— Ну, как самочувствие? — спросил меня Гринберг.

— Хуже не бывает. Паршивое. Чего-то боюсь. Не совсем здоров: что-то тянет в желудке. Мутит. Такое ощущение, что меня вот-вот стошнит. Но сильнее всего — чувство страха. Словом, тоска…

— Хорошо.

— Что уж тут хорошего?

— То, что вы полностью осознаете свое состояние и свои ощущения. Сейчас это очень важно. Если бы вы сказали, что полны решимости и не испытываете страха, то я бы забеспокоился.

— Зато беспокоюсь я! — Мне действительно было не по себе.

— Вы не связаны ни контрактом, ни каким-либо другим соглашением, — медленно произнес Зви Либен, глядя на меня холодными голубыми глазами. Я никогда не воспринимал его как Нобелевского лауреата, блестящего физика, которого часто сравнивали с Эйнштейном и Ферми; для меня он был просто израильтянином (которых я уважал, но не очень любил), хладнокровным и непреклонным. В его неукротимой воле не угадывалось ни смелости, ни трусости — одна решимость. — Знайте, дверь еще открыта.

— Зви, не надо так, — спокойно сказал доктор Голдмен.

— Все нормально, — заверил Гринберг, шестидесятилетний тучный, круглолицый добряк, никогда не повышавший голоса и не терявший самообладания. Он был разносторонним специалистом: доктор медицины, психиатр, физик, философ и бизнесмен. — Все в полном порядке. Сейчас ему предстоит столкнуться со всем этим лицом к лицу: с его опасениями, его надеждами, необходимостью принять решение, да и с открытой дверью тоже. Разумеется, он может отказаться, и никто его за это не упрекнет. Вы понимаете это, не так ли, Скотт?

— Я это понимаю.

— У нас нет секретов. Проект, подобный этому, был бы бессмысленным и безнравственным; если бы у нас были секреты друг от друга. Возможно, проект в любом случае является безнравственным, похоже, я давно уже не имею ничего общего с тем, что называется нравственностью. Мы долго работали над поиском души, целых семь лет, и теперь приняли окончательное решение. Суббота Господня в конце наших поисков, если можно так выразиться, и мы ее празднуем. Работа завершена. Вы были и остаетесь моим другом. Я посвятил вас в эту работу в самом ее начале, а теперь вы оказались в самом центре. Зви был против вашей кандидатуры, и вы об этом знаете. Он предпочел бы еврея. Мы с Голдменом были другого мнения, и Зви согласился с нашим решением.

— Мне хотелось бы закрыть дверь, — включился я. — Я не пришел бы сюда, не решившись идти до конца. А Зви я сказал о мучающих меня сомнениях, потому что считал, что должен быть откровенным. Он же расценил это как недостаток решимости.

— Вы никогда больше не женились, — произнес Голдмен.

— Я не совсем понимаю, к чему вы об этом говорите.

— Не имеет смысла обсуждать это сейчас, — заметил Зви. — Скотт принял решение. Он смелый человек, и я хотел бы пожать ему руку. — Он с подчеркнутой признательностью сделал это.

— Не возникли ли у вас какие-нибудь вопросы? — поинтересовался Голдмен. — В нашем распоряжении еще час времени.

От этого могучего, сильного когда-то человека осталась одна лишь тень. Врачи обнаружили у него опухоль, которую нельзя оперировать, и, скорее всего, через год он умрет. Со стороны, однако, казалось, что неизбежная смерть вызывала в нем только любопытство и неуловимую печаль. Да, эти трое были необыкновенными людьми.

— У меня действительно есть несколько вопросов, которые я вам еще не задавал. Я не знаю, правда, стоит ли их вообще задавать.

— Задавайте, — подбодрил меня Голдмен. — У вас и так слишком много сомнений, может, нам удастся разрешить хотя бы некоторые из них.

— Хорошо. Вот я раздумывал над математической стороной дела, но до сих пор так ни к чему и не пришел. Хотя боюсь, что одного часа для этого мало.

— Да, мало.

— До сих пор для наглядности пытаются переводить математику в образы. Но мне кажется, что математики этим никогда не пользуются.

— Кто пользуется, кто — нет, — в первый раз улыбнулся Зви. — Я пользовался, но это только мешало моей работе. Поэтому я от этого отказался. Подобно тому как не существует слов для обозначения неизвестных нам предметов, так не существует образов для понятий, выходящих за рамки нашего опыта.

— Оригинально, не находите, Скотт? — поинтересовался Гринберг.

— Я боюсь разрыва цепочки, боюсь, что все придет к совершенно другому результату. Не будет, к примеру, этого проекта. Кроме того, вдруг я ошибусь и погублю вас и тысячи, а может, и миллионы, других людей, живущих сегодня на Земле?

— Здесь-то и разделяются абстрактные понятия и математика, — сказал Зви. — Ответ на ваш вопрос — отрицательный, но у меня нет способа объяснить вам это.

— А себе вы это объяснить можете?

Зви медленно покачал головой, а Гринберг пояснил:

— Не в большей степени, Скотт, чем Эйнштейн мог представить себе свою идею искривленности и ограниченности пространства.

— А я могу представить, — возразил я. — Правда, не такую сложную материю, как идея Эйнштейна, но возврат в прошлое на двадцать четыре часа, например, представить могу. Вчера в это время мы вчетвером сидели за этим же самым столом, и я пил шотландское виски с содовой. Ну что из этого следует? Значит, я — вчерашний и я — пришедший из будущего идентичны?

— Нет. Просто это был вчерашний день.

— А если бы я пришел из будущего, но держал в руке не стакан виски, а бутылку вина?

— Это парадокс, — мягко пояснил Голдмен, — перед которым наш разум бессилен. Именно поэтому мы не решились испытать нашу машину. Дорогой Скотт, и вы и я умрем, и это тоже является парадоксом и тайной. Мы, физики, математики и ученые, открыли кое-какие координаты и на их базе составили некоторые уравнения. Наши символы работают, но наш разум, наше воображение не в силах следовать за ними. Я могу размышлять о неизбежности смерти, об опухоли, которая растет во мне; вы, как мужественный человек, в меру своих представлений принимаете вероятность смерти. Но никто из нас не может постигнуть того, что нам предстоит. Вы понимаете, о чем я говорю?

— Не совсем.

— Тогда вам остается только положиться на наши объяснения.

Я пожал плечами и кивнул.

— Есть еще вопросы, Скотт? — спросил Гринберг.

— Тысяча вопросов, не считая те, которые я уже задал. К сожалению, на мои вопросы у вас нет ответов.

— Я бы хотел знать ответы, — вздохнул Гринберг. — Очень бы хотел!

— Отлично. Тогда начнем. Во-первых, деньги.

Гринберг положил на стол деньги, уложенные в маленькие пачки.

— Десять тысяч долларов, американских. Мы пытались раздобыть больше, но думаем, что на непредвиденные расходы будет достаточно и этого. Поверьте, Скотт, их было не так-то просто достать. Мы использовали все наши возможности в Вашингтоне и теперь знаем, что работники музеев совсем не такие неподкупные люди, какими кажутся. Спокойно расплачивайтесь за все наличными. В то время это было принято. Вот вам еще двести фунтов стерлингов, английских. На всякий случай.

— На какой случай?

— Кто его знает. Мы просто не хотим, чтобы вы были вынуждены менять деньги, поэтому приготовили еще и небольшие суммы в лирах и франках.

— И в марках?

— Немецких и австрийских — примерно на пять тысяч долларов тех и других. Странно, но их было достать легче, чем доллары. Правда, большую часть суммы мы получили от человека, имеющего некоторое представление о нашем проекте. Металлических монет не даем, они только создадут вам дополнительные трудности.

— Револьвер?

— Мы против револьвера, хотя в те времена носить револьвер было принято. В нашем случае вам безопаснее пользоваться ножом. Вот он. — Он положил на стол складной перочинный нож с перламутровой ручкой. — В нем четыре лезвия, такие ножи в то время носили все джентльмены. Для дела используйте большое — оно острое как бритва.

Зви, прищурившись, внимательно смотрел на меня. Я открыл нож и провел пальцем по лезвию. Я даже был доволен, что они не дали мне револьвер. В конце концов, тот мир мог оказаться более цивилизованным, чем наш.

Голдмен принес большую картонную коробку и поставил ее на стол.

— Ваша одежда, — пояснил он, улыбаясь примирительно. — Вы можете начинать переодеваться. Поразительно, какие они франты. Потом вы сможете оставить ее у себя.

— Потом…

Гринберг ждал, его лицо казалось задумчивым.

— У нас будет «потом». Только это и вдохновляет меня.

— Не думайте об этом, Скотт, — посоветовал Гринберг.

— У нас будет «потом». И все тут.

— Перестаньте. Наш разум не создан для парадоксов.

— «Мои дороги не твои дороги; и мои мысли не твои мысли», — процитировал Голдмен.

— Бога вспомнили?

Голдмен улыбнулся. Это вдруг успокоило меня, и я начал снимать свою одежду.

— Чертовски завидую вам, — неожиданно заявил Зви. — Если бы не проклятая хромота и не опухоль двенадцатиперстной кишки, я бы сам отправился. Ведь ни одному человеку никогда еще не представлялась такая возможность, никто еще не переживал ничего подобного. Вы вступаете во владения разума Божьего.

— Для атеистов вы, евреи, — просто религиозные фанатики.

— Это тоже часть парадокса, — согласился Гринберг. — На костюме этикетка Хеффнера и Кляйна. Прекрасные портные. Костюм сшит из импортного ирландского твида ручной выработки. В вашем саквояже лежит еще один костюм из темно-синего шевиота. Кроме того, у вас есть шесть сорочек, нательное белье и все остальное.

Он принес саквояж, стоявший у стены рядом со странным сооружением из трубок и проводов, на создание которого они потратили семь лет. Голдмен прикрепил к сорочке воротничок и передал ее мне.

— Никогда не носили таких? — поинтересовался он.

— Такие носил мой отец. — Впервые за многие годы я вспомнил об отце, и на меня нахлынули воспоминания.

— Не надо, — Зви покачал головой.

— Почему? — спросил я беспомощно. — Почему? Он что, меня не узнает?

— Вы его тоже не узнаете, — спокойно ответил Зви. — Ведь это будет тысяча восемьсот девяносто седьмой год, а вы родились только в тысяча девятьсот двадцатом. Сколько лет ему было, когда вы родились?

— Тридцать шесть.

— Следовательно, в тысяча восемьсот девяносто седьмом году он будет мальчиком примерно тринадцати лет, можете подсчитать точнее, Скотт? — встрял Гринберг.

Голдмен подошел ко мне и помог справиться с двумя пуговицами, которыми воротник пристегивался к сорочке.

— А теперь разрешите мне завязать вам галстук. Я знаю, как это делается. Внимательно следите за мной, чтобы научиться завязывать самому. Выполняйте наши рекомендации. Мы вторгаемся в систему — громадную, необычную систему, — и поэтому наше вмешательство должно быть минимальным. Зви только что правильно сказал: мы вторгаемся в разум Божий. Мы все — дерзкие люди, а может быть безумцы, как и те, кто взорвал первую атомную бомбу. Они познавали, и мир заплатил за это. Но наше вмешательство должно быть возможно меньшим. Вы не должны отклоняться от рекомендаций. Вы не должны ни с кем разговаривать, если это не будет абсолютно необходимым. Вы не должны ничего трогать, ничего изменять — за исключением того, о чем мы договорились. Теперь смотрите, как я завязываю галстук, очень просто, правда?

Я уже полностью овладел собой и хотел быстрее приступить к делу. Гринберг помог надеть твидовый пиджак.

— Великолепно. В полном соответствии с традициями Хеффнера и Кляйна. Прекрасно одетый джентльмен из высшего общества. Примерьте шляпу.

Он протянул мне мягкую фетровую шляпу, моего размера.

— Шляпа моего дедушки, — с удовольствием сказал он. — Ей-богу, вещи они делать умели, правда? Теперь, Скотт, слушайте меня внимательно: у нас остается всего десять минут. Вот ваш бумажник. — Он протянул мне большой пухлый бумажник из крокодиловой кожи. — Здесь бумаги, документы и все необходимое. Нож, деньги. Не забудьте переобуться. Обувь тоже ручной работы. В бумажнике вы найдете полную инструкцию на случай, если вы забудете какие-нибудь детали. Эти часы, — сказал он, передавая мне великолепные золотые карманные часы, — тоже принадлежали моему дедушке. Их носят в комплекте со шляпой. Они отремонтированы и отлично ходят.

Я кончил возиться с викторианскими ботинками прекрасной ручной работы. С такой мягкой обувью у меня не будет проблем. Гринберг продолжал точно и быстро инструктировать меня:

— В вашем распоряжении двадцать девять дней, четыре часа, шестнадцать минут и тридцать одна секунда. Точно по прошествии этого времени с момента прибытия вы должны вернуться сюда, в этот пакгауз, на это же самое место. Пакгауз будет таким же пустым, каким он был, когда мой дедушка приобрел его полвека назад. Через несколько минут я помечу красной краской ваши ботинки. На полу останется их контур. Когда вы будете собираться назад, займите то же самое положение. Ясно?

— Ясно.

— Прибыв на место, вы пойдете на железнодорожную станцию, сядете на первый же нью-йоркский поезд и сразу купите прямой и обратный билеты на пароход. До отплытия парохода «Виктория» у вас останется восемнадцать часов. Проведите это время на борту парохода, в своей каюте. Во время путешествия как можно меньше общайтесь с пассажирами. Если угодно, сошлитесь на морскую болезнь.

— Мне не потребуется притворяться.

— Хорошо. Пароход причалит в Гамбурге, где вы купите транзитный билет первого класса до Вены. Впрочем, все это вы знаете, к тому же в вашем бумажнике лежит подробная письменная инструкция. Вы освежили свои познания в немецком языке?

— У меня хороший немецкий. Вы это тоже знаете. Что будет, если я вовремя не вернусь в пакгауз?

Гринберг пожал плечами:

— Вот этого мы не знаем.

— Выходит, что я окажусь в мире, в котором мой отец — всего лишь маленький мальчик?

— Опять вы со своими парадоксами, — возмутился Зви. — Не советую. Это пагубно для вас и вашего рассудка.

— С моим рассудком все в порядке, — заверил я его. — Человек, стоящий одной ногой в преисподней, может не беспокоиться о своем рассудке. Вот тело мое меня беспокоит.

— Осталось четыре минуты, — мягко напомнил Гринберг. — Не могли бы вы подняться вот сюда, Скотт? Встаньте точно между электродами и прижмите саквояж как можно плотнее к телу.

— Сигары! — вспомнил я. — Боже, у меня нет с собой сигар!

— В то время сигары были лучше. Настоящая Гавана. Там и купите. А сейчас займите свое место!

Я схватил саквояж, поправил шляпу дедушки Гринберга и встал на указанное место.

— Займемся ногами, — сказал Гринберг, опускаясь передо мной на колени. Он пометил яркой краской пятки и подошвы моих ботинок. — Теперь не двигаться.

— Три минуты, — сообщил Голдмен.

— Вы выглядите чертовски эффектно в этом костюме и шляпе, — восхитился Зви.

— Долго меня не будет? — попытался выяснить я. — Я имею в виду ваше время. Сколько вам придется ждать моего возвращения?

— Ждать мы не будем. Если вам суждено вернуться оттуда, то вы не тронетесь с места и останетесь тут.

— Бред какой-то.

— Нет, это очередной парадокс, — пояснил Зви. — Я предупреждал вас — не думайте об этом.

— Две минуты, — сообщил Голдмен.

Зви положил руку на выключатель. Губы Голдмена беззвучно шевелились. Он то ли молился, то ли отсчитывал секунды.

— А вдруг что-нибудь окажется на пути? — сказал я неуверенно. — Какие-нибудь тюки, ящики. Как же смогут уместиться в одном и том же пространстве два тела. Меня просто расплющит?

— Этого не случится. Тоже парадокс.

— Откуда такая уверенность? Как вы можете знать?

Я был возбужден, испуган, мои нервы были на пределе.

Через несколько секунд я, со своим допотопным саквояжем и перламутровым перочинным ножом, унесусь сквозь время на семьдесят пять лет назад на каких-то координатах, порожденных бредовой логикой и основанных на каком-то неиспытанном и непроверенном уравнении. Что меня ждет: преисподняя, царство разума Божьего, ничто или мезозойская эра?

— Одна минута, — сказал Голдмен.

— Вы не хотите выйти? — в вопросе Гринберга звучала мольба. Он тоже боялся. Боялись все.

Я раздраженно потряс головой.

— Тридцать секунд, — отсчитывал Голдмен, — двадцать, десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре, три, две, одна, ноль…

Я видел, как Зви нажал выключатель. Когда через двадцать девять дней, четыре часа, шестнадцать минут и тридцать одну секунду я вернулся, он все еще держал руку на выключателе и слышался отзвук мягкого голоса Голдмена, заканчивающего произносить «ноль». Я стоял на том же месте, они тоже стояли на своих местах, как в застывшей живой картине. Первым заговорил Зви:

— Где саквояж?

— Ради всего святого, дайте ему сесть и прийти в себя, — сказал Гринберг, помогая мне устроиться в кресле. Я дрожал как осиновый лист. Голдмен налил стакан бренди и поднес его к моим губам, но я отрицательно покачал головой.

— Вам холодно? — спросил Голдмен.

— У меня не шок. Просто я испугался и запыхался. Последние сто ярдов я был вынужден бежать и пробежал это расстояние за несколько секунд. Саквояж я бросил.

— Это не имеет значения.

— У него ничего не вышло, — горько произнес Зви. — Боже всемогущий, у него не получилось. Я знал это.

— У вас не получилось? — спросил Голдмен.

— Вот теперь я бы не отказался от бренди, — сказал я. Рука моя еще дрожала.

— Пусть он нам обо всем расскажет, — предложил Гринберг. — Никаких претензий и обвинений. Дайте ему высказаться откровенно, Зви. Вы меня понимаете?

— Семь лет, — в глазах Зви стояли слезы.

— И шесть миллионов долларов моих денег. Мы все кое-чему научились. Скажите нам, Скотт, вы вернулись?

Я посмотрел на Голдмена, на этого обреченного человека с опухолью, и заметил пренебрежительную, едва заметную ухмылку на его губах, как будто он давно обо всем знал.

— Вы вернулись?

Я выпил бренди, затем вынул из кармана две большие сигары и протянул одну Гринбергу, единственному среди них курильщику. После чего откусил кончик своей и прикурил. Гринберг уставился на сигару, которую держал в руках. Я глубоко затянулся и сообщил ему, что такой сигары сейчас уже не найти.

— Вы вернулись? — повторил свой вопрос Гринберг.

— Да, да. Я вернулся. Сейчас все расскажу. Но сначала дайте мне минутку отдохнуть и собраться с мыслями. Дайте вспомнить. Боже, дай мне память.

— Конечно, — согласился Голдмен, — вы должны вспомнить. Успокойтесь, Скотт. Сейчас вы вспомните.

Он, конечно, все знал, этот иссохший человек, к которому каждую ночь являлся ангел смерти. Голдмен обходился без координат и уравнений, но он бывал так же недалеко от Бога, как и я, и ему были знакомы страх и чудо такой встречи.

— Видите ли, — пояснил он Зви и Гринбергу, — ему надо вспомнить. Вы поймете это через несколько минут. Но ему нужно некоторое время для этого.

Гринберг налил мне второй стакан бренди. Сигару он так и не прикурил. Он продолжал ее рассматривать и вертеть в руках.

— Свежая, — пробормотал он, нюхая сигару. — Очень темный табак. Они, по-видимому, иначе обрабатывают табачный лист.

— Я вернулся, — сообщил наконец я. — Семьдесят пять лет. Все получилось: машина, уравнения, проклятые координаты — все сработало. Это напоминало болезнь, длившуюся несколько минут. Страшную болезнь. Мне казалось, что я умираю. И вдруг я оказался один в этом пакгаузе, с саквояжем в руках, на этом самом месте. Только… — Я сделал паузу и посмотрел на Голдмена.

— Только вы не могли вспомнить, — подсказал Голдмен.

— Как вы это узнали?

— О чем это вы, черт возьми? — потребовал Зви. — Что вы имеете в виду, говоря, что он не может вспомнить?

— Пусть он сам ответит.

— У меня пропала память, — начал я. — Я не знал, кто я и где нахожусь.

— Продолжайте.

— Это не так просто. Знаете ли вы, что такое потерять память, абсолютно ничего не помнить, стоять и не знать, кто ты и как здесь очутился. Это самый страшный из всех известных мне экспериментов. Это сильнее того страха, который я испытал, войдя в машину.

— А читать, писать, говорить вы могли?

— Да, я мог читать и писать. Мог и говорить.

— Это другие центры мозга, — пояснил Голдмен.

— И как вы поступили?

— Я поставил саквояж и стал расхаживать взад и вперед, дрожа примерно так же, как сейчас. Это продолжалось некоторое время. У меня страшно болела голова, но через несколько минут боль утихла. После этого я вынул свой бумажник.

— Вы помнили, что это такое?.. Вы знали, что это бумажник?..

— Да, знал. Я знал, что я человек… Знал, что обут в ботинки. Это-то я знал. Вообще, я знал много вещей. Я не стал идиотом, просто у меня пропала память. Я был жив и воспринимал сегодняшний день. Но о вчерашнем — никакого понятия. Итак, я достал бумажник и стал изучать его содержимое. Я узнал свое имя. Не свое, конечно, а то, которое вы дали мне на время путешествия. Прочитал инструкции, расписания и графики, которыми вы снабдили меня. Увидел предупреждение о том, что я должен вернуться в пакгауз точно в указанное время и на определенное место. Странное дело, я понимал необходимость выполнения инструкций и ни на минуту в них не сомневался.

— И вы их выполняли?

— Да.

— Безо всяких помех и неприятностей?

— Да. Для меня существовал только тысяча восемьсот девяносто седьмой год. Я жил в этом времени. Все было совершенно естественно. Я не мог вспомнить ни другого времени, ни других мест. Я пошел на железнодорожную станцию, и, уверяю вас, в те времена станция в Норфолке была красивым местом. Мне продали билет в отдельный вагон. Вы не можете себе представить отдельный вагон на железных дорогах Нью-Йорка, Нью-Хэвена или Хартфорда? И к тому же меньше чем за два доллара.

— Как вы узнали, куда идти? — поинтересовался Зви.

— Он спрашивал дорогу, — пояснил Голдмен.

— Да, я спрашивал дорогу. У меня пропала память, но все остальное было нормально. Здесь я был дома. Я заказал билет первого класса на пароход до Гамбурга и в течение нескольких часов гулял по Нью-Йорку. — Я закрыл глаза и предался воспоминаниям. — Великолепные, прекрасные места.

— И вы отважились на это? — спросил Гринберг. — Вам не мешало, что у вас пропала память?

— Через некоторое время уже не мешало. Я просто считал это само собой разумеющимся. Ведь не знает же слепой, что такое цвет, а глухой — что такое звук. Я не знал, что такое память. Да, меня спрашивали о том, где я учился, где я родился, и эти вопросы раздражали меня. Я уходил от ответа, потому что инструкция предписывала мне уединенность. Пароход был комфортабельный и большой, так что я мог обеспечить себе уединенность.

— Гамбург, — напомнил мне Гринберг.

— Да, Гамбург. Здесь ничего существенного не произошло. Если позволите, я расскажу об этих местах и людях.

— Не сейчас. У нас для этого еще будет время. Итак, вы сели на венский поезд?

— Через несколько часов. Строго следуя инструкциям, я вышел из поезда в Линце, но здесь произошла накладка. Была уже полночь, и поезда на Браунау мне пришлось ждать до девяти утра. Через четыре часа я уже был там.

— А потом?

Мой взгляд скользил по лицам трех усталых пожилых евреев, переживших на своем веку много боли и страданий и затративших семь лет и шесть миллионов долларов на то, чтобы проникнуть в разум Божий и изменить его.

— А потом инструкции кончились. Вы знаете, что мне и моей жене пришлось пережить при нацистах. Но вы не записали в инструкцию, что я должен найти восьмилетнего мальчика, будущего Адольфа Гитлера, и своим острым как бритва ножом перерезать ему горло. Вы надеялись, что я буду помнить о цели всей нашей затеи, но я не помнил ни о ваших, ни о моих собственных страданиях, не помнил, почему я оказался в Браунау. Пробыв там один день, я вернулся.

Наступила долгая тишина. Молчал даже Зви. Он стоял, закрыв глаза и сжав кулаки. Голдмен тихо произнес:

— Мы не успели поблагодарить Скотта. Я благодарю вас от всех нас.

Снова тишина.

— Ведь мы должны были знать, — продолжал Голдмен. — Вы помните слова Бога о том, что никто не должен заглядывать в будущее и знать час своей смерти. Когда мы отправили Скотта в прошлое, будущее закрылось перед ним и вся его память осталась в будущем. Как же он мог помнить о том, чего еще не было?

— Мы могли бы попытаться еще раз, — прошептал Зви.

— И снова потерпели бы неудачу, — покачал головой Голдмен. — Мы напоминаем детей, которые забавляются неизвестностью. Ведь все, что было, уже было. Я хочу продемонстрировать вам это. — Он обратился ко мне: — Скотт, вы помните, где бросили саквояж?

— Конечно помню. Это было минуту тому назад.

— Это было семьдесят пять лет тому назад. Далеко отсюда?

— На обочине дороги у подножия холма.

Голдмен взял лопату, стоявшую около старой угольной печи в углу пакгауза, и вышел. Мы поняли, что он задумал, и тоже отправились к подножию холма. Вечерело. Воздух был холодным и чистым. Весеннее солнце освещало своими лучами холмы Коннектикута.

— Скотт, покажите, где?

Я достаточно быстро нашел место, взял лопату из рук этого тщедушного человека и принялся копать. Шесть-семь дюймов — старые листья, слой мягкой глины, какой-то мусор и, наконец, истлевший угол саквояжа. Мы вынимали куски разорванной кожи, несколько сорочек, пару нательного белья. Все это разваливалось и крошилось в руках.

— Свершилось, — произнес Голдмен. — Разум Божий? Мы даже собственного разума не знаем. Ничего, ничего нельзя изменить в прошлом. А в будущем? Возможно, будущее мы сможем изменять — но очень осторожно.