Прошло полтора месяца, с тех пор как Шамиль Измайлов вернулся в родную деревню Каргали. Но это время ему показалось целой вечностью. Время замедлилось его страстным желанием поскорее увидеть Дильбару. Он вспоминал эту девушку часто. В первые дни старался уединиться, чтобы никто ему не мешал вспоминать все мельчайшие подробности их встречи, вернее, как он увидел ее. И его мать, чувствуя, что сына что-то гнетет, однажды с тревогой в голосе спросила:
— Сынок, что-нибудь случилось? Уж не заболел ли ты?
— Нет-нет, мама, — поспешил успокоить ее Шамиль, — все хорошо. — Но видя усталое, озабоченное материнское лицо, с которого его ответ ничуть не снял тень страха, добавил: — Я… как бы тебе сказать… девушку встретил недавно… — Он обнял мать за плечи и улыбнулся, чтобы окончательно ее успокоить.
Шамиль никому ни за что не сказал бы о своих вспыхнувших ярким костром чувствах, но он конечно же не мог допустить, чтобы мать мучилась переживаниями за него, чтобы не спала ночами. А умолчать — значит, раздуть в незащищенном материнском сердце пламя страха и сомнений и выжечь из ее малорадостной крестьянской жизни несколько месяцев спокойствия.
Неведомая сила, не дававшая Шамилю покоя, все настойчивее влекла в Чистополь, к Дильбаре. Он помнил и заманчивое предложение купца Галятдинова пойти к нему на работу. И считал дни, когда можно будет наконец поехать в город, на ту тихую улицу, где живет эта необыкновенная девушка.
Юноша уже собрался было податься туда, к ней, в начале октября, да приболел. Пока выздоравливал, почти подошел и срок, с которого, как говорил купец Нагим, можно наниматься к нему на работу.
В день отъезда Шамиль встал в семь утра. Мать уже давно хлопотала на кухне, вытаскивая из печки подрумянившиеся, вкусно пахнувшие эчпэчмаки и перемечи. А отец в это время плотничал в коровнике. Шамиль, пока отдыхал здесь, построил вместе с отцом новый сарай, где обитала теперь их буренка да десяток кур. Вот отец и заканчивал там последние работы.
Пока он умывался да чаевничал, низко, над самыми крышами домов, появился бледный диск солнца. Заиндевевшие за ночь крыши домов поначалу заиграли серебристым отливом, но вскоре они потемнели: лучи солнца превратили иней в темную влагу. Глядя в окошко, Шамиль невесело размышлял, что к полудню все снова развезет и деревня будет утопать в черноземной грязи, которая, как клей, нещадно липнет ко всему: к обуви, к ногам животных, к колесам телег. И нет, казалось, спасу от этого черного липучего месива, царившего и в огородах, и на полях, и на дорогах. Скорей бы уж ударили морозы!
Провожали его отец и мать до калитки; Шамиль уговорил их не ходить дальше. «Незачем месить, — как он выразился, — уличную грязь». К тому же он обещал родителям, что, как только устроится на работу, через недельку приедет на выходной день, на побывку. Он быстро зашагал, не оглядываясь, чтобы не видеть слез матери. За деревенской околицей обернулся, отыскал глазами крышу своего дома и, как заклинание, беззвучно прошептал: «Чтоб ты был счастлив, мой родной дом, — и окидывая взором соседские дома, — и ты, моя деревня, будь счастлива». И почти бегом побежал, стараясь как можно больше преодолеть пути до города, пока солнце не погрузилось в царство дорожной грязи. «Сегодня уже двадцатое октября, — вспомнил Шамиль, — а мороза до вчерашнего дня не была Видимо, загостился где-то в другом месте».
Этот день, двадцатое октября девятьсот семнадцатого года, оказался для него несчастливым. Он оказался для Измайлова одним из тех черных дней, которые многие люди помнят всю жизнь. То, что ему пришлось целый день чавкать по грязи пешком аж до самого Чистополя, это показалось сущим пустяком по сравнению с посещением купеческого дома.
У ворот дома Нагим-бая Шамиль оказался лишь под самый вечер. Солнце, растопив еще днем замерзшую было грязь и сделав улицы города труднопроходимыми, давно уже скрылось. Потом прошел мелкий нудный дождь и усилился ветер. Обрывки черных косматых облаков на непроницаемом беловатом фоне неба неслись к горизонту быстро, как вороньи стаи. Тяжелая промозглая сырость витала в воздухе. И вот юноша, усталый, промокший, в тяжелых грязных сапогах, появился на гладко вымощенной площадке перед домом, где жила его любимая. Шамиль постоял немного, прислушиваясь ко всему, что доносилось со двора. Но кроме унылого завывания ветра, к которому приплеталось раз за разом хлопанье незапертой чердачной дверцы, ничего не слышал.
Калитка во двор оказалась запертой. И он несколько минут стоял в нерешительности: стучать или нет? «А вдруг они уже не помнят меня? — неприятно пронеслось у него в голове. — Может, завтра с утра к ним? А где ночевать? С ночевкой черт с ней. Дильбару бы хоть увидеть сейчас». Мысль о ней рассеяла сомнения, придала Шамилю решимости. И он постучал в дверь. Но никто не выходил ее отворять. Стучал юноша долго и громко. Наконец дверь в сенях хлопнула и мужской голос недовольно спросил:
— Кто там?
— Это Шамиль!
Наступило молчание.
— Какой еще Шамиль? — переспросил тот же голос, нисколько не смягчаясь.
— Шамиль из деревни Каргали…
— Не знаем таких, — послышался голос у самой двери. — Чего надобно?
— Да я насчет работы… — неуверенно произнес юноша, силясь распознать голос невидимого собеседника. — Это вы, Нагим-абый?
— Это я, Хатып-абый, — с издевкой отозвался голос, и тут же дверь распахнулась.
В дверях стоял тот самый драчун Хатып, который в тот сентябрьский вечер петухом налетел на Шамиля, когда он привел Нагим-баю его лошадь.
— Ну чего, дурья башка, по вечерам беспокоишь таких солидных и знатных людей, а? Приходи завтра в контору. Вот там и поговоришь. — Хатып презрительно оглядел гостя с ног до головы и прибавил: — А лучше будет, если ты вообще исчезнешь. Много тут всяких зимогоров крутится-вертится.
Измайлов никак не мог взять в толк: почему вместо хозяина вышел и распоряжается этот тип? «А может, он… — юноше вмиг стало жарко, — женился на Дильбаре?.. Нет, не может быть!» Шамиль стоял перед этим рослым сильным парнем и не знал, что ему сказать. Лишь, когда Хатып намеревался уже захлопнуть дверь, он пришел в себя.
— Подожди, Хатып. Прошу тебя!
Тот придержал дверь и недовольно взглянул на своего старого обидчика.
— Ты что… живешь теперь в этом доме?
— Ну, живу. А тебе что?
— Ты работаешь у них?
— Топай отсюда, стручок-сморчок, пока я добрый.
— Ну, я же тебя как человека спрашиваю, — взмолился Шамиль, поглядывая на светящиеся окна купеческого дома. — Мне некуда идти. Я целый день шел сюда из деревни. Я должен поговорить Нагим-абый. Ведь он сам мне обещал работу.
— Мало ли что он обещал в сентябре, — злорадно ответил Хатып. — Теперь уж на дворе конец октября. — И захлопнул дверь.
Шамиль потом и сам не мог объяснить свои дальнейшие поступки. Он мгновенно навалился на дверь и приоткрыл ее. Не ожидавший такого напора Хатып отлетел от двери. Шамиль вошел во двор.
— Да ты что, гад?! — вскипел тот. — Да я тебя… — Хатып схватил гостя за горло и прижал к забору.
Видимо, в своей ярости он мог и задушить Шамиля, если бы юноша не вырвался из его сильных рук. Потом они покатились схватке по земле. На яростную ругань Хатыпа из дому вышел хозяин.
— А ну, прекратите сейчас же! — громко скомандовал Нагим-бай.
Хатып, словно хорошо выдрессированная собака, тотчас исполнил команду хозяина: он тут же отпрянул от своего противника.
— В чем дело, Хатып? — строго спросил купец. — Ты опять за старое, опять дерешься?
— Да я его не пускал, как вы велели, а он силком, — оправдывался Хатып. — Вот и пришлось…
Хозяин зло взглянул на незваного пришельца.
— Кто вы такой? Что нужно?
— Да это я, Шамиль, — виновато произнес юноша, стряхивая с себя комья налипшей грязи. — Я хотел…
— Ну зачем же ты… — перебивая Шамиля, начал было выговаривать купец, но его окликнули с крыльца:
— Папа, — донесся девичий голос, — папа, что случилось? Опять вор?
— Хуже, — подал голос Хатып, уловив настроение хозяина. — Вор втихаря, шипом лезет. А этот — напролом. Да он и есть грабитель… Пытался мешок утащить.
Из бревенчатого дома для прислуги, что стоял в глубине двора, вышел мордастый работник с керосиновым фонарем в одной руке и с дубиной — в другой. Свет фонаря вырвал из полумрака напряженнее лица мужчин.
— Ну зачем же ты, Шамиль, так ведешь себя? — выразил недовольство хозяин. — Если тебя не пускают, не хотят тебя видеть, то зачем же так нагло…
— Да я насчет работы, — не дослушав назидания купца, сказал Шамиль с такой непосредственностью, как будто привел полностью оправдывающий его поведение аргумент, с которым все тотчас же должны согласиться.
— О, боже… — произнесла девушка от удивления то ли от наивности гостя, то ли от его внешнего вида.
Теперь Шамиль при фонарном свете увидел, что это была Дильбара. Она самая! И он растерялся. Машинально попытался привести себя в порядок. Но Измайлов и не догадывался, какое теперь жалкое зрелище представляет собой. Отцовская овчинная шуба, изодранная во время потасовки, висела на нем мокрым балахоном. С брюк стекала жидкая грязь, а прилипшие ко лбу сосульки волос источали темные капли.
— Дильбара… — тихо произнес юноша, подавшись вперед.
— Работы у меня сейчас нет! — жестко произнес Нагим-бай, глядя в упор на юношу.
— И не будет для тебя, — добавил Хатып, перехватывая взгляд Шамиля, устремленный на Дильбару.
— Мы уже взяли на работу его, — кивнула девушка в сторону Хатыпа.
Это известие, с одной стороны, огорчило Измайлова, а с другой — обрадовало. Значит, она не вышла за него замуж. Он просто здесь работник! И об этом сказала ему сама Дильбара, рассеяв его мрачные предположения. «Может, она и сказала, чтобы я не подумал чего-нибудь, — промелькнула у него мысль. — Что она не связана ни с кем». Шамиль шагнул к ней.
— Дильбара, можно с вами поговорить? — с замиранием сердца спросил он и застыл, никого не видя и не слыша.
Девушка широко раскрыла глаза и тут же усмехнулась:
— О чем собираешься говорить-то?
— Во женишок-то! — усмехнулся, скалясь, Хатып. — Во счастье-то тебе, Дильбара, привалило!
Все рассмеялись. Рассмеялась и она, Дильбара.
— Говори здесь, — равнодушно ответила девушка, поглядывая на него, как поглядывают отдыхающие зеваки на проходящих мимо незнакомых людей.
— Дильбара, я…
— С моей дочерью тебе не о чем говорить, — решительно вмешался Нагим-бай. — Ищи себе подобных.
— Да он небось лез во двор пронюхать, что где плохо лежит, — высказал предположение мордастый мужчина с дубинкой в руках, любовно рассматривающий свое орудие, словно ребенок — причудливую игрушку.
— А я о чем говорю! — подхватил Хатып. — Он хуже вора. Он грабитель. Я закрыл калитку, а он шасть через забор и схватил вон тот мешок с зерном, что под навесом у клети. И нагло заявил мне: «Это будет благодарностью купца за найденную мною лошадь».
Столь бессовестная клевета Хатыпа ошеломила Измайлова.
— Это правда? — спросила Дильбара с нотками презрения в голосе. — А с виду не скажешь, что нечист на руку.
— Вы… вы поверили, Дильбара?.. — Шамилю не хватило воздуха в легких, чтобы договорить фразу, опровергнуть гнусное вранье. Ему показалось в эту минуту, что керосиновый фонарь взорвался и залил ему огнем лицо. Этот огонь, казалось, ослепил его и проник через глазницы в мозг, в уши, и он перестал на короткое время видеть и слышать. С этим огнем бушевало его безмолвное страшное негодование.
Измайлов очнулся, когда Хатып начал грубо, взашей выталкивать его со двора, как обычно выталкивают заблудших выпивох и пойманных мелких воришек, с которыми не хотят мараться, ходить по милицейским участкам. Хатып хотел до конца сыграть свою роль: подтвердить свою ложь, а заодно показать, какого ценного, надежного работника в его лице приобрели хозяева.
У самых ворот Измайлова охватила ярость, как тогда, на базаре. Он ударил Хатыпа по руке:
— Не толкай! Не распускай руки! Я и сам уйду.
— Ах ты, бандюга! Ты еще брыкаешься. Да ты должен спасибо сказать, что отпускают тебя хорошие люди подобру-поздорову. Другие бы за такие штучки в милицию сдали. И пошел бы по этапу на каторгу. — И Хатып замахнулся, чтоб, так сказать, с «треском» вышибить со двора своего соперника, полностью теперь поверженного им.
Измайлов уклонился от удара, и неопытный вышибала задел открытую дверь. Хатып взвыл от боли. И тут Шамиль обрушил удар одновременно двумя руками с размаху, как дровосек, по голове нападавшего и опрокинул его на землю. В этот удар Измайлов вложил всю свою ярость, всю обиду, которую причинил ему этот человек перед любимой девушкой. И вот теперь Хатып неподвижно лежал в грязь у самых его ног.
Мордастый мужчина поставил на ступеньки крыльца фонарь и бросился на Шамиля. Подбежав к воротам, он поднял дубину, но в момент замаха Измайлов рванулся к нему навстречу и схватил нападавшего за запястье. Дубина вылетела из его рук. И в ту же секунду, как учил его наставник Абдулла, сделал нападавшему заднюю подсечку, по ходу резко двинув тому локтем в лоб. Мужчина охнул и тяжело упал навзничь. Измайлов схватил дубину и встал над поверженным противником.
— Ну… — прохрипел Шамиль, — что с тобой сделать? Твоей же дубиной обломать тебе бока?
Лежавший на земле мужчина поднял в страхе руки, ожидая ударов:
— Не бей, не бей! Я хотел тебя просто попугать. Христом прошу. Ведь такой штукой сразу прикончишь.
— А сам, гад, хотел ударить! — Шамиль отвернулся от него и, не выпуская из рук дубины, направился к Нагим-баю.
Купец испуганно замахал руками и попятился к крыльцу, выкрикивая:
— Никифор, в милицию. В милицию, Никифор. Разбойник здесь. Напал на дом. На нас напал.
Мордастый мужчина вскочил как ужаленный и бросился на улицу с криком:
— Помогите! Убивают! Грабят! Разбойники! — И тотчас раздалась длинная трель милицейского свистка.
Измайлов понял: это Никифор предпочел бесплодным крикам о помощи более действенное средство — милицейский свисток, которым был снабжен почти каждый дворник, не говоря уже о сторожах. Трель милицейского свистка многих ввергает в беспокойство, а некоторых заставляет бежать. Но Измайлов не побежал, хотя откуда-то издалека, со стороны центра города, отозвался другой, такой же свисток. Он медленно приближался к Нагим-баю. Тот в страхе начал пятиться назад и, поднявшись на крыльцо, собрался было исчезнуть за дверью.
— Шамиль, опомнись, — запричитал он, — не дело делаешь. Ты в чужом дворе. За это сажают. Нельзя так. Давай поговорим. — Уже находясь на пороге, хозяин дома, ни на секунду не отрывая взгляда от Измайлова, быстро заговорил: — Приходи завтра насчет работы. Приходи. Будет тебе работа. Будет. А в ресторан-чайхану хоть сейчас вышибалой возьму. То есть швейцаром. Ты со своим уменьем драться — то что нужно.
Шамиль остановился, отбросил дубинку и резко ответил:
— Не нужна мне ваша работа! Не нужна! И запомните: я честный человек. Честный. Чужого мне не нужно. — Он взглянул на испуганное лицо девушки. — И вы, Дильбара, могли поверить, что я вор, грабитель?! Эх вы… — И юноша, ничего не видя перед собой, словно во сне, бросился прочь со двора.
Куда он направился, и сам не знал. Просто шел в сторону центра, где только что, как он слышал, отсвербели свистки милицейские. Ему было все равно: попадет в руки к милиционерам или нет. Не успел Измайлов пройти и двух кварталов, как из-за соседнего углового дома выкатились два тарантаса, битком набитых изрядно подгулявшей публикой. Крики, хохот, свист, радостный женский визг далеко опережали эти развеселые конные упряжки. Снова, но уже ближе, заголосили в темном влажном воздухе милицейские свистки. В густых сумерках улиц почти никого не было видно. В это время в городе мало кто выходил за ворота собственного дома. В Чистополе витали самые невероятные слухи об убийствах и грабежах. И при виде такой шальной компании редкие прохожие шарахались по сторонам, как испуганные курицы, в первые попавшиеся подворотни.
Шамиль встал у обочины дороги и отрешенно взирал на раскатывавших по городу гуляк. Передняя лошадь, поравнявшись с ним, остановилась.
— Эй, парень! — крикнул с облучка разодетый субъект в клетчатом пальто и в шляпе. — Как нам к пристани проскочить?
— Нам туда побыстрей нужно, — подал голос мужчина с длинными бакенбардами, — там пароход нас ждет.
«Какой сейчас пароход? — подумал Измайлов. — Ведь навигация закончилась».
Мужчина с бакенбардами, словно прочел его мысли, добавил громко:
— Наш пароход. Мой, черт возьми, пароход. А тут еще стражники на нашу голову навязались.
Измайлов сам в первое мгновение не мог сообразить, в какой стороне находится пристань. Потом вспомнил, что туда можно проехать мимо дома купца Галятдинова, мимо мечети. И он начал им объяснять. Но вся эта публика была в том хмельном состоянии, в котором на ум уже ничего не шло, кроме, конечно, любви и выпивки. Почти все мужчины и женщины разом хотели выяснить, где же находится злосчастная пристань. Словесный гвалт лился потоком, перебивая Измайлова, который силился ответить на вопрос этой компании. Близкие милицейские свистки заставили загулявшую, расслабившуюся компанию встрепенуться.
— Пусть садится заместо кучера, — подал кто-то предложение.
— Точно! Верно! — раздались пьяные голоса. — Давай, парень! Ну, живо!
— Пять керенок даем! — выкрикнула, как на торгах, яркая брюнетка с чувственными губами. — Мишель, дай ему.
Тип в клетчатом, что правил лошадью, обернулся назад и, как актер в патетическом приступе, продекламировал:
Затем он повернулся к Шамилю, сунул ему в карман с ловкостью циркача денежную купюру и добавил тем же актерским тоном:
— И твое желание — для меня закон!
— Браво, Мишель! — захлопали разгоряченные дамы. — Браво!
— Прелестное, чудное, господа, разделение труда, — заговорил моложавый мужчина с «бабочкой» на белоснежной сорочке, переводя взгляд с Мишеля на здорового молодца с редкими, как у кота, усишками, который в это время поглаживал рукой ножки черноокой красавицы. — Один мужчина любуется, восхищается и оплачивает капризы очаровательной Луизы, а другой — обременен тяжкой работой: днем и ночью… целует и ублажает ее.
— Хороший почин! — весело заорал мужчина с бакенбардами, заглушая ехидные смешки. — Этот положительный опыт не лишен оригинальности и заслуживает пристального изучения наедине с Луизой. А?!
— Только наедине, — поддержал его моложавый мужчина, облизываясь, словно только что вкусил меду.
Пылкие фразы, зубоскальство, невнятное бормотанье захмелевших гуляк вдруг заглушили две гитары и две скрипки, которые разом грянули на соседнем тарантасе, стоявшем рядом. То были профессиональные музыканты, нанятые для увеселительной прогулки.
Измайлов не раз видел подобных повес-гуляк в Казани и в Астрахани. Такими шалманами раскатывали по городам Поволжья богатые, жирующие люди да их великовозрастные дитяти, которые частенько устраивали летом афинские ночи прямо под открытым небом в тихих безлюдных укромных местечках на волжских берегах. Свое нагое неистовство сопровождали дикарскими танцами вокруг костров, напоминая тех людоедов на необитаемом острове, о которых рассказывал французский писатель Дефо. И каждый мужчина в таких компаниях старался выказать свой талант, как-нибудь да соригинальничать.
«И зачем они мне сдались, — равнодушно глядя на истомленные блаженством физиономии, — подумал Шамиль. — Ехали бы своей дорогой».
Но, повинуясь какой-то силе, он медленно уселся в тарантас, взял вожжи, и лошадь тяжело тронулась.
Отставной извозчик по имени Мишель встал, махнув шляпой, пронзительно свистнул, и лошадь побежала трусцой. Словно это послужило сигналом для певицы, которая низким красивым грудным голосом запела песню «Липа вековая». От ее слов повеяло пронзительной грустью, и по коже у Шамиля пошли мурашки.
— Мои прелестные дамы! Господа! — силился перекричать Мишель всех и вся. — Даже самая длинная жизнь чудовищно коротка для радостей и наслаждений. А самая короткая жизнь — слишком длинна для переживаний и огорчений. И к черту грусть, если даже она и красиво звучит! Мы должны только блаженствовать! Apres nous le deluge!.
— Браво, Мишель! — взвизгнула компания.
Сидевший за спиной Измайлова моложавый мужчина, который, чувствовалось по всему, заправлял всей этой компанией, сказал своей подруге:
— Мишка Тряпкин сегодня в ударе. — А восседавшая на его коленях смазливая блондинка небрежно проронила:
— Рафинированный интеллигентишка. По-моему, для него женская плоть и связанные с ней заботы… — она ехидно хихикнула, — не под силу.
Тем временем Мишель, не обращая внимания на едкие хихиканья в свой адрес, превозносил время, пытаясь экспромтом публично раскрыть его суть.
— Мишель! Дорогой Мишель! Ты начал гнуть философскую дугу, — вскричал моложавый мужчина, сосед Измайлова, которого блондинка называла Валери. — А это уже скучно. Ты должен плыть по словесной стремнине радости. Не то бог веселья Вакх прогневается на тебя всерьез.
— На него этот бог уже и так волком смотрит, — подал голос мужчина с бакенбардами. — И ему остается быть только свидетелем благородной вакханалии.
Черноокая Луиза, положив голову на грудь своего удачливого ухажера, начала притворно защищать Мишеля:
— Господа! Извольте, господа! Вы недооцениваете моего друга, принижаете его достоинства. Он обладает несколькими достоинствами, можно сказать, даже профессиями. А не только профессией свидетеля. Для него не чужда, между прочим, и профессия медика. Мишель еще и непревзойденный статист. Статист — профессионал по женским шалостям… А сам он — святой. Ну, а святость, господа, это тоже профессия…
— Браво, Луиза! — громко захлопал в ладоши ее кавалер. — Верно сказала, черт побери. Святость — это профессия. Ибо только святой занимает пост евнуха при гареме какого-нибудь шахиншаха.
— На этот ответственный пост евнуха вполне сгодился бы и наш Мишель Тряпкин, — подхватил Валери, страстно прижимая к себе блондинку.
Луиза неестественно передернула, как кукла-марионетка, своими округлыми плечиками и деланно-строго проронила:
— Я со всей ответственностью, друзья мои, дала бы Мишелю рекомендацию на эту должность. Только там в наше время место святым. Только там за святость, как за нужное профессиональное умение, платят.
Пьяная компания разом загалдела от ехидных стрел, выпущенных красоткой Луизой в Мишку Тряпкина. Сквозь броню равнодушия, которая отделяла Измайлова от всего, что кругом происходило, до него дошли лишь последние ее фразы. «За что это она так своего друга-воздыхателя», — лениво подумал Измайлов, поворачивая лошадь на знакомую улицу, на которой жила Дильбара, его любимая девушка. Теперь он уже не слышал ничего — его внимание целиком было приковано к дому, который принес ему немало переживаний. У ворот купеческого дома двигались темные силуэты мужчин. Измайлов отчетливо различил и фигуры хозяина дома, и милиционеров, когда тарантас оказался рядом.
— …Этот бандит побежал туда… — донесся обрывок фразы до Шамиля.
«Похоже, это про меня, — пронеслось в голове у него. — Эдак могут и в деревню нагрянуть за мной; они же знают, где я живу. — И под ложечкой неприятно заныло. — Гады, псы милицейские, настоящих бандитов не ловят, а по наущению богатеев готовы мордой, как плугом, землю переворачивать». Его так и подмывало крикнуть: «Я здесь! Но я не бандит. Это все наглая клевета».
Измайлов не знал, но интуитивно чувствовал, что клевета из чувства мести за униженное больное самолюбие и за испытанный животный страх бывает не менее опасной и вероломной, чем клевета негодяя из страха перед его ответственностью.
— Нет, это так не пойдет, — неожиданно для самого себя вслух произнес Измайлов. Но его слов то ли никто не слышал, то ли не поняли. Лишь красотка Луиза лукаво взглянула на него и неожиданно запела, составив дуэт певице, которая под гитары и скрипки громко тянула, чуть не рыдая, слова песни:
Юноша непроизвольно отпустил вожжи, и лошадь, замедлив ход, встала.
Два голоса с соседнего тарантаса взвились над царившим гвалтом. Бас прогромыхал:
— К черту сладкую грусть! Давай, Равиля, спой лучше «Очи черные» или свою «Апипу».
А второй, писклявый, тенор скомандовал:
— Гони! Чего встали?! В милицию в гости захотели…
«В милицию… — вдруг это слово запало в мозгу у Шамиля. — А верно. Надо к ним идти самому. Я сразу докажу, что меня оклеветали, — загорячился он, — что я не вор и не бандит. Это ж и так ясно. Моя добровольная явка будет тому подтверждением. Да-да. Имен так».
— Ба! Да вот он, кажись, сидит, лошадью правит! — донесся знакомый голос купеческого сторожа Никифора, который опять держал в руках дубинку.
— Где? Где? — послышались голоса.
— На тарантасе восседает заместо кучера.
— Быть не может, — отозвался купец, — да это ж казанские барчуки-чиновники. Они сюда нагрянули со строгой ревизией. Проверять приехали. Они у меня вчера в чайхане кутили до утра.
Измайлов хотел было сойти с тарантаса, но за плечи его схватили сразу двое мужчин.
— Куда? — недобро осведомился Валери. — Монету получил. Надо отработать. — И с силой дернул вожжи. Лошадь резко рванула повозку и крупной рысью понеслась по ухабистой грязной дороге.
К Измайлову вплотную придвинулся Мишель и негромко сказал:
— Если я не ошибаюсь, то и к вашей персоне милиция неравнодушна.
Только сейчас Шамиль заметил, что это был единственный во всей этой компании трезвый человек. И он, конечно, слышал, что говорили люди, толпившиеся у ворот купеческого дома.
Шамиль кивнул головой:
— Вы не ошиблись, Мишель. Это скопище у ворот по мою душу. — Заметив на его лице немой вопрос, юноша пояснил: — Подрался… В общем, одному вралю харю набок своротил.
Собеседник Измайлова укоризненно посмотрел на него и заметил:
— Ложь кулаками не опровергнешь. — Мишель взялся за поля шляпы, чтобы ее не сдуло с головы, и, задумчиво глядя вдаль, добавил: — Ах, юность, юность, сильна ты телом, духом, но разумом еще слаба. — Он взглянул на Шамиля и положил руку на его плечо: — Знаете, милейший, не люблю давать советы, но про одну вещь скажу, которую, слава тебе господи, миновал уже. Вы, милейший, страдаете, впрочем, как и большинство юношей, бесшабашной горячность. Верно? — Мишель, не дожидаясь ответа собеседника, продолжил: — Ну, а бездумная горячность и наивная непосредственность — это костыли юности, очень мешающие идти по жизненной дороге. И от них, как от гнилых подпорок, нужно как можно быстрее избавиться, чтобы вовремя прийти к цели жизни.
Лошадь звучно цокала подковами по булыжной мостовой, заглушая слова Мишеля. Мягкие рессоры тарантаса приняли тряску на себя, позволяя сидевшим лишь слегка почувствовать неровности дороги. Только сейчас Измайлов заметил, что они выехали на широкую мощеную улицу, спускавшуюся вниз к черной глади реки. От Камы пахнуло свежестью. Он правил лошадью в каком-то полузабытьи. Только когда под колесом тарантаса что-то звучно хлопнуло, словно петарда, и лошадь, испугавшись, понесла вниз к реке, Шамиль пришел в себя, освободился от оцепенения. Он понял: кто-то уронил непочатую бутылку шампанского, которая так шумно разорвалась.
— Держись крепче! — испуганно крикнул Мишель. — Лошадь понесла.
Измайлов решительно потянул вожжи на себя, но лошадь не замедлила ход. Погрузившиеся в сумеречную дремоту дома, что стояли у обочины, словно очнувшись, быстро помчались в противоположную сторону. И когда эта повозка с людьми, набирая еще большую скорость, стремительно понеслась по уклону вниз к реке, тугая струя воздуха надежно приглушила крики о помощи, истошный женский визг. Смертельную опасность почувствовали все: эта дорога прямехонько упиралась в пристань. И если лошадь во весь опор влетит прямо на дощатый мостик, соединяющий берег с пристанью, тогда они врежутся в капитальную стену дебаркадера. Кто из них останется в живых — неизвестно. Если же лошадь упадет от бешеной скорости у подножия склона, тогда повозка по инерции перелетит через животное и опрокинется; все посыплются из тарантаса, как грибы из лукошка, на булыжную мостовую. И шансов остаться нераздавленным — мало.
— Поворачивай лошадь к берегу! — закричал Мишель во всю мощь своих легких, — прямо в воду! Рули туда! — Он показал рукой на маленький залив, где берег ближе всего подходил к дороге.
Это был единственно правильный выход из создавшейся опасной ситуации. «Сообразительный, черт», — мелькнула искрой мысль у Измайлова. Шамиль пытался повернуть лошадь влево, заставить съехать с дороги на песчаную отмель, но обезумевшее животное не слушалось узды. «Надо выпрыгнуть на мосту в воду, — решил юноша, — тогда можно остаться невредимым». Он увидел белое, как снег, растерянное лицо Мишеля, и ему стало его жалко. «Занятный человек», — подумал Измайлов, и в ту же секунду пришло к нему неожиданное решение. Он быстро соскочил с козел, наступил на оглоблю, с силой оттолкнувшись, прыгнул на спину взмыленной лошади и ухватился за влажную гриву. Подтянулся ближе к шее лошади, рискуя упасть под колеса тарантаса, и закрыл ладонями глаза лошади. Затем с силой повернул ее морду налево. Животное, повинуясь этому движению, стало сворачивать с дороги. Как только она понеслась к берегу, Измайлов отпустил лошадиную голову и снова ухватился за гриву. Еще в детстве он слышал от стариков, что незрячая лошадь очень послушна. Вот это-то Шамиль и вспомнил в критический момент. Лошадь, завидев воду, хотела снова повернуть, но было уже поздно. Передние колеса тяжелой повозки глубоко врезались в сырой песок. Упряжка, сбавляя скорость, вкатилась прямо в воду. Лошадь, увязая в речном иле, успела сделать несколько прыжков и рухнула в воду, подняв фонтаны брызг.
Измайлов перелетел через голову животного и погрузился в воду, коснувшись лицом мягкого илистого дна. Резкое замедление хода повозки пробудило инерционную силу, которая невидимой своей рукой выбросила, как котят, всех пассажиров в воду. И снова женский визг и крики разорвали плотную тишину загустевших сумерек. Но то были возгласы скорее радости, чем отчаяния. Холодная вода в сочетании с сильными треволнениями тотчас всех отрезвила. Все выскакивали из воды с ошалелыми глазами, еще не совсем осознавая, что отделались только испугом да холодной осенней ванной.
Измайлов с шумом вобрал воздух в легкие, и голова, словно от хмеля, закружилась. Он проплыл несколько метров к берегу, пока не нащупал ногами дно. Пошатываясь, подошел к лошади, взял ее за узду и, устало, еле передвигая ноги, побрел к берегу, увлекая живот за собой.
— Живы!! — радостно вскричал кто-то из теплой компании. — Ха-ха-ха! А я-то уже слышал пение ангелов. Целым хором, черт бы их побрал, на ухо начали напевать отходно-упокойную.
— Милейший, — отозвался Мишель, — так оно и было. Я их тоже слышал. Видимо, это один и тот же хор нам напевал.
— А я только стук своего сердца слышала, — дрожащим от холода и страха голосом пролепетала Луиза, которую на руках выносил из воды ее верный друг Мишель, ибо ее галантный кавалер, так нежно только что опекавший свою избранницу, позабыл все на свете: один выскочил, как ошпаренный, на берег, заботясь только о собственной персоне.
Со стороны дороги послышались музыка и хохот. Певица напевала веселую быструю татарскую песенку.
— Эй! — послышалось из подъезжающего второго тарантаса. — Вы что ж так рванули от нас, думали, что места для купания не хватит? Зачем же жадничать…
— Кретин! — оборвал насмешника Валери, вылавливая из воды шляпу. — Что за ослоумие там развел…
— О, дорогой, зачем же ты так, — подала свой нежный голосок его неунывающая подруга, первой выбравшаяся на сушу. — Они же и впрямь не знают, что лошадь понесла…
— Пардон, господа и дамы, пардон, — начал уже почтительно извиняться тот же голос. — Право, мы не сразу поняли смысл вашего столь странного вечернего моциона… Все так быстро и неожиданно произошло, что…
— Ох уж эти чиновные столоначальники, в элементарных ситуациях не ориентируются, — встрял Мишель. — А речи? Длинные, пустые. Вконец зажрались. Кратко и точно выразиться не могут. Что значит налет профессиональной демагогии и чванства!
— Мишелюшка! Тряпочкин ты наш, — отозвался с издевкой только что извинявшийся голос, — надеюсь, ты, лекаришка, как говорит чернь, шуткуешь? Полагаю, ты изволишь знать одну разумную притчу: «То, что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку…» Не забывайся…
— Ну ты, столоначальник, чего изволите хвост, как скорпион, поднимать, — насмешливо оборвал того Валери. — Он прав, леший тебя задери. Мишель выразил мои мысли, понял?
— Валерий Аскольдович! Помилуйте…
— Не помилую, — ответил Валери, — давай-ка лучше, Пафнутич, заворачивай наш табор ко мне, на мой пароход. Видишь, он уже пыхтит, дымом исходит.
Пафнутьич тотчас отцепился от Мишеля и райским тоном заторопил всех:
— Господа! Прелестнейшие дамы, позвольте вас поторопить… Вас, то есть всех нас, просит милостивейший Валерий Аскольдович собственной персоной к себе, на свой роскошнейший двухпалубный красавец, пароход «Жар-птица», гордость нашей матушки-Волги и Камы.
Все разом, словно воинское подразделение, дружно и быстро двинулись к сияющему ровными строчками огней пароходу. У самой пристани навстречу им выбежал высокий, с окладистой бородой пожилой мужчина в форменном черном кителе с золотыми нашивками на рукавах — должно быть, капитан, — и по всей форме, как это заведено на военном флоте, доложил хозяину парохода, словно адмиралу, о готовности судна к отплытию.
Чуть ли не бегом бросились те гуляки, что купались, в теплое, дышащее паром чрево парохода. Только Измайлов стоял неподвижно, словно одеревенел, и равнодушно взирал на то, как, толкаясь и гулко стуча ногами по дощатому мостику, вся компания устремилась к желанной цели. Лишь где-то в глубине сознания у него шевельнулась мысль: «А куда же лошадь? Не бросать же ее, родимую».
Лошадь, словно почувствовав, о чем подумал человек, все еще державший ее за уздечку, вдруг заржала, как бы напоминая о себе. На конское ржание оглянулся лишь Мишель:
— Эй, парень, а ты что, особого приглашения ждешь? А ну, топай за нами.
— А как же лошадь? — осведомился Измайлов.
— Это забота приказчика, — пояснил Мишель. — Сейчас он выйдет и распорядится.
— Други мои, — вмешался в разговор Валери, замыкавший спешащую компанию, — боюсь, что приказчику сейчас будет не до этого. — Он кивнул на толпу и прибавил: — Видите, скольких надо обогреть, растереть водочкой, чтоб не захворали. Займись-ка, добрый молодец, ты сам, — обратился он к Измайлову. — Отведи обеих лошадок купцу Крупенникову. Это его коняги. Да передай, чтоб он тебя обогрел. Это мой наказ ему. Понял, да?
Шамиль вяло кивнул головой.
— Ну вот и договорились. — Хозяин парохода хотел было уйти, но снова обернулся к юноше и добавил: — Приезжай на будущей недельке в Казань. Определю тебя на работу. Спросишь Алафузова. Мою фабрику, мои заводы все знают…
Измайлов привязал вторую лошадь к задней спинке своего тарантаса и медленно тронул коня-бедолагу, мокрые бока которого, словно покрытые лаком, слегка играли световыми бликами от пароходных огней.
Еще не успел Шамиль въехать на крутой берег, как его останови двое милиционеров.
— Ага! — обрадованно воскликнул тощий милиционер с аскетическим лицом. — Вот, кажись, и та лошадка, сбившая господина офицера.
— Господа, это какое-то недоразумение, — возразил Измайлов, пытаясь освободиться от цепких рук стражника, — мы никого не сбивали.
— Ты правил лошадью? — спросил блюститель порядка.
— Я… но…
— Вот-вот, голубчик, значит, ты нам и нужен.
— А где остальные? — осведомился коренастый моложавый милиционер с наглыми глазами. — Где ваша теплая кумпания?
Шамиль кивнул в сторону реки:
— Они на пароходе…
В это время над темной водной гладью, разгоняя прочь вечернюю тишину, прокатился гулкий, повторяемый эхом пароходный гудок, и гребные колеса судна тяжело зашлепали по воде плицами.
— Уходит?! — растерянно проронил тощий милиционер с аскетическим лицом. — Может, остановится, ежели крикнуть да раз-два стрельнуть. А?
— Да черт с ними, — небрежно, сквозь зубы, обронил другой милиционер, — никуда не денутся. Вот этот ездовой, — кивнул он на Измайлова, — скажет, что нам нужно. А коль не скажет — сам за все будет ответ держать.
— Одного-то из них признали, — уже спокойно добавил стражник, все еще державший юношу за руку. — Так что, ежели шибко понадобится судебному следователю, — съездит за ним в Казань.
— Не смеши, Сидор. Кто же за начальством поедет неудовольствие им доставлять. Получишь от начальничков таких пинков — в глазах заискрится, да еще со службы турнут. Шутка ли: один, кого признали из этой кумпании, — помощник самого военного комиссара округа. Говорят, с самим Керенским якшается.
Милиционеры уселись рядом с Измайловым, вплотную придвинувшись к нему по бокам.
— Эх, кабы дотянуть до законного пенсиона, — заговорил тощий милиционер, берясь за мокрые вожжи, оттого казавшиеся черными, словно их вымазали в саже, — хоть бы тогда оставшийся ошметок жизни прожил в спокойствии. А тепереча уж и вовсе ничего неизвестно, будут ли нонешние-то власти учитывать годы усердной службы в полиции при Николае. Ведь могут и не учесть, а? Ферапонт, как ты думаешь?
— Могут, Сидор, могут. Новые хозяева всегда косо глядят на челядь, оставшуюся от прежних хозяев. Норовят при миновании надобности пнуть в мягкое место и закрыть за ними дверь.
— Я вот и сам так подумываю, — сумрачно отозвался тщедушный милиционер. — За милую душу могут вышибить, ежели что… — И милиционер подозрительно посмотрел на Измайлова: как бы тот не сбежал. Стражник демонстративно расстегнул кобуру нагана, давая понять задержанному, что будет незамедлительно стрелять в случае чего…
— Эх, Сидорушка, Сидорушка, — покачал головой его собеседник, — дожил ты до полного облысения, а так и не уразумел: спокойствия на этом свете не дождешься. Разве что только во сне увидишь. Спокойствие придет вместе с архангелом Михаилом, который явится, чтобы доставить тебя в преисподнюю, в лоно Авраамово.
— Свят, свят, свят, — испуганно перекрестился Сидор, — ты это брось! А то не ровен час — накаркаешь. У меня ведь детки малые. — Худое его лицо с обвисшей дряблой кожей землистого цвета, с седыми усами уродливо перекосилось и вплотную придвинулось к щеке Шамиля. — Я новой власти буду еще усердней служить. Мне все едино, лишь бы хорошо платили да спокойствие чтоб было.
— Опять ты про спокойствие твердишь… — Милиционер по имени Ферапонт отобрал у своего коллеги вожжи и начал горячить лошадь, бить ее по крупу вожжами. Когда повозка стремительно вкатилась на высокий берег, Ферапонт продолжил: — Я хоть и помоложе тебя, но давненько узрел: у каждого человека свои переживания, свои заботы и беды, которые будут его преследовать, как голодные волки дикого оленя, пока не загонят насмерть, пока он не откинет копытки. Ты пойми, Сидор, ежели судьбинушка не подбросит человеку очередную беду али пакость, то он сам ее найдет, сам придумает: будет горевать да кручиниться, ночами не спать, — чего у него-то еще нет, что его соседи живут лучше, что его дружки далеко пошли в жизни, что жена его — тьфу, а его товарищ-зимогор имеет окромя красивой жены еще и пару хорошеньких полюбовниц с полными стройными ножками, что… — милиционер досадливо махнул рукой — да мало ли что еще. И бабы так же… И у них что-нибудь не так. И они переживают… Вот и выходит — человеку нет места на этой грешной земле, ежели он вздумал жить без забот и печали, с ними он повенчан, можно сказать, сызмальства. — Милиционер стегнул лошадь вожжами и тут же направил ее влево, к центру города. — А ты Сидор, — милиционер неприятно захихикал, — захотел спокойствия. Ишь чего захотел…
Измайлова в эти минуты беспокоила не столько мысль о наказании его за преступление, которое он не совершал, сколько неприятная догадка, осенившая его: богач Алафузов, заправила всей этой теплой компании, использовал его в качестве громоотвода! Он ему и лошадей-то доверил потому, что был уверен: милиция, гнавшаяся за ними, сидевшая у них, как говорится, уже на задних колесах, обязательно прихватит его на обратном пути, и вся вина падет на него, на новоиспеченного извозчика. Этот толстосум рассчитал и другое: лошадей милиция вернет хозяину. «А меня — в тюрьму, — грустно подумал Шамиль. — Они, конечно, не признаются, что сбили офицера. Поэтому во всех грехах обвинят меня. Кругом гады! Кругом сволочи!» — вдруг поднялась у него в душе волна горькой обиды, которая стала разрастаться, заполняя все его существо. Горечь обиды, переполнив его, выплеснулась наружу слезами, которые бежали по щекам, смешиваясь с каплями воды, стекавшими со слипшихся сосульками мокрых волос. Озноб, словно приступ малярии, неожиданно вселился в него. Только сейчас он ощутил, как было холодно. Неприятная дрожь, казалось, добралась до самых кончиков волос; затем его начало колотить.
— Чо ты? — подозрительно скосил глаза на юношу моложавый милиционер. — Припадошный, што ли?
— Придуривается, — ответил за арестованного тщедушный стражник, — кому же охота ответствовать по законам-то.
«Может, рвануть мне от этих псов? — подумал Шамиль, глядя на высокие заборы, которые темной непроницаемой стеной громоздились по обе стороны неширокой дороги. — Не успею перемахнуть через забор. Подстрелят, как козленка, это уж точно. Вытащить ему наган из расстегнутой кобуры — секундное дело, и полетят вдогонку семь пуль с близкого расстояния. И надо быть слепым, чтобы не попасть».
Измайлов пытался унять дрожь, но это оказалось ему не под силу. «Да, — мелькнула у него мысль, — любой необдуманный шаг, излишняя доверчивость с непорядочными людьми — и жестокий удар судьбы. Вернее сказать, дубина собственной глупости достает тебя по хребту, да так, что можешь и не разогнуться, не подняться больше».
Лошадь резко повернула в какой-то грязный переулок, и тягостные мысли на время покинули Измайлова. Он только сейчас заметил, что осенние сизовато-серые сумерки, насыщенные влагой, оттого казавшиеся маслянистыми, быстро сменились на черноту ночи, и сквозь темные облака уже поблескивали россыпи звезд. Ветер донес со стороны реки запах дыма. Тщедушный милиционер задрал кверху острый подбородок, понюхал, как ищейка, воздух и высказал догадку:
— Кажись, пароход чадит…
— Вроде этого, — нехотя отозвался второй стражник, погоняя лошадь.
«Сейчас, наверно, сидит этот Алафузов у себя на пароходе, в тепле, сладко закусывает да посмеивается, — огорченно подумал Шамиль. — Как же правильно говорил отец насчет общения с богатеями! Он ведь часто повторял: „В неистовых стремлениях к обогащению человеку быстрее и легче всего удается стать подлецом, чем богачом, а реже — тем и другим одновременно“. А ведь и верно! Ох как верно! Что ни богач — то подлец. На сделанное добро — отвечает гадостью. Этому купцу Галятдинову вернул лошадь, а он?! Богача Алафузова, можно сказать, вытащил из пиковой ситуации — ведь запросто мог свернуть себе шею, — а он меня за это подставляет на мушку наганов милиционеров за грехи, за проделки своей пьяной компании. Озвереть можно от обиды. Выходит, прав был Сократ, когда призывал делать добро в меру, ибо и оно в ином случае превращается в зло».
— Приехали, гражданин, — официальным холодным тоном объявил Измайлову один из милиционеров. — Давай-ка, извозчик, топай в дежурку.
Шамиль молча слез с тарантаса и тихо спросил, понуро глядя себе под ноги:
— Офицера сильно поранили?
— Да уж шибче некуда, — отозвался в темноте все тот же голос, — коли совсем не дышит. В общем, переселился в небесное царство.
— И что же за это причитается? — поинтересовался юноша, и в животе у него неприятно заныло.
— А то, дружок, — со злорадством отозвался тщедушный милиционер, вытаскивая из кобуры наган, — что по законам военного времени за убийство полагается маленький расстрельчик, ежели будет установлено, что ты это сделал умышленно.
— Это преступление подпадает под свод законов Российской империи?.. — спросил вконец обескураженный юноша.
— Империи, чай, уже нету, — важно, с назидательными нотками, произнес моложавый милиционер. — И законы нынче другие. А остальное тебе объяснит судебный следователь.
Дежурный милиционер — лопоухий мужчина средних лет с длинными тонкими темными усами, как у домашнего сверчка, молча выслушал рапорт старшего наряда, Ферапонта, и коротко распорядился:
— В камеру. Утром препроводите к следователю.
Для Измайлова наступили самые тяжкие дни жизни: его обвиняли в преднамеренном наезде на полковника — начальника Чистопольской школы прапорщиков, которую в это время перевели в Казань. Нашлись и свидетели, которые сразу же «признали» в Измайлове того самого извозчика, что правил лошадью во время наезда на полковника. Никакие доводы обвиняемого юноши следователь и слышать не хотел. «Нет более глухого человека на свете, чем тот, кто не хочет ничего слышать», — печально подумал Шамиль. Единственное, что сделал следователь по его просьбе, — это связался с Казанью. Но оттуда пришло неутешительное известие: Алафузов и еще кто-то сообщили, что они наняли за деньги извозчиком молодого парня, то есть Измайлова, и он неотлучно правил тарантасом, под колеса которого и попал офицер. По их словам выходило, что этот полковник хотел остановить повозку, а нанятый извозчик не подчинился его требованию, а нарочно погнал лошадь прямо на потерпевшего.
Эта наглая клевета страшила Измайлова, и он поначалу с горячностью доказывал свою невиновность. Но потом к нему незаметно пришло безразличие, и юноша лишь изредка вяло отвечал на многочисленные вопросы. И когда Шамиль узнал, что купец Галятдинов подал на него жалобу, в которой приписывал ему разбойное нападение на его дом, он совсем замкнулся.
Следователь — молодой, лет тридцати, холеный барчук с надменной физиономией, словно заведенный механизм, без эмоциональных всплесков упорно и довольно быстро тащил следственную повозку по пути обвинения Измайлова в убийстве и разбое. Следовать гнал эту повозку так, как будто спешил на пожар: уже через четыре дня дело было закончено. И следователь собирался передать его в военно-полевой суд, который штамповал обычно лишь один приговор — расстрел. Преднамеренный наезд на полковника, то есть убийство, сулило ему смертную казнь, а разбойное нападение, как пояснил тот же следователь, — десять лет каторги.
— Не беспокойся, — успокаивал его следователь-барчук бодрым голосом, ехидно улыбаясь, — тебе, слава аллаху, не придется мучиться, барабанить десять лет каторги. На том свете, судя по корану, для правоотступников и прочих грешников не предусмотрена подобная мера наказания. Полагаю, будешь там жить в спокойствии и довольстве.
Следователь выполнил последние формальности, встал с табурета, привинченного к полу, и, подвигав самодовольно челюстью, важно объявил:
— Завтра, двадцать пятого октября, в десять ноль-ноль, это дело будет рассмотрено в военно-полевом суде… — Следователь сделал паузу, очевидно наслаждаясь, как показалось юноше, ситуацией, которую он сам создал. — Процедура там неутомительна, длится всего полчаса. А исполнение приговора — после обеда… Одним словом, время военное, рассусоливать некогда. — И прежде чем дать команду конвоирам увести арестованного, с ухмылкой заметил: — Эдак лет через шестьдесят мы с тобой встретимся, дорогой юноша, в райских кущах. Я, правда, приду туда стариком, а ты будешь вечно молодым. Вот видишь, у тебя будет преимущество. Иди и радуйся тому…
— А ты, гад, кроме того что мерзавец по своей натуре, ты еще и садист! — неожиданно выпалил Измайлов, доселе безразлично взиравший на все, что говорил и делал этот чиновник. — Когда над тобой будут вершить такой неправедный суд, ты, вошь свиная, громче любой скотины завопишь. Это уж точно. Будешь лизать подошву сапог судей, которые тебя будут судить.
Следователь, не ожидавший такой реакции от этого сломленного, как ему казалось, немногословного молодого паренька, вытаращил лаза, побагровел от приступа злости и заорал:
— Увести этого подлеца!! И дайте ему успокоительных. Да как следует!..
Два дюжих конвоира схватили Измайлова и увели. Вскоре за ним захлопнулась кованая железная дверь. И не успел Шамиль опуститься на нары в камере смертников, как конвоиры принялись избивать его. Били молча, деловито, как специалисты, выполняющие обычную ежедневную работу. От оглушающих ударов Измайлов рванулся к двери, но она была заперта снаружи. За маленьким квадратным отверстием в двери белело ухмыляющееся лицо надзирателя. Юноша повернулся и начал обороняться, уклоняясь от ударов разъяренных охранников. Ему удалось свалить на каменный пол одного из них и вцепиться в волосы другого, да так, что тот взвыл от боли. Но в это время железная дверь со скрежетом распахнулась и в камеру ввалились на подмогу надзиратели. Они быстро скрутили юношу.
— Ну, гад! Мать тебя в душу! — ругался поверженный на пол конвоир. — Ты у меня сейчас получишь. — Он попытался встать, но, наступив на больную ногу, вскрикнул от боли и повалился на пол. И, разъярившись, разразился площадной бранью. — А ну, отойдите от него! — Конвоир вытащил из кобуры револьвер. — Отойдите от него! Я его, гада, враз здесь укокошу! Ну, кому говорят! — орал срывающимся голосом охранник.
— Не дури, Хасибулла, — начальнически прикрикнул стражник с лычками на погонах, — не велено ево кончать до завтрева. Погодь чуток, опосля, ето самое, самолично приговорец-то сполнишь. Суд-то ему одно пропишет — стенку. Следователь об етом сказывал.
— Он мне, гад, по коленному суставу каблуком! — словно не слыша никого, злобно орал стражник, размахивая револьвером. — Поломал, гад, ногу! А ну, отойди! — снова скомандовал он. — Будем считать его как убитого при попытке к бегству. Ну!..
Один стражник отошел в сторону, другой остановился в нерешительности. Лишь тот, что считался старшим, заявил, но уже не столь решительно:
— Оно, ето самое, конешно, он младшой, но волк. А волков, знамо дело, надобно бабахать. Однако ж начальство еще дозволения не дало. Да ить и рапорт надобно нарисовать. Хто накалякает-то ево? Ты Хасибулла? Ить мы с тобой, ето самое, ни единого года в школе-то не обучалися.
При слове «рапорт» стражник, жаждущий разрядить свой револьвер в Измайлова, сразу же опустил оружие и озадаченно надул губы. Необходимость составить нужную бумагу оказалась неожиданно самым сильным, убедительным аргументом в том, чтобы не убивать человека тут же, в камере.
— То-то и оно, — продолжил старший конвоир, — грамотешка-то у нас, у служивых, ето самое, не шибко годная. Бумаги-то не можем сочинительствовать. Мы ить не стряпчие.
Таким образом, чаша весов, на которой была жизнь, перевесила благодаря безграмотности стражников, и Измайлов теперь мог рассчитывать на этом свете на двадцать четыре часа тюремного бытия.
Конечно, в эти страшные минуты ожидания смерти, когда воля у многих людей парализуется, особенно у неокрепших душ, он меньше всего думал о том, как плохо знает человек сам себя. И представление о степени познания самого себя почему-то особенно явственно раскрывается в критические моменты жизни. Но это представление о самом себе и критическая оценка собственных поступков вспыхивает в сознании как молния, как озарение и тут же почти совсем исчезает, оставляя слабый след, ибо одна горестная мысль вытесняет другую, а переживания черными тучами наплывают одно на другое.
Эта ночь для Измайлова была как кошмарный сон, кои он видел в детстве, когда однажды заболел малярией с температурой под сорок, при которой реальность смешивалась со страшными, словно потусторонними видениями; когда ты попадаешь то в раскаленную печь ада, то голым в сугроб, то в пасть самому дьяволу, медленно смыкающему крокодильи челюсти, то на вершину ледяной горы, пронизываемой всеми студеными ветрами, откуда нечистая сила вскоре сбрасывает в пропасть. Шамиль падал с койки на пол, когда метался в горячечном бреду. И сил встать, перебраться в постель у него не оставалось: все забирал дьявол. И на этот раз, когда зверски избитый Измайлов, мечась в бреду, упал с нар на холодный пол, он не мог встать.