Переборов тугое злорадство дверной пружины, Ира выскочила из кошачьей вони парадного. Над пластами грязного снега, как застиранная простыня, нависло мокрое небо. Хозяйские галоши, давно отжившие свой век, захлюпали по замусоренным лужицам. В животе опять забурлило, а впереди еще не меньше десяти метров скользкой, коварной тропинки. Черт! Знала ведь, идиотка, что пить нельзя, первый раз, что ли? Быстрее! Быстрее! Только бы успеть…

Вот и черные промерзшие доски общего сортира. Слава Богу, никого нет. Успела… Кажется… Ой-ой! От приступа паники лоб покрылся испариной. Девушка задержала дыхание — может, обойдется — и осторожно, стараясь не касаться загаженных и захарканных стен, завернула подол ночнушки вместе с полами недорогого провинциального пальто.

Среди желтых наледей и испражнений, обрывков бумаги в пятнах дерьма и мерзлых комков бордовой ваты поспешно, но тщательно выбрала относительно безопасные места, утвердила галоши. Все еще не дыша, присела над оплывшей дырой. Медленно-медленно выдохнула…

Шифоновый лоскуток нежно-кремового цвета намертво вмерз в грязный лед. Ира улыбнулась: вовремя Галке платье закончила! Всего на четыре вечера работы, а деньги неплохие…

Из-за замерзших наплывов дерьма и мочи перекошенная дверь не закрывалась до конца. В широкую щель были видны останки старого «Москвича», угол перестроенного под отдельные квартиры барака, не убранная с осени куча веток. Дальше за серым глухим забором «почтового ящика» все размывалось в тумане вековечных испарений построенного на болотах города.

Ира скривилась. Град Петров — город Ленина, северная столица великой державы, чего только ни придумают, чтобы мозги задурить! Невский, Зимний, Адмиралтейство… — там припудренное лицо. А здесь сроду не мытая задница… Ох, не надо было пить, так нет же, захотела, дура, чтоб наверняка… А Галку-то, как на дрожжах разносит, нужно бы талию завысить. Если так пойдет, невеста в двери не пролезет. Хорошо, хоть кремовое сообразила шить. Везет же сучкам! А мне, как кто пошептал. Стыд, никто не поверит: последняя девица империи… Да уж, какая империя, такая и девица.

Вчера вечером в общаге азартно скрипели кроватные сетки, чьи-то колени глухо бились о стену, с притворным смущением вскрикивали и хихикали девчонки. В красном свете обогревателя по потолку метались бесформенные тени. Противно пахло кислятиной дешевого вина и теплым винегретом. Неуютная, безликая комната стала душно-жарким пристанищем безрассудной, нетерпеливой похоти. Лысеющий третьекурсник притиснул Иру к подушке. Она не сопротивлялась: а вдруг сегодня повезет, вон, как, родимый, сопит. Может, подстегнуть трудягу? С усилием освободила правую руку, нашарила на столе стакан с вином. От скуки отхлебнула пару раз. Ведь знала же, что нельзя: наутро понос обеспечен! Протянула парню. Он втянул содержимое стакана, выдохнул, нетерпеливо и грубо полез под блузку, сломал застежку итальянского бюстгальтера и уснул.

Все студенческие вечеринки заканчивались одинаково. И эта не стала исключением. Ира немного побарахталась под безымянным соней, чтобы убедиться, что вместе они уже сделали все, что могли, выбралась сначала из-под него, затем из комнаты.

Потом было метро с мягким креозотовым сквознячком в лицо, надоевшая электричка, разболтанный, исцарапанный автобус, и темные улицы окраины… Расстроенная, с промокшими ногами и привычной, как безденежье, и столь же постылой девственностью добралась до кишащей тараканами комнатушки, которую, на зависть однокурсницам, очень дешево снимала уже третий год.

Ира горестно вздохнула. Привычно удерживая равновесие, левым локтем прижала комок одежек, правой рукой потянула из кармана газету. Эту нехитрую науку она освоила в первую же неделю самостоятельной жизни в Питере, но закреплять навыки приходилось каждый день. Все этапы требовали сноровки и сосредоточенного внимания, особенно зимой, когда голую задницу прихватывало стылой сыростью. В устойчивой, но страшно неудобной позе начала медленно рвать бумагу. Газетный листок был сухим и шершавым на ощупь. Прямо, как волчья шкура из запасников Эрмитажа.

На прошлой неделе три часа анализировали этот странный артефакт. Парни, борясь со скукой, выдавали глупейшие гипотезы, щедро и невпопад приплетая происки инопланетян и загадки загробного мира. Девчонки открыто перебрасывались записочками. Доцент Каверзнева, сама чуть не зевая, делала вид, что пытается разжечь интерес молодежи к пыльному хламу и украдкой поглядывала на часы. Дура, что ли эта Каверзнева? Лучшие головы отечественной истории и археологии уже плеши заработали на этой шкуре, а ей все неймется. Странная старая волчья шкура…

Кровь отлила от лица. Кожу на висках потянуло к затылку. В глазах на секунду даже потемнело. Вот ОНО! Вот ее шанс! Как же сразу не догадалась?! Это же так просто…

От нахлынувшего нетерпения заторопилась и чуть не растянулась на скользкой мерзости. Ничего, ничего, теперь у нее есть ДЕЛО! Она всем покажет! Теперь есть шкура, древняя волчья шкура. Загадочный артефакт, никому не нужный хлам.

— Дывысь, Мыколо! Кажись, ще однэ лицо з кавказськой национальнистю…

Что-то твердое неприятно уперлось Ире в бок. Она открыла глаза. Поезд стоял. Лампы заливали вагон ярким светом. Девушка обернулась и наткнулась взглядом на лоснящееся свиное рыло под милицейской фуражкой. В хмельных глазках невероятным образом смешались наглость и умиление.

— Ваши документы, хражда-а-а-аночка!

Ударило запахом лука и свежего самогона.

Ира окончательно проснулась, когда поняла, что мент-боров бесцеремонно тычет в ее бедро пальцем — фу, пакость! Маленький, будто игрушечный, автомат, чтобы не мешал, этот гад небрежно положил ей на ноги. Невыносимо противно было смотреть на короткопалые ручки, поросшие рыжим пухом, на засаленные обшлага мундира, и девушка перевела глаза на напарника «борова».

Второй мент, бледный лейтенант в очках, неприязненно и настороженно косился то на товарища, то на автомат, но молчал. Поня-я-ятно…

Нашарить под подушкой сумку и вытащить из нее паспорт — пара секунд. Девушка привыкла, что ее внешность вызывает повышенный интерес у российской милиции, поэтому паспорт предусмотрительно клала в отдельный кармашек. Теперь вот и родные хохлы не признают за свою.

Смуглая кожа, черные, жесткие волосы, узкое с чуть удлиненным подбородком лицо, прямой, тонкий нос, огромные темно-карие глаза — чеченка. Или гречанка. А может, еврейка? Черт поймет! Одним словом, — кавказская национальность, лучше не придумаешь. И невдомек служивым, что именно такие тонкие, чуть вогнутые лица можно увидеть на старинных лубках и древних православных иконах.

— Та-а-ак, Коваленко Ирина Анатольевна, город Славянск, справка о временной регистрации — Ленинград.

Мордатый с усилием поднял брови. Ира привычно пробормотала на одном выдохе, не отводя дерзких глаз от мутного, неверного взгляда свинорылого:

— Справка о временной регистрации. В институт поступила до распада Союза.

Старшина вернул паспорт, подхватил автомат и, пошатываясь, будто вагон качало, двинулся за лейтенантом.

В купе было душно. Казалось, вся невидимая железнодорожная мерзость: вонь от немытых тел и носков, запахи туалета, дым из прокуренного тамбура — заполонила вагон от пола до потолка.

Ира равнодушно посмотрела в ночное окно, взгляд скользнул вниз, на занавески. Сквозь белое, не первой свежести полотно просвечивали бледно-бледно голубые терриконы и надпись: «ССАБНОД». Зевнув, отметила: «Красота неземная, голубое на белом… Может, сшить что-нибудь такое…»

Вагон дернулся, поезд тронулся, лампы погасли. Веки дремотно прикрылись. Спать… Но с началом движения что-то колыхнулось в душе девушки, поднимая волну радостного ожидания. Ожидания открытия. Вот уже полгода она жила в предвкушении чуда и делала все возможное и невозможное для его приближения. Забросила шитье — плевать на безденежье, — чуть не завалила сессию, тоже плевать. Даже главная беда — неподдающаяся девственность — впервые за последние годы потускнела и отошла на второй, нет, на третий план. Сейчас не до этого.

Все время, все силы были отданы разгадке волчьей шкуры. Ирина в сотый раз представила себя за кафедрой в огромной аудитории. Она имела на это право.

Да, имела! И бороться будет за него до смерти, понятно, что не своей! Глотку перегрызет старперам, если они налетят на нее пыльной сворой. Ирина перевернула горы ветхих рукописей, бредовых рефератов, самоуверенных, высосанных из пальца диссертаций, напыщенных докладов прежде, чем решилась прийти к Каверзневой с тонкой тетрадкой. Какой наивной и доверчивой была она тогда! Ей казалось, что доцентша разрыдается от удовольствия и умиления, прижмет умницу-студентку к тощей груди, и вознесутся они к сияющим, не запятнанным житейскими дрязгами вершинам совершенной мудрости и абсолютного знания.

Улыбаясь, Кира Валентиновна надела очки.

— Ну, милочка, порадовали вы меня, я уж заждалась. Пора, пора, дорогая. Такая толковая студентка, смышленая, цепкая, работоспособная. Только на вас вся надежда. Не всем же замуж скакать, пеленками трясти. Вам, деточка, уготовано другое, возьму вас под крылышко, есть у меня несколько задумок, надеюсь, справитесь. Мне нужна помощница. Годы, знаете ли… — вздохнула и лукаво посмотрела на Ирину. — Не знаете? Ну, дай вам Бог…

В кабинете было очень тихо. Ирина застыла на краешке стула и затаила дыхание. Ей казалось, что одним неловким движением можно спугнуть необыкновенное чувство причастности к великой тайне, которое сопровождало ее все эти месяцы. Девушка старалась не вспоминать злосчастное утро в промороженном сортире. Не было его, не было! А было великое озарение, ощущение шершавой, ломкой шкуры в пальцах, тусклое сияние золотых букв и предчувствие славы.

Кира Валентиновна раскрыла тетрадку. Ирина наизусть помнила предысторию своего открытия, но про себя повторяла отдельные отрывки, и, не отрываясь, наблюдала за выражением лица любимой преподавательницы. Ну как можно было ее назвать дурой? Любимая, самая любимая, второй такой нет, как нет другого шанса заручиться ее поддержкой и покровительством.

«Досадуя на то, что в Германии, Франции, Голландии о российской старине написано много книг, а в родном отечестве ничего нет, Петр Великий решил, что настало время обратить внимание на древнюю историю России, и издал несколько указов о сборе редкостей, древних рукописей и печатных книг: «…какие старые подписи на каменьях, железе или меди… и прочее все, что зело старо и необыкновенно…», «во всех монастырях… осмотреть и забрать древние жалованные грамоты и другие куриозные письма… также книги исторические, рукописные и печатные…», «…куриозные, то есть древних лет на хартиях и на бумаге, церковные и гражданские летописцы степенные, хронографы и прочие…»

Среди ящиков с книгами, представленными в Сенат, оказался громоздкий мешок. В нем лежала небрежно свернутая волчья шкура. Мешок привезли с берегов Северского Донца, из Святогорского монастыря. Видимо, ретивые холопы зачислили шкуру в разряд «и других куриозных писем», так как вся она была исписана золотыми буквами. Текст на неведомом языке посчитали маньчжурским письмом, предположив, что шкура относится ко временам Батыя. Так бы и затерялся «куриоз в мешке» где-нибудь на пыльной полке, если бы не одна деталь. Под текстом был грубый рисунок: изображение кольцеобразной крепости, реки, пяти холмов, семи домиков, и странный символ, что-то вроде кружочка с крыльями. Такая досада, что как раз в этом месте золотой песок, смешанный с рыбьим клеем, осыпался, и знак был плохо виден.

Вот из-за рисунка-то и отправили шкуру в Париж к знаменитому аббату Вильону, который славился знанием многих варварских наречий и чудесным образом делал с них переводы на доступные именитым заказчикам языки».

Доцент Каверзнева читала, одобрительно кивая головой. Молодец девочка, прилежная ученица. Все так, все правильно. Значит, слушала лекции, даже конспектировала дополнительные источники. Наверное, часами просиживала в библиотеке. Нужно найти несколько теплых слов, поощрить усидчивость. А доброе слово, как говорится, и кошке приятно. Глядишь, и впрямь можно будет сбросить на нее часть нудной бумажной работы. Как там ее зовут? Ирина? Ирочка, значит, Ириша… Не забыть бы. Сколько таких «ирочек» сидело на этом стуле, затаив дыхание. А сама-то! Да, годы, годы… Так, аббат Вильон, потом королевский переводчик Фурмант. Это можно пропустить. Все верно, все известно. Не осталось «белых пятен» в истории волчьей шкуры из Святогорского монастыря. Не один роман можно написать о ее путешествии из России в Париж и обратно. Или, как сегодня любят, сериал с продолжением… И тут верно: «Первый перевод был сделан только во время царствования Анны Иоанновны — письмо оказалось древне-тунгусским».

О, а это приятно, просто приятно: «Наиболее точным считается последний перевод, перевод доцента Каверзневой: «Здесь, на границе Торы, похоронен Большой Шаман и Великий Охотник кет* Каган. Он видел будущее, и все предсказания его сбылись. Осталось одно: «когда девственница моего народа без принуждения и без корыстного умысла обнажится передо мной и расставит ноги свои, я войду в нее, и выйду из нее, и буду жить вечно». Да сбудется пророчество!» Именно благодаря этому переводу, стало понятно, что кружок с крылышками на «золотой карте» — обозначение захоронения. Теперь артефакт приобрел новое качество, ведь известно: древняя могила — клад, которому нет цены».

Ирина, понятно, не догадывалась, о чем думает Кира Валентиновна, но по выражению ее лица понимала, что работа удалась и вот-вот прозвучит предложение сотрудничать, вместе продвигаться к истине, славе и триумфу. Ой, даже голова закружилась. Нравится, чувствую, ей нравится. Вот улыбнулась, кивает, значит, согласна. Понятно, если бы не она, мне бы ни за что не справиться. Не забыть бы сказать об этом. Парочка реверансов никогда не бывает лишней. Они это любят. Но главное впереди. Ей и не снились мои выводы. Вот удивится, что столько десятилетий не там искали. А место захоронения, оказывается, под боком. И ведь как просто, ясно, прозрачно. Другого толкования нет и быть не может. Наверное, расстроится, что не ей пришло в голову. Но когда поймет, не сможет не оценить. Вот еще, еще страничка…

И сейчас, в душном вагоне, в полусне, Ирина вспоминала отрывки из несостоявшегося доклада, переживая горькую обиду и недоумение: как же так, как можно было не увидеть, не оценить, отмахнуться? Ведь не могла же Каверзнева не распознать истину. В какой момент из доброй феи Кира Валентиновна превратилась в злющую фурию? Улыбка сменилась удивлением, брови поползли вверх, рот приоткрылся. Она даже задохнулась и несколько мгновений беззвучно тыкала сухим пальцем в страницу.

И понеслось:

— Девчонка, как ты могла… никакого уважения к авторитетам… лучшие умы… а тебе закон не писан… понаехали в столицы, и каждый тянет свою деревню в академию…

Потом, вроде, успокоилась.

— Ты пойми, найти и открыть древнее захоронение заманчиво, но все исследователи пришли к неутешительному выводу: поиски бесперспективны. Несмотря на «золотую карту», привязаться к какой-то определенной местности невозможно: нет ни координат, ни масштаба, ни даже ориентации по частям света.

Вспомни, я вам рассказывала: евреи, потомки беженцев из Персии, основали на острове в дельте Волги город, ставший столицей Хазарского царства. Дали ему название Итиль по тогдашнему названию реки. К ним присоединились гонимые за веру иудеи Византии. С большой выгодой для царства хазары контролировали торговый путь от Китая до Европы, взимая пошлину и перекупая ценные товары. Опираясь на наемное мусульманское войско, хазары держали в повиновении поволжские племена, для которых придумали упрощенный иудаизм. Тора — священное писание евреев, естественно, «граница Торы» — это граница действия законов иудаизма. «Граница Торы», однозначно, — это весьма условные, но реальные пределы огромной империи хазар. Захоронение может быть где угодно. Причем тут твой Славянский район?!

Учебники читать нужно, лекции не пропускать. Посмотри, едва зимнюю сессию вытянула, летняя на носу, как ее-то сдавать собираешься? Весна в голову ударила? Доучись, диплом получи — и пиши себе романы для души, если на большее не способна.

На прощание Кира Валентиновна холодно кивнула, а потом до самой сессии отворачивалась, даже не смотрела в сторону Ирины. И экзамен принимала так же, вполоборота. Не дослушав, черкнула «удовл.», расписалась, оттолкнула, не глядя, «зачетку».

Ладно, «удовл.», пожалуй, даже много. Некогда было Ирине к экзаменам готовиться. Вся весна ушла на реконструкцию рельефа, поиски древнего русла реки, кропотливую проверку деталей. Благо, достать карты в архивах студентке истфака большого труда не составило.

Никуда не деться, Кира Валентиновна, именно в Славянском районе нужно искать разгадку. И читать нужно не «граница Торы», а «граница Тора»!

По счастливой случайности, она, Ирина Анатольевна Коваленко, родилась и выросла в городе Славянске, где каждый детсадовец знал, что старинное название города — Тор.

Крепость построили крымчаки, они же дали ей название. Интересно, знает ли Каверзнева, кто такие крымчаки? А Ирина теперь знает. В Крым из Итиля высылали подросших детей, у которых мать была нееврейкой. По Галахе* ребенок матери-нееврейки не считался евреем. Воспитанные в иудаизме, крымчаки жили по вере отцов и честно служили интересам Хазарии, трепетно сохраняя свитки Торы. Поэтому крепость с кольцеобразным расположением стен, похожим на обрез свитка, была названа Тор. Кстати, река, протекающая возле Славянска, и сегодня называется Торец. Город был переименован одноглазым фаворитом, как только проезжавшая через Тор императрица бездумно восторженно прокудахтала: «Однако славный будет городок!» Дальше — проще. Граница по-старославянски — «крама», а соседний со Славянском город Краматорск и есть разросшееся за семьсот пятьдесят лет поселение с «золотой карты».

Будет доклад, строгий, логичный и убедительный. И будет стоять за кафедрой Ирина в небесно-голубом платье с белоснежными кружевами. И приложатся к докладу сокровища, найденные в захоронении…

Вагон мягко покачивало. Год не была дома, папы нет уже два. Бедная мамочка, как она там одна? Здорово повезло, что Татьяна раздобыла клиенток в Москве. Спасибо ей! Жаль, конечно, что пришлось задержаться, уже неделю могла бы быть дома с мамой. Но зато и заработала прилично, шутка ли, пять платьев за это время соорудила, да каких! Дамочки остались довольны и денег не пожалели. Вот мама обрадуется! Тяжко ей приходится одной. Пенсия — копейки, тянет полторы ставки в школе. Ну, ничего, недолго осталось, скоро все изменится…

*****

Четыре солнца на ледяном небе, четыре солнца, где настоящее, где двойники-обманки? Четыре солнца над сияющей белизной. Не часто человеку дано видеть великое знамение — четыре солнца, лучами в крест. Что пророчат они племени: черную беду или светлое чудо?

На высоком берегу раскинулось кетское стойбище. Из темных лоскутных тунусов прямыми, тонкими хлыстами тянутся вверх белые дымы. Так люди крепко-накрепко привязывают землю к небу. Внизу по обе стороны широко легло ослепительно белое поле, под ним замерла промерзшая до дна река. Поодаль низкорослые мохнатые олени обгладывают тальник, такие же равнодушно покорные, выносливые и терпеливые, как их хозяева. Дыхание покидает губы животных легким облачком и с вкрадчивым шелестом осыпается невесомой искристой пылью. Несколько недель племя кочевало с места на место, с угора на угор, переходило с одного берега реки на другой и возвращалось обратно. Во время частых, но коротких остановок шаман придирчиво осматривал окрестности; медленно переводя взгляд из стороны в сторону, застывал в созерцании засыпанной снегом реки, низкого неба, ломкой линии далеких деревьев. Он даже принюхивался, поворачиваясь по ветру, и крылья его длинного, тонкого носа мелко подрагивали. Мужчины сошлись вместе возле составленных полукругом нарт. Их узкие лица, с заметно вытянутыми вперед подбородками бесстрастны и спокойны. Смуглые большеглазые женщины, пользуясь короткой передышкой, хлопотали над своими скудными пожитками: разворачивали, чтобы проветрить, свертки с рыбой, проверяли, сколько осталось ягоды, укладывали припасы в порядке, только им одним понятном. За ними хмуро наблюдали собаки, устроившие себе лежки под нартами. Ребятишки, как всегда, в момент остановки попрыгали в высокие сугробы и начали веселую возню, ныряя, кувыркаясь, набирая полные пазухи обжигающе холодного снега. Но все они: и взрослые, и дети — незаметно наблюдали за шаманом, одинаково готовые и двинуться в путь, и начать обустраиваться на новом месте. Наконец, две ночи назад, на угоре Елогуя шаман махнул рукой, разрешая долгую стоянку.

Вчера все приготовления были окончены незадолго до раннего захода солнца. Непредсказуемо радужный, он каждый вечер заново раскрашивал небо тончайшими переливами цветов и оттенков от густого тепла молока оленихи, к нежной, дарящей покой и надежду прохладе весенней травы, и выше, выше — до чистого сияния тех летних цветов, что слепят глаза даже в тени; от потаенно сладкого плена девичьего тела к безудержной страсти ночного костра, который каждую секунду готов выйти из повиновения и обрушиться на того, кто встанет у него на пути. В человеческом языке и слов таких нет, но кеты с детства легко и просто читали откровения неба, как и откровения леса, земли, воды, и жили по вечным законам, которые там были заложены. Поэтому бытие их было спокойным и ясным. А все, что оставалось непонятным или казалось неразрешимым, знал и понимал шаман. Нужно лишь время от времени останавливаться по его знаку, терпеливо ждать, а после того, как он позволит, двигаться дальше.

Сегодня после восхода солнца кеты вышли за пределы стойбища. На крутом берегу шаман поднял вверх руку — люди остановились. Два лучших воина племени застыли возле брошенной на снег волчьей шкуры, крепко сжав в руках короткие древки с насаженными на них длинными, сверкающими на солнце клинками. На шкуру шаман положил драгоценную реликвию племени — рогатый шлем — и сел, скрестив ноги, с краю. Этот порядок никогда не менялся: реликвия — в центре, шаман, повелитель всего живого, — сбоку; по краям — воины со смертоносными копьями-атасями в руках.

От мороза сохнут и слипаются ноздри. Тайга вздрагивает — это звонко хрустят и ломаются ветви, не выдержав тяжкого равнодушия снежного гнета. В напряженном ожидании племя ждет великого чуда. Или горькой беды.

В лучах четырех солнц переливается чистый мех песцовых шкурок. Двенадцать их, наполовину вывернутых, лежат в ряд. В мягкой темноте свернулись разбуженные от зимней спячки черные гадюки, по одной в пушистом гнезде. У одной из них вырваны ядовитые зубы. В какой из шкурок она, не знает и сам шаман.

Перебирая коротенькими ножками под кухлянкой, катится по сверкающему насту трехлетний Каган, приближается к шкуркам. Из-под лохматой шапки голубой лед недетских глаз. Кеты знают: под слоем копоти и жира скрыто необычное, снежной бледности лицо ребенка.

Перед огромной шкурой малыш остановился, дожевал лакомство — полупереваренные в желудке белки ядрышки кедровых орехов, — сунул замерзшие белые ладошки внутрь одной из шкурок и выдернул руку с крепко зажатым в ней гадом. Извиваясь и шипя, змея злобно ткнулась пустыми деснами в крепкий кулачок, обвилась вокруг руки, хлестнула хвостом по рукаву и застыла, промерзнув насквозь. Радостные крики разнеслись по широкому Елогую, по изгибам Точеса, поднимая испуганные стайки куропаток. Есть у племени Большой Шаман! Живой идол.

*****

Рада умирала. Угасали лучи любви и доброты. Попробовала шевельнуть застывающими губами: «Доченька…» Наверное, это и называется последней искрой жизни. Пришло прозрачно ясное, спокойное понимание конца.

Вот как это, оказывается, происходит… Холодное онемение потекло к пальцам ног, рук, от темени к сердцу, и дурнота прошла. Теперь ей никогда не будет плохо. А на больничной койке осталось то, что было Радой, Радой Львовной Коваленко, с открытыми неживыми глазами… Рядом врач, Юрочка Машков, мнет в руках свою зеленую докторскую шапочку. Медсестры, Аня Скворцова и Лина Маленко, плачут. Все они были ее учениками в разные годы.

Темнота… Свет! Чудно видеть все сразу, во все стороны, видеть не глазами, не ощущая границ.

Ну, и что теперь я? Понятно, это не то, что Анечка накрыла простыней. Нужно ли попрощаться с ним? Сколько лет это была я… Ага, тело, так это называлось там. Тело и душа. Значит, я теперь — душа? Ду-ша… Как покойно, как мягко. А то, что я оставила там, такое чужое, чуждое. Нет, не хочу назад. Это как в темницу, в неволю.

Не страшно, спокойно, свободно… И чего спорили, надрывались? Или, как я, торопливо и насмешливо отмахивались: есть ли душа, нет ли ее, какая разница? Оказывается, нужно было подождать, потерпеть, не суетиться. Вот и все. Так легко и хорошо. Навсегда, навечно. Теперь я знаю. И Толик знает.

Привыкнуть нужно: не лечу, не парю, не плыву. Перемещаюсь? Перетекаю? Вот, знаю: переливаюсь. Переливаюсь из одного места в другое. Даже не в воздухе, а сама в себе и во всем вокруг. Потому что я все, везде и всегда.

Почему я одна, до сих пор одна, а где другие? Где души? В больнице нет. Над городом нет.

Кладбище. Тут Толик. Увижу ли, узнает ли? Помню, плакала вон там, на могиле. Как плакала, звала, просила! Теперь понимаю: ни словами, ни слезами ничего не выскажешь, не объяснишь, ни к чему это. И не нужно просить звать, жаловаться. Само придет, само случится. Со всеми.

И все-таки, где они, где другие души, где Толик? Почему меня не пускают к ним? Или я еще не все знаю? Или еще что-то нужно сделать? Что? Нет ответа, нет знака и нет пути вперед… Как Толик говорил? Если нет пути вперед, значит, нужно возвращаться назад. Попробую.

Опять город. Сколько людей, машин, суета, движение. И я во всем и во всех, и… одна, сама в себе. Пусто, неинтересно, ненужно.

Может, школа? Всю жизнь ей отдала, всю жизнь ей подчинила, служила преданно и верно. Каждый год, как заново, как в первый раз и навсегда. Здесь отступали беды, не было места болезням, усталости. Здесь меня любили, и любила я. Любила все, от мелочей: крыльцо, часы в вестибюле, запах мела и влажной тряпки на краю доски, звонки, и первый, и последний. Здесь даже стены были теплыми и добрыми. И каждый урок — откровение. А как я любила детей, как же я их любила! Радость! Радость и счастье… Да, да, в школу, там всегда и на все есть ответы.

Вот, вот сейчас я узнаю, что делать, что будет дальше… Тихо, пусто. Ах, ну да, каникулы, летом всегда так. Нет, не так: тихо и пусто во мне, и холодные, равнодушные стены вокруг. Нет ответа.

Да что же это? Неужели это и есть вечность? Не может быть, чтобы так… Что знают те, другие, и чего не знаю я? Почему? Там, в жизни, все, оказывается, было ясно и просто. Я никогда не задумывалась, что делать, как быть. Уроки, каникулы. Работа, семья. Толик, Ирочка…

Ирочка, доченька! Домой, домой, скорее домой! Я там должна быть, Ирочку ждать. Как же я соскучилась, год не виделись. Ой, совсем забыла, и не увидимся уже. Жаль, что пришлось ей в Москву заехать, но ничего не поделаешь, так получилось. И денег ее жаль, что шитьем заработает умница моя, рукодельница. Поплачет она, конечно, попечалится, а как же иначе? Только бы не засиделась в печали, всему свое время. Домой, домой…

*****

Зыркнув, черными, будто нарочно вытаращенными глазами, Зося Каганова прикрыла дверь избушки и вернулась к дармовой водке и залетному гостю.

Она осторожно, чтобы кровать не сильно скрипела, присела с краю, кокетливо наклонила голову, растянула в закрытой улыбке тонкогубый рот и чуть подвинула мизинцем свой стакан поближе к бутылке.

— Это старая кетская сказка. Тебе, точно, еще никто не рассказывал. Последняя загадка Кагана.

Не таясь, Вадим скривился: Баба Яга, чисто баба Яга-алкоголичка. Брешет, конечно, что ей сорока нет. Волосы сальные — соль с перцем. Глаза блестят, как у тетерки, нос бритвой. Физиономия вся какая-то вогнутая. Не башка, а полумесяц.

Зося молчала, выжидая, таращила круглые глаза. Губы и впалые щеки облепили беззубые десны, кончик острого подбородка далеко выступает вперед. Нос, прямой и тонкий, кажется злым на узком лице.

«Ну и чудище, никакой водки не хватит, пожрать, что ли», — вздохнул Вадим и перевел теряющий резкость взгляд на табуретку.

Горку растрепанных ельчиков Зоська вывалила из сковородки прямо на замызганную газету. Красная наклейка семипалатинской тушенки уставилась коровьей мордой на ощипанный комок серого хлеба; ополовиненная банка болгарского лечо в потеках томата, несколько высохших зубчиков чеснока, формой напоминающие голову хозяйки-кетки. Пустая водочная бутылка, два липких стакана со въевшимся чайным налетом. Не густо…

Журналист печально покачал головой и полез в рюкзак за добавкой.

— Так что там за загадка такая? Только сначала расскажи, я запишу, а потом уже выпьем.

Зося доверительно, полушепотом зачастила, заторопилась:

— Сказка старая, мы никому ее не рассказываем, нам нельзя, сам Каган загадал: если кетка, что в возрасте, но еще не тронутая, сама перед ним разденется догола, бесплатно и без подарков сама ноги раздвинет, так он, Каган, ее трахнет, а она его же, Кагана, и родит. И так он смерть свою обманет.

Зося захихикала, привычно прикрывая рот левой ладонью, а правая — мизинец наготове — уже возле стакана.

— Дерьмо загадка. И не то, что Каган давным-давно помер, деды дедов не помнят его, и не то что без денег и без подарков, а где ж ты кетку зрелую, но нетронутую найдешь? У нас с этим просто: отец с дочкой, дед с внучкой, разве что не Мурка с Жучкой…

Прикрывая один глаз для наведения резкости, журналист пытался писать в блокноте. Зоська отчаянно взялась за бутылку, открыла, разлила.

Выпили, закусили.

— Вот так и живем. Видишь мой дворец — это ж баня старая. Помнишь, небось, павловскую реформу, как деньги за одну ночь переполовинили, у кого они были. Тогда приезжие бросали все, бежали дальше, чем видели. Во времена у нас настали: бери — не хочу, кто раньше успеет. Так я эту баньку прихватила. Как раз после отсидки вернулась в поселок. Одно шизо на другое поменяла. Хотя, нет, не скажи, здесь, конечно, свобода…

Вадим мутным взглядом обвел закопченные бревна, клочья мха между ними, замызганные куртки и фуфайки на ржавых гвоздях, печку, сваренную из двух железных бочек, казенную тумбочку с разбитым транзисторным приемником. В углу, на немытом шершавом полу, навалена куча прелого тряпья. Возле печки — растрепанные газетные подшивки для растопки, они же тарелки, ржавый колун. Больше ничего нельзя было рассмотреть в тусклом вечернем свете, который с трудом продирался сквозь грязное оконце.

Пахло сыростью, плесенью, пролитой водкой и запредельной, бесчеловечной нищетой.

Зося всхлипнула и навалилась на грудь Вадима.

— Ой, Вадюша, что-то ты не то пишешь. Тебе бы мою жизнь описать — обрыдались бы люди. Я же и замужем была, да, ты не думай, муж профессор, да. Дочка моя там с ним осталась, на Украине, в этом, как его?.. Свекровь мне за нее даже деньги предлагала. А я не взяла, ушла гордая. Что я, зверь, дочу кровную продавать? До-о-оченька… А какие письма она мне писала, всем отрядом читали. Плакали бабы — жуть! И вообще… Зона! На зоне я королевой была, очереди ко мне ломились. Тебе твои городские в жисть не сделают, как я умею. Да кому это нужно? Пропадай, Зоська в своей бане со всеми своими богатствами!.. Ну, давай, миленький, по любви…

Еще раз всхлипнув, Зося принялась расстегивать рубашку на потной, жирной груди журналиста.

Он лениво приоткрыл глаз, пытаясь взглянуть на подругу. Последний луч солнца из банного окошка осветил желтую футболку, оранжевые шорты и в темноте пола — смуглые худые ноги в блатных татуировках. Ладно, допустим, что ее уже вымыли и даже зубы вставили. Вот, придавила, не выскользнешь. Да надо ли? Один хрен…

Пухлой рукой Вадим обнял Зосю, похлопал по костлявому плечу. Лиха беда — начало…

Зося сосредоточенно засопела, устраиваясь удобнее. Вдруг встрепенулась.

— А давай еще по одной? Я тебе и соболей, и росомаху на шапку, и медвежью шкуру достану, и для газеты твоей расскажу все, что захочешь. Ну, наливать?

Дверь с грохотом распахнулась. В светло-лиловый проем, отчаянно матерясь, ввалился пьяный кет.

— Где шкурки, сучка? Точно знаю, ты сперла, кондрашка парашная! — коренастый лохматый мужик замахнулся на Зосю.

Завизжав, она перекатилась к стене. Не соображая, что происходит, Вадим приподнялся и инстинктивно расправил плечи: все-таки женщина за спиной, и тут же нарвался на крепкий кулак. От удара все поплыло перед глазами. Он свалился с кровати, хватаясь за табуретку. Покатилась бутылка по полу, выхлестывая водку. Лохматый подхватил ее, не глядя, и захлебываясь, начал жадно глотать из горлышка. Громко отрыгнув, перевел дыхание.

— Что, индеец я? Краснокожий? Я кето и больше никто! Для тебя своровала паскуда эта, отдавай камус! — обернулся к журналисту, сверкнул глазами, как выстрелил.

Продолжая визжать на одной ноте, Зося змеей метнулась с кровати к печке. Визг перешел в вой, когда она начала выпрямляться с колуном в руке, и резко оборвался: пьяный обрушил ей на голову бутылку. На секунду все замерли в сгустившихся сумерках: Вадим, скорчившись у кровати, разъяренный кет с осколком бутылки в руке и Зоська возле печки. С глухим стуком упал колун, хрустнуло под ним стекло. Зося резко опрокинулась назад, не удержавшись на ногах. И застыла с широко распахнутыми глазами возле стены, завешенной фуфайками.

Мужик, как хищный зверь, втянул воздух, коротко огляделся и полез в карман за спичками. Пьяная разболтанность исчезла, уступив место пружинной настороженности прирожденного охотника.

Вадим, не шевелясь, наблюдал за его движениями. В неверном свете огонька заплясали бесформенные тени. Лохматый внимательно посмотрел в лицо Зоси, посветил сбоку. Большой гвоздь на всю длину вошел ей в голову, прямо над шеей. Зося повисла на нем, как на крючке.

— Так, журналист, вокруг тайга, сам понимаешь, что это такое. Не найдут, даже искать не будут. Самолет завтра. А сейчас — мухой отсюда. Ничего не видел, ничего не слышал, ничего не знаешь.

*****

Смотри, жива. Правду говорят, что Зоська, как кошка, живучая. Это ж в который раз пронесло? Не сосчитать. Жива, значит, буду жить. А где этот, как его… журналист? Сбежал, зуб даю, сбежал. Хлипкие они, городские, против нас. И пить не умеет. Я только раздухарилась, а он уже никакой. Не-е, правду Лохматый говорит: я кето и больше никто. Пойти, что ли помириться, повиниться. Не впервой, разберемся. Может, в бутылке что осталось? Хотя вряд ли…

Что это? Несет меня куда-то, вроде, вверх поднимаюсь. А, понятно, в райцентр везут. Все-таки гад Лохматый приложил крепко. Спасибо, санрейс вызвал, догадался.

Тайга внизу без края, Елогуй, а вот и Точес, недалеко, значит, отлетели… Что за черт! Это ж поселок. Вернулись, что ли, забыли что? Ну, точно, все наше: почта, магазин, развалюхи, сельсовет. А вот и школа. Странно как-то самолет кружит: то поселок, то река, то почта, то школа. И вижу я все это разом, во все стороны. И швыряет меня, как мячик: вверх-вниз, вверх-вправо… или влево? Ничего не понимаю…

Эй, а где ж окошки? Хочу в окошко посмотреть! В самолете всегда есть окошки, кругленькие такие. А самолет ли это вообще? Не похоже. Вроде, я сама по себе, а все остальное отдельно, и я не причем. Все вижу, а себя нет? Так не бывает. Руки-ноги, башка, где все? Не вижу, не чувствую. И не пьяная, не-е-ет, не пьяная, не с чего было, только вторую бутылку открыли.

Во, рвануло, как с крыши скатилась. Над самой землей несусь. Ага, свалка за аэродромной площадкой, и горельник, что на том берегу, и Енисей в обе стороны — все сразу. И тундра, и моя банька… Кому рассказать — не поверят. Скажут, опять Зоська сочиняет. И страха нет, точно знаю: ничего и никогда со мной уже не случится. И больно уже никогда не будет.

Баба какая-то среди мусора лежит. Ну, чудо в перьях, как ее на свалку занесло? Растолкать, что ли, спросить, что происходит. Патлы на морде, не поймешь, кто. Желтая футболка, оранжевые шорты… А руки мои, шрамы — сама резала. Наколки… Мои наколки! Значит, померла я, что ли? Точно, померла, во, фокус! Ну и хрен с ним! Все, отмучилась — и ладно! Зато — свобода…

Понеслась Зоська рывками, петлями, зигзагами, без толку, без смысла, без цели. А куда лететь-то? Можно в Африку, можно в Индию. Без разницы… Везде одно: вкалывают, жрут, трахаются. Все надоело.

Потом о дочке вспомнила, название города — Славянск. Там, на вокзале, под столбом фонарным, чтоб на свету, девчонку и оставила. В корзине. А корзинку у бабки на рынке своровала, вместе с яйцами, ага, точно!

Дернуло Зоську прыжком через тайгу, реки, города, еще раз дернуло…