Дания. «Дикие лебеди» Ханса Кристиана Андерсена
Гром, ветер, волны. Ты в колыбельке. Ты никогда еще не слышал такого шума и поэтому плачешь.
Тш-ш, детка. Оберну тебя одеяльцем, оберну своими руками, возьму с собой в большое кресло у огня да расскажу тебе сказку. Папа у меня слишком старый и глухой, он ничего не услышит, а ты слишком еще маленький, не поймешь. Будь ты постарше или он помоложе, я бы не стала — такая опасная эта сказка, что завтра мне придется всю ее забыть и сочинить новую.
Но если сказку не рассказать, она тоже опасна — особенно для тех, кто в ней. Стало быть, тут и сегодня, пока помню.
Начинается все с девушки по имени Мора — меня, кстати, тоже так зовут.
Зимой Мора живет у моря. Летом — нет. Летом они с отцом снимают две убогие комнатки в глубине суши, и каждое утро она ходит к побережью, где весь день стирает и меняет белье на постелях, выметает полы от песка, драит все и вытирает пыль. Делает она это для множества летней публики, в том числе — и для тех, кто живет в ее домике. Отец ее работает в большой гостинице на мысу. Носит синий мундирчик, открывает гостям тяжелые двери и закрывает их за ними. По вечерам Мора и ее отец устало возвращаются к себе в меблирашки. Иногда Море трудно вспомнить, что некогда все было иначе.
Но когда она была маленькая, они жили у моря в любое время года. Тогда побережье было пустынным — сплошь скалистые утесы, леса, дикие ветра и пляжи грубого песка. Мора с утра до ночи могла там играть и не встретить ни одного человека — лишь чаек, дельфинов и тюленей. Отец ее был рыбаком.
Затем один врач, живший в столице, начал рекомендовать своим зажиточным пациентам морской воздух. Предприниматель построил гостиницу, завез песок помельче. У рыбацких причалов столпились прогулочные лодки под разноцветными парусами. Побережье стало модным, хотя с ветрами ничего не поделаешь.
Однажды к отцу Моры пришел хозяин их жилья и сказал, что сдал их домик своему богатому приятелю. Всего на две недели — и за столько денег, что не согласиться он никак не мог. Хозяин пообещал, что это случится всего разок, а через две недели они вернутся домой.
Но на следующий год он сдал домик уже на все лето — и так потом делал каждый год. Зимнюю квартплату он им тоже повысил.
Мать Моры тогда еще была жива. Она любила их домик у океана. А летом в глубине суши чахла и бледнела. Часами сидела она у окна и смотрела в небо — ждала, когда птицы потянутся на юг, лето начнет клониться к осени. Иногда плакала — и не могла сказать, из-за чего.
Но даже с приходом зимы счастья ей не прибавлялось. Чуяла она следы летних гостей, их печали и горести: сквозь них она проходила как сквозь озноб в коридорах и дверях. А когда сидела в своем кресле, загривок у нее постоянно мерз; пальцы она все время потирала друг о друга и никогда не бывала спокойна.
А вот Море нравились кусочки головоломок, что оставались после этой летней публики: странная ложка в выдвижном ящике, недоеденная банка конфитюра на полке, пепел от бумаг в очаге. Она по ним сочиняла истории о разной жизни в разных местах. О такой жизни, что истории достойна.
Летняя публика с собой привозила дворцовые сплетни и россказни из мест еще дальше. Одна женщина вырастила у себя на огороде тыкву размером с карету, выдолбила ее и устроила там себе ночлег, чего делать почему-то нельзя, и теперь приняли закон, по которому запрещено спать в тыквах. Обнаружили новую страну, где люди все покрыты волосами и бегают на четвереньках, как собаки, зато очень музыкальны. На востоке появился ребенок, на кого ни посмотрит — сразу знает, как человек умрет, а соседи так перепугались, что ребенка убили, а он и про это сам все знал. На юге вырос новый остров, сделан из чего-то твердого, поэтому не вода, и жидкого, поэтому не земля. У короля сын родился.
В то лето, когда Море исполнилось девять, мама ее вся стала одни кости да глаза, кровью кашляет. Однажды ночью подошла к ее кроватке и поцеловала ее.
— Теплей одевайся, — сказала до того тихо, что Мора так и не поняла никогда, не пригрезилось ли ей. А потом мама вышла из тех меблирашек в одной сорочке, и больше ее никогда не видели. Теперь настал отцов черед худеть и бледнеть.
А год спустя вернулся он с пляжа в большом возбуждении. В шуме прибоя он услышал мамин голос. Мама ему сказала, что теперь счастлива, и в каждой новой волне повторила. На сон грядущий он начал рассказывать Море сказки, и в них мама Моры жила в подводных дворцах и ела с золотых ракушек. А иногда в этих сказках мама Моры была рыбой. Иногда — тюленем. Иногда — женщиной. Отец пристально всматривался в Мору, не обнаружатся ли в дочери признаки материного недуга. Но Мора была папина дочка — она умела странствовать рассудком, а тела не покидать.
Шли годы. Одним летним днем прибыла компания молодых людей — Мора еще не закончила уборку в домике у моря. Зашли на кухню, скинули сумки на пол и наперегонки побежали к воде. Мора и не заметила, что один задержался, пока он не заговорил.
— А твоя комната где? — спросил он. Волосы у него были цвета песка.
Она отвела его к себе в спальню, где стены выбелены, подушки пуховые, в окне стекло повело. Парень обхватил ее руками, в ухо дохнул.
— Сегодня я буду спать в твоей постели, — произнес он. После чего выпустил ее, и она ушла, а кровь бежала в ней так быстро, что она и не знала толком, чего ей хочется больше — чтобы держали или чтоб отпустили.
Опять годы. Столица превратилась в такое место, где жгут книги и еретиков. Король умер, и королем стал его сын, только он был молодой король, поэтому правил на самом деле архиепископ. Летняя отдыхающая публика об этом — да о чем угодно — помалкивала. Даже на побережье опасались филеров архиепископа.
Парень, за которого Мора могла бы выйти, вместо нее женился на летней девушке. Отец Моры состарился и оглох, хотя если смотреть прямо ему в лицо, когда говоришь, понимал достаточно неплохо. Если Мора и переживала от того, что ее былой ухажер прогуливается по утесам с женой и детишками, если отцу ее и не нравилось, что не может он больше слышать мамин голос в волнах, они так об этом друг другу и не сказали.
В конце последнего лета гостиница папу уволила. Очень сожалеют, сказали Море, он так долго тут проработал. Но гости жалуются, что приходится кричать ему, иначе не слышит, а он с возрастом вообще, похоже, весь смешался. Не в себе, как они сказали.
Без его заработка Море и ее отцу невозможно стало платить за квартиру зимой. Вот еще одну зиму протянут, а потом уже никогда не смогут жить у моря. И про это они друг другу ничего не сказали. Отец, вероятно, и вообще не знал.
Однажды утром Мора поняла, что она теперь старше мамы в ту ночь, когда та исчезла. Осознала и то, что в ее присутствии уже много лет никто не осведомляется, почему это такая хорошенькая девушка — и до сих пор не замужем.
Чтобы стряхнуть горечь таких мыслей, она отправилась прогуляться по утесам. Ветер кусал ее и хлестал ей по щекам кончиками ее волос так сильно, что жгло кожу. Она уже собралась было возвращаться, но тут увидела мужчину, закутавшегося в огромную черную накидку. Он стоял бездвижно, глядел вниз на воду и скалы. Так близко к обрыву, что Мора испугалась, не прыгнул бы.
Ну вот, детка. Не время сейчас засыпать. Мора готова влюбиться.
Она подошла к человеку — осторожно, чтоб не испугать. Протянула к нему руку, потом взяла за плечо — прямо за толстую ткань. Он не ответил. А когда она развернула его от обрыва к себе, глаза его были пусты, лицо — как стекло. Моложе, чем она думала. Он был намного моложе нее.
— Отойдите от края, — велела ему она, и он вновь ничем не показал, что слышит, однако дал ей себя увести, один медленный шаг за другим, обратно в дом.
— Откуда он взялся? — спросил ее отец. — Надолго ли останется у нас? Как его зовут? — После чего с теми же вопросами обратился к самому человеку. Ответа не было.
Мора сняла с мужчины накидку. Одна рука у него была — рука. А вторая — крыло белоперое.
Настанет день, малыш, и ты придешь ко мне с чудесной птицей. Она летать не может, скажешь ты, потому что слишком маленькая, или кто-то кинул камнем, или кошка покалечила. Мы внесем птицу в дом, посадим в теплом уголке, устроим гнездышко из старых полотенец. Кормить ее будем с рук и оберегать ее, если сумеем, если выживет, — пока не окрепнет и не покинет нас. И ты при этом будешь думать о птице, а я — о том, как Мора некогда делала все то же самое для раненого мужчины с одним крылом.
Отец ее ушел к себе в комнату. Вскоре до Моры донесся его храп. Молодому человеку она приготовила чай и постель у огня. В ту первую ночь он дрожал и никак не мог перестать. До того сильно его трясло, что Мора слышала, как верхние зубы у него стучат о нижние. Он весь дрожал и потел, пока Мора не прилегла с ним рядом, не обняла его, не успокоила сказками — некоторые были правдой — про ее маму, ее жизнь, про людей, что наезжали в этот дом и дремали в этой комнате летними утрами.
И она чувствовала, как напряжение в его теле сходит на нет. А он, заснув, повернулся набок, угнездился подле нее. Крыло его расправилось и укрыло ее плечо, грудь ее. Мора слушала всю ночь — иногда наяву, а иногда и во сне, — как он дышит. Ни единой женщине на свете не удалось бы проспать ночь под тем крылом и наутро не проснуться влюбленной.
От своих жаров и лихорадок он приходил в себя медленно. Когда окреп довольно, стал как-то примеряться к хозяйству — правда, похоже, ни малейшего понятия не имел, на чем дом держится. Одна створка в кухонном окне, например, из паза вышла, и когда на восток с океана дул ветер, вся кухня пахла солью и гудела колоколом. Отец Моры этого не слышал, потому и не чинил. А Мора показала молодому человеку, как выправить, и его одна рука была мягка в ее ладонях.
Вскоре отец забыл, до чего недавно тот появился в доме, и стал называть его «мой сын» и «твой брат». Зовут его, сообщил он Море, Сьюэлл.
— Я-то хотел Диллоном назвать, — сказал отец, — но твоя мама настояла на Сьюэлле.
Сьюэлл не помнил ничего из своей прошлой жизни и верил, что, как ему и сказали, он — сын старика. У него были такие изысканные манеры. При нем Мора чувствовала, что о ней заботятся: за нею ухаживали так, как никогда прежде. Молодой человек относится к ней со всей нежностью, какую мальчик может подарить сестре. Мора уверяла себя, что этого довольно.
Ее беспокоило грядущее лето. В их зимней жизни Сьюэлл был на месте. А вот летом места она для него не видела. Мора была на улице, развешивала стирку, и тут по ней скользнула тень: то к морю летела огромная стая белых птиц. Она слышала, как они кричат — трубят низко и звучно. Сьюэлл выбежал из дома, задрав голову, крыло его распахнулось и билось, будто сердце. Так и стоял, пока птицы не скрылись над водой. Затем повернулся к Море. Она увидела, какие у него глаза, и поняла: он пришел в себя. Мора видела, до чего это жалкое для него место.
Но он ничего ей не сказал, и она не сказала — до самой ночи, когда отец ушел к себе спать.
— Как тебя зовут? — спросила она.
Он немного помолчал.
— Вы оба так добры ко мне были, — наконец вымолвил он. — Я и вообразить не мог такой доброты от чужих людей. Мне хотелось бы оставить то имя, что вы мне дали.
— А чары можно разрушить? — спросила тогда Мора, и он смятенно глянул на нее. Она показала на крыло.
— Это? — переспросил он. — Чары и так разрушены.
В очаге рухнуло полено — вроде бы, зашипев.
— Ты слышала о женитьбе короля? — спросил он. — На ведьме-королеве?
Мора знала только, что король женился.
— Случилось так, — произнес он и рассказал ей, как его сестра ткала рубашки из крапивы, как архиепископ обвинил ее в колдовстве, и люди отправили ее на костер. А король, ее муж, сказал, что любит ее, однако ничего не сделал, не спас ее, поэтому ее братья, все до единого — лебеди, окружили ее, пока она не разрушила чары, и они снова не стали людьми — целиком, вот только у него одно крыло осталось.
Поэтому она теперь — жена короля, который дал бы ей сгореть, и правит людьми, которые послали ее на костер. Таковы ее подданные, такова ее жизнь. Мало что здесь он бы назвал любовью.
— Братьям моим все равно, не то что мне, — сказал он. — Они с нею не так близки. А мы с ней самыми младшими были.
Еще он сказал, что его братья легко вписались в жизнь при дворе. У него одного сердце к такому не лежало.
— На полпути оно: и останешься — нет счастья, и уйдешь — нет его, — сказал он. — Как у твоей мамы. — Тут Мора очень удивилась. Она-то думала, что он спит, пока она ему сказки рассказывает. Задышала Мора мелко и быстро. Значит, он должен помнить, и как она с ним рядом лежала.
А он сказал, что во сне по-прежнему летает. Утром больно просыпаться — видишь, что у тебя по-прежнему лишь неуклюжие ноги. А при смене времен года тоска — оказаться в воздухе, лететь — до того невыносима, что охватывает его целиком. Может, потому, что заклятье так до конца и не сняли. А может — из-за крыла.
— Значит, не останешься, — сказала Мора. Произнесла это осторожно, чтобы голос не дрогнул. Остаться в домике у моря — этого ей хотелось больше всего на свете. У нее и мама по-прежнему была бы, если б могли они остаться здесь.
— Есть одна женщина, — ответил он. — Я любил ее всю жизнь. Когда я ушел, мы поссорились; я не могу так этого оставить. Мы не выбираем, кого нам любить, — сказал он Море — до того нежно, что она поняла: он знает. Если любви дождаться в ответ не суждено, ей бы не хотелось, чтоб ее жалели. Таких желаний у нее не было. — Но у людей над лебедями есть преимущество — неразумную любовь они могут отложить и полюбить другого. А я — нет. Во мне слишком много от лебедя.
Наутро он ушел.
— Прощай, отец, — сказал он, поцеловав старика. — Я отправляюсь за удачей. — Он поцеловал Мору. — Спасибо тебе за доброту и сказки. У тебя есть дар — безмятежность, — сказал он. И, поименовав его, сам же и отнял.
И вот мы подходим к последнему действию. Глазки закрой покрепче, малыш. И огонь внутри умирает, и ветер снаружи. Я тебя укачиваю, а в глубине глубин ворочаются чудовища.
Сердце Моры замерзло в груди. Настало лето, и она попрощалась с домиком у моря — и ничего при этом не почувствовала. Хозяин его продал. И пошел по барам праздновать свою удачу.
— За больше, чем он того стоил, — похвалялся он всем после нескольких стаканов. — В три раза, — еще после нескольких.
Новые хозяева вступили во владение среди ночи. Держались наособицу, отчего любопытным местным было еще любопытней. Одни мужчины в семье, сообщил Море булочник. Он их в порту видел. Больше задают вопросы, чем сами отвечают. Искали моряков с судна «Le Faucon Dieu».[8] Никто не ведал, зачем они сюда явились, как долго пробудут, но все знали, что домик у моря теперь охраняется, как крепость. Или тюрьма. И по дороге мимо не пройдешь — не один, так другой тебя непременно остановит.
Из столицы донеслись слухи: младшего брата королевы изгнали, и королева, любившая его, от этого заболела. Ее отправили в уединение до поправки самочувствия и настроения. Мора услышала это в кухне, где как раз делала уборку. Говорили что-то еще, но в ушах Моры зашумел океан, и больше она ничего не уловила. Сердце ее затрепетало, руки задрожали.
Той ночью она не могла заснуть. Встала и, совсем как мама когда-то, вышла за дверь в одной сорочке. Добрела до самого моря, но домик у воды обошла стороной. Луна проложила по воде дорожку. Мора представила себе, как идет по ней, — вероятно, это же воображала и мама. Но Мора вскарабкалась на утес, где впервые увидела Сьюэлла. И он стоял там опять, завернувшись в накидку, — точно таким она его и помнила. Мора позвала его, голос осекся, и его имя прозвучало с запинкой. Человек в накидке обернулся — он очень походил на Сьюэлла, только у него были обе руки, а лет ему было столько же, сколько ей.
— Простите, — сказала она. — Я обозналась.
— Вы Мора? — спросил он, и голос его был в точности Сьюэллов. Человек шагнул ей навстречу. — Я собирался к вам зайти, — сказал он, — поблагодарить за доброту к моему брату.
Ночь стояла отнюдь не холодная, однако сорочка на Море была тонкая. Мужчина снял накидку и набросил ее Море на плечи, словно она принцесса. Давно уже мужчины так не заботились о ней. Сьюэлл был последним. Только неправ он был в одном. Она бы ни за что не обменяла свою неразумную любовь на другую, даже если бы ее предложили со Сьюэлловой нежностью и печалью.
— А он здесь? — спросила Мора.
Его отправили в изгнание, объяснил мужчина, и любая помощь ему карается смертью. Но их предупредили. Он сбежал на побережье, и за ним гонятся филеры архиепископа, а он должен сесть на иностранное судно, с чьим экипажем братья договорились всего за несколько часов до того, как это стало незаконным. Судно должно отвезти его за море — туда, где все они жили детьми. Ему следует прислать к ним голубя с вестью, что добрался, — но никакой голубь не прилетал.
— Моя сестра, королева, — сказал мужчина, — страдает от неведения. Мы все страдаем.
А затем, не далее чем вчера, средний брат за порцию виски выпытал кое-что у моряка в порту. Моряк услышал это в другой гавани, сам свидетелем не был. И никак не узнать, сколько в этой истории правды.
Было якобы так: судно, чьего имени моряк не помнил, попало в штиль в море, которое моряк назвать не мог. Судовые припасы истощились, и команда тронулась умом. А на судне был пассажир — мужчина с недостатком развития: крылом вместо руки. Команда решила, что все несчастья у них — из-за него. Они вытащили его из постели, выволокли на палубу, заключили пари, сколько он продержится на плаву. «Валяй, лети, — сказали ему и швырнули за борт. — Улетай, птичка».
И он улетел.
Пока он падал, рука его стала вторым крылом. Какой-то миг он был ангелом. А в следующее мгновенье стал лебедем. Три раза облетел он судно — и скрылся за горизонтом.
— Мой брат уже видел рыло толпы, — сказал мужчина, — и пожалел, что сам человек. Если он снова обратился в лебедя — будет только рад.
Мора закрыла глаза. Образ Сьюэлла-ангела, Сьюэлла-лебедя она оттолкнула от себя, прочь, сделала его крохотной фигуркой в далеких небесах.
— За что его изгнали? — спросила она.
— За противоестественную близость с королевой. Доказательств никаких, учтите. Король человек добрый, но музыку заказывает архиепископ. А он нашу бедную сестру всегда терпеть не мог. Готов был верить самым грязным сплетням, — ответил мужчина. — Наша бедная сестра. Королева народа, который с радостью сжег бы ее на костре — и грел бы руки у этого огня. Замужем за человеком, который готов им это позволить.
— Он говорил, что вам все равно, — сказала ему Мора.
— Он ошибался.
Мужчина проводил Мору к ее меблированным комнатам, накидки с плеч ее не снимал. Сказал на прощанье, что они еще увидятся, но закончилось лето, настала зима, а вестей от него не было.
Погода ожесточилась. И Мора ожесточилась. Жестью стала еда у нее на языке, воздух у нее в гортани.
Отец никак не мог взять в толк, почему они до сих пор живут в меблирашках.
— Мы сегодня домой пойдем? — спрашивал он что ни утро, а то и не раз. Сентябрь стал октябрем. Ноябрь — декабрем. Январь — февралем.
А потом однажды поздно ночью брат Сьюэлла постучался Море в окошко. То все обледенело — насилу открыв его, она услышала треск.
— Наутро уезжаем, — сказал мужчина. — Я зашел попрощаться. И попросить вас с отцом вернуться в домик, сразу как проснетесь, а по пути ни с кем не разговаривайте. Мы вам благодарны за то, что дали нам в нем приют, но домик этот всегда был вашим.
И он пропал, не успела Мора решить, что лучше сказать — «спасибо», «прощайте» или «не уезжайте, пожалуйста».
Наутро они с отцом поступили, как было велено. Все побережье обернул туман, и чем дальше они шли, тем гуще он ложился. А у дома они заметили тени — силуэты мужчин в дымке. Десять человек сбились вокруг еще одной фигуры — поменьше, поизящней. Старший брат махнул Море — мол, идите в дом. Ее отец направился к нему поговорить. А Мора зашла внутрь.
Летние гости иногда оставляли чашки, иногда — шпильки. Эти гости оставили письмо, колыбельку и младенца.
В письме говорилось: «Мой брат сказал, что вам можно доверить этого ребенка. Вручаю его вам. Мой брат сказал, что вы сочините историю, в которой объяснялось бы, как этот домик стал вашим, как у вас появился этот ребенок, и эта история будет до того хороша, что люди ей поверят. От этого зависит жизнь ребенка. Никто не должен знать о том, что он есть. Правда опасна до того, что ее никто из нас не переживет».
«Сожгите это письмо», — вот как оно заканчивалось. Без подписи. Почерк женский.
Мора взяла ребенка на руки. Распустила одеяльце, в которое он был завернут. Мальчик. Две ручки. Десять пальчиков. Она снова его спеленала, щекой прижалась к голове. От него пахло мылом. И очень слабо, в глубине этого аромата, Мора уловила запах моря.
— Это дитя останется, — вслух произнесла она, словно была в силах навести такие чары.
Не должно быть у ребенка матери с замерзшим сердцем. И у Моры оно треснуло и раскрылось. Вся любовь, что будет у нее когда-нибудь к этому ребенку, уже была в нем, внутри этого сердца, ждала его. Но чувствовать одно и не чувствовать другого она не могла. И потому расплакалась — наполовину от радости, наполовину раздавленная горем. Прощай, мама в замке под водой. Прощай, летняя жизнь тяжких трудов и меблированных комнат. Прощай, Сьюэлл в замке воздушном.
В дом вошел ее отец.
— Они мне дали денег, — изумленно произнес он. Руки его были полны. Десять кожаных кошелей. — Столько денег.
Когда наслушаешься старых историй, малыш, сам увидишь — доброта к чужим обычно воздается исполнением трех желаний. Обычных — хороший дом, богатство и любовь. Мора оказалась там, где никогда и не рассчитывала оказаться, — в самой середке одной такой старой сказки и с принцем на руках.
— Ой! — Ее отец увидел малыша. Протянул к нему руки, и кошели с деньгами посыпались на пол. Он прошел по ним, не заметив. — Ой! — Взял у нее спеленатого младенца. И тоже заплакал. — Мне приснилось, что Сьюэлл стал совсем взрослым и покинул нас, — сказал он. — А теперь я проснулся, и он совсем маленький. Вот так чудо — оказаться у начала его жизни с нами, а не у конца. Мора! Вот так чудо — жить.
***
Мой сын родился с дырой в сердце, которую следовало залатать, когда ему исполнилось полтора годика. После операции у него остался изогнутый шрам на спине — точно такой наверняка бывает, если тебе удаляют одно крыло. Вот почему — а еще потому, что у меня в детстве это была одна из самых любимых сказок — я часто ему читаю «Диких лебедей». И вижу: как и мне, ему бы тоже хотелось крыло. Везет же младшему брату!
Но я повзрослела, и меня перестали устраивать вот эти недвусмысленные инструкции принцессе: заговоришь, не закончив дела, — твои братья умрут. Как дело может считаться законченным, если последняя рубашка не дошита? Откуда она знала, что можно разговаривать, хотя наличествует крыло? Нет ли где-то в самой сердцевине сказки какого-то надувательства? А мне с этим как? (И не сойдет ли мне такое с рук в моей работе?)
Образ одного оставшегося крыла постоянно проскальзывает в мои сочинения. В моем первом романе — «Саре Канарей» — оно повсюду. Я писала о нем стихи, мне оно снилось. Оно меня не отпускает. Если я какое-то время не буду перечитывать эту сказку, кое-что в ней забывается. Но, как и в ней самой, в памяти и воображении у меня крыло это никуда не девается.