Ладья Харона

Фатнев Юрий Сергеевич

 

Юрий ФАТНЕВ

ЛАДЬЯ ХАРОНА

ФАНТАСМАГОРИЯ

 

ПРОЛОГ

— Держись крепче за хвост, — посоветовал Экзюпери Замышляеву, — а то упадешь…

Он надвинул на глаза защитные очки, улыбнулся, и они полетели.

Сквозь прозрачные крылья мрачно синели дождевые тучи. Вспыхнула радуга, как отблеск улыбки… Многое Замышляеву было в новинку. До полета они успели переброситься всего несколькими фразами.

— Новая конструкция, — объяснил Антуан. — Кабина только для пилота. Эта серия называется «Ладья Харона»…

— При чем здесь Харон?

— Самолеты этой серии используются в основном на трассах сновидений. Также доставляют праведников в рай, а грешников в ад…

— Или — или?

— Нет, почему же… Есть для измученных душ вполне приличное место… Печаль Очей. Как раз между двумя конечными пунктами. Аэродрома там нет, но иногда я все же делаю посадку. Вместо колес у «Ладьи Харона» имеются лапы- присоски, позволяющие садиться где угодно.

Экзюпери добавил еще, что не стоит удивляться, если перед ним во время полета пронесутся какие–то картины его прошлой или будущей жизни, в том числе цветные клочья снов. Разрывы между ними объясняются просто — воздушные ямы…

Замышляева беспокоило не это. К разрывам в сюжете он относился с пониманием. Вполне терпимо. Сам использовал их не раз. Писать все подряд — скучища. Любой читатель окочурится. Лишь бы не сдуло встречным потоком воздуха и не закоченели пальцы, вцепившиеся в хвост самолета.

И все–таки пассажир был преисполнен благодарности к этому неугомонному французу, и после своей загадочной гибели не оставившего авиацию. Если бы не он… Страшно представить, что случилось бы с Замышляевым, если бы в свое время, кажется, еще в Гробске, когда он жил на квартире у Карповича, не попалась ему на глаза «Планета людей» Антуана де Сент — Экзюпери благодаря Саше Шалопаеву. Тогда бы он просто не знал ничего об этом летчике и писателе. Экзюпери никогда бы не явился ему, и Замышляев безо всякого выбора угодил в ад. А так он летит в Печаль Очей. Что это — город, поселок, туристская база или еще что- нибудь? Ладно. Узнает на месте. Только бы дальше от того, что у них произошло с Евой…

И собственная жизнь начала разворачиваться перед ним, как роман, существующий помимо его воли, вторгающийся без позволения автора в почти готовую рукопись о Содоме и Гоморре, разламывая ее на части, о которых он и не помышлял прежде. И только с началом не ладилось. Какие–то разрозненные фрагменты. Ах да, Экзюпери предупреждал… Воздушные ямы…

И предстало ему в некоей глубине, теперь близкой его глазам, древо.

Кривое и обшарпанное, с шелушащейся серой корой, оно росло в самом центре Иерусалима, неподалеку от того места, где оранжево пучеглазился в сумерках ресторан «А хули вам», основанный эмигрантами из Гробска.

Никто не обращал внимания на это древо. Может, его даже не было или являлось оно не каждому… Ежели попадалось кому–то на глаза и тот собирался его срубить, всегда что–нибудь случалось: сердечный приступ, топор валился из рук или просто оно забывалось… Город рос вокруг и становился невольной защитой ему, загораживая непонятное древо от возможных посягательств.

И вспомнил Замышляев: примерно лет шестьдесят назад или немногим больше, в сумерки элегантный молодой человек с блестящими глазами, одетый в белый костюм, остановился возле древа и, с опаской оглянувшись по сторонам, помочился на него. И ожила осина. И тридцать сребреников зазвенели на ней вместо листьев. И судорога прошла по телу висящего Иуды. Молодой человек, мгновенно вытянувшись почти вдвое, разжал петлю на горле предателя. Тело рухнуло в целительную лужу.

Петля раскачивалась в небе, хватая воздух полным ртом.

— Нечего прохлаждаться, — нетерпеливо похлопал молодой человек по плечу Иуду. — Есть дельце для тебя в чужих краях…

И превратился сам в Черного Кобеля с глазами огненными, а Иуду превратил в вошь. Завсегдатаи «А хули вам» или другого питейного заведения, находившегося здесь, как по команде, повернули головы к окну, за которым промелькнуло в воздухе некое длинное, темное тело, очерченное зеленым огнем, и скрылось во мраке. Они заспорили между собой, что это могло быть, и долго не могли прийти к какому–либо выводу.

— Перепились мы, братцы, до чертиков! — наконец уразумел один.

И все легко с ним согласились.

Лет десять–пятнадцать спустя предстал перед Господом Ангел с черным крылом.

— Передавали мне… Всуе вспоминаешь имя мое. Забыл, дескать, свое творение. Все, мол, держится на любви, а я… разбрасываюсь мирами… не уделяю прежним внимания… И потому торжествует Сатана…

— Да, — склонился перед Господом Ангел с черным крылом. — Мир держится на любви. И я готов на все, чтобы спасти твое творение.

— Что ж, — благословил Господь. — В путь! Вообще–то я собирался отправить двоих… Помнишь бомбардировку Содома? Ладно. Полетишь первым. С одним условием…

Он искал Анатолия Ивановича, которого звал про себя Не Тот Белинский или, сокращенно, Не Тот. Не Тот обещал выпустить его книгу. Может, не поздно включить в нее и эту рукопись… это, безусловно, гениальный роман. Чего стоит начало: «Люди жили не так. Люди творили зло. И прилетел на Землю Ангел, который хотел во все вмешаться…» Впрочем, это всего лишь первый вариант.

Замышляев прижимал локтем к боку ускользающую распухшую папку. В другой руке тащил осточертевшую пишущую машинку. Две руки были заняты. Так что он, как всегда, оказался беззащитным перед грозным миром… Будто крышку Сатана рванул — и полезла из мезозоя, из юрского периода биомасса… Особенно опасны кувалдоголовые, внешне напоминающие людей. Но только внешне. Они выжили его из Гробска, где у него был свой дом… Пускай не дом… Всего лишь шалаш на усадьбе Карповича. Когда все рухнуло, и шалаш — роскошь. Стояла в нем раскладушка, на которой можно было растянуться в полный рост. В изголовье сидел резиновый Зай Пискун. Он и сейчас с ним. Уши торчали из кармана рубашки. Так вот кувалдоголовые…

Послышался глухой стук, будто на реке забивали сваи… Замышляев заметался, ища укрытия. Опять прется какая–нибудь доисторическая скотина! Он замер как вкопанный за фанерным щитом, с которого улыбался генсек Порча у обширной карты Содомии. Буквы, танцующие на ней еньку–веньку, складывались в игривое слово «перестройка».

Земля заколыхалась под ногами, будто мимо протащили пятиэтажный дом. На том уровне, где должна была находиться крыша, узрел Замышляев громадную противную–препротивную змеиную голову с рыжими бакенбардами, как у главного редактора минского издательства «Гадюшник», затем детскую кроватку, болтающуюся на одном из хрящей, усыпавших спину чудовища. Сердце Замышляева зашлось: кроватка была такая, как у Алисы…

Внезапно динозавр обернулся — и улыбающийся генсек Порча исчез в его пасти. Глазки животного блаженно зажмурились в предвкушении удовольствия и вдруг выстрелили из орбит! Это случалось со всеми, пытавшимися переварить перестройку… На Замышляева чудовище и не поглядело, что его даже слегка уязвило. Он–то считал: по сравнению с генсеком Порчей что–то да значит. Уж не сама ли История прошествовала мимо, оказав предпочтение этому придурку?

Свалилось за горизонт кошмарное видение.

Замышляев оглянулся: так где же Питер?

Он брел по раскаленной пустыне. Газетная пилотка, свернутая из «Ленинградской правды», давно выгорела, была в рыжих подпалинах. Казалось: вот- вот задымится. Там и сям торчали какие–то одноногие пестрые птицы. Вблизи оказалось, что это зонтики. Он так устал от жары, что даже не удивился: откуда они среди песков? Но сообразил: это спасение. Он будет отдыхать под зонтиками и двигаться дальше. От зонтика к зонтику, глядишь, и до горизонта доберется, а там… На первом зонтике были нарисованы цветы. Они пахли. Он погрузился в сон. Зонтик сомкнулся, сжав спящую жертву. Распахнулись крылья, и зонтик полетел куда–то…

Спящий проснулся от ужаса. Взглянул вниз, и ему захотелось зажмурить глаза.

Под ним полыхал город. Вон Книжная лавка писателей. Ах, Софья Михайловна, извините. Выкуплю заказанные книги в другой раз…

А вдруг зонтик выпустит его?

Он потерял сознание.

Туман в глазах рассеялся. «Где это я?» — растерянно спросил он себя.

Он висел на Адмиралтейской игле. Одной рукой цеплялся за нее, другой — порывался дотянуться до кораблика, распустившего паруса на ее острие. Это ему никак не удавалось, и он снова и снова тянул руку вверх… чтобы о борт кораблика открыть бутылку шампанского. И правда, было бы кстати. Во рту пересохло… Но с другой стороны — положение его было не ахти. Пребывать всю жизнь в подвешенном состоянии — кому не надоест?

«И вечно меня занесет куда–нибудь», — подумал он с неудовольствием и посмотрел вбок, на Невский, бурливший глубоко внизу. Интересно, виден ли он оттуда? Вон у входа в редакцию журнала «Нева», в которой отвергли его автобиографический роман, остановился прохожий в морской форме и пялится в его сторону. Наверно, писатель Конецкий. Ему–то что? Его печатают…

Рука занемела. Особенно левая, держащая шампанское. Бутылка тянула вниз, как колодезная бадья, полная до краев. Уж не швырнуть ли ее Конецкому? Пей, чиф! А он будет висеть тут до посинения и завидовать: везет же людям…

С пронзительной жалостью к себе почувствовал: пальцы его, облепившие Адмиралтейскую иглу, разжимаются. «Нет, надо выбираться из этой истории, пока не поздно!» — забеспокоился Замышляев — и вернулся к действительности, но не нынешней, а позавчерашней.

Она была не лучшей. Сидели вокруг эти старые пердуны, вызванные внезапно воскресшим Лёхой Анчуткиным на совещание, и во все глаза таращились на него.

— Сезон грез, — безошибочно определил диагноз Лопаткин, главный специалист по общественным болезням.

— Так как мы люди цивилизованные… — начал смещенный со своего поста Порча.

— Необходимо принять жесткие меры! — с металлом в голосе закончил Каблук.

— Будьте свидетелями! — торжественно обвел присутствующих взглядом Бумазеенко.

Он задумался… Да, Замышляев снова задумался. Он был далеко… То ли в Риме, то ли в Древней Иудее, то ли захотелось распить бутылку воображаемого шампанского с Филоном Александрийским, оставив Конецкого в полном недоумении у входа в редакцию журнала «Нева».

Очнулся в любимом месте: у сфинксов напротив Академии художеств. Ему представилось: Ева сдает экзамены в институт Репина, а он крутит сфинксам хвосты, как называл это свое времяпрепровождение.

Вообще–то она не собиралась становиться искусствоведом. Боже упаси от заманчивой перспективы сидеть день–деньской в провинциальном музее, скажем, в том же Болванске, из которого она пожаловала в северную столицу, и горестно размышлять, кому нужны на белом свете и эта уютная должность, и этот музей… Гораздо интересней самой создавать живопись, чем рассуждать о чужих картинах. Но они только поженились, им не хотелось жить врозь. А на искусствоведа можно учиться и заочно. В 83 году у Замышляева вышли подряд два сборника стихов. Они приехали заранее, устроились в гостинице на улице Чайковского, и началась зубрежка. Утром Ева спешила на экзамены и со страхом глядела: у Академии косили одуванчики… Постепенно осыпались надежды желающих поступить в это заведение. Еву угнетало само здание, коридоры, своды, лестницы, на которых можно было столкнуться с призраком какого–нибудь передвижника, когда–то учившегося здесь. Правда, призраки девятнадцатого века вежливо раскланивались при встрече, уступали дорогу, даже позволяли пройти сквозь себя, не то что нынешнее племя. Но все–таки… она хотела разминуться с передвижниками. Ей грезились другие ступени, отшлифованные титанами Возрождения. Пора искусству возвращаться от правдоподобия и кривлянья к улыбке Джоконды. Но способны ли отыскать заветную лестницу преподаватели? Они представлялись ей холодными, каменными, отсыревшими, как потеки на стенах. Вот только Вирко Борисовна… «Она такая живая, маленькая… Ведет Египет. А ты знаешь: древние цивилизации — моя слабость. Я оттуда». И снова зубрежка. Спасало, что им достался хороший номер. Когда голова совершенно чумела, она включала душ. И новый экзамен. Даты, имена, названия картин, скульптур, архитектурных сооружений. А он пас сфинксов, гнал их в Египет, слышал отголоски песен, заклинаний. Прикасался к священному Нилу горячими ладонями. И видел в нем вместо себя отражение Эхнатона, устроившего перестройку на горе себе и жрецам. Древние цивилизации были и его слабостью. Все мы оттуда… почему–то фараона–реформатора, нисколько не похожего на генсека Порчу, он всегда видел с веслом, будто тот собирался куда–то уплыть от козней жрецов. Может, даже в Старые Дятловичи…

Замышляев посторонился вовремя: с фасада пылающей Академии сорвался Г еракл, голое плечо которого лизнуло пламя, и расшибся вдребезги. Г олова отлетела к реке.

Замышляев с трудом поднял ее, хотя, конечно, не она главная деталь для героев, а мускулы, и положил на постамент. Тут только он обратил внимание, что сфинксы куда–то исчезли. Наверно, их эвакуировали как музейную редкость…

Он побрел вдоль реки, вспоминая первый приезд в этот город. В том мае он был еще в плену рифмованных строчек. Ева шла вдоль Невы в легком зеленом сарафане на бретельках. В нем она влетела и на экзамен, ошарашив своей праздничностью скучных дам, похожих на засохшие тюбики красок, которыми никто не воспользовался в свое время, когда они были упругими и податливыми… Ей с ходу сделали выговор, но предмет она знала отлично. Экзамены сдала, а вот сессию… Его арестовали накануне, и она вынуждена была выручать его. Ходить по кабинетам, где сидела всякая мразь. Звонить разным людям. В том числе и «совести нации», которая, трясясь от страха, одно лепетала: «Нет, нет, не могу…»

Аресты повторялись несколько раз, пока она не поняла: Академию ей не позволят кончить. Их записали в диссиденты.

В первый раз его бросили в психушку при генсеке Порче. То был человек, смертельно больной неизлечимой болтливостью. Граждане империи знали: если газеты задерживаются, значит, Порчу опять прорвало, как канализацию. Опять не удержался от искушения произнести очередную историческую речугу. И пусть она ничем не отличалась от предыдущей, и на сей раз это словоизвержение подавалось как откровение божье. Этот попугай, заучивший одно слово «перестройка», был уверен, что одним этим заклинанием сделает страну счастливой и на века заслуживает благодарности. Замышляев же считал, что у политиков чрезвычайно развит комплекс проститутки, а пора бы им научиться кое–что различать. История — не задница, которой они привыкли вилять, стремясь привлечь на свою сторону поклонников. Из всех докладов, интервью, книг этого «реформатора» в голове Замышляева застряла одна фраза: «Как–никак мы люди цивилизованные». Визитная карточка для иностранцев. С «цивилизованными людьми» провинциальный автор поссорился при следующих обстоятельствах…

Обгорелый трамвай, проносящийся мимо, проскрежетал так, что спугнул воспоминания. Замышляев оглянулся.

Перед самым носом трамвая проскочил сфинкс, спустился к реке и начал лакать воду. Вот сейчас повернет мраморную голову, узнает его и начнет расспрашивать о дороге в Фивы, а он не силен в египетском, не знает даже, как вернуться в Троцк, куда раньше на автобусе добирался за полчаса. Кстати, сколько имен было у этого городка. Это не первое…

На транспорт надеяться нечего. Придется топать через весь Питер…

Пламя пожирало великий град. Длинным языком вылизывало глазницы окон, словно леденцы, спрыгивало с подоконников внутрь комнат, хватало все, что представляло для него интерес, вышибало двери, выметалось в коридор и там буйствовало, трясло рыжей головой, рассыпая огненную перхоть, плясало до упаду, схватывалось за грудки с встречным пламенем, старалось подмять, сливалось с ним, перло напролом, опустошая здание. Перекидывалось на другое, третье…

Брошенными факелами чадили троллейбусы, машины, танки, бронетранспортеры. Среди них карета. Недавно здесь отбушевало последнее сражение, решившее судьбу планеты. По угомонившимся навсегда героям, похожим на раздавленных насекомых, группами, в одиночку, ордами валили уцелевшие в этом аду граждане. Нет, они не метались в отчаянье, они катились в одном направлении. Путь им указывал однорукий пенсионер Файбисович. Злые языки в Болванске, откуда он был родом, утверждали: вторую руку ветеран потерял, когда его тащили в партизаны. Но нас не интересуют такие мелочи. Это он, будучи на заслуженной пенсии, выйдя во двор по нужде, совершил открытие: у Земли есть сестра. На Площади кровопусканий приземлились спасательные корабли планеты–дублера. Да, да, миры опять сблизились. На планете–двойняшке тоже то ли идет война, то ли у них тоже к власти пришел свой генсек Порча, но тамошние жители решили выделить три корабля для своих братьев по…

— По безумию! — встрял кто–то в речь астронома.

— Заткнись, чучело! — напустились на наглеца сразу несколько содомлян.

— Врежь ему по очкам! — подзуживал Файбисовича некто с крысиной мордочкой. — Небось, писака. Ну, чего задумался? Интеллигент для того и существует, чтобы его — в морду!

— А ты, видимо, из тех? — обернулось к подстрекателю несколько человек, относивших себя к интеллигенции. — Держите его — это выпрямитель извилин!

Да, в его остренькой, вытянутой мордочке было явное указание на его профессию: жить тайной жизнью, все вынюхивать, всех заражать подозрительностью… А сами кому служили? Гоморрии! Это была лазейка для продажных шкур, чтобы вырваться на планету–двойняшку. Не с пустыми руками.

Звери обыкновенно собирались в стаи. Людям, наиболее хищным из них, свойственно организовываться в разные комитеты, союзы, партии, чтобы совершать преступления на законном основании. Эта постыдная профессия неминуемо приводила их к гомосексуализму. Жалким гомикам была доверена безопасность стра-Выпрямителя извилин, выхватившего пистолет, но не успевшего им воспользоваться, били все. Судорожно, глотая слюну. С упоением. Сладострастно. Крысиная его головенка моталась из стороны в сторону, как будто раскланиваясь за каждый удар. Но так как вышибить из него душу оказалось невозможно за отсутствием оной, его буквально размазали по асфальту.

Топот, стоны, одиночные выстрелы. Обреченно отстреливался кто–то из Союза людей–насекомых. За диссидентами охотились! А надо было Кремль — в Мордовию! Им тоже, как выпрямителям извилин, не было прощения. Сколько лет вертели Содомией, а теперь — получай! От них не оставалось даже трупов. Их уничтожали старательно, суеверно. Чтоб не завелись снова. Много лет прививали беспощадность к идеологическим противникам и теперь могли убедиться: уроки их усвоены массами.

Лягушиная шкура на асфальте — итог могущества.

И снова голоса:

— Глядите, глядите! Вон там… где здание рухнуло.

— Корабль!

— Огромный, как ковчег!

— А где остальные? Брехали — три…

— Два для начальства, один для народа…

— Вань!

— Ну, чего тебе?

— Гляди! У Книжной лавки. На мосту…

Вань разинул рот до пупа. Дивился: какой–то дурень вскочил на бронзового коня и пытался ускакать. Вань заржал: забавно показалось ему, что кто–то, оказывается, дурней его в этом дурацком мире. И опять занозой впился критический голос:

— Это не дурень. Император Павел! Умнейший человек. Он в России реформы замыш…

— Ты что? — снова отвесил губу Вань. — Рехнулся? Какой нынче век? Какая Россия?

И все в толпе недоуменно оглянулись на защитника Павла. Говорить о России после генсека Порчи? Действительно, чушь собачья. Зачем вспоминать то, что давно не существует?

С тех пор как воцарилась демократия… Ты кушаешь меня, я тебя… Кто скорей…

— Куда прешь? Не видишь? Гоморрийцы! Забыл, что они творили в Афганистане, Югославии, Ираке?

Поостыли:

— Знамо дело — всем неможно. Даже Ной…

Но этот рассудительный голос потонул в зверином реве черни, потерявшей всякую надежду. Толпа подалась вперед. Проштопала голоса автоматная очередь. К ней присоединилась вторая, третья… Толпа отхлынула, устилая улицу трупами, словно сбрасывая лишнее платье.

Из Ноева ковчега шугануло пламя. Он явно готовился к отлету.

Толпа угрожающе придвинулась к цепочке солдат. В руках взметнулись обломки кирпичей, железные прутья, алебарды, сабли, кремневые ружья, винтовки, копья, топоры. Цепочку солдат разорвала колесница с черным возничим, на шее которого сверкали белоснежные бусы.

Гоморрийцы растерялись: не одни содомляне лезли на них. Перед своими соседями гоморрийцы не испытывали страха. Если и не притерпелись, то хотя бы изучили друг друга. Нет, тут были жители всех веков, населявшие когда–то Землю. Все они почувствовали опасность исчезновения — и кинулись к кораблю, топча охранников.

Увертываясь от языкатого огня, какой–то прохожий узнал Замышляева: когда- то этот писака ратовал за перестройку… Теперь бывший слушатель вытаращился на бывшего лектора и, криво усмехнувшись, буркнул: «Это все твой Порча натворил…»

Сколько лет прошло, а народ поминает Порчу… Был он гоморрийским шпионом или нет — об этом до сих пор с пеной у рта спорят перестройщики всех мастей — но началось все с него. Надо отдать ему должное. Не жалея сил, стремился привести экономику страны, в которой правящая верхушка выбрала его президентом, к полному краху. А уж как изворачивался, клялся в верности Союзу людей–насекомых! Вместо того чтобы повесить иуду, рядовые члены правящей партии позволили ему довершить разгром государства, ставшего к тому времени Содомией. В результате стихийного взрыва масс пришел к власти народный герой Могучий Хрен. У власти он продержался какой–то десяток лет, но, поскольку действовал энергично, успел довести народ до ручки. Свалили и его, и вместе с этим надежду на какие–то реформы. Затем был кто–то еще — эрудированный, улыбающийся, с фамилией длинной, как гусеница. Воту кого была светлая головушка! Ох и наскипидарил он задницы соотечественникам! Как миленькие, забыв дискуссии, гласность и прочий бред, припустили в бывшую Великую Империю! А прибежав туда, откуда ретировались, поверив речам генсека Порчи, убедились: вместо нее образовалась ВХС (Великая Хуторская Система). Для этой эпохи, уместившейся в несколько лет, характерно маниакальное стремление к суверенитету. Именно тогда пожаловал на Землю Сатана, распахнувший клетку с гоморрийскими крысами: «А теперь вы будете президентами…»

На каждом хуторе была своя национальная гвардия, вооруженная до зубов, даже если таковые отсутствовали. И своя АЭС, замаскированная под туалет, которую президент грозился взорвать, если мировое сообщество не отвалит ему немедленно и безвозмездно миллиард на реставрацию капитализма в пределах данного хутора. Потом что–то случилось в природе. Какой–то временной скачок или срыв… ВХС провалилась куда–то. У нее оказались новая история и, разумеется, новый лидер. Диктатор с экзотическим именем Дззы, хотя в реальности его многие сомневаются. Может быть, это был лить кратковременный фантом Замышляева, переживавшего творческий кризис. Города, улицы были в очередной раз переименованы. Была объявлена амнистия узникам Матросской Тишины, заветного местечка, где можно было без конца проигрывать, конечно, мысленно, не- удавшийся переворот, призванный спасти страну, а также узникам совести: Нине Андреевой, Анатолию Собчаку и пр. посмертно. Так как они не могли молчать. Один Болванск остался Болванском. Он при всех режимах оставался собой. Обыкновенно режим менялся прежде, чем его руки доходили до града на реке Болве… Когда это произошло? В то засушливое лето, когда болванские туристы сперли в Париже Эйфелеву башню, чтобы прохлаждаться в ее тени у себя на родине? Нет, чуточку позже. Кажется, до великого переселения народов. Или после него… Да, возле Супонева забил мощный вулкан. Извергался сивухой, которая по качеству не уступала той, что производилась в деревне Шарово. Без всяких призывов граждане Содомии ринулись осваивать Нечерноземье…

Между тем прохожий, видя, что Замышляев не уступает ему дорогу, расценил это как верность прежним принципам и ядовито поинтересовался, переходя на вы:

— А знаете, как он кончил?

— Кто?

— Ну ваш генсек Порча…

— А откуда вам это известно?

— Только что видел его. Знаете приемный пункт у Торгового центра? Там еще алкаши приемщицу окрестили королевой стеклотары… Припер сдавать здоровенный рюкзак бутылок от шампанского, выпитого им в бытность президентом. Ему диктатор Дззы запретил публичные выступления, вот он и…

Замышляева возмутила эта наглая ложь, и он повернулся уходить. Но прохожий напомнил ему, что он собирался выслушать, как кончил генсек…

Порчу узнали алкаши, сдававшие бутылки из–под водки, позавидовали, низкие души, что за бутылки от шампанского он получит гораздо больше их, и на этой почве у них разгорелся идейный спор, правильную ли политику проводил Порча, будучи президентом. Пришли к выводу: неправильную, если в выгоде опять же оказался он. Порча не вступал в спор, так как всегда был за мирное сосуществование: кто–то сосет водку, кто–то шампанское… Но алкаши решили поступить по–божески. Потребовали часть бутылок от шампанского себе, дабы в мире восторжествовала гармония. Порча пустился наутек. Эх, слышал бы Замышляев, как звенели бутылки! Такой музыки не слыхал даже Содом… Улизнул бы Порча. Не в таких переделках бывал. Но подвел его CJ1H. Стремясь оторваться от преследователей, а главное — спасти бутылки, на которые вся надежда после его правления, он влетел в какой–то подвальчик. Ну, один из тех, которые арендует прежде правящая партия, ушедшая ныне в глухое подполье. На стенах портреты классиков марксизма, всех генсеков, окромя его, плакаты, лозунги, цитаты. Может быть, Порча прослезился бы от умиления, ведь столько лет дурил трудящихся верностью идеалам социализма, но темень в подвальчике. Вот он зажег спичку, чтобы не споткнуться. Почуяло сердце, что под ногами тут монументы Первого вождя, свезенные со всех континентов, когда его учение потерпело крах. А локтем что–то ненароком задел. Упало что–то со стены со странным шорохом. Выронил спичку Порча, и вспыхнула огромная карта Империи, напоследок обняв своим пламенем бывшего своего президента…

Наконец Замышляеву удалось избавиться от навязчивого рассказчика. Ни одному его слову он не поверил. Не такой человек Порча, чтобы сгореть с Империей… Рано или поздно вынырнет на поверхность, не здесь, так на другой планете, где понадобится опыт перестройки. Да и Гоморрия… Сколько добра для нее сделал, будучи президентом Содомии… Из шкуры лез, шкурой рисковал, величайшим шкурником прослыл… А все ради нее — Гоморрии. Разве не примет с распростертыми объятьями своего национального героя? Да ему цены нет!

Ботинки Замышляева захлестывала Нева. На коленях всхлипывала, вспоминая что–то страшное, подобранная где–то беспризорная гитара. Отрешенно глядя перед собой, он пел. Пел, не замечая, что огонь лизал уже край гитары, а струны перевил дымок. Слова были глупые, жалостливые, но выручала, как всегда у него в стихах, интонация. Многие пииты бесполезно исписывают толстенные тома, гоняются за яркими образами, так и не додумываясь, что главное в поэзии — интонация. Нет ее — ты не поэт, а член Союза писателей.

Мчались мимо люди, прогрохотал танк в такой опасной близости, что, казалось, раздавит поющего, но нет, он даже не шевельнулся. А песня выжила. Правда, к ней никто не прислушивался. Но выпала из безликой, слепой и глухой толпы голая девочка с флейтой. Остановилась. Прислушалась. Личико ее прояснилось. Огонь застлал лицо поющего — вспыхнула гитара. Он смахнул пламя в реку. Плыла горящая музыка по Неве, пока не пропала с глаз. Стала отчетливей беспомощность слов:

Нет, не спасу никого я от мглы.

Не укажу вам звезды путеводной.

Может, последнюю сказку Земли

Я расскажу вам сегодня…

Девочка поднесла флейту к губам, поймала мелодию…

Музыка прорывалась сквозь гудящее пламя, вопли, выстрелы. Потом оборвалась. И пропали Питер и Нева, и Ноев ковчег давно был в космосе, и только тогда кто–то наблюдавший эту картину, спохватившись, воскликнул с досадой:

— Опять части перепутал!

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Белая ночь мраморной глыбой каменела над островами. Стальными когтями вцепился в них Питер. В кошачьем изгибе застыли бесчисленные арки, мостики с неподвижными фигурами одиноких прохожих. Кто–то из них курил и сделал движение, стряхивая пепел в канал, но не только сам окоченел, но даже пепел замер в воздухе, не в состоянии опуститься на воду. И сигарета в уголке рта не мерцала, не подергивалась нервным огоньком, а стыла ровным красным пятнышком, будто некто поставил здесь точку на всяком движении. В трамваях, в троллейбусах, в такси пассажиры пребывали в тех позах, в каких застал их этот час. Казалось, весь мир, боясь шевельнуться, позировал неведомому художнику. Обращал на себя внимание кучер в одеянии позапрошлого века. Он только что взмахнул кнутом, и это движение было сковано мрамором белой ночи. Летела тройка, не двигаясь с места. Жарко горел отблеск рекламы на гербе, распахнувшем орлиные крылья на дверцах. Одна лошадь повернула голову, косясь на колеса: они не двигались. Невидимый луч, несший из космоса иллюзию непрерывной жизни, застопорился на случайном мгновении, так как там, во вселенской глубине, Небесный Киномеханик задумался: стоит ли проецировать на эту заурядную планетку давно приевшийся ему фильм. И пока длилась пауза, создавалось впечатление: неощутимая прозрачная лава затопила город, и никогда ему не выбраться из нее, как мухе из янтаря.

Он ложился поздно: бардаки, рестораны, концертные залы, лектории были полны людей. Условимся так называть их согласно традиции, хотя я и не совсем уверен, что действие происходит на той планете, на которой находится читатель. Впрочем, ничего и не происходило. Проститутки как будто отключились от своих клиентов, забыв, что время — деньги. Официант, отвесивший поклон какому–то иностранцу, не мог разогнуться. О, у нас умеют гнуть выю перед чужаками… Музыкант, взявший ноту, тянул ее до бесконечности. Лектор застрял на слове «социализм» и непрерывно выплевывал его со сладострастием садиста.

Во всем городе стрелки часов не двигались. Наверно, о таком мгновенье мечтал великий Гете. Ветер не теребил афишу. Висеть ей вечно: «Сегодня в Доме писателя состоится творческий вечер поэта Л. В. Куклина».

И никогда здесь не выступят Иосиф Бродский и его соперник, любимец всех вождей Жора Говенько, не говоря уж о Замышляеве…

Наступил паралич времени.

У Академии художеств бездомный пес беспечно вскинул ножку, воспользовавшись, что сфинксы на набережной не обращали на него внимания. За этим благостным занятием и застала его вечность. Не она ли, материализовавшись, тонкой струйкой брезжила, осеняя угол здания?

Пожалуй, только умирающие могли радоваться неожиданной отсрочке. Впрочем, какая это была жизнь, если она остановилась на предсмертном стоне?

И в этот час безвременья по набережной вдоль Невы шествовали призраки.

Никто не ждал их, и вот они явились, чтобы смутить слабый человеческий разум, привыкший ходить в этом граде единственно правильной дорожкой банальной логики.

В их противоестественном шествии было что–то смутно беспокоящее: неясно было их число. То в белом мареве четко вырисовывались три силуэта, то их оказывалось пять, то группа увеличивалась до семи, то внезапно оставался один истукан, готовый в любой момент раздробиться на серию двойников. Но на самом деле они были разные. Содомляне давно научились их различать.

Они шествовали молча вдоль чугунной решетки, за которой немела Нева, не нуждаясь, видимо, в такой примитивной форме общения, как разговор. Все давно было ясно, согласовано между ними.

Одно было понятно наблюдавшим их: вот–вот должно произойти нечто, что оборвет затянувшуюся паузу.

Призраки исчезали так же неожиданно, как и появлялись. Будто кто–то переворачивал страницу, на которой они отпечатались.

Ожидание становилось невыносимым. К глазам навечно были приколочены буквы: «Сегодня в Доме писателя…». А на Обалденном проспекте у сосисочной имени демократа Хрящикова, съеденного живьем на заседании Парламента закоренелыми партаппаратчиками, неутомимый лектор долбил как дятел: «Социализм, социализм, социализм…»

Заведующий редакцией художественной прозы Лениздата перевернул последнюю страницу неряшливо перепечатанной рукописи и поднял глаза на младшего редактора, сидящего перед ним.

— Вы правы — бред какой–то. Но любопытно. Где этот Замышляев обитает?

— В Троцке. В Питере почти не появляется. Даже на собрания не ездит. Видел как–то в Книжной лавке. Взгляд — как у голодного волка. Но ничего не покупает. Видно, денег нет.

— Надо бы его позвать… познакомиться. Вам его книги прежде не встречались?

— Кажется, стихи выходили, когда он в Болванске жил. Или еще где–то. Слухи о нем разные. Якобы в психушке сидел за патриотическую поэму…

— Любопытно, — повторил заведующий. — Это нынче — как орден получить.

— Алло! Ты слышишь? Новость у меня! Новость! Нет, ты не волнуйся. Слушай как будто тебе все равно. А то обязательно что–нибудь уронишь или опрокинешь. Ведь я оторвал тебя от какого–то дела. Кормила Алису, да? Приготовилась? Представь — тебе начхать на… Нет, не разыгрываю. Действительно, потрясающая новость! Не тянуть кота за хвост? Это я нарочно так долго топчусь на месте, чтобы ты успокоилась. На днях получаю письмо. Откуда, думаешь? Из редакции. Предлагают приехать в издательство. Ну, сдал в магазин «Остров сокровищ» да «Князя Серебряного». Получил какую–то мелочь. Поехал. На Московском спрыгнул с автобуса — и на метро. Вылез у Гостиного. Это я по старой памяти так — названия все другие. Недавно даже на тупик Гидаспова наткнулся. Господи, какой скукой повеяло от стен… Чешу вдоль канала. Снег раскис. Слякоть. Газета под ногами валяется со стихами Кушнера. Гляжу. Боже мой, посвященные памяти… Как? Его уже нет? Вернули из ссылки, убедившись, что после их леченья он обречен? Ай да великий гуманист генсек Порча… Ну, поднимаюсь в Лениздате на пятый этаж. Кабинет 518. Ввалился. А там разговор с автором. Почем я знаю? Их тут… 430 человек. Не Стругацкий. Послонялся по коридору. Через минут пять заведующий кличет: «Товарищ Замышляев?» А там кроме него еще редактор. Вась Васевич. Деликатный на вид человек. Не Тот Белинский и говорит… Ну, кто еще, как не заведующий? Так вот — книгу мою о Содоме обещают в план поставить. В мае. На следующий год. Раньше Болванск отделится от Содомии, чем книга выйдет? Я тоже так думаю. Но все–таки… Сюжет? Действие происходит в библейском Содоме, в современной Содомии и в пакостном городишке возле нынешнего Питера, загаженном людскими и скотскими нечистотами, где далеко за полночь мимо моих судорожно всхлипывающих окон величественно катится несуразное многоголовое чудовище по имени Гы — Гы-Гы, возвращаясь с дискотеки, где день и ночь хрипят и хнычут гнусавые магнитофоны, будто мотают на кулак бесконечно длинную и тоскливо–зеленую соплю; где нищие пенсионеры никак не могут сообразить, куда улизнул из–под самого носа грезившийся им всю их идиотскую жизнь коммунизм; где люди средних лет — алкаши и жулики; молодежь — дебилы и наркоманы; дети спившихся выродков нюхают порошки, делающие их убогонький мозг и совсем пустым; где родители — нищие духом, и единственное наследство, которое они могут оставить своим недоразвитым отпрыскам, — свой гнусный опыт лизанья ответственных задниц. А власть с маниакальным остервенением ворует, ворует, ворует! И хочется атомной бомбой прихлопнуть это безобразие, туго спеленатое очередями в один потный, смердящий, матерщинный ком, то бишь в общество развитого социализма.

«Когда же он кончит? — с досадой подумал Ангел, свивающий небо. — Кому это интересно?»

Подумал так машинально, по привычке, ведь никто Замышляева слышать не мог. Да и Ангелу требовалось для этого сосредоточиться, то есть предпринять кое–какие усилия. Вообще он был распылен в земной атмосфере, но в нужный момент, когда этот тип в выцветшем до белизны пиджаке с оторванным рукавом внезапно покидал свою двухкомнатную пещеру и устремлялся на почту, не обращая ни на что внимания, Ангел успевал материализоваться. Безразлично во что — в дерево, в афишу, в сосульку над окном. Только не в человека. По нынешним временам — фантастика. Ну, хотя бы в телефонную будку, в которую Замышляев заскочит и будет захлебываться от неожиданной удачи: «Анатолий Иванович… Вась Васевич…»

Сосредоточиться — операция несложная, но на первых порах случались у него промашки. Как–то в сумерки возле сельского клуба где–то на Полесье заметил бегущего прямо к нему мальчишку и, недолго думая, материализовался в киномеханика. А пацан с ходу: «Дядь, а дядь, что — кина не будя?» И вдруг заорал дурным голосом: за плечом дяди прожекторным лучом вспыхнуло ангельское крыло! Совсем забыл о нем. И теперь, вспоминая о давней оплошности, Ангел смутился. И снова переключил сознание на Замышляева, звонившего в далекий Новозыбков.

— Рукопись вернули. Кое–что не устраивает. Придется доработать. Плетусь вдоль канала. Настроение паршивое. Думал — договор заключат. В Книжной лавке заказанные книги не выкуплены. Перед Софьей Михайловной стыдно. Когда еще тот девяносто восьмой. А жрать сегодня нечего. В Бюро пропаганды не дают выступлений. Боятся — ляпну лишнее. Иду и дурацкий стишок в голове крутится про чижика, который у Фонтанки водку пил… Гляжу — газету со стихотворением Кушнера топчут. Памяти академика. Как вам не стыдно, говорю, он умер, а вы продолжаете… Ладно, ну Порча на съезде рот затыкал. Известно, президентам закон не писан… Но вы–то, вы–то… Знаешь, я все вижу того человека в бежевом плаще возле нашего дома. Седые волосы. Очки. Он это был! Он! Кто же еще в этой Содомии не побоялся бы приблизиться ко мне? А я в упор не узнал, не заговорил, и вот… газету топчут!

«Бред, — вздохнул про себя Ангел, свивающий небо. — Никогда покойный не бывал в Троцке… Но из–за этого бреда я не могу завершить миссию, ради которой вынужден околачиваться здесь. Из–за этого одержимого Замышляева, мечтающего расквитаться с социализмом романом о Содоме, стертом с лица Земли за несколько тысячелетий до его рождения».

Про себя, однако, знал, что главной помехой является не последний землянин, проглядевший конец света, а тот, на кого возложена Господом такая же ответственность. Пора бы ему прилететь…

Странная штука — Вселенная. Если как следует покопаться в ней, кого только ни обнаружишь…

Был такой Небесный Киномеханик. Он вовсе пустячным делом занимался. На стареньком, дребезжащем, как консервная банка, привязанная к хвосту кошки, драндулете колесил по Гиблым Галактикам. Направит луч на какую–то планет- ку — и тотчас на ней вспыхивала жизнь. Ну та примитивная форма существования, которую иначе не назовешь, как суета сует. Погоня призраков за призрачным смыслом без всякой надежды вырваться в другой многомерный мир. Как все это надоело… А он чувствовал себя счастливым. Как же — подарил жизнь никому не нужным мирам! Так ему это представлялось. А на самом деле? Заставлял пылинки играть в луче — только и всего. Ну, не будем его так остро критиковать. Вообще–то он киномеханик толковый. Лишь однажды прозевал. На самом интересном месте лента порвалась. Начал склеивать — в аппарате что–то заело. Не успел сообразить что — лента вспыхнула, как порох. И, представьте, он расстроился. Киномеханик этот… Цивилизация погибла! Не удалось досмотреть, что у них получится. Было бы из–за чего страдать. Фильм–то самый заурядный. Содом и Гоморра. Сатана. Какой–то генсек… Ничего путного из такой окрошки и не могло получиться. Мне довелось его увидеть. Могу рассказать при случае. Что, не представился? Ошибаетесь. Я и есть тот Небесный Киномеханик. Эх, если б мне только этим заниматься… Это всего только хобби. А основная работа… Но куда он подевался — Ангел с черным крылом? Вдвоем все же легче… Помню, в Содоме…

Не знаю, что там сочиняет Замышляев, но меня подняли бы на смех, если бы дознались, что я ворошу собственные воспоминания о давнем полете на Землю. Скучнейшая командировка. Да с этим вариантом и так было все ясно. Эксперимент провалился! Подумаешь — одна сухая ветка на живом древе. Так обломать ее — и вся недолга! Однако же нашелся Лот… Я взялся за отчет сразу же после возвращения из Содома, и вовсе не из тщеславия. Мне казалось — наше пребывание в Содоме что–то объяснит в будущем. История — живой организм. И если однажды что–то произошло… Я невольно подпадаю под влияние своего приятеля. У Ангела с черным крылом наблюдалась ярко выраженная тяга к истертым истинам. Так, он, помнится, утверждал: существует генная память Истории. Бывшее когда–то обязательно возрождается на новом уровне. Скажем, существовал некогда Содом. В грядущем он должен повториться. Содом — Содомия. Заслуживают упоминания «воздушные ямы» Истории. Происходит как бы сброс груза цивилизации. Жители Содомии, оставаясь, по их разумению, в XX веке, ухнули в библейские времена. Разврат (бытовой) в Содоме аукнулся развратом (политическим, социальным) в Содомии. Закономерной становится вторая командировка на Землю посланцев Бога.

Что я замечаю? Все рядится в современное, прежде не существовавшее — техника, одежда, болтовня. Но это внешнее, а за ним — сброс всех эпох. В Содомии действительно новые люди, в том смысле, что таких ублюдков, как Порча, не было ни в восемнадцатом, ни в девятнадцатом столетии. А может быть, я и ошибаюсь… Но только ему удалось погубить целую страну, да еще какую — на полсвета! В общем, что я хотел сказать? Эти «новые» на самом деле старые. Я встречал их в первом Содоме.

Естественно, мы волновались при первой встрече с Г осподом. Он понимал наше состояние, поэтому сразу перешел к делу.

— Для чего я вызвал вас…

Всевышний проинформировал нас о положении на Земле, в частности, в Древней Иудее. Беспокоили его два города. Тогда мы впервые услышали их названия — Содом и Гоморра. Там скопилось такое множество греховных особей, что они представляли угрозу для всего населения планеты. Бесстыдство стало нормой. Бесчисленные надругательства над человеческой природой. Содомляне и гоморрийцы в сексуальных экспериментах выявили все нюансы. Дошли в них до края, разжигая в себе похоть. Праздники их сопровождались факельными шествиями голых толп.

Господь принял решение уничтожить этот очаг заразы. Перед нами была поставлена конкретная задача — вывести праведника Лота и его семью в безопасное место.

Нам было поставлено условие: никаких знамений, никакого афиширования. Задача у нас была посложнее, чем у поэта Куклина, афиша которого намозолила мне глаза во второй прилет. Вполне достаточно того, что наша экспедиция будет зафиксирована в священной книге христиан. Поэтому при подлете к Земле мы включили Экран — особое устройство, делавшее наш корабль невидимым.

У нас было много времени для изучения материалов, предоставленных ВХИ (Вселенским хранилищем информации). И все–таки когда я получил возможность окинуть мысленным взором все количество их, то невольно содрогнулся, подумав о планете, к которой мы летели: такая кроха, а столько успела нашкодить! Несколько раз жизнь на ней почти полностью замирала, но всегда находился какой- нибудь Лот, ради которого эксперимент возобновлялся: авось земляне возьмутся за ум. Однако следовал новый срыв — и очередную цивилизацию сдувало, как пух с одуванчика. Становилось ясно — гомо сапиенс не оправдал надежд, и его пора заменить. «А Лот?» — упрямились консерваторы, и даже среди молодых проекта- ровщиков новых моделей находились у них сторонники, этакие сентиментальные души. Взять хотя бы историю с Христом… Но я снова забегаю вперед.

Итак, что представляли собой материалы, полученные из ВХИ?

Земляне часто обижались, что их жалобы, молитвы, сокровенные желания не достигали ушей Господа. Сидят настороже небесные бюрократы и перехватывают почту, как где–то в Болванске… Да будет им известно после прочтения мемуаров: все достигало, все! И в первую очередь то, что земляне хотели бы утаить от своего создателя. Любые их уловки, поползновения фиксировались ВХИ. В этой связи я хочу заметить, что генсек Порча, создавший после своего президентского краха МИСИ (Международный институт социальных исследований), а попросту говоря — шпионский центр развалившейся Содомии, преследующий его противников, не был оригинален. Иные земляне страдали от одиночества… Несчастные! Да они ни на миг не выходили из–под контроля ВХИ, а затем и МИСИ! Все снималось, записывалось, закреплялось навечно. Это и было бессмертием, коего они якобы были лишены. Нет, голубчики, даже умирая, вы никуда не девались. Стоило обратиться в ВХИ — и снова прокручивалось ваше земное существование, ставшее достоянием специалистов. Вы снова жили, изобретали пакости, доносили на своих знакомых, получали жалкие сребреники и считались образцовыми гражданами и членами профсоюза. А вы рассчитывали укрыться смертью, как одеялом, с головой? Дудки! Не было у вас такой возможности и не будет.

Так рассуждал я, просматривая бесконечное число фильмов, прослушивая мысли землян. Это отнюдь не безопасное занятие. Становишься циником, опускаясь все глубже и глубже в тайное тайных землян. Ужасаешься сходству с ними. Ведь и мы, ангелы, не безгрешны в мыслях своих… Весь храм или хлев сознания землян покоится на прочном фундаменте двух понятий — «удовольствие» и «страх». Между ними бесчисленное множество вариаций, но все они сцеплены с фундаментом. Все поведение землян легко моделируется с учетом этих двух понятий. Почему я называю фундаментом два таких резко противоположных понятия, как «удовольствие» и «страх»? Что между ними общего? Все. Вот, скажем, понятие «голод». Оно как будто навек приписано к понятию «страх». Но разве страх умереть от голода не граничит со страхом не иметь удовольствия от насыщения, со сладостным чувством убийства голода пищей? Даже такая категория, как «красота» способна внушить страх несоответствия с их духовным миром, поэтому так силен в них инстинкт самосохранения, заставляющий осквернять красоту, всячески уродовать ее. Адам покинул рай не из–за случайного прегрешения. Не было бы яблока Евы, он все равно нашел бы предлог улизнуть из райских кущей. Он маялся несоответствием своим с ними. Но, оказавшись на Земле, он опять взвыл, застав на ней подобие рая. И начал многовековую борьбу не на живот, а на смерть с природой. Поэтому он молится безнравственной науке, технике. Они — его нерассуждающие головорезы в войне с божьим миром. Люди науки — слуги Сатаны. За сребреники они предают человечество. Психика землян не что иное, как страстный порыв от страха к удовольствию. Тут–то и перехватывает их слабые души Главный Куратор всех тайных спецслужб Сатана. О, он — непревзойденный психолог. Все, что Господь построил, возвел, зиждется на фундаменте, который заливал Сатана. Господь и Сатана, как ни прискорбно это признавать, — соавторы по конструированию духовного мира гомо сапиенс.

Изучение материалов натолкнуло меня на мысль каким–то образом систематизировать их. Написать, что ли, историю этого неблагополучного вида, ведь уже очевидно: скоро последует очередной сброс цивилизации. И неизвестно — найдется ли Лот. В общем, несколько световых лет я угробил на эту неблагодарную затею. Прежде чем перейти к событиям в Содоме, позволю себе еще одно отступление.

Чувствую отчаянье, приступая к истории даже такой непримечательной пла- нетки, как Земля.

Волей–неволей должен касаться проблем, о которых имею крайне смутное представление. Ну кто я такой? Рядовой ангел. Техническая обслуга. Нас тьмы и тьмы, если позволительно так говорить о существах, созданных из света, как гласит людская молва, хотя я в это слабо верю. Что я знаю? Всего–навсего десяток вселенных. Нет, робость диктует мне другой замысел. Начну, пожалуй, с собственной биографии. Она скудна событиями, и ее можно было озаглавить «Записки гробовщика». Мысли? Ну, каких оригинальных мыслей можно ждать от Ангела, свивающего небо? Мысли являются мне — преимущественно чопорные и непременно в черных фраках, держа наготове молоток и гвозди… Впечатления? Ах, всюду покойники похожи, даже если они — планеты. И все же… Нет у меня другой судьбы, кроме той, которую прожил. Есть еще одно обстоятельство, заставляющее меня восстанавливать свою жизнь: хватает планет, на которых не верят в существование подобных мне. Вот я и хочу, ничего не преукрашивая, показать ангельскую жизнь.

У меня всегда вызывало внутренний протест сведение всего многообразия состояний материи к жизни и смерти. Это слишком грубое деление. Землянам простительно: все их существование проходит на цепи земного притяжения, и цепь эту им никогда не удавалось порвать. Это приучает не особенно рыпаться. Боже, каких словечек я нахватался, как собака блох, на этой плебейской планетке! А что на Земле увидишь? Даже появление ангелов на ней — редкость. Как им объяснить мгновенное перевоплощение одной формы в другую? А мне, например, ничего не стоило перевоплотиться в жениха младшей дочери Лота, и меня она звала Азария. Нет, это место, пожалуй, я вычеркну… Весь опыт земного существования учит статике форм. Если происходит изменение, то это всего лишь развитие ее. У ангелов не так. Над нами не тяготеет проклятие: вот ты будешь птицей, ты — мамонтом, а ты — человеком. Нет, наша структура демократичней. Кем только ни приходилось бывать, разумеется, по собственному выбору. Конечно, не всегда проходило гладко. Я уже вспоминал о крыле, испугавшем мальчишку на Полесье. Однажды я решил нести людям свет, превратился в фонарь на темной и грязной улице. Первый же прохожий запустил в меня камнем.

А вообще у каждого ангела своя специализация. Я — Ангел свивающий небо. И там, где я появляюсь, цивилизации крышка.

Собирался рассказать биографию, но опять пустился в рассуждения. Ладно. В другой раз. На очереди Земля. Но прежде о том, что предшествовало ее истории. На Земле можно услышать: «Идея носилась в воздухе». На самом деле идея возникла раньше воздуха. Так вот, когда возникла идея экспериментов с материей и были запущены пробные миллионы вселенных, остро встала проблема создания датчиков, которые бы сигнализировали о состоянии различных миров. В процессе работы датчики усовершенствовались. Они были различны по своей конструкции, составу. В том числе металлические и биологические. Каждый датчик выполнял свою определенную задачу. Первое время контролем им не слишком досаждали. Трудно было уследить за таким количеством непрерывно самовоспроводящих- ся датчиков. Рано осознав свое отличие от прочей природы, они начали борьбу за власть, не понимая и не желая понимать, что все они равно необходимы и важны. А кому? Никто не даст ответа. Но где–то есть неведомый центр ВХИ (а может, их неисчислимое множество), куда сходятся все нити. А датчики не унимались. Последовали взрывы планет, целых звездных систем в результате безграмотных опытов датчиков–ученых. Началось это с невинных взрывов АЭС, замаскированных под аварии. Никто даже не потребовал суда над проектировщиками, над Правительством, главой которого являлся все тот же преступник генсек Порча. Дальше — больше. Ученые–уголовники почувствовали вкус к убийству в глобальных масштабах. Никто им не чинил препятствий. Вот тогда и возросла нужда в ангелах, свивающих небо. Могильщиках планет. Грустная профессия. Безусловно, во многих космических катастрофах виновны датчики. Важно почувствовать их изнутри. Их можно понять. У них так мало возможностей для настоящей жизни. Их проектировщики думали главным образом о своих целях и не очень мудрили над тем, что датчики — все же живые существа. У них могут быть собственные представления о смысле жизни. Миллиарды их не догадываются, что являются осведомителями ВХИ, шефом которого еще в начале времен стал Сатана. Обо всех датчиках рассказать невозможно. Впрочем, никто из них не считал себя таковым. Например, датчики, населяющие Землю, называли себя людьми. Остальных — животными, птицами, насекомыми, рыбами, цветами, деревьями и т. д. Фильмы сохранили первозданные эры планеты. Чем больше я смотрел, тем больше убеждался в собственной ошибке. Дело было вовсе не в отсутствии контроля. Контроль как раз был. Датчики были с самого начала запрограммированы на борьбу. Выживал сильнейший. То есть датчик постоянно совершенствовался. И начали борьбу не люди. Они появились потом и беспощадной яростью превзошли гигантские деревья, динозавров, мамонтов. В этой борьбе победили люди. Но они не успокоились, подмяв природу. Продолжали борьбу внутри вида. Рождалась История. Взмахи наших крыльев осеняли первые страницы Библии.

«И сказал Господь: вопль Содомский и Гоморрский, велик он, и грех их, тяжел он весьма. Сойду и посмотрю, точно ли они поступают так, каков вопль на них, восходящий ко мне, или нет; узнаю».

Он не осуществил своего намерения. Мы отговорили. Тот, кто в Библии назван Г осподом, остался на орбите. Оттуда он мог наблюдать и слышать все.

Пора бы мне привыкнуть к тому, что открывается на чужих мирах, но даже после грандиозных видений, которые я наблюдал в глубинах космоса, эта Земля, впервые увиденная мной с огромной высоты, потрясла своей первозданностью. Эта Земля — миф, которому суждено родиться здесь, — навсегда запечатлелась в моей памяти. Лилово–фиолетовые горы, разломы ущелий, над которыми дрожала радуга. По ней пастух гнал овечью отару. Тень наших крыльев скользнула по его лицу. Он поднял голову — и оступился с семицветной дорожки.

Волнение охватило меня. А может, волнением я называю чувство, которое невозможно определить одним словом. Оно захлестнуло меня. Были в нем радость, горечь, предчувствие разочарования и поэзия первой близости к чужой родине. Сомнение в необходимости нашего вмешательства. Зачем вторгаемся мы в иной мир, живущий так, как живется? Что исправим мы в жизни этих людей, а может, нарушим — и эхо нашего вмешательства аукнется в грядущих тысячелетиях.

Ах, понимаю: такие мысли не украшают ангела. Мое дело — не рассуждать, а действовать. Что ж, я исполню все, что предначертано не мной.

Мощные крылья несли нас к Земле, жадно ощупывая тенями девственную упругость облаков. Я погружался в них и жмурился, чтобы острее ощутить прохладу. И вдруг тело попадало в кипяток — я вырывался из облака, и меня опаляло солнце! Мне доставляло удовольствие узнавать очертания воды и суши, знакомые по фильмам прежних экспедиций. От дубравы Мамре и на расстоянии веяло душистой прохладой. Сквозь разрывы облаков блеснула петлистая ниточка, соединяющая два моря. Иордан… Города были похожи на яичную скорлупу. Я искал среди них Содом и Гоморру. Некоторое время мы свободно парили, как ястребы, высматривающие добычу. Потом ринулись вниз.

Мы опустились на горе близ Сигора, небольшого города неподалеку от Содома. Мой спутник хотел сразу же отправиться в Содом, но я уговорил его дождаться вечера, чтобы незаметней проникнуть в город. Но вышло не так. В сумерки мы двинулись к тому, кто был единственным праведником, по мнению Господа.

Родословная Лота была длинней, чем хвост у ящерицы. Предки его во время потопа спасались на ковчеге Ноя. Строили Вавилонскую башню. Дед его Фара имел трех сыновей: Аврама, Нахора и Арана. Вот последний сын Фары и стал отцом Лота. Родился Лот в Уре Халдейском. Как и Аврам. После смерти Арана Фара взял сына Аврама с невесткой, а также внука своего Лота и отправился в землю Ханаанскую. Но не дойдя до него, застрял в Харране, где и умер. Но если прилегла скитальческая пыль, смежил навряд ли крылья свои ветер. Поднимет снова их — и хватит новых сил судьбу свою искать на белом свете. Как уверяет Библия, внушил Господь Авраму мысль о земле Ханаанской. И двинулся Аврам, а с ним и жена его Сара, и племянник Лот, навстречу новой судьбе. Пришлось ко многому привыкать. Надолго они стали подобно аморреям кочевниками. Жили не в шатрах, а под звездами. Рвали зубами сырое мясо. Не хоронили покойников. Песчаные бури пеленали их. Глаза оставшихся в живых были воспалены. Мерещились всякие видения. Однажды сквозь прорехи песчаной бури им почудилась странная процессия. Ветер уносил ее прочь, но призраки упрямо двигались навстречу каравану Аврама. Пали почти все животные. Захлебнулся в песке последний колокольчик. Черные козы, которых они гнали перед собой, давно разбрелись по бесконечной пустыне. И предстали призраки перед странниками и назывались их именами. Аврам, Сара, Лот… песчаная буря поглотила видение. Но ясно стало Авраму и остальным — голод ждет их в земле Ханаанской. И поманил их Египет.

Плескался в их ушах Нил. Доносились звуки флейты. Медленно кружились обнаженные рабыни. Аврам поддался искушению, о котором слишком смутно говорится в Библии. Он выдал свою жену за сестру. И прошла она перед фараоном словно случайно. Незамужняя якобы. Была в ее движении та магия, которой не в силах противиться ни один мужчина, жаждущий женщины. Пожелал фараон увидеть ее обнаженной и разделил с ней ложе.

Никогда не знал он такой испепеляющей страсти. Это было похоже на судорогу молнии. Между тем появились у Аврама и его племянника Лота скот, шатры, серебро, золото и рабыни, готовые на все для своих господ.

Звенели флейты, кружились танцовщицы, плескался Нил.

Но раздался гром Господень! Обрушилась кара на фараона. Узнал он правду. Отныне с трудом поднимался с ложа и ждал в жизни одного — еще более тяжких ударов судьбы. Ни о какой мести не помышляя, отпустил Сару и ее соплеменников, куда они пожелают направить стопы свои.

Выбрали они землю между Вефилем и Гаем, но оказалась она тесной для Аврама и племянника. Разодрались пастухи между собой, обвиняя друг друга в воровстве. И невозможно было понять, кто из них говорит правду: Исаак или Ездра.

Не по душе были Авраму эти распри. Да и жаль было расставаться с племянником. Однажды оказались они вдвоем в дубраве Мамре, где устроил Аврам пасеку. В любимом урочище Белые берега. Как раз на входе в него на дубах, заветвивших все небо над стежкой, на могучих ветвях, прислонившись к стволу, угнездились тяжелые колоды, полные воска и меда. Солнечные зайчики лепились на них среди хаоса листьев. Вокруг бортей гудело, дрожало, вспыхивало золотое марево пчел. Внезапно из одной колоды вылетел молодой рой.

— Тесно стало, — пояснил Аврам. — Полетели искать другое жилье…

Понял племянник, на что намекал родич: надо разделиться. Что ж, давно приглянулась ему окрестность Иорданская. Вскоре содомляне увидели черные шатры из козьих шкур у своего города. Думали, что скоро уберутся, но вскоре поняли: пришельцы собирались угнездиться на новом месте навсегда. И тогда содомляне показали свой норов…

Много передряг выпало на долю Лота. Даже в плен угодил, но был спасен Аврамом, к имени которого Господь присоединил одну букву, и тот стал Авраамом, что звучит гораздо возвышенней. Вслушайтесь в торжественные раскаты имени. Авраам! Я подозреваю, услышав о спасении Лота: дело тут не в стечении обстоятельств и не в любви дяди к племяннику. С судьбы Лота не спускал глаз Господь, кое–где корректировал ее. Создатель датчиков для солнечной системы ревностно оберегал лучший экземпляр от посягательства менее надежных устройств. Вот и нас он отправил в Содом, почувствовав: его любимчику грозят неприятности… Что же, оправдаем его доверие, понимая важность существования датчиков для ВХИ. Как я теперь понимаю, все миллионы вселенных были созданы с единственной целью — чтобы этому ведомству было за кем шпионить и не подохнуть от скуки.

Но, положа руку на сердце, как говорят на Земле, так ли я убежден в необходимости эксперимента с датчиками? Порой я начинаю верить в существование первоначального сценария, в котором для каждого из них сочинена своя программа. И как бы датчик ни ерепенился, он выполнит ее. Какое изуверство! Какое жестокое испытание учинил им Господь! Он был изобретателен и редко повторялся. Даже своему любимчику он основательно попортил кровь, но Лот оказался покладистым малым, не дулся на жизнь, будто шепнул на ухо его покровитель: «Это все спектакль, и ты в нем выкрутишься. Автор за тебя…» Ладно Лот. Он явно был в сговоре со своим создателем. Ради чего шли на муку рядовые датчики? Хотел бы я знать… Понимаю: существуют разные уровни постижения, и, возможно, я знаю только то, что в состоянии вынести мое сознание. Возможно, узнав то, что было ведомо хозяевам ВХИ, я не смог бы влачить незавидную лямку ангела на подхвате… Не то что датчики… Узнай они смысл своего назначения, наверняка устроили бы забастовку, а датчики Содомии потребовали бы компенсации в гоморрийской валюте. Но казалось мне: сознание — это то, что роднит меня с самыми высшими существами. И тут же впадал в дикую ересь: а что если время, пространство, материя — это не единственные компоненты, из которых лепится мир? Как назвать то, что за пределами этих понятий? А за всем? Убогость собственного мышления угнетала меня. В утешение себе повторял: «Я всего лишь ангел на подхвате».

Чтобы отвлечься от мрачных мыслей, а они всегда являются следствием занудного теоретизирования, я снова вернулся к судьбе Лота.

Он родился в Уре Халдейском, самым большим зданием которого был храм- башня. Такие постройки обыкновенно называются зиккуратом, небесными холмами. Внешне напоминают не башню, а холмы с многоступенчатыми лестницами. Башня венчает это нагроможденье стен. В Уре насчитывалось 200000 жителей. По тем временам это был громадный город, выросший к тому же в удачном месте — при впадении Евфрата в море. Сотни кораблей теснились у пристани, залитой асфальтом, кишевшей людьми.

Маленький Лот любил наблюдать за суетой матросов, завидовал их разгульной жизни и мечтал стать одним из них. Но отец его был состоятельным человеком и глядел дальше. Он отдал мальчика в школу. Писцов. Несколько лет провел Лот среди глиняных табличек, изучая клинописное письмо. Открылось ему необозримое море времен, которое можно бороздить до конца своей жизни. Но, отрываясь от табличек, он жадно впитывал в себя пестроту, запахи многоязыкого города. Особенно волновали его зрительные впечатления. Деревья, животные, уличные сценки. Ночами подолгу глядел на Луну. Это в честь бога Луны был возведен храм. Он считался повелителем Ура. Ему предназначались многочисленные дары. Сам царь подчинялся воле жрецов. Не было могущественней людей в Уре. Нечего было и мечтать приблизиться к этой касте гонимому племени. В скитаниях прошла жизнь Лота. Обрел ли он покой в Содоме? Это мы скоро узнаем.

Ангел с черным крылом прервал ход моих мыслей:

— Гляди. Вон там — у ворот Содома…

— Да, — отозвался я. — Старик грелся на солнышке. Но уже прохладно. Пора домой…

— По–моему, это Лот, — высказал догадку мой спутник. — Лысый, с седой бородой. Печальный и ласковый взгляд. Длинные кисти рук между колен. Именно так должен сидеть Лот.

На всякий случай мы спросили пастуха, гнавшего мимо нас отару в Содом. Обувь его была в семицветной, тающей на глазах пыли… Он ответил утвердительно, со страхом взглянув на нас.

Почти все датчики, с какими мне приходилось беседовать, убеждены, что ангелы — идеальные создания, забывая при этом такой наш недостаток, бросающийся в глаза, как свечение. В сумерках оно становилось отчетливей. Наши фигуры были обведены мягким голубым контуром, и ничего с этим поделать было невозможно. А вы говорите: идеальные…

Он сидел у ворот Содома, испещренных грязными ругательствами, доказывающими, что здесь живут грамотные люди, и думал о любимой младшей дочери.

Когда впервые в Содоме зацвел миндаль, занесенный Лотом издалека, у него родилась Лия. Мать вынесла ее через несколько дней к деревцу подышать ароматом, и на лице дочки забрезжила первая улыбка. В жизни ее ожидало счастье.

С той поры так и повелось. Лия тянулась к деревцу, считая его самым близким существом после матери и отца. А со старшей сестрой они ссорились из–за того, что та ломала цветущие ветки. Назло Лие! Младшей казалось: сестра ломала ей руки. Это было так больно! Когда же Лия оставалась наедине с деревцем, она окунала лицо свое в бело–розовую пену лепестков и с наслаждением ощущала, как роса стекала по ее щекам. Миндаль передавал ей свою свежесть.

Мать говорила, что содомляне расхватают ее красоту завидущими глазами, поэтому Лия редко появлялась на людях.

Все годы, прожитые в Содоме, Лот мечтал уйти куда–то, где живут другие — чистые — люди. Но где их найдешь по нынешним временам? Так и состарился в ожидании: вдруг что–то произойдет, прояснится в судьбе. Между тем дочки выросли. Пришла пора подумать о женихах, т. е. породниться с содомлянами. Это было так невыносимо для Лота! Он воспринимал это как приближение беды. Ничего не имеет он общего с ними! И гоморрийцы ничем не лучше. Особенно его беспокоила судьба Лии. Она такая нежная, как миндаль, и каждый встречный готов сломать ее, как цветущую ветку, чтобы тут же бросить в пыль…

Старшая согласна выскочить хоть за черта! Ну, скажем, за Зиновия Поца. О, это стоящий человек. Один из самых богатых в Содоме. Только грубый чересчур. Его все боятся.

Лот не догадывался: старшая давно живет с Поцом. Зиновий изнасиловал ее, десятилетнюю, заодно с подружкой, стерегущей коз.

А младшей приглянулся Азария. Против этого жениха Лот ничего не имел. Плотник что надо. Пчел держит. Сад у него. Весной кажется — облако заглянуло к нему в гости. Нет, Азария — не худший вариант. Конечно, содомляне не откажутся породниться с богатым пришельцем. Лот надеялся: содомляне постепенно притерпятся к нему. Новые скитания ему уже не под силу. Что–то случилось с сердцем. Содомляне глумились над его болезнью:

— Что, праведник, скоро в рай?

И цапали край его белой одежды, чтобы оставить на ней грязные пятна.

Завидев нас издали и смекнув по нашему свечению, что путники–то — пришельцы не из мира сего, старик, сидевший у ворот, распрямился, чтобы приветствовать нежданных посланцев поклоном до земли. Причем даже складки его одежды, стлавшейся перед гостями, плавно льющимися линиями выражали гармонию, присущую его душе. Сколько столетий стерлось в памяти, сколько миров отмер- цало в глазах, но фигура Лота проступает в минувшем. Я вновь и вновь — в сотый, тысячный, миллионный раз — замечаю пыль на его щеках и бороде. И эти пылинки становятся драгоценными, коснувшись праведника. Как вы, наверно, догадываетесь, ангелы видят впотьмах так же хорошо, как и днем. В низком поклоне не было рабской униженности. Только безмерное почтение к гостям. Видно, жизнь научила его милосердию, что не очень характерно для датчиков. Большая часть их ожесточается от страданий. Я почувствовал невольное уважение к низшему существу.

Да, Господь был прав, выделив его из толпы. Подобно нам, Лот был обведен контуром, но не светящимся, а зримым только высшим существам, начиная с нас, ангелов.

В мягком голосе его, когда он обращался к нам с просьбой войти в его дом, омыть ноги, переночевать, было столько трогательной заботы, участия, тревоги за нас, захваченных сумерками в незнакомом городе, что возразить ему — значило нанести непереносимую рану его совести, и все же мы попробовали отказаться, заявив, что не смеем стеснять его, поэтому переночуем на улице, на что Лот поклялся, что не уснет в доме своем, отвергнутом путниками. Предчувствие подсказывало, что, соглашаясь переночевать в его доме, мы подвергаем опасности хозяина и его семейство, но он так настаивал… Пришлось согласиться.

Дом Лота отличался от окружающих жилищ разве что опрятностью. Во дворе — два кипариса, миндаль. Чувствовался с первого взгляда порядок. Каждая вещь лежала на своем месте. Он отпустил домой содомлян, месивших глину в конце двора. Но один из них задержался и притрусил приготовленную вязкую массу соломенной сечкой.

Эта будничная картина сжала мне сердце. Запомнилась смуглая, влажная от пота рука, рассевающая золотую в свете заката сечку.

Я‑то знал: не придется им месить саман завтра… А Лот, не догадывающийся о моих мыслях, пояснил:

— Дом стал тесным. Собираюсь лепить новый. Саман сохнет быстро. За несколько дней управимся.

Он повернулся к уходящему:

— Азария, приходи завтра пораньше. По холодку.

Ласточки носились над двором, срезая крыльями первые звезды. Но одна стояла неподвижно, как гвоздь, по шляпку вколоченный в зенит. Господь ожидал нашего возвращения на корабль. Но до этого мы должны были вывести семью Лота в безопасное место.

Замесила хозяйка тесто. Испекла она пресные хлебы. Разломили мы их. Макали в мед. Запивали родниковой водой, принесенной младшей дочкой. Мирно текла беседа. Забыл я на время, что существа эти — всего только датчики, все назначение которых — от рождения до смерти, во сне и наяву бесперебойно поставлять информацию о себе и своей планете в неведомый центр. Это прожорливое ВХИ питалось самой разнообразной пищей. Датчики были запрограммированы на то, чтобы их жизнь никогда не стала такой, какой они видели ее в своих мечтах. Порой душу мне скребла кощунственная мысль: а знал ли Господь, в каких целях используют его творение? Я еле удерживался от желания открыть ему глаза…

Но какими доказательствами я располагал? Ни одного программиста я в глаза не видел. Да и Господь так искренне возмущался порочностью жителей Содома и Гоморры… Потом я нашел объяснение этому феномену. Просто Господь не был склонен к ересям, обуревавшим меня. Ему и в голову не приходило, что у Сатаны свои цели и он сотворил ВХИ для того, чтобы заставить божье творение вкалывать на себя. Для чего? Бог знает… Или наоборот — его и не пригласили на важное совещание, породившее ВХИ. Там были шишки покрупней. Господь же был узким специалистом: ну, играючись, запустил волчок солнечной системы, ну, сляпал на скорую руку Адама и Еву, не особенно фантазируя, по своему подобию… Так бы и выгуливались по райскому саду, если бы не понадобились Сатане. Он–то и наладил их серийное производство.

Наверно, я не слишком учтиво рассуждал о своем непосредственном начальстве. Возможно, в какой–то степени я тоже служу ВХИ и рано или поздно эти мои рассуждения станут достоянием гласности… Ох и влетит мне от Господа! Впрочем, ко мне он относился с большим доверием, чем к Ангелу с черным крылом, который высказал однажды при нем совершенно абсурдное желание: сбросить с себя ангельское обличье и родиться на Земле человеком. Вот Господь и прихватил его в эту экспедицию, чтобы тот вдоволь полюбовался, что представляют собой люди. Более наглядного примера, чем Содом и Гоморра, нельзя было вообразить. Да я забыл сказать… относительно имени или клички своего спутника. Он уверял, что получил ее много позже. Этот эпизод из вознесения Иисуса Христа не найдете в Библии. Ах, я опять отвлекся…

Мирно, как я уже сказал, текла беседа. Я разглядывал дочек Лота. Они поспели… И хотя ангелу такие мысли не к лицу, но я втайне обожал евреек. Была в них какая–то уютная домовитость, милая женственность, обещавшая радости, неизвестные ни одному ангелу, даже с черным крылом. Особенно прелестна была младшая, склонившаяся над шитьем. Что за свет сиял на ее лице? Она вся была овеяна вишенным светом девичества. И руки ее, такие тонкие в запястье, словно специально были созданы для того, чтобы сжать их и увлечь в пучину греха. Я старался отогнать от себя мысли, недостойные ангела, но они вновь и вновь будоражили сознание. Видно, сказывалась близость Ангела с черным крылом, которому, судя по его замашкам, действительно стоило бы родиться человеком. Но у меня другое хобби. Я — Небесный Киномеханик, когда предоставлен самому себе. Населяю планеты датчиками. Плачу и смеюсь, пока живут они, а потом вспоминаю, что кроме хобби у меня есть работа. Безусловно, я обманывался, глядя на дочку Лота. Никуда бы я не увлек ее. У ангелов иная природа. И слава Богу, что греховность — не наша юдоль. И все же… С каким наслаждением я следил краем глаза за тем, как она стелила постель. Конечно же, мне. Как изгибалась она зыбко! Как рассыпались ее ржаво–рыжие волосы, когда она разглаживала полотно, на котором предстояло мне спать! Как свеча, горящая у постели, прожигала почти рдяные пряди, чтобы слить свой свет с озареньем ее лица! Тени, неосязаемо–нежные тени блуждали по овалу ее щек, и хотелось легким прикосновением ладоней смыть их с лица, повернуть его к себе и долго–долго лететь в тартарары, забыв о своей ангельской природе, делающей невозможным обычное человеческое счастье… Она думала о чем–то приятном. Губы ее были наивно приоткрыты, скорей всего, потому, что ей нечего было еще таить, и если бы выпорхнуло невзначай слово, оно светилось бы той же чистотой, что и весь ее облик.

Лот, перехвативший мой взгляд, заметил, что младшая дочь — вылитая его сестра, ну та, что вышла замуж за Нахора. Дочки вот–вот покинут своего отца: он уже приглядел им мужей.

Младшую дочь в семье считали дурочкой: Лия сочиняла песни, обращенные к Азарии, грубой скотине. Он долго не выказывал ей своего расположения. Его привлекали более развязные, покладистые девахи, склонные ценить его шуточки и не отталкивать блудливые руки. Азария хвастался, что любую из них на спор донесет на своем хрене хоть до Капернаума, ведь хрен его тверже дерева ситтим, годящегося на светильники для храма. Впрочем, этого не отрицали и его мимолетные подружки. Не одну он заманил своим светильником в ежевичный лог. У Азарии, на взгляд содомлян, был один существенный недостаток: брезговал мужеложством и этим уступал Поцу.

Лия выражала себя только в песнях. Ее настроение в них часто менялось. Грусть и радость, смелость и робость сменяли друг друга.

Как пройдет Иордан Галилейское море, Так пройдет и любовь. И померкнет вдали. Никогда нам с тобой не подняться на горы, Где парят золотые орлы.

Она плакала и смеялась, сочиняя свои песни. Воображала, что идет с Азарией по тропинке, над которой нависают финики, гранаты. И она не знает, куда их собирать…

От стыда за меня раскраснелись гранаты. А куда же их рвать? Есть на это подол! Так увидят же люди? Я не виновата, Что любимый просил, что молил он: «Позволь». Ни за что не поверю — меня он забудет, И любви Иордан канет за окоем. Ах, пускай что хотят говорят завтра люди! Не судья мне сегодня Содом!

Она ужасалась своему бесстыдству. Но странное дело — песни, какие она сочиняла для одной себя, давно уж витали над всей Галилеей. Продирались сквозь колючки чертополоха на золотую гору Табор, откуда так далеко видно. Отголоски их порой доносились до нее, и Лию кидало в жар! Вдруг кто–то дознается и уличит ее в постыдном?

В Содоме все прекрасное считалось мерзостью. Такие люди жили в нем. Они забили бы камнями того, кто заставил обычные слова взлететь над их низменной жизнью.

И опять страх и уныние овладевали ею.

Они отступали, когда она мечтала о далеких краях. Чаще всего почему–то о Кесарии. Подольше бы от Мертвого моря, где в пещерах сидят потерявшие вкус к жизни старцы и сочиняют небылицы о ней, осуждая ее за грехи, о которых она не имеет понятия. Как темно в их душах!

Дни такие стоят светозарные. Козьи шкуры сошью я в шатер. И навьючу ослов… Эй, Азария, Что ты топчешь родительский двор? Ждет давно нас с тобою Кесария! Как браслеты смеются заливисто! Отправляется наш караван. Об одной умоляю я милости — Пусть напоит в пути Иордан! И подскажет, как счастье мне вынести! Там, в Кесарии, волны крылатые Порываются к нам, полоня. Распахни же, любимый, объятия! И сожми это море в меня! Ах, совсем я свой разум утратила!

Все я знал о младшей дочери Лота. Старшая — Мааха — меня не интересовала. Завидовал Азарии: к нему обращалась в своих бесхитростных песнях Лия.

Мои мысли спугнул многоголосый гомон, донесшийся снаружи. Скоро он превратился в рев:

— Лот! Лот!

Что еще стряслось в Содоме? Почему хозяин этого дома понадобился сразу стольким людям?

Лот вышел к толпе и тут же запер за собой дверь. Словно вязкий туман, зыбилась человеческая масса, обволакивая его дом. Весь город от мала до велика собрался здесь. На Лота дохнуло едким зловонием немытых тел, мочи, блевотины. Из пастей, где торчали гниющие клыки, вместе с брызгами слюны посыпались вопросы:

— Лот! Лот! Что за гости у тебя? Что за люди?

Не успел он ответить, что его гости — чужестранцы, как все это клубящееся месиво задвигалось, зачесалось, заелозило. И снова крики:

— Где люди, ночующие у тебя?

— Лот! Лот! Пусти их к нам!

Содомлян сжигала похоть. Они вопили, извиваясь, как черви:

— Выведи гостей, Лот! Мы познаем их!

Напрасно напоминал он, что грядет Йом Киппур и обычай велит примириться даже врагам… Его не желали слушать.

«Се свободные люди, — горько воскликнул про себя Лот. — Все путы пали с них!»

И решился несчастный на последнее, чтобы не совершился еще больший грех:

— Видели моих дочерей? Возьмите их! Творите с ними зло! Но не трогайте путников, нашедших у меня приют!

И сам содрогнулся от своих слов. Но вызвал ими только новый гвалт:

— Бесстыжий пришлец! Без году неделя, как явился в Содом. Он еще смеет судить нас! Хватайте его! Праведник сыскался!

Мы распахнули дверь и втянули хозяина в дом, а дверь снова заперли. И тут же ноги, кулаки, палки застучали в нее! Ну как объяснить этим жалким и свирепым существам, что они — всего лишь датчики, и ВХИ уже достаточно получило от них сигналов за этот вечер. И пора им баиньки… Нет, проповедь на них не подействует. И, в конце концов, мы должны оградить единственного праведника. Мы убедились: Господь не ошибся в нем.

И простерли мы руки, беспощадные, как кинжалы, сквозь запертую дверь, разрывая древесные волокна, будто обычную ткань! И вперили очи, прожигая толпу! Кто–то вскрикнул от ожога. Кто–то бросился прочь и, словно подкошенный лучом, зарылся мордой в траву. Кто–то закрыл ладонями глаза. Поздно! Слепых поразить слепотою — какой же это грех?

Слепые черви извивались у двери, не находя ее. Испуганно перекликаясь, на ощупь расползались содомляне по домам. И копошились в тряпье, и сладострастно мычали, когда им удавалось нашарить и удержать кого–то — старика или старуху, юношу или скулящую от страха девчонку. Низко–низко над Содомом багровела луна, похожая на распаренную задницу в свежих ссадинах, но никто не видел ее, жадно шаря вокруг в бормочущей, хнычущей, гнусавящей темноте повального греха.

Мысли Лота блуждали далеко от Содома. То в Уре Халдейском, то в Дамаске, где впервые встретил будущую жену свою Иерасу, дочь погонщика царского каравана Мардохея. Лицо ее, озаренное светом костра, было похоже на цветок чертополоха. Иераса родилась близ золотой горы Табор… Сорвать такой цветок было нелегко. Лот изранил не только руки, но и сердце. Но это была судьба. Лия удалась в мать. Кого кольнет взгляд девушки, ощущает царапину на сердце. На лице ее горел отсвет далекого костра. Неужели он должен греть душу какого–то содомлянина? Да и есть ли у этих тварей душа? Что–то не замечал. Душа есть у Авраама. В ней умещалась Вселенная. Наблюдая звезды, Авраам пришел к потрясающему выводу. Заблуждаются язычники. Миром управляют не кумиры. Бог един. И Господь явился к нему, потому что разум Авраама созрел для того, чтобы воспринять истину. Но обладая истиной, превосходя других, Авраам остался снисходителен к людям, веря, что когда–нибудь и они достигнут его высоты. Лот тянулся за дядей, ибо видел его справедливость. Поссорились их пастухи, не поделившие пастбищ. Можно было их наказать, притушить разгоревшийся пожар. Так поступил бы Лот. Но Авраам поступил иначе. Он разделил страну, уступив Лоту лучшую ее часть, равнину у Иордана. И снова скитаться? Потерять в скитаниях близких? Душу его терзало предчувствие разлуки. Содомляне не простят, если чужаки спасутся одни. Да и куда бежать, бросив нажитое добро?

Он не догадывался, что его смятение открыто мне. Но что я мог ему объяснить? Датчики в состоянии понимать только то, что не раз происходило. На этот раз должно произойти нечто не укладывающееся в их сознании.

Снаружи было тихо, если не считать ликующих воплей содомских петухов. Я распахнул дверь. Над крышами мерзкого града потягивалась спросонок заря, невинная, как младшая дочь Лота. Вчерашнее происшествие казалось мне дурным сном. И вообще после такой ночи вся эта затея с датчиками, от кого бы она ни исходила, представлялась мне бессмысленной. С какой стати мы должны спасать одного из них? Правда, надо отдать ему должное — вчера вел он себя безукоризненно. К тому же, если мы не придем ему на помощь, погибнет и младшая дочь… Но спасать ее для кого–то из содомлян… Интересно, а ее жених вчера ломился в дом? Как это его имя? Ах, вспомнил — Азария! Я вернулся в дом. Ангел с черным крылом объяснил хозяину, что тот должен предупредить родственников: город будет уничтожен, поэтому надо бежать. Лот покорно слушал его, но на лице его было такое выражение, будто он хочет спросить что–то и не решается. «Не поверил, — догадался я. — Что ж, это его право».

Вспомнилось: долго сквозь сон доносилась до меня печальная молитва Кол нидрей, которую читал ночью хозяин. Молил он Господа забыть его слова, вырвавшиеся второпях, обидевшие кого–то…

Баюкала меня песня Лии, звучавшая в ее душе. Но мы, ангелы, слышали все…

Спи, Ангел мой, нечаянный спаситель. Чтоб спал ты крепко, не забудусь сном. И от меня, упавшие с зенита, Не прячь сегодня крылья под плащом. Ты знаешь все. Таиться мне нелепо. Я разгадала — ты совсем не тот. Не просто странник. Ты явился с неба. Не милая, а небо снова ждет. Ты все исполнишь, что угодно Богу. Но на Земле меня погубишь ты. Спи, Ангел мой… Однажды долгий–долгий Ты бросишь взгляд мне с Млечного Пути.

В эту последнюю ночь в родительском доме снились ей горы галилейские. Плыла она по воздуху над золотыми склонами. Для нее одной цвели полевые лилии, маки, нарциссы, хризантемы.

Лот вернулся один. Родственники не поверили. Осмеяли его. Как это — город будет уничтожен, если никакого вражеского войска поблизости. Что–то с головой твоей стало, Лот! Заговариваешься…

Да и сам Лот не испытывал большого желания оставлять свой дом на разграбление содомлянам. Тогда мы силой вытолкали его наружу. Прощай, наш недолгий приют. В последний раз я оглянулся на два кипариса, по которым вчера догадались, еще не заходя в дом, что у Лота две дочери на выданье. Вдохнул запах смолистой хвои. На пригорке отчаянно жестикулировали сосны, словно порываясь следовать за нами. Но корни их крепко держала содомская почва.

Мы бежали из Содома так: Ангел с черным крылом вел упирающегося Лота, я сжимал руки дочерей. За нами плелась Иераса.

Все были голодными. В Судный День Йом Киппур не полагалось есть. К тому же Йом Киппур совпал с субботой. А всем известно: когда приходит Шаббат, даже огонь разводить не разрешается…

Перед нами была такая безотрадная равнина, лица девушек были так несчастны, что мне захотелось хоть чем–то скрасить их исход из Содома.

Тотчас на нашем пути заколыхались голубые, розовые, лиловые, оранжевые ирисы! Их было столько, что приходилось выбирать лазейки между цветами для того, чтобы ступить. В глазах моих спутниц вспыхнуло восхищение. Они мгновенно забыли о беде.

— Перестань! — хмуро бросил мне товарищ, не оборачиваясь. — И так трудно, а ты еще забавляешься.

Ирисы пропали. Зато вместо них рожденный мрачным настроением Ангела с черным крылом под самое небо вымахал ливанский кедр, лохматый от воронья.

— Перестань! — бросил на этот раз я.

И кедр исчез прежде, чем всполошилось воронье.

Содом остался далеко позади.

Ангел с черным крылом отпустил руку Лота. Тот несколько раз встряхнул ее, пошевелил пальцами. Занемела, небось. Дернул головой, собираясь оглянуться, но мой спутник предугадал это движение. Успел предупредить:

— Не оглядывайся! Иначе погубишь душу! Спасенье найдешь на горе! Не отдыхай!

Слова были жесткими, отрывистыми, как инструкция. Они и не могли быть иными: с минуты на минуту должна была начаться атомная бомбардировка Содома и Гоморры… Надо было раз и навсегда проучить зарвавшееся человечество. Назад, к животному состоянию пути нет! Мы не располагали временем, чтобы прочесть праведнику курс физики. В лучшем случае могли намекнуть, что Господь прольет на провинившиеся города дождем серу и огонь, как позже и запишут в Библии.

И взмолился Лот, дрожащий от страха и усталости, своему благодетелю:

— Владыка! Ты спас меня не для того, чтобы погубить. Сил моих не хватит достичь горы. Но на пути — городок. Укроюсь в нем и, может быть, останусь жив.

И пообещали мы оба пощадить Сигор.

Душа людей — раскрытая страница для нас. Сейчас меня интересовала Лия.

Давно это началось. У нее были другие глаза. Она видела то, что было скрыто от других. А может быть, остальные считали чудо не стоящим внимания. Нет! Лия помнила, что за сосной на пригорке открывался другой мир. Она слышала журчанье реки. Не видя ее, однажды машинально зачерпнула пригоршню воды и плеснула себе в глаза. Тогда и различила розовые цветы. Ощутила запах, сделавший ее тело невесомым.

— Лия! — кричала где–то далеко Мааха. — Куда ты делась, дура?

А она плыла над розовой долиной, не удивляясь, что это возможно.

Старшая сестра нашла ее у сосны.

— Ты почему не откликаешься?

— Я была далеко, — виновато оправдывалась Лия. Ей было стыдно перед другими людьми за то, что она не такая. «В семье не без урода» — слышала она не раз. А еще — «худая трава», которую следовало выполоть, да все недосуг. Так жила Лия. Только отец не осуждал ее. Сам был такой. Ночью ему казалось — звезды текут сквозь него. Он давно открыл для себя во времени сезон грез. И знал, что Лия тайком купается в той же несуществующей для других реке, что и он.

И вот она бежала против воли своей в жестокий мир без розовых цветов и загадочной реки.

В невообразимой дали, а может быть, в пяти шагах от нас, ведь пространство — не столь природная категория, сколь категория человеческого восприятия, короче, где–то в таинственных недрах ВХИ Сатана не сводил глаз с экрана. Он снисходительно улыбался: пускай спасется Лот… Пускай уцелеют и дочери. А вот жена может помешать осуществлению задуманного плана. Ее следует устранить. Как? Он улыбнулся еще лучезарней. Ах, да она сама подсказывает способ. Ангелы запрещают беглецам оглядываться. А ей невтерпеж. Надо заставить ее оглянуться. Спишут на женское любопытство…

Он покрутил рычажок Параллельного сознания и подключился к мыслям Господа: «Мой оппонент Сатана на всех перекрестках доказывает, что людей я создал по своему образу и подобию. Ничего себе подобие! Невозможно забыть это скотство в Содоме. Но ведь я задумывал их не для этого! У них был другой выбор! Уж сколько раз мне приходилось убеждаться: мои идеи, мои творения кто–то использует для своих корыстных целей! Перехватывает! Уводит в противоположную сторону. Они становятся чуждыми мне. И мне ничего другого не остается, как…»

«Уничтожить и начать сначала», — подсказал Сатана.

И Господь, не заметив подсказки, повторил: «Уничтожить и начать сначала!»

«Надо позаботиться, чтобы ангелы не застряли в пути, — подумал Сатана, выключив ПС. — Они еще больше подогреют Идеалиста, и он нажмет кнопку».

Себя в отличие от Господа он считал Материалистом.

Вышло так, как он рассчитывал. Господь нажал кнопку. Это случилось на восходе солнца, когда Лот вступил в Сигор.

Иераса, шедшая за ним, услышала за спиной страстный шепот: «Оглянись! Такого ты больше никогда не увидишь!» Оглянулась — и не успела увидеть того, кто шепнул ей эти слова, как превратилась в соляной столп!

«Господь рождает идеи, — усмехнулся Сатана. — А доводить их приходится мне. Каждый выполняет свою часть работы. Таким образом создается иллюзия, что все мы служим одной цели».

Я забыл упомянуть еще об одном событии. Перед тем как отправиться в Содом, мы все втроем навестили Авраама. Его шатер стоял у дубравы Мамре. Ее запахи овевали нашу трапезу.

Собираясь нажать кнопку, вспомнил Господь гостеприимство Авраама и пожелал, чтобы его племянник Лот остался жив.

Свидетельства о первой атомной бомбардировке крайне скудны. Жители Содома и Гоморры, как тогда казалось, погибли, поэтому все, что записано в Библии, исходило из уст самого Господа, остававшегося на орбите, двух его ангелов, не очень ладивших между собой, и выживших содомлян. Чего ни нагородили эти последние, чтобы очернить ненавистного им праведника и его дочерей! Свои грехи приписали им. Дескать, они не чище…

Бесполезно было от датчиков той поры ждать научного описания пережитого.

Авраам, придя к дубраве Мамре, где он беседовал с Господом, увидел над поверженными городами дым, как из печи. И точнее не мог оставить свидетельства, ибо мыслил категориями конкретными, знакомыми и, столкнувшись с неизвестным явлением, своим сравнением одомашнил, приземлил, сделал будничным сверхъестественное. Но я‑то помню два грибовидных облака и бегущих от гибели Лота с семейством. Вспоминаю, как сжимал тонкое запястье младшей дочери его, как прикрывал крылом от излучения. На ногах ее были легкие сандалии из папируса, которые она сплела сама. Страх, покорность, с какой она бежала, снились мне много столетий подряд, и я не мог примириться с концом этой истории, написанной со слов спасшихся содомлян, мстящих Лоту! Не могли они простить своему врагу святости! Наконец на библейских страницах лежит отсвет наших слов, хотя мы знали истину. Но не в наших интересах было выдавать ее. Мы ангелы на службе. Жаль, конечно, ни в чем не повинного старика, дочерей его… Видите, через столетия мучают меня угрызения совести. Есть обстоятельства, не позволяющие мне противостоять общепринятой версии.

Я знаю, после выхода в свет мемуаров Ангела, свивающего небо, найдется немало охотников обелить жителей Содома и Гоморры и обвинить нас, пришельцев, инопланетян, посмевших судить людей за то, что они не успели к нашему прилету достичь нашей степени культуры. Прилетели бы в двадцатом веке… Так нет, приспичило… Однако вернемся к горестной судьбе праведника.

Навсегда я запомнил, как в сумерки достал он из–за пояса бараний рог и заунывным плачем шофара проводил, как велел обычай, Судный День. На фоне догорающих Содома и Гоморры чернели, как обугленные головешки, неподвижные фигуры его дочерей.

Позже Лот признавался, что из Сигора изгнал его страх. Неужели и там досаждали ему люди? Нет, скорей всего, их там уже не было. Они бежали, гонимые ужасом. Или вымерли от радиации. Тогда почему и на сей раз праведник выжил? Ах да, он перебрался в пещеру близ Сигора. Выход из нее напоминал Лоту щербатую хохочущую пасть ассирийца, взявшего его в плен, которая вот–вот сомкнется. Недаром содомляне потерпели поражение. Развратничать — их стихия, а вояки они были никудышные. Не сравнить их вооружение с ассирийским. У тех были луки, копья, щиты, шлемы. Грудь защищали кожаные панцири с нашитой металлической чешуей. Руки до плеч оголены для большей свободы. Ноги тоже защищены.

Слуги Лота, пришедшие содомлянам на помощь, попробовали оказать сопротивление натиску врага, но ассирийцы живо их смяли и перебили бы всех до одного, если бы не Лот. Он предпочел первым сдаться, чтобы показать пример соплеменникам. И теперь он первым бежал от грозящей беды… Нет, не безгрешен был Лот. Корил он себя за то, что внял приказу ангелов. Не стал золой. В пещере, куда он забирался от зноя, у него было много времени для размышлений и для сна. Сны были тревожными. То самум закатывал его вместе с верблюдами в душный песчаный ковер, то захлестывал с головой Евфрат, то заливался горючими слезами соляной столп. «Неужели это ты, Иераса?» — спрашивал он, и не хотелось ему жить. Зачем спас его Господь?

В пещере он обнаружил скелет, в черепе которого поселились ящерицы. Может, для них спас его Господь? Он не догадывался еще: для клеветы содомлян.

Постепенно начал сознавать: не будет ему прощенья. Не только потому, что предательски спасся. Они еще не расквитались с пришельцем за прошлое… Как он жил среди них? Жил, презирая их обычаи. Ни в грош не ставя их свободу! Являясь живым укором им, растленным, погрязшим в скотстве! Всем своим поведением утверждая: вы — быдло, а я — человек, праведник! Перед одним Господом склоняю выю. Но не перед вами. Не он ли был среди них соглядатаем, доносившим Богу о их мерзостях?

Наверно, в их руки угодили глиняные таблички, на которых он запечатлел правду о Содоме.

Был камень у пещеры, морщинистый, замшелый камень. Глядя на него, подумал Лот: «Я — тоже камень, укатившийся далеко от места, где подхватил меня поток жизни. Но теперь я стар и хочу одного — угнездиться. Ноги устали идти. Руки ноют. Нет сил доказывать кому–то справедливость. Никому ничего не доказал своей жизнью. Только ангелы называют меня праведником. Для содомлян я — грешник, больший, чем они. Одна отрада — не погас разум. Я могу вспоминать… Но для этого лучше закрыть глаза».

Но стоило только сомкнуть ему веки, черная птица начинала кружить в памяти. Далась ему эта птица! А он думал — навсегда от нее избавился.

Память перенесла Лота в то время, когда затеяли распрю пастухи и дело едва не дошло до ссоры с Авраамом.

Непоместительна стала земля для их богатства. Плодился скот, копились золото и серебро. Но если Авраам устремлялся налево, следом плыли шатры Лота.

Неожиданно приблизился нищий Ездра. Сказал, что вообще–то он живет в Гоморре. К Лоту забрел случайно, охотясь за черной птицей. Она принесет ему удачу.

Встречал Лот подобных чудаков. Втемяшится в башку блажь — колом не вышибешь. Пожалел охотника за удачей. Взял в пастухи. Но не шибко обрадовался Ездра работе. Отлынивал. Скитался на стороне. А когда его уличали в лени, хвастался, что видел черную птицу, но стрелять не стал: она нужна ему живой.

— А как же ты ее словишь? — допытывались любопытные. — У тебя даже сети нет.

— Она сама прилетит ко мне, — отвечал враль.

Но однажды он появился перед Лотом с птицей на плече. При первом взгляде на нее становилось ясно: никому удачи она не принесет. Черная, зловещая растрепа. И никуда не улетала далеко от Ездры. Покружится над скотом, над шатрами — и снова на плечо. А Ездра стал неузнаваем. Словно подрос. Распрямился. И выглядел не таким тощим, как раньше, хотя по–прежнему ел мало. Питался всякой мерзостью, которую приносила ему птица. Никуда больше не рвался. Исправно следил за скотом. И птица ему в этом деле как будто помогала. Чертила круги над стадами — и скот из этих кругов не мог вырваться. Но мало ей своих стад. Начала кружить над стадами Авраама, словно пригребая их своим крылом. Редели стада Авраама. Тучнели стада Лота… Так вот разгадка неряшливой крючконосой птицы. Не надо Лоту такой удачи — прихватывать чужое волшебством!

Начали следить за птицей. Обнаружилось еще одно ее свойство. Пришла разгадка падежа скота. Мёрли те животные, которых клеймила своей тенью птица! Она как будто заранее выбирала себе жертву! Сговорились пастухи убить Ездру вместе с его птицей.

Но сказал Авраам Лоту, следя за вылетевшим роем пчел:

— Разве не вся земля перед нами? Разве мало нам места для шатров и стад? Выбирай. Если ты пойдешь налево, я пойду направо.

И впервые всеохватно, будто с небес смотрел, узрел Лот землю, орошаемую многими водами, голубеющую кедровыми лесами, и сказал мысленно: «Моя!»

Разделились Авраам и Лот. И как–то не заметили в суматохе, куда делся Ездра со своей птицей. Может, в Гоморру подался.

И вот — ни стад, ни шатров. Пещера. Камень. Никого с ним. Неужто на него упала тень черной птицы и он обречен?

— Лия! — позвал он, но никто не откликнулся. Значит, дочери отправились в Си- гор.

Наверно, страшно им было вначале заходить в чужие дома, брать все, что приглянулось, опасаясь разве что одичавших кошек и собак. Уходить, зная, что никто не посмотрит осуждающе вслед. Но датчики привыкают ко всему. И наступил день, когда Сатана, покрутив рычажок Параллельного сознания, подключился к лениво текущим мыслям старшей дочери Лота. Думала она о женихе, погибшем в Содоме: «Дура я была, что…» И вдруг ее пронзил вселенский ужас: больше никого на Земле не осталось! Они — последние люди Земли! И вместе с ними погибнет жизнь. Не осталось в живых ни одного мужчины…

«А отец? — подсказал Сатана и горячо зашептал ей на ухо, опаляя его своим смрадным дыханьем: — Пойди и скажи младшей…»

И хотя с ужасом отвергла дочь Лота совет Сатаны, но … как там в Библии?

«И сказала старшая младшей: отец наш стар; и нет человека на земле, который вошел бы к нам по обычаю всей земли. Итак напоим отца нашего вином, и переспим с ним, и восстановим от отца нашего племя».

Однажды, снова оказавшись возле Сигора, я укрылся от жары в тени огромного масличного древа. Со мной был прибор «ВС». Когда–нибудь позже расскажу о нем подробней. Направил я луч на масличное дерево, и в его памяти воскрес голос Лии:

«Не так было! Не так… Спросите масличное дерево. Под ним мы отдыхали, возвращаясь из Сигора. Оно слышало наш разговор. Старшая сестра сказала, что нужно восстановить род людской. У нас нет другого выхода, как соблазнить отца. Вино, которое мы нашли в Сигоре, предназначено для этой цели.

Я ужаснулась. Грех! Грех! Грех! И масличное дерево вслед за мной зашептало: грех, грех, грех. А старшая сестра: зачем Господь нас оставил в живых? Потому что мы чище содомлян. И мы должны восстановить… Я перебила ее: неужели люди, которые произойдут от нас, будут чище содомлян, если своей жизнью они обязаны прелюбодеянию? Сестру сжигала похоть. Она продолжала спорить со мной. Не надо медлить. Отец стар. Он может умереть — и на нас прекратится род людской.

Я замолчала, видя, что ее не переспорить. И мы пошли. Я как будто согласилась, но на самом деле искала выход.

Кувшин с вином мы несли по очереди. Когда он оказался в моих руках уже недалеко от пещеры, я уронила его на камень!

Не было вина! Оно расплескалось по жгучей земле и тут же высохло. Черепки, наверно, до сих пор валяются. Но они молчат. А масличное дерево еще долго будет напоминать случайным путникам о нашем споре.

Содомляне оболгали Лота! Оболгали нас!

Отцами детей, родившихся от нас, были они, содомляне. Никакого отношения к их рождению не имеет Лот. Недаром в Библии говорится: «И вышел Лот и говорил с зятьями своими, которые брали за себя дочерей его…» Это Зиновий Поц и Азария.

Если вы не согласны со мной, почему вам не приходит в голову еще вариант? Их могло быть много…

Отец вывел нас к содомлянам, чтобы спасти гостей. И случился грех… Разве такое не могло произойти?»

— Алло! Новозыбков? Это я. Рукопись почти готова. Еще одна история в нее влезла. Помнишь ту растрепу–дурочку в допотопных башмаках, гремящих на весь Болванск? Она попалась нам на троллейбусной остановке возле гостиницы «Десна». В чем–то синем, клубящемся, как галактика. А под мышкой — арбуз. И глаза у нее были такие… будто волокла земной шар. Помнишь, я тебе еще сказал, что бежит она не по земле, а между звезд. Такое впечатление было. Одна нога согнута, устремлена вперед, другая — отталкивается от чего–то. Представляешь, она, оказывается, из Неруша. Это между Гробском и Новозыбковом… Зовут ее Безумная Грета. Я часто встречаю ее в парке, на улице… И каждый раз жутко становится: бездна, космос вокруг нее, и она бежит… И не может добежать до нынешней действительности. Сны какие–то ей снятся. Всем рассказывает… Явится к ней якобы Черный Кобель, глаза огненные. Уж она с ним потешится. Я нутром почуял — сны ее имеют отношение к Содому. Тому. Библейскому…

Безумная Грета давно приметила Замышляева, считая его сумасшедшим. Ну кто же, кроме сумасшедшего, решится на такое — сочинять что–то неугодное власти? Нормальные писатели наоборот из кожи вон лезут, чтобы втереться к ней в доверие… Его уже дважды арестовывали и швыряли в психушки. Она преисполнилась к нему жалости и подарила ему как–то хомяка. Замышляев был растроган подарком, но на следующий день хомяк сбежал. Наверно, забившись в норку, он последними словами клял бывшую хозяйку: «Дура! Кому всучила? Да у него самого жрать нечего!»

Этим их контакты и ограничились. Правда, Замышляев не раз замечал на себе ее что–то припоминающий взгляд. Может, она силилась вспомнить ту случайную встречу в Болванске возле гостиницы «Десна». Или она видела его еще раньше и почему–то запомнила? Со временем Замышляеву начало казаться, что они давным–давно знакомы. Вот только напрочь забыли момент встречи.

Впрочем, вскоре она увлеклась Павлом, или, как она его именовала, Павликом, Павлушей.

Великолепный бронзовый памятник незадачливому российскому императору высился на постаменте перед Дворцом–музеем. Он стоял, гордо вскинув нос, опираясь на шпагу, и голуби безнаказанно гадили на его треуголку. Ему оставалось только зеленеть от злости. А когда–то самого Державина он мог… помиловать. Так вот летом каждый день к его ботфортам из рук самозваной любовницы сыпались живые цветы Троцка… Вскарабкавшись на ящики, поставленные друг на дружку, Безумная Грета стирала кружевным платочком с треуголки и плеч самодержца птичий помет.

Его императорское величество держался долго, имея основание не доверять людям, в особенности женщинам. Взять хотя бы Екатерину ІІ… Но Безумная Грета не впадала в отчаянье от его холодности. По своему опыту она знала: мужчины все такие вначале… Немалых усилий стоит их раскочегарить. Зато уж потом… Она все время околачивалась где–то поблизости, пока он не привык к ней и не убедился, что лично она не собирается свергать его.

Как–то директор Дворца–музея, гнусный тип без цветочка в душе, застав ее у памятника, вручил ей метлу и пообещал зарплату, если она… Безумная Грета отшвырнула метлу и гневно заявила, что любовь ее к Павлуше бескорыстна!

Сердце императора дрогнуло…

Кто–то видел в парке лунной ночью на Трехарочном мосту странную пару: Безумная Грета прогуливалась под ручку с Павлом, и он казался неприлично разговорчивым для памятника… Кто–то наткнулся на них у Павильона Венеры, откуда они направлялись к Березовым воротам, намереваясь, видимо, нанести визит диссиденту Замышляеву.

Кто–то, ну, из этих… трясунов кувалдоголовых, возвращаясь с дискотеки, разглядел свет в Приоратском домике. Не поленился, свернул с проспекта Стойких Пердунов на глухую дорогу и, пройдя вдоль озера, поразился: Приоратский домик был отреставрирован! Сколько переживала сотрудница Антипова! Сколько бумаг, сколько волнений, сколько угробленных средств — и все напрасно! И вдруг в одну ночь… Приоратский домик сиял, как именинник! Случайный соглядатай прокрался к ближайшему окну и чуть не свалился в озеро от изумления: за богато сервированным столом в компании архитектора Львова мирно чаевничали император Павел и Безумная Грета!

Два дюжих гвардейца оттащили любителя дискотеки от окна и дали ему здоровенного пинка в зад! Приземлился тот у своего дома, примерно в двух километрах от Приоратского домика…

Безумная Грета, по мнению жителей Троцка, в просторечии троцкистов, обнаглела до того, что как–то ночью заявилась на автобусную остановку возле книжного магазина, собираясь прошвырнуться со своим бронзовым спутником последним рейсом в Питер, чтобы посетить Эрмитаж. Здравомыслящие пассажиры возмутились. Автобусная дверца захлопнулась перед самым носом императора. Будь нос его величества более длинным… Все равно он почувствовал себя ущемленным.

Павел погрозил строптивым подданным шпагой, но автобус укатил без него.

Читатель этой правдивой истории вправе задать резонный вопрос: куда смотрела местная власть? К тому же после выхода этой книги на автора могут посыпаться обвинения в очернительстве, поэтому он вынужден принять меры по своей защите. Должен сообщить следующее: жители Троцка в высшей степени добропорядочные граждане. Главная их добродетель — вера в незыблемость раз и навсегда сложившихся понятий. Обвиняйте их в жестокосердии, но они не могли позволить памятнику разгуливать под их носом! Жалобы, предложения трудящихся, хлынувшие в местные органы власти, породили встречный поток бумаг. В результате из Питера нагрянула комиссия, разумеется, авторитетная, которая установила, что данный памятник не представляет исторической и материальной ценности, но нуждается в реставрации. Необходимо для большего благообразия удлинить, в частности, нос августейшей особы.

Он исчез с постамента так же бесследно, как исчезает все, нарушающее существование жителей Содомии.

Безумной Грете остались сны. Против них местная власть ничего не имела. Мало ли какая блажь приснится! Вот на днях председателю троцкого райисполкома приснилось, что он жарил яичницу из яиц своего заместителя. Ну и что? Кто поверит в такую чушь, если всем известно, что заместитель–то его — Клеопатра Павловна?

К Замышляеву тоже наведывались сны. Чаще — днем, когда он и не собирался спать.

Во всю высоту зала, залитого солнцем, стрельчатые окна. Зеленые, прозрачные, шевелящиеся от ветерка гардины. Золотые пауки на длинных соломенных лапах, огромные — в рост человека, танцуют под призрачную, наплывающую, как дуновение ветра с одуванчиковых лугов, музыку. Кажется, Вивальди. Или Грига. Она пахнет то одуванчиками, то ландышами, словно родилась на лесных полянах в темных чащобах за лугами. Пол выложен голубой и белой плиткой. Фрейда могло заинтересовать именно это: голубым и белым кафелем была облицована кухонька нашего героя. А вообще Фрейда, как любого другого маньяка, Замыш- ляев не жаловал: исследователь натянул веревку между сном и действительностью и боялся упустить ее, а дело было в том, что он заблуждался. Невозможно привязать веревку к иллюзиям. Фрейд казался ему примитивным, как всякий, кто, сев на первого попавшегося конька, думает, что доскачет до истины. А коней–то вокруг — табун. Расшифровывать сны — занятие для поэта. Он предпочитал Ми- лорада Павича. А Фрейд с его топорным методом… представлялся ему знакомым матросом, который на спор с салагой–интеллигентом в кубрике, плотно набитом болельщиками, одним ударом своего члена убивал крысу! Вооружись методом Фрейда — окажется, что и «Джоконда» написана фаллосом. А им написан разве что «Тропик Рака» Генри Миллера.

Безумная Грета отродясь не читала ни Библию, ни Фрейда, ни Миллера, поэтому ее мировоззрение было девственным. Она была рекой, не задумывающейся, что отразится в ней. И в ней отражался космос, вечность. И возникал перед ее воспаленным взором Черный Кобель, глаза огненные!

Бронзовый император оказался мимолетным ее увлечением. О, женское сердце!

Один сон повторялся сотни раз, и был он как жизнь, прожитая ею когда–то. Тогда она носила другое имя. Какое — не могла вспомнить. Зато имя отца, короткое, как удар хлыста, горело в ее памяти и причиняло боль, словно от него на века остался незаживающий рубец. Лот! У нее была младшая сестра. Отец собирался их выдать замуж. А вместо этого…

Начало сна не успевала запомнить. Цветные клочки. Ирисы. Голубые, розовые, лиловые. Кедр. Ангелы. Один с черным крылом… И был безлюдный городок, куда она ходила за продуктами. Городок, почему–то покинутый жителями.

Бродила по улочкам не таясь. Заглядывала в самые укромные уголки. Воображала гнусные ухмылки мужчин, набрасывающихся на нее. Рвущих с нее платье. Валящих ее в горячую пыль. С жадной жестокостью утоляющих страсть… Вот дураки… Да она сама снимет. Нате! Но поднимала взлохмаченную голову. Никого. Сама упала на землю. Сама рычала грязные ругательства, возбуждающие плоть. Никого.

Порой она раздевалась догола в первом попавшемся доме и бросалась в чужую постель. Притворялась спящей. Ждала… Вот сейчас он заглянет в приоткрытую дверь. Вот сейчас. Надо только не спугнуть его страстью. Потом уж она досыта его намучает. Весь городок, вся Земля в их распоряжении. И появятся дети. И вырастут. И зашумит жизнь, жадная до ласк. Греховная… А эти… сверху… ангелы или как их там… больше не явятся на Землю. Чистюли. Не так живете… Вас, бесполых, не спросили! Соглядатаи… Люто ненавидела их за то, что они — ни бабы, ни мужики…

Так валялась она, изнемогая от избытка нерастраченной нежности. А он… все не заглядывал в распахнутую настежь дверь!

Как–то, исколов до крови руки, сплела из роз два венка. Одним украсила голову. Другим — обвила бунтующие бедра, исцарапав их иглами. Бродила нагая по солнцепеку, не щадя тела своего. Но некому было оценить дикую прелесть ее.

И снова провал. Словно выстриг кто–то невидимыми ножницами добрый клок сна. Но такое ощущенье — уснула она взаправду. И пробудилась. От сладкой истомы, разлившейся по телу. От насыщенья вечно голодной плоти. И только одно вызывало тревогу: звучал в ней голос, призывающий ее согрешить с отцом… Открыла глаза и потеряла сознание. Но то, что увидела, возвращалось потом сотни раз. Оранжево–зеленый закат в окошечке над постелью. И перечеркнувший его иссиня–черный силуэт с красным языком, вывалившимся из пасти. Черный Кобель, глаза огненные!

Иногда Безумной Грете снился другой сон. Улюлюкающая толпа, бегущая за ней, чтобы растерзать ее и забить каменьями Бен — Амми, рожденного от прелюбодеяния. Слыханное ли дело — забеременеть от отца своего! Праведника! Вот чего они не могли простить… А она ничего не могла сказать в свое оправдание. Она знала, кто отец несчастного Бен — Амми. Черный Кобель, глаза огненные!

Безумная Грета исчезла из Троцка так же внезапно, как появилась в нем. Одни трепались, что вернулась она в библейские времена, где ее забросали камнями. Другие доказывали, что она — только дурной сон, приснившийся Питеру Брейгелю. И совсем немногие глухо нашептывали совсем неинтересную версию. Якобы пригласили Безумную Грету в ИВИ, а потом она угодила туда, где и должна была находиться, так как не помнит своего настоящего имени и профессии.

И замерла жизнь в Содомии на огромных пространствах. Остановились заводы. Поезда. Миллионы людей застыли в тех позах, в каких застал их этот час.

И в этот час безвременья по набережной вдоль немеющей Невы шествовали призраки!

Никто не ждал их, и вот они явились… Одно было понятно наблюдавшим их: вот–вот должно произойти нечто, что оборвет затянувшуюся паузу.

Призраки исчезли за первым углом, затем снова появились, и снова скрылись с глаз, и вновь возникли, и наконец пропали неизвестно на какой срок.

И пока ждали, что они опять замаячат вдалеке, вынырнув из–за очередного угла, в небе, придавив Содомию угрожающим гулом, вырос черный многоступенчатый гроб с единственным окошечком. Из него шарахнул прожектор. Великий вождь простирал длань народам Содомии! Время от времени он навещал Питер.

Получив спасительный импульс, на огромных пространствах загрохотали заводы, сорвались с места поезда, самолеты, автобусы… Все пришло в движение. Миллионы людей с неожиданной для них самих энергией бросились к станкам, к пультам, компьютерам, продолжая строительство того, что невозможно достроить, на зависть всему несознательному человечеству, погрязшему в мерзком благополучии!

А Безумная Грета угодила туда, где не раз оказывался Замышляев за свое злоречие и встревание туда, куда встревать не следует.

Ангел, свивающий небо, прислушался: пишущая машинка за стеной смолкла. Значит, Замышляев на почте. Ну–ка, что он там замышляет? И тут же переменил решение: ему захотелось сначала побывать в квартире соседа. В следующую минуту он оказался в ней, превратившись в лампочку под потолком: патрон был пустой. Этим дешевым трюкам его обучили в Школе Ангелов.

Убогая комнатушка. Потертый диван. Столик с лампой. На нем три книги. Библия. Письма Ван — Гога… А это что за творение? Саллюстий Самоваров. «Болва- ниада». Историческое повествование о граде Болванске и его жителях–болванах.

Что еще в квартире?

На поцарапанном столе, придвинутом к окну, пишущая машинка. В нее заложен лист бумаги. На полу черный рукав…

«Почему черный? — удивился Ангел, свивающий небо. — Ведь у него светлый пиджак».

Внезапно его ударило током. Проводки лампочки мгновенно перегорели. В глазах потемнело. Мгновенно он заставил себя рассеяться и снова сосредоточиться, но уже в новом качестве.

Кленовый лист влетел в распахнутую дверь почтового отделения, покружился над высохшей чернильницей, над бланком телеграммы, как будто вчитываясь в текст, и прилег у кабины, в которой Замышляев поднес к уху трубку.

— Алло! Ты? Где я столько пропадал? Только что из Древней Иудеи. Дочь Лота гуляет по Сигору. Без… купальника. По Сигору можно. Это тебе не ханжеский Новозыбков. Как ты не понимаешь? Ни души. После атомной… Ельцин? Ну, читал. Не телефонный разговор? Снова привяжут к койке? Будут обучать? Это мы уже проходили…

«Чудак этот Замышляев, — встрепенулся кленовый лист. — Роман пишет. Да пришил бы лучше рукав — на человека стал бы похож. А то чучело чучелом. Не засесть ли и мне за отчет? Ох, не люблю подытоживать. Проклятая обязанность — глаза цивилизациям закрывать».

— Новозыбков? Плохо слышно. Мне всякие фантазии в голову лезут. Вот, скажем… В двадцатом веке новая экспедиция на Землю. Прилетает тот самый ангел, который обманул младшую дочь праведника…

«Что он мелет, этот Замышляев? — возмутился про себя Ангел, свивающий небо. — Ну, понимаю — роман требует вымысла. Художественное творчество немыслимо без фантазии, но, в конце концов, есть единственный источник того времени — Библия. Зачем искажать ее? Если Ангел с черным крылом и виноват, то перед старшей дочерью Лота! Но об этом не узнает никто, как и о грехопаденье младшей…»

С той минуты, как Ангел, свивающий небо, случайно оказавшись в Сигоре, стал свидетелем греха старшей дочери Лота, он не спускал глаз с младшей. Он перестал доверять своему спутнику. Что стоило Ангелу облапошить и ее? Ангел, свивающий небо, не сомневался в том, кто был на самом деле Черный Кобель, глаза огненные, и даже стал так про себя называть своего товарища, дивясь его лицемерию. Черный Кобель, глаза огненные, обращался к старшей дочери Лота, будто ничего между ними не случилось. Нет, лучше бы ему и впрямь родиться датчиком. Им такое к лицу…

Ангелу, свивающему небо, давно стало известно имя жениха младшей… Аза- рия. Она столько думала о нем, что читающему ее мысли ничего не стоило восстановить до мельчайших деталей его облик, повадки, одежду, манеру держаться, голос… Однако возникало существенное неудобство. Ангела, свивающего небо, начинали одолевать любовные муки Азарии, стоило перевоплотиться в него…

Между тем, наблюдая младшую, Ангел, свивающий небо, часто заставал ее в слезах. Она о чем–то шепталась со старшей. Рвалась в Сигор. Но если он вызывался сопровождать их, они меняли решение. Впрочем, то же происходило, если с ними отправлялся Ангел с черным крылом. Сестры возвращались с полпути, беспокоясь за жизнь отца. Лот и в самом деле был плох. Однажды дочери принесли из Сигора вина и напоили отца, надеясь, что мрачные мысли хоть на время оставят его. Но Лот стал плакать. Он еще больше расхворался, понимая не хуже дочерей, что их ждет. И хотя считал не вправе упрекать Господа за это испытание, но слезы сдержать не мог.

Ангела, свивающего небо, душил гнев на Господа.

Есть грешный миг у каждого святого. Ангел, свивающий небо, не знал, что, готовя его в командировку, оператор, следивший за его перевоплощением из обыкновенного пилота в ангела, допустил ошибку. Человеческая греховность затаилась в ангеле. Лия неодолимо влекла его к себе. Он постоянно терзался одним желанием — застать ее одну! Незадолго до своего возвращения на корабль он поймал ее мысль: «Когда отец и Мааха отправятся в Сигор, я искупаюсь. В такую жарищу одно спасение — вода».

До ее появления Ангел отворотил камень. Водяной столп ударил ввысь! Лия вошла в него, не заметив ангела, превратившегося в свет. Ослепительно сверкало ее тело. И так стояла она, блаженствуя, осыпанная золотоносным родником. В каждой клетке помимо золотой песчинки дрожал от страсти свет. Он! Ангел, свивающий небо!

Но мало ему было этого. Однажды он превратился в Азарию. Ее жениха. И повел себя согласно его привычкам.

В двадцатом веке снился жене Замышляева сон Лии.

Пришло время обеда. Младшая дочь выглянула из пещеры, чтобы позвать Ангела, свивающего небо. Но его не было видно. И она взобралась на гору. Но и оттуда никого не разглядела. Дорога на Сигор была пустынной. «Куда же он подевался? — удивленно подумала девушка и вдруг хитро прищурилась. — А я знаю, где он прячется!»

Ей давно хотелось наведать Змеиный лог, вившийся чуть ли не до самого Содома, но старшая сестра отговаривала: опасности, мол, там всякие. И пройти невозможно, так травы и цветы переплелись. Но сейчас есть законный предлог. А сестре она ничего не скажет.

Лог оглушил ее щебетом, стрекотом, шуршанием, пряными запахами ягод и цветов, проросших сквозь кусты. Закрыв глаза, она качалась на тугих плетях и представляла себя в постели с женихом. Однажды он застал ее лежащей. И сразу одурел. Отбиваясь от него, она невольно локтем задела одеяло, и полная нога вспыхнула первозданной белизной. Напрасно колотила его по дурной курчавой голове, по груди… Азария впился губами в нежно рыжеющий пах и совсем ошалел. «Азария, ну что ты, Азария? — отчаянно шептала она, колотя его по чему попало. — Отец зайдет! Мать! Сестра!» А он… Нет, лучше об этом не вспоминать.

Она качалась на ветвях ползучего растения, перевившего весь лог, срывала терпкие ягоды, от которых хотелось пить, и старалась отогнать воспоминания, но этим еще больше разжигала себя. Нестерпимая жажда иссушила ее. Она облизывала губы, и они становились жесткими. Сок ягод только усиливал жажду, будто ее поджаривали на невидимой жаровне. Внизу шуршали змеи. Беспамятно бормотал таящийся в зарослях ручей. Порой из–под ее рук выпархивали птицы, гнездившиеся в стенах лога. Пить! Она пересилила страх перед змеями и спустилась к ручью. Он нес осыпавшиеся ягоды, не успевшие остыть от зноя. Приятно было захватывать их губами, пить вместе с водой.

Утолив жажду, девушка побрела по ручью. Она решила принести ягод в пещеру. Авось сестра сменит гнев на милость. Наверно, и Ангел, свивающий небо, вернулся из Сигора. Теперь она была уверена, что в Змеиный лог он не полез. На самом деле не ягоды, а мысль о женихе увлекали ее по направлению к Содому.

После того случая Азария стал требовать слишком многого, на что она не смела решиться. И тогда он заявил: раз так… И дулся на нее несколько дней. Потом пригласил ее за ягодами в Змеиный лог. Ясно, за какими ягодами… И она отказалась, чтобы сейчас пожалеть.

Несколько раз ее чуть не ужалили змеи. И девушка стала внимательней. Постаралась выбросить мысли о женихе из головы.

…Азария с некоторых пор стал невыносим. У него было одно на уме: не дожидаясь свадьбы, затащить ее в кусты и показать ей, на что способен. «Днем раньше, днем позже — какая тебе разница?» Нет, так прежде он с ней не разговаривал. Странно, все его слова отпечатались в ее памяти, как на глиняной дощечке. «Думаешь, не знаю, о чем ты мечтаешь?» Ишь ты, какой догадливый! Да скромней ее во всей Иудее девушки нет. Она и подумать не смеет о том, на что намекает Азария… Она стала избегать его, чтобы он, как побитый пес, приполз с повинной к ее ногам.

Старшая сестра во сне поминает какого–то Черного Кобеля, глаза огненные. Хорошо, что отец в последнее время стал хуже слышать…

Так шла она, высоко подняв подол, полный ягод. Рассуждала сама с собой. Вспоминала. Мысленно пререкалась с женихом. Об одном запрещала себе думать — что погиб Азария вместе с остальными содомлянами. И ветер давно разнес горстку пепла, которая была ее женихом…

На повороте ее окликнул знакомый голос. Лия не успела понять, кому он принадлежит, как увидела зовущего: сквозь заросли к ней продирался жених.

— Азария, ты жив? — воскликнула она, забыв опустить подол, и он — ну разве мог поступить иначе ее жених? — обеими руками еще выше воздел мягкую ткань, обнажив живот по самые соски и собирая губами с него посыпавшиеся ягоды!

А она… Что она могла поделать с собой, с женихом? Только позволить все, что взбредет ему в дурную голову…

И сливались в одну вселенскую музыку со щебетом птиц, с бормотаньем ручья, со стрекотом кузнечиков, с пряным запахов трав и цветов, наполнялись жгучим зноем слова, срывавшиеся с губ младшей дочери Лота:

— Азария, ты жив? Азария, ты жив? Азария, ты еще придешь? Азария…

Во сне Ева подумала о Замышляеве: «Задурил голову Содомом — вот и снится всякая чушь…» И снова впала в сон Лии.

— Азария! Вот сын твой! Азария…

— Она издевается надо мной! — взвизгнул жених, оборачиваясь к толпе спасшихся содомлян. — Всем известно — никого с ними, кроме отца их, не было!

«А Змеиный лог, а ягоды?..» — хотела напомнить несчастная, но от потрясения язык перестал повиноваться ей.

И старшая дочь Лота ничего не могла сказать им в свою защиту. Ей чудилось: откуда–то издалека следил за ней Черный Кобель, глаза огненные. В глазах его горела усмешка…

Камни, палки летели в них!

Младшая прижимала к груди ребенка и не могла понять: почему отказывается от сына Азария? За что ненавидит ее толпа? Странный смысл слов Азарии дойдет до нее потом, а сейчас… Сейчас стояла она под градом ударов, и не было ангелов рядом, чтобы защитить ее, сестру и отца…

— Учили раввины. — начал было Лот, но праведнику не дали договорить, ибо в глазах содомлян он был самый отъявленный прелюбодей.

В голову старшей дочери полетел здоровенный камень — она не успела уклониться…

— Ах! — Безумная Грета схватилась за голову.

Несколько человек в белых халатах бросились к ее койке. Обход в сумасшедшем доме проходил нормально, и вдруг… непонятный звон и этот душераздирающий вопль!

— Что с вами? — вкрадчивым, мурлыкающим голосом обратился к ней короткорукий карлик, светило содомской психиатрии. Лысый, истекающий потом, в халате, завязанном под подбородком, он неумолимо напоминал мужской член, немалыми усилиями приведенный в боевую готовность, но в любую минуту готовый предательски поникнуть.

— Спасите, доктор! — билась в истерике больная, еще не понявшая, что доктора в Содомии убивают, а не спасают.

Доктор оторвал ее руки от головы и не поверил глазам своим: они были в крови!

— Кто это вас? — растерялся он, снимая и вновь надевая очки.

— Они кидают в меня камни! — визжала несчастная, в истории болезни которой значилось не такое уж редкое заболевание: шизофрения. По правде говоря, в шизофрению пациентки Вячеслав Андреич не верил, но раз в таком диагнозе заинтересован ИВИ, почему бы не развить ее? Есть препараты… Слава Богу, Содомия в этом вопросе лидирует. Все триста миллионов — всего лишь пациенты. Просто до многих еще не дошла очередь. Но сейчас он был готов поверить, что совесть его чиста… или лекарства начали действовать.

— Кто кидает камни? Кто?

— Да вон они, вон! — тыкала пальцем Безумная Грета в окно. — Зиновий Поц! Азария! Енох! Огола! А этот тип — не содомлянин. Из Гоморры. Но я его знаю. Ездра! Он охотился на козерога… Обманул меня — обещал жениться…

— Вячеслав Андреич! — подскочил к карлику здоровенный дылда, бывший уголовник, а ныне медбрат. — Окно — вдребезги!

Да он уже и сам это видел. Выходит, больная здорова. И он дал ложный диагноз? Но где же мифические «они»? Хотя бы этот тип из Гоморры… Нет, больная больна. И он…

Он сделался вялым, безжизненным. Ему захотелось упасть и чтобы никто не трогал его. Никогда он так долго не напрягал свой мозг или что там еще…

Безумная Грета пыталась вырваться из неведомых рук, визжала, дергалась, защищала лицо ладонями, выцарапывала кому–то глаза, кусалась… И на глазах обескураженных врачей покрывалась ссадинами, синяками, кровоподтеками.

А за окном по–прежнему никого не было. Ни одного камешка не залетело в палату.

Небывалый случай в медицине. Нет, что ни говорите, а шизофрения — вся езда в незнаемое, как выразился талантливейший поэт, поставивший свое стило на службу революции. Самое привлекательное в ней, что она поражает главным образом противников Порчи.

Ангел, свивающий небо, задумался: «Не знаю, откуда берет информацию За- мышляев, но каждому ангелу известно: есть такой прибор «ВС», т. е. восстановитель сознания. С его помощью можно заставить и мертвого разговориться. Нужно только отрегулировать время и место.

Однажды Ангелу с черным крылом, который в ту пору ничем от других ангелов не отличался, пришло в голову исследовать внутренний мир жены Лота. О чем она думала во время бегства из Содома? Что она увидела, когда оглянулась? Ничего нет проще. Луч «ВС» был направлен на соляной столп, в который превратилась чересчур любопытная жена Лота. И что же? Экран захлестнули давным–давно погасшие эмоции! Поплыли, казалось бы, навеки исчезнувшие мысли!

Самое удивительное — она увидела то, что ускользнуло от пристального взгляда кумранских отшельников, оставивших грядущим временам Библию как эталон истины.

Под влиянием радиации некоторые содомляне превратились в саранчу, но доселе невиданной породы. У них сохранились признаки человеческого происхождения. Полунасекомые–полулюди с криками поднялись в небо и ринулись прочь от опасности.

Жуткое зрелище! На фоне огня, пожирающего Содом и Гоморру, летела кошмарная стая в ошметках догорающих одежд. Впереди толстобрюхий Зиновий Поц, бывший, как и все содомляне, гомиком. Да, да, с седой благообразной бородой и курчаво дымящейся грудью.

Содомляне достигнут Европы. Смешаются с остальными народами. Проникнут в Российскую империю. Именно от них родятся пламенные революционеры… Зиновий Поц через столетия станет Троцким. Потом… Иногда эту славную когорту гомиков, сокрушивших Россию, называют евреями. Чушь! Это всего лишь выходцы из двух городов, на какие обрушился гнев Господень. Евреем был Авраам, его племянник Лот.

Есть многое, скрытое до поры от глаз землян. Они не догадываются, что во Вселенной устроена зеркальная система повторения истории «Эхо». Своеобразный ксерокс. Стоит человеку подумать, сказать, на чем–то остановить внимание, совершить какой–нибудь поступок — начиналось во времени катиться эхо в виде бессчетных повторений, копий, доходящее до самых отдаленных уголков Вселенной. Земляне по своему незнанию и беспечности забывают об ответственности. Содомская саранча, долетевшая до двадцатого века, — ярчайший пример.

Ангел, мимолетно коснувшийся этой тайны, был наказан: одно крыло его стало черным. Это, так сказать, знак диссидентства, хотя он и рассказывал, что крыло стало черным при других обстоятельствах».

Рассказ Ангела, свивающего небо, о содомской саранче подтверждают изыскания поэта и этнографа из Ветковского музея Мойши Кукинштейна. В своей многогранной деятельности он всегда руководствовался словами Бориса Пастернака: «Во всем мне хочется дойти до самой сути». И доходил до такой степени, что становился невыносимым для всех, соприкасавшихся с ним. Он записывал свычаи и обычаи содомлян, и они выдумывали все, что в голову взбредет, лишь бы отвязаться от настырного исследователя.

Однажды он так досадил семидесятилетней бабке из Старых Дятлович, у которой горели драники на сковороде, что она огрела грамотея обломком весла, подвернувшимся под руку. Вот тут и произошло величайшее открытие Кукинштейна. Ему почудились на весле египетские иероглифы!

Несколько лет ушло на расшифровку. Но когда иероглифы заговорили… голова пошла кругом не только у Кукинштейна.

Фараон Эхнатон сообщал своей супруге Нефертити, что в загробном странствии его маршрут пересекла содомская саранча.

Как весло египетского фараона оказалось у Ганны Цыбульки из Старых Дятло- вич? Она нашла его на Кобыльем болоте.

Сейчас оно экспонируется в Ветковском музее.

Постепенно ужас овладел спасшимися: они остались одни на белом свете. И никогда не войдет к дочерям Лота по обычаю предков мужчина. Не заронит семя жизни в их лоно. Не возродится человечество. Особенно переживала Мааха. В последнее время перед побегом она жила как содомлянка. Не только Зиновий Поц пользовался ее гостеприимным лоном. И только вошла она во вкус, как Господу стало угодно отнять ее радость. С Господом не поспоришь. И все–таки у нее была надежда, что он сжалится над ней. Единственное, для чего она родилась, должно продолжаться. А определять, кто грешен, кто свят, — на то Бог и ангелы. Разбирайтесь сами. Не забудь, осуждая мою плоть: такой меня создал Ты. Для продолжения рода человеческого. Так почему препятствуешь? В своих молитвах, смешанных со слезами, она богохульствовала: «Бесплодной смоковницей иссыхаю. Птицы не гнездятся на мне. Не брезгуй. Войди в меня…»

Порой мольбы ее будили Лота. Мерещился ему зверь, готовый истерзать себя. Мааха впивалась зубами в свою руку, чтобы болью подавить кощунственный вопль, рвущийся из души.

На днях закружилась голова Лота, сорвался он со скалы и повредил левое плечо, локоть и ребро. Ах, зачем позарился на ягоды, подмигивающие с вершины. Трудно засыпал. А ночью вырывали из сна метанья старшей дочери. Лучше бы она, а не мать, превратилась в соляной столп! И каялся, что подумал такое. А где выход? Для него есть. Смерть. А для дочерей?

Ну зачем судьба привела его в Содом? Уж лучше бы остановился в Библе. Занимался бы отправкой кедрового леса в Египет… В окрестностях Библа много и папируса. Он ныне в цене. Да что уж теперь прикидывать. Не переиграть судьбу.

Плохо было ему, плохо. Непонятно, для чего его спас Господь? Зачем прилетели ангелы? Дни его сочтены.

Грозные сполохи содомского пожара трепыхались по стенам пещеры, будто билась в ладонях кроваво–траурная бабочка. Он глядел на ее узоры до рези в глазах, и казалось: далекая пустыня пришла в движение и засыпает его. Но не закрывал глаза — и песчаные вихри превращались в грады, по которым брели караваны. На площадях, базарах шумели люди. Он брел среди них, вглядывался в лица. Но недолго длилось это видение. Многолюдные грады рассыпались в прах, и спал Лот под барханами. Нет, не человек — горсть песка.

Спрашивал себя, Господа: зачем эта мука? Зачем еще это испытание? Уснуть — и чувствовать тяжесть песка на себе? Задыхаться без воздуха? Однажды он видел: мертвеца избавили от пут. Вот что такое старость. Развязыванье всех узлов, опутавших его жизнь. Ему даровано милосердие… В который раз горсть песка превратилась в человека. Для того, чтобы услышать песню.

Над Самарией, над Галилеей Снова в Африку птицы летят. Средиземного моря милее Иордана тишайшая гладь.

Иногда Лии казалось: она отпускала глаза свои в свободный полет, и они кружились по прихоти своей высоко–высоко, откуда видна вся земля.

— Ты опять поешь? — выглянула из пещеры недовольная Мааха. — Не пойму, чему ты радуешься? Отец, можно сказать, при смерти. А тебе другого дела нет, как сочинять всякую чушь!

Лия виновато замолкала. Собиралась принести в пещеру сухих веток для костра, да заслушалась курлыканьем журавлей.

Она любила не только время, когда зацветал миндаль, но и эту грустную пору, когда хочется взмахнуть руками и лететь далеко–далеко вместе с птицами, гладя тенями крыльев эту прекрасную и безжалостную землю, которую ей суждено покинуть. Так она чувствовала.

Им удалось спастись от мести содомлян только потому, что ангелы снова встали на их защиту. А потом своих посланцев срочно вызвал Господь. Надо было лететь в начало двадцатого века.

Замышляев пытался отразить и этот период, но рукопись затерялась… Возможно, когда–нибудь ее удастся восстановить в полном объеме.

Ничего не возразила младшая сестра старшей, но про себя подумала: права Мааха. Но попробовала бы не петь, окажись на месте Лии! Ее всегда окутывала дымка музыки. Каждый предмет, к которому прикасалась руками, взглядом, краем одежды, излучал музыку. Что она могла поделать с этим миром, если он так устроен? Только самой стать частью его. Мелодией. Вот она и пела, забываясь.

Голубые, лиловые горы, Синих теней крылатый размах…

Она закрывала уши руками. Но музыка продолжала звучать. В одном ошибалась Мааха. Ничего Лия не сочиняла. Она лишь инструмент, откликающийся музыкой на все вокруг. Люди не вечны. Вечна музыка. Даже став прахом, она будет излучать музыку. Глупые люди иных тысячелетий не догадаются: это она, Лия, по–прежнему витает над Землей. И зацветает миндаль.

— И в кого ты такая уродилась? — продолжала ворчать сестра.

Лия знала в кого… Ни мать, ни Мааха не пели. И этим были похожи на содомлян. Но однажды, отойдя от дома к двум соснам на пригорке, она присела на камень, еще не утративший дневное тепло. Прошло немного времени — и на камень скользнула знакомая ящерица. Решила тоже погреться перед ночью. Лия замерла. Осмелев, ящерица скользнула на руку девочки. Так она играла, зная, что друг друга им нечего бояться. Вот тогда и услышала Лия первую в своей жизни песню. Пел отец, сидящий спиной к ней у сосны, глядя на закат. Пел вполголоса. Для себя одного. Потому что знал: никто не поймет другого в этом мире. Разве что Господь. Вот он и обращался к Богу, выплакивая давнюю боль.

Словно слезы изгоя в пустыне, Вавилонские воды бегут. О Господь, не оставь на чужбине. Укажи мне на Родину путь. В колокольчик на шее верблюда Превратиться хочу много лет. О Господь, сотвори это чудо. Я о Родине буду звенеть. Не берут меня в путь караваны. О Господь, лучше лютая казнь, Чем глядеть, как заносят барханы Вавилонские воды из глаз. До конца дай скитаться изгою. Все приму, что сегодня мне дашь. О Господь, если счастья не стою, Так оставь мне от счастья мираж.

Отец еще долго пел, глядя на гаснущий закат. Впереди только вечная ночь. Клевета тех, кто считает себя людьми. Он не подозревал, что его слышит младшая дочь и сердечко ее сжимается от предчувствия скитаний по иным тысячелетьям, где будет у нее другое имя, другая родина, другая судьба. А что ожидает теперь Лию, расскажут ее песни, спетые ею на мотив отца:

На губах моих горечь полыни. Не коснется жених ни один. Из пустынь аравийских нахлынет Иссушающий душу хамсин. Мне бесплодной стареть смоковницей. Не дождаться из глаз моих слез. Меж корней роднику не пробиться. Проклянет меня даже Христос. Ну а чем же я, чем виновата, Что потерян годам моим счет? Что забыл меня пивший когда–то С губ девичьих и млеко и мед?

Навряд ли об этом случае обмолвится Замышляев. Но вот что я, Ангел, свивающий небо, должен сообщить.

Время для обитателей пещеры тянулось медленно. Но однажды случилось невероятное. Забрел к ним знакомый человек. Охотник Ездра. На этот раз о черной птице он не вспоминал. У него была другая мания. Он рассказал, что полдня преследовал козерога и настиг его у Содома. Но города больше не существует. Рухнули стены и башни. Уцелел только один дом, где прежде жил праведник. И самое удивительное — осенью во дворе цвел миндаль! Это его так поразило, что он забыл о козероге. Куда делось животное — ума не приложит.

Мааха не сводила глаз с Ездры. Он был молод. Не то что Зиновий Поц. Да и где он сейчас? Охотник остался в пещере. Он был из Гоморры, из города, который тоже погиб.

Мааха была из тех женщин, которым суждено заездить не одного мужика. Они уходили на целый день с Ездрой якобы для поисков козерога. На самом деле они навещали Содом и Гоморру. На пепле, еще не остывшем, предавались любовным утехам. Катались среди языков пламени, пытаясь утолить раскаленную похоть. Ни Бог, ни Сатана, ни люди не мешали этим животным. Разве что шипел от их пота затаившийся в пепле уголек.

Дымным смрадом несло от них, когда они возвращались в пещеру. Но не оставались там надолго. Снова бежали в лог, пугая змей, и сами превращались в змеиное кубло, сплетаясь в ненасытной муке. Потом горстями бросали в рот ежевику и снова распалялись неистовой жаждой. Однажды вспыхнули рыжие волосы Маахи… Следы ожогов остались на лице.

Конечно, можно сколько угодно фантазировать, от кого родился ребенок у старшей дочери Лота. Но я, Ангел, свивающий небо, пишу не роман, а отчет.

Кое–кто может упрекнуть нас, что мы оставили на произвол судьбы Лота с его дочерьми. Но кроме прогулок по Вселенной и блуждания по минувшим временам у нашего подразделения была служба, обязанности перед временем, в котором мы прописаны.

Сразу после бомбардировки Содома и Гоморры мы вынуждены были вернуться в свой гарнизон у Гробска. Шумели вокруг сосновые боры. Они заметно поредели. Как беззащитна природа перед двуногими тварями! И нет соображенья у этих дебилов: свое будущее вырубают! Я бы за каждую спиленную сосну четвертовал бы этих ублюдков!

Цвела возле узенькой реченьки черемуха. Аукали поезда. А душа была не на месте. Предстояло бомбить Афганистан. На этот раз не по божьей воле, а по решению Лехи Анчуткина. Моча ударила в голову лихого шоферюги, одного из Дормидонтов. Это у них что–то вроде Политбюро — я так понял. Так вот, собрались старые пердуны и решили… А Содомии не нужна была эта война. С Кремлем надо было разбираться. Кому–то давно надо было баиньки… Вместо этого гробили ребят да швыряли поэтов в психушки, хотя известно давно: не поэты предавали родину, а выпрямители извилин.

После операций в Афганистане пути наши разошлись. Не знаю, пишет ли Ангел с черным крылом мемуары. Ему есть что рассказать.

Перед Ангелом с черным крылом была поставлена задача: проследить маршруты содомской саранчи. Определить очаги ее расселения.

Последовали командировки. В Хазарию. В Киев. В 1113 г. он мог заодно с киянами наблюдать солнечное затмение. Летописи того времени сообщали: «Марта 19 в час дня было затмение солнца, помрачалось без мала ни все, только осталось, как луна новая, рогами книзу, предзнаменуя смерть великого князя Свя- тополка». Сей князь был зело сребролюбив и нелюбим на Руси из–за приязни к содомской саранче, разорившей русских купцов и ремесленников. Был бунт велик, и новому князю Владимиру Мономаху удалось утишить народ только тем, что он, по совету Ангела с черным крылом, дал клятву изгнать жидов из Русской земли. Однако никуда они не делись. Ни Владимир Мономах, ни советчик его Ангел с черным крылом не сумели извести содомскую саранчу. С годами она приобрела еще большее влияние.

Но где же Ангел с черным крылом? Ей — Богу, мне начинает казаться, что он сгинул в каком–то ГУЛАГе или забыл имя свое и миссию в гнусной Полпинке. Для ангела он был чересчур русским, а это не прощалось в Содомии. Такие, как он, подвергались принудительному лечению. Вероятно, случилось то, что должно было случиться. Напрасно упрекают русский народ в антисемитизме. У славян в крови тяготение к другим народам, в первую очередь к евреям. Возьмите русского из русских поэта Сергея Есенина. У него все жены и любовницы, за исключением Айседоры Дункан и Софьи Толстой, жидовки. Кстати, какое красивое слово. В нем жгучая ядовитая красота Зинаиды Райх. Ангел с черным крылом считал: русским не хватает шовинизма. Это и приводило их к рабству. Хазарскому, литовскому, татаро–монгольскому, наконец содомскому.

Евреи при всех передрягах не забыли о своей избранности и завоевали мир, обвиняя чуть ли не все народы в антисемитизме.

Мог ли мой приятель с такими взглядами уцелеть в Содомии? Сомневаюсь. И что это за манера переть на рожон? Что завещал дипломат Ф. И. Тютчев? «…таи и мысли и мечты свои».

И опять мой взгляд устремляется сквозь пыльные тысячелетия.

Лежала Лия на раскаленных камнях. Нагая. Некого было стесняться: люди погибли от гнева Господня. И безотрадно было ее тело, не отданное никому.

Нежданно налетел вихрь, горячий, многорукий. Схватил платье ее, напялил на первый попавшийся на пути его куст. Зацвел ливень голубыми лепестками цикория. И бежала она, смеясь от счастья, зажав в кулачке золотую ящерку молнии.

Из таких мгновений была соткана ее внутренняя жизнь, и грубый внешний мир мог разрушить ее оболочку, но был бессилен захватить ее душу, в которой рождалась новая песня:

По барханам бредут колокольчики. А вокруг, а вокруг ни души. Лишь дрожат на пути незаконченном Раскаленные миражи.

Что еще не досказано в этой истории?

Явился к пещере козерог. Искал Ездру. Но тот забавлялся с Маахой. «Ах так!» — стукнул копытом козерог о замшелый камень, на котором любил отдыхать Лот. И в тот же момент на лбу Ездры выросла здоровенная шишка на память об удаче, проскакавшей мимо.

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Скорая помощь, куда несколько милиционеров наконец–то затолкали поэта, бодро рванула в психушку. Казалось, ей передалось настроение стражей порядка. Подумать только — какой чести они удостоились… Успешно справились с заданием самого генсека Порчи. На счету уголовников Богданко было немало преступлений, но впервые они арестовывали поэта. Два десятка зевак сбежались на редкое зрелище. Среди них не было выпрямителей извилин. Бойцы невидимого фронта скромно держались в тени, втайне благодарные арестованному. Не будь диссидентов, не было бы продвижения по службе. А так — глядишь, звание повысят, орденок повесят. За рвение. У них было правило — диссидентов надо растить…

На выезде из Бежицы, на пересечении улиц Ульянова и Больничной машина затормозила. Из–за гастронома на красный свет, игнорируя правила уличного движения, торжественно выехал на Росинанте Дон Кихот. Он был в полном вооружении. «Наверно, рыцарь печального образа заезжал ко мне, — с грустью подумал Замышляев. — Но как всегда опоздал».

Дон Кихот проскакал по воздуху над троллейбусными проводами, не заметив того, с кем хотел познакомиться, чтобы вдвоем в этой варварской стране защищать права человека.

В последнее время Замышляев часто вспоминал град, где его застала перестройка. Заново перечитал эпохальный труд Саллюстия Самоварова.

Вот что сообщал знаменитый историк в своей всемирно известной «Болваниаде».

Продолжение. Начало в №«№ 2–3, 2014 г. Болванск начинается с кладбища. У входа на древе огромная, в трещинах, доска. На ней выведено: «Правила пользования кладбищем».

Странник! Заучи их, вступая в сей град. Жизнь его — кладбище здравого смысла.

Достойна умиления любовь болванов к чистоте и благопристойности — все свои недостатки, недоделки, пустыри, затянувшиеся на десятилетия стройки, покосившиеся домишки, просто свалки мусора, канавы, лужи и пр. и пр. они огораживали фанерными щитами с громогласными рапортами о победах и завешивали лозунгами, игравшими роль фигового листка, прикрывающего к тысячелетию града болванскую срамоту.

Прохожий! Устыдись и не пытайся заглянуть за щит или лозунг, не любопытствуй наподобие гоголевского героя: «А что это у вас, прекрасная Солоха?»

Жители Болванска поголовно с рождения были неизлечимо больны простодушием. Они всерьез полагали, что милиция существует для защиты их от убийц и жуликов, а не представляет собой цвет этой самой уголовщины. Болваны и болванки верили, что в сумасшедших домах держат исключительно сумасшедших… А должностные лица — вне всякого сомнения — нормальны…

Не чуждо было болванам стремление к вечным идеалам.

В болванском парке существовала аллея, уставленная гипсовыми головами классиков отечественной литературы, которым простодушные болваны публично били морду чем придется — камнем, осколком кирпича, подвернувшейся железякой, таким наивным образом выражая свою извечную тягу к свободе, равенству, братству.

Болваны вынуждены были хоть чем–то походить на людей, потому чтили великих.

Чтили так: едва он (великий) заводился в гуще болванской жизни, они его обнаруживали, изгоняли, ломали ноги, сажали в психушку — предлог в Болванске всегда находился, а вячеславов андреичей хватало, поставят любой диагноз, какой власти потребуется. Ну а потом, попадая в другие страны, с удивлением замечали: опять убили не того. Оказывается, это был их великий поэт (или художник, ученый, композитор).

В общем, чтили они на патриархальный лад: вдоволь попляшут вокруг своей жертвы, проломят дубиной череп, слопают, обсосут до косточки, а уж потом, отдуваясь и поглаживая чрево, констатируют: «А покойничек, ей-Богу, был неплох…»

Ученые всех стран веками седели, пытаясь постичь загадочную болванскую душу, понять логику ее движений. Но она не подчинялась логике. Все попытки смоделировать подобную ей систему оканчивались крахом.

Болваны строили дома, в которых невозможно было жить.

Посещали школы, в которых нечему было научиться.

Шили обувь, одежду, которую сами не покупали.

Писали книги, заведомо не нужные никому.

Без устали трудились над картинами, на какие глаза бы не глядели.

Голосовали за власть, главной целью которой являлось как можно больней отомстить своим гражданам за оказанное доверие.

И так до бесконечности.

Кто–то пустил слух: якобы болваны напрочь лишены религиозного рвения. Этому голословному утверждению противостоит общеизвестный факт. Жители Болванска свято соблюдают обычай — на пасху красят яйца гипсовых львов, сидящих на постаменте перед милицией.

Вообще верность традициям была характерной чертой жителей этого славного града.

Больше всего болваны были озабочены тем, как бы случайно не совершить чего–нибудь такого, что сделало бы их людьми.

До скончания веков они желали оставаться болванами.

И это закономерно. В чем заключалась главная задача болванских идеологов? Воспитание у широких трудящихся масс непреодолимого и всевозрастающего отвращения к умственной деятельности.

Переходя к главному лицу Болванска, необходимо совершить исторический экскурс.

Голова Цезаря Бай — Стрюченко была изготовлена в той же мастерской, что и голова губернатора Глупова Органчика.

В 1917 г. это предприятие было национализировано в числе первых. Новой властью легко был усвоен нехитрый способ штамповки органчиков, и конвейер заработал полным ходом. А тут еще вполне естественный энтузиазм масс. Соревнования. Догоним и перегоним… Короче, страна в избытке получила то, в чем нуждалась… Правда, кое–что пришлось заменить в новой серии органчиков.

Новая серия, возникшая благодаря чуткому руководству Порчи, отличалась тем немаловажным качеством, что была способна безболезненно заменять одни цитаты на другие, в зависимости от того, кто в данный отрезок времени являлся вышестоящим начальством. Причем прежние цитаты забывались начисто. Даже то, кому они принадлежали. Так сказать, способность к перестройке своего внутреннего мира.

Весь мир поражался выносливости болванов.

«Болван выдержит все!» — все слышали этот гордый лозунг. А сегодня…

На международном конгрессе делегаты стоя приветствовали болвана: «Глядите! Поразительно — он еще бегает!»

Они не догадывались, что бегал он на допинге: делегату Болванска вручили две банки «Славянской трапезы»…

Делегации многих стран обратились к отцам города с просьбой поделиться опытом, как вывести болванов. Они так дешевы… Поддаются дрессировке…

Болванская Академия тьмы наук дала исчерпывающий ответ, показав пример международного сотрудничества: «Берешь обычного человека, новорожденного. Потом — ясли, школа, СПТУ, институт, профсоюз… Глядишь — готов болван!»

Величайшему реформатору и гуманисту всех времен и народов генсеку Порче, неустанно думающему, какое бы коленце еще выкинуть, чем бы занять своих граждан, наконец удалось решить эту проблему, как он любил выражаться, бескровными методами. Раньше как было? Мыкались болваны по белому свету, не находя себе дела. То щит свой сдуру приколотят на вратах Царьграда. Ну скажите, кому такое нахальство понравится? То рванут в Тьмутаракань, то хазар раздолбают, то в Сибирь ринутся. А то взяли моду — бунтовать против власти. Всякие емельки и стеньки противоречили крылатому выражению генсека Порчи: «История делается не на площади». И он доказал это, найдя для жителей Болванска достойное занятие. Всего один пример, речь о котором впереди, хотя можно было бы привести их миллионы.

Известный всему миру путешественник Збигнев Галчинский, ну, тот… непревзойденный охотник за человекообразными обезьянами, на Северном полюсе обнаружил очередь. Обладая природной любознательностью и неистощимой жаждой докапываться до сути необычных явлений, он три раза вместе с очередью обошел земной шар и в результате обнаружил другой ее конец — в славном граде Болванске давали крышки для закатывания банок.

Благодаря последовательной и неутомимой реформаторской деятельности генсека Порчи, желавшего приобщить соотечественников к западной культуре, изменился внешний вид содомлян, и болванов в частности.

Раньше гляделись в зеркало, обращая внимание на лицо. Теперь… у каждого болвана иностранная латка на заднице. У каждого времени свое лицо.

За это достижение Порча был удостоен международной премии.

Собственно, история Содомии начинается с Порчи.

Обратимся снова к классической «Болваниаде».

«О появлении Порчи в Советском Союзе существует немало легенд, ничем не обоснованных домыслов, а то и вредных слухов, дискредитирующих идею перестройки. Мы, ученые–материалисты, принципиально не можем согласиться с некоторыми из них. Например, с нижеследующей.

Однажды Сатана проснулся от укуса. «Кто это посмел кусать самого Сатану?» — удивился Сатана. Поймал насекомое. Вошь как вошь. Ничего особенного. Хотел ее тут же к ногтю. Но задумался: «Если уж мне сумела досадить, каково будет…»

И чисто ради эксперимента посадил вошь в Кремль… И зачесалась страна…

Мы, ученые–материалисты, протестуем против искажения биографии великого реформатора и уполномочены Академией тьмы наук заявить следующее: Сатана, изловив вошь, посадил ее сначала не в Кремль, а в Болванск, где она, т. е. он, будущий генсек Порча, отлично зарекомендовал себя на комсомольской работе…»

— Алло! Какие новости? Поставили памятник Дыбенко? А напротив магазин, где продают воспоминания Керенского? Как они называются? «Гатчина»? Опять они встретились. Ведь в этой чертовой Гатчине Керенский прошел под носом Дыбенко, а тот и глазом не моргнул. За шашку держится? Кругом враги? Отличный памятник. Отражает психологию масс… А Галина Леонардовна еще в книжном? Привет ей. У меня ничего нового. Иссяк. Помнишь совет Козьмы Пруткова насчет фонтана? Вот я и заткнулся…

В голосе Замышляева звучала печаль, и Ангел, свивающий небо, пожалел его… Он понимал, почему роман о Содоме и Гоморре застрял: автора не отпускала собственная история, в которую нагло, забыв свою цивилизованность, лез генсек Порча, расталкивая локтями толпу библейских персонажей. Ничего не поделаешь — надо автору помочь…

Замышляеву тотчас втемяшилась в голову навязчивая идея: захотелось в кино. «Интересно, а что сегодня идет?» — подумал он, как в добрые–недобрые времена, когда он упивался фильмами Тарковского. Правда, их долго надо было выслеживать среди содомской серятины.

К его удивлению, как только он покинул почту, взгляд наткнулся на афишу: «Жизнь Замышляева, или…». Что там дальше следовало, Замышляев не прочел, так как перевел взгляд на время, когда состоится показ фильма. Выходило, что «Жизнь Замышляева, или…» уже началась. Все–таки он решил ее досмотреть. Вероятно, этот фильм делали в расчете на то, что его удастся приручить, навязав ему роль официального героя. А он был героем, но нетипичным.

В кассе никого не оказалось. Но перед окошечком лежал целехонький билет именно на этот сеанс! Замышляев схватил его и для очистки совести насыпал на это место горстку монет. Через минуту он сидел в совершенно пустом зале и таращился на экран, не догадываясь, что это Небесный Киномеханик решил немного развлечь его.

Оказалось, на фильм он успел. Шел киножурнал.

Черный гроб стоял в столице на Площади кровопусканий у Священной стены, из которой время от времени выходили призраки. В просторечии дормидонты. Каждый видел их по–своему. Но многие были убеждены, что на дормидонтах высокие цилиндры, шинели с плеча незабвенного Акакия Акакиевича. Для солидности в руках трости. Но такое представление можно объяснить влиянием отечественной классики. Как известно, призраки не имеют цвета. Просто это не предусмотрено природой в целях конспирации. Но дормидонты, в отличие от потусторонней шушеры, выглядели более материальными созданиями, могли считаться призрачной элитой, так как имели цвет, и не один. Темный, серый, зеленоватый. Последний был контуром, очерчивающим их фигуры. А Бар — Кохба к тому же наливался какой–то жидкой краснотой.

Находились типы (их справедливо относили к шизофреникам), утверждавшие, что призраки выглядят совсем иначе. Например, Бар — Кохба предпочитал френч с накладными карманами, галифе и сапоги, Гриц Пасканный появлялся в вышитой рубахе, перехваченной шелковым кушаком, за который был заткнут вполне материальный початок кукурузы. Во что был одет Леха Анчуткин, не успевали разглядеть даже шизофреники. Отвлекали брови. Сысой Наганович прикрывал лицо железнодорожной фуражкой. Бывший шеф ИВИ Ипполит Диссидентов, маскируясь, носил гражданский костюм, причем отечественного производства. Но никого не мог ввести в заблуждение. Всей планете было известно: ИВИ работал на Гоморрию, высылая из Содомии лучших ученых, писателей, артистов. Да и многие агенты ИВИ — продажнейшая публика — устав притворяться, давали деру в Гоморрию при первом удобном случае.

Проходя мимо почившего в гробу, дормидонты так громко стучали щибле- тами — только Бар — Кохба проходил неслышно, как бы крадучись, — что вождь просыпался. Бар — Кохба после своей загадочной смерти единственный из многомиллионной партии удостоился чести покоиться в Мавзолее Первого вождя. Тот сначала никому не выразил своего недовольства: дескать, без меня женили…

Текли мимо их саркофагов пока еще живые народы. А ночью их сменяли покойники. Миллионы жертв. Случались минуты тишины. Было о чем вспомнить, кое в чем покаяться. Но не собирались каяться два этих безбожника.

Бар — Кохба, который раньше мечтал о карьере священника, успокаивал свою совесть тем, что освободил народы от эксплуататоров, сидевших на народной шее.

Первый вождь усмехался на эти слова. Он лучше знал, для чего совершена революция. Для того, чтобы на шею народов села содомская саранча!

— Но ведь я искоренил троцкизм, — оправдывался Бар — Кохба. — А к лидеру их послал гонца с ледорубом…

Что правда, то правда. Борьба была насмерть: кто кого. И он победил! Создал могучую державу!

Намечалось расхождение. Первый вождь подозревал: царская охранка внедрила своего агента в партию большевиков… Но это было смешно, если вспомнить, с какой лютой ненавистью расправлялся Бар — Кохба с царскими генералами.

Споры с Первым вождем кончились тем, что хозяин Мавзолея потребовал, чтобы квартиранта перевели в другое место. Хотя бы в кремлевскую стену. И тот занял свое место среди дормидонтов.

На страну стремительно, как лава из рванувшего вдруг вулкана, накатывалась катастрофа. Самое страшное было в том, что никто не замечал приближающегося бедствия. В Содоме произошел очередной переворот: лихого шоферюгу Леху Анчуткина, превратившегося с годами в ленивого вождя, усыпили уколами и запихали в гроб. Вскоре его начали узнавать среди дормидонтов. По бровям. Власть захватил динамичный болванский активист и гоморрийский шпион, как утверждали некоторые злопыхатели и противники реформ, Порча. Чтобы приободрить содомлян (с его приходом к власти Советский Союз превратился в Содомию), новый лидер приказал устроить в разных точках страны несколько катастроф и занялся перестройкой страны. В результате республики шарахнулись из бывшего Союза, как из психушки, где их удерживали силой.

Жизнь Замышляева сложилась так, что он был связан со многими республиками. Он жил не только в России, но и в Белоруссии, в Казахстане, на Кавказе. И вот какой–то выскочка, круглый дурак кромсал его судьбу на части, расчленяя страну. Нужно было что–то делать. Куда–то бежать… Он написал поэму… С нее все и началось.

Замышляев отвлекся от воспоминаний и уставился на экран. Узнал Бежицу…

Напротив почты темнел на бугре деревянный мрачный дом, одноглазый, как циклоп, полыхавший в сумерки багровым окном. На крыльце его вечно толклись смутные фигуры. Слышалось выразительное звяканье. С разрешения милиции шла подпольная продажа водки. За домом спекулянтов до самой Десны тянулся овраг, забитый лозой. Хорошо было поглядеть вечерами на воду, по которой бежали огни: по мосту мчались троллейбусы. Налево плавал в тумане Чашин курган. За ним громоздился многоэтажный Болванск. И все–таки это была провинция. Чем могли помочь Замышляеву коллеги, находившиеся в таком же положении? По десять–двадцать лет приходилось ждать издания книг. Безысходность существования приводила к поголовному пьянству. В этом интеллигенция была верна «свычаям и обычаям» своего окончательно оскотинившегося народа. Саллюстий Самоваров новейшую историю разделял на три периода, каждому из которых соответствовал определенный тип содомлянина. Родоначальниками новых людей по праву считаются мордовороты. Они породили ублюдков. Теперь Содомию населяли в основном кувалдоголовые — любимое детище ИВИ и Союза людей–на- секомых. Человеческого в них почти ничего не осталось: только пить, жрать да воспроизводить себе подобных. От них никакой опасности ИВИ, так как они не способны думать. Идеальные граждане. Замечена за ними еще одна потребность кроме перечисленных: чтобы день и ночь всюду, где они находятся, истошно визжала музыка и они могли дергаться под нее. Ночью по внезапным взрывам музыки можно было определить, сколько раз сосед (кувалдоголовый, естественно) залезал на свою супругу или любовницу. Кувалдоголовые выражают свои чувства звуками, которые при всем желании невозможно отнести ни к одному языку планеты. Видимо, в этом рыке, хрипе, гоготе, мыканье, хрюканье проклевывается язык недалекого будущего, когда человечество, встав на четвереньки, перейдет к новому этапу своего развития и будет способно понимать эти междометия.

«От нас кто уедет, человеком становится», — вздыхали провинциалы, намекая на судьбу Саллюстия Самоварова, махнувшего некогда в Питер.

Само собой, провинция — не столица, но и в ней можно реализовать свой творческий потенциал. Вон журналист Глоткин. «Ласковое телятко две матки сосет» — это о нем сказано. Сначала усердно сосал ИВИ и СЛН. А перестройка на голову свалилась — тоже врасплох не застала. Губернатором выбрали. А этот Замышля- ев… Уже тогда замечались за ним странности.

Тысячи и тысячи писем отправил Лехе Анчуткину, требуя издать свои гениальные произведения. До того заговорился, что утверждал: в стране только два поэта — он и Говенько! Каково было это читать Лехе Анчуткину и шефу ИВИ Ипполиту Диссидентову, которые сами в душе были поэтами? Особенно последний… Все–таки до поры до времени они не трогали коллегу.

За двадцать лет Замышляев не получил ни одного ответа. Однако вода и камень точит. В результате этой односторонней переписки Леха Анчуткин перешел на прозу, осчастливив человечество тремя великими произведениями, за которые скоропостижно был удостоен Государственной премии и даже принят в Союз писателей. Что касается Ипполита Диссидентова, тот и вовсе оставил литературу, чтобы все внимание свое сосредоточить на создании подходящих условий для творчества наиболее перспективных авторов. Были созданы такие условия и для Замышляева.

Вдвоем с Евой они ютились в крохотной комнатушке. Потолок был в трещинах. День и ночь он сотрясался от пляшущих алкашей — гостей мадам Дробязко. День и ночь ревела музыка, которую заказывали и оплачивали выпрямители извилин.

Подъезд был заставлен пустыми бутылками. И на улице — сплошь мерзкие хари, мат, скотство. Се было содомское общество, готовое вести за собой человечество.

Замышляев продолжал заниматься очернительством самого передового на Земле общества, не догадываясь, что и в Гоморрии за это не жаловали…

Порой эти планеты далеко разбегались, и тогда каждая из них переживала свою фазу развития, порой соприкасались какими–то гранями. В такие моменты в них наблюдались сходные явления.

Самое любопытное происходило, когда они полностью совпадали. Тогда… тогда происходили совершенно необъяснимые с научной точки зрения вещи. Две планеты входили одна в другую. Становились одной. Брянск становился Болван- ском, Гатчина — Троцком. Питер вполне естественно превращался в Содом. Одни писательские собрания чего стоят… Лениздат соответственно… Ох, не напечатает любезный Анатолий Иванович этот роман! Он на двух планетах оставался собой. Да, сливались контуры деревьев, зданий, гор. Люди, животные, птицы, насекомые двух миров не могли вырваться из того, что называлось общей судьбой. Если хищник хватал свою жертву на одной планете, это действие синхронно повторялось на другой. Как это получалось? А я почем знаю? Спросите у Файбисовича…

К сожалению, как и большинство других людей, Замышляев считал, что живет на одной планете, а не на двух, и не учитывал их взаимное влияние, формирующее и его судьбу.

Вообще–то, между нами, зря Замышляев привередничал. Содомия являлась идеальнейшим местом для таких писателей, как он. Все равно при жизни их невозможно было напечатать. Да случись такой прорыв — это даже помешало бы создать следующие произведения. Его сразу бы объявили сумасшедшим. А так… жизнь уходила на создание все новых и новых сочинений, а смерти, вернее, того времени, которое наступало после кончины писателя, вполне хватало на то, чтобы в конце концов его рукописи стали книгами. Ведь пока отдыхаешь в земельке от трудов праведных, общество, даже содомское, с ленцой, неохотой, но умнеет и дорастает до убиенного автора.

Замышляев сделал самую большую глупость в своей жизни — отослал поэму Жоре Говенько.

Генсек Порча не выносил так называемых писем трудящихся. Ему становилось от них дурно. Ну чего им надо? Устроил столько аварий. Поставил жизнь миллионов на грань катастрофы. Кажется, сделал все что мог. Чего еще добиваются? Повышения цен? Межнациональных конфликтов? Будут! Дайте только срок, будет вам и белка, будет и свисток. Омоновца… Вообще–то он стихов не читал, но этот стишок осилил когда–то. Ему хотелось задействовать весь ядерный потенциал против собственного народа. Но потерпите. Не все сразу. Однако письма продолжали вторгаться в его жизнь, используя единственную лазейку, которая оставалась. Сны. Стоило ему сомкнуть глаза, груды писем сыпались на него. Сугробы конвертов преграждали ему путь к обещанным реформам. Однажды генсек Порча распечатал–таки один конверт. Письмо было от некоего Замышляева. Он требовал издать свои бессмертные творения, так как без них история как бы не существует. Только он запечатлел ее в слове. И правительство, запрещая его произведения, совершает преступление, так как этим запретом лишает народ бессмертия. Каков маньяк!

Наверно, от волнения тело обжег нестерпимый зуд. Генсек Порча начал яростно чесаться. Тело покрыли пузыри. От малейшего прикосновения они лопались — из них разбегались налитые кровью пауки. Потом они начали расти на глазах и, достигнув человеческого роста, ринулись к нему. Он голый вскочил на рукоятку огромного серпа и скорчился в позе роденовского Мыслителя, а над его черепом угрожающе навис громадный молот, готовый покарать отступника от великих идей вождя. Генсек Порча от ужаса заорал: «Мы за социалистический выбор!» И провалился в капитализм!

Президент Гоморрии Цуцык Младший заключил его в объятия и доверительным тоном сообщил, что ради оздоровления международной обстановки им необходимо обтяпать одно дельце. Известен ли ему сумасшедший по имени За- мышляев? На днях один из самых надежных агентов сообщил, что закоренелый графоман из Болванска прислал ему поэму с просьбой напечатать где–нибудь, имея в виду заграницу. Но на Западе данное сочинение опубликовать не представляется возможным. Автор нелестно отзывается о президенте Гоморрии. К тому же позволил своему Пегасу лягнуть Ржавую Леди. Кроме того, Замышляев посмел критиковать президента Содомии за то, что…

Генсек Порча проснулся в горячем поту. Липкой лапой схватил телефонную трубку и осведомился у шефа ИВИ, известен ли ему сумасшедший по имени За- мышляев?

Шеф ИВИ с достоинством ответил, что ИВИ для того и существует, чтобы располагать сведениями о таких безумцах, как Замышляев. На днях один из самых надежных агентов сообщил, что закоренелый графоман из Болванска прислал ему поэму с просьбой напечатать где–нибудь, имея в виду заграницу. Но на Западе данное сочинение опубликовать не представляется возможным. Автор нелестно отзывается о президенте Гоморрии. К тому же позволил своему Пегасу лягнуть Ржавую Леди. У нас же эту поэму напечатать тоже невозможно: Замышляев посмел критиковать президента Содомии за то, что…

Однажды в квартире Замышляева раздался телефонный звонок. Просили заглянуть в милицию по совсем пустячному делу: изменилось название улицы и необходимо сделать соответствующую отметку. Вместо «Больничная» поставить «За- нозина». И правильно, что переименовали. Занозин — герой, а главное — человек. Иногда он приходил к своему памятнику с бутылкой червивки: «Ну что, Гришка, выпьем или будем ждать третьего?»

Жаль летчика — по президиумам затаскали…

Примерно через два часа Замышляев, стоя среди палаты, неотступно глядел на зарешеченное окно.

— Любуетесь дарованиями природы? — неожиданно раздался за спиной интеллигентный вопрос.

На этом заканчивалась первая серия. Вторую, вероятно, можно будет посмотреть завтра.

Замышляев вышел из кинотеатра, не задумываясь, кем был снят фильм. Чужое уже не особенно его интересовало. Скорее к пишущей машинке! Он сам допишет собственную судьбу. Он не догадывался: фильм о нем снят Небесным киномехаником.

Интеллигентный вопрос вернул его к действительности. Да, это сосед по палате. Псих, любящий культурные беседы. Другие… тоже были своеобразные личности. С утра до вечера, выдавая свою принадлежность к ИВИ, вели разговоры о том, как лучше бежать в Гоморрию. Был тут судья из Мозыря, знавший наизусть чуть ли не все статьи Уголовного кодекса и изнасиловавший в отдельном кабинете ресторана официантку, обслуживавшую столь важную персону, прямо на столе среди недопитых бутылок и закуси. Так сказать, на десерт. Толстый доктор каких–то наук, выдававший себя за героя романа Богомолова, научил За- мышляева избавляться от таблеток, убивающих интеллект. Надо было сделать вид, что глотаешь, а на самом деле кончиком языка придержать их у щеки, затем, когда врача уже не было поблизости, выплюнуть. Но не в плевашку, а в туалете.

Впрочем, и там могли оказаться доносчики, поэтому рекомендовалось все делать с предосторожностью.

Проникшись внезапным доверием, герой Богомолова поделился с Замыш- ляевым тяготившей его жуткой тайной: оказывается, он не просто ученый, не какой–то заурядный Эйнштейн, а гений, равных которому не рождалось на Земле! «Бывает», — сочувственно согласился с ним писатель. «Да нет, не подумайте, что я один из них, — обвел рукой густонаселенную палату ученый. — Я изобрел способ взрывать целые города без бомб, без всяких там ракет!» Он поведал свою одиссею. Ехал из Москвы и демонстрировал ошеломленному человечеству свое могущество! В Болванске его сняли с поезда…

Впрочем, и другие обитатели были выдающиеся в своем роде личности. Не та преснятина, что окружает нас повседневно, превращая нашу жизнь в невыносимую скуку.

Сухонький, бодрый старичок, голосящий о том, что он смело в бой пойдет за власть Советов, в свое время ухлопал жену, порезал на куски, засолил в бочке и пригласил приятеля–следователя на жаренку. Бродил из палаты в палату молодой человек, о котором было известно одно: в лагере мужики использовали его заместо бабы. Он присаживался на соседнюю койку и уныло, монотонно рассказывал о том, как надзиратели в тюрьме измываются над заключенными, требуя мзду за право помочиться. Был тут вор, заядлый книгочей, не отрывавшийся от рассказов Чехова. И, безусловно, самой симпатичной, располагающей к себе личностью на этом пестром фоне был бедолага без паспорта и места жительства некто Херувим, десятки лет скитающийся по психушкам. Он страшно обрадовался появлению писателя. Наконец–то могла осуществиться его давно лелеемая трогательная мечта погибнуть не зазря — перед тем зарезать какую–нибудь знаменитость! Ему не везло — всю жизнь толклись, мельтешили вокруг него такие же мелкие сошки, как и он сам, словно со дня рождения он угодил в серое облачко мошкары. И вот наконец долгожданная жертва. Может быть, даже гений, о котором возрыдают все газеты мира. А кто приблизит звездный час этого замордованного гения? Он, Херувим! Он так и объявил новоприбывшему. Замышляев, не избалованный общественным признанием, не смог скрыть, что крайне польщен такой перспективой и проникся к будущему убийце горячей симпатией, искренне уверовав в благородство его миссии. Но сна лишился. Беспокойно ворочался, ко- сясь на притворно похрапывающего соседа: не выхватит ли тот в любой момент из–под подушки бритву?

Впрочем, зря он опасался. Никакой бритвы у Херувима не было. Все имущество соседа составлял осколок зеркала…

Разные мысли приходили в голову Замышляева. А так ли несправедлив мир, бросивший его в психушку? Разумеется, сумасшедшим Замышляев не был. Скорее недоумками были лечащие его от здравого смысла. Но так ли он был безвреден, если поглядеть на него глазами общества, в котором ему выпало существовать? Почему его мозг имеет пагубную склонность сосредоточиваться на вопросах, которые лучше бы обойти стороной? Почему его память хранит тысячи подробностей, о которых лучше бы не вспоминать?

Однажды он оказался в районном центре, в котором было одно выдающееся строение — бывший замок Черного барона. Когда разразилась революция, все имущество барона растащили, а книгами из его библиотеки мостили непролазную грязь. Прислугу расстреляли. Особенно страшной оказалась судьба дочери кухарки. Барон учил ее музыке. Называл Аленьким цветочком.

Услышав крики людей, грохот, она спряталась за огромное зеркало. Его никто не мог уволочь в одиночку. Тогда разбили его и каждый унес осколок. Председателю комбеда ничего не осталось. Тогда он схватил за волосы девочку и изнасиловал ее под гогот скота.

Долго замок стоял забытым, неухоженным. Потом его превратили в спирт- завод.

Нехорошо думал о собственном народе Замышляев…

Не догадывался он, что Херувим был потомком одного из бандитов, когда–то громивших замок Черного барона. И порой из–под подушки соседа по палате осколком зеркала сверкала романтика революции…

В общем, в ИВИ в качестве подопытных, на которых испытывали новые препараты, находились люди как люди. Как и те, что находились на воле. Точнее — временно оставались на воле, которая являлась как бы приемным покоем психушки.

Медицина Содомии достойна самой высокой похвалы. Она работала не покладая рук, чтобы большее количество содомлян протянуло ноги. Особенных успехов добилась содомская психиатрия. Ею была решена задача понижения умственного уровня, начиная с членов Правительства, в общегосударственном масштабе. Каждый гражданин, не вступивший в Союз людей–насекомых, который еще называли Партией зануд, и не сотрудничающий с ИВИ, автоматически становился объектом заботы психиатрии, инквизиции ХХ века. В Содомии была реализована мечта о равенстве не на словах, а на деле. Медицина занималась дозировкой способностей, положив в основу своих научных разработок народную мудрость: каждому Сеньке по шапке. Такие люди, как Замышляев, кричащие о своей гениальности, публично признавались в государственной измене: в содомском обществе не могло быть гениев, так как это нарушило бы гармонию, заставило бы усомниться в умственных способностях главы государства, который по традиции был круглым идиотом и поэтому устраивал всех. Короче, Замышляев мешал всем и должен был исчезнуть. Но… предстоял выход Содомии на международную арену в новом обличье. Волки срочно натягивали овечью шкуру. Она трещала по швам, расползалась. Волки клацали зубами, но это мало помогало. Палачам, привыкшим крошить женщин и детей саперными лопатками, приходилось разыгрывать из себя демократов. Людоедам приходилось уверять, что любимое их блюдо — манная каша. Порче посчастливилось откопать в наследии Первого вождя фразу о приоритете общечеловеческих ценностей, и он воспользовался ею как волшебной отмычкой, открывающей сердца суровых западных политиков. Такое время настало, что приходилось сдерживать звериные инстинкты с надеждой на будущее: потом, потом!.. А потом началось такое…

Ангел, свивающий небо, наблюдал не первую перестройку. Ах, на всех планетах одно и то же. Пора бы и привыкнуть. И все же душу щемило от каждой человеческой судьбы. Ну что ему этот писатель, одинаково преследуемый и консерваторами и демократами? Но следовал за ним всюду взглядом, мыслью, овевал его крыльями, отводя беду. И не мог уберечь: мешал кто–то более сильный, чем он.

Похоже, Замышляев вывел из себя Сатану и тот натравил на него всю свору своих сторонников: президента, выпрямителей извилин, людей–насекомых. Простые люди нутром чуяли — с ним опасно, и сторонились его. Что с них взять? Всему миру известно: рабы Содомии самые трусливые. Они ничем не владели. Откуда у них могли появиться достоинство, честь, благородство? Эти понятия воспитываются только частной собственностью, экономической автономией человека. А Господу было невдомек, что, может быть, именно на Замышляеве завершается эволюция его Адама. Ева с дитем сидит в Новозыбкове. Под боком АЭС. А сначала была у них надежда…

Они обменяли квартиру и стали жителями Троцка, городка пуделей и кошек, которых развелось здесь видимо–невидимо. В солнечные дни, сладко позевывая, они вылезали из подвалов и квартир проветривать свои меха.

У Замышляева и Евы была любимая кошка. Черная с белыми лапами. При встрече они приветствовали ее так: «Жмур–жмур–жмур». Кошка щурила глаза, делала вид, что довольна. Из вежливости. Тоже люди как–никак. Но у Замышляева было подозрение, что в глубине души кошка их осуждала: «Какие глупые…» Глупые потому, что водили знакомство с кошками, а не с нужными людьми. С людьми было не так просто. Им не скажешь: «Жмур–жмур–жмур». Ничего ровным счетом не поймут. Не тот интеллект. Покрутят пальцем у виска — репутация обеспечена.

Перед самым отъездом из Болванска его вызвал секретарь местного Союза людей–насекомых Марк Кукугуза. Замышляев явился рано и по своей привычке делать все наоборот сунулся не в ту дверь. Человек, подготавливающий подслушивающую аппаратуру, был захвачен врасплох. На вопрос, когда будет секретарь, буркнул что–то невнятное и кивком головы указал на соседнюю дверь. «А гады готовятся, — весело подумал диссидент. — Что ж, и мы приготовимся. В столице запись будет прослушивать сам Порча. Значит, надо разыграть раскаявшегося и даже довольного уроком. Для писателя, мол, любой опыт не лишний».

Из психушки он вышел благодаря тщательно разработанной психологической войне, почуяв, что в этой области превосходит «профессионалов».

И на этот раз он обыграл своего противника. Оба остались довольны беседой. На прощанье Кукугуза проговорился: «Вы, сами того не зная, многим помогли сделать карьеру…»

Да, Замышляев догадывался, что публикации в центральной прессе его провинциальных коллег — это плата за предательство организации, не посмевшей вступиться за своего товарища. Это напоминание ему, что только послушание приводит к успеху. Дело не ограничилось публикацией руководителя болванской писательской организации Пустобрехова в центральной печати. Кто–то орден получил, кто–то лычку. Могучее литературное воинство не собиралось защищать зарвавшегося гения. Вот и оставалось: «Жмур–жмур–жмур».

Замышляеву всегда хотелось вырваться за пределы земного видения. Поэтому он любил сны и презирал будничность. Прикованность к Земле была невыносима, словно из всех богатств живописи ему вручили альбом одного художника. Он инстинктивно чувствовал свою принадлежность к другим мирам. Иногда его видения из снов перекочевывали в действительность, как это было в случае с прозрачной девочкой.

Внезапно он оказался на другой планете и там увидел прозрачную девочку с флейтой. Она пасла одуванчики.

— Я вовсе не прозрачная, — сказала она, прочтя его мысли. — Просто у меня сейчас такое настроение.

Она поднесла флейту к губам, и одуванчики, как цыплята, бросились к ее ногам.

— За ними глаз да глаз нужен, а то разбегутся. Как я потом докажу, что они росли на моем дворе?

У этой планеты была особенность: попадавшие на нее люди внутренне становились детьми.

Вернувшись с нее, Замышляев так и не стал взрослым человеком. Не вступил в СЛН, продолжал ненавидеть ИВИ. В Питере ему запретили выступать. И он жил иллюзией: вот закончит роман… У него не было выбора. Он был создан природой для этого дела. А мыльные пузыри вроде генсека Порчи наложили запрет на занятие литературой. Рукописи его никуда не доходили. Разве что в «Красный фонарь». Эти храбрые ребята знали, когда оскалить пасть, а когда и хвост поджать. На этом и продержались в крайних левых всю перестройку. В Замышляеве их смущало одно обстоятельство: диссидент, а русский. Они чуяли в нем подвох. Он разрушал их представление о реальности. Русскому полагалось оставаться шовинистом, черносотенцем, а не лезть в заповедную область диссидентства, облюбованную мучениками другой национальности.

«Ничего, — мечтал опальный автор. — Закончу роман — получу Нобелевскую премию… Тогда сам Копытич разразится в «Красном фонаре» покаянной статьей. И совесть русской интеллигенции Дмитрий Сергеевич всхлипнет: проглядели, мол, как Бродского…»

Еве удалось устроиться во Дворце–музее художником–оформителем. Вместе с ней работала Тоня, у которой была дочь.

— Представляешь — длинноногая некрасивая девчонка с фантастически прекрасными глазами в пол–лица! Как у стрекозы. Бродит по коридорам с флейтой и ко всем пристает с разговорами о Бетховене. А еще сочиняет музыку для одуванчиков…

Замышляев забыл сон, поэтому представил девчонку где–то в Константинополе на берегу. И парусные корабли. И матросы, машущие ей. И печальные звуки флейты над Босфором. Тают корабли. А может, это пух одуванчиков плывет, растворяясь в прозрачном воздухе…

Он писал роман о Содоме и Гоморре, а некое силовое поле влекло уже в Византию.

Нет, о еврейке по имени Айя, живущей между ипподромом и знаменитыми банями Зевксиппа, он напишет когда–нибудь потом, а сейчас нужно просмотреть газеты. Позже они перегрызутся, но пока и левые и правые благоговейно творили новый миф о Мессии.

Так. Портрет генсека Порчи. Выступление генсека Порчи. Еще фотография генсека Порчи. Указ генсека Порчи о недопустимости критики генсека Порчи. Так. Трудящиеся обсуждают и поддерживают генсека Порчу. Творческая интеллигенция лижет задницу генсека Порчи. Отнюдь не шершавым языком плаката… Доклад генсека Порчи: «О преодолении культа Лехи Анчуткина». Ах, какая трогательная забота о собственном культе. Зарубежные отклики на предложение генсека Порчи о полном и безоговорочном разоружении Содомии без всяких гарантий со стороны Гоморрии. Запад рукоплещет генсеку Порче. Есть за что. Так. Все понятно. Порча, Порча, Порча… А не послать ли в «Литературную Содомию» просьбу, продиктованную патриотическим чувством: упразднить все буквы алфавита, кроме тех, что составляют имя президента?

А это что за донос? Народный депутат из Болванска Глоткин доводит до сведения широкой общественности, что под видом Мусорщика в городе Троцке скрывается бывший Посмертный Летописец усопшего вождя! Спрашивается, можно ли видному деятелю застойного периода славной содомской истории доверять мусор наших дней?

В Троцке шутили: о приближении Мусорщика можно почуять за версту. Никто не курил такого вонючего самосада, как он. Не только сам, но и Мусорка — его приземистая машина — тонула в табачном чаду.

Народный депутат из Болванска Глоткин, посетивший Троцк, даже лекцию прочитал по линии общества «Дознание», суть которой сводилась к одному требованию: убрать из Троцка Мусорщика и тем самым резко повысить экологическую безопасность окружающей среды.

Троцк оставался чистым городком, пока в нем жил такой Мусорщик. Он увозил все до соринки, не говоря уж о книгах содомских писателей, купленных по ошибке доверчивыми поклонниками изящной словесности. Оказалось, все 11000 писали муру, и только с приходом демократии это стало ясно. Иная толстенная опупея вставала торчком, и Мусорщику приходилось проталкивать ее в утробу машины лопатой. «Вот человек на своем месте», — подумал Замышляев, высыпая ведро, набитое доверху указами, докладами, славословиями генсека Порчи. В Мусорке найдется им место. Мусорщик стоял, опираясь на лопату. Лицо его едва угадывалось в дымовой завесе. Что–то знакомое почудилось Замышляеву в его грузной фигуре. Он пригляделся и ахнул:

— Саллюстий, это ты?

Он как–то не придал значения заметке народного депутата. Глоткин, как многие демократы, отличался хронической лживостью.

Но перед ним был тот счастливчик, о котором в Болванске поговорка сложилась: «От нас кто уедет, человеком становится…»

Похоже, Саллюстий не шибко обрадовался нечаянной встрече. Правда, он не стал утверждать, что никакой он не Саллюстий, а Мусорщик божьей милостью. Но было видно, что он сконфужен тем, что кто–то, знавший о его былой славе, узрел его в дни позора.

Замышляев затащил его к себе домой. Заставил снять робу, помыть руки. Поставил перед ним чашку горячего чаю, пододвинул хлеб.

— Рассказывай!

— Нечего рассказывать! — резко отодвинул чай Саллюстий, предпочитавший более крепкие напитки, и губы его задергались в горькой усмешке. — Выгнали! Ты же знаешь: все, кто служил Лехе Анчуткину, сегодня не в почете…. А я не жалею. Посмертный Летописец — ну и работка… Знаешь, сколько я уже томов отвез на свалку? Миллионы! Ведь всю Содомию ими завалили. И я к этому причастен! Нет, новую работу не брошу, пока есть где–нибудь хоть одна страничка Лехи Анчуткина!

Замышляев в свою очередь усмехнулся:

— Не знал я, что ты — ярый сторонник генсека Порчи…

Мусорщик глянул на него косо и, схватив робу, кинулся прочь. Туда, где можно окутать свое лицо вонючим самосадом и никто не признает в нем бывшего Посмертного Летописца незабвенного Лехи.

Троцк по уши завяз в нечистотах. По городу кружилась бумажная рвань. Под ноги прохожим норовили попасть ржавые кастрюли, битые цветочные горшки, посуда, проволока… да мало ли какой еще хлам. В городе стало нечем дышать: в воздухе висело стойкое зловоние гниющей демократии. В подъезды стало невозможно зайти: они превратились в туалеты. Стены были исписаны философскими сентенциями типа: «Лучше пустые карманы, чем полные штаны. Пифагор». Даже кошки и собаки, более опрятные животные, чем люди, перестали следить за собой. Слонялись по дворам со скучающим видом: «Мы наводим на вас тоску? А нам плевать…». Жмурка и та перестала умываться и кокетничать. В упор не замечала Замышляева и Еву. Подумаешь, бродят здесь всякие, пристают от нечего делать… Автобусы буксовали в грязи. В продуктовых магазинах и столовых победоносно маршировали тараканы, демонстрируя гвардейскую выучку. Крысы разыгрывали потрясающие спектакли в подвалах. Мусорные чайки копошились в отбросах, словно грязно–белая пена вздувалась над свалками. Жители недоуменно глядели на них. Вот дуры–то. Могут лететь куда угодно, а роются в дерьме… Пенсионер Файбисович, гордость этого городка, регулярно мочился в щель соседского забора, но больше не совершал никаких открытий в астрономии, поэтому всерьез подумывал о политической карьере. «Эх, был бы я Недомыко», — все чаще вздыхал он и постепенно созревал в нем дьявольский план, о котором читателю еще рано знать. И только один человек в Троцке был доволен настоящим. Это был все тот же неутомимый разоблачитель Глоткин, ставший на якорь в понравившемся ему городке.

В «Троцкой правде» появилось интервью с ним о том, как оздоровилась общественная атмосфера после того, как был изобличен и обезврежен опасный агент, подрывающий экологическое равновесие в регионе. Да, да, вы правильно догадались. Речь идет о бывшем Посмертном Летописце! В последнее время Саллюстий Самоваров подвизался в качестве Мусорщика, но эта работа являлась надежным прикрытием его подпольной идеологической деятельности. Следствием установлено, что, еще будучи Посмертным Летописцем Лехи Анчуткина, он создал злобный пасквиль на нашу прекрасную… Никто не станет отрицать, что это был период застоя. Союз людей–насекомых дал принципиальную критику… Но нельзя же подвергать сомнению устои, фундамент системы, разрушать заблужде… святыни. Издеваясь над обществом развитого социализма, этот жалкий отщепенец в горячечном бреду настрочил «Болваниаду». Мало того! В наше переходное время вместо того, чтобы со всем народом… этот безнравственный зоил все свое свободное время, которое нормальные содомляне посвящают выпив… культурному отдыху, этот окончательно опустившийся подонок употребил вышеупомянутое время на создание еще более злобной книжонки «Грехи наши…». Жителям Троцка памятно вручение Мусорщику подарка от благодарной общественности. Как сиял он, прижимая к груди подаренного попугая Прошку! Страшно подумать: по сей день Мусорщик преступно бы убирал мусор! И никто бы не догадался, кто скрывается под его личиной! Спасибо мудрости родного ИВИ, блистательно осуществившего задачу разоблачения сигорского Януса… Теперь можно посвятить мировую общественность в подробности этой операции. Народ должен знать своих героев. Саллюстию Самоварову и в голову не пришло, что попугай Прошка, подаренный ему в день рождения, является штатным сотрудником ИВИ. Работая над пасквилем «Грехи наши…», бывший Посмертный Летописец Лехи Анчуткина любил вслух произносить фразы из своего сочинения. Прошка не пропускал ни одного слова и при удобном случае информировал ИВИ. Наступил момент, когда капитан Прохоров предъявил диссиденту ордер на арест!

Да, мы живем в эпоху гласности, но из чувства элементарной брезгливости не рискнем осквернять страницы «Троцкой правды» отрывком из этого гнусного произведения… Суд над Саллюстием Самоваровым состоится…

Замышляев, прочитав интервью, сжал кулаки и постучал себя по лбу. Каков олух! Считал Саллюстия примерным сторонником генсека Порчи. Нужны они оба содомлянам, как геморрой. На стороне правителей разве что ИВИ да СЛН. Да и там достаточно колеблющихся… Однако пока эти палачи не почувствовали себя в меньшинстве, тем более — в изоляции. И они продолжали бандитствовать с еще большим размахом, чем при Первом вожде. Наступало самое опасное время: планета–дублер приближалась…

Появились симптомы рок–мании: миллионы кувалдоголовых дергались в диких конвульсиях на бессчетных дискотеках, истекая спермой. Хрюкающая, визжащая, булькающая музыка каталась в любом подъезде, как поросенок в темном мешке. Триста миллионов содомлян метались в звуковом мешке, ища выход. Если же кто–то находил спасительную прореху, тотчас пристраивался к длинной водочной очереди, опоясывающей Содомию. Так жили эти животные между звуковой и сивушной блевотиной, забыв, что в этой стране когда–то была великая культура. Доживали свой век библиотеки, таящие огромные богатства, накопленные для будущего. Оказалось, будущее нуждалось в генсеке Порче. Порой где–то проводились вечера поэзии, на которые приходили косноязычные выродки с пожелтевшими листками стихов, написанных по ошибке в молодости…

Когда случались деньги, а случались они, когда Замышляев сдавал букинистам одну–две книги, которые те принимали скорей по привычке, чем по надобности, на эти жалкие гроши он отправлялся в Питер, в Дом писателя. Это заведение, как и следовало ожидать, находилось вблизи громадного корпуса ИВИ. Выпрямители извилин во времена Бар — Кохбы выполняли и перевыполняли планы по писателям. Пересажали, порасстреляли их тогда видимо–невидимо. А все потому, что рядом. Удобно. Были и среди выпрямителей извилин тонкие ценители изящной словесности. Замышляев представлял логику их поведения. Придешь на вечер поэзии. Понравился кудрявый стихоплет — тащи его за кудри со сцены в подвал. Забивай ножки стула в задницу гения! Веселое было время. Нынче хлопот прибавилось. Долго обхаживать приходится, прежде чем окажется голубчик со своими гениальными мозгами в психушке. Сначала запихиваем в звуковой мешок. Создаем условия для конфликта с окружающими. Начинает от творческих фантазий поворачиваться к действительности. Вместо стихов и романов писать заявления в газеты, обращения в суд. Тянем время. Вот он уже волком воет. Чуть ли не бросается на соседей, пытающих его рок–музыкой. Еще немного. Пора. Созрел. Создал о себе представление. Что ж, приходится разбираться. И маньяк человек. Хотя бы бывший. Выясняется — никому музыка не мешает ни в данном подъезде, ни на улице. Только ему. Болен человек. Помогаем. Как–никак мы люди цивилизованные…

В Троцк приходили иногда приглашения на писательские собрания. Заявился он как–то раз. Поглядел на совесть содомской интеллигенции, поискал глазами Конецкого. Не было его. Заскучал. Другие его не интересовали. Однажды долго тряс руку Валентину Пикулю, приняв его за секретаря писательского Геннадия Федоровича…

Отныне если и заглядывал в Дом писателя, то лишь ради библиотеки. Ах, какие здесь были книги!

Хранились здесь и ранние сборники Жоры Говенько, бесхитростно славящие вождя, думающего о нем в бессонном Кремле.

По ним трудно было представить, что Жорка станет мировой знаменитостью и не раз объедет земной шар.

Однажды этот новый Чайльд — Гарольд, разочаровавшийся в Содомской власти, пожаловал в Питер. За месяц до этого были расклеены афиши, возвещавшие о грядущем выступлении мэтра. Билеты были дороги для Замышляева и Евы, но все–таки они их купили. Упустить возможность узреть историческую личность? Ни в коем разе! Пора бывшим жителям Болванска приобщаться к столичной культуре.

Они приехали в Питер за час до выступления. Вынырнули из метро и поразились: через парк к спортивному комплексу «Юбилейный» со всех сторон текли толпы людей! Это было похоже на переселение народов. На этот раз переселялись в зал, где должен был витийствовать неувядаемый кумир.

Жора Говенько уверенно вышел на сцену, и Замышляев узнал историческую личность. И ощутил превосходство ее над собой. «Нет, я так не могу, — признался он себе и, вспомнив «Теркина», добавил: — Харч не тот».

Да, харч был не тот, хотя человек, пережидавший на сцене аплодисменты, был из тех, кому никогда не суждено располнеть. Такая гончая порода.

Спокойно дождался последнего хлопка и заговорил о том, что говорил всегда, приезжая в любой город на планете: дескать, это единственное место, куда он стремился, здесь его друзья, здесь… Затем он объявил, не забывая выполнить некий интернациональный долг, что с ним на это выступление приехали его, ну, конечно же, друзья. Один из Сингапура, другой… прямо со льдины прилетел, чтобы послушать его, Говенько, в этом прекрасном зале, где собралось столько истинных друзей поэзии. Поприветствуем зарубежных друзей, товарищи! Товарищи дружно захлопали, завертели головами, ища друзей Говенько, переполняясь гордостью за то, что у Содомии есть такой поэт, которого чтит весь просвещенный мир. Ну, а нам сам Бог велел…

Смолкли аплодисменты. Мэтр почувствовал: аудитория достаточно подогрета, втянута в его действо. И ринулся в бой.

Читал великолепно. Он сам был частью той пластики, которой отличались его стихи. Особенно выразительны были руки. Казалось, из длинных, чутких пальцев струилась магическая сила, то успокаивающая, то взрывающая зал.

Жора Говенько был, безусловно, народный поэт. Его стихи — ну самую малость — попахивали говнецом, и это безотказно действовало на плебс. Он проникался доверием к поэзии, источавшей такой родной демократический запах. Свой, свой, говнюк! Все мы — одна куча! К такому выводу приходили и прочие народы, аплодировавшие на всех континентах Жоре.

— Алло! Еле дозвонился. Здесь тоже никого. Забыл сказать: тут давно уже Ангел, свивающий небо, ошивается. Делаю вид, что не замечаю. Приятеля своего никак не дождется, Ангела с черным крылом. Зачем пишу? Помнишь, я тебе рассказывал: от нашего дома в Болванске проехал над троллейбусом в конце улицы по голубому небу Дон Кихот. Искал мельницу? А их почти не осталось. Не нравится — «Содомия»? Нет, Содомия — точнее…

Да, Замышляев был прав, хотя на карте мира значилось в силу традиции другое название. Он жил в Содомии, а если не умер в ней пока, то лишь по одной причине: должен же кто–то поведать о ее гибели.

Строго говоря, оставался еще один свидетель кроме Замышляева и Ангела, свивающего небо, но никто не мог поручиться, что это так. Он и прежде таился в лесах и туманах, а по нынешним временам и вовсе перестал навещать Троцк. Но — странное дело — даже на улицах он чудился для всех как бы вдали.

Был такой Неприрученный Охотник. Никто не знал его адреса, фамилии. И вспоминали о его существовании крайне редко и только в том случае, если слышали: где–то испустил дух не знавший совести мерзавец. «О, наверно, Неприрученный Охотник подстрелил», — восклицали, почему–то понижая голос, обыватели и снова надолго о нем забывали.

Неприрученный Охотник существовал как возмездие за грехи. Он проступал в тумане нашего сознания, когда мы были готовы разувериться, что возможна победа над злом.

Несколько раз власть пыталась изловить своего противника, но тот бесследно растворялся в воздухе, оседая на дно наших душ. А затем, когда опасность миновала, опять маячил вдали как грозное предупреждение сильным мира сего: «Есть Божий суд, наперсники разврата!».

Его никогда не видели в толпе. Так откуда он мог знать о чьих–то грехах? Но он знал и вел им счет. И когда наступало критическое число, Неприрученный Охотник вскидывал ружье. Никто ни разу не слышал его выстрела, но эхо долго катилось в туманах.

Наверно, и для целой страны наступает в конце концов критическое число… Замышляев, сам того не понимая, оказался на пути нового диктатора. Эти дебилы всегда путались под его ногами.

Это произошло во дни всеобщего ликования. Что–то случилось в природе. Перестали появляться из Священной стены призраки. Черный гроб застыл на вечном приколе, и непохоже было, чтобы он когда–нибудь взлетел над Содомом. Видно, перестала поступать кровь казненных, служившая почти век для него горючим.

Кто–то пророчил: наступают настоящая свобода, гласность, благоденствие…

Кто–то Христом — Богом божился: своими глазами видел в небе…

Примстилось накануне Замышляеву…

Президент Гоморрии, длинный как жердь, загорелый, спортивный, вернувшись с прогулки, расстегнул собачий ошейник и любимый мопс фамильярно лизнул нос хозяину. Потом прыгнул в кресло и, превратившись в генсека Порчу, принялся за мемуары.

«А вот ты где!» — хотелось воскликнуть Замышляеву, но он промолчал. Хотелось посмотреть, что будет дальше.

А дальше не было ничего. Мемуары не двигались. Мопс, т. е. генсек Порча, был еще — круглый дурак. Един в трех лицах.

Сначала Порче хотелось убедить потомков в том, что он никоим образом не причастен к перевороту, потом он засомневался в своем решении: неизвестно, как в будущем отнесутся к перевороту. Может, участники его станут героями, и тогда… стоило потомкам намекнуть, что он–то — главный дирижер в этом славном оркестре…

Нет, лучше этой темы не касаться.

Писать правду он не хотел. Она была не для мемуаров. Он желал разгрома левых и потому был с правыми, а правых предал потому, что служил Гоморрии, купившей их с супругой задолго до президентства. Единственное, чего он хотел в жизни, — власти. Но нечего было и мечтать о ней после того, что случилось. Его раскусили в Содомии. Оставалось кропать мемуары. И он тяжко пыхтел над ними, будто сидел на горшке, но ничего существенного высидеть не мог.

Порой в нем брезжило такое, что плохо укладывалось в его набитой материалистическим мировоззрением голове. Порой ему казалось: не в первый раз он приходил на Землю… И не впервые предавал страну… Тогда у него были другие биография и имя. Бен — Амми! Тот самый, что… А еще раньше он был Иудой и… Но об этом нельзя в мемуарах! Нельзя друзьям! Нельзя супруге! Нельзя признаваться себе! Т-сс!

Одно ясно: он нужен Истории. Без него она не в состоянии… Он будет возвращаться вечно, когда в нем возникнет нужда…

Рассыпалась трель телефонного звонка. Генсек Порча поднял трубку. Цуцык Младший приглашал зайти к нему для важного разговора. Причем следует соблюсти некоторые формальности, от которых зависит судьба Содомии: подниматься на третий этаж надо на лифте, дверь которого окрашена в желтый цвет…

«Всего–то», — удивился генсек Порча, но медлить не стал.

Замышляев, которому хотелось досмотреть сон, бросился вдогонку за бывшим президентом Содомии, но желтая дверь захлопнулась перед его носом. Тогда он пустился на третий этаж по лестнице. Запыхался, но успел. Желтая дверь раскрылась — вместо мистера Бомби выскочило насекомое в треуголке и при шпаге.

Это было так неожиданно, что несколько кадров сновидения Замышляев пропустил. А когда опомнился, оказался на набережной.

По широким каменным ступеням стремительно взбегал коротышка в треуголке, прозрачном плаще и ботфортах. Кажется, из–под плаща хищно выглядывала шпага. За лестницей играло море. Офицер неминуемо должен был рухнуть в него, взбежав по лестнице. Вместо этого он всего лишь на мгновение застыл в воздухе — и в следующую секунду то, что представлялось плащом, превратилось в крылья. Сияющие, слюдяные, как у стрекозы. Через минуту незнакомец мерцал золотистой каплей на вечернем небосклоне.

Море вспахали военные корабли. Гоморрийский флот направлялся к берегам Содомии.

Диктатор Дззы летел над Питером… Золотая капля в изумрудном небе, начинающем наливаться ночной синью, — он представлялся себе мощной машиной, хотя был всего–навсего человеком–насекомым, раскинувшим прозрачные крылья над спящей столицей. Широкую грудь крест–накрест стягивали белая и голубая ленты, усыпанные звездами: монарх обожал побрякушки, свидетельствующие о популярности среди сильных мира сего. Впрочем, не будем забегать вперед. Заговорился с вами, а диктатор уже где… Не разглядеть его в облачке. Но вот мы снова поравнялись с ним. Он словно почуял нас и повернул лицо. Не совсем точно я выразился. Лицо — не то слово. Оно обезличивает его харю, морду с вислыми ляжками щек, мясистыми, вечно жующими губами, скошенным раздвоенным носом, жесткими антеннами усов. Но самое замечательное — брови. Они похожи на двух драных кошек, горбящих спину. Они намертво сцепились бы, если бы не нос. Без сомнения, выцарапали бы друг дружке глаза, опять же, не обычные глаза, а — плошки, зенки, буркалы… Что угодно — только не глаза! Еще стоит упомянуть мохнатые лапки, сжимающие подзорную трубу. Выпуклый животик, говорящий о грехе чревоугодия. Короткие ножки в тяжелых желтых ботфортах с малиновыми отворотами. О крыльях мы уже имеем представление. Стала отчетливей видна сложная система сухожилий — снизу ударил прожектор. Дззы недовольно буркнул, и бесцеремонный луч сконфуженно погас, но диктатор успел заметить: прожектор бил со стороны Иудиных казарм, как их называли в народе. Там размещались особые части, сформированные из отчаянных смельчаков, проявляющих чудеса храбрости при разгоне демонстраций женщин и детей. Диктатор сам заботился о их вооружении. Нужно будет — на роддома и детсады обрушатся ракеты! Он не остановится ни перед чем, чтобы защитить демократию… Но все же следует наказать виновного, посмевшего ослепить его во время триумфального полета.

Да, Содом отныне подчиняется его воле!

Вот он, царственный град, распростерся под ним, как покорная наложница! И диктатор Дззы мысленно насиловал ее. Да! Да! Пока мысленно. Но завтра…

А пока победитель любовался наложницей, стыдливо кутающейся в туман, в дым костров.

Мысленно он уже обшаривал все дворцы, лачуги, притоны. Стягивал одеяла со спящих, ворочал, щупал, лелеял, насиловал видения, не дожидаясь, когда они станут явью.

В уродливом теле разливалась горячая благодарность жизни, позволившей одолеть всех врагов и жить так, как ему вздумается.

Несчастный Питер копошился под ним в свете факелов. По его приказу содомляне срочно свергали бессчетные статуи Первого вождя, пережившие правление генсека Порчи.

В сырых подвалах не смыкали глаз камнесечцы, скульпторы, трудясь над бессчетными изваяниями диктатора Дззы.

И он в зените славы внезапно вспомнил о ничтожестве, посмевшем бросить ему вызов. Подумать только — среди миллионов содомлян, приветствовавших приход его к власти, нашелся один жалкий человечишка… Как его фамилия? Да, да, некто Замышляев, всю жизнь копивший злобу против законной власти и выплеснувший ее накануне его избрания. Опоздал? Как бы не так… Письмо взорвалось подобно бомбе на Совете цезарей! Он видел своих коллег насквозь. Многие рвались к власти. Но только один завладел письмом пасквилянта! Беспринципный Стас, потрясая конвертом, назвал его гласом народа. Мало того, сделал вообще безответственное заявление, воскликнув с пафосом: «Диктатура не пройдет!» Благодарю за подсказку… Диктатура не пройдет? Пройдет демократия. Какая разница? И только поэтому диктатор Дззы летел сегодня над Содомом. На почтительном расстоянии висели над градом вертолеты с охраной. Небо угрожающе гудело, повторяя зловещее имя: «Дз–з–з-ы… Дз–з–з-ы … Дз–з–з-ы…» Это всего лишь новый псевдоним Зиновия Поца. Не мытьем, так катаньем…

Миллионы дел ждали его внимания. Он замыслил великие реформы, которые окончательно выкорчуют из закостенелого сознания содомлян культ мягкотелого демократа Порчи. Совет цезарей упразднит — зачем ему стойкие пердуны? Надо заботиться об экологии… Беспринципного Стаса пошлет на… пенсию. Кое–кого надо оставить, чтобы сваливать на них медлительность реформ. Придется применить самые жесткие меры ко всякого рода замышляевым. Пасквилянт явно нуждается в услугах ИВИ… Но Запад! Запад! Опять поднимает хай: «Писателя в психушку…» И все–таки Содомия должна остаться Содомией!

После нескольких обращений в газеты Замышляев получил ответ из демократической «Гадюки»: ему предлагали явиться к психиатру по месту жительства. Конечно же, он не явился, считая себя в здравом уме, а отправителей письма — чокнутыми. Всему миру известно — власть в Содомии чокнутая, и вообще пора переименовать ее в Дебиллию. Разумеется, он был прав: в Содомии все государственные служащие страдали слабоумием, иначе бы их не приняли на службу. Это была традиция, уходящая корнями глубоко в фольклор. Кто становился в сказках царем? Любимец народа. Дурак…

Замышляев замахивался на фольклор.

За ним приехали. Пятеро. Три уголовника–медика и потасканная баба. В белых халатах. В Содомии преступники предпочитали такую униформу… В машине дожидался молчаливый шофер. Есть такие молчуны при всяком грязном деле. Они не встревают. Их дело маленькое. А ведь у каждого под рукой — стальная штуковина, которой заводится мотор. Но этих молчаливых людей невозможно завести. Незаменимые люди при таких режимах… И не от трусости такие. А оттого, что молчаливо согласились на роль нерассуждающих деталей государственной машины. Рассуждать — это все–таки действовать, чем–то рисковать, нести за что–то ответственность. Дальше в лес — больше дров. Вот они и застыли, добровольные паралитики на ранней стадии, когда мысль еще не возникла или ее еще можно задавить. Вообще–то вожди Содомии только об этом и мечтали — парализовать мозг содомлян! Но сразу весь народ не охватить, значит, нужно выбрать наиболее опасный слой. Начинать с него. В основном ИВИ занимался интеллигенцией. Во–первых, за нее народ не вступится. Народ ненавидит умников. Во–вторых, это самые наивные и беззащитные люди в Содомии. Они из кожи вон лезли, чтобы заявить миру о своей исключительности, т. е. сами подсказывали, кого из них следует брать в первую очередь. Замышляев — один из самых горластых. Чудак. Ну чего надрываешься? И так давно обратили внимание. Каждую строчку прочитываем. Каждое слово записываем. В каждом доме, где поселяешься, твоими соседями оказываются сотрудники ИВИ. И рок–музыку крутим специально для тебя, чтобы на стену полез. Вот тогда и появится возможность арестовать тебя законно, как сумасшедшего. Голубчик! Не одна сотня людей тобой занимается. Во как ценим. А ты еще капризничаешь. Пишешь жалобы…

Планеты–двойняшки полностью совпали. События на них стали аналогичными.

Его привезли поздно. Сняли одежду. Вместо нее вручили длинный не по росту халат в грязных пятнах. Привели в палату, полную убийц и сумасшедших. Указали койку, на которой ему спать. И он уснул сном праведника, которому ничто не грозит.

Березовые, осиновые, ольховые дрова были разбросаны на снегу. Розовые чурки торчали из голубых сугробов. В сырую колоду был глубоко загнан топор. Возле лезвия выступила пена. Замышляев подергал топорище и не смог вытащить. Видно, была силушка у того, кто колол дрова. Внезапно он уразумел, что стоит перед дверью своей сторожки в Каменном ущелье. Над крышей курился нежный синий дымок, рисующий сгоревшую березку. Дверь была приоткрыта. Хозяин переступил порог.

Кто–то в длинном плаще из дивной, драгоценной ткани сидел перед печуркой и помешивал кочергой горящие угли. Услышав за спиной шаги, незнакомец медленно повернулся. И время застыло. И лик гостя навсегда отпечатался в душе Замышляева.

Его разбудили и повели.

О, этот зал, туго набитый злобно жужжащими насекомыми, прикинувшимися людьми. Замышляев впервые видел столько белых халатов сразу. Насекомым показалось мало быть просто людьми, они прикидывались еще и медиками, хотя в медицине их интересовала только та ее часть, которая помогала лишить человека мышления, таланта, жизни. Впрочем, содомская медицина другие проблемы и не разрабатывала. Она была пособницей смерти уже потому, что бесконечно суживала понятие нормы, объявляя вне закона право людей на фантазию, поиск истины, свое видение. Эталоном, гением всех времен и народов считался Бен — Амми, человек весьма ограниченных способностей. От него не осталось ни картины, ни стихотворной строчки, но именно эта серость, не способная к художественному творчеству, а значит, не способная изнутри постичь природу этого феномена, довлела над литературой и искусством Содомии. «Беспартийной литературы не бывает», — однажды изрек этот догматик, в представлении которого все люди делились на банды заговорщиков, и вот уже всякий автор, желающий печататься, обязан создавать положительный образ этого обиженного природой существа.

Замышляев глядел в зал и не видел того, кто восседал на сцене за его спиной. Вероятно, там находился кто–то из ИВИ, ведь он — опасный преступник, к тому же сумасшедший, десятки лет требующий издать свои творения.

— Представьте, — закляцал за спиной металлический голос, — зал полон журналистов, представителей тех газет, куда вы обращались.

— Что ж, — спокойно ответил Замышляев. — Я хотел бы взглянуть в глаза людей, которые боятся посмотреть в глаза правде.

Так несколько необычно начался этот допрос. Носил он характер поверхностный, непродуманный. Даже подготовиться как следует не посчитали нужным, оскорбился Замышляев. Он был готов к серьезной схватке с подонками, которых всегда презирал, а тут… шел разговор о литературе, о том, нет ли у него произведений, написанных в стол. «Да у меня и стола отродясь не было!» — брякнул Замышляев на это. К тому же ведущий путался. Сидящих в зале уже называл психиатрами.

— Что ж вы не придумаете чего–нибудь профессиональней? — разозлился подсудимый и был тотчас поставлен на место.

— Здесь вопросы задаем мы…

Вопросы были неинтересные.

— Ваше отношение к психиатрии?

Что он мог ответить? Мол, никогда не интересовался тем, что думают людоеды в белых халатах о человеке? Но он сдержался, прибегнув к метафоре:

— Заходит дровосек в хрустальный дворец и начинает махать топором…

Его прервали:

— Что такое сознание? Отвечайте! Быстро! Раз! Два!

— Это как бы свеча, зажженная в мозгу. Она…

— Так вы утверждаете, что у вас в голове горит свеча?

Он усмехнулся, попытался объяснить, что сравнение для того и существует, чтобы… Его снова перебили…

Через полчаса металлический голос, ворочающий во рту не язык, а жернов, проскрежетал:

— Вы свободны.

Выходя на свободу, Замышляев впервые взглянул на ведущего. На сцене восседал диктатор Дззы! Это было время, когда он насаждал демократию при помощи… выпрямителей извилин.

Невосполнима для человечества утрата «Содомской хроники» Саллюстия Са- моварова. Ее ни в коей мере не заменит роман Замышляева. Произведение Троцкого затворника — вольная интерпретация исторических событий. Поэтический бред. Мистика. Бунт против узаконенной нормы, против того, как принято писать в Содомии. Саллюстий ставил перед собой другую задачу. И в литературе он выполнял все ту же роль Мусорщика. «Содомская хроника» — это, если хотите, его Мусорка, на совесть загруженная хламом наших дней. Часть ее вываливается на страницы замышляевского творения. Читатель сам отыщет эти заимствования.

Много внимания историк уделяет последнему правителю. По его мнению, Дззы — ставленник Гоморрии. В этой догадке не содержалось никакой сенсации. Дззы следовал традиции. Все правители Содомии в той или другой степени служили Гоморрии. Правда, другие содомляне до этого не додумывались. Они покорно шли под топор очередного вождя, полагая, что так нужно для полного торжества социализма в мире.

Вероятно, «Содомская хроника» многим содомлянам открыла бы глаза, а может, даже вызвала стихийные волнения. Но ИВИ не подкачал, вовремя лишил Мусорщика лавров народного лидера. И в дальнейших событиях Саллюстий Самоваров никоим образом не повинен. Говорят, если бы не Безумная Грета… Но я считаю — дело не только в ней. Поводок тайны держала в руке Айя, но прозевала момент, когда щен… Лучше по порядку.

Сатана, рыская в двадцатом веке, ощутил укол… Нет, не в сердце. Какое сердце может быть у Сатаны? Однако и дьявол в своем существовании не раз испытывал удовольствие или сожаление… не в содеянном, а в том, что все преходяще. Даже преступление. И этот укол напомнил ему о давнем совращении старшей дочери Лота. Но у него были дела в двадцатом столетии, он не мог так просто оставить их и очертя голову кинуться в библейские времена. Да в этом и не было нужды. Он знал, что дочь Лота присутствует и в двадцатом веке. Дьявол полагался на интуицию, тем более что она была у него дьявольская.

Почему–то глазам его предстал пустой постамент возле Дворца–музея, затем девчонка с флейтой. Печальные звуки оглашали безлюдный парк.

Он подключился к мыслям девочки.

«Нет Бетховена, — горевала Айя. — Он бы меня понял…» — Она снова поднесла к губам флейту. — «Ну ни одной собаки вокруг…»

И неожиданно увидела у озера резвящегося щенка. Он был черный, гибкий, забавный. На шее блестел тугой ошейник. По траве струился поводок.

«Интересно, кто его хозяин? А может, его бросили…»

Это предположение наполнило ее сердечко жалостью к резвящемуся щенку: «Радуется, глупый, а того не знает, что его бросили…»

Щенок вскинул голову и уставился на нее. Глаза его горели лукавым огнем.

«А чего ж мне не радоваться, — возразил он ей, — если теперь ты станешь моей хозяйкой?»

Ну, не сказал ей щенок этого. Наверно, подумал. Но Айе было достаточно намека. Она подбежала и схватила тянущийся за щенком ремешок. И щен весело побежал впереди ее к Дворцу–музею, хотя она не могла вспомнить, что ей там надо.

«А где же я буду держать щенка? Мама не разрешит. Вот если бы моей мамой была Безумная Грета, та бы обрадовалась щенку. И зачем только ее бросили в психушку?»

В эту минуту Айя ощутила, что поводок в ее руке ослаб. Она взглянула на щенка и не увидела его. Ошейник был пуст. Ни одной собаки вокруг…

— Вячеслав Андреич! Она уходит…

Главный психиатр выглянул из окна.

На свежем снегу к воротам тянулись узкие длинные следы. Безумная Грета почти не поднимала ступни, шаркала ими по снегу, как лыжами.

— Может, вернуть? — медбрат, как и врач, не любил, когда пациенты уходили своими ходом. Что–то было в этой ситуации противоестественное…

Да, этот случай был особый. Безумная Грета нужна была Вячеславу Андреичу живой, как свидетель его профессиональной исключительности. Вячеслав Ан- дреич благодарен был ей за диссертацию. Небывалый в медицине случай был разгадан. Оказалось — из библейских времен донеслось эхо, и Безумная Грета вспомнила… Вячеслав Андреич ни капельки не сомневался, что когда–то она действительно была старшей дочерью Лота. Тогда и свихнулась. На почве сексуальной неудовлетворенности. Можно было погасить очаг генной памяти, но зачем? Долечить никогда не поздно. А кем был он? Чем больше он задумывался, тем больше приходил к неутешительному выводу: он был тем соляным столпом, в который превратилась жена Лота…

Эта мысль возникла в нем утром, когда он, идя на службу, оглянулся и увидел у главного корпуса психушки резвящегося черного щенка. На мгновение он встретился с его горящими глазами, и пришло решение выписать больную, что было не в его правилах.

Оказавшись на воле, Безумная Грета, вместо того чтобы идти на автобусную остановку и ехать в Троцк, бросилась в первый попавшийся поезд и покатила в неизвестном направлении. Бежали мимо станции, и она ликовала от того, что с каждой станцией становилась все дальше и дальше от самого мерзкого места в этой мерзкой стране, где распоряжается карлик с детским картавым голоском, убивающий здоровых нормальных людей и державший в неволе ее, не сделавшую никому зла.

На неизвестном разъезде после Клинцов в вагон ввалился облепленный снегом пассажир.

— Свободно? — спросил он из вежливости, ведь и так было видно, что мест в купе, где находилась одна женщина, предостаточно.

Незнакомец снял пальто, шапку, дунул на них — они мгновенно стали сухими. Ни искорки снежной на них! Уже одно это насторожило Безумную Грету. Все в невольном попутчике ей не нравилось. И брюки дудочкой немыслимо ярко–зеленого цвета в красную полоску. Поди, заграничные. И туфли фасонистые. И синий жилет. И пышный светло–желтый платок на шее вместо галстука. А ведь в годах уже женишок, в годах. Где он такой наряд откопал? Она окрестила его про себя Шлиманом. Когда–то ей довелось услышать, что Трою обнаружил этот любитель–археолог. «И туфли там стащил с какого–нибудь Одиссея», — подумала она и поджала губы, чтобы не высказать эту догадку вслух. Знала за собой такой грешок. Шлиман между тем извлек из кармана пальто огромный сосуд и две чашки причудливой формы. «Господи, да как же там все поместилось?» — поразилась Безумная Грета и не выдержала, дала понять, что раскусила его:

— На гастроли?

— Да, — нисколько не удивился ее вопросу фокусник. — Наше ремесло такое. Пригласили. Еду.

— А куда?

— В Злынку. Сходить надо в Новозыбкове. Там пересесть на автобус…

Он широко развел руки, и в них оказалась афиша в рост человека. Но странное дело — на ней не было ни текста, ни изображения.

— Минуточку! — сконфузился гастролер.

Мгновение — и он растянулся на афише, став плоским, как фотография. Он улыбнулся с афиши, и тотчас на ней запрыгали яркие буквы: «Сегодня в РДК…». Фамилию она не успела прочесть. Мгновение — и афиша свернулась в трубку.

Безумная Грета так и не сообразила: кто же держал афишу в воздухе, когда он превратился в изображение? Что–то отвлекло. Ее вдруг заинтересовал жилет фокусника. Он почему–то тревожил ее. Она ждала от него подвоха…

Фокусник наполнил чашки ароматным вином.

— Из Сигора, — объявил он и осекся, поняв, что сболтнул лишнее.

— Я тоже там живу, но отродясь такой вкуснятины не… — начала было Безумная Грета и тоже задумалась, упершись взглядом в синий жилет. Нет, он был тогда скорей иссиня–черный…

Они по–прежнему оставались одни в купе. Небо за окном очистилось от туч, наливалось вечерней зеленью. Вино кружило голову. Сладкая истома разливалась по телу. Пришло чувство полного насыщения вечно голодной плоти. Кажется, она уснула. Неизвестно, сколько спала. Может, несколько минут, может, несколько тысячелетий. Открыла глаза, благодарная, и не узнала места, где находится.

Оранжево–зеленый закат над постелью. И перечеркнувший его иссиня–черный силуэт с красным языком, вывалившимся из пасти. Черный Кобель, глаза огненные! Она вскрикнула.

— Вам плохо? — бросился к ней попутчик с чашкой вина и торопливо забормотал, поглядывая на часы, показывающие время до новой эры: — Мне пора. Меня ждут. Билеты уже проданы. К сожалению…

Поезд дернулся и замер. Безумная Грета кинулась вслед за попутчиком.

На перроне вперила очи в полузаметенное название станции «Новозыбков» и потеряла из виду загадочного пассажира. Вспомнила, что он собирался дальше добираться на автобусе до места своего выступления, и отправилась на автостанцию, которая находилась рядом. Среди пассажиров его не оказалось. Кассирша объяснила ей, что рейса на Злынку сегодня больше не будет… Она обрадовалась: значит, и он не уехал… «А как же концерт? — тут же ужаснулась она. — Билеты уже проданы!» И подивилась Безумная Грета пренебрежению местных властей к культурным запросам трудящихся: «Это ж надо, к ним в содомскую провинцию пожаловал на гастроли такой, такой… артист, а они не могут организовать достойную встречу и предоставить транспорт!»

Вот так всегда наскоком судят о местной власти эти… из столиц. А между тем местное начальство не забывало о культурных запросах трудящихся и уж наверняка позаботилось, чтоб выступление мэтра состоялось.

Едва он появился на перроне, к нему лихо подкатил газик. Это был знаменитый на весь Новозыбков Чих — Пых. О нем ходила масса любопытных историй, но люди ждут… Билеты уже проданы… Пыхнув синим дымом, газик унесся.

— Заяц, — сказала Ева, показывая дочке игрушку.

— Аць, — сказала Алиса, сидящая на диване, и протянула к зайцу ручонку.

— Заяц! — повторила Ева.

— Аць! — стояла на своем Алиса.

Это могло продолжаться вечно. Лопалось терпение обыкновенно у мамы.

— Упрямая девчонка! — сердилась она и начинала одевать дочку на прогулку. За окном был мягкий синий вечер. И санки недавно куплены.

У булочной Ева поймала на себе чей–то взгляд. Странная какая–то женщина. Будто из чужой страны. Глядела на нее, будто вспоминая что–то далекое, ускользающее из сознания. И отблески окон горели на снегу перед ней, проясняя в памяти когда–то виденные цветы. Да, колыхались перед ней голубые, розовые, лиловые, оранжевые ирисы! Их было так много, что приходилось выбирать лазейки между цветами. Остальные прохожие их не замечали. Они цвели для двоих. Нет, и Алиса тянула к ним ручонку…

Ева была художником. У нее была цепкая зрительная память, и, придя домой, она восстановила облик незнакомки. Не платок, не шаль, а покрывало. Темное. Лицо бледное, вытянутое. Нос большой, унылый. Губы выразительные. Все время в движении, будто лепит слова, которые все в этом веке забыли. Но самое любопытное — лоб и глаза. Лоб низкий, а глаза словно пытаются разглядеть брови. А может, ждут с неба беды. Нет, в них ожидание кары за грех…

— Аць! — встряла Алиса, показывая маме игрушку.

— Аць! — машинально повторила Ева, и дочка от удивления уронила зайца. Через минуту она предоставила матери возможность исправить ошибку.

— Аць!

— Ту Бишват! — воскликнула Ева и схватилась за голову: откуда ей ведомы эти слова? Откуда она знает их смысл?

И пришел в пещеру у Сигора Новый год деревьев. И посадили дочери Лота по кедру, ибо у них на этот праздник родились сыновья.

Ева торопливо оделась. Поцеловала дочку:

— Посиди, лисенок, с бабушкой. Я мигом! Я сейчас вернусь!

— Куда это ты на ночь глядя?

— Потом объясню, мам, потом…

А про себя повторяла, как заклинание: «Я должна ее встретить! Я должна найти сестру! А то не увижу еще несколько тысячелетий!»

Она вернулась через час, заплаканная, и никому не стала объяснять то, что объяснить невозможно.

Безумная Грета брела по спящему Новозыбкову и думала о женщине, которую встретила у булочной. Почему–то ей хотелось увидеть ее, расспросить о чем–то. Встреча с ней на какое–то время заставила забыть о попутчике, и она не обратила внимания на газик, в моторе которого копался, чертыхаясь, шофер.

Стояла луна над старообрядческой церковью, и приезжей нравился этот деревянный, опушенный снегом городок. Да и ночь была мягкая. Броди до утра — не замерзнешь. Может, все–таки встретится ей та, что у булочной везла на санках дочку, державшую в ручонках без варежек теплый батон. И подушечки пальчиков отпечатывались в хлебной мякоти.

Она прошла мимо памятника человеку с шашкой, здесь снова наткнулась на газик, который в очередной раз сломался. Свернула налево, потом направо и добралась до улицы Ломоносова. Присела отдохнуть на скамейку. Мимо нее, благодушно попердывая, протрусил Чих — Пых, но она не подняла век: ее клонило в сон.

Она сплела два венка из роз. Один надела на голову, вторым обвила бедра…

Из оттаявшей водосточной трубы, заполошно грохоча, просыпался лед. Оглушительный шум, скрежет вырвали ее из одного сновидения и погрузили в другой, более любопытный сон. Осколки, выпавшие из трубы, соединились в непонятную фигуру. Безумная Грета, заинтересовавшись, сделала к ней шаг. И вдруг непонятная фигура вскочила с асфальта и опрометью бросилась прочь. Старшая дочь Лота узнала ее: Черный Кобель, глаза огненные, мучающий ее уже несколько тысячелетий! Уж на этот раз он от нее не уйдет! Она за все с ним рассчитается! За все!

Пропал в снегу Новозыбков. Мелькали какие–то деревушки, леса, овраги, реки, железнодорожные пути… И косые тени летели за бегущими. Заснеженная Содомия, которой не было конца и края. И любая дичь возможна в этой стране. И если схватил кто–то мгновенным оком Черного Кобеля, глаза огненные, и Безумную Грету, то ничуть не удивился: не такое мерещится спьяну.

А она, продрогнув на автобусной остановке, набрела опять на автостанцию и там, свернувшись калачиком, досмотрела свой сон.

Безумная Грета настигла Черного Кобеля, глаза огненные, возле какого–то непонятного строения и посадила на цепь, показавшуюся ей надежной. Она не знала, что такое АЭС, и рассуждала примерно так: уж тут найдется кому присмотреть за ним, если она вздремнет. Но стоило ей прикорнуть — он сорвался. Что–то произошло. Какое–то зарево…

Черный Кобель, глаза огненные, понесся по Содомии, и не осталось в ней сил догнать его и снова посадить на цепь. А цепь рвалась, и где падало хоть одно звено — случалось несчастье. И звенья катились по всей Содомии. И были то звенья одной цепи. Не могла вспомнить Безумная Грета, где нашла ее. И больше не грезился ей библейский Сигор. И Вячеслав Андреич лишился свидетеля своей профессиональной исключительности. И диссертация оказалась без доказательств.

Говорят, с этого сна на новозыбковской автостанции все и началось. А может, с другого. Какая разница, от чего погибла Содомия, если она должна была погибнуть от всего?

Напрасно Ангел, свивающий небо, думал, что Замышляев проглядел конец света. Содомия гибла на его глазах, и если бы не книга, он обязательно ввязался бы в какую–нибудь авантюру и погиб. Но неизвестно, какая мука была нестерпимей.

Зарево двадцатого века соединилось с библейским жаром, и в этом пламени трепыхалась на обугленных крыльях его душа. И видел он с высоты души своей народы, сгорающие заживо, катающиеся по отравленной Содомии.

Диктатором Дззы против собственного народа было пущено все, что якобы предназначалось для Гоморрии. И химическое, и бактериологическое, и ядерное, и водородное оружие. А также то, что сводило с ума тех, у кого в этой безмозглой стране еще оставался ум: миллиардотонные кувалды музыки, разрушающие связь с космосом, без которой невозможно существование датчиков.

И видел Замышляев то, что было скрыто от остальных глаз. Собственное горе ослепило людей. Он видел: вместе с ними гибли люди всех тысячелетий. И снова бежал Лот со своими дочерьми. Но не было пещеры, которая приютила бы их.

Видел Замышляев их скорбные фигуры на фоне взрываемых по приказу диктатора АЭС и узнавал в одной из бегущих Безумную Грету, а в другой — свою любимую… И девочка с флейтой никак не могла догнать толпу. И отставала она безнадежно. И оглядывалась она по сторонам, ища музыку Бетховена, Грига, Вивальди, и не находила ее — Содомию сотрясала музыка кувалдоголовых.

Демократы–партократы, пользуясь моментом, тащили что плохо лежало. А плохо лежало все. Воровали уже не тысячи, а миллиарды и рвали когти за рубеж.

И придумало Правительство новую забаву: испражняться на выживший народ указами. И завалили указы всю страну. И началось всемирное зловоние.

Выпрямители извилин объявили пособниками Гоморрии всех, кроме диктатора Дззы, отводя подозрение от него, а значит, и от себя. Многие годы ИВИ с ведома правителей занимался перепродажей секретов Содомии, а также пересылкой на Запад лучших ученых, писателей, художников, артистов под видом диссидентов, которым не может быть места в стране победившего социализма. Внешне выглядело это вовсе безобидно для ИВИ. Диссиденты сами рвались туда, где можно было продолжать работу и не умереть с голоду.

Армия прилежно утюжила танками сограждан.

Диктатор Дззы находился в зените славы.

Замышляев писал свой роман. Он приближался к концу. И тут работа застопорилась. Замышляев терзался. Ходил на почту. Вел бесконечные разговоры с Евой, которая… Но в это он не хотел поверить. Иначе не смог бы продолжать работу. Нет, там в Новозыбкове все в порядке, т. е. не все… Какой же порядок, если он в Троцке, а семья его… Но он незримо присутствовал в квартире на Ломоносова.

Алиса переползла на сухое место — на диване расплывалось темное пятно.

— Кто сделал? — строго спрашивала мама.

— Па–а–па, — тянула дочка.

Да, там в Новозыбкове все по–прежнему. И он согласен еще долго быть для Алисы громоотводом, чтобы ее репутация в глазах мамы оставалась неподмо- ченной. Но роман застрял. Может быть, потому, что автор не знал, как поступить с диктатором Дззы…

Диктатор Дззы прислушался. Мышь не мышь… А может, крыса… Да, Дворец- музей, покинутый людьми, вполне мог быть захвачен крысами. А вдруг и с ними произойдет эволюция и появится новая порода выпрямителей извилин? Нехорошее воспоминание заставило его поежиться. Ночь побивания крыс началась со взрыва громадного корпуса ИВИ и продолжалась несколько суток. Кажется, было уничтожено несколько миллионов сотрудников. Потом принялись за стукачей. Оказалось, Иудой в этой стране был каждый третий! Таким образом содомское общество самоочищалось. И за несколько суток — все насмарку! Ах, за последнее время он такого насмотрелся… Забить бы в память поглубже, чтоб и не высовывалось. Но, кажется, и в его черепе произошел разлом и хлынули наружу химеры.

Война… Сначала все шло по плану, одобренному в двух странах.

Были великолепно организованы аварии на АЭС, являвшихся атомными базами Гоморрии на территории Содомии. А для чего их проектировали в самой густонаселенной местности? Не рядом с Кремлем?

Гоморрийцы и содомляне с превеликим усердием лупили друг друга. Зачем? Сказано же: так лидеры решили. Для престижа нации. Для истории. Должно же в ней что–то происходить. Чем больше трупов, тем выше памятник победителю. В данном случае диктатору Дззы. Какая сторона ни победит… Нет, все–таки крыса. Скребется, как завшивевший содомлянин или гоморриец. Какая разница? Да, сначала все шло хорошо. Потом воюющие стороны почуяли: тут что–то не то… Нет причины колошматить друг дружку. Привереды какие! Смысл бойни им подавай. Мало им приказа: сражаться до конца! Разбаловал их диктатор Дззы, разбаловал… Сколько усилий пришлось предпринять, чтобы затормозить обещанные реформы. Некоторые недоумки всерьез решили, что он собирается их проводить. Ох, юмористы. А тут на беду Могучий Хрен восстал, символизируя собой здоровье нации… Еле удалось притянуть его к земле стальными тросами. «Я еще поднимусь!» — орал несгибаемый народный лидер. Уломали… Сколько нервов стоило раздробить общество на правых и левых! Столкнуть их наконец! Гражданская война — это прелесть. Это объяденье для такого лакомки, как он. Все заняты делом. Неразбериха. Паника. Хаос. Эпидемии. Поистине звездные часы человечества! И гордость, законная гордость за то, что этот грандиозный спектакль сварганил не кто–нибудь, а он, диктатор Дззы! Человечество должно быть по гроб благодарно своему режиссеру, что так эффектно ушло со сцены… Крыса?.. Да, она! Сомнений не оставалось. Опять затихла. Пораскинув мозгами, он решил, что не так уже плохо, что кроме него на Земле уцелело еще одно существо. К тому же — женского пола… Бр–р–р! А впрочем… Если преодолеть брезгливость… Что ж, ради великой цели… Он и не с такой крысой жил… Тощая, напиханная по горло цитатами. Ее даже тошнило философией… А что? Появится на Земле новая раса. Пронырливый, зубастый народец. Перспектива замечательная, но… крысы ужасно прожорливы. Могут слопать своего прародителя. Ему снова пришла мысль о эволюции… Кто же предполагал, что на Земле в результате ядерной войны начнется новый виток… В это трудно поверить. Но он собственными глазами видел…

Там, в глубине, подошло тесто… Там скопилась бунтующая плоть. Земная оболочка из последних сил сдерживала ее напор. А тут война, вздыбившая целые континенты… Что–то стряслось там… Лопнули могучие обручи, отлетели надежные заклепки — и сквозь гигантские разломы в земной коре хлынула невообразимая, самовоспроизводящаяся материя! Тысячи чудовищных форм!

Это случилось после отлета Ноева ковчега, отказавшегося принять на борт Дззы. «У нас своих диктаторов хватает!» — нагло усмехнулся Ной, верзила в прожженной метеоритом тельняшке.

Дззы бежал из Питера после происшествия с птеродактилем, подорвавшим его авторитет. До сих пор его самолюбие страдало. Подумать, какая наглость! Первобытная птица пыталась им полакомиться прямо на военном совете, приняв его за обыкновенного жука или — хуже того — за мошку! Его, устроившего грандиозную свалку из человеческой цивилизации! Его, расчистившего путь новой расе крысо–людей!

Птеродактиль опустился на стол, опрокинув несколько прозрачных рюмок, похожих на длинноногих красоток в зеленых юбочках, и расплескавшийся венгерский рислинг залил карту Гоморрии. Он разрабатывали поистине гениальный план: нанести Гоморрии такой сокрушительный удар, чтобы потерпела поражение Содомия. Генералы, отличавшиеся традиционной дегенеративностью, и вовсе впали в прострацию, тупо уставившись на гостя, влетевшего в распахнутое окно. Даже неустрашимый шеф ИВИ, сделавший блестящий доклад с демонстрацией захватывающего фильма, снятого скрытой камерой, о сексуальной жизни членов Совета цезарей, и тот в первую минуту оторопел. Слишком неожиданным был переход от показа любовных извращений — хе–хе — до…

А птеродактиль, выдирая крючковатыми когтями из карты линию гоморрий- ской обороны, медленно повернул расщеперенный клюв к диктатору Дззы… Почему–то именно он показался доисторической птице наиболее съедобным из всей компании… Как хорошо, что есть верные соратники! И среди них такие туши, как министр обороны… Дззы и сам не успел сообразить, каким образом очутился за его спиной. Двухметровый клюв, усеянный острыми зубами, сжал неохватного Устина Мясова поперек туловища… Это было зрелище не для чувствительных душ. Шеф ИВИ нырнул под стол.

Птеродактиль с добычей вылетел в окно. И тогда вслед ему раздались выстрелы. Тело министра обороны безжизненно обвисло в клюве захватчика.

Диктатор Дззы заглянул под стол. Шеф ИВИ опустил пистолет, который, как и у всех гоморрийских шпионов, был иностранного образца.

— Я выполнил свой долг! Теперь он ничего не выдаст гоморрийцам…

Птеродактиль, по его мнению, являлся лазутчиком Гоморрии.

И главный агент этой страны — диктатор Дззы — вынужден был наградить орденом за бдительность другого агента этой страны, убившего третьего агента этой же страны. Да, да, такая вышла неувязка — статуи Первого вождя были свергнуты, а ордена не успели заменить…

Воспоминание распалило его и прибавило храбрости. Если ему и не удастся сквитаться с птеродактилем ввиду отсутствия оного, то с крысой он непременно справится. И вообще давно пора обследовать Дворец–музей, принадлежавший некогда императору. Какому именно — его не интересовало. История для него начиналась с Первого вождя. Мозг его напоминал светляка: способен был озарить только крохотный клочок окружающего мира. Нужно было погрузить во тьму сознание всех, чтобы при таких задатках прослыть светочем.

Последнее время он испытывал неудобство от того, что некем было повелевать. Некому было показывать свое величие, поэтому комнату, где большую часть времени находился, выбрал не абы какую, а ту, в которой было множество зеркал выше его роста. Диктатор Дззы подолгу любовался своим отражением, и ему было не так одиноко. Зато в других комнатах было великое множество картин. Его оставили равнодушным пейзажи, зато портреты позабавили. Ему доставляло удовольствие чувствовать себя преемником этих важных особ, не подозревавших о его существовании. Было несколько милых женских мордашек. Жаль только, что они были изображены не в полный рост. Как всякое насекомое, он предпочитал человеческое тело. Царицу Марию Федоровну он мысленно потрепал за щечку и шепнул на ухо такое, что портрет покраснел и отвернулся к стене. На обратной стороне холста Дззы прочел фамилию неизвестного ему художника — Боровиковский.

В какой–то из комнат нарочно уронил дорогую статуэтку из фарфора, просто для того, чтобы насладиться, видя, как редкостная вещица на глазах превращается в осколки. Люди, не способные к творчеству, частенько испытывают наслаждение от гибели предметов, доказывающих уже одним своим существованием их непричастность к искусству. Вообще–то всех людей на этой планете можно было поделить на два класса: творцов и разрушителей. Самое страшное происходит, когда разрушители пытаются стать творцами. Тогда на свет появляется атомная бомба, изуверская музыка, уродливая живопись, пользующаяся успехом у безнравственного быдла. Но это попутно. Последуем за Дззы. Что он еще отчебучит?

Он только что проткнул шпагой диван. Пнул носком ботфорта кресло, и оно рассыпалось от старости. Диктатор с удовлетворением подумал: то же самое он сделал с империей. Теперь ее имя можно писать с маленькой буквы.

Больше всех помещений ему понравилась мастерская художников. Овальное окно во всю стену. Груда засохших тюбиков с краской, погибших в страшных конвульсиях. Зеленая книжка «Шрифты» и афиша на полу: «Сегодня в … состоится творческий вечер поэта Говень…». Фамилию поэта Ева не успела дописать: ушла в отпуск. Диктатор Дззы решил перебраться сюда. По крайней мере, есть где спать — на столе среди агонизирующих трупиков с охрой и берлинской лазурью. А если станет холодно, можно завернуться в афишу, хотя, наверно, не очень этично диктатору с тараканьими усами спать в обнимку с поэтом Говень…

Он совсем забыл о цели похода, о крысе, но она сама напомнила о себе. Звук стал отчетливей. Он доносился из подвала. В мастерской Дззы прихватил свечу и спички. Теперь они пригодились. Держа свечу перед собой и шпагу наготове, диктатор начал спускаться в трюм дворца.

— Содомская хроника, — объявил в кромешной темноте скрипучий и вредный голос. — Прошла Чума, кутаясь в багрово–черное знамя, по градам и весям…

Ого! Да здесь водятся привидения… Вот–вот схватит за шиворот скользкая рука! Дззы струхнул. Долго стоял, боясь выдать себя. Но было тихо. Только крыса по–прежнему скреблась глубоко внизу. Он сделал шаг, другой…

— Однажды генсек Порча, — продолжал голос, — посетил молодежную выставку. Диктатор подверг критике работы современных художников. Особое отвращение вызвали у него примитивные творения таких недоучек, как Леонардо да Винчи, Боттичелли, Вермер, Тициан. А некто Микеланджело вызвал справедливый гнев диктатора маниакальным пристрастием к гигантизму. Некоторым неудачникам пришлось эмигрировать в Г оморрию, а оставшиеся перебивались с хлеба на квас. Зато из запасников были извлечены шедевры Угарова, Непринцева, Вучетича…

Диктатор побагровел, почувствовав подвох. Кто это изгаляется над его художественным вкусом? Кому принадлежит только что прозвучавший текст? Не Замышляеву ли? Был когда–то такой диссидент. Жаль, что для привидений не предусмотрено психушек.

Свеча догорела до половины, прежде чем Дззы отважился двинуться дальше. Его пугала даже тень собственной треуголки, она ныряла, как лодка в пучине, когда он переступал со ступеньки на ступеньку.

Подвал был завален хламом не одного столетия. Бочки, ящики с неведомым содержимым, корыто с известкой, фонари с побитыми рожами, позеленевшая пушка с горкой ядер, метла, продавленное кресло с торчащей пружиной, изогнувшейся в виде вопроса, груда икон, рассыпанных, как игральные карты веков, самовар, какие–то черепки, мольберт, полуистлевшие бумаги… И все это в таком невообразимом сочетании, что возникала мысль о вселенском хаосе, из которого Богу недосуг было слепить что–то разумное. Между тем крыса скреблась не переставая.

Диктатор Дззы поднял свечу выше. На стене запрыгала нервно процарапанная надпись: «Безумная Грета! Я тебя лю…». Чья–то шпага, торчащая из допотопной рухляди, упрямо скребла штукатурку, выводя «б».

— Кто тут? — с дрожью в голосе вопросил Дззы. Как все диктаторы, он был трусоват.

— Кто это ко мне посмел явиться без доклада? — вопросом на вопрос отпарировал некто, пытающийся выбраться из кучи тряпья.

Еще не видя друг друга, они уже как будто скрестили шпаги.

Наконец поклоннику Греты удалось выкарабкаться из–под выцветшего абажура с перепутанными кистями, ковровой дорожки и козлоногого столика.

Диктатор Дззы невольно отступил назад. На него, горделиво вздернув нос, с горы рухляди взирал император Павел! Один ботфорт угодил в помойное ведро, к счастью, давно высохшее, другая нога была опутана колючей проволокой. В изгибе левой руки паук сплел сеть. Видно, его величеству долго пришлось валяться невостребованным. Тем не менее он не утратил присутствия духа, своего заносчивого характера и был готов к новым испытаниям!

— А здесь меня убили, — равнодушно, как будто речь шла о ком–то постороннем, сообщил Павел, перепутав дворцы. Но такая забывчивость, надеюсь, извинительна для памятника, не охраняемого государством.

Дззы представил ночь, подушку, упавшую под ноги убийце, окровавленные простыни (он не знал, что Павла задушили), руку императора, ищущую унесенную шпагу… Ж-жуть! Нет, быть правителем — страсть не многих… Хотя… его содомляне не таковы. Диктатор приосанился. Конечно, он не отрицает: заслуги Первого вождя в приручении этого быдла исключительно велики. Но и он кое- чего достиг. Для этого пришлось окончательно разделаться с империей. А секрет прост. Эти животные доверчивы к власти. Что ни предлагаешь — берут. Водку, делающую их самих и детей дебилами, музыку, вышибающую последние мозги, табак, наркотики, идеи… Предложи им взамен великие произведения искусства, литературы — обидятся. За кого принимаешь? Вот какое общество удалось получить, прислушиваясь к запросам самих трудящихся! Он, Дззы, был сущим благодетелем для своих подданных. Предлагал им только то, что они были способны оценить и усвоить. А напоследок дал каждому потешиться, отвести душу на ближнем.

В кабинете директора они обнаружили ключи, и теперь им стали доступны все уголки так до конца и не отреставрированного Дворца–музея.

— Мне писали, — вспомнил диктатор, — что директор деньги, отпущенные на реставрацию, присваивал.

— Повесить негодяя при всем честном народе! — стукнул шпагой император.

— Так ведь честного народа не наберешься, — возразил Дззы. — Если наказывать, то сразу всех.

— Повесить! — заупрямился Павел. — Порок должен быть наказан!

— Да его и повесили, — попробовал успокоить его величество спутник. — Сам видел афишу: «Голосуйте за…». Не знаю, выбрали его в Совет цезарей или нет, но афиша висела.

В одной из комнат дверь была заперта изнутри.

— А вот он где скрывается! — возликовал истинный хозяин Дворца–музея и стукнул носком ботфорта в дверь. — Эй, кто там? Я, император Павел, приказываю…

За дверью было тихо.

— Я — диктатор Дззы…

Дверь неожиданно распахнулась.

— Вячеслав Андреич! — сжал в объятьях Дззы короткорукого карлика в белом халате. — Как хорошо, что вы спаслись!

— Но вы меня оставили без практики, — всхлипнул главный психиатр Содомии. — Я деградирую как специалист.

Глаза его странно бегали. В уголках губ пузырилась слюна. Тело дергалось. Он, никогда не отличавшийся устойчивой психикой, в результате пережитого за последние месяцы почти утратил способность контролировать свое поведение. Все больше склонялся к однажды возникшей догадке, что в библейские времена он был женой Лота. Следовательно… Он застывал, как столп.

— Зато прежде потрудились, — напомнил о его заслугах перед государством диктатор и доверительно наклонился к уху своего верного помощника. — Ну, не скромничайте, признайтесь: ни одного диссидента не оставили без внимания?

— Хотя бы один остался, самый завалящий, — заныл психиатр, плотоядно поглядывая на Павла. — Я бы на нем новый препарат попробовал. «Золотая середина». Один укол — и любой гений становится нормальным членом общества. У него пробуждается гражданская сознательность. Вместо гневных писем, критикующих все и вся, он начинает строчить вполне конкретные доносы и в этом достигает истинного профессионализма. Из кожи лезет, добиваясь приема в СЛН. На что уж неуправляем был Могучий Хрен… Хорошая порция «Золотой середины» — и залепетал извинения в адрес Порчи…

Что–то невразумительное хмыкнул диктатор Дззы. Вячеслав Андреич на ходу перестроился:

— Высшей наградой для него становится доверие диктатора Дззы…

Павел нетерпеливо кашлянул, напомнив о своем присутствии.

— А нельзя ли «Золотую середину» испробовать сначала на привидениях? Шастает здесь одно… Из этих дисси…

Психиатр не успел ответить. Совсем рядом раздался голос, недавно напугавший диктатора:

— Была у диктатора Дззы любимая авторучка. Звал он ее ласково Феденькой, потому что это была особенная авторучка. Мужеского пола. Стоило ее (его) легонько сжать, сами собой лились доклады, постановления, которые и составляли бессчетные тома правителя, загромоздившие Содомию. И неизвестно, сколько бы еще настрочил томов Феденька диктатору, да сбежал авторучк на редакторскую должность в «Литературную Содомию» вместо Бори Чаковского…

— Я знаю, кто это! — дернулся диктатор, будто его ударило током. — Это Саллюстий Самоваров! Он жив!

— Алло! Ты спрашиваешь, что с книгой? Еще недавно я считал: она закончена. По крайней мере, мне все было ясно в ней. А тут… такое дело. Неожиданно она вышла из повиновения.

Да, Замышляев и не предполагал включать в книгу историю своей любви к Еве, но так вышло… Он давно заметил за собой странную особенность: стоило ему написать о чем–то, как оно исчезало из жизни. Взять хотя бы куст жасмина возле Эрмитажа. Ведь его выкорчевали сразу же, как только у Замышляева сложились о нем стихи. И много других примеров он мог бы привести. Куда, например, девался Порча? Еще недавно скитался из страны в страну, клянча всюду миллион для своего фонда. И вдруг рецидивист–побирушка исчез. И неведомо откуда прилетел этот жук… Нет, неспроста он не касался своих отношений с Евой.

Странный она была человек. Ангел, свивающий небо, сказал бы о ней: взбунтовавшийся датчик. Обладая способностями большими, чем у кого–либо в Содомии, она не желала обнаруживать свой дар.

— Природа дала тебе талант, и ты должна… — не раз втолковывал ей Замышляев.

— Природа не спрашивала моего согласия, — возражала она. — А это нечестно. Может, я не согласна брать у нее взаймы, чтобы всю жизнь выплачивать долг. Зачем мне еще это рабство?

— Да ладно! Черт с ним, с долгом! Но ведь воплощая замысел картины или стихотворения, ты испытываешь ни с чем не сравнимое наслаждение!

— Пытку! Стыд! Не хочу заголяться на площади!

— Ты — просто труп! — махал он безнадежно рукой, и на этом спор кончался. Но каждый раз вспыхивал с новой силой, когда она, забыв о многолетнем споре, приоткрывала перед ним краешек какого–нибудь невоплощенного замысла. Тогда Замышляев свирепел. Обрушивал на ее голову глыбы новых доводов, а то и оскорблений. По его словам выходило, что она — преступница, зажилившая талант, заточившая свою прекрасную душу в темницу. Он ненавидел ее! Сколько дегенератов, подвизавшихся на ниве изящной словесности, без всякого права компостируют мозги своим согражданам! А она… сколько миллионов людей она обокрала! И сама не гам и другому не дам… Он жалел, что нет раскаленных клещей, чтобы вырвать такой великий дар из ничтожной твари!

Однажды это ему удалось. Он заставил ее перепечатать несколько стихотворений и отправить в журналы. Ева шумно радовалась ответам. Они были удручаю- ще–однообразны: присланные стихи не представляют художественной ценности.

— И ты поверила? — уничтожающе глядел на нее Замышляев. — Сразу гора свалилась с плеч? Да как ты не понимаешь? Забыла, где живешь? Тут только случайно можно напечатать что–либо путное. Не понимаешь, кто литературой распоряжается? Сотрудники ИВИ да бездари вроде того волосатика из «Красного фонаря».

Этот вершитель судеб поэзии особенно был ненавистен ему. Волосатая гусеница! Пакость! Даже растереть ногой противно! Подборки в этом журнале отличались крайне агрессивной подачей. Напоминали психическую атаку. «Го- моррийский профессор! Блистательный стилист! Известнейший поэт, переведенный на все языки!» Ну, почитал Замышляев «всеязыкого поэта». Пожал плечами. Туча таких профессоров в Содомии наберется, и если сгустится она однажды над «Красным фонарем»… Сотрудники этого журнала подошвы протерли, расшаркиваясь перед Г оморрией. А главный редактор и вовсе сбежал в нее после падения генсека Порчи…

— Ну, повезет, напечатают, — усмехалась Ева. — А кому читать? Нашим гражданам? Да им убивать, насиловать, грабить в миллион раз приятнее! Нет людей и не предвидится!

Она считала бессмысленным его подвиг. Жалела, как маленького ребенка, не смеющего поднять глаза на страшный мир.

Он отвечал ей мгновенно придуманной притчей:

— Поставила хозяйка тесто, чтобы испечь хлеб. Но схватило сердце — умерла. А тесто тем временем подошло, полезло из квашни… Разве оно виновато, что хлеб уже хозяйке не нужен?

Притчами можно доказать все, но в глубине души он сознавал: Ева права. Содомия не имела права на существование. Достойна Божьей кары. Но не людской. И в Г оморрии дерьма по горло. И надо бы вместе выбираться из него. Может, живопись, стихи — это как раз то, что пособит выбраться из грязюки. Он представил море дерьма и крови и зыбкий мостик из великих книг, картин. Пьяный содомлянин ступает кирзовым сапогом, перемазанным навозом, на улыбку Джоконды…

Где же выход? Выход был. Для него, но не для Евы. Отречься от действительности. Жить в вымышленном мире.

После очередной перепалки, когда он заявил, что ему ничего от действительности не надо, так как он в состоянии вообразить себе цивилизацию по вкусу, Ева, прихватив Алису, укатила в Новозыбков к родителям. А он махнул в иные времена. Долго блуждал в них праздным соглядатаем, пока не наткнулся на Лота с дочерьми, бегущими из Содома. И век двадцатый явственно угадывался за ними. И на нынешнее время ложились библейские тени. Вот тогда и пришло к нему двойное зрение. Он одинаково ясно различал выражение на лице младшей дочери Лота и усмешку своей Евы. Порой эти лица сливались в одно…

Ему начинало казаться: время вовсе не движется. Время — одна великая картина, и можно обозревать ее всю сразу. И тот, кто делит эту картину на фрагменты, никогда не поймет целостности замысла.

Одновременно Замышляев видел слипшуюся, содрогающуюся, как студень, массу, ломящуюся в дом Лота, и Привокзальную улицу в Новозыбкове. Мысленно он замедлял шаги возле дома, где Ева жила в детстве. Она была очень скрытным ребенком, хотя уже тогда по своему развитию была старше многих взрослых. В ней рано проснулось то, что зовется внутренней жизнью. А ведь не секрет, что миллионы содомлян живут лишь внешней жизнью. Внутренняя жизнь их напоминает крест–накрест забитый темный чулан без единого окошечка, затканный пауками. И нет государственной тайны в том, что, не способные передать эстафету духовности, они порождали еще более гнусные подобия себя. Достаточно вспомнить кувалдоголовых… Слабоумие становилось отличительной чертой жителей Содомии. Позорно выродились литература, живопись, музыка, кино, наука, не говоря уж о медицине, в которой делало карьеру немало из–за угла мешком пристукнутых вячеславов андреичей, состоящих на службе в ИВИ. Кстати, об этой организации профессиональных иуд. Даже там уже не могли сообразить, кому служат: почти все агенты были перекуплены Гоморрией. Только армия покамест доблестно справлялась с безоружными…

Да, видел Замышляев снежные крыши городка, старообрядческую церковь, озеро, памятник герою Гражданской войны, косматые ели у дороги. Бежали по улице Ломоносова в пещеру близ Сигора праведник Лот с дочерьми, оставляя на заснеженном асфальте следы босых ног. И глядела Ева из окна на них. Вспоминала что–то и не могла вспомнить. И сжималась душа ее, предчувствуя беду, и хотелось бежать ей куда–то, и снежные вихри у окна представлялись ей крыльями ангелов, о которых писал Замышляев.

Библейское время захватывало городок, и самое мелкое событие казалось исполненным грозного смысла.

И плакала ночью безутешно Алиса, у которой мама и бабушка отняли часы, вытянутые дочкой из–под подушки. Плакала взахлеб и не могла успокоиться: отняли у маленькой взрослые время, которое она не успела прижать к уху…

— Ева, ты слышишь меня? Зачем звоню? Между нами все кончено? Это тебе только кажется. Никогда не кончается то, что было однажды. Потому и пишу. Помнишь, я ходил тебя встречать после работы? Мы шли через парк… Вспомни, я молол какую–то чушь. Ну, о том, что у времени тот же механизм действия, как у нейтронной бомбы. Только замедленный. Но однажды оглядываешься: все вокруг есть, а люди исчезли. А ты сердилась: «Погляди, какой парк!» Вот я сейчас его вижу. Он такой, будто над ним взорвалась нейтронная бомба… Никого. А тогда мы встречали хотя бы Мусорщика. Он что–то строчил в узкий блокнотик. В Содоме на проспекте такие продавали. Очень удобные. Сунешь в карман и не видно. Я все порывался к Саллюстию, а ты не пускала: «Все равно в дыму заблудишься. К нему надо с пожарной машиной подъезжать!» Ты спрашивала: «Как пойдем?» А я всякий раз выбирал дорогу, чтобы пройти рядом с березами, заставшими последнего царя… Я глядел на них и декламировал одни и те же глупые строчки: «Но вызывают все же слезы три императорских березы». Мы сворачивали возле них на аллею, ведущую к озеру. Глядели на озеро, на чаек, на Дворец. И не ощущали в себе того, что было главным. Того времени. Сегодня я спрашиваю: что такое люди? И отвечаю: пузырьки времени, как в воде пузырьки кислорода. Плохое или хорошее — оно наполняло нас. А теперь его нет. Ты говоришь: «Между нами все кончено». А я пытаюсь возразить. Я пытаюсь задержать дыхание времени. Подношу зеркальце своей души к губам времени, и оно запотевает. Все, что я тебе сейчас пытаюсь напомнить, это слабый налет на зеркальце. Можешь выбросить его… Одно в парке было плохо — мало скамеек. А сколько уютнейших уголков! Столько разных деревьев! Лиственницы, ели, дубы, клены. Громадные. Не то что нынешнее племя, как сказал бы Лермонтов. Порой мы задерживались на каком- нибудь мостике. Глядели, как плещутся утки. Они так забавно переворачивались и стояли в воде торчком. А потом вывелись утята. Пушистые, как одуванчики. Мы шли через парк… И когда навстречу попадались люди, в их глазах можно было прочесть осуждение: «Силен… Какую молодую отхватил!» Не станешь объяснять каждому, что ты сама меня нашла такого. Только теперь я начинаю понимать, какую тяжесть ты взвалила на свои плечи. Тысячи ненаписанных романов обрушил я на тебя. Даже названий не могу вспомнить, а ведь когда рассказывал их тебе, они были готовы до строчки. Я их создавал в одном экземпляре. Для тебя. И это тоже было временем, наполнявшим нас. А теперь его нет. Нет тысяч романов. Потому что рядом была ты. Ты была моей бумагой. А теперь буквы с нее стерлись, и бумагой может воспользоваться другой… Бумага снова забеременеет буквами. Зачем звоню? Не звоню — трублю в шофар. Наступает праздник Рош Ашана. Новый год. Время раскаянья за вольное или невольное зло, причиненное людям. Вот я и каюсь перед тобой: живого человека столько лет превращал в бумагу… помнишь, я говорил тебе, что лунной ночью в тумане парк наполняют призраки: прекрасные дамы, блестящие офицеры гуляют по аллеям… А Первый вождь хвастался, что их искоренил. И мы станем призраками, населяющими этот парк. И кто–то из нас шепнет глупые строчки: «Но вызывают все же слезы три императорских березы…»

Ангелу, свивающему небо, слушавшему этот разговор, мучительно захотелось увидеть лицо Евы. Но где? Он знал, что в Новозыбкове ее нет. Ее нигде нет. И это в глубине души знает даже Замышляев. Его фантазии хватает на то, чтобы заново создать ее из воздуха. Что ж, его право. Но Ангел, свивающий небо, не видел ее никогда. И вдруг сообразил: в квартире Замышляева должна быть ее фотография! Надо поспешить, пока тот не вернулся.

В следующую секунду Ангел, свивающий небо, уже листал в его квартире книги, альбомы: вдруг среди них… Потом руки его нащупали в шкафу за книгами самодельный пакет. Он вытащил его — и на пол к его ногам хлынули фотографии. Ангел, свивающий небо, поднял первую попавшуюся и почувствовал, что не может двинуться. Если войдет сюда хозяин… он сможет сказать ему только одно: сегодня праздник Рош Ашана, время раскаянья за вольное или невольное зло, причиненное людям…

Он не мог оторвать взгляд от фотографии: из библейской дали сквозь радиоактивную пыль двадцатого столетья на него глядело лицо младшей дочери Лота!

Губы ее шевельнулись. И сливались в одну вселенскую музыку с щебетом птиц, с бормотаньем ручья, со стрекотом кузнечиков, с пряным запахом ягод и цветов, наполнялись жгучим зноем слова, срывающиеся с губ:

— Азария, ты жив? Азария, ты жив? Азария, ты еще придешь? Азария…

«Никогда не кончается то, что было однажды…» Откуда Замышляеву известно

то, что до сих пор не приходило в голову Ангелу, свивающему небо?

— Т-сс, — прошептал диктатор. — Нападаем вместе. Ты души его, а я…

Он обнажил шпагу.

Ах, над парком сияла полная луна. Сознание ее было незамутненным. Деревья, осененные инеем, смотрелись в черные озера. И в такую дивную ночь во Дворце–музее совершалось злодейство! Император Павел должен был погибнуть вторично в результате подлого заговора, ибо не может быть двух монархов при одном подданном…

Ни о чем не подозревая, его величество безмятежно дрых, надвинув треуголку на глаза и завернувшись в афишу наружу буквами, которые никто из нападавших не успел прочесть, так как Вячеслав Андреич со всего размаху налетел на шпагу, внезапно вынырнувшую из–под бумаги! Диктатору Дззы ничего не оставалось делать, как в свою очередь с наслаждением пырнуть главного специалиста по диссидентам, воскликнув с благородным негодованием:

— Подумать только — этот псих покушался на вашу царственную особу!

Но шпаги двух монархов не причинили подданному никакого вреда: Вячеслав Андреич на их глазах превратился в соляной столп! Стоять ему вечно памятником окончательно свихнувшейся содомской психиатрии.

И остались в живых на всю Содомию от миллионов граждан только два монарха да мятежный историк Саллюстий Самоваров. О Замышляеве они не подозревали. И пришла в голову двум монархам благая идея — возродить величие Империи… Заметьте, я снова пишу это слово с большой буквы. Ради истины следует добавить: за возрождение первым высказался Павел, которому не хватало народов, чтобы повелевать оными. Но опять же ради истины следует отметить, что диктатор Дззы согласился без особого неудовольствия. Величие Империи? Что ж, будет что развалить… Вот только в том и в другом случае без подданных не обойтись. Пожалуй, следует отправиться в разведку. Может, удастся наскрести по сусекам для возрождения Империи десяток–другой патриотов.

Той же лунной ночью визжал снег, как резаный поросенок, под коваными ботфортами императора. Тень Павла скользила по промерзшим стенам зданий, и казалось: искрилась в ней голубая кровь. Прошел одинокий путник мимо кирхи по проспекту Стойких Пердунов, мимо магазина, в котором и прежде ни хрена не было, кроме неповоротливых продавщиц, не встретил ни кошки, ни собаки и двинулся в Содом. Но и там не обнаружил никого. Направился в Гоморрию. Убедившись, что и там в результате прогрессивной политики не осталось ни души, пересек ее границу и… Впрочем, мы–то чего за ним таскаемся? Лапти по талонам получали. Поберечь надоть.

Прошло более полугода. Император не вернулся. Уж не встретил ли он где- нибудь в Злынке Безумную Грету? Выскоблила она его бронзовый мундир, и он сияет теперь, как солнышко. Прогуливаются они средь бела дня под ручку, и никто не шарахается от них в ужасе. Заходят они в книжный магазин. Листают не- раскупленные сборнички милых моему сердцу болванских пиитов. Умиляются беспомощным стишкам. Боже, как доходчиво писали в старину…

В окрестностях Троцка клубился туман. И каким–то чудом спасшаяся рощица по–детски барахталась в нем. Как будто маленькая Алиса делала в ванне куп–куп. Так, по крайней мере, казалось Неприрученному Охотнику, который неторопливо брел, прислушиваясь к шелесту листьев под ногами. И вечная тишина была в нем. И ясность, будто не в тумане блуждал, а в солнечный день.

Внезапно он прислушался. К шелесту листьев примешался какой–то гул. Он шел с неба. Неприрученный Охотник, размышляя о почти законченном романе, поднял голову: диктатор Дззы летел над Троцком.

Неприрученный Охотник вскинул ружье. Никто не слышал выстрела. Но было известно: он никогда не делал промаха.

Над телом диктатора Дззы склонился Черный Кобель, глаза огненные.

— Не все потеряно, Порча, — сказал он и красным вывалившимся языком, с которого капала ядовитая слюна, лизнул рану.

Мертвец заворочался и сел. Это было еще одно перевоплощение Порчи. На этот раз в себя. История еще нуждалась в нем.

— Куда теперь? — спросил он своего спасителя.

— В Гробск… Там формируется новое Правительство Содомии.

А в Дворце–музее еще долго раздавались слова «Содомской хроники». И ни от кого уже не скрывался тот, кому принадлежал голос. Это был попугай Прошка, он же раскаявшийся в патриотической деятельности капитан ИВИ Прохоров, ставший последним в Содомии диссидентом.

— Даю слово — не буду докучать тебе своими звонками. Несколько месяцев просидел дома безвылазно, не считая походов на почту. Правда, как–то выбрался в кино… Да навестил рощицу у Троцка. И вот сегодня, очумев от работы, глянул на часы и спохватился: скоро ты домой заявишься. Побежал встречать. Думал — в парке увижу. Никогда прежде не говорил… Любил заметить издали и уже ни на что не обращать внимания: ни на встречных, ни на деревья… Приближаться с каждым шагом к тебе и ждать, как чуда: вот мы снова рядом. Понимаю: глупо. Потому и не признавался. А теперь все равно. Нет, не высмотрел тебя в парке и добрел до Дворца–музея, отгоняя мысль, что ты давно в отпуске и уехала к родителям… Мне так хотелось, чтобы все было, как раньше. Вот задеру голову — и увижу среди редких снежинок высоко над черным парком реющих чаек. Я не любил этих крикливых птиц, роющихся в мусорных ящиках. Каюсь — они напоминал мне выпрямителей извилин, собирающих компрометирующую информацию во всяком дерьме. Но когда видел их — реющих — у меня язык не поворачивался обозвать их помойными чайками. Сейчас небо было безлюдно. Слышишь? Даже птиц я готов зачислить в люди. Так пустынно в Троцке. Послонялся у пьедестала, на котором торчал прежде несуразный Павел. А тебя все нет. Вот я и решил поторопить тебя. Поднялся в мастерскую, где когда–то помогал тебе малевать афиши, если время поджимало… Пусто. Ни души. И вдруг — флейта! Так, наверно, был Робинзон ошарашен, заметив на своем острове чужие следы. Я ведь знаю, что не только в Троцке, но и в самом Питере никого не осталось. А тут нежная печальная мелодия. Никогда не слышал, чтобы какое–нибудь привидение забавлялось игрой на флейте… А может, музыка, однажды родившись, никогда уже не умирает, а как бы впадает в сон, и потом сознание возвращается к ней, она раскрывает глаза и снова звучит, скитается по коридорам времени в поисках слушателей… Интересно, существует ли генная память космоса? Если существует, тогда… Тогда не существует смерти. Существует только видимость исчезновения. Помнишь, ты говорила: чтобы Алисе игрушки не надоели, надо на время их прятать, а потом они воспринимаются как новые. Так вот. Природа с нами точно так поступает, пряча на время от нас жизнь… Иногда мы догадываемся о ее проделке и говорим: эта флейта однажды звучала.

Окажись на другом конце провода истинный содомлянин и послушай он такие разговоры, безусловно, помчался бы в ИВИ и опять бы Замышляев угодил к Вячеславу Андреичу или к другому убожеству в белом халате. Истинный содомлянин — он кто? Человек, все извилины которого вытянуты в горизонталь. И никаких зигзагов. Это гоморрийцам, не обладающим истиной, позволено бросаться из стороны в сторону… У содомлян в голове полная ясность. Все протерто, выскоблено, поставлено на свои места. Ни пылинки. Если и проникала туда какая- нибудь мысль, ее тут же обнаруживали — и к ногтю. Для этого у власти существовали всевозможные хлопушки. Скажем, цитаты Первого вождя или лозунги Дззы. Или водка. Содомляне никогда не выходили из состояния пьяного озверения или маразматической расслабленности. Они пили так, что создавалось впечатление: они и рождались для этого нехитрого действа. Но не спешите осуждать их. Пили они из чисто идеологических соображений, чтобы не завелась в их стерильных черепах какая–нибудь мыслишка… Одной из самых безотказных хлопушек являлась так называемая музыка. Циничные производители шума, беспощадные истребители тишины постоянно группировались в стаи, именуемые ансамблями, зазывали, завывали, похотливо сучили ножками, сладострастно жужжали, гундосили, как навозные заразные мухи, облепившие свежую кучу дерьма, то бишь новое поколение содомлян. Это было похоже на бесконечно унылый и бесплодный музыкальный онанизм, которым занимались десятки миллионов свихнувшихся от алкоголя выродков. Добро бы от этого зуда хоть однажды родилось великое. Ни одного выдающегося композитора! Зато в этой так называемой музыке дергалась от прилива низменных чувств их жалкая, сморщенная не душа — душонка, больше смахивающая на высохшую мошонку. Масс–культура не церемонилась со своими жертвами. Круглые сутки Содомия содрогалась от рева магнитофонов, транзисторов, радиоприемников, телевизоров, громкоговорителей, будто раскаленный от страсти стальной бык копытил ее, поддевал на рога, топтал, насиловал, оглушал ее диким рыком! Где уж тут растерзанному содомлянину рассуждать о чем–то. Если и соображал он что–то, так разве что на троих…

Нет, что ни говорите, а хорошо разработанная система хлопушек — залог незыблемости Содомии. Впрочем, она, кажется, не существует? Так о чем говорить?

Все неотвратимей надвигалось на Замышляева сознание того, что занят он бесполезным делом. Ну закончит он книгу, ну окажется она действительно гениальной… Что с того? Некому ее издавать. Анатолий Иванович и Вась Васевич давно существовали только в его воображении. Людей не осталось на этой планете. Жертва его оказалась напрасной. Ему не удалось их понять изнутри. Вернее, понять–то он их понял, но принять их образ жизни не смог.

Когда такие мысли припирали его к стене, он отправлялся встречать Еву с работы, хотя понимал, что это тоже игра. Ева далеко… Но ему хотелось закончить роман. Нужен был какой–то стимул. Он подолгу блуждал по парку: а может, она пошла по другой аллее? Г лядел на пустое небо и представлял чаек, реющих среди снежных хлопьев. Заходил во Дворец–музей, глядел на раздавленные тюбики в мастерской… Еще раз довелось ему расслышать флейту в коридоре. А может, это всхлипнул ветер, запутавшись в занавеске…

Однажды вечером флейта заплакала в его подъезде. Он распахнул дверь. На пороге стояла тоненькая девочка с флейтой и книгой в руках.

— Здравствуйте, — сказала она. — Вы давали мне читать Стендаля. О Моцарте. Я прочла. Мне понравилось.

Он ошарашенно глядел на нее. Да это же Айя! Дочь художницы, работавшей с Евой…

Г остья в замешательстве потупилась. Хитрость не удалась. Он понял, что книга — только предлог… Айя сделала еще одну попытку задержаться хоть на несколько минут. Она покраснела от собственной храбрости. Слезы были готовы брызнуть из ее глаз.

— Вы говорили, что хотите послушать, как я играю… Вот я и пришла!

— Да, я очень люблю флейту, — обрадовался Замышляев. — Заходи. Куда же ты пойдешь в такую темень?

Идти Айе действительно было некуда. Она осталась у Замышляева.

Сколько ей было? Тринадцать? Пятнадцать? Для него это не имело никакого значения. Вот только забот прибавится. Так он считал. Но девочка повела себя как взрослая. Все домашние дела взяла на себя — стирку, уборку, приготовление пищи. С продуктами не было проблем. В одном из магазинов, полки которого, как и прочих, были пусты, они обнаружили подсобку, плотно набитую тем, что рядовым троцкистам и не снилось.

Айя изо всех сил старалась выглядеть взрослой. И все–таки детство не успело проститься с ней. Как–то Замышляев, идя на почту, стал свидетелем такой сценки. За углом соседнего дома спиной к нему сидела на корточках Айя и допытывалась у белого котенка с черным ухом:

— Ну скажи — ты Викин кот? Викин?

— Ну Викин! — с притворным раздражением ответил за котенка Замышляев. — Что с того?

Айя вскочила и закрыла лицо ладонями, будто ее уличили в чем–то постыдном.

А вообще хозяин не замечал квартирантку. В квартире было две комнаты. Он почти не вылезал из своей. Айя никогда не переступала порог его комнаты. Возилась по хозяйству или читала, сидя в кресле, которое они притащили из мебельного магазина. У Замышляева была странная библиотека. На страницах книг не было ни одной буквы! А между тем… Стоило ей раскрыть какую–нибудь книгу — и она оказывалась в самых неожиданных краях.

Однажды Айя распахнула книгу и увидела себя на берегу моря играющей на флейте. Матросы с уплывающего парусника зазывали ее к себе. А через несколько страниц глазам ее предстал таинственный город. Стрельчатые башни. Мосты. И плыла по каналу лодка, и лунным светом исходила со дна ее голубая роза.

Это была библиотека книг, задуманных Замышляевым. Сама атмосфера квартиры была перенасыщена замыслами. Ева сбежала от них, потому что ей хватало своих грез, которые нужно было воплотить. Айя же приняла чужой мир безоговорочно, не зная, достаточно ли у нее силенок, чтобы преобразить его в собственный. «А зачем? — спросила бы она удивленно. — Зачем его преображать?» Если бы речь шла о музыке, возможно, она не была бы такой уступчивой. Но и в музыке… Зачем преображать Бетховена? У этой девочки было то золотое свойство, которого не имела Ева. Она была скорее дегустатором чужого творчества. И это позволяло соседствовать с таким гением, как Замышляев. Ее возраст сказывался в той непосредственности, с какой она выражала свои чувства. Однажды, гремя мусорным ведром, Айя примчалась со двора с потрясающей новостью:

— Помойные чайки прилетели!

— Не люблю их, — поморщился Замышляев. — Люблю тех, какие реют над морем!

Он вспомнил о помойных чайках через некоторое время и проворчал:

— Вот в кого не хотел бы превратиться…

Видя недоумение девочки, пояснил:

— Существует ни на чем не обоснованная вера, что люди после своей смерти в кого–то превращаются. Кто в тигра, кто в мышь, кто в слона, кто в бабочку…

— А во что вы превратитесь?

— Ну, это я знаю точно. В книгу. Я превращусь в роман.

В тот день, когда сгинул Викин кот и она ревмя ревела, между хозяином и квартиранткой произошел следующий разговор:

— Что ты ходишь, как чучело? Посмотри в шкафу. Может, что–то подойдет…

О, загадочный женский характер! Ключик от шкафа с тряпками к нему в самый

раз. Он с удивлением убедился, что платья Евы ей впору. Ничего себе дитя…

— А это чье? — поразилась Айя.

Замышляев и не заметил, что она выставила из шкафа детскую обувь. Тапочки. Сандалии. Туфельки. Сапожки. Можно было сказать, что это богатство Алисы, но он не умел врать.

— Понимаешь… Ева очень хотела, чтобы у нее был ребенок. И каждый год что- нибудь покупала для него. Тут десять пар. Значит, мы прожили с ней десять лет…

— И вы не жалеете, что эту обувь некому носить?

Внезапно Замышляев почувствовал жгучую неприязнь к этой девчонке, забирающейся в тайное тайных его души. И видя, что она раскрывает рот для нового вопроса, он грубо оборвал ее:

— Рано тебе толковать о взрослой жизни!

— И вовсе я не маленькая, — произнесла она строго и печально. — И говорить мне можно обо всем.

— Это почему же?

— Потому что я, — выпалила она с отчаянной решимостью, — единственная женщина на Земле.

Замышляев почувствовал: наступила какая–то пауза в жизни, может быть, грозящая его роману. Жизнь, почти исчезнувшая с Земли, продолжала цепляться за него. А он не имел права. У него сил ровно на книгу. Но что–то мешало ее продолжать. Нет, с книгой все ясно. Что–то случилось за ее пределами.

В полночь он встал из–за стола. Прошел во вторую комнату. Обогнул раскладушку, на которой спала «единственная женщина Земли», держа одну ладонь полусогнутой, будто пальцы сжимали незримое яблоко. То самое, что совратило Адама. Приблизился к окну. Он всегда удивлялся, что фонарь возле его дома в сумерки вспыхивал, точно его не касался конец света. Ему хотелось дружески похлопать его по плечу, шепнуть заговорщицки: «Свети, брат. Что поделаешь? Мы — последние светочи Земли. После нас тьма». Фонарь казался ему символом погасшей цивилизации. Плоха она была иль хороша, но она была, хотя бы потому, что от нее остался этот упрямый фонарь. В конусе света искрился снег. Сейчас он напоминал лепестки хмеля. Впервые это сравнение пришло ему в голову в Болванске, когда они с Евой проходили вечером мимо Дворца бракосочетания. Кстати, какое дурацкое сочетание слов… О, убогая содомская власть! Сколько уродств ты произвела на свет, прежде чем загнуться! И снова возвращался душой к порхающему в тот давний вечер снегу. Как хороводился, как осыпал их хмельными лепестками, предвещая счастье!

Вспомнил Замышляев и то, как просыпался уже в Троцке ночью от того, что постель была пуста. Он тихонько вставал, заглядывал в соседнюю комнату. Ева стояла в рубашке у окна, глядя на снег. Сколько таких ночей было? О чем она думала? О чем думал он, возвращаясь в постель один? Обманул их болванский снег.

«Ушел! — глотала слезы Айя, кусая простыню. — И не заметил в руке моей яблоко… Ну и ладно. Пускай стоят в шкафу неизвестно для чего десять пар… Превращайся в свой роман! А я, а я…»

Утром Замышляев нашел записку на аккуратно застеленной раскладушке. На ней было нацарапано: «А я превращусь в музыку».

— Айя! — крикнул он, почему–то испугавшись. — Где ты?

«Единственная женщина Земли» исчезла навсегда. Может быть, она действительно превратилась в музыку. Вспоминая ее, Замышляев слышал далекий всхлип флейты.

По–прежнему больше всего он нуждался в диалоге с Евой.

— Алло! Ты не берешь трубку? Ну что ж, где бы ты ни была, ты меня услышишь. Осталось совсем немного…

Он повесил трубку. Предстояло рассказать о самом мучительном: об их перекрученной судьбе, о переезде в Гробск, о непомерно огромном горе маленькой Алисы…