ты теперь, добрый друг?

— Сначала во Францию, потом домой.

— Я заметил, ты торопишься покинуть Испанию, — сказал Альваро.

— На этот раз в Испании мною овладел страх, — признался Ван Ситтен. — Не слишком приятное ощущение.

— Никогда не известно, когда к тебе подкрадется страх, — сказал Альваро.

— Так же как и смерть.

— Тебе смерть не грозит.

— Зато грозит Испании, — сказал Ван Ситтен. — По-моему, Испания гибнет. И если у тебя еще осталась хоть толика здравого смысла, Альваро, ты поедешь со мной.

Альваро покачал головой, но ничего не ответил. Они ехали рядом, Ван Ситтен продолжал убеждать друга и заверил Альваро, что, если тот решится покинуть Испанию, он будет ждать его до завтра и договорится, как переправить его семью. Альваро казалось, что страх Ван Ситтена граничит с безумием, и он старался успокоить друга. Наконец они подъехали к развилке. Дорога на север сворачивала влево, монастырь Торквемады был в полумиле направо. Они пожали друг другу руки и распрощались. Альваро взглядом провожал Ван Ситтена. Один раз тот остановился, повернулся в седле и долго смотрел на друга, но Альваро и на этот раз лишь покачал головой, как бы в ответ на его немой вопрос. Ван Ситтен снова пустился в путь и вскоре, исчез за поворотом. Альваро пришпорил коня и направился к монастырю.

Монастырь стоял на равнине в окружении роскошных фруктовых садов, оливковых деревьев и виноградников. В садах, подоткнув рясы и закатав рукава, работали дочерна загорелые монахи, их тонзуры блестели на солнце. Они едва взглянули на Альваро, а он проехал мимо так, словно пребывал с ними в разных измерениях.

У монастыря Альваро спешился и под уздцы подвел коня к коновязи с вбитыми в нее железными кольцами. Привязав коня, он подошел к деревянным дверям монастыря. Тишину нарушал лишь скрежет вонзавшихся в землю мотыг. Альваро открыл тяжелую дверь и вошел.

Едва он переступил порог, ему показалось, что он в аду, — такая кромешная тьма окружала его. Он немного постоял, дожидаясь, когда глаза привыкнут к темноте, потом двинулся вперед — за поворотом ему открылся длинный коридор, освещенный солнечными лучами, проникавшими сквозь незастекленные окна. Он остановился на мгновение, поглядел, как на его руках играют солнечные лучи, — и тут в противоположном конце коридора появился монах. Он медленно шел к нему, а в нескольких футах от Альваро застыл — молчал, ничего не спрашивая и ничего не предлагая.

— Я хотел бы повидать отца Томаса, — сказал Альваро.

Монах, казалось, задумался. Это был лысый загорелый человек с толстой шеей и плоским крестьянским лицом. Люди такого типа не менее древние, чем земля Испании, они такие же живучие и такие же бесчувственные. Обдумав просьбу Альваро, монах кивнул и, пригласив его следовать за собой по коридору, привел к двери, на которой был начертан алый крест. Сделав Альваро знак подождать, он открыл дверь и вошел в комнату. Вскоре он вышел, кивком пригласил Альваро войти, сам же остался в коридоре и, дождавшись, когда Альваро зайдет, закрыл за ним дверь.

Альваро оказался в аскетически обставленной келье — примерно тридцати футов в ширину и двадцати в длину. Дверь, через которую он вошел, находилась как раз по центру. На стене напротив, почти под потолком, располагались окна с цветными стеклами. Солнечные лучи, проникавшие сквозь окна, заливали все помещение необычным светом, придавая келье какой-то особенный вид. Стены, как и пол, были выложены из камня, слева всю стену занимало огромное распятие — вырезанный из дерева Христос застыл в вечной агонии невыносимого страдания.

Из мебели в комнате был длинный трапезный стол, за ним семь обращенных к двери стульев, обтянутых черной кожей, с высокими, завершавшимися крестом спинками. На столе в двух огромных медных подсвечниках стояли толстые свечи. Сейчас они не горели: дневного света вполне хватало. Рядом лежали массивная латинская Библия в кожаном переплете, крест, распятие и несколько пергаментных свитков. За столом, напротив двери, сидел Торквемада, упершись подбородком в сложенные руки, он неподвижно смотрел перед собой. Торквемада не поднял глаз на Альваро — тот продолжал стоять, а Торквемада все так же сидел за столом, не глядя на него. Затем приор неспешно поднял взгляд и встретился глазами с Альваро. Однако он продолжал молчать, и тогда, четко выговаривая каждое слово, заговорил сам Альваро:

— Я встретил человека, который сказал, что Испания гибнет.

— И ты пришел сказать мне это, — кивнул Торквемада.

— Нет, — сказал Альваро. — Было время, когда я пришел бы к тебе просить о великом благодеянии. Пришел бы, чтобы преклонить колена. Чтобы поцеловать твою руку и просить дать мне такую веру, которая помогла бы устоять в любых испытаниях.

— Кто-то сказал глупость, и ты пришел бы просить укрепить тебя в вере?

— Иногда глупец мудрее мудреца.

— Но чаще он всего лишь глупец, — улыбнулся Торквемада. — Страна не погибнет только потому, что кто-то так сказал. Должен ли я вселить в тебя веру, дон Альваро?

— Раньше мы были друзьями. Когда умерла наша дружба?

— Разве она умерла, дон Альваро?

— Видно, настал час.

И тогда Торквемада спросил:

— Скажи мне, когда, дон Альваро, скажи мне, когда настал этот час?

— Если хочешь, скажу, — согласился Альваро. — Он настал, когда ты узнал, в чем твой долг, когда ты, отец Томас, стал на путь праведности.

— Это ни о чем не говорит, дон Альваро, — разве только о том, что ты умный человек. Ты утверждаешь, что я стал на путь праведности. Ты очень умный человек, я всегда это знал. Тебя, видимо, прельщает священник, которому недостает праведности. Весьма интересно. Значит, ты пришел сюда, не дожидаясь моего зова, чтобы сказать это?

— Меня терзают сомнения, Томас. Разве это признак ума? Признаюсь, я страдаю. Я, конечно же, не очень умен. Что за игру ты ведешь со мной?

— Я не веду никакой игры.

— В чем тогда дело?

— Ты желаешь исповедоваться? — спросил Торквемада участливо.

— Кому — священнику или великому инквизитору?

— Это один и тот же человек, — пожал плечами Торквемада.

— Не думаю. Я знал священника.

— А я по-прежнему знаю тебя, дон Альваро, — сухо произнес Торквемада. — Знаю лучше, чем ты думаешь.

— Лучше, чем я сам себя знаю?

— Возможно. Вполне возможно, что я знаю тебя лучше, чем ты знаешь себя. Я многое знаю, дон Альваро. Например, что сегодня в твой дом приходил раввин Биньямин Мендоса.

— Ты, Томас, не теряешь времени — шпионишь за мной, — не сдержался Альваро.

— Святая инквизиция не занимается слежкой, — спокойно возразил Торквемада. — Она все видит. Кто, кроме нее, откроет глаза, на то, что происходит? Вы хотели бы покончить с инквизицией и сделать нас всех слепыми? Тебе никогда не приходило в голову, что если Испания гибнет, то виноваты в этом евреи, взявшие ее за горло?

— Меня всегда учили, что святая инквизиция — церковный суд и евреями она не занимается.

— Это чистой воды софистика, недостойная тебя, дон Альваро. Святую инквизицию тревожит судьба христиан, которые являются христианами только на словах; особенно тревожимся мы за души тех из них, кто следует еврейским обычаям, тайно совершает иудаистские обряды и ставит под угрозу бессмертие своей души. Что же до раввина Мендосы, я знаю, зачем он приходил к тебе.

Альваро слушал и задавал себе вопрос, испытывает ли он страх. Боишься ли ты, дон Альваро де Рафаэль? — спрашивал он себя. Ты испанский дворянин, и, несмотря на это, ты во власти страха. Ты, испанец, чувствуешь себя здесь чужим. Что ответишь ты этому человеку, Томасу де Торквемаде?

Вслух он произнес:

— Эта синагога очень древняя.

— Так вот какие у тебя аргументы, Альваро? — спросил Торквемада удивленно. — Ты выступаешь в защиту древности и ее ценностей? Синагога — древнее строение, но и евреи — тоже древний народ. Чтобы уничтожить одно, нужно уничтожить другое. Пока есть евреи, есть опасность, что христиане будут переходить в их веру. Так ты пришел просить меня о сохранении синагоги?

— Я не такой мужественный, Томас, — заговорил Альваро серьезно и искренне. — Я боюсь. И признаюсь в этом. Испанский дворянин признается в том, что он напуган, что он в ужасе. А раз так, то кто сегодня во всей Испании решится попросить не трогать синагогу?

Торквемада неожиданно улыбнулся и покачал головой:

— Альваро, Альваро, ты удивляешь меня.

— Ответь мне, — упрямо настаивал Альваро.

— Ответить? Кто попросит за синагогу? Ответ очевиден, Альваро. Конечно, еврей.

— Но я не еврей! — вырвалось у Альваро.

— Нет, ты не еврей, — повторил Торквемада, кивнув. Он взял со стола один из пергаментных свитков, развернул и некоторое время рассматривал его. — Но ты ведешь дела с неким Гансом Ван Ситтеном, голландцем, в нем большая примесь еврейской крови, и он исповедует иудаизм. Здесь, в Сеговии, он посетил синагогу, когда евреи молились. Знаешь ли ты, что у меня есть четыре надежных свидетеля, которые присягнут, что он иудаист?

— Не могу в это поверить!

— У меня надежные свидетели, — продолжал Торквемада. — Это чистокровные испанцы, и они готовы поклясться, а ты говоришь, что не можешь в это поверить?

— Он голландец.

— Можно ли втиснуть бессмертную душу в национальные рамки? Пусть он голландец, но и над ним воля Божья. Он твой друг, но очистить его и даровать надежду — не в преходящей, земной жизни, а в жизни вечной — может лишь одно. Так неужели ты помешаешь ему спасти душу?

— О чем ты?

— О костре, — отвечал Торквемада. — Ты ужаснулся?

— Да, ужаснулся, — признался Альваро.

— Ты думаешь, легко посылать на смерть живого человека? Но, мой дорогой Альваро, еще страшнее знать, что гибнет его душа. Ты согласен со мной?

Альваро не находил слов. Он стоял, молча глядя на Торквемаду.

— Ты тут говорил о дружбе, Альваро. Я хочу заключить тебя в свои объятия и открыть тебе свое сердце, но даже ради тебя я не могу пойти против веры. — Подняв руку, он наставил палец на Альваро: — Вот что я тебе скажу. Доставь мне доказательства того, что Ван Ситтен — еретик. Огласи их перед инквизицией. Тогда я раскрою тебе свои объятия. Тогда услышу твои просьбы, твои ходатайства.

Альваро по-прежнему молчал и пристально смотрел на Торквемаду.

— Я прошу тебя лишь доказать, что ты христианин, — сказал Торквемада.

Альваро сглотнул, собрал все силы и с трудом выдавил из себя:

— И я должен доказать это тебе?

— Не мне, — ответил Торквемада. — Богу.

 

7

Выйдя из монастыря, Альваро некоторое время стоял у дверей, переводя дух. День клонился к вечеру; большая стая цапель, медленно взмахивая крыльями, летела по небу к своему гнездовью. Пока Альваро следил за ними, в их строй ворвался сокол, и Альваро подумал: а ведь где-то еще люди занимаются соколиной охотой. И от души им позавидовал. Странная мысль, подумал он, если учесть, как он подавлен.

Альваро направился через сад к коновязи, где оставил коня. Прошел мимо монахов, которые, не обращая на него никакого внимания, продолжали заниматься своими делами. В этом тихом, уединенном месте он тоже старался молчать и не обращать на себя ничьего внимания, постоял у коновязи, вскочил в седло и поехал прочь от монастыря.

Тишина распространялась все дальше. Она окутала поля, серовато-коричневые горы вдали.

Альваро расстегнул рубашку и вытянул из-под нее серебряную цепочку. На цепочке рядышком висели крест и серебряный цилиндрик. Альваро с интересом ощупал их, подержал на ладони, а затем вновь спрятал под рубашку. Он уже выехал на большую дорогу и, не отдавая себе в том отчета, удалялся от Сеговии на север. Конь замедлил шаг, а погруженный в свои мысли Альваро отпустил поводья. Эти мысли укрыли, укутали его еще одним защитным слоем внутри той величественной тишины, которая со всех сторон окружала его. Дорога пошла в гору, конь еле плелся. На вершине холма он остановился, но Альваро так и сидел в седле, застыв под пылающим послеполуденным солнцем.

Он смотрел на простиравшуюся перед ним северную дорогу, но не видел ее. На дороге показались два всадника в доспехах, они медленно ехали навстречу Альваро. На этих людях с суровыми лицами были кирасы и поножи, их кони тяжело ступали. К передней луке седла одного из них была привязана веревка. Конец ее петлей затягивался вокруг шеи Ван Ситтена.

Альваро разглядел их, только когда они подъехали ближе, — увидел внезапно, словно перед ним раздвинули занавес, и узнал голландца. Руки Ван Ситтену связали за спиной. Одежда на нем была разорвана, сам он с головы до ног запачкан грязью и кровью. Время от времени всадник, к седлу которого был привязан Ван Ситтен, ударом плетки пускал коня в галоп. Тогда Ван Ситтен пускался бежать, стараясь не отстать, падал, хватался за веревку руками, чтобы не дать петле затянуться на шее, поднимался на ноги и снова бежал, падал и бежал. Каждый раз, когда, казалось, Ван Ситтен вот-вот задохнется, всадник останавливался и ждал, пока тот придет в себя.

Приблизившись к Альваро, всадники осадили лошадей, приветствуя его — как и подобает простым людям при встрече со знатным испанцем. Это были солдаты церкви, нанятые на службу инквизицией, — от сытой и спокойной жизни они изрядно разжирели. От их нечесаных волос, от немытых тел шел зловонный дух, — казалось, он окутывает их плотной пеленой. Сидя в седлах, они ухмылялись Альваро, а он, в свою очередь, молча взирал на эту сцену. Тем временем Ван Ситтен заковылял к Альваро, беззвучно шевеля губами. Он открывал и закрывал рот. Альваро понимал, что голландец пытается что-то сказать, но не может вымолвить ни слова — губы его распухли, горло пересохло. Альваро молчание друга казалось частью великого молчания вокруг, а сквозь него прорывался безмолвный и страшный вопль — Ван Ситтен молил о помощи, просил сжалиться, хоть какого-то заступничества.

Но Альваро не мог вмешаться. Не мог даже пошевелиться. В воображении он уже выхватил шпагу, уложил обоих солдат, освободил Ван Ситтена, отвез его к себе домой, дал ему чистую одежду, свежего коня и помог бежать. Все это промелькнуло в сознании Альваро, но в действительности ничего такого не случилось, и через некоторое время солдаты пришпорили коней и пустились в путь, волоча за собой Ван Ситтена по пыльной дороге.

Минуты тянулись долго. Конь бил копытом, нетерпеливо перебирал ногами, и наконец из груди Альваро вырвался стон. Альваро услышал, как он стонет, как бы со стороны — даже если бы Ван Ситтен обрел голос, он не стонал бы с такой мукой. Альваро пришпорил коня и не отпускал шпоры до тех пор, пока конь не перешел на бешеный галоп.

Время остановилось для Альваро. Он гнал коня кругами, вонзал шпоры ему в бока, нахлестывал плетью, не давал ему отдыха, пока измученный конь не оступился и не упал. Альваро вылетел из седла и, перекатившись по земле, уткнулся лицом в грязь и замер. Поднявшись на ноги, он увидел в нескольких шагах от себя крестьянина — тот стоял и молча смотрел на него, но помочь не торопился. Альваро подошел к коню, того била дрожь — морда в пене, круп горячий и влажный. Взяв коня под уздцы, Альваро повел его прочь. Стемнело, дорога была еле видна. Потом Альваро сел верхом и поехал назад в Сеговию.

Альваро чувствовал себя опустошенным. Пустота была мучительной, иссушающей, он слабел, его мутило. Казалось, душа покинула его, он омертвел.

Когда Альваро подъезжал к дому, кто-то окликнул его; он обернулся и разглядел в темноте Хуана Помаса — тот пустил своего коня рысью, чтобы догнать его. Взошла луна, и при ее свете Помас увидел, что на его будущем тесте нет лица, это заставило юношу воздержаться от вопросов. Они вместе подъехали к конюшне и спешились. Конюх, уводя коней, сказал Альваро:

— Вы совсем загнали коня, хозяин.

Альваро молча посмотрел на него, но ничего не ответил. Затем повернулся к Хуану.

— Иди, скажи, что я вернулся, — приказал он. — Пойду переоденусь.

С этими словами Альваро повернулся и ушел в дом. У себя в комнате он сорвал всю одежду — тут же явился Хулио с водой и губкой. Слуга молча протер его губкой, Альваро насухо вытерся, надел черные чулки, черные штаны, белую рубашку и накинул длинный черный халат. Не сказав Хулио ни слова, он вышел из комнаты и спустился вниз. На пороге галереи Альваро остановился, услышав голос Катерины — высокий и, как обычно, возбужденный. Она рассказывала Марии, как провела день: ходила к женщине по имени Карлотта, о которой говорили, что она делает лучший в Сеговии сыр с перцем. Марии не нравился этот сыр: она считала, что это еда бедняков и дворянам его есть негоже, но Катерина пристрастилась к нему, разделяя трапезы со слугами. Катерина не скрывала, что, несмотря на все возражения и протесты матери, купила сыр, и теперь рассказывала о ссоре Карлотты с мужем. Катерина оказалась свидетельницей их драки. Альваро услышал слова дочери, в которых звучало волнение и испуг:

— …ужасная драка, мама. Она визжала, обвиняя его в том, что он спит с другими женщинами — с двумя разом. Он ведь страшный как черт — не понимаю, как это он нашел двух женщин, которые согласились иметь с ним дело…

— А ты стояла и слушала! — возмутилась Мария. — Как ты могла? Как ты могла до этого опуститься? Где твоя гордость?

— Мама, при чем тут гордость, и к тому же я достаточно взрослая. Я знаю об отношениях между мужчинами и женщинами. Меня такими скандалами не удивишь. Я видела стычки и похуже между нашими слугами — они такое говорили друг другу… Просто я покупала сыр, вот и все, а хороший сыр с перцем можно купить только у Карлотты…

— Опять ты о сыре! — воскликнула мать. — И почему ты такая упрямая?

— Мама, — сказала Катерина, — хватит про сыр. Неужели ты не хочешь услышать, что случилось дальше?

— Ну ладно, заканчивай свой рассказ, — разрешила Мария.

— Карлотта кричала, что мать ее мужа шлюха, и бабка шлюха, и прабабка, а потом схватила длинный нож, которым режет твердый сыр, и стала гоняться за ним вокруг большого стола — они на нем отжимают творог. Она увидела меня, но это ее не остановило. Мама, представь себе, она продолжала гнаться за ним, а мне крикнула: «Дорогая, ты уже взрослая, иначе я бы такого при тебе не допустила, да и не позволила бы этому гнусному негодяю находиться в одной комнате с тобой». Словом, что-то вроде этого, и самое удивительное, что она не прекратила гоняться за ним, а он — убегать от нее…

Тут Мария увидела Альваро и пошла к нему. Катерина смеялась. Она так заливисто смеялась, что не могла говорить. Подбежав к отцу, она расцеловала его.

— Где ты был? Еда давно остыла, — недовольно сказала Мария.

Войдя в галерею, Альваро увидел Хуана, тот стоял чуть поодаль. Катерина перестала смеяться, отпустила отца и отошла к Хуану. Теперь все трое смотрели на Альваро. В нем произошла какая-то перемена, и дело было не в одежде. Он и сам чувствовал, что переменился, и сурово сказал им, что пора садиться за стол.

Ужин — его подали в столовой — прошел почти в полном молчании. Столовая, менее просторная, чем галерея, была обставлена строго — в духе времени; ее освещала люстра с тридцатью свечами. Альваро нравились белые оштукатуренные стены с темными деревянными панелями. Посреди одной стены он повесил круглый мавританский бронзовый щит — одно из самых красивых бронзовых изделий, когда-либо виденных им. Этот щит он подобрал на поле сражения двадцать лет назад. Стол, как и обычно, когда они здесь ели, был застелен белой льняной скатертью, на ней были расставлены серебряные тарелки, инкрустированные золотом. Ножи и вилки — как столовые приборы они только-только появились в Испании — были железные, но ложки — из чистого золота.

У Альваро кусок не лез в горло. Он не мог заставить себя есть, и, когда Мария обратила на это внимание, Альваро ответил, что его мучает не голод, а кое-что другое.

— Что случилось? — спросила Мария. — Где ты был?

Он уклонился от ответа, и она повторила свой вопрос.

— Верхом ездил, — ответил Альваро.

Пристально глядя на него, Катерина сказала, что отец опоздал на обед по вполне уважительной причине. Она знала, что отец любит ездить верхом и, когда у него случаются неприятности, ищет выход на верховых прогулках. Хуан сидел молча; было видно, что ему не по себе. Катерина время от времени улыбалась и кивала молодому человеку, чтобы он не нервничал. Назревала семейная ссора, и Катерине было жаль Хуана: он пришел некстати.

— Ах вот как! Ты ездил верхом! — повысила голос Мария. — Это, по-твоему, ответ? Ты ездил верхом. Я не имею права спрашивать, где ты был, что делал, кого видел. Ты отвечаешь — ездил верхом! Ты не прикасаешься к еде, а когда я спрашиваю, почему ты не ешь, отвечаешь загадками…

— Вся наша жизнь — загадка, — мягко ответил Альваро.

Его мучила жажда. Он осушил бокал вина, Хулио наполнил его снова.

— Что за чушь! — фыркнула Мария. — Как ты можешь говорить такую чепуху при Хуане? Мы одна семья. Хуан — тоже, можно сказать, член нашей семьи. Он сказал нам, что твой конь в мыле и ты чуть не загнал его.

— Я скакал во весь опор, — отрезал Альваро.

— Ты был нам нужен, — сказала Мария, — но, похоже, конь тебе дороже семьи.

— Зачем я был вам нужен? Что случилось?

— Без тебя приходил приор, — ответила Мария.

— Торквемада?

— Меня не было дома, — сказала Мария. — Он говорил с Катериной.

Альваро повернулся к дочери, та поспешила его успокоить:

— Отец, он всего лишь поинтересовался, почему ты носишь на шее серебряный цилиндрик. Видишь, ничего особенного.

— И что ты ответила ему, дитя мое? — мягко спросил Альваро.

— Я сказала, что ты его носишь, сколько я тебя помню, — пожала плечами Катерина и спросила отца, что это за цилиндрик. — Понимаешь, отец, я не знаю, что это такое и почему ты его носишь. Скажи, почему?

— Он дорог мне как память, — ответил Альваро. — Я отказался от большей части воспоминаний, но расстаться со всеми — невозможно. Никому — ни мне, ни Торквемаде.

Альваро нащупал под рубашкой цепочку и снял ее через голову. Положил крест и цилиндрик на стол перед Катериной, но тут к нему обратилась Мария, голос ее звучал неприязненно:

— Альваро, что ты делаешь? Что за нелепые шутки? Торквемада приезжал сюда специально, чтобы расспросить о медальоне. Неужели ты ничего не понимаешь?

— Я знаю, что Торквемада приезжал сюда специально ради этого, — кивнул Альваро. — Добрый приор стремится знать как можно больше. Для него не должно быть тайн. Не сомневаюсь, он догадался, что именно я ношу на шее. А ты не догадывалась, Мария? Неужели тебе никогда не было интересно, что я ношу и почему? Неужели никогда?

Хуан Помас поднялся, он чувствовал себя неловко и попросил извинить его. Их разговор явно не предназначался для чужих ушей, и хотя со временем он тоже станет членом семьи, но пока он им не является.

— Поэтому прошу извинить меня, — сказал он. — Я, пожалуй, пойду.

— Погоди! — ледяным голосом остановил его Альваро. — Сядь, Хуан. Ты уйдешь, когда я разрешу тебе уйти. — Повернулся к Хулио и добавил: — Ты свободен. Мы останемся одни.

Хулио, степенно поклонившись, вышел; воцарилось молчание. Альваро крутил в руках крест и цилиндрик. Катерина следила за его руками, отмечая про себя, какие они сильные и ловкие, какие длинные и изящные у отца пальцы. Почему она не замечала этого раньше? Хуан после слов Альваро опустился на стул и теперь сидел, уставившись в стол. Мария, раздраженная и взволнованная, потребовала от Альваро, чтобы он объяснил, зачем к ним сегодня приезжал Торквемада. Альваро молчал, и тогда она указала на медальон и, срываясь на крик, спросила:

— Что это, Альваро?

— Ты спрашиваешь об этом сейчас — после того, как мы прожили вместе двадцать два года?

— Отец, — взмолилась Катерина, — ради Бога, скажи, что сегодня произошло?

— Не знаю. Я ни в чем не уверен. Что-то произошло, но что — толком не могу сказать. Как бы это тебе объяснить… Эта… — Альваро поднял медальон. — Эта вещь принадлежала моему отцу, а до него — деду. Что это такое? Это святая вещь, такая же святая, как и крест. В ней лежит кусочек пергамента, на нем написано несколько слов…

— Перестань! Хватит! — Голос Марии звучал визгливо.

Альваро, словно не слыша жены, повернулся к Хуану и спросил: все ли он понял? Следил ли за его мыслью? Хуан покачал головой. Он был озадачен и испуган.

Катерине он напоминал попавшего в западню зверя, но Хуан не был зверем — совсем нет. Скорее цыпленком в руках повара, собакой, угодившей в капкан, или мужчиной, лишившимся мужества. Катерине хотелось заплакать, зарыдать, упасть на колени и молить отца позволить Хуану уйти. Но она молчала.

Тут встала ее мать.

— Я не хочу этого слышать! Не хочу! — холодно объявила она.

— Сядь, Мария, сядь! Ты поняла меня? — В голосе Альваро сквозила горечь. — Я сказал, что тебе нужно сесть, Мария.

Жена повиновалась и снова села за стол.

— Чего ты не хочешь слышать? Того, что в тебе течет еврейская кровь? И во мне? И в Катерине? И в Хуане?

Хуан отчаянно замотал головой. Он открыл было рот, облизнул губы и снова замотал головой. Он страшно побледнел — Катерине показалось, что его черные глаза смотрят из посмертной маски.

— Ну что? Говори, Хуан Помас. — Голос Альваро понизился до шепота. — Ты не согласен со мной?

Хуан — он совершенно потерял голову — вскочил на ноги, через стол подался к Альваро и с мольбой сказал:

— Что вы делаете, дон Альваро? Ради Бога, что вы делаете со мной? Я христианин. И вы это знаете.

— Христианин? — переспросил Альваро, губы его скривились в улыбке. — Конечно же, ты христианин, Хуан Помас. Разве я это отрицаю? Но вот твой прадедушка, Якоб Помас, был раввином. Ты и его христианином считаешь?

— Я христианин. — Голос Хуана звучал жалобно.

Мария, чернее тучи, встала из-за стола, стремительно направилась к двери, но на пороге остановилась и вернулась к Альваро; подойдя едва ли не вплотную к мужу, она прошипела:

— Ты сумасшедший! Ты потерял рассудок! Сумасшедший! Безумец! Тебя свяжут и упрячут в сумасшедший дом.

— Я сумасшедший? — устало переспросил Альваро. — Значит, ты, Мария, думаешь, что я сумасшедший? А что, если я просто не обманываюсь? Есть ли в Испании хоть одна благородная семья, в которой не было бы примеси еврейской крови? И разве твоя собственная мать наполовину не еврейка?

— Ложь! — вскричала Мария. — Как ты смеешь лгать и богохульствовать?

— Ты права, моя дорогая жена, — сказал Альваро. — Что такое наша жизнь — ложь, загадка, ну а потом, если повезет, эпитафия. Не знаю, но мне кажется, мы смертельно больны и вот-вот умрем. И Испания умрет вместе с нами.

Альваро поднял медальон повыше. Катерина спокойно, почти безучастно спросила:

— Что это, отец? Ты сказал, что там кусочек пергамента. На нем есть какая-то надпись?

Мария и Хуан застыли на месте — ждали, что ответит Альваро. Когда тот заговорил, Хуан рухнул: силы вдруг оставили его.

— Это называют еврейским заклятием, — ответил Альваро. — Такой кусочек пергамента евреи прибивают к дверному косяку своих домов. В медальон вложен кусочек пергамента, и на нем надпись на иврите: «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, всей душой твоею и всеми силами твоими».

Мария закрыла лицо руками, зарыдала и, спотыкаясь, вышла из столовой. Оставшиеся минуту-две сидели молча, потом Катерина спросила отца:

— И это все?

Альваро встал:

— Да, дитя мое, это все. Мне больше нечего сказать. Сейчас мне нужно идти к твоей матери. Она страдает. Не знаю, зачем я причинил ей эту боль. Поверь, раньше я никогда так не поступал.

С этими словами Альваро покинул столовую, Хуан и Катерина остались за столом. Катерина взяла цепочку, потрогала крест и медальон. Перебирала их, как перебирают четки.

— Катерина! — взмолился Хуан. — Прошу тебя, Катерина!

— О чем, Хуан?

Хуан ничего не ответил — молча сидел за столом. Тогда Катерина без обиняков спросила:

— Почему ты так боишься, Хуан? Ты сердишься на отца из-за того, что он сохранил этот медальон?

Хуан по-прежнему молчал. Катерина протянула ему цепочку. Он в ужасе отпрянул, словно в той таилась страшная угроза.

— Я не чувствую в себе никакой перемены, — сказала Катерина. — Час назад я не знала, что во мне и в тебе течет еврейская кровь. Теперь я это знаю. Но никакой перемены в себе не чувствую. Решительно никакой.

— Я христианин, как и ты. И тебе это известно, Катерина, — вырвалось у Хуана.

— Да, известно. И это означает, что я — и то и другое. Я еврейка и христианка, и это ничего не меняет.

— Что ты говоришь!

Катерина надела на шею цепочку и взглянула на Хуана. Тот яростно зашептал:

— Сними ее, пожалуйста! Ради всего святого, сними!

Катерина улыбнулась, сжимая цилиндрик в руке. И беспечно сказала:

— Держа эту вещь в руке, я как бы исповедую иудаизм. А теперь представь себе, что наш добрый приор Томас здесь. В таком случае я сказала бы ему: «Отец Томас, я исповедую иудаизм». Бедный приор! Ему пришлось бы отправить меня на костер. Отдать приказ привязать меня к столбу и сжечь…

Голос ее пресекся, лицо потемнело — так темнеет свеча перед тем, как погаснуть фитильку. Катерина приблизила лицо к Хуану:

— Боже мой, Хуан, что здесь творится?

— Главное, чтобы это не коснулось нас, — с мольбой в голосе проговорил Хуан.

— Когда я была совсем маленькой, Хуан, у нас в Сеговии проходил рыцарский турнир. Последний — больше такого не было. Думаю, не только в Сеговии, но и во всей Испании. Мир изменился, над турнирами теперь смеются. Но тогда меня, маленькую девочку, турнир привел в восторг. Испанские рыцари с головы до ног были закованы в латы, их стяги и вымпелы всех цветов радуги развевались по ветру. Один рыцарь был в ярко-красном, другой — в небесно-голубом, третий — в снежно-белом. А потом начался поединок — рыцари съехались, раздался звон мечей, лязг доспехов… — Катерина замолчала, — казалось, она перенеслась в то время. — Мой отец тоже участвовал в турнире. Тебе трудно вообразить дона Альваро в латах? Он был в белом. С ног до головы в латах, поверх них белый плащ. Знаешь, мне казалось: в мире нет рыцаря доблестнее его. Он выбил из седла своего противника, поднял коня на дыбы, прискакал ко мне, поднял меня и посадил в седло впереди себя…

— Катерина, неужели ты не поняла, что произошло? Как ты можешь болтать о рыцарях, об их доспехах? Ты что, дурочка? Разве ты не знаешь, что творится в Сеговии? Нет больше рыцарей в доспехах. Никакой рыцарь не оградит нас от того, что здесь творится…

— Ты по-прежнему хочешь жениться на мне? — перебила его Катерина; голос ее звучал холодно и отчужденно.

— Я дал слово.

Кровь ударила Катерине в голову; она встала, отошла было от стола, потом повернулась к Хуану.

— Будь ты проклят вместе с твоим словом! — выкрикнула она. — Я освобождаю тебя от него! — И вышла из комнаты, оставив Хуана Помаса в одиночестве.

 

8

В эту ночь Хуан Помас не спал. Он шел в темноте, ведя своего коня под уздцы. Потом привязал его к сухому дереву, а сам сел на камень, размышлял, проклинал себя и даже плакал. И так просидел несколько часов кряду, пока не услышал крик петуха, — только тогда он сел на коня и поскакал во тьму. Ближе к рассвету тьма постепенно рассеялась, вдали зазвонили монастырские колокола. Хуан Помас направил коня прямо на этот звон.

Торквемада видел, как Хуан подъезжает к монастырю. Он тоже провел ночь без сна; впрочем, он часто бодрствовал ночью. Вечером Торквемада закрывал дверь своей маленькой, похожей на клетку кельи и вел битву с дьяволом. Иногда Торквемада скидывал одежду, призывал монаха, и тот хлестал его плетью до тех пор, пока все тело не покрывалось багрово-синими полосами. Эти следы в его битве с дьяволом служили доспехами. В этой битве Торквемада не всегда одерживал победу. Были ночи, когда победа оставалась за ним, но бывали и ночи, когда торжествовал дьявол. Однако Торквемада каждый вечер снова бился с дьяволом. Он почти не сомневался в том, кто в конце концов победит.

Теперь, когда колокола возвестили, что наступило утро, Торквемада приступил к неспешному обходу монастыря, и каждый его шаг, казалось, совпадал с мерным ударом колоколов. Торквемада не остановился, когда увидел, что Хуан въезжает в монастырский сад и, спешившись, привязывает коня у большого древнего камня.

Хуан думал, что Торквемада не заметил его, но такова уж была особенность Торквемады: он научился замечать, не замечая, видеть, не видя, и даже осуждать, не осуждая. Хуан подошел к монастырю и встал в тени — дожидался, пока Торквемада совершит очередной круг. Возвращаясь с обхода, Торквемада остановился в нескольких шагах от Хуана — стоял не двигаясь. Густая тень от стен монастыря не позволяла Хуану понять, смотрит ли на него Торквемада, как он оценивает его появление и нет ли в глазах приора немого вопроса. Он не различал ни глаз, ни даже лица Торквемады, видел только фигуру в черном облачении с куколем.

Так они молча стояли, пока окружавшая их тьма не стала серой, потом светло-серой. Наконец Торквемада произнес, и голос его звучал ласково:

— В это время, в такое раннее утро, мой сын, плоть может быть одета, но душа обнажена. Она открыта Богу. Она стоит перед Ним в наготе своей, потому что ее не могут скрыть ни одежды, ни плоть.

Слова Торквемады прозвучали ни как вопрос, ни как утверждение. Хуан не знал, что сказать, и стоял, в страхе ожидая, что за этим последует. Торквемада продолжал:

— Ночь — время сна. Почему же ты не спал, сын мой?

Хуан Помас тупо покачал головой. Ему было страшно; он понимал, что должен ответить на вопрос Торквемады, но не мог вымолвить ни слова, только качал головой.

— Ты боишься меня, сын мой? — спросил Торквемада. — Но тебе нечего бояться. Мы слуги Господа. Христовы дети. Как можешь ты бояться меня? Может быть, тебе сказали, что раньше Торквемада был человеком, а теперь стал чудовищем? Но разве чудовища служат Господу? Этот вопрос ты должен задать себе и сам на него ответить. Так скажи мне, разве чудовища служат Богу?

— Не знаю, — пробормотал Хуан.

Теперь все вокруг заливал свет, яркий утренний свет — первые лучи солнца коснулись плоских башен монастыря. Хуан уже мог видеть Торквемаду; его сутана стала обычным черным облачением из домотканого сукна; под куколем было видно худое, смуглое лицо со скошенным костлявым подбородком, но глаз по-прежнему нельзя было различить. Нависающий куколь отбрасывал на них тень.

— Ты хочешь служить Богу? — спросил Торквемада. — Хочешь служить Испании? Хочешь служить своей бессмертной душе?

Хуан пытался ответить, но не мог выговорить ни слова. Ему хотелось убежать, но он понимал, что это невозможно. Ему хотелось пасть на колени и молить о пощаде, но и это было невозможно.

— Ты тоже думаешь, что Бог забыл Испанию? — продолжал Торквемада. — Если так, тогда я должен спросить себя, почему у тебя такие мысли. Я должен задать себе вопрос, почему Божье дитя и дитя Испании думает, что Бог забыл его родину. Я должен открыть тебе мое сердце и дать ответы — иначе какой же я приор? Поэтому говорю тебе, сын мой: Бог не забыл Испанию. Он только отвратил свой взор от евреев. За все время от сотворения мира и до наших дней Бог забыл одних только евреев. Но…

Он подошел ближе к Хуану, настолько близко, что юноша мог наконец видеть его глаза — черные дыры на обтянутом кожей лице.

— Но еврея, ставшего христианином, — такого еврея Господь помнит. Потому что такой еврей обретает бессмертную душу, а бессмертную душу Господь не забудет никогда.

Он протянул руку и дотронулся до плеча Хуана:

— Пойдем.

Хуан пошел рядом с приором — они двинулись вокруг монастыря и молча шли до конца колоннады. Оттуда Торквемада повернул назад.

— Что привело тебя сюда, Хуан Помас? — возобновил разговор Торквемада. — Сюда мало кто приходит по собственной воле. Люди обычно оказываются здесь, когда их приводят солдаты инквизиции, солдаты Святой матери церкви. Но за тобой солдат не посылали, и все же ты здесь.

Торквемада протянул руку и коснулся шеи Хуана. Его палец очертил линию вокруг шеи молодого человека — тот вздрогнул и отпрянул. Торквемада прошептал:

— Что за медальон носит на шее дон Альваро?

Торквемада продолжал идти дальше — ждал, что ответит ему Хуан. Тот молчал, шел рядом, не отвечая на вопрос и не вдаваясь в объяснения. Дойдя до конца колоннады, Торквемада опять повернулся и пошел назад.

— Инквизиция свята. Она свята — как Отец, Сын и Дух Святой. И суд ее свят. Ты знаешь, что такое святая инквизиция, сын мой?

Торквемада обнял Хуана за плечи. Неожиданно Хуан вырвался.

— Клянусь Богородицей, — закричал он, — потому что я христианин! Я клянусь, клянусь вам, отец Томас, что дон Альваро — христианин!

Спокойно, невозмутимо Торквемада, понизив голос, сказал:

— Ты слишком много клянешься. Зачем ты подвергаешь опасности свою бессмертную душу? Бог ненавидит божбу. Разве я просил тебя клясться? Просил?

— Дон Альваро — христианин!

— Ты отвечаешь на вопрос, которого я не задавал, — сказал Торквемада. — Это ответ, но где же вопрос, Хуан Помас? В твоем сердце, в твоей душе, или это вопрошает Бог? Я не спрашивал тебя, христианин ли дон Альваро. Я спрашивал тебя, что в медальоне, который он носит на шее?

— Заклятие, — выпалил Хуан.

— Что за заклятие?

— Еврейское заклятие.

— Скажи мне, Хуан Помас, что такое еврейское заклятие? Ты знаешь?

— Я слышал, как дон Альваро произносил его.

— Что?

— Я уже говорил. Я слышал, как дон Альваро произносил еврейское заклятие.

Торквемада кивнул и двинулся дальше. Хуан следовал за ним, как будто невидимая сила приковала его к приору. Наконец Торквемада сказал:

— Произнеси это заклятие сейчас, Хуан Помас.

Они сделали еще шесть шагов. Хуан хранил молчание, и тогда Торквемада крикнул громко и повелительно:

— Я отпускаю тебе грехи. Говори! Я приказываю! Не гневи меня, отвечай!

Хуан остановился, повернулся к приору и, глядя ему в лицо, произнес умоляющим тоном: «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, всей душою твоею и всеми силами твоими».

И тут вновь зазвонили колокола. Их звон отдавался в голове Хуана — ему казалось, что их громоподобный звук разорвет его череп, лишит его разума.

 

9

Этим утром Мария решила пойти в церковь, Катерина согласилась сопровождать ее. Мария выстроила в уме такую логическую цепочку: стоит ей провести утро в церкви — и то, что случилось накануне, исчезнет или забудется, как сон. Она сказала Катерине, что сначала они исповедуются и поставят свечи, и научила, что именно надо говорить тем двум священникам, к которым она особенно благоволила. Катерина безучастно слушала мать. Мария настаивала, чтобы и Альваро пошел с ними, но он лишь сердито помотал головой и постарался побыстрее их выпроводить.

Катерина встревожилась.

— Ты останешься дома? — спросила она отца. — Никуда не уйдешь? Мы застанем тебя, когда вернемся?

Альваро, с трудом выдавив из себя улыбку, заверил дочь, что он будет дома.

— Мама хочет, чтобы я исповедалась, — сказала Катерина.

— Прекрасная мысль, — одобрил Альваро. — Думаю, стоит послушать маму. Ты почувствуешь себя лучше.

— Ты что, ничего не помнишь? — вышла из себя Катерина.

— Я не помню ничего такого, что тревожило бы меня, и, конечно же, ничего, что могло бы потревожить тебя, — сказал Альваро. — Иди в церковь и делай то, что велит мать.

Когда жена с дочерью ушли, Альваро почувствовал облегчение. То, чего он ждал, могло произойти в любую минуту, и теперь каждый миг он воспринимал как отсрочку приговора. Альваро прошел в свой кабинет — там хранились бухгалтерские книги и счета, там он обычно работал, — сел за стол и стал писать. Сначала Альваро решил, что напишет жене и дочери общее письмо. Но нужные слова не находились, и он попытался написать одной Марии. Это тоже оказалось непосильной задачей. Мария только что ушла, а он уже не мог вызвать в памяти ее образ. Они даже не попрощались. Жена просто повернулась к нему спиной и ушла из дома, и, с ее точки зрения, это было вполне естественно. Почему она должна считать это утро особенным?

В конце концов Альваро решил написать письмо одной Катерине — и тут слова потекли сами собой. Закончив письмо, он сложил его, запечатал и после этого стал работать над дополнением к завещанию. В это время с улицы донесся топот ног и лязг доспехов. Альваро подошел к окну и увидел, что к его дому под палящими лучами утреннего солнца направляются шесть солдат инквизиции в легких доспехах и откинутых назад больших, похожих на лодки шлемах. Как обычно, вид солдат оставлял желать лучшего, оружие у них было нечищеным, и Альваро подумал, что, будь его воля, он первым делом приказал бы им залезть в реку, прихватив с собой побольше мыла. Ребяческая мысль, и Альваро, пожав плечами, вернулся к письменному столу и своему завещанию. Сознание его раздвоилось — он разом и обдумывал пункты завещания, и прислушивался к тому, как солдаты барабанят в дверь. Потом раздался приглушенный голос Хулио — тот открыл дверь солдатам. Через какое-то время Хулио постучал в дверь кабинета. Альваро встал, впустил слугу.

— Кто там, Хулио? — спросил Альваро.

— Вы же сами знаете. Их и хочешь не услышать, а услышишь.

— Верно.

— Я не впустил их в дом, — сказал Хулио. — Они грязные — от них воняет. Не годится, чтобы такая мразь входила в дом испанского дворянина и уводила его, как вора.

— Они согласились подождать на улице?

Хулио кивнул.

— Все впереди, — сказал Альваро. — Со временем они осмелеют. Не будут стучаться, сразу примутся ломать дверь, а если на их пути встанут хорошие люди вроде тебя, они убьют их, не задумываясь.

— Вы обязаны пойти с ними? — спросил Хулио.

— Сейчас — да. Но оставим это — есть дела и поважнее. — Альваро вручил Хулио письмо. — Передай письмо Катерине. Это очень важно.

— Непременно передам, дон Альваро.

— Теперь это… — Альваро протянул Хулио вторую бумагу. — Это дополнение к моему завещанию. В нем говорится, что в случае моей смерти к тебе перейдут белый жеребец — ты всегда им восхищался — и сотня золотых монет…

— Дон Альваро, ну пожалуйста, — перебил хозяина Хулио. — Не хочу и слышать ни о чем таком. Вам еще жить и жить.

— Смерть всегда близко, — нетерпеливо заметил Альваро. — А сейчас послушай меня, возьми эту бумагу и сделай, что я скажу. Я знаю, Хулио, ты не умеешь читать, но я рассказал тебе, что здесь написано. Если ты потеряешь эту бумагу, ты не получишь ничего, кроме небольшой суммы, оговоренной в завещании. Я хочу, чтобы ты знал: я и там сделал распоряжения насчет тебя и остальных слуг, но я решил сделать это небольшое добавление к нему. А теперь оставь меня одного. Иди к солдатам и скажи, что я выйду к ним сразу же, как только оденусь.

На рубашке Альваро проступили пятна пота. Он надел свежую рубашку из белого шелка, поверх нее — бархатный камзол. Пристегнул к поясу самый красивый, в богатой оправе кинжал, взял зеркало, аккуратно расчесал длинные волосы. Направляясь к двери, подумал, сколько ребяческого тщеславия в его действиях, и улыбнулся.

Солдаты инквизиции поджидали его. Сержант, командовавший маленьким отрядом, сказал:

— Мы не станем надевать на вас наручники, дон Альваро, но вы должны пообещать, что не попытаетесь бежать. Я знаю, мы имеем дело с испанским дворянином, но времена изменились.

— Согласен, сержант, — сказал Альваро.

— Странные времена, дон Альваро. Теперь нельзя оставаться просто испанским дворянином или сержантом, вот как я. Все перепуталось, ведь так?

— Так, — согласился Альваро.

— Наручников на вас не наденут — только не пытайтесь бежать. Встаньте между нами, и мы все вместе пойдем в монастырь.

Альваро кивнул, встал в строй, и отряд двинулся. К этому времени церковные колокола перестали звонить — теперь слышался лишь лязг доспехов и тяжелый топот солдатских ног. Солдаты шли по улицам Сеговии, и все жители — мужчины, женщины, дети — бросали свои дела и во все глаза смотрели на них. Однако никто ничего не говорил, никто не смеялся, не шутил, не обменивался замечаниями. Примолкли даже дети. Не было в Сеговии человека, который не знал бы дона Альваро, но никто не решился ни вступиться за него, ни выказать радость при виде его несчастья.

Так они прошли через всю Сеговию и, покинув пределы города, свернули на дорогу, ведущую к монастырю.

Утро было жарче обычного. Когда они подходили к монастырю, Альваро снова вспотел, и ему подумалось, что Мария расстроится: ведь он испортил одну из самых тонких и дорогих шелковых рубашек. Пятна пота не сходили, даже когда слуги замачивали рубашку в соленой воде.

Маленький отряд проследовал мимо монахов — те, не обращая внимания на солдат, продолжали трудиться. Солдаты вошли в монастырь и направились по коридору к залу инквизиции. Там их уже ждал монах-доминиканец в черной сутане; кивком он приказал солдатам оставить Альваро и удалиться. Затем доминиканец отворил дверь и дал знак Альваро войти. Альваро неспешно вошел в зал. Монах последовал за ним, закрыв дверь.

Посреди комнаты за длинным столом сидело семь человек. В центре — Торквемада, справа и слева от него — по три инквизитора. Они удивительно походили друг на друга — ни одного добродушного, полного или веселого. Все — изможденностью, смуглостью лиц, темными глазами, выражением непримиримости — до странности были похожи на Торквемаду. Инквизиторы смотрели на вошедшего Альваро, но в их глазах ничего нельзя было прочесть. Ни одобрения, ни осуждения. Инквизиторы просто наблюдали за ним.

Утренний солнечный свет лился в окна за спинами монахов. Он падал прямо на Альваро, стоявшего в центре огромного множества танцующих пылинок. Инквизиторы оставались в тени и оттого казались еще более отчужденными и далекими.

Альваро не испытывал ни гнева, ни страха. Если б его попросили точно описать, что он чувствует, он ответил бы: ничего. Он воспринимал себя как бы со стороны и поэтому отнюдь не с притворным, а с неподдельным любопытством спросил Торквемаду:

— Почему ты приказал привести меня, Томас?

— А ты не знаешь?

— Знал бы — не спрашивал.

— Понимаешь, Альваро, — сказал Торквемада, — нас связывают долгие годы дружбы. Я хорошо тебя знаю и, мне кажется, знаю кое-что и о твоей душе, но твои мысли сокрыты от меня. Не в моих силах проникнуть в них. Я не чародей и не обладаю сверхъестественными способностями. Я только бедный монах, по мере сил стараюсь хорошо делать свое дело, и, думаю, ты знаешь это лучше, чем кто-либо другой. Поэтому скажи мне сам, почему ты здесь.

— Не знаю.

— Дон Альваро, — продолжал Торквемада, — ты принимаешь догмат о бессмертии человеческой души?

— Принимаю.

— Тогда мы не враги тебе, а твои спасители — ибо что значит земное страдание по сравнению с вечным блаженством?

Торквемада замолчал, выжидая, что скажет Альваро. Он нетерпеливо подался вперед, инквизиторы переводили глаза с Торквемады на Альваро, затем снова на приора. Но Альваро хранил молчание, и тогда Торквемада сказал, голос его звучал участливо:

— Признайся.

— В чем?

— Ты лучше знаешь.

— Скажи, в чем меня обвиняют, — потребовал Альваро.

— Какая наивность! Большинство тех, кто стоял перед нами, дон Альваро, были объяты страхом. Но боялись они не меня. Боялись Господа, боялись Господней воли, явленной через меня. А ты не боишься?

— Нет.

— А Бога ты боишься, Альваро?

— Я боюсь только того, что мне угрожает, — с расстановкой ответил Альваро. — Бог мне не угрожает.

— Значит, тебе угрожаю я?

— Я не хочу взывать к нашей дружбе, Томас. Однако ни одному из нас нет нужды ранить тело или душу другого. Скажи, в чем меня обвиняют.

Торквемада вздохнул и вдруг — ни с того ни с сего — с размаху ударил кулаком по столу:

— В страшной ереси! В иудейской!

— Я не еврей, я христианин, — спокойно сказал Альваро.

— Это так, это так, Альваро де Рафаэль. Иначе ты не держал бы ответ перед святой инквизицией. Евреи не держат перед нами ответ: они прокляты со дня своего рождения, у них нет ни малейшей надежды на спасение. Что такое грех, что такое ересь по сравнению с вечным проклятием, на которое они обречены: ведь на них не распространяется милость Божья. Вот в каком положении еврей, и да не запятнает его присутствие святые стены монастыря!

Торквемада, казалось, излил свой гнев в словах. Голос его зазвучал мягко и сочувственно. Кулак разжался, пальцы чертили на столе узоры. Он поднял голову и испытующе поглядел на Альваро:

— Я давно знаю тебя, Альваро де Рафаэль, тебя, твою жену и дочь. Я брал твою дочь на руки, когда ее еще не окрестили, она выросла на моих глазах. Я давно знаю и люблю тебя и не хочу, чтобы гибель твоей души легла на меня тяжелым грузом. Душа моя и так отягощена. Ты сказал, что мы друзья, и, если это так, мы должны понять друг друга. Осознай, Альваро, какую ношу я взвалил на себя. Прошу тебя — исповедуйся, облегчи душу.

Альваро обдумал его слова и кивнул. По-прежнему ощущая все то же странное отчуждение, он сказал:

— И тогда ты сможешь привязать меня к столбу и сжечь живьем?

Сидевший в конце стола, справа от Торквемады, очень старый инквизитор выкрикнул:

— Сгорает бренная плоть! Огонь укрепляет душу! И тогда болезнь, которую мы зовем жизнью, уходит…

Монах, сидящий рядом с ним, добавил:

— Что такое наша плоть? Мерзость, грязь и грех. Слышишь, дон Альваро?

Старик на правом конце стола улыбнулся. У него почти не осталось зубов — лишь внизу торчал один желтый зуб да наверху два желтых клыка. Из-за этого он пришепетывал.

— Бренная плоть проходит обряд очищения. Ты утратишь ее, дон Альваро, но подумай о том, что обретешь взамен. Жизнь вечную.

Еще один инквизитор по другую сторону от Торквемады поддержал его:

— Огонь — благодатный и чистый — освободит от всех грехов. И душа воспарит, исполненная благодати.

Торквемада раздраженно покачал головой, и Альваро почувствовал, что приора раздосадовали и смутили слова его коллег.

— Приди к Богу, — сказал он. — Прекрати свои мучения, Альваро.

— Нет, Томас, — ответил Альваро. — От своих мук я так просто не откажусь.

Старик на левом конце стола вдруг раскипятился: как смеет Альваро так фамильярно обращаться к великому инквизитору!

— Он презирает нас, — заметил третий инквизитор. — Откровенно презирает. Ты презираешь нас? — обратился он к Альваро.

— Я вспомнил, что у меня был друг, — сказал Альваро. — Разве это грех — называть его Томасом? — Он обратился к Торквемаде: — Это тоже грех? Мне нельзя больше называть тебя Томасом?

— Я тоже помню друга, — ответил Торквемада. — Зови меня Томасом сколько хочешь. Да поможет мне Бог, да поможет Он нам обоим. Я обращаюсь к тебе как к другу, Альваро. Отринь свои муки и обрети мир.

— Но в своих муках я открыл нечто бесконечно дорогое для меня.

— Дорогое? Что же это, дон Альваро?

— Я сам.

— Еретик? Еврей? Кто ты теперь, Альваро?

— Человек.

— И что это значит, Альваро? То, что ты создан из плоти и крови? Что ты ешь, спишь и дышишь? Все это может делать и животное. Оно тоже из плоти и крови. Как и еврей. Я говорил о твоей бессмертной душе.

— Наше тело — плоть и кровь, а что такое бессмертная душа? Сострадание и милосердие? Или все то, чему меня учили, — ложь?

— Мы, святая инквизиция, — это и есть милосердие и сострадание.

— Милосердие и сострадание? — повторил Альваро, не в силах скрыть удивления. — Нет, Томас, ты, видимо, считаешь меня глупцом. Ты издеваешься надо мной, разыгрываешь меня?

— Я предлагаю тебе нечто бесценное.

— Что именно? Столб, у которого меня сожгут? Тюремную камеру, где я сгнию заживо?

Голос инквизитора на дальнем правом конце стола сорвался на визг:

— Самого Господа нашего распяли! Костер спасет тебя от ереси! Очистительное пламя окутает тебя покровом любви и заботы…

Не в силах сдерживаться, Альваро, указывая на старика, закричал:

— Томас, я вынесу все, что должен вынести, но не хочу слушать этого старого дурака!

Торквемада повернулся к старцу.

— Хватит! Ни слова больше! — резко сказал он. Затем обвел взглядом остальных: — Замолчите все! Иначе я наложу на вас епитимью, и она будет соразмерна моему гневу. Этого человека буду допрашивать я.

— Ты заходишь слишком далеко, приор, — сказал один из инквизиторов.

— Не тебе говорить, насколько далеко мне можно заходить, — зло отозвался Торквемада. Повернувшись к Альваро, он сказал: — Я просил тебя, Альваро, но больше не могу просить. Признавайся!

— Мне не в чем признаваться.

— А что это у тебя на шее?

Торквемада встал и, отодвинув стул, направился, огибая стол, большими шагами к Альваро. Они стояли друг против друга, и Альваро, понизив голос, спросил:

— Почему, Томас? Почему? Почему ты так поступаешь? Что за дьявол управляет тобой?

Торквемада протянул руку, ухватил цепочку на шее Альваро и стащил ее через голову.

— Ты по-прежнему носишь этот медальон, — сказал Торквемада. — Ничто не может заставить тебя снять его, никакая опасность не может заставить тебя испытать страх.

— Я дорожу своей честью.

— Честью? — вскинув бровь, переспросил Торквемада, держа перед собой медальон.

— Эта вещь ничего для меня не значит, — пылко произнес Альваро. — Этот медальон, что ты держишь сейчас в руке, ничего не значит и никогда ничего не значил для меня. Я храню его лишь как память, и только как память он имеет для меня значение. Он принадлежал моему отцу, а до него — деду, и потому, сохраняя его, я отдаю дань уважения каждому из них. Но в том кошмаре, который благодаря тебе и тебе подобным воцарился в Испании, этот медальон стал для меня чем-то большим, чем просто память. Из-за того безумия, с каким вы преследуете каждого, в ком есть хоть капля еврейской крови, я начал гордиться им. Повторяю, Торквемада! Гордиться! В испанском языке есть такое слово, Томас. Хорошее испанское слово. Знаешь ли ты, мой дорогой Томас, что я не только христианин, но еще мужчина и испанец? Если я выброшу медальон, который ты держишь в руке, не исключено, что я останусь христианином, но перестану быть человеком и стану таким испанцем, каких и без меня в избытке.

— Ты подписал себе приговор, — с горечью сказал Торквемада.

— Да пошел ты к черту! — взорвался Альваро. — Приговор мне был подписан в тот день, когда король Испании посоветовал тебе попробовать моей крови и разделить с ним мое богатство!

 

10

Время остановилось — вот что лучше всего запомнилось Альваро из его пребывания в камере пыток. Впервые его привели сюда за день до Страстной недели. Из того, что происходило в первый раз, он не помнил ничего — во всяком случае, ничего, что имело хоть какое-то касательство к его теперешней жизни, заполненной разного рода пытками. Ему протыкали иглами кожу, прижигали каленым железом спину, от этого Альваро потерял реальное ощущение времени: теперь он не мог бы ответить, сколько раз его приводили в пыточную камеру.

Что-то он помнил, но не боль, боль он вспомнить не мог. Один раз перед ним всплыло лицо Томаса — безжизненная маска под куколем освещалась языками пламени, колышущимися, как маятник часов. Все время, пока Альваро видел перед собой Томаса, кто-то отчаянно кричал. Потом он понял, что кричит сам, что слышит собственный крик.

В другой раз все время, пока его пытали, взор Альваро был прикован к распятию, висевшему на стене пыточной камеры. Это был готический Христос, очень худой, очень натуральный, из раны на боку струилась кровь.

Альваро помнил, что тогда ему казалось, будто распятие движется, наклоняется все сильнее и в конце концов падает на пол, но он понимал, что это была галлюцинация.

Лучше всего он помнил потолок. Потолок был каменный, постоянно подтекал, на мокрой поверхности завелся грибок. Впервые Альваро обратил внимание на потолок, когда его вздернули на дыбу. Он смотрел на сырой потолок, крича от боли, потом перед ним возникла маска, под которой скрывалось лицо одного из мучителей. Маска — символ этой камеры. В ней все ходили в черных масках с прорезями для глаз и носа.

Запомнил он также и одного человека. В памяти Альваро он запечатлелся голым с головы до ног, хотя на самом деле нагота его была прикрыта фартуком. Этот человек был такого могучего телосложения и так физически силен, что его руки могли заменять самые страшные орудия пыток. Хотя лицо мучителя скрывала маска, Альваро он всегда представлялся смеющимся — такое наслаждение доставляли тому пытки.

Затем Альваро хлестали плетью, и тогда ему постоянно слышался колокольный звон. После плети его надолго оставили в покое, чтобы зажила спина. Больше его не пытали. Альваро помнил, как однажды, пока спина еще заживала, ему удалось подняться с тюремной койки и доковылять до крошечного окошка высоко в стене — и выглянуть наружу. Окно оказалось всего на несколько дюймов выше земли. Неподалеку играл голый малыш. Этот двухлетний мальчуган был одним из сирот, которые воспитывались при монастыре. Он играл с голубем. Голубь его не боялся — очевидно, хорошо знал мальчика. Голубь прыгал на мальчика, взбирался к нему на голову, хлопал крыльями, а малыш визжал от восторга.

Тогда же Альваро вспомнил письмо, которое оставил Катерине. Как ни странно, он не забыл ни единого слова из этого письма и повторил его вслух от начала до конца:

«Ты помнишь, моя дорогая Катерина, как один раз сказала мне, что я лучший из всех испанских рыцарей? Таким я был для тебя, для меня же ты самая чистая и прекрасная из всех женщин. Поэтому я пользуюсь случаем, чтобы сказать тебе: даже самый храбрый рыцарь, если его лишить оружия, беззащитен. Сейчас я в таком положении. Я беззащитен и наг. Каким я пришел в этот мир, таким и уйду из него, а все, чем я владею, отойдет королю и инквизиции. Пока это еще не случилось, но это неизбежно, и ничто не сможет этому помешать. Будь у меня сын, я мог бы передать ему мою шпагу — она всегда напоминала бы ему, что его отец был испанским рыцарем. Тебе же, дочь моя, я могу оставить только память, вещь столь драгоценную, сколь и опасную…»

Он остановился, припоминая, что же дальше. Но это было слишком мучительно.

Шли дни, спина заживала. Пытки прекратились. Два раза в день в камеру приносили хлеб, воду и лук. Это был ежедневный рацион Альваро. Однажды, внезапно проснувшись, он увидел, что у изножья койки сидел Торквемада и глядел на него. Сначала Альваро решил, что это галлюцинация, мираж. За время пыток у него часто случались галлюцинации, и потому он закрыл глаза, подождал и вновь открыл их. Торквемада не исчез.

Альваро потянулся за кувшином воды, стоявшим на столике у койки. Торквемада сам подал ему кувшин. Альваро отпил и сел на постели.

— Очень больно, Альваро?

— Ты еще спрашиваешь?

— Да, Альваро, спрашиваю.

— Что я могу сказать тебе о боли, Томас, отец мой? — недоверчиво отозвался Альваро. — Может, рассказать тебе о муках Христа на кресте? Теперь я знаю, что это такое.

— Я тоже.

— Ты, Томас?

Торквемада кивнул:

— Господи, Альваро, а как ты думал? Разве вид страданий доставляет мне радость? Разве я чудовище, питающееся смертью и болью?

— А разве не так? Скажи мне.

— Я служу Богу! — прокричал Торквемада, едва не срываясь на визг.

— Знаю, — сказал Альваро. Набрал в рот тухлой воды из кувшина и медленно проглотил ее. — Ты должен простить меня, Томас, мне трудно говорить, но, как я уже сказал, мне многое открылось. Ты ревностно служишь Господу — и моя судьба тому свидетельство. Я знаю, как ты служишь Ему. Мне это досконально известно.

— Я умолял тебя исповедаться, Альваро. Я и сейчас прошу тебя: признай свой грех — дай мне сойти с креста.

— Нет! — яростно вскричал Альваро.

— Тебе неведомы ни раскаяние, ни жалость.

— К кому — к тебе, Томас? Жалость к тебе? О чем ты просишь — пожалеть тебя? Может, мне еще помолиться о спасении твоей души? Ты этого хочешь?

— Господи, помоги мне! Неужели ты думаешь, что я не люблю тебя?

— Любишь? Нет, Томас, ты давно разучился любить, и теперь нет такого существа на земле, которое ты любил бы.

— Я не хочу, чтобы ты умер без прощения и надежды! Прошу тебя, Альваро, открой душу, — взмолился Торквемада.

Альваро горько улыбнулся:

— Итак, ты умоляешь меня, Томас.

Тяжело вздохнув, Торквемада кивнул:

— Будь по-твоему, Альваро.

Он снова вздохнул и пошел было к двери, но тут Альваро окликнул его:

— Томас!

Торквемада медленно повернулся к Альваро, и тот с удивлением увидел, что лицо приора осветилось надеждой.

— Когда мне предстоит умереть? — спросил Альваро.

— Скоро, и да смилостивится над тобой Господь!

— А в тебе есть милосердие, Томас?

— Я не могу ничего ни изменить, ни остановить, Альваро. И ты это знаешь. Не думай, что все зависит от меня. Тут я бессилен.

— Есть в тебе милосердие или нет? — повторил Альваро.

— Чего ты хочешь?

— Ты знаешь.

— Возможно.

— Разреши мне повидаться с раввином Мендосой.

— Хочешь, чтобы мы оба погубили свои души? Так, Альваро?

— Дай мне повидаться с ним, — тихо произнес Альваро. — Если ты дорожишь бессмертием своей души, Торквемада, дай мне с ним повидаться.

 

11

В те времена в Сеговии была площадь под названием Пласа де Фе, и это означало, что там вершилось аутодафе. Аутодафе — это акт веры, требующий сжечь еретика живьем. Но и в те времена жители Сеговии не знали, кто совершает акт веры: тот, кого сжигают, или тот, кто сжигает. Во всяком случае, эта площадь на краю города вызывала смешанные чувства у тех, кто проходил мимо; бывали дни, когда после аутодафе в воздухе стоял такой невыносимый запах горелого мяса, что только люди с крепкими желудками могли приблизиться к площади.

Однако в тот вечер, когда Торквемада, проходя мимо этого места, остановился там отдохнуть, воздух был свеж и чист. Уже одиннадцать дней здесь не полыхал костер. Каменная платформа, которую называли пьедесталом веры, была тщательно подметена, а под возвышавшимся над ней массивным, почерневшим от огня столбом не лежала, как обычно, зловещая вязанка дров. На пьедестале сейчас стоял монах с пергаментным свитком в руках. За его спиной солдат инквизиции держал факел, чтобы монах мог читать. Вокруг платформы толпились человек тридцать-сорок. Как отметил про себя Торквемада, преобладали нищие, мусорщики, проститутки и карманники, между ними бегали, кричали, резвились оборванные, полуголые дети.

Монах приступил к чтению, Торквемада остановился послушать. Он стоял с краю толпы, наполовину укрывшись в тени.

— Вот они, приметы дьявола, — читал монах. Зычным, твердым голосом он чеканил слова: — Раскройте ваши глаза, дабы не поддаться греху, и тогда вы распознаете того христианина, который остается евреем в сердце своем, евреем втайне, в ночи. Узнаете вы его так. Внемлите. Прежде всего, он чтит субботу. Если в субботу на нем свежая рубашка или праздничная одежда, если он накрывает стол чистой скатертью, не разводит огонь в печи и отдыхает — знайте, это он, и, если Бог живет в вашем сердце, вы разоблачите его и призовете на его голову огненную кару…

На последних словах голос монаха поднялся до крика. Толпа подхватила крик, улюлюкала, свистела, хлопала в ладоши.

— Хвала Господу! — выкрикнул кто-то. Крик снова подхватили. Дети, приложив ладони трубочкой ко рту, радостно вопили.

Монах дал свиток солдату и воздел руки, призывая к молчанию. Когда толпа угомонилась, монах продолжил чтение:

— И вот как вы узнаете его: он ест мясо в пост, не ест мяса и не пьет в их Судный день, празднует еврейскую Пасху… — Здесь монах добавил от себя: — Вот когда вы можете обнаружить еретика. Легче всего это сделать на еврейскую Пасху. В этот день присматривайтесь к нему, следите за ним. Искушайте его, предлагайте ему хлеб и смотрите, дотронется ли он до него, положит ли в рот. Вложите хлеб ему в руки силой, чтобы увидеть, не бросит ли он его на землю, как мы, обжегшись, бросаем горящий уголек. Так вы хитростью заманите его в ловушку, а на ваши бессмертные души снизойдет благодать…

Торквемада поспешил уйти. Его била дрожь, охватило уныние, которое ему никак не удавалось побороть. Он проходил одну за другой улицы Сеговии — искал место, которое, как ему казалось, помнил, но, отчаявшись найти его, подозвал мальчика. Мальчишка хотел было убежать, но, услышав голос Торквемады, остановился так резко, словно на него набросили лассо.

— А ну, подойди сюда, мальчик!

Юнец явно колебался. Затем все же медленно приблизился к мрачному, возвышавшемуся над ним приору и молча остановился перед ним.

— Скажи, мальчик, где здесь дом раввина Мендосы? — спросил Торквемада.

Мальчишка молча покачал головой.

— Ты знаешь, кто я?

Юнец все так же молча кивнул.

— Тогда делай, что тебе говорят, — веди меня к его дому.

Мальчик покорно двинулся впереди Торквемады. Приор пошел следом, и вскоре они подошли к двери в стене; мальчик указал на нее и тут же убежал. Торквемада постучал и принялся ждать, когда ему откроют. Прошло довольно много времени, и приор уже стал сомневаться, не привел ли его мальчишка к пустующему дому, но тут дверь медленно отворилась. На пороге стояла женщина средних лет — тщедушная, невзрачная, она разглядывала Торквемаду невозмутимо и неприветливо.

— Кто вы? — спросила женщина.

— Я приор Томас де Торквемада.

— Это имя мне известно, — сказала женщина, сдержанно кивнув. — Что вам здесь нужно, приор?

— Я хотел бы поговорить с раввином.

— Мы евреи, приор. Не мараны, не новообращенцы, не вероотступники или еретики. Всего лишь евреи. У нас с вами нет никаких дел. Мы не подлежим вашей инквизиции.

— Ты что, будешь наставлять меня законам церкви? — вскипел Торквемада, но, справившись с собой, сказал уже более спокойно: — Тем не менее мне необходимо поговорить с раввином.

Какое-то мгновение женщина колебалась, приглядываясь к Торквемаде, затем распахнула дверь и отступила в сторону, пропуская приора. Потом закрыла за ним дверь. Прихожую, в которой очутился Торквемада, освещал только свет из соседней комнаты. Торквемада остановился в ожидании.

— Идите за мной, — сказала ему сеньора Мендоса.

Она привела его в просто обставленную комнату размером приблизительно девять на четырнадцать футов. У одной стены стоял небольшой каменный очаг, пол был выложен плитками, стены отштукатурены; на внутренней стене располагались окна, которые, Торквемада знал, всегда выходят во двор, каким бы маленьким он ни был. Обстановка комнаты состояла из стола, нескольких стульев и буфета.

Ужин был накрыт на двоих — раввина и его жену. Две тарелки, хлеб, немного сыра, оливки и лук — вот все, что было на столе. Когда Торквемада вошел в комнату, раввин, сидевший у дальнего конца стола, встал, вопросительно посмотрел на приора — молча ждал. В конце концов Торквемада не выдержал, откинул капюшон и спросил:

— Раввин Мендоса, ты не узнаешь меня?

— Я знаю тебя, приор, — ответил Мендоса.

— Ты знаешь и Альваро де Рафаэля.

Мендоса продолжал стоять у стола, глядя на Торквемаду так, словно не слышал его.

— Я говорю, что ты знаешь его, — настаивал Торквемада.

Мендоса отодвинул стул, обогнул стол и подошел к приору.

— Почему ты спрашиваешь меня об этом? — сказал он, в голосе его сквозило отчаяние: он старался догадаться, какую западню готовит ему Торквемада. — Предположим, я скажу, что знаю его, — и что тогда? Ты пошлешь за ним своих солдат. Поставишь его перед так называемым судом в камере инквизиции. Его станут обвинять, он станет отрицать обвинения. Тогда вы отправите его в то страшное место, что зовется у вас кельей веры, и будете мучить до тех пор, пока не сломите его ум и дух…

Тусклым, безучастным голосом Торквемада ответил:

— Все это уже позади, раввин. Сейчас он в камере инквизиции.

Сеньора Мендоса покачала головой и опустилась на стул. Раввин закрыл на мгновение глаза, лицо его исказило страдание. Но он тут же взял себя в руки и, понизив голос, осторожно спросил:

— Кто ты, приор Торквемада? Наши мудрецы говорят, что жизнь нам дана, чтобы поддерживать добрые отношения с другими людьми. Всю мою жизнь я пытаюсь понять людей, подобных тебе. Самый жестокий и тупой поденщик ест хлеб и мясо, твоя же пища, и не просто пища, а пир, — человеческие страдания.

— Пир? Нет, раввин. Какой уж тут пир, когда чужая боль отзывается в тебе такой же болью.

— Вот как? — произнес Мендоса. — Ты и перед Всевышним осмелишься оправдываться за причиненные тобой страдания и смерти тем, что боль этих несчастных отзывалась болью и в тебе? И такую софистику ты преподносишь Богу? Послушай, приор, подобные мысли недостойны тебя. Что ты можешь знать о муках, приор?

— Я служу моему Господу, как он повелевает мне, и пришел я к тебе не для того, чтобы обсуждать теологические вопросы с иудеем.

— В таком случае зачем же ты пришел ко мне?

— Альваро де Рафаэль попросил привести тебя к нему…

— И ты согласился по доброте душевной? Ты это хочешь сказать? Я что, ребенок, чтобы поверить тебе? Или дурак? Ты хочешь, чтобы я поверил в эту чушь?

— Ты не Бог, чтобы я перед тобой оправдывался! — отрезал Торквемада. — Я дружил с Альваро де Рафаэлем двадцать лет.

— Так, значит, ты арестовал его и осудил на пытки из братской любви? А потом привяжешь к этому проклятому столбу на площади веры и в знак высшего доказательства своей любви сожжешь его и станешь вдыхать запах его горящей плоти?

— Только ради спасения его души, — сказал Торквемада.

Мендоса покачал головой, отвернулся, пересек комнату, подошел к жене. Положил руку ей на плечо, вздохнул и обратился к Торквемаде:

— Ненависть — вот что дается нам хуже всего. Да поможет мне Бог, но мне жаль тебя, приор. Хорошо, веди меня к нему.

Тут жена раввина вскочила и преградила мужу дорогу.

— Нет, — твердо сказала она. — Нет! Я не пущу тебя с ним!

— Раз дон Альваро просил меня прийти, я должен выполнить его просьбу, — ответил Мендоса.

— Но ведь там инквизиция, — умоляла его женщина. Повернувшись, она указала на Торквемаду — рука ее дрожала. — Только взгляни на него. Ты знаешь, кто он и чего от него ждать.

— Нет, дорогая, — терпеливо произнес Мендоса. — Я не знаю, кто он и чего от него ждать. Знай я, мне было бы легче. Даже в это страшное время мне было бы легче. Но я не знаю, кто он. И не знаю, чего от него ждать. И да простит меня Бог, не понимаю, для чего такие люди, как он. И все же мне придется пойти с ним.

Раввин мягко отстранил жену и направился к двери. Торквемада последовал за ним.

Они шли рядом по улицам города. Луна уже взошла, было достаточно светло, и они видели дорогу. Некоторое время они шли молча, потом Мендоса спросил у приора, не страшно ли ему идти так поздно в обществе еврея и притом еще и раввина. В вопросе его звучала смешанная с грустью насмешка. Однако Торквемада отнесся к его вопросу серьезно.

— Я боюсь только Бога, — отрезал он.

— Но нас же видят, — продолжал Мендоса. — Даже в темноте можно узнать тебя и меня. Представь, что один шепнет другому: смотри, Торквемада, уж не иудей ли он? И что будет, если этот слух пойдет гулять по городу, как обычно бывает?..

— Такое может сказать только дьявол, — ответил Торквемада.

Мендоса кивнул:

— Да, дьявол. Все валят на него! Но скажи мне вот что, приор. Помнится, сто лет назад — не больше — в Барселоне жил благочестивый и набожный раввин и звали его Торквемада. У дьявола долгая память, не так ли, приор?

— Что-то ты слишком много себе позволяешь, еврей! — оборвал его Торквемада.

— Все мы позволяем себе слишком много, приор, — согласился Мендоса. — Жизнь — вещь нелегкая. Однако мы, евреи, не придаем такого значения исповеди, как вы. Поэтому я не прошу тебя исповедоваться.

— Ничего не проси у меня, еврей! И молчи! Мне нет нужды говорить с тобой.

— Как пожелаешь. — Мендоса пожал плечами. — Мои речи не мудреные и не забавные, а что до фамилии Торквемада, то напомню тебе, приор, что в Испании ее носят тысячи людей. Это распространенная фамилия. Так что, ты видишь, мои домыслы довольно ребяческие и неосновательные.

 

12

В сон Альваро, в его кошмары, в искаженные болью воспоминания врывался голос Торквемады. Он видел лицо Торквемады. Горло у Альваро пересохло от жажды, а Торквемада держал перед ним бокал охлажденного вина и улыбался. Потом лицо его исчезло, остался один голос. Бесстрастный, гнусавый, повелительный, он командовал им. Альваро услышал, как Торквемада сказал:

— Дай мне ключ и факел. Ты можешь добраться до двери и в темноте.

Альваро открыл глаза. Сквозь окошечко в двери он различил дрожащий свет факела. Вновь раздался голос Торквемады:

— Да, это его камера.

Ключ повернулся в замке, дверь со скрипом открылась. Вначале Альваро увидел только факел. Он сел, протер глаза и увидел Торквемаду — тот стоял перед ним с горящим факелом в руке, а рядом с ним стоял еще один человек. Огонь слепил Альваро, поначалу он ничего толком не видел. И он закрыл глаза, лишь чуть погодя снова приоткрыл их. Протер, раскрыл пошире и заставил себя смотреть на пляшущее пламя факела. Ему показалось, что человек рядом с Торквемадой — раввин Биньямин Мендоса, но он не был в этом уверен, как не был уверен и в том, что все увиденное не галлюцинация и не сон.

Но вот привидение, принявшее облик Мендосы, заговорило и, обратившись к Альваро, спросило, не мучит ли его боль. Альваро с трудом поднялся на ноги и прошел два шага, отделявшие его от Мендосы. Дотронулся до раввина — убедился, что перед ним не призрак. Затем дотронулся до Торквемады. Приор не шевельнулся — он молча держал в руке горящий факел, тот потрескивал и шипел, и тогда Альваро протянул руку и откинул куколь, чтобы увидеть лицо Торквемады.

Торквемада кивнул на Мендосу.

— Я сделал, что ты просил, дон Альваро, — сказал он.

Альваро вернулся к койке. Прежде чем ответить, он некоторое время смотрел на раввина.

— Мучит ли меня боль? Да, мучит. Но я учусь так жить и думаю, что учусь умирать в муках. Спасибо, что вы пришли.

Раввин кивнул, а Альваро спросил Торквемаду, не мог бы он оставить их наедине.

Торквемада покачал головой:

— Я подвергаю опасности свою душу уже тем, что привел сюда этого еврея.

— Тогда уведи его! — вспылил Альваро. — Уведи, пока он не сказал лишнего. Все, что он тут скажет, будет свидетельствовать против него. И ты предъявишь ему обвинение.

— Этого не будет, — сказал Торквемада.

— Я тебе не верю, — сказал Альваро презрительно.

— Даю тебе слово! — заверил его Торквемада.

— Поверьте ему, — вмешался в их разговор Мендоса. — Поверьте ему, сын мой. Он дал слово. Не подвергайте его слова сомнению.

— Вы верите ему? — спросил Альваро.

— Да, верю. Я верю ему, — ответил Мендоса.

Альваро прислонился к стене, закрыл глаза и долго сидел так. Когда же он вновь открыл глаза, те двое все еще были в камере. Альваро чувствовал страшную усталость.

— Рабби, — сказал он усталым голосом, — ответьте мне на один вопрос.

— Спрашивайте, сын мой.

— Кто я? Христианин или иудей?

— Христианин, сын мой.

— Инквизиция считает, что я повинен в иудейской ереси, — сказал Альваро, превозмогая боль: говорить становилось все труднее. — Я носил на шее медальон. Рядом с крестом. Медальон и крест лежали рядом на моей груди. Этот медальон принадлежал моему отцу. В нем кусочек пергамента со словами: «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, всей душой твоею и всеми силами твоими». Вы знаете, что это за слова, рабби?

— Знаю.

— Это заклятие?

— Нет, это не заклятие.

— Я христианин, — продолжал Альваро. — И тем не менее мне предстоит умереть из-за того, что я по недомыслию носил этот медальон.

— А почему вы его носили, дон Альваро?

— Не знаю, — ответил Альваро.

— Но вы сознавали, что это опасно?

— Да, сознавал, — признал Альваро, взглянув на Торквемаду.

Торквемада отвел глаза, теперь он смотрел прямо перед собой — его темная фигура с горящим факелом в руках казалась высеченной из мрамора.

— Вы хотите быть евреем? — спросил Мендоса.

— Не знаю. Никогда об этом не думал. Я ни разу не спрашивал себя: Альваро де Рафаэль, кем ты хочешь быть — иудеем, христианином или мусульманином? С какой стати? Я испанский дворянин и христианин. У меня имелось все, что нужно человеку для счастья. Скажите, к чему мне было стремиться стать евреем?

— Я не могу ответить на этот вопрос, дон Альваро.

— Да, наверное, не можете, — согласился Альваро. — Но человека, который так думал, рабби Мендоса, больше нет. Его место занял тот, кто сейчас перед вами в камере. Взгляните на меня. Взгляните на меня, рабби, потому что я прошу вас: сделайте меня иудеем!

— Нет! — не двигаясь с места, выкрикнул Торквемада.

Раввин повернулся к Торквемаде:

— Успокойтесь, приор. — Голос его был спокойным. — Разве я могу сделать его иудеем?

— Можете и должны! — настаивал Альваро.

— Но почему? — спросил Торквемада. — Почему?

— А потому, что я больше не хочу иметь с тобой ничего общего!

— Ты хочешь вечно гореть в аду? — наседал на Альваро Торквемада.

— Да! С радостью! С наслаждением! — выкрикнул Альваро.

— Дон Альваро, — вмешался Мендоса, — все не так просто. Если евреи — избранный Богом народ — а понять, для чего Он нас избрал, трудно, разве что Он хотел, чтобы мы вечно мучились так, как вашему Спасителю довелось мучиться несколько часов на кресте, — если уж так случилось, в этом нет ничего такого, к чему бы надо стремиться. Мы родились евреями — и тайну нашей судьбы, как мы ни бьемся, разгадать не можем. Сделать же вас евреем не в моей власти.

Альваро встал — его качало. Простирая руки к раввину, он повторял:

— Вы можете! Вы должны!

— Послушайте меня, — сказал Мендоса. — Молю вас, послушайте. Был такой еврейский мудрец по имени рабби Гилел, да будет благословенна память его; так вот, к нему как-то пришел язычник и сказал: «Рабби, сделай меня иудеем». И рабби Гилел ответил ему: «Я не могу сделать тебя иудеем, потому что иудей — это тот, кто знает Закон и следует ему». Тогда язычник — он сильно расстроился — сказал: «Откуда мне знать Закон, если его изучают всю жизнь и все равно до конца не знают?» На это рабби Гилел возразил: «Верно. Чтобы изучить Закон, жизни не хватит, но на это можно взглянуть иначе. Я могу изложить тебе Закон в одном предложении. Вот оно: возлюби брата своего, как самого себя. Весь Закон в этом, а остальное — толкование». Вот что говорил самый почитаемый из наших мудрецов.

Мендоса замолчал, и Альваро показалось, что он хотел бы взять свои слова назад, переосмыслить их, но было видно, что это ему не удается.

— Вы понимаете меня, дон Альваро? — спросил раввин.

— Не больше, чем вы меня, — прошептал Альваро.

— Я понимаю вас.

— Тогда во имя Господа — вашего или моего — сделайте так, как я прошу!

— Только из ненависти к нему? — спросил Мендоса, указывая на Торквемаду.

— А разве я должен любить его? — сказал Альваро. Теперь и он указывал на Торквемаду. — Взгляните на него! Только взгляните! И это служитель Божий! — Силы у Альваро кончились. Ноги подкосились, и он опустился на кровать.

— Здесь больше нечего делать, — сказал Торквемада Мендосе. — Пойдемте.

— Дон Альваро, послушайте меня, — сказал Мендоса. — Подумайте о том, что я сказал. Если бы вы пришли ко мне и попросили: «Сделайте меня человеком», — что бы я вам ответил? Вы такой, каким вас сотворил Господь — и никакой другой…

— Вы говорите загадками, — пробормотал Альваро.

— Как и все мы, — согласился Мендоса.

— Довольно, — сказал Торквемада.

Он вышел, подождал Мендосу у двери. Затем закрыл за ним дверь и повернул ключ в замке.

 

13

Торквемада давно покинул площадь, где сжигали еретиков, а монах все продолжал читать свиток, где перечислялось, как распознать исповедующих иудейскую веру. Однако чтение затянулось, и, пока монах перечислял бесконечные знаки и символы, по которым можно признать иудея, толпа понемногу рассеивалась. Сначала потеряли интерес к происходящему дети и разбежались по домам, где их ждали скудный ужин и куча тряпья вместо постели. Затем потянулись проститутки: приближался час, когда появлялись первые клиенты. За ними, по одному, разошлись воры, карманники, попрошайки и головорезы.

После того как монах закончил чтение, свернул пергамент, помолился и скрылся в темноте вместе с солдатом инквизиции, на площади остался только один человек. Хрупкая женщина, закутанная с головы до ног в темный плащ, сидела на низком камне спиной к тому самому пьедесталу веры. Прошло, наверное, не меньше часа, а она все сидела, не двигаясь с места, пока ее не окликнули:

— Катерина! Ты здесь? Катерина! Это ты?

На площади появился Хуан Помас. Луна уже светила вовсю, при ее свете он рассмотрел хрупкую фигурку, съежившуюся у края платформы.

— Это ты, Катерина?

Закутанная в плащ фигура поднялась, застыла в ожидании. Хуан Помас подошел к ней, и тогда девушка откинула капюшон.

— Бог мой, Катерина, — сказал Хуан. — Я чуть не помешался от страха — искал тебя повсюду. Уже так поздно. Ты что, забыла, который час? Тебе нельзя оставаться здесь одной. Здесь полно головорезов и воров.

— Куда же мне идти, Хуан? — спросила она.

— Я отведу тебя домой.

— Домой? Куда же? Где тот дом, который откроет для меня двери?

— Твой родной дом, — раздраженно ответил Хуан.

— У меня нет дома.

— Не болтай глупостей, Катерина. Что ты хочешь этим сказать? Если б ты только знала, как волнуется твоя мать. Ей так плохо, что ее пришлось уложить в постель.

— А ты беспокоишься за меня, Хуан?

— Конечно.

— Это ты донес на него?

— Катерина, что на тебя нашло? Тебя не узнать. Иногда ты говоришь так, что я перестаю тебя понимать. О чем ты?

— Ты все прекрасно понимаешь, — продолжала Катерина. — Я задаю тебе простой вопрос. Это ты донес на него, Хуан?

Хуан молча смотрел на девушку. Нервно сглотнул, открыл было рот, хотел что-то сказать, но не смог вымолвить ни слова.

— Пошел прочь! — с отвращением сказала Катерина.

Он, словно не слыша слов девушки, сделал к ней шаг и коснулся ее руки. Она отпрянула, отбросила его руку. Он снова шагнул к ней, но Катерина вскочила на камень, с которого только что встала, с камня на платформу и сжалась в комок.

— Нет! Не смей прикасаться ко мне! — закричала она.

— Своим криком ты разбудишь всю Сеговию, — проговорил хрипло Хуан.

— Тогда уходи отсюда, — сказала она. — Все кончено, уходи.

Хуан постоял с минуту, резко повернулся и скрылся в темноте. Катерина в изнеможении опустилась на каменную платформу. Камни еще не остыли после жаркого дня. Катерина свернулась калачиком, закутавшись в плащ. Некоторое время она, должно быть, спала. Когда же она открыла глаза, было еще темно. На площади стояла тишина. Ночь была прохладная, и Катерина дрожала от холода. Она вновь забылась, и ей приснился ужасный сон. Она увидела отца на дыбе в камере пыток. Он кричал, умолял ее прекратить его муки. Катерина проснулась в слезах. Рассветало, первые лучи солнца окрасили розовым цветом крыши Сеговии. На площади не было ни души.

Катерина спустилась с платформы, брела по улицам, пока не дошла до фонтана. Во рту у нее пересохло, она никак не могла напиться. Но есть ей по-прежнему не хотелось. И она побрела по городу, все дальше удаляясь от улицы, где стоял ее дом.

Сеговия тем временем просыпалась. Кричали петухи, из сараев выпускали кур и коз. Детей отправляли играть на улицу. В домах растапливали печи, едкий запах горящего угля наполнял воздух.

Теперь Катерина шла по еврейскому кварталу. Мужчины выходили из домов — спешили на утреннюю молитву. Катерина и раньше бывала в еврейском квартале, но она проезжала его верхом или в паланкине. Никогда прежде ей не случалось ходить здесь пешком, наблюдать близко здешнюю жизнь и участвовать в ней.

Катерина не испытывала страха перед евреями, но и не ощущала себя причастной к ним. Мужчины здесь чаще носили бороды, чем испанцы-христиане, и бороды у них были длиннее и гуще. Сейчас они куда-то быстро и целеустремленно шли. Что до Катерины, то она бесцельно брела за ними, пока не дошла до синагоги, в которую они и направлялись.

Она никогда раньше не заходила в синагогу, да и сейчас не могла бы сказать, что ее туда влечет. Не то чтобы она решила: «Я пойду в синагогу», не то чтобы твердо решила: «Нет, я туда не пойду». Катерина не стремилась в синагогу, но и не бежала ее. И все же вошла туда. Синагога просто встретилась ей на пути. Спроси кто-нибудь Катерину, пойдет ли она туда, Катерина бы только пожала плечами. Она не могла принимать ясных и определенных решений.

В синагогу она вошла последней, и сразу же сторож, маленький человечек с седой бородой, закрыл за ней дверь. Внутри синагоги было человек сорок мужчин и, кроме Катерины, ни одной женщины.

Оглядевшись, она поняла, что здание это очень древнее. В отличие от церкви синагога внутри представляла собой четкий прямоугольник. По двум из ее стен шла низкая галерея. Должно быть, места для женщин, догадалась Катерина, — мужчины сидели ниже. Ей говорили, что в синагоге мужчины и женщины сидят раздельно. Женские галереи были примерно на фут выше центральной части синагоги и отделены от остального помещения толстыми деревянными перилами, от которых к потолку тянулись ряды столбов.

В женской части синагоги ничем не покрытые скамьи — единственное место, предназначенное для сидения, — шли параллельно стенам, в мужской же части — перпендикулярно. В главной части синагоги — той, что напротив дверей, стояла небольшая кафедра, пространство за ней было задрапировано темно-красной тканью. Кафедра возвышалась над полом на две ступеньки, и рядом с ней стоял деревянный пюпитр с развернутым на нем пергаментным свитком.

Катерина заняла место ближе к стене. На кафедре стоял человек, в котором она узнала раввина, приходившего в их дом, — того, кому отец спас жизнь. Взяв свиток за ручки, он разворачивал его, пока не дошел до нужного места. Тут он увидел Катерину, одиноко сидевшую в дальнем углу синагоги. Их взгляды встретились, и Катерине показалось, что раввин задумался: он словно бы вглядывался в себя и в священный текст перед собою. Так он простоял довольно долго, не двигаясь и не произнося ни слова, и только потом приступил к чтению:

— «Боже мой! Боже мой! Для чего Ты оставил меня? Далеки от спасения моего слова вопля моего. Боже мой! Я вопию днем — и Ты не внемлешь мне, ночью — и нет мне успокоения…» — Раввин сделал паузу, положил руку на развернутый свиток и посмотрел на Катерину. Затем обвел взглядом молящихся и проговорил: — Простите меня. В это необычное утро я начал с необычной молитвы. К нам кое-кто пришел. Я должен принять решение, но не могу его принять. Поэтому я читаю то, что оставили нам предки наши…

Пока Мендоса говорил, из-под двери в синагогу стали пробиваться тонкие струйки дыма, наполняя древнее здание едким запахом; послышалось легкое потрескивание. Старый сторож подбежал к двери, пытаясь открыть ее, но та не поддавалась.

— Помогите! Помогите! — закричал он.

Мужчины бросились помогать ему. Катерина сидела неподвижно. Мендоса, возвысив голос чуть ли не до крика, читал:

— «Но Ты, Святый, живешь среди славословий Израиля. На Тебя уповали отцы наши; уповали, и Ты избавлял их. К Тебе взывали они и были спасаемы; на Тебя уповали и не оставались в стыде…»

А пламя уже ревело. У Катерины было странное ощущение — ей казалось, что она видит все, что происходит за стенами синагоги. Она ясно поняла, что синагогу подожгли снаружи. Прихожане оказались в ловушке. Весь еврейский квартал стал площадью аутодафе, посреди которой, как сухое дерево, пылала древняя синагога.

 

14

Келья, в которой Торквемада жил в это время, была ненамного больше камеры, где содержался Альваро. Черный кафельный пол, свежепобеленные стены. Единственным украшением — если можно так выразиться — было висевшее на одной из стен распятие. Из мебели в комнате были только стул, кровать и небольшой комод. Перед распятием на полулежал пеньковый коврик. Когда монах постучал в дверь, Торквемада стоял на нем на коленях.

— Войди, — сказал Торквемада.

Монах открыл дверь. Торквемада не поднялся с колен. Келья освещалась только полоской света, проникавшей сквозь окошко в стене у самого потолка. Монах остановился на пороге в ожидании. Наконец Торквемада закончил молитву, встал, повернулся к монаху. Падавший из окошка луч света лег между ними.

— Что скажешь, брат мой? — спросил Торквемада.

— Синагогу сожгли, — ответил монах.

Лицо Торквемады словно окаменело, он кивнул:

— Я видел дым. Пахло горелым. Кто поджег синагогу, брат мой?

— Люди… Добрые люди…

— Добрые люди? А может, воры и убийцы?

— Добрые христиане. — Монах как бы оправдывался.

— Значит, добрые христиане, — выразил кивком одобрение Торквемада. — Когда синагога загорелась, в ней были люди? Евреи в это время молились?

— Да, они как раз в это время собираются на молитву.

— Кто-нибудь спасся?

— Нет. Все погибли. Старое дерево вспыхнуло в момент. Вы же знаете, что оно очень старое, приор. Ведь синагога стоит здесь с незапамятных времен.

— Знаю, — сказал Торквемада.

— С незапамятных времен, — повторил монах. — Говорят, сам дьявол построил ее еще до того, как в Испании появились люди, и потом подарил ее евреям…

— Не болтай чепухи! — перебил его Торквемада. — Синагога сгорела дотла?

— Она запылала, как факел.

— Кто в ней был?

— Человек сорок евреев, — ответил монах, — и раввин Мендоса.

— Больше никого?

— И еще одна женщина.

— Женщина? — Торквемада подошел к монаху так близко, что их лица чуть ли не соприкасались. — Откуда там женщина? Еврейские женщины обычно не ходят в синагогу — разве что в субботу.

— Она не еврейка, — сказал монах.

— Откуда тебе это известно? — спросил Торквемада.

— По одежде. Она была одета, как знатная испанская дама. На ней был плащ, но он распахнулся, и я увидел драгоценные украшения.

— Ты узнал ее?

— Точно не скажу, приор. — Тон у монаха был извиняющийся, чуть ли не умоляющий. Он хотел бы угодить Торквемаде, но не понимал, чего тот от него хочет. — Это была христианка, — уверенно сказал он.

— Старая? Молодая? Средних лет? Думай, дурак! Как она выглядела? Ты можешь ее описать?

— Совсем юная. Похожа на дочь дона Альваро.

— Почему же ты не остановил ее? — напустился на монаха Торквемада.

Монах в страхе попятился.

— Разве мне подобало остановить ее? — сказал он. — Раз она вошла в синагогу, значит, стала еретичкой. Мое ли дело останавливать ее? Мой единственный долг — следить и после донести на нее. Бог сам ее покарал.

Внезапно Торквемада ухватил монаха за сутану, сжав кулаки, притянул к себе и прошептал:

— Как ты мог?

— Что я такого сделал? — перепугался монах.

Торквемада с силой оттолкнул его от себя:

— Что ты сделал? Я накладываю на тебя епитимью, чтобы ты понял, что ты сделал. Посидишь сто дней на хлебе и воде — может, и поймешь, в чем твой грех! Сто ночей без одежды проймут твою очерствевшую душу!

Монах пал на колени и забормотал:

— Прошу вас… приор, прошу, скажите… в чем мой грех? В чем?

— Вон! — взревел Торквемада. — Оставь меня!

Монах вскочил и выбежал из комнаты. Торквемада остался один; он долго стоял, закрыв глаза, стиснув кулаки.

— Боже, смилостивься надо мной… — наконец прошептал он.

 

15

После того как монах ушел, Торквемада чуть ли не час сидел в темной келье. Адское пламя жгло его, но он терпел — не роптал на Бога и Божий промысел. Один только раз сказал вслух:

— Я — Твое орудие, Господи!

Но это его не утешило. Сказал он это сам для себя о себе. Потом встал, покинул келью и пошел по монастырю. Коридоры были пустынны: прошел слух, что приор в гневе, и монахи боялись попасться ему на глаза. Торквемада спустился по сырым каменным ступеням туда, где томились узники инквизиции. Вступив в круг, освещенный пламенем горящего факела, Торквемада вынул факел из железного кольца и продолжил путь, пока не дошел до камеры Альваро. Открыл дверь и вошел внутрь. Альваро лежал на койке — спал.

Торквемада подошел к койке, смотрел на Альваро. Альваро мирно спал, глубоко и ровно дыша, его сон был невинным и безмятежным. Торквемаду захлестнула горячая волна зависти, да что там зависти, даже ненависти, но эта ненависть как пришла, так и ушла. Альваро неожиданно открыл глаза, сел, щурясь от яркого света факела, потом открыл глаза шире и увидел Торквемаду.

— Сны мне сегодня не снились, — сказал Альваро, — но, похоже, я вижу их наяву. Думал ли ты когда-нибудь, Томас, что все россказни об аде куда правдоподобнее, чем нам казалось? Возможно, наш мир — просто ад какой-то иной жизни.

— Опять богохульствуешь? — сказал Торквемада.

— Сколько раз ты будешь убивать меня? Сколько раз сжигать? — Альваро опустил глаза, потом тихо спросил: — Что, Томас, время пришло?

— Для чего?

— Для моей смерти.

— Нет, не пришло, — ответил Торквемада.

— Зачем же ты тогда явился? Твое присутствие мне тягостно. Я могу побыть один — вот и все, что мне осталось, а тут возникаешь ты, словно ангел мести, или лучше сказать — дьявол? Что тебе нужно, Томас? Ты пришел сюда ради спасения моей души? Тебя ведь всегда беспокоило, что станется с моей бессмертной душой. Я что, должен сделать признание?

— Ради спасения моей души, думаю, да.

Альваро рассмешили его слова. Он захохотал. Его все сильнее разбирал смех, тело его сотрясалось. Альваро, не в силах остановиться, согнулся от хохота, но тут Торквемада крикнул:

— Прекрати! Прекрати!

— Ради спасения твоей души, Томас! Никогда не думал, Томас, что ты сочтешь, будто твою душу нужно спасать. Заглядывал ли ты в свою душу, Томас? Она черна как смоль, но оправлена в золото. Она украшена миллионами золотых монет, отнятых у бедняг, которых ты сжег. Томас… Томас, ты — как горькое обвинение против человечества. Бог не в своем уме, иначе он не допустил бы, чтобы вода во время потопа пошла на убыль. Впрочем, зачем мне сомневаться в тебе, Томас? Если тебе случится шагнуть в вечность и полететь прямехонько в адскую бездну, ангелы с песнями подхватят тебя и спасут твою смрадную бессмертную душу. Надеюсь, тебя доставят в рай. Поверь, Томас, я всей душой надеюсь на это. Каждую ночь я молюсь, чтобы моя надежда сбылась, молюсь сразу трем богам — еврейскому, христианскому и мусульманскому. Молюсь, чтобы на небесах тебя встретили с распростертыми объятиями и приняли твою зловонную душу. Знаешь, почему я молюсь об этом? Можешь догадаться, Торквемада?

Альваро ждал ответа, глядя на Торквемаду с улыбкой, и, сам того не желая, приор спросил:

— Почему?

— Ответ очевиден, — улыбался Альваро, — я отвечу тебе напрямик: если мне суждено быть в аду, хочу быть уверен, что никогда больше не увижу тебя.

— В храбрости тебе не откажешь, Альваро, — признал Торквемада.

— Храбрость! — Альваро вскочил. — К черту храбрость! Что такое храбрость? Когда ты на дне, ниже уже не опуститься. Если летишь с обрыва — назад дороги нет. Мне нечего терять, Томас. Ты что, сожжешь меня дважды? Трижды? Десять раз?

— Ни разу. — Голос Торквемады звучал бесстрастно. — Я пришел освободить тебя.

Альваро подошел к Торквемаде и, глядя ему в глаза, прошептал:

— Что ты задумал, Томас? Ты уже сыт по горло дыбой и тисками? Это что, новый, более утонченный способ пытки?

— Я говорю правду. Я пришел освободить тебя.

— Нет, — сказал Альваро. — Никогда. — Он подошел к койке, сел и, уставившись в пол, пробормотал: — Никто еще не выходил живым из лап Торквемады. Я читаю тебя, как книгу, Томас, — как книгу смерти. Смерть — единственный друг Торквемады, смерть и камера пыток. Сколько сотен людей ты осудил на смерть, Томас?

— Но ты это знал, — напомнил Торквемада. — Ты все знал и оставался моим другом. Мы были друзьями, потому что твоя вера — а это и моя вера — была крепка.

— И теперь я за это расплачиваюсь, — перебил его Альваро. — Не говори мне о своей вере. У нас нет общей веры. У нас нет ничего общего.

Торквемада кивнул и произнес — отстранение, бесстрастно:

— Тем не менее я тебя освобожу, Альваро. На твое имущество наложен арест, и оно перейдет в собственность святой инквизиции. Я советую тебе уехать отсюда. Уехать с пустыми руками — ведь именно так мы приходим в мир, а для тебя, Альваро де Рафаэль, такой отъезд, я полагаю, равносилен отходу в мир иной. Поэтому, повторяю, уезжай. Твое имущество конфисковано, но ты можешь взять коня, седло и шпагу. Уехать ты должен сегодня же вечером. Если завтра тебя увидят в Сеговии, я прикажу арестовать тебя.

С недоверием глядя на Торквемаду, Альваро снова встал. Подойдя к двери, Торквемада распахнул ее и жестом пригласил Альваро покинуть камеру:

— Иди, Альваро. Я буду освещать твой путь.

Альваро подошел к приору.

— Так это правда? — понизив голос, спросил он. — Помоги мне Бог, ты не обманываешь меня, Томас? Не ведешь со мной двойную игру? Когда-то ты был мне другом… Пойми, у меня не осталось сил, мне не вынести…

— Я говорю правду, — отрезал Торквемада.

Альваро пристально смотрел на него.

— Я не могу благодарить тебя… и не буду. Будь ты проклят, мне легче умереть, чем быть обязанным тебе! Я не хочу, чтобы ты дарил мне жизнь.

Торквемада вышел за дверь, Альваро последовал за ним; он шел за пляшущим кругом света, и кто знает, что он означал — жизнь или смерть, правду или ложь, весь мир или ничто. В гневе и сомнениях Альваро шел за Торквемадой.

— Я слышу слова испанца — не еврея, — сказал Торквемада. — Но я не оказываю тебе милости, я плачу долг.

— Какой еще долг? — выкрикнул Альваро. — Ты мне ничего не должен.

— Не испытывай мое терпение, — оборвал его Торквемада, — и пойми меня правильно, Альваро: я ненавижу тебя не меньше, чем ты меня!

Теперь Альваро поравнялся с Торквемадой — он шел в круге света от факела по коридору, кивал, сжимал кулаки и снова кивал, соглашаясь со словами приора.

— Прекрасно! — сказал Альваро. — Так будет лучше, Томас. Только ненависть, Томас. Ненависть — и ничего больше. Так и запомним друг друга.

Торквемада ничего не ответил — он провел Альваро по коридору, потом вверх по лестнице, потом через монастырь — в послеполуденную прохладу сада. Они постояли в ожидании, любуясь садом, пока монах — по приказу Торквемады — не привел Альваро его коня. Альваро забрался в седло. На прощание они не обменялись ни единым словом.

Альваро поскакал прочь, но один раз все же оглянулся и увидел, что Торквемада все еще стоит перед монастырем. Он стоял там, высокий и суровый, и Альваро показалось, что лицо его бывшего друга искажено болью. Впрочем, когда Альваро оглянулся еще раз, он увидел лишь человека — праведного человека, внушающего страх и трепет.

 

16

Сначала Альваро заглянул в галерею. Мария сидела в кресле, глядя на пылающий огонь. Он не вошел в галерею, а сразу поднялся в свою комнату и обратился к большому зеркалу. Из зеркала на него смотрел грязный, мертвенно-бледный незнакомец с бородой — Альваро сам бы себя не узнал. Прежнего Альваро не стало. Альваро охватило чувство опустошенности и отчаяния, словно он уже умер и недосягаем ни для кого; это чувство не ушло и после того, как он сбрил бороду и обтер мокрой губкой тело.

В доме стояла непривычная тишина. Альваро сначала надеялся, что Катерина придет не раньше, чем он приведет себя в порядок, но сейчас уже недоумевал, почему не слышно никаких признаков ее присутствия, гадал, где бы она могла быть. Его вдруг охватило внезапное волнение, и он поторопился натянуть дорожный костюм — кожаные штаны, камзол, высокие и прочные сапоги для верховой езды, пристегнул шпагу и кинжал и, несмотря на предупреждение Торквемады, засунул в сапоги дюжину золотых монет. Он еще не решил, вернется ли в Сеговию, покинет ли город сегодня вечером или только на рассвете, но знал, что в Испании, как и везде, мужчине не пристало путешествовать без денег.

Одетый по-дорожному, со шпагой и в шпорах, Альваро вошел в галерею. Жена подняла на него глаза, но лицо ее было неприветливым — Мария словно не узнавала его. Тусклым голосом она спросила:

— Зачем ты здесь?

Альваро ждал чего угодно, но только не этого. Он спросил, знает ли она, где он был, — от удивления голос его звучал чуть ли не умоляюще.

— Знаю, — ответила Мария.

— Смотри! — Альваро протянул к ней левую руку — ногти на ней были вырваны, большой палец размозжен.

Мария, взглянув, только сказала:

— Божья кара.

— Что ты несешь, черт тебя дери! — Альваро возбужденно мерил шагами галерею.

Жена отвернулась, но он схватил ее за плечи, притянул к себе.

— Не прикасайся ко мне!

— Так вот как меня встречают? — вскричал Альваро. — Вот как жена встречает мужа, воскресшего из мертвых?

— Я тебе не жена.

Альваро внимательно посмотрел на Марию и покачал головой.

— Мария, что за дьявол вселился в тебя? — сказал он убитым голосом.

Она ответила, голос ее был безжизненным:

— Я не согрешила. Я не впала в ересь. Меня не сожгут. Меня не будут пытать.

— Мария… Мария… все хорошо. Никто не причинит тебе вреда. Я скажу тебе, что я решил. Мы уедем отсюда — все вместе. И никогда не будем расставаться.

Он ждал ответа, а жена смотрела на него все тем же, ничего не выражающим взглядом.

— Где Катерина? — вдруг спросил он.

— Катерина…

— Она у себя в комнате?

— Она умерла. Это тоже Божья кара.

Альваро застыл на месте как вкопанный. Он слышал слова жены, но они не укладывались у него в голове. Они не имели смысла. Он улыбнулся, сознавая, что улыбка у него глупая, чуть было не рассмеялся, но потом подошел к Марии и схватил ее за руку, да так крепко, что она поморщилась и вскрикнула от боли.

— Где Катерина? — закричал он.

— Еврей! Отпусти меня!

Высвободив руку, Мария встала, зашла за кресло и, потирая покрасневшее запястье, сказала с расстановкой, чеканя слова:

— Я не потерплю, чтобы еврей прикасался ко мне!

Альваро с ужасом смотрел на нее — и не верил своим ушам. И тут в галерею вошел Хулио. Увидев Альваро, он замер на месте, словно увидел привидение. Альваро кинулся к нему. Первой реакцией Хулио было обратиться в бегство, но Альваро схватил его за рукав, притянул к себе.

— Хулио, где Катерина? — властно потребовал он ответа.

Хулио молчал, и тогда Альваро с силой встряхнул его:

— Отвечай же, черт тебя подери! Где она?

Хулио посмотрел на него так печально, что Альваро отпустил его. У Хулио дрожал подбородок.

— Она умерла, хозяин, — с трудом выговорил он.

— Умерла? Нет, ты лжешь! Ведь это неправда? Ты шутишь? Или решил наказать меня? Я еретик и потому заслуживаю в твоих глазах наказания. Не мучай меня, Хулио! Скажи только, это неправда?

— Хозяин, как бы я хотел, чтобы это было не так. Но я говорю правду. Она пошла в синагогу…

— В синагогу? — перебил слугу Альваро. — Нет, нет, ты что-то напутал, Хулио, это была не она. Зачем ей идти в синагогу? К чему бы ей идти в синагогу?

— Нет, это так, — простонал Хулио. — Она пошла в синагогу, а синагогу подожгли. Я побежал туда. Весь город сбежался к синагоге, но ничего поделать было нельзя. Синагогу сожгли.

— Ты видел Катерину? — еле слышно спросил Альваро.

— Я принес ее домой, — ответил Хулио. По его щекам катились слезы.

— Где она? — спросил Альваро. — Где ты ее положил?

— В ее комнате, хозяин, — сказал Хулио. — Но вы не ходите туда. Не ходите в ее комнату. Не смотрите на нее. Она страшно обгорела. Не смотрите на нее. Я накрыл ее тело…

Хулио пытался остановить Альваро, но тот оттолкнул его, взбежал по лестнице в комнату дочери. Там на кровати лежало нечто накрытое покрывалом. Альваро поднял покрывало, некоторое время молча смотрел на тело дочери, бережно накрыл его и вернулся в галерею.

Подходя к двери, он услышал голос Хуана Помаса. Следом за ним заговорил Хулио:

— Сеньор Помас, уходите. Говорю вам, уходите поскорее.

— Донья Мария, — спросил Хуан, — скажите, это правда, что Катерина умерла?

Мария ему не ответила. Хулио — от страха его голос срывался на крик — умолял юношу:

— Уходите, сеньор Помас! Уходите поскорее! Да, она мертва, и весь этот дом мертв…

Альваро подошел к двери и увидел, что Хуан со словами: «Да как ты смеешь меня касаться?» — отталкивает Хулио.

— Сейчас не время для гордости, поверьте мне, сеньор Помас, — отвечал Хулио. — Дон Альваро здесь, он в комнате дочери — там ее тело.

С недоверием, смешанным со страхом, Хуан покачал головой и сказал, что Альваро томится в подвалах инквизиции или уже мертв.

— Вы просто глупец! — взорвался Хулио. — Говорю вам, он здесь. И если он вас увидит…

— Ну и что? — хорохорился Хуан Помас.

— Ты что, думаешь, он не знает, кто его предал? Это всем известно.

— Откуда ему знать?

Альваро прошел в галерею и направился прямо к Хуану Помасу. Хулио видел Альваро, но Хуан — он стоял спиной к двери — его не видел. Мария вскрикнула.

— Собачий лай слышен далеко, — ледяным голосом сказал Хуану Альваро.

Хуан повернулся к нему. Хулио попытался встать между ними, но Альваро оттолкнул его. Хуан Помас выхватил из ножен кинжал, а Альваро успел поймать и с такой силой вывернуть его руку, что Хуан, отпустив кинжал, закричал от боли, однако тут пальцы Альваро сомкнулись на его шее, и крик затих.

— Не за меня! — кричал Альваро. — Моя жизнь ничего не стоит! Моя жизнь и твоя жизнь — они обе ничего не стоят! Но за жизнь моей дочери…

Альваро не потерял головы — хладнокровно, отдавая полный отчет в своих действиях, он душил Хуана. Тот попытался было сопротивляться, вырывался из цепких рук Альваро, но потом силы его оставили, руки безжизненно повисли.

Мария встала и направилась к ним.

— Значит, чтобы стать евреем, надо убить испанского дворянина? — визгливо закричала она. — Оставь его, еврей! Еврей! Грязный еврей!

Альваро отпустил Хуана. Гнев утих. Ненависть ушла. Он выпустил Хуана, и тот рухнул на пол, давясь от кашля и хватая ртом воздух. Альваро повернулся и посмотрел на жену. Она выдержала его взгляд. Некоторое время они смотрели друг на друга, потом Мария отвела взгляд и покинула комнату. Альваро же подошел к столу, выдвинул стул, сел и, тяжело дыша, склонился над столом. Хуан Помас следил за ним. Потом осторожно поднялся и кинулся бежать. Альваро слышал как будто издалека топот ног, слышал, как Хуан вскочил в седло и с места пустил коня вскачь.

Хулио стоял, ожидая приказаний, и наконец Альваро сказал:

— Пойдем, дружище! У нас много дел.

Он с трудом поднялся в комнату Катерины. Хулио пошел за лопатой и киркой. Альваро завернул Катерину в шелковое покрывало, поднял ее и отнес в сад. Они с Хулио рыли по очереди могилу. Работа шла медленно: Альваро очень ослаб, Хулио был стар. Наконец яма была вырыта. Альваро и Хулио опустили в нее тело девушки и засыпали землей.

Альваро трясло от усталости.

— Мне нужно выпить, — сказал он Хулио, — и съесть кусок хлеба. Можешь оседлать моего коня?

Хулио кивнул. Альваро вошел в дом, налил бокал вина, взял из буфета хлеб. Он не ощущал его вкуса, но заставлял себя есть, запивая вином. Оставшийся хлеб он положил в один карман камзола, в другой засунул холодное мясо и сыр. Потом вышел в галерею. Там никого не было, свечи погасли, однако уже брезжил рассвет, и Альваро без труда нашел дорогу в конюшни. Хулио уже держал наготове оседланного коня. Он помог хозяину сесть в седло и, держась за стремя, сказал:

— Хозяин, возьмите меня с собой. — Голос у него был убитый.

— Нет, дружище. Я помчусь быстрее своих воспоминаний, и я буду мчаться один. Ты делил со мной и радость, и горе. В том аду, где мне предстоит теперь жить, я буду один, совсем один…

— Я буду помогать вам, — взмолился Хулио. — Буду заботиться о вас… ухаживать за вами…

— Мне уже никто и ничто не поможет, Хулио. Даже Бог. Будем жить, как сможем, каждый из нас. Прощай, друг.

Альваро пришпорил коня, выехал из ворот и поскакал по дороге, на север от Сеговии.

Хулио стоял у конюшни, пока топот копыт не смолк. А потом пошел в дом — утолить голод: ведь и старику надо жить.

Ссылки

[1] Сфорца — династия миланских герцогов в XV–XVI вв.

[2] Гамилькар Барка (год рождения неизвестен — ум. 229 до н. э.) — карфагенский полководец периода 1-й Пунической войны (264–241 до н. э.). Отец крупного полководца и государственного деятеля Ганнибала (247–183 до н. э.).

[3] В средневековой Испании и Португалии — евреи, официально принявшие христианство. В XIV–XV вв., после королевского указа 1492 г., предписывавшего всем иудеям либо в трехмесячный срок принять католичество, либо покинуть Испанию, многие евреи вынуждены были перейти в христианство.