Путешествуя с признаками. Вдохновляющая история любви и поиска себя

Фаулер Шэннон Леони

После смерти жениха 28-летняя Шэннон не понимала, как ей жить дальше. Вместе они объездили полмира: Австралию, Европу, Китай. Молодые и полные надежд, они собирались пожениться и жить долго и счастливо. Однако несчастный случай на пляже в Таиланде нарушил их планы.

Чтобы справиться с потерей, калифорнийка в одиночку отправилась в путешествие по Восточной Европе. Не зная ни языка, ни обычаев этих стран, она побывала в Словакии, Польше, Боснии, Хорватии, Румынии и Болгарии. Своими глазами увидела ужасы концлагерей и благодаря счастливой случайности не оказалась в захваченном террористами самолете, когда летела из Израиля в Турцию.

Эта книга – искренний дневник, полный боли и светлой грусти. Она о том, что всегда можно найти силы, чтобы двигаться дальше.

 

Shannon Leone Fowler

TRAVELING WITH GHOSTS

Copyright © 2017 by Shannon Leone Fowler

The edition is published by arrangement with Simon & Schuster Inc.

© Мельник Э., перевод на русский язык, 2018

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2018

Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет за собой уголовную, административную и гражданскую ответственность.

***

 

«Экстремальное путешествие в одиночку – такой способ пережить горе интуитивно выбирает молодая американка Шэннон Леони Фаулер после трагической гибели жениха. Опасности, лишения, встреча с чужим страданием, стойкостью и добротой помогают ей принять свою потерю и вновь почувствовать себя живой».

Галина Черменская, редактор журнала Psychologies

***

 

Дорогой читатель!

Я с радостью представляю дебют Шэннон Леони Фаулер «Путешествие с призраками». Когда я читала ее воспоминания, меня поразила не только потрясающая история скорбящей женщины (и ее необычная реакция на скорбь), но и решительный голос автора. История Шэннон – исключительная, но вместе с тем и общечеловеческая. Ее язык, когда она говорит о путешествиях, точен и познавателен. Так же точен он, когда она говорит о смерти.

Ее жениха у берегов острова Пханган в Таиланде убила кубомедуза, и после этого жизнь Шэннон полностью изменилась. Профессиональный морской биолог, она лицом к лицу столкнулась с душераздирающей реальностью: одна ее великая любовь – океан – отобрала у нее вторую великую любовь – Шона. Путешествие по полным опасностей областям земного шара помогло Шэннон обрести радикальное понимание своих утрат и в конечном счете найти исцеление.

Ее путешествие, описанное ярко и образно, – мощное напоминание о том, что те, кого мы теряем, никогда не покидают нас до конца.

Жду не дождусь ваших отзывов.

С огромной благодарностью,

Мэрисью Руччи

***

 

 

Часть первая

РАССВЕТ

 

ПРОЛОГ

Океан всегда имел власть надо мной и за прожитые годы оставил на мне свой след.

Скол на переднем зубе, когда я каталась на доске в серфинг-парке «Турмалин» в Сан-Диего: доска резко спружинила от фала и ударила меня в лицо. Холодная тихоокеанская вода попала на обнажившийся нерв, и боль выстрелила прямо в черепную коробку. Ощущение было – будто мне раздробило челюсть и я лишилась целого зуба, а то и двух. Но моя однокурсница и соседка по квартире, которая плыла на доске рядом, лишь рассмеялась при виде размера скола.

Маленькая белая ямка на большом пальце – напоминание о том, как я вскрывала устричные раковины на острове Кенгуру, устроив себе передышку в изучении австралийских морских львов. Мы с подругой сидели на причале в Американ-Ривер и болтали ногами над водой. Перед нами искрился Большой Австралийский залив, а между нами стояли бутылки игристого эля «Куперс Ред» и ведерко с устрицами. Подруга рассмешила меня, и нож, зажатый в руке, соскочил с известковых неровностей волнистой раковины. Вонзился он точно в сустав большого пальца левой руки.

Пара розовых пятен, по одной на каждой щиколотке, – это когда я занималась вейкбордингом у острова Сент-Китс в Карибском море. Надувная лодка «Зодиак» уже один раз описала окружность вокруг меня, сбросив фал, но я промахнулась. Рулевой, мой тогдашний начальник, описал еще круг, на сей раз увеличив скорость. Он думал, что фал у меня в руках, когда на самом деле тот обвился вокруг моих ног. Начальник резко прибавил газу и понесся вперед, фал дернулся, вначале ссадив кожу с моих щиколоток, а потом, захлестнув их петлей, утянул меня под воду. Я не могла ни вынырнуть, ни закричать. К счастью, дети на борту лодки заметили, что происходит. Меня вытащили из воды, и мы смотрели, как мои раны становятся из белесых красными и как из них начинает капать кровь. Во влажном зное тропиков я целыми днями обучала своих подопечных плаванию с аквалангом, и ушла не одна неделя, прежде чем кожа начала заживать. Семнадцать лет спустя эти шрамы выглядят, как крохотные рельефные карты забытых островов.

Все это – рубцы на поверхности. Те, которые можно увидеть глазом, те, которых я могу коснуться. Но, как всегда и бывает в том, что касается моря, все главное кроется внутри.

 

1

Пляж Хадрин Нок, остров Пханган, ТАИЛАНД

9 августа 2002 г.

Из всего долгого ожидания у храма мне запомнился холодный, горький черный кофе. Кто-то впихнул крохотный белый пластиковый стаканчик в мои ладони. Темная лужица на донышке, горечь, которую я ожидала, но холод напитка застал меня врасплох. Я до сих пор ощущаю этот холод – тринадцать лет спустя.

Было, должно быть, часа два ночи, но в храме оказалось полным-полно местных. Мне не пришло в голову поинтересоваться, почему. Женщины передавали из рук в руки стаканчики с кофе, какую-то закуску; они сидели на циновках, расстеленных на голом плитчатом полу. Мужчины стояли поодаль; небольшая группа окружила красный грузовичок «тойота», в котором лежало тело моего жениха, завернутое в белую простыню.

Две девушки-израильтянки сидели рядом на низеньком заборчике, ограждавшем территорию храма. Мы с ними вместе тряслись в кабине грузовика, когда ехали из клиники. Эти девушки были со мной в самые ужасные моменты моей жизни, а я даже не знала их имен.

Мы ждали, когда принесут ключ. Ждали долго. В клинике нам объяснили, что Шона нужно держать в холодильном ящике, а ящик находится в храме. Мол, это единственное место на всем острове, где можно сохранить тело. И вот теперь никак не могли найти ключ от ящика.

– Ноу проблем, – время от времени говорил кто-то. – Ключ скоро найдут. Ноу проблем.

Пока мы пили холодный кофе, я увидела, как один из мужчин потянулся к кузову и откинул простыню, в которую был завернут Шон. Он жестом подозвал других мужчин. Все стали указывать на красные рубцы, обвивавшие икры Шона. Их речь стала громче и взволнованнее.

– О мой Бог! – прошептала я. Израильтянки проследили мой взгляд. Одна из них, та, что со светлыми глазами, вскочила, торопливо пересекла небольшое расстояние до грузовика, выхватила простыню из рук мужчины и подоткнула вокруг тела Шона.

– Проявите хоть какое-то уважение, – сказала она, кивнув в мою сторону. – Оставьте его в покое.

Возможно, эти люди не знали английского, но они ее поняли. И попятились. А она продолжала стоять, преграждая путь к открытому кузову и решительно скрестив руки на груди.

Другая девушка – она была тоньше, темнее – повернулась ко мне.

– Нам не обязательно здесь ждать. Они уложат его в ящик, как только найдут ключ. Мы можем уйти. Ты хочешь домой?

– Я хочу остаться с ним. Я не хочу возвращаться, – ответила я, избегая слова «дом». Кабана 214 отеля «Сивью Хадрин» – это было последнее место, где я хотела бы оказаться. Вещи Шона, раскиданные по всей комнате, «вид на море» – как раз на то место на пляже, где он упал ничком, лицом в песок. Простыни с рисунком из разноцветных мультяшных клоунов на двуспальной кровати – они еще пахли Шоном, нашим сексом в тот день.

Я не в силах была осознать, что израильтянки, наверное, устали ждать и вообще устали. Но они остались со мной.

Августовские вечера были до ужаса жаркими все то время, что мы с Шоном провели на острове. Мы прилетели шестью сутками ранее и по ночам обливались потом на этих разрисованных клоунами простынях. Но пока я ждала у храма, холод постепенно начал донимать меня. Он полз по моим босым ступням, просачивался сквозь тонкий фиолетовый сарафан, когда мы с девушками сели на шершавый каменный заборчик. Шон купил мне этот сарафан в Бангкоке. Мы проталкивались сквозь толпы пьяных бэкпэкеров на Каосан-роуд, когда он заметил сарафанчик в импровизированной уличной лавчонке. Шон гордился своим умением торговаться, но на сей раз он чем-то оскорбил торговца, и мы ушли с пустыми руками. Посреди ужина Шон решил, что цена, запрошенная торговцем, была справедливой, и потихоньку ускользнул, чтобы купить сарафан за полную цену.

Под сарафаном на мне ничего не было. Раньше я говорила, что мне слишком жарко, чтобы надевать белье. Я подвязывала волосы, убирая их с шеи, и надевала этот непритязательный сарафан, а на ноги – сандалии. Шон любил шутить, что лишь кусок тонюсенькой материи защищает мои самые интимные части от всего Таиланда. Но я ни разу не чувствовала себя голой. Вплоть до той ночи на острове Пханган.

В ту ночь я была голой под сарафаном не из-за жары. Днем я была в шортах и майке на бретельках. А Шон… А Шон за несколько часов до этой ночи был жив.

Мы держались за руки, возвращаясь к своей кабане номер 214 по пляжу Хадрин Нок, или Рассветному пляжу. Вдоль береговой линии выстроились высокие пальмы. Море было спокойно. Начинали сгущаться сумерки, но все еще царила липкая жара. Это был точно такой же вечер, как любой другой на Пхангане. Мы планировали быстро ополоснуться в душе, выпить по коктейлю и поужинать. Мы понимали, что слишком много тратим на еду, но решили, что не станем переживать из-за финансов, – разве думаешь о деньгах, оказавшись в раю.

Возле нашей кабаны Шон улыбнулся, сверкнув ямочкой на щеке, и положил солнечные очки на порог – это было приглашение побороться. Я замешкалась – Шон был гораздо больше и гораздо сильнее меня, мне его не победить, – но тут же сбросила очки и шлепанцы.

И проиграла с позором. Мелкий белый песок пристал к моей пахнувшей кокосом коже, все еще масляной после дешевого массажа на пляже. Проигрывать я не любила и швырнула в Шона песком, когда он уходил в коттедж.

Я пошла прямо в океан, чтобы ополоснуться; вода была такой теплой, что я не колебалась ни секунды. До меня доносились голоса парней, которые пили и хохотали где-то поблизости. Шон появился из коттеджа и пошел к линии прибоя. Без очков он не мог разглядеть, где я. Я сняла мокрую майку и кинула в него. Он подхватил ее и пошел ко мне в воду, смеясь.

– Уф, никак понять не мог, где ты, пока ты не бросила в меня свой топик.

Я обвила ногами его узкую талию.

– Не обязательно было бросаться песком, Мисс.

Я стала оправдываться:

– Я просто играла… и проиграла.

– Да, ты проиграла.

Он слишком хорошо меня знал. Умолк – и я почувствовала себя виноватой из-за своей ребячливости.

– Все дело в том, что песок попал мне в глаза, и я ничего не видел, – проговорил он.

Я потерлась сосками о маленький темный островок волос на его груди и попросила прощения.

Мысленно я пересматривала наш план на вечер – так, чтобы включить секс перед душем, а потом уж коктейль и ужин. Шон держал меня в теплой, доходившей до пояса воде, и я плотнее обвила его ногами. Мы целовались, и я чувствовала на его языке морскую соль. Вдруг я ощутила, как что-то большое и мягкое задело внешнюю сторону моего бедра. Я дернулась и коротко вскрикнула. Шон, всегда боявшийся морских созданий, тут же спросил, что это было. Особенно нервно он относился к акулам и с самого нашего приезда на остров то и дело спрашивал меня: «Разве большинство нападений не случается на мелководье?»

Я училась на морского биолога и знала, насколько маловероятно нападение акулы, особенно в Таиланде. И постоянно разубеждала его, говоря, что куда вероятнее попасть под удар молнии.

– Я просто что-то почувствовала… – начала было я, но не закончила: Шон вздрогнул и отпустил меня. Я подумала, что потом устрою ему выговор – подумаешь, испугался. Но он уже изо всех сил устремился к берегу, почти бегом, разгребая ладонями темно-бирюзовую морскую воду. Его движения были торопливыми и неловкими – он шел с высоко поднятыми растопыренными локтями, с пальцами, вывернутыми наружу. Я последовала за ним на берег. Он осел на мокрый песок.

– Мисс, эта штука оплела мне все ноги…

Я опустилась на колени и в сумерках едва сумела разглядеть бледно-красный рубец, вспухавший на его щиколотке.

– Наверное, это морская оса.

То, что коснулось в меня в воде, было осязаемым и плотным. Помимо этого маленького рубца я не видела на его ногах больше никаких отметин. После того как медуза задела мое бедро, Шон, должно быть, нечаянно наступил на нее. Мне случалось оказываться рядом с людьми, которых ужалила морская оса, и я видела, насколько мучителен может быть этот ожог. Так что я не удивилась, когда Шон проговорил:

– Мисс, у меня в голове тяжело. Мне трудно дышать. Позови кого-нибудь на помощь.

Он говорил тихо. Спокойно и связно.

– Пойдем со мной!

Я никогда не слышала о ядовитых представителях морской жизни в Таиланде. И на обычных пчел Шон не особенно реагировал, так что аллергическая реакция казалась маловероятной. Я подумала, что дело просто в брезгливости. Когда мы годом раньше ездили на рыбалку у Вильсонс-Пром на южной оконечности Австралии, именно мне приходилось наживлять на крючки песчаных червей, а потом снимать с них извивающихся серебряных лещей, которых мы ловили. Шон опасался даже тамошних крохотных голубых рачков-отшельников.

– Пойдем со мной, – повторила я, глядя на него, сидевшего у кромки воды. У него были влажные волосы, впалая узкая грудь, белые ноги были облеплены песком.

– Не могу.

 

2

Сан-Диего – Хадрин

1982–2002 гг.

Я решила, что хочу стать морским биологом, когда мне было восемь. Это случилось в июле 1982 года, когда я впервые отправилась в Сан-Диего, чтобы провести лето у бабушки и дедушки. Я, уроженка маленького северно-калифорнийского городка, находившегося в глубине материка, чувствовала себя отчаянной и отважной, когда одна – сама! – садилась в самолет. У моего младшего братца ни за что не хватило бы на это смелости!

Самолет сделал крутой вираж над облаками, над океаном – зеленым простором, разбавленным белым барашками. Я прижалась носом к иллюминатору – отражение моих собственных зеленых глаз потерялось во всей этой нежной краске – и мгновенно позабыла о прежней мечте стать канатоходцем.

Дедушка Боб был геофизиком-океанографом в исследовательском институте Скриппса, он рассказывал мне о сизигийных приливах и о том, как распознавать сильные обратные течения. Бабушка Джой заплывала далеко за волнорезы, а потом каталась без доски на волнах, которые несли ее обратно к берегу. Каждое лето мы неделю за неделей проводили вместе, исследуя приливные заводи, волоча ноги по песку, чтобы избежать прикосновения морских ос, и наблюдая миграцию серых китов в телескоп дедушки Боба.

Во время Второй мировой войны мой дедушка рисовал непромокаемые карты океанских течений в надежде, что пилоты, сбитые над Тихим океаном, смогут воспользоваться ими и добраться до территорий союзников. Помню, как я становилась на коленки в кресле, чтобы дотянуться до дедушкиного стола. Мой палец был самолетом, парившим в воздухе над океаном, прежде чем спикировать с небес в огненном крушении… сюда. А потом я прослеживала свой путь по извилистым голубым линиям карты, чтобы выяснить, где окажусь. Затянет ли меня в спиралевидный водоворот посреди моря – или выбросит на берег какого-нибудь дружественного государства? Мне было трудно догадаться, какие страны на нашей стороне. Суша на картах была обозначена безликими оранжевыми кляксами, а все самое важное находилось в океане.

В течение десяти лет я самостоятельно летала в Сан-Диего. Окончив среднюю школу, я снова вернулась туда, чтобы изучать биологию в Калифорнийском университете. Каждое воскресенье бабушка и дедушка встречались со мной, чтобы вместе полакомиться вафлями с пеканом и бананом в «Кофейне Гарри» в Ла-Холье. Я училась кататься на доске и плавать с аквалангом и одновременно работала волонтером в аквариуме института Скриппса; мне нравилось направлять пухлые пальчики младших школьников, когда они ухаживали за кожистыми морскими звездами и шипастыми фиолетовыми морскими ежами.

На третий год обучения я изучала морскую биологию в Сиднее, и провела две блаженные недели, ныряя и считая рыбок-клоунов на коралловых рифах у острова Херон.

Перед выпуском я занималась исследованием поведения гигантского тихоокеанского осьминога и брачных игр манящих крабов. Могла часами наблюдать, как крабы-самцы размером с большой палец машут белесыми клешнями-переростками в надежде заманить самочек в свои песчаные норы. Но крохотные самочки были привередами и преодолевали громадные расстояния (до пятидесяти футов!), прежде чем выбрать себе наконец партнера.

Получив диплом, я захотела продолжить исследование океанов и земель, которые впервые увидела на дедушкиных картах. Мои друзья осели в Калифорнии, а я преподавала плавание с аквалангом в Панаме и Ирландии, учила морской экологии подростков на Багамах и в Эквадоре. Мне приходилось работать биологом на судах, исследующих акваторию Галапагос и Карибского бассейна. А в перерывах я путешествовала: учила испанский в Коста-Рике, ходила по Тропе Инков к Мачу-Пикчу в Перу, ела лимонных муравьев на Амазонке, гуляла среди обезьян-носачей на Борнео, каталась на сноуборде в Шамони. Но ни разу не удалялась от морских берегов надолго. Море неизменно звало меня обратно. Мне не дано было знать, что́ оно однажды отберет у меня.

* * *

– Он веселый. И очень забавный. И красивый. Когда я впервые его увидела, еще подумала: «Надо же, какие симпатичные у Марти друзья».

Это был мой первый вечер в непритязательном хостеле «Альберг Палау» в Барселоне, и мне начинало казаться, что меня к чему-то готовят. Я слышала, как чуть раньше Луиза говорила кому-то по телефону: «У меня тут в хостеле такой талантище!» Но я никак не могла взять в толк, что это могло означать.

Луиза была медсестрой из Мельбурна, которая тоже путешествовала с рюкзаком по Европе. Она пригласила меня в бар вместе с каким-то парнем по имени Шон – он остановился в другом хостеле и был другом ее бывшего бойфренда Марти. Но после ночного поезда из Ниццы я была без сил. Мои контактные линзы стали клейкими. И я сказала ей: может быть…

А потом по лестнице скачками поднялся Шон. Его длинное худое тело казалось недостаточно надежным, чтобы удерживать в себе энергию и энтузиазм. Очки в проволочной оправе съезжали с длинноватого носа с горбинкой. Но он определенно был красив – как и было обещано.

И мы отправились в поход по барам вдоль Рамблы. Мы с Шоном флиртовали над бутылками «Эстрелла Дамм». Заодно он флиртовал с парой блондинистых швейцарок, которых привел с собой из хостела, и с новозеландской цыпочкой, глаза которой были обведены голубыми тенями. Но его явно раздражало, когда я, в свою очередь, принялась флиртовать с бартендером-ирландцем. Шон то и дело натягивал капюшон моей куртки мне на голову. И мы ввязались в обычные дебаты, сравнивая Мельбурн и Сидней. В Мельбурне я была всего пару раз, и он не произвел на меня впечатления, зато мне очень понравилось жить в Сиднее, когда я училась на третьем курсе.

Шон был непреклонен и отважен:

– Я заставлю тебя полюбить Мельбурн больше Сиднея, как только мне представится шанс показать тебе его, – сказал он, чем немало меня насмешил.

На следующее утро мы с Луизой перебрались в хостел Шона возле Пласа-де-Каталунья. Владелица хостела Энджи была девушкой жилистой и наделенной прямо-таки маниакальной энергией. Ее заведение было дешевле и чище, без всякого комендантского часа в полночь и дневного локаута. Энджи и Шон так и плясали по хостелу вместе; Шон – одетый в термолосины с пурпурными полосками и шарфик футбольного клуба «Барселона», который он только что прикупил.

В тот вечер Шону не терпелось совершить еще один вояж по городу, но Луиза хотела сесть за дневник и надписать почтовые открытки знакомым.

– Ты же пойдешь со мной выпить, правда? – спросил он меня.

Мы пробрались по людным улочкам к набережной и барам у воды. Поеживаясь от холода, от зимнего океанского ветра, я вытащила из кармана куртки тюбик с бальзамом для губ.

– Можно и мне немножко вот этого вот? – спросил Шон.

Это был настолько банальный подкат, что я даже ничего не поняла. Не поднимая глаз, протянула ему тюбик. А он, вместо того чтобы взять его, наклонился и поцеловал меня.

После этого первого поцелуя я влюбилась в Шона быстро – и по уши. Это было в конце января 1999 года. Мне было двадцать четыре, ему – двадцать два. У него был этакий тягучий «рабочий» австралийский акцент, честные голубые глаза, уголки которых собирались морщинками при улыбке, и все его тело складывалось пополам, когда он хохотал. Вместе с Луизой и Сашей, студентом-юристом из Сиднея, мы поехали вначале в Гранаду, а потом, на пароме, дальше – в Марокко. Но Саша расстался с нами в Эс-Сувейре, чтобы вернуться к занятиям, а Луиза к тому времени, как мы направились обратно в Лагос, решила, что трое – это слишком много.

Мы с Шоном еще несколько месяцев продолжали путешествовать вдвоем, зигзагом по Европе, ведя путевой дневник. Из Португалии в Австрию, потом в Словению. Из Любляны я хотела короткой дорогой отправиться в Италию, но Шон там уже побывал, и ему интереснее были Нидерланды – в шестнадцати часах пути.

Дождливым днем мы стояли на вокзале словенской железной дороги с собранными рюкзаками, но все никак не могли договориться, куда держать путь дальше.

– Голландские яблочные блинчики, кофейни, чипсы с майонезом поздним вечером, – не сдавался Шон.

– Паста и пицца. Ла дольче вита. Прямо здесь, – указывала я куда-то, где, по моему убеждению, должна была быть Италия. – Я практически ощущаю ее вкус.

– Пасту с пиццей можно добыть где угодно. Давай же, соглашайся, я угощу тебя «Хайникеном»!

– А что, если нам положиться на удачу и предоставить решать расписанию? Пусть за нас выбирает Любляна!

– Договорились, – ухмыльнулся Шон и сцапал меня за руку, поглаживая большим пальцем внутреннюю сторону запястья.

Мы вместе вышли на платформу и подняли глаза к табло, на котором черные и белые названия отправляющихся поездов крутились, медленно складываясь, буква за буквой. Третья – С, вторая – М, пятая – А, последняя – М… Ближайший поезд через час уходил в Амстердам.

В июне мне надо было возвращаться к работе – учить дайвингу на Карибах, а потом начинать подготовку к защите докторской степени в Калифорнийском университете в Санта-Крузе. У Шона была рабочая виза в Ирландию. В Праге мы сели на поезд, который должен был в Нюрнберге разделиться, но первую часть пути мы могли проделать вместе.

Ночью Шон встал, чтобы пойти в туалет. Я снова уплыла в сон, не сознавая, что купе заперли и Шон остался снаружи. И проснулась одна в Нюрнберге в половине четвертого утра.

С колотящимся сердцем я ринулась к двери вагона. Высунулась наружу, во тьму, ища Шона. Посмотрела влево, вправо, оглянулась назад, в тамбур. Меня так и подмывало спрыгнуть, моя ступня уже зависла в воздухе, хоть я и почувствовала, что поезд уже пошевеливается и поскрипывает, готовясь к отправлению.

Шон нашел меня как раз в тот момент, когда состав трогался с места. Он бегал взад-вперед по платформе, выглядывая меня. Тяжело дыша, отжал закрывающиеся двери для торопливого поцелуя.

– Я люблю тебя!

Прозвучал свисток кондуктора, и двери захлопнулись. Мы выкрикивали друг другу слова прощания, прижимая ладони к запотевшему стеклу. Шон бежал рысцой по платформе – точно в сцене из старомодного романтического кино.

Я звонила Шону из ржавеющих телефонных будок на островах Синт-Эстатиус и Саба, мы писали друг другу письма, посылали открытки. Мы заговаривали о том, чтобы пожениться, – пока время и расстояние не развели нас, и в конце августа, после семи месяцев вместе, мы расстались.

Но меньше чем через два года снова сошлись, как только сумели сделать разделявшее нас расстояние чуть короче. Шон вернулся домой, в Мельбурн, а я для своей диссертации выбрала тему «Развитие умения нырять у исчезающего вида – австралийских морских львов». Я чувствовала себя счастливицей – поскольку мне достался такой интересный исследовательский проект; счастливицей – поскольку мне удалось (едва-едва) наскрести денег на его финансирование; счастливицей – поскольку теперь получила возможность видеться с Шоном.

В июне 2001 года я перебралась из Санта-Круза на остров Кенгуру, где могла через каждые несколько уикендов наезжать в Мельбурн, а все остальное время проводить в уединенной колонии морских львов на суровом Южном побережье.

В Мельбурн я прилетела с абсурдно большим багажом: толстые черные парусиновые мешки для отлова детенышей, весы-безмены и рулетки, карандаши и желтые непромокаемые полевые блокноты. Я перекладывала из руки в руку неподъемные сумки и боролась с синдромом смены часовых поясов, когда завернула за угол аэропорта и увидела Шона; он ждал меня, одетый в костюм и улыбающийся. «Здрассте, Мисс!» В тот вечер он повел меня ужинать в «Блю Трейн», бар под звездами и с видом на город и реку Ярра. Мы ели, пили, смеялись и разговаривали о своих приключениях в Европе. Когда мы добрались до его квартиры, Шон, возможно, планировал поспать на диване. Но я сказала ему, что в этом нет необходимости.

«Когда движешься, как медуза, ритм ничего не значит, – ты движешься вместе с потоком, ты не останавливаешься».

Из автомобильного стерео с трудом пробивались звуки Brushfire Fairytales Джека Джонсона. Магнитола была такая древняя, что в ней была кассетная дека, и мне пришлось переписать на кассеты кучу компакт-дисков. Мой исследовательский бюджет был скуден, и Шон помог мне добыть подержанный «мицубиси-магну» 1987 года у друга его старшего брата, жившего в Мельбурне. Днем раньше я выехала из квартиры Шона, одна, загрузив на заднее сиденье и в багажник свое снаряжение и сумки; ночь я провела в Бордертауне, едва въехав в Южную Австралию. Затем я продолжила путь к мысу Джервис, прежде чем сесть на паром, который отвез меня через влажный ветреный пролив Бэкстейрс-Пэсседж на остров Кенгуру.

Поскольку на острове не было ни уличных фонарей, ни машин, ни домов в пределах видимости, зимняя тьма обволокла меня со всех сторон. Густые рощи эвкалиптовых деревьев выгибались арками над Хог-Бэй-роуд, их длинные тонкие стволы отсвечивали серебристо-голубым в лучах моих фар.

Я никогда не была на острове Кенгуру и не представляла, чего от него ожидать. Но мне очень нравилось открывать новые для себя новые уголки, нравилось собственное общество, и собственная «бездомность» не вызывала у меня дискомфорта. Когда мне было четырнадцать, родители повезли нас на летние каникулы в Соединенное Королевство, – я тогда впервые выехала за пределы Калифорнии. После этого я ездила на каникулы еще в Канаду и Мексику. Но папа и оба моих дяди учились за границей, они и подбили меня провести третий курс обучения в Сиднее. Вот тогда-то мною всерьез овладела жажда странствий. С тех пор я всегда старалась путешествовать как можно больше.

Я вела машину в полузабытьи – грезила наяву о Шоне и морских львах, – и одновременно пыталась определить, в каком именно месте острова нахожусь. И тут прямо перед машиной выпрыгнула из темноты огромная тень. Я почувствовала мягкий удар так же отчетливо, как услышала. Звук и ощущение – куда более тошнотворные, чем я могла бы себе представить. А потом машину тряхнуло, когда колеса переехали тело.

– О боже мой! – Я ударила по тормозам и свернула влево, глядя на темный неподвижный бугор, отражавшийся в зеркале заднего вида. – О боже мой!..

Ни секунды не раздумывая, я схватила свой новенький сотовый и позвонила Шону.

– Уже соскучилась по мне? – он взял трубку после первого же гудка.

– О черт, я только что сбила кенгуру!

– Вот дерьмо! С тобой все в порядке?

– Да-да, я-то в порядке. Но кенгуру – нет.

– Ты уверена, что с тобой все в порядке? А как машина? Ветровое стекло не разбито? Эти серые способны нанести серьезные повреждения, Мисс. Ты точно в порядке?

– Ага, все хорошо. Думаю, и с машиной тоже все нормально. Но кенгуру… – Я заплакала. Руки у меня тряслись. О черт! Я – биолог, ратующий за сохранение природы, приперлась сюда, чтобы спасать один из исчезающих видов, – и убила национальный символ, не проведя на острове и двадцати минут!

Резкий переход свершился в одно мгновение: буквально только что я упивалась одиночеством – и вот уже отчаянно жалела, что Шона нет рядом со мной. Легко быть одной, когда все хорошо, но намного тяжелее, когда случается что-то плохое, особенно вдали от дома. Мы только-только снова сошлись, а я уже не могла представить, что у меня не будет Шона.

Мы называли два эпизода наших отношений «главой первой» и «главой второй». И в тот и в другой раз было легко и комфортно, но от «главы второй» ощущение было более устоявшимся и защищенным. Мы оба немного повзрослели, оба работали, снимали квартиры и оплачивали счета. Будущее – в том числе наше совместное будущее – ощущалось вполне реальным. У Шона было столько идей, столько планов! Прежде, когда он говорил о каком-нибудь отпуске, в который мы поедем через несколько лет, я могла лишь смеяться. Теперь же все эти совместные поездки и приключения, казалось, ждали нас уже за следующим поворотом.

Моя полевая работа на острове Кенгуру поначалу производила устрашающее впечатление. Я прежде не то что не ловила – никогда не видела австралийских морских львов, а мой консультант был в Южной Калифорнии, в Санта-Крузе, на другой стороне земного шара. Не легче было и от того, что я оказалась единственной незамужней женщиной, жившей в Вивонн-Бэй, деревушке с населением в 42 человека (в основном одинокие мужчины в возрасте за сорок, зарабатывавшие на жизнь стрижкой овец), с универсальным магазинчиком и бензозаправкой. Я жила одна в крохотной, на одну комнатушку, халупе из гофрированного кровельного железа, в которой, как правило, проводила вечера, составляя очередную серию заявлений на гранты и письменно выпрашивая деньги у всех организаций, какие только могла придумать. И хотя я общалась с рейнджерами в парке-заповеднике Сил-Бэй, я скучала по Шону – по утешению, которое приносил его смех, по его уверенности во мне, по его рукам, которые умели заставить меня позабыть обо всем на свете. Оттого, что прием сотовой связи на этом маленьком острове в 2001 году был никудышный, становилось еще труднее. Но дни принадлежали только мне, и я постепенно влилась в комфортную рутину. Каждое утро я ездила из Вивонна к Сил-Бэй, чтобы отметиться у рейнджеров, а потом в одиночестве бродила туда-сюда по пляжам, выискивая шоколадно-коричневых новорожденных детенышей (и уворачиваясь от их лоснящихся, весящих по две сотни фунтов матерей). Я карабкалась по утесам, продиралась сквозь кустарник, дышала солью Южного океана и временами устраиваясь подремать среди морских львов.

К сожалению, Шон возненавидел свою работу в отделе маркетинга компании «Кэдбери-Швеппс», которую называл «искусством продажи пузырьков». Страстно желая перемен, он согласился на условия краткосрочного преподавательского контракта, предложенного ему Коммунистической партией Китая.

Этот контракт должен был продлиться всего пять месяцев. Уже наступил 2002 год, и Китай был слишком волнующей страной, чтобы отказываться. Страна, разрывавшаяся между коммунизмом и капитализмом, все еще верная доктрине, но соблазненная западным миром, – и практически неразвитая инфраструктура для зарубежных гостей. Кроме того, мы были молоды и до тошноты влюблены. Он дразнил меня за то, что я однажды сказала, что единственные вещи на свете, которые меня «наполняют», – это он и океан. «Не хотите ли немного черного хлебушка ко всей этой патоке, Мисс?» Но он также рассказывал мне, какое волнение охватывало его в Чанше, когда он ждал моего звонка. Поскольку стационарного телефона на острове Кенгуру не было, я могла звонить, только когда возвращалась на материк. Тогда Шон бегом бежал в свою квартиру из Института финансов и менеджмента и усаживался ждать у телефона. Когда мне удавалось пробиться, статические помехи соединения трещали в трубке, и я спрашивала, как он там. Он всегда испускал долгий вздох и отвечал: «Теперь лучше».

В июле, перед окончанием срока его контракта, я прилетела в Чаншу, чтобы встретиться с ним. Я побывала у него на работе, познакомилась с его начальством и студентами и присутствовала на вручении дипломов. А потом мы отправились путешествовать. Вначале по Китаю, где заключили помолвку, а потом в Таиланд. Теперь мне было 28 лет, ему – 25. В октябре мы собирались съехаться и жить вместе в Мельбурне. Я продолжала бы ездить на остров Кенгуру, чтобы завершить свои полевые исследования, но сумела убедить своего консультанта, что смогу закончить всю лабораторную работу с помощью знакомого в Мельбурнском университете.

Мы с Шоном обсуждали свои планы во время долгих летних переездов на поезде по Китаю и сидя на веранде нашего коттеджа с видом на пляж Хадрин в Таиланде. Мы говорили о том, как найдем работу и купим дом, как поженимся и как назовем детей: Джеком – в честь его деда, а вот об имени для дочери договориться оказалось труднее (Джессика? Салли? Лара?). Мы говорили даже о том, чем займемся, когда выйдем на пенсию, – как будем продолжать путешествовать за рулем «каравана» по Австралии, как будем баловать своих внуков.

Однако чаще всего мы возвращались к повседневным мелочам, типа того, в какие бары и рестораны будем ходить в Мельбурне – «Черри», «Коммершл», «Блю Трейн», – и какие вкусности будет готовить для меня Шон. Я уже была горячей поклонницей большинства его фирменных блюд – куриного сатая, спагетти карбонара, лапши хоккиен со свининой и тягуче-липкой лазаньи, с соусами бешамель и болоньезе, ветчиной, моццареллой и рикоттой. Но ему не терпелось побаловать меня одним из своих любимых кушаний, тем, которым ему пока не представилось шанса меня угостить, – пастой с курицей и вялеными на солнце томатами.

В отличие от Шона, я была не вполне убеждена, что хочу поселиться именно в Мельбурне. К своим 28 годам я успела пожить в семи разных странах на четырех разных континентах – и до сих пор не определилась с вопросом: где он, мой дом, в каком месте земного шара? Но мне было легко представить себе нашу совместную жизнь. Моим домом был Шон.

 

3

Чанша, Хунань, КИТАЙ

Июль 2002 г.

Мы вместе со студентами Шона сидим в грязноватом отдельном кабинете местного караоке-бара в Чанше. Стены оклеены плакатами с изображениями бойз-бэндов и Дэвида Бекхэма, а наглухо закрытые окна дребезжат от рева проезжающих за ними машин. Мы принесли с собой закуску, и спертый воздух густо наполнился запахами лапши быстрого приготовления.

Шон выбирает Red Hot Chili Peppers – группу, на октябрьский концерт которой в Мельбурне у нас уже куплены билеты. Он подкидывает в воздух колени и крутит узкими бедрами; вначале он поет Scar Tissue, а потом Breaking the Girl.

Китай дался Шону нелегко. Вскоре после приезда он позвонил мне в отчаянии, говоря, что сам не понимает, о чем только думал. Он ненавидел тамошние толпы, терял терпение в очередях и не умел есть палочками. Но теперь с его лица не сходит улыбка, и мне безумно нравится, как сверкает ямочка на щеке. Он описывает предыдущую вылазку «в светскую жизнь» со своими студентами – в битком набитый ночной клуб; рассказывает, как сорвал с себя рубашку, запрыгнул на сцену и танцевал перед вопящей толпой.

Позднее в тот же вечер мы обсуждаем свои планы съехаться, когда наконец вернемся в Мельбурн, – к каким районам будем присматриваться и какую квартиру хотим снять в качестве нашего первого дома.

Я спрашиваю его, по чему он будет скучать больше всего, когда уедет из Китая.

Он глядит вдаль и улыбается:

– По тому, как был суперзвездой.

 

4

Пляж Хадрин Нок, остров Пханган, ТАИЛАНД

9 августа 2002 г.

– Не могу.

Шон начал заваливаться на локти на мокрый песок.

– Ключ в твоей туфле.

Это было последнее, что он сказал, когда я повернулась, чтобы уйти.

Дальше по пляжу Хадрин Нок, в нескольких сотнях футов от нас, был бар. Но на мне не было майки. Я не понимала, что он умирает. Я думала, что это просто морская оса. Я думала, что у него приступ брезгливости. Мы были прямо перед нашим коттеджем, так что я, добравшись до него, содрала с себя мокрые шорты и набросила тонкий фиолетовый сарафан. К тому времени как я снова выбежала на пляж, Шон уже упал лицом в песок.

Я метнулась к нему.

– Шон! Шон!

Никакого ответа. Его оказалось трудно перевернуть. Когда его голова и плечи коснулись песка, я почувствовала короткое движение воздуха. В тот момент я подумала, что это был вдох – и подумала также: слава богу. Я решила, что он не мог дышать, лежа лицом в песке. Я думала, что он потерял сознание.

Потом я со всех ног побежала к бару. Он был битком набит августовскими туристами.

– Моего парня ужалила какая-то тварь! Ему трудно дышать!

Мне и самой было трудно дышать.

Спеша обратно к нему, я увидела какую-то девушку, которая прогуливалась вдоль кромки воды. Она была высокой, тоненькой и светловолосой, в бикини на завязках и обрезанных джинсовых шортах. Она остановилась там, где на мокром песке лежал Шон, и посмотрела него. Потом прошла еще пару шагов, обернулась и снова посмотрела. Она ушла раньше, чем я подбежала достаточно близко, чтобы разглядеть ее лицо.

Цепочка людей потянулась вслед за мной из бара. Когда мы добрались до Шона, пульса у него не было. Молоденькая туристка принялась ритмично надавливать на его грудь, сложив худенькие белые ладошки одну поверх другой. Стройный израильтянин с козлиной бородкой давал ей по-английски указания, критикуя ее манеру счета.

Я ждала реакции, этаких голливудских брызг во все стороны и кашля, когда Шон придет в себя и начнет хватать ртом воздух. Мы все выдохнем с облегчением, и я скажу ему, как сильно он меня напугал.

Я все еще думала, что кто-то сможет его спасти. Спасти нас.

Мы делали сердечно-легочную реанимацию всего пару минут, когда до меня дошло, в каком одиночестве я оказалась. Я была единственной на всем пляже, с кем все это на самом деле происходило. Все остальные только смотрели.

– О боже мой! О боже мой! Он мертв! Он умер! – всхлипывала, вскрикивала и задыхалась я. Но все равно пыталась дышать за него.

– Нет, не умер. Все будет хорошо.

Я почувствовала чьи-то ладони на своих плечах. Почувствовала, как короткие теплые летние волны ластятся к моим щиколоткам и мочат подол сарафана.

– Нам нужна «скорая». Кто-нибудь может вызвать «Скорую»?

– Должно быть, он захлебнулся. У него вода в легких. Пожалуйста, кто-нибудь может вызвать «Скорую»?

– Может быть, его вырвало, и теперь он задыхается, – предположил кто-то еще. – Если перевернуть его вверх ногами, можно прочистить дыхательные пути.

– Может быть, он лежал лицом в воде. У него вода в легких. Переверните его вверх ногами, – предложил еще кто-то из местных.

Меня никто не слушал. Они были настойчивы. Я знала, что они ошибаются, но позволила им перевернуть Шона вверх ногами. Я была в отчаянии. В конце концов потребовалось трое мужчин, чтобы перевернуть его, и тяжесть его текучего расслабленного веса растекалась по их смуглым голым рукам. У перевернутого Шона конечности гнулись под какими-то резиновыми углами. Кожа лица безвольно обвисла, и черты словно стекали к песку у их ног.

– Прошу вас, не могли бы вы вызвать «Скорую»?

Мне даже не приходило в голову, что на Пхангане «Скорой» может не быть.

Наконец на пляж задним ходом съехал грузовик, и Шона перенесли в кузов. Уложив его голову себе на колени, я продолжала делать дыхание рот-в-рот. Израильтянин, тот, который критиковал технику массажа сердца, и один из местных, который утверждал, будто Шон захлебнулся, поехали с нами. Ни один из них не произнес ни слова за то время, что мы, подскакивая на кочках, ехали по проселочной дороге к клинике. Когда я наклонялась, прижимаясь губами ко рту Шона и силой вдувая свое дыхание в его легкие, израильтянин отводил взгляд.

Грузовик затормозил прямо перед клиникой «Бандон Интернешнл» в городке Хадрин. Двое мужчин, ехавших в кузове, выпрыгнули и пронесли Шона насквозь через крохотную комнату ожидания прямо на койку у дальней стены. Двигались они быстро. Но мы оттягивали неизбежное.

– Он принимал какие-нибудь наркотики? – спросил круглолицый врач-китаец, глядя на нас из-за толстых стекол очков. – Алкоголь употреблял? Мы будем работать над ним двадцать минут.

– Ноу проблем, – выговорила девушка-администратор, сияя мне улыбкой.

Девушка-британка покупала лекарство по рецепту, обменивая скомканные банкноты местной валюты – баты – на маленькую бутылочку янтарного цвета. Она разговаривала с администратором на смеси английского и тайского. Она обернулась, проводила взглядом внесенное в клинику тело Шона, а потом уселась на один из трех стульев в комнате ожидания, зажав свои таблетки в кулаке.

Между белыми занавесками мы видели, как врач наклоняется над грудью Шона. Медсестра сжала пластиковый мешок, закрепленный надо ртом Шона, потом ввела трубки в его гортань и нос.

Я расхаживала по комнатке. Меня трясло. Я не знала, чем занять руки.

Они трудились над Шоном в паре футов от нас. Занавески на тонких металлических прутьях, которые отделяли кровать от трех стульев, стоявших перед стойкой администратора, были отдернуты. Я смотрела, как толстая игла с капавшей из нее жидкостью дважды вонзилась в грудь Шона. Медицинского оборудования здесь практически не было. Ни дефибриллятора. Ни даже бутылки с уксусом – обычным средством от ожогов медуз. И уж конечно, никакого противоядия. Там не было ничего, что могло бы спасти Шона.

– Ноу проблем, – улыбаясь, повторила администратор.

– Хотите воды? Может быть, присядете? – британка жестом указала на стул рядом с собой. Она была примерно моего возраста, с короткими платиновыми кудряшками. – Почему бы вам не присесть…

Это был не вопрос. По-видимому, то, что я расхаживала взад-вперед, ее нервировало.

Она сказала мне, что живет на острове.

– Вы правда здесь живете? Здесь есть другая больница? Я могу отвезти его еще куда-нибудь?

– Это лучший центр. Врач здесь очень хороший. Они делают все, что в их силах.

Администратор кивнула:

– Ноу проблем.

По другую сторону стеклянной входной двери мялась в ожидании группа мужчин. К водителю грузовика и двум мужчинам, которые ехали в кузове, присоединились местные жители, и все они стояли на узенькой пыльной улочке. Но две молодые девушки протолкались свозь собравшуюся снаружи толпу и вошли в клинику.

Эти двадцать минут пролетели в один миг, и мое сердце сжалось, когда врач отстранился от койки Шона и направился ко мне.

– Мне жаль, – сказал он. Я осела на пол, разрыдавшись в колени британки, сидевшей рядом со мной. – Я ничего не мог сделать. Он был уже мертв, когда его доставили сюда.

Британка мягко взяла меня за запястья, выпуталась из моих рук и встала. Разгладила юбку, пробежавшись пальцами по мокрому пятну на том месте, куда я уткнулась лицом. Я, сидя на полу, подняла на нее глаза.

– Они позаботятся о вас, – проговорила она, кивнув в сторону тех двух девушек, которые только что вошли в клинику. Потом толкнула стеклянную дверь и вышла.

Я повернулась, чтобы взглянуть на людей, которые вроде бы должны были обо мне позаботиться. Мне ответили взглядами две девушки с длинными темными волосами. Две совершенно незнакомые девушки.

– Как вы будете платить?

Мы втроем – единственные оставшиеся в комнате ожидания – развернулись к администратору.

– Ей нужно дать время побыть с ним. – Девушки подтолкнули меня к койке у стены и плотно задернули за моей спиной занавеску. Их громкие голоса с резким израильским акцентом просачивались сквозь нее, пока они разговаривали с администратором, но я не могла сосредоточиться и уловить смысл их слов. Шон лежал, упершись взглядом в потолок.

– Мне жаль, – я стояла рядом с ним, приложив одну ладонь к его щеке, другую – к маленькому темному островку волос на его груди. – Мне так жаль! Я не знала, что ты умираешь.

Я прижалась головой к его груди, спрятав лицо в изгибе шеи, как делала много раз прежде.

– Пожалуйста, не будь мертвым. Я люблю тебя.

Я провела ладонью по его темным ресницам, но веки не желали опускаться. Его голубые глаза смотрели в потолок. Сморщенные губы и раскрытый рот гляделись совершенно незнакомо; лицо уже застывало и искажалось, приобретая черты, которые я не узнавала. Я все равно поцеловала его.

– Мне так жаль! Я люблю тебя.

На нем были только свободные «боксеры». Единственным его украшением было широкое серебряное кольцо с выгравированными на нем картинками и фигурками. Я стянула кольцо с пальца Шона и ощутила его холодную тяжесть на своей ладони. Он всегда просил меня напоминать ему снова надеть кольцо после душа. Если он шел мыться, не сняв кольцо, крохотные человечки забивались белым мылом. Но он всегда боялся где-нибудь его оставить.

Образы, запечатленные в металле, рассказывали историю Ирландии. Пастух с крючковатым посохом. Круглая башня для хранения зерна. Викинг. Замок. «Юнион Джек». Высокий корабль, символизирующий эмиграцию после голода. Разделение Северной Ирландии. И вопросительный знак – для будущего.

Кольцо свободно болталось на моем пальце. Мне пришлось сжать кулак, чтобы не дать ему свалиться.

 

5

Прага, ЧЕШСКАЯ РЕСПУБЛИКА

Апрель 1999 г.

Это был наш последний вечер вместе. После нескольких месяцев путешествий наше общее время вышло. Шону нужно было ехать в Ирландию по рабочей визе, а мне лететь на Карибы, чтобы преподавать плавание с аквалангом.

Приткнувшись в темном уголке продымленного паба, мы пьем местное пиво «Будвайзер Будвар» из огромных тяжелых кружек и говорим о том, что вскоре я приеду его навестить.

Отяжелевшая от пива, слезливая и сентиментальная, я снимаю со своего большого пальца простенькое серебряное кольцо и надеваю на палец Шону. Оно идет туго, но мне все же удается еле-еле натянуть его. Шон улыбается, потом забирает у меня руку и пробует подергать кольцо.

– Мисс, да его не крутанешь, – он смотрит на меня большими округлившимися глазами.

Но я, пьяная, с головой ушла в свой сентиментально-слащавый экстаз.

– Это подарок на память, чтобы ты вспоминал меня, когда мы будем врозь.

Продолжаю попытки заглянуть ему в глаза, но Шон смотрит на свой палец.

– Серьезно, Мисс, я не могу его снять.

Беру его руку и макаю в кружку с пивом. Кольцо сидит плотно. Шон продолжает трудиться над ним, и вскоре его палец начинает багроветь и распухать. Я не обеспокоена – мы молоды и влюблены, ну что такого может случиться? Я думаю, что нам просто понадобится мыло. Но сначала я допью свое пиво.

Однако Шон ни о чем не может думать, кроме кольца.

Тогда я натягиваю на свою еще наполовину полную кружку бумажный манжет, и мы идем в квартирку, которую сняли на неделю, в нескольких домах дальше по улице.

Я допиваю пиво в ванной комнате, пока мы пытаемся, намылив руку, стянуть кольцо. Потом перебираемся в кухню и пробуем проделать это с помощью сливочного масла.

Кольцо даже не двинулось с места.

– Я больше не чувствую палец, – говорит Шон тонким голосом.

– Мы могли бы подождать до утра, тогда опухлость, наверное, спадет, – я почти уверена, что все будет в порядке, если он оставит палец в покое хоть ненадолго. – А можем попытаться найти больницу или еще что…

Пытаюсь убедить его, что подождать – разумный вариант. Уже поздно; я определенно пьяна; и мы понятия не имеем, где здесь можно найти врача. Но Шон не убежден, что это разумно – ждать до утра, и я чувствую себя виноватой, поскольку это целиком и полностью моя вина, и мы идем искать доктора.

Уже, должно быть, часа два или три ночи, на улице холодно и тихо. Нам удается найти такси, но водитель не говорит по-английски. Я жестами изображаю врача со стетоскопом, выстукивая по своей груди сердечный ритм: «Баа-бом, баа-бом, баа-бом». Таксист смотрит на меня ничего не выражающим взглядом. Вращаю кистью над головой, изо всех сил стараясь изобразить «скорую», и завываю: «У-у-у о-о-о у-у-у о-о-о…» Снова и снова указываю на распухший палец Шона.

Наконец, до таксиста доходит. Он медленно едет вперед вдоль обочины. Мы проезжаем всего около сотни футов, он тормозит и указывает на больницу с левой стороны. А потом на таксометр.

Больница закрыта на ночь. Мы стоим перед запертыми воротами, и тут подъезжают четыре девушки-испанки. У одной из них сильное сердцебиение, и остальные за нее беспокоятся. Я шепчу Шону, что, на мой взгляд, здесь не обошлось без каких-то наркотиков. Сбоку от ворот висит домофон, и мы с девушками пытаемся поговорить с ответившим нам человеком, который не знает ни английского, ни испанского. По очереди стараемся дать понять, что нам необходим врач. Мы приводим доводы, умоляем, просим, уговариваем. У девушек обнаруживается свойственная всем латиноамеринкам страсть к драме, и одна из них, похоже, говорит на каком-то языке, который может даже оказаться чешским. Наконец, ворота распахиваются.

Мы с Шоном следуем за девушками по сумрачным безмолвным коридорам и видим, что в пустой комнате ожидания горят лампы. Девушек принимают первыми, и я засыпаю, свернувшись калачиком на обитых пластиком стульях.

– Чем я могу вам помочь? – красивый мужчина с темными глазами и длинным носом стоит надо мной. Он одет в белый халат, а его шею обвивает стетоскоп.

– Вы говорите по-английски! – я испытываю невероятный восторг и облегчение. Тыкаю в Шона, прикорнувшего на стуле рядом со мной. – У моего бойфренда кольцо на пальце застряло. Мы не можем его снять.

Доктор смотрит на меня тяжелым взглядом.

– Вы находитесь в отделении медицины внутренних органов. Я кардиолог.

– Пожалуйста! – все, что способен сказать Шон.

Доктор переводит взгляд на Шона, опять на меня, потом наконец на палец Шона. Знаком велит Шону следовать за ним. Но когда я начинаю подниматься со стула, поворачивается и предостерегающе поднимает ладони.

– Вы, – указывает он на стул в комнате ожидания, – оставайтесь здесь.

Они оставляют меня одну, и через считаные минуты я снова сворачиваюсь калачиком и засыпаю.

В следующий раз меня будит Шон. Теперь я куда менее пьяная и куда более пристыженная.

– Что, сняли? – спрашиваю я, заставляя себя подняться. Чувствую, что щеки у меня пылают, и незаметно проверяю, не текла ли во сне из уголка рта слюна.

Шон плотно сжимает губы.

– Это было мучительно, Мисс, – и сует мне обратно серебряный ободок.

– Мне так жаль! Я люблю тебя.

Я беру его за руку. Палец красный и распухший. Врач просунул ножницы под металл, чтобы освободить хоть какое-то пространство, а затем водил проволокой по кругу, прежде чем силой стянуть кольцо с пальца. Медсестре пришлось держать Шона за кисть, и проволока оставила глубокие бороздки на серебряном ободке.

Мы оба стараемся не ахнуть, когда нам выставляют счет: более двух тысяч крон, то есть около 60 американских долларов, целое состояние для Чешской Республики в 1999 году. Но удерживаемся, улыбаемся, благодарим – и вытаскиваем наличные.

Занимается рассвет; когда мы выходим из больницы, светлеющая дымка над Влтавой начинает выцветать, меняя оттенок с синего на золотой. Наш последний день в Праге. Мы, похоже, легко отделались, и оба знаем, что вскоре я приеду к Шону в Ирландию. Я ощущаю удовольствие от того, что наш день начался на рассвете. Все кажется полным возможностей, и весь этот весенний день, который предстоит провести вместе, простерся перед нами. Я снова надеваю кольцо на свой большой палец, оно уютно скользит на место, и я провожу ногтем по царапинам, оставленным проволокой.

 

6

Пляж Хадрин Нок, Пханган, ТАИЛАНД

9 августа 2002 г.

– Мне так жаль! Я люблю тебя.

Я еще раз поцеловала Шона, ощущая тяжесть его кольца в кулаке, на занемевших ногах прошла сквозь белые занавески и направилась вон из клиники. Но врач-китаец тут же увел меня обратно и усадил у письменного стола, задвинутого в угол помещения. Помещение было таким маленьким, что я, протянув руку, почти могла коснуться скрюченных пальцев Шона. Его голубые глаза все так же глядели в потолок. Врач вручил мне ручку и положил на стол передо мной лист бумаги.

– Пожалуйста, подпишите свидетельство о смерти, – он указал на пустую строчку ближе к концу документа. Все слова были на тайском. Да и какая разница? Я все равно не могла сосредоточиться на тексте. Мой взгляд точно магнитом притягивало к себе полуобнаженное тело Шона – мне хотелось забраться на койку и обвиться вокруг него, – и моя рука двинулась к концу страницы.

Одна из израильтянок подошла к нам и твердо положила руку поверх моей.

– Это необходимо перевести.

Вторая девушка не отставала от нее.

– В такое время будет очень трудно найти переводчика, – ответил врач. – Ей нужно подписать это сегодня.

– Она ничего не подпишет, пока не будет перевода.

Я слушала их разговор так, словно он не касался меня, отстраненно, глядя на Шона. Жалея, что его глаза не захотели закрыться. Жалея, что он не одет. Жалея, что нас никак не оставят в покое.

– Она может заказать перевод завтра. После того как подпишет.

– Она не будет подписывать ничего на тайском.

Врач вздохнул и подтащил свой стул ко мне. Стал сам переводить свидетельство, указывая на ряды точек и витиеватых знаков.

– Это время, когда вы привезли его в клинику. Это время, когда мы прекратили реанимационные мероприятия. Это официальное время смерти. Это официальная причина смерти.

– И какова же причина смерти? – обе девушки смотрели через его плечо на свидетельство.

– Утопление в состоянии алкогольного опьянения.

Я отвела взгляд от Шона. Круглое лицо доктора было спокойно, челюсти плотно сжаты.

– Но я же говорила вам, он не был пьян. Я говорила вам, что он не тонул. Его ужалила какая-то тварь, – мой голос был тонким и звучал незнакомо.

Девушки согласно загомонили. Да, они были на пляже. Он не захлебнулся. Вот тогда-то я их, наконец, узнала. Это они стояли за моей спиной, когда я упала на колени на мокрый песок рядом с телом Шона. Та, что повыше, придерживала меня за плечи, когда я начала кричать.

Теперь девушки указывали на голые ноги Шона. Узкие красно-фиолетовые линии многократно обвивали его икры. Тонкая сеть воспаленных узелков тянулась от щиколоток до бедер. Казалось, рубцы вздуваются и темнеют прямо на наших глазах.

Я не могла оторвать глаз от этих вздувающихся рубцов. Это была не морская оса. Шон держал меня на весу в воде, мои ноги были в безопасности, оплетенные вокруг его талии, пока щупальца обвивали его ноги подо мной.

Девушки продолжали наседать на врача.

– Она не подпишет ничего такого, где будет сказано об алкогольном опьянении и утоплении! Она ничего не подпишет, пока это не будет исправлено.

Врач снова вздохнул и поправил очки.

– Тогда у него, должно быть, аллергическая реакция на медуз. У него была аллергия на пчел? – Он смотрел прямо на меня, игнорируя девушек.

– Нет… Так что же, если бы меня ужалила медуза, со мной все было бы в порядке?

– Возможно, она вас и ужалила, а вы об этом даже не знаете.

Это была какая-то бессмыслица. Я бы почувствовала жжение, пусть даже без анафилактической реакции. Перед отъездом в Китай Шон наступил босой ногой на пчелу на подъездной дорожке возле дома родителей – и никаких побочных эффектов. Как же такое может быть – чтобы у него оказалась чудовищная аллергия на какую-то безобидную медузу в Таиланде?

– Ему просто не повезло.

Врач перечеркнул короткую кучку букв одной тоненькой линией. Затем нацарапал рядом с ней длинную цепочку загогулин, крючков и царапин. Единственными словами, которые я разобрала на всей странице, были мои имя и фамилия, да и те перевранные: Шеннан Фулер. Жаль, что не она, не эта Шеннан Фулер, подписывала этот клочок бумаги. Мне хотелось, чтобы это ее мертвый жених лежал на больничной койке, с телом таким же белым, как простыни, и глазами, невидяще уставившимися в потолок.

Врач снова подтолкнул ко мне листок и указал пухленьким пальцем на строчку в самом низу страницы. Я послушно ткнула туда ручкой, но подпись вышла вкривь и вкось. Буквы странно слеплялись вместе и кренились влево, а в конце распались.

Когда я подписала свидетельство, мы вслед за врачом вышли из-за занавески. Администратор подняла голову от своего стола.

– Как вы будете платить? Наличными?

– У него есть страховка…

Я не знала, как это все должно быть устроено.

Состоялась короткая дискуссия между администратором, двумя израильтянками и мужчинами, которые продолжали ждать перед клиникой на улице, по другую сторону стеклянной двери. Я не прислушивалась, пока одна из девушек не спросила, остались ли страховая карта и паспорт Шона в кабане «Сивью Хадрин».

Мы забрались в грузовик, который привез тело Шона с пляжа. На сей раз я ехала впереди, вместе с девушками. Они сказали, что подождут меня снаружи нашего коттеджа.

Его очки лежали на тумбочке. Рубашка и шорты, в которых он был, когда мы боролись, валялись кучкой рядом с кроватью, изгвазданные песком, мои смятые, мокрые шорты для бординга – у самой двери.

Шон держал свой паспорт и карту страховой компании в потайном кармашке рюкзака. Когда я расстегнула молнию, оттуда выпал скатанный в трубочку пластиковый пакетик пыльно-коричневой марихуаны. Я сильно нервничала насчет покупки и курения травки в Таиланде, хотя Шон настаивал, что беспокоиться совершенно не о чем. Но этот риск теперь, когда я осталась одна, пугал меня. Я понятия не имела, что будет дальше; возможно, власти будут настаивать на обыске кабаны. Я пошла в ванную комнату и встала ногами на унитаз, чтобы выглянуть в окошко. Мимо прошел какой-то мужчина, насвистывая и засунув руки глубоко в карманы. Мне пришлось подождать, пока он пройдет, чтобы вытрясти пакет за окно.

Меня безостановочно била дрожь. Снова выйдя на улицу, я сказала девушкам, что меня вырвало. Мне нужно было оправдаться за слишком долгий промежуток времени, проведенный в ванной. И казалось, что рвота – правильный поступок, приемлемый способ реагирования на внезапную гибель жениха. Неровные волны разбивались в темноте сразу за верандой, накатывая на влажный песок, прямо на то место, где он умер. В голове у меня все плыло, а сердце разваливалось на куски.

Побыть в одиночестве в кабане – это было небольшое облегчение, короткий отдых от пристальных взглядов незнакомых людей.

Мы поехали обратно в клинику. Обратно к мертвенно-бледному телу Шона, лежавшему на узкой койке и глядевшему в потолок. Обратно к круглолицему врачу-китайцу, который смотрел на меня сквозь толстые стекла очков. Обратно к толпе, собравшейся на немощеной улочке за стеклянной дверью.

Девушки сказали, что мне следовало бы позвонить родителям – Шона и моим. Администратор подняла глаза от страхового договора Шона и положила руку на трубку телефона.

– Как вы будете платить за звонки? Наличные?

Я понятия не имела, который был час в Калифорнии. В доме моих родителей включился автоответчик. Я оставила бессвязное сообщение:

– Я в порядке. Но Шон мертв… Его ужалила медуза… Мы думаем, что у него произошла аллергическая реакция… Я в клинике. Не знаю, столько еще здесь пробуду…

Мы с Шоном оба путешествовали без сотовых, поэтому я оставила номер телефона клиники.

Единственным номером телефона, как-то связанным с Шоном, был номер его родителей в Мельбурне, записанный на информационной странице его паспорта. Я предпочла бы вначале позвонить его старшему брату или кому-то из друзей. И снова одна из девушек накрыла мою руку ладонью. Они советовали мне подумать, что я скажу, перед тем как набрать номер. Но если бы я стала думать о его родителях – Ките и Одри, живущих в том самом скромном одноэтажном домике, в котором вырос Кит, и которые, вероятно, давно спали, уж точно ни о чем таком не подозревая, – я бы никогда не решилась сделать этот звонок.

– Я не могу сказать ничего такого, отчего это стало бы менее болезненным. Шон – их любимец. Младший.

Ответила мать Шона. Разговор вышел ужасный, мучительный и короткий.

– Я же просила его быть осторожнее, – рыдала она.

– Я понимаю. Мне очень жаль.

– Я совершенно одна. Мне нужно идти, – и она отключилась.

Стены клиники начали вращаться вокруг меня, втягивая в головокружительный водоворот указаний и распоряжений, исходивших от разных людей у стойки администратора. Мы должны увезти Шона, и как можно скорее, отвезти в храм, чтобы сохранить тело в холоде, это единственное место на острове, это необходимо сделать сейчас же, уже поздно, нет, мы не можем подождать здесь звонка от моих родителей, нет, мы должны уехать сейчас…

И снова его тело погрузили в грузовик. И снова я ехала впереди вместе с девушками. На этот раз никто не пытался дышать за Шона в кузове.

Потом мы с девушками пили холодный черный кофе у храма. Долго-долго ждали ключ. И наконец позволили телу Шона – бледному, окостенелому, полуобнаженному телу – соскользнуть с накрахмаленной белой простыни в затейливо украшенный, ярко расписанный гроб со стеклянной крышкой. От его основания тянулся толстый черный шнур. Кто-то воткнул штепсель в розетку, крохотный вентилятор пробудился к жизни и начал дуть на Шона холодным воздухом.

 

Два подростка

6 мая 1996 г., Пулау Лангкави

В мае 1996 года два подростка умерли после отравления ядом медузы недалеко от пляжа Пантай-ченанг на острове Лангкави, расположенном у юго-западного побережья Малайзии на границе с Таиландом. Их быстрая гибель и характерные отметины на коже позволяли предположить контакт с хиродропусом, а конкретнее – с Chiropsoides buitendijki.

 

7

Чжанцзяцзе, Хунань, КИТАЙ

Июль 2002 г.

Шон везет меня в Чжанцзяцзе, в провинцию Хунань. Съездить туда предложили его студенты, подарив ему маленький путеводитель по этой области.

«На территории парка расположены более 3000 причудливых пиков-столбов и редких камней. Они напоминают одновременно фигуры людей и животных, реальные и фантастические. Во всем этом есть привкус таинственности…»

Мы просто не представляем, чего ожидать. Один из его студентов говорит, что нам, может быть, даже удастся встретить единорога.

В Чжанцзяцзе нам открывается потрясающий вид – 3100 тонких, стремящихся к небу кварцевых и песчаниковых колонн, многие из которых достигают почти 3000 футов в высоту; они обернуты плащом из белого тумана и покрыты нежными заплатками темно-зеленой лесной растительности.

Я наслаждаюсь легкостью общения с Шоном, когда мы поднимаемся по склону сквозь июльский зной и влажный туман, по очереди неся наш пропитавшийся потом рюкзак.

Нас обгоняют носильщики с цзяоцзы – паланкинами на тонких бамбуковых рамах, в которых сидят богатые корейские туристы. Туристы потягивают прохладительные напитки из запотевших бутылок и томно машут нам руками, проплывая мимо.

Обнаружив, что вершина полностью затянута туманом, мы не удивляемся. Спускаясь по иззубренным пикам, улучаем моменты наедине в облаках, Шон хватает меня в охапку и целует. Мы все еще стараемся наверстать упущенное время, и Шон, наконец завершивший свой курс в Чанше, расслаблен и счастлив. Он зачитывает фантастические названия из нашего путеводителя, которые очень подходят этому сюрреалистическому пейзажу: Сяньрен Цяо (Мост Бессмертных), Михуньтай (Плато Утраченного Разума), Тяньмынь Дун (Небесные врата). И говорит мне, что в густых, роскошных лесах вокруг нас прячутся водяные олени, гигантские саламандры и дымчатые леопарды. Я в первый раз ощущаю вкус путешествия по Китаю – и он незабываем.

Всякий раз, когда мы пытаемся выговорить «Чжанцзяцзе» в разговоре с кем-то из китайцев, наше произношение вызывает веселый смех. Мы начинаем настолько стесняться и стыдиться, что спотыкаемся на этих звуках даже в разговорах между собой. Наконец, разочарованные и павшие духом, мы начинаем называть Чжанцзяцзе «Самая Задница» – и это приватное, только для двоих прозвище приживается.

«Помнишь, как тот владелец отеля в “Заднице” все думал, что я – твоя младшая сестра?», «Надеюсь, в этот раз в автобусе не будет столько народу, как тогда, когда мы ехали из “Задницы”, и мы сможем сесть вместе». И еще: «Мисс, это в “Самой Заднице” мы пробовали тот странный черный суп с куриными лапами?»

 

8

Мельбурн, Виктория, АВСТРАЛИЯ

Август 2002 г.

На два месяца мы остались только вдвоем. Путешествовать с рюкзаками по Китаю было нелегко. Но наши общие впечатления и разочарования стали шутками «для двоих», понятными только нам. Тайными прозвищами и словами, которые я шептала в жаркое тепло его шеи.

Даже после смерти Шона мы по-прежнему были только вдвоем. Я и его тело. В храме на острове Пханган, потом в Бангкоке, откуда я, наконец, повезла гроб в Мельбурн.

Австралийка, служащая паспортного контроля, взяла мой паспорт. Я поморщилась, когда она бухнула штамп на самую первую страницу: «Прибытие 16 авг. 2002 г.». Ровно неделя после того вечера на пляже.

Девушка махнула рукой, мол, проходи, и повернулась ко мне аккуратным хвостиком рыжевато-каштановых волос, чтобы пригласить следующего из очереди. Я перевела взгляд с еще влажных чернил штампа на дату выдачи паспорта: 2 авг. 2002 г. Отныне и впредь всякий раз, как я раскрою свой паспорт, в нем будет этот штамп. Я понимала, что буду носить его при себе долго – очень долго.

Двери из зала таможенного контроля разошлись с резким вздохом, словно я прошла через вакуум, и сердце мое сжалось, когда я увидела лица родителей Шона. Все слова, которые приходили мне в голову, исчезли еще в гортани. Я двинулась к ним на непослушных ногах и обняла – вначале его отца, потом мать. Это был первый раз, когда я обнимала их. И я, и мать Шона не могли унять дрожь.

Поначалу я испытала облегчение от возможности разделить свое бремя. Я почти перестала есть и спать и только что с ног не падала. Я была благодарна за то, что его отец занялся организацией похорон.

Но прошло совсем немного времени – и мне стало не хватать этого бремени. Конечно, мне с самого начала не хватало Шона, но я обнаружила, что мне не хватает теперь его мертвого тела, тяжкой ноши ответственности. Тело Шона было моим – моим полностью. Как только дела взяли в руки его родители, мне безумно захотелось – физически – вернуть себе право собственности на его тело.

Всего через пару часов в Мельбурне я уже распаковывала вещи Шона в гостиной дома его родителей, окруженная его родными и друзьями. Отец Шона уже забрал наши отснятые пленки на проявку, и я, как в тумане, объясняла, где были сделаны те или иные фотографии. Снимки с Хадрина я засунула в самый низ стопки и вместо них показывала им квартиру Шона и группы его студентов в Чанше, нас двоих, улыбающихся среди облаков в Чжанцзяцзе.

Вечернее солнце в окне за нашими спинами уже начало меркнуть, когда я расстегнула рюкзак Шона. На самом верху лежали две пары маленьких, ярких шелковых пижамок.

– Это для девочек, – я передала завернутые в пластик розовый и красный свертки его старшему брату. – А это для вас, – вручила контрафакт сумочки Gucci его жене. Никто не произнес ни слова, пока я отдавала пиратские DVD его приятелям, деревянную буддийскую маску его матери. Я выкладывала друг за другом безделушки, корешки билетов и футболки, пока опустевший рюкзак Шона не лег скомканной кучкой на полу.

Потом разные люди стали забирать себе то, что осталось от Шона. Кит сунул в нагрудный карман паспорт сына, его брат взял наши путеводители Lonely Planet по Китаю и Таиланду, его друзья поделили диски и одежду. Я оставила кое-что себе: его серебряное кольцо и очки в проволочной оправе, путевой дневник и шарф футбольного клуба «Барселона», который он купил, когда мы только-только познакомились, и брал с собой на зиму в Китай. Всем нам хотелось оставить себе хоть что-то, что можно было сохранить.

Прежде я не раз бывала в доме родителей Шона по адресу Дикин-стрит, 99. В последний раз я приезжала сюда одна. Шон к тому времени уже уехал в Китай, но хотел, чтобы я приехала в гости, пусть и в его отсутствие. Он говорил, что ему нравится мысль, что люди, которые больше всего для него значат, собрались вместе на другой стороне света. Так что, в очередной раз оказавшись проездом в Мельбурне, я поехала к ним на ужин.

У нас с его отцом Китом была общая любовь к морепродуктам, особенно сырым устрицам, и нам нравилось знакомить друг друга с редкими винами. Я всегда привозила с собой от одной до трех бутылок с острова Кенгуру, потому что, хоть местные виноделы все строили и строили планы развивать экспорт, каждый сезон местные выпивали весь запас досуха. В тот вечер мы сравнивали Admiral’s Reserve с Porky Flat Shiraz, прежде чем перейти к Dudley’s Shearing Shed Red.

Это было австралийской осенью. Когда я снова появилась на Дикин-стрит – и снова одна, – зима была в разгаре.

Перед похоронами весь дом как будто замер. Словно само время застряло где-то между Таиландом и Мельбурном. Его отец никак не мог назначить час церковной панихиды, потому что мы не знали, когда нам отдадут тело Шона. Я прибыла в Австралию вместе с гробом на седьмой день после его смерти, а на десятый была заказана панихида.

Я жила в семье Шона, и мы вместе считали часы до момента, когда он будет похоронен.

Я помогала Киту выбрать музыку для панихиды: Beatles, Бен Харпер, Дэвид Грэй и Crowded House. Друзья Шона приносили бутылки с виски и калуа, и мы посреди дня пили виски с колой и водку.

Я сидела вместе с его старшими братьями, Майклом и Кевином, на заднем дворе у плавательного бассейна. Их глаза были того же оттенка, что и недвижная голубая вода, того же оттенка, что у Шона. В жиденьком зимнем солнечном свете мы складывали и составляли в стопки памятные открытки, которые распечатал его отец.

«С любовью в память о Шоне Патрике Брайане Рейлли, рожденном 26 октября 1976 г. и умершем 9 августа 2002 г. Ему было 25 лет. Да упокоится с миром».

Я складывала открытку за открыткой – фото на лицевой странице напротив стихотворения на обороте:

У могилы моей ты, рыдая, не стой. Меня нет здесь, я в ней не почию, друг мой! Стал я тысячей буйных, веселых ветров, Стал брильянтовым блеском пушистых снегов… —

и представляла, как Шон со стоном закатывает глаза и высмеивает эту элегию: «Не хотите ли черного хлебушка ко всей этой патоке, Мисс?»

Конечно, Шон никогда не сказал бы такого своим родителям. Он родился вскоре после того, как двухлетнему Кевину поставили диагноз – лейкемия. Младенческих фотографий почти не было, поскольку он провел первые несколько лет своей жизни, разъезжая по больницам, где его брат проходил курсы химиотерапии. Эти годы сформировали личность Шона. Он был солнечным и жизнерадостным, располагающим к себе, готовым сотрудничать и помогать. Он никогда не хотел причинять никаких лишних хлопот и неприятностей.

Я спала на старой двуспальной кровати Шона в крохотной спаленке, в которой он вырос, рядом с боковым входом, которым все пользовались вместо парадного. Как последнему из трех сыновей, «младшенькому», Шону досталась самая маленькая спальня в доме. Как-то раз он рассказал мне, что в детстве спал лицом вниз, чтобы не дать своему носу вырасти огромным, – это ему «по секрету» подсказал Майкл. Я лежала без сна ночью в его постели, пытаясь уснуть лицом вниз и представляя, как Шон делал то же самое. Было такое ощущение, что я задыхаюсь.

Мои родители прилетели из Калифорнии на похороны и держались не на виду, стараясь не мешать общей скорби. Они прилетели на два дня позже меня и улетели на пять дней раньше. Останавливались у дяди и тети Шона. Хотя я была благодарна родителям за приезд, в те дни, последовавшие за смертью Шона, я предпочитала компанию людей, которые были к нему ближе всех. Но на самом деле я не принадлежала по-настоящему ни к его семье, ни к кругу друзей.

Я не была уроженкой Эссендона, равно как и любого другого района Мельбурна. Я даже не была австралийкой. Я не росла рядом с ним, не знала его так долго, как знали они. Нам не представился шанс пожениться. И я больше не была беременна.

За пару месяцев до этого мы с Шоном рано утром выехали автобусом из Сианя к Хуашаню. Было без пары минут восемь, но уже душно и жарко, и автобус пропах выхлопными газами и по́том. Мы с Шоном запрыгнули в автобус, думая, как нам повезло успеть на него перед самым отбытием. А потом водитель еще несколько часов кружил вокруг вокзала, надеясь собрать достаточно пассажиров, чтобы заполнить свободный ряд в центре. Я ерзала на сиденье, стараясь уклониться от сломанной распорки и найти такое положение, чтобы уменьшить давление на мочевой пузырь, и вдруг осознала… я забыла принять противозачаточную таблетку! Но ведь это была только одна пропущенная таблетка, и я приняла ее, как только мы добрались до Хуашаня.

К тому времени как Шон умер, у меня была трехнедельная задержка, а у него – три недели сплошных нервов. Шон обожал своих двух племяшек, Иден и Софи, и горел желанием стать отцом. Но не прямо сейчас. Мы были слишком молоды. Он хотел еще многое успеть сделать.

После его смерти на меня навалилось все сразу: тошнота, бессонница, эмоции, головокружение, и боли в животе, казалось, были вызваны скорее шоком и горем. Я была так сосредоточена на том, чтобы добиться выдачи тела Шона, что все время забывала о беременности. А потом перестала быть беременной. Через четыре дня после гибели Шона у меня случился выкидыш – в одиночестве, в номере бангкокского отеля.

Эта беременность была случайной. Первые недели я была напугана и одинока. Но я отчаянно хотела этого ребенка. Потерять его – значило потерять последнее, что осталось от Шона.

С его друзьями мы провели один из моих первых вечеров в Мельбурне в баре «Черри» на улице ACDC-лейн, шумном и темном, одном из любимых мест Шона. Рюмки с Jagermeister стояли перед нами в ряд, и Стиви Ди сказал, что он всем сердцем сочувствует мне. Он сказал, что, должно быть, это очень тяжко – после всех интимных моментов, и при том, что Шон нарисовал такую ясную картину нашего будущего.

Именно это я никак не могла выбросить из головы: мы с Шоном должны были все еще ездить по Таиланду, может быть, побывать в Краби на западном побережье или в северных горах Чиангмая, прежде чем вернуться в Китай, а потом и в Мельбурн, чтобы начать жить вместе. Все, что осталось мне теперь, – это призраки той жизни, которая могла бы у нас быть.

Под конец вечера мы со Стиви сидели рядом на диване, и он держал меня в объятиях, пока я плакала – рваными, задыхающимися рыданиями, которые оставили темное влажное пятно на его футболке. И все же Австралия еще никогда не казалась мне такой чужой, и я никогда еще не чувствовала себя настолько посторонней среди друзей Шона.

Следующим вечером, уже в другом баре, Марти сказал мне, что скоро собирается поехать в Куала-Лумпур. Сказал, что ждет – не дождется добраться туда и «просто повеселиться». А еще рассказал о том вечере, когда узнал о Шоне. Он и его приятель, Дэн, отправились на костюмированную вечеринку в Лондоне. Они мрачно сидели в углу, пока к ним не подошла какая-то девица.

– Так, всё! – сказала девица, стаскивая их со стульев и ведя танцевать. – Хватит! Мы забудем об этом и будем веселиться!

Марти сделал долгий глоток из своей кружки с Victoria Bitter, потом переплел пальцы рук, заложив их за шею. Посмотрел на меня и улыбнулся.

– Это как раз то, что было мне нужно. Понимаешь?

Даже отец Шона, Кит, вел себя с той стойкостью, которую я не могла найти в себе. Он сказал, что заплакал лишь один раз, в ду́ше. Он взял только два отгула и сразу вернулся к работе. Я понимала, как сильно он, должно быть, скорбит. Должно быть, ему легче было справляться с рабочими обязанностями и отвлекающими факторами, чем терпеть пустоту дома. «Выше нос, – то и дело повторял Кит. – Хватит уже этих кислых лиц. Неужто Шон хотел бы видеть нас такими подавленными?»

Я знала, что он прав. Шон не хотел бы видеть нас такими подавленными. Но я все равно постоянно ловила себя на мысли: он умер всего восемь дней назад, родным Шона просто еще придется это понять.

После летней жары Китая и Таиланда в Мельбурне я постоянно мерзла. Накануне похорон в серый мокрый зимний день небольшая группа родственников и друзей собралась, чтобы увидеть тело Шона. Там были мои родители, Кит, Майкл, Кевин и Стиви. Мы вошли в похоронное бюро «Братья Тобин», и стало еще на несколько градусов холоднее. Я дрожала, пока мы ждали, и пыталась не обращать внимания на застоявшуюся химическую вонь, висевшую в воздухе. Поскольку я уже провела столько времени с телом Шона, я подошла к нему последней. Когда, наконец, настала моя очередь, я вошла в комнатку, смежную с фойе, и побрела между рядами пустых стульев к открытому деревянному гробу. Первое, на что я обратила внимание, были его волосы. Наверное, их старательно уложили так, чтобы скрыть надрезы после вскрытия, но выглядели они странно тонкими и рыжими. Шон вечно воевал со своими густыми темными кудрями, стригся коротко и просто, приглаживал их пахнущей карамелью глиной для укладки Fudge Putty. А этот гладкий, воздушный, высушенный феном начес, который они выбрали для последней демонстрации тела, выглядел абсолютно нелепо. Я даже хмыкнула про себя, представляя, в какую ярость пришел бы Шон.

Он был мертв уже девять дней. Его тело провело неделю в тропической жаре, подверглось вскрытию, пролетело в самолете через полсвета – и теперь было слишком опухшим, чтобы поместиться в его собственную одежду. Грудная клетка была так раздута, что на ней туго натягивался даже костюм старшего из братьев.

Я с облегчением увидела, что он хотя бы выглядит презентабельнее, чем когда, бледный и обнаженный, он лежал на металлической каталке для вскрытия в Бангкоке. Одри, мать Шона, решила, что не перенесет вида его тела, и осталась дома. Но именно таким увидел Шона его отец. Я никак не могла решить, плохо это или хорошо, что тело, лежавшее там, было совершенно не похоже на Шона.

Когда я наклонилась, чтобы поцеловать его, от него исходил запах порошка талька. Губы давно сползли, обнажив зубы, и кожа была восковой, жесткой и холодной. А потом я никак не могла уйти, повернуться к нему спиной. Я отступала медленно, опустившись вначале на стул рядом с его гробом и постепенно отодвигаясь назад, по стульям, которые стояли ближе к двери. Это был последний раз, когда я видела его тело, и я фиксировала взгляд на его лице, пока борта гроба постепенно поднимались, заслоняя его от меня. Я успела добраться только до среднего ряда стульев, и тут моя мама пришла забрать меня.

Когда мы уходили, к нам подошел директор похоронного бюро. Он был высокий и худой и одет в соответствующий случаю темный костюм. Протягивая мне руку, он поклонился так низко, что чуть не переломился пополам, и поцеловал в щеку.

– Я слышал, что вы заключили помолвку. Поздравляю.

Я не представляла, что можно было сказать в ответ. Спасибо? или Поздравляете?.. Вы что, шутите? Это был первый из многих эпизодов, когда какой-нибудь благонамеренный человек говорил что-то такое, что вышибало из меня остатки разума, вызывая желание смеяться, и плакать, и ругаться, и вопить – все одновременно.

Позже в тот же день мы с Китом и Стиви Ди тестировали звуковую систему в сложенной из красного кирпича приходской церкви св. Терезы, где должна была проходить панихида. In My Life, Shall Not Walk Alone, Don’t Dream It’s Over, Say Hello Wave Goodbye и Mull of Kintyre. Я стояла одна в задней части темной пустой церкви, слушая музыку и плача. Мимо проходил молодой священник, засунув кисти рук в длинные рукава сутаны.

– Подумываете выйти здесь замуж, милая?

Я покачала головой и обеими ладонями отерла глаза. Мне едва удалось выдавить из себя:

– Это для похоронной службы.

– Ну… – протянул он и подмигнул мне: – Когда-нибудь!

На следующий день я стояла в передних рядах церкви Св. Терезы, одетая в черные брюки, майку и кардиган, которые привезла мне мама из Калифорнии. Когда я прошла вместе с родственниками Шона в первый ряд, Одри тихо всхлипывала, жалуясь, что все на нее смотрят. Но теперь все смотрели на меня. Я обвела взглядом море хорошо знакомых и незнакомых лиц и подумала, что на моих похоронах никогда не будет столько людей. Казалось, здесь собрался весь Эссендон.

Мои руки тряслись, когда я подносила микрофон к подбородку. У меня не было никаких заметок, но я точно знала, что хочу сказать. Я сделала долгий прерывистый вдох – и краем глаза увидела Майкла и Стиви, готовых увести меня. Они оба выступали первыми, а у меня уже ничего не осталось в памяти от их слов. Кажется, один из них пошутил насчет того, что Шон храпел. Я выдохнула и попыталась начать, но подавилась рыданием. Майкл сделал шаг вперед, чтобы взять у меня микрофон, но я только крепче его сжала.

Когда я в первый раз сказала, что хочу сказать надгробное слово, Кит возразил, что Майкл и Стиви Ди уже произнесли речи, и он не думает, что священник позволит еще и третью. Но я настаивала. И теперь не могло быть и речи о том, чтобы ничего не сказать – после того как мне пришлось побороться за свое место здесь. Полностью занятые церковные ряды были недвижны и безмолвствовали; все смотрели и ждали. Я выдохнула из легких весь воздух и начала заново:

– Когда мои друзья и родственники в США спрашивали меня, что я люблю в Шоне, я говорила им, что он спонтанный, нежный, забавный, верный, честный, участливый, очаровательный и дурашливый. И что у него самое великодушное сердце на свете, не важно, о чем идет речь, – о том, чтобы уступить место в переполненном автобусе, или поднять по лестнице тяжелый чемодан незнакомой женщины, или угощать пивом всех своих приятелей, или покупать подарки для родных. Везде, где мы с ним бывали, он думал о других людях. Когда мы путешествовали по Китаю и Таиланду, он раздавал мелочь и подарки всем маленьким детям, которые попадались ему на пути. Он щекотал девушек, занимался реслингом с парнями и заигрывал с их матерями. Не раз и не два женщины в отелях, где мы останавливались, с которыми он флиртовал, говорили мне, какая я счастливица. И хотя почти невозможно чувствовать себя счастливицей сейчас, потеряв человека, с которым я была готова провести остаток своей жизни, завести детей, вместе стареть… я знаю, что мне повезло любить его и еще больше повезло быть любимой им.

После панихиды и похорон Шона на кладбище Фокнер состоялись поминки – в местном ирландском пабе «О’Салливэн Сайбин». Я вцепилась в свою кружку с «Гиннессом», бесцельно блуждая среди его друзей, которые знакомили меня с его знакомыми.

Девушки, которые учились с Шоном в начальной школе, рассказали мне, каким симпатягой его считали в четвертом классе.

Пожилые женщины, которых я никогда прежде не видела, пожимали мне локоток и говорили, что я молода и красива и что мужчины будут бегать за мной толпами. Что я найду другого. Скоро.

Чей-то брат спросил меня, правда ли, что я была в воде вместе с ним, правда ли, что я первой почувствовала медузу, правда ли, что я пыталась проводить реанимацию, но Шон все равно умер на пляже?

Во мне зародилось желание оказаться в какой-нибудь стране, языка которой я не знаю. Такое ощущение, будто я оказалась там, где меня никто не понимает, уже было, но здесь этот общий словарный запас мне все время мешал.

По-прежнему сжимая в руке кружку с пивом, я рано ушла с поминок вместе с Сэмми, который, по всеобщему мнению, был лучшим другом Шона. Я пронесла эту кружку через пару оживленных улиц и через железнодорожные пути по дороге к квартире Сэмми на Роуз-стрит.

Я знала Сэмми год с лишним. Не так давно он пережил рак и теперь страдал из-за смерти Шона так же сильно, как я. В день похорон Кит отвел меня в сторону и попросил присмотреть за Сэмми, а позднее я узнала, что он так же отвел в сторонку Сэмми и попросил позаботиться обо мне.

Та ночь была ужасна. Мы с Сэмми спали вполглаза, вцепившись друг в друга. Просыпались среди ночи в поту – таком, что простыни промокли насквозь. От слез у нас была так заложена носоглотка, что дыхание получалось затрудненным, и мы будили друг друга громкими свистевшими в носу вдохами и выдохами. Но следующий день обещал быть еще тяжелее.

С тех пор как умер Шон, у меня все время находились какие-то дела: разбираться с тайской полицией, страховой компанией Шона и австралийским консульством, забирать его тело с Пхангана и везти в Бангкок, а потом в Мельбурн, помогать его родителям с похоронами и решать, что сказать в своем надгробном слове.

А этот следующий день был тем днем, когда я должна была решить, что делать дальше.

Я полагала, что у меня сложится какая-то жизнь с семейством Рейлли. У меня были непринужденные отношения с Китом, подкрепленные морепродуктами и ширазом. И Шон говорил, что я нравлюсь его матери, Одри, и что она всегда решала, что ей нравятся его прежние подружки, только после того, как он с ними расставался. Со своими родителями я гораздо более открыто говорила о личной жизни, но Шон сказал, что Одри поймет, насколько у нас все серьезно, когда мы в октябре станем жить вместе.

Я ехала вместе с Рейлли на похороны Шона, мы сидели вместе в первом ряду на панихиде, и это я вышла вперед, чтобы забрать розы из гроба Шона, перед тем как его опустили в землю. После того как я покинула Мельбурн – после того как я обняла и расцеловала его родителей на прощанье и Кит отвез меня в аэропорт, но еще до того, как трава пустила корни на могиле Шона, его родители перестали отвечать на мои звонки, электронные и обычные письма. Во время моего последнего приезда к ним на Дикин-стрит, больше чем через полтора года после похорон, Одри не вышла из своей комнаты.

Может быть, я была для них ужасным напоминанием. Может быть, они думали, что я могла его спасти, может быть, винили меня еще в чем-то. Может быть, они не могли отделаться от желания, чтобы на его месте оказалась я. Может быть, хоть я и считала их своей семьей, они, глядя на меня, видели только своего мертвого сына. В итоге я лишилась и Шона, и единственных других людей на Земле, которые относились к нему так же, как я.

Памятная фотография Шона была сделана в доме его родителей годом раньше, в Рождество. Я провела тот день, качая на коленке младшую племянницу Шона, Софи, разговаривая по телефону со своими родителями, а потом читала другой его племяннице, Иден, сидя на диване в гостиной. Иден хотела, чтобы родители съездили домой за ее красными солнечными очками, чтобы очки у нас с ней были одинаковыми.

На этом фото Шон легко улыбается в камеру – его темные волосы коротко пострижены и торчат, на щеке – ямочка, от уголков глаз разбегаются морщинки за края квадратной оправы очков. Когда нас снимали, я сидела рядом с ним, мое бедро было прижато к его бедру, а рукой он обнимал меня за талию. Но потом, чтобы вставить фотографию в рамку, меня тщательно вырезали. Однако я улыбалась. Я думала тогда, что проведу еще не одно Рождество так же, как это.

 

9

Загора, Сус-Масса-Драа, МАРОККО

Февраль 1999 г.

У нас уходит два дня, чтобы добраться на верблюдах до берберского лагеря в пустыне Загора. Когда мы стартуем, рядом с верблюдами бегут детишки с протянутыми ладошками, и на их маленьких чумазых личиках застыли улыбки, полные надежды. Мы с Шоном протягиваем им шариковые ручки, которые наш гид посоветовал взять с собой.

– Нет, доллары, доллары! – ручки брошены в грязь, а дети продолжают бежать, но больше не улыбаются.

Всю дорогу я фотографирую дюны цвета старого золота, громадное небо, бледное и тонко растянутое до самого горизонта. Следы нашего проводника утопают в песке позади нас, и тени верблюдов растут и растут, пока их узловатые ноги не начинают казаться невероятно длинными и тощими. Шон непривычно молчалив. Когда я оборачиваюсь, чтобы улыбнуться ему, он отвечает гримасой:

– Верблюдов определенно проектировали без учета мужской анатомии.

Я предлагаю ему сесть боком, но он для этого он слишком неустойчиво сидит – и слишком мачо.

Я радуюсь преимуществам женской анатомии вплоть до того момента, как мы приезжаем в лагерь – и обнаруживаем, что здесь нет ни одного туалета. Нет иного выбора, кроме как отойти по ровному, плоскому, безликому песку на расстояние, кажущееся достаточно почтительным. Я благодарна Шону за то, что он встает передо мной и старается прикрыть от мужчин, разгружающих верблюдов.

После захода солнца мы собираемся вокруг общинного глиняного котла под большим полосатым навесом. Мы с Шоном сидим, тесно прижавшись друг к другу, наши ноги укрыты ковром, от которого хочется чесаться. Правой рукой мы зачерпываем из котла тажин из баранины с курагой, кончики наших пальцев уже пожелтели от куркумы. Потягиваем до невозможности сладкий мятный чай из крохотных стаканчиков. Мужчины поют сложные, аритмические берберские песни, которые взлетают и опадают в холодном воздухе пустынной ночи. Потом они просят спеть нас. Они хотят услышать какую-нибудь традиционную песню из нашей культуры.

– «Барби Уорлд»! «Барби Уорлд»! Спойте ее, пожалуйста, для нас, – хором восклицают они. Все вместе хлопают в ладоши, и их темные глаза сияют в приглушенном освещении под навесом.

Им приходится разочарованно довольствоваться второй из песен, что они называют: «Отель “Калифорния”». Но Шон не знает слов. Хотя я далеко не уверена в своих музыкальных способностях, у меня нет иного выбора, кроме как спеть ее самой.

 

10

Санта-Круз, Калифорния, СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ

Сентябрь 2002 г.

В Калифорнии я должна была чувствовать себя как дома. Именно здесь я родилась, здесь росла и здесь провела бо́льшую часть жизни. В те два года, прожитые за границей, я всегда воспринимала себя как девушку из Северной Калифорнии. Но когда вернулась, отчаянное желание бежать, зародившееся в Мельбурне, стало лишь сильнее.

Шон был мертв 17 дней. Когда я заказывала авиабилеты из Австралии в Сан-Франциско на 26 августа, десять дней казались достаточно долгим сроком, чтобы пожить сперва в крохотной спальне Шона в доме его родителей, а потом развалиться на части в квартирке Сэмми и Джека над магазином сумок «Скаллис» на Роуз-стрит. Двадцать шестое августа я выбрала еще и потому, что обещала быть подружкой невесты на свадьбе в Санта-Крузе.

Свадьба была назначена на 25 августа. Дориана была одной из моих лучших подруг, мы дружили с одиннадцати лет. В жаркие ленивые дни на Хадрине, с Шоном, я мысленно перебирала слова, думая, что скажу под шампанское на ее свадьбе, какой тост произнесу. Но после Таиланда мне трудно было представить, что я вообще могу что-то сказать. Каким должно быть мое поведение после внезапной гибели моего собственного жениха? Так что я забронировала билет на 26 августа, поскольку не хотела, чтобы кому-то казалось, что, коль скоро я уже в Калифорнии, мне следовало бы появиться на свадьбе Дорианы.

Конечно, Дориана меня поняла. Прилети я в Штаты на неделю раньше, она бы не настаивала на моем присутствии. Наверное, она и не хотела бы, чтобы я была на ее торжестве. Ей и без того было трудно сосредоточиться в этот особый день, который она так долго планировала.

В программке своей свадьбы она сделала примечание:

«Шэннон Фаулер, подружка невесты. Шэннон, не выразить словами, как много ты для меня значишь, как ты важна в моей жизни. Мне так тяжело представлять этот день без тебя… Увы, Шэннон не смогла присутствовать по причине смерти, постигшей ее жениха, когда они вместе путешествовали по Таиланду».

Потом Дориана рассказала мне, что, когда ей красили ногти в салоне красоты перед свадьбой, одна женщина, совершенно мне не знакомая, изложила историю смерти Шона. Но что самое удивительное, другая клиентка, молоденькая девушка, сообщила, что она была в тот вечер на пляже в Таиланде и видела, как Шон умирал.

Понятия не имею, кто эта девушка. Никто из Калифорнии ни разу не заговорил со мной за ту неделю, что мы провели на Пхангане. Я подумала, что это та высокая, светловолосая, тоненькая девушка, которая шла вдоль кромки воды. Та, что дважды остановилась, чтобы бросить взгляд на тело Шона, а потом отвернулась и пошла прочь.

– Ох, боюсь, что праздники в этом году будут для нас ужасными!

Мама начала перестраивать свою старую «хонду-аккорд» в правый ряд, но снова вильнула влево, когда мимо пулей пронесся грузовик. В итоге мы пропустили съезд с 41-й авеню на Капитолу, прибрежную деревню в окрестностях Санта-Круза, уже второй раз подряд.

– Мне кажется, еще очень, очень долго не станет лучше, – продолжила она, шмыгая носом и вытирая глаза тыльной стороной ладони. – Но все же хочется знать, когда нам станет хоть чуточку легче.

Всю мою жизнь мама была мне близкой подругой. Я росла, задавая ей вопросы о политике и половом созревании, о сексе, любви и наркотиках. Когда я в итоге лишилась девственности на первом курсе университета, первое, что я сделала, – позвонила ей.

Но в этот раз в машине я чувствовала себя загнанной в ловушку. Я обернулась на съезд с шоссе, оставшийся позади, потом прислонилась лбом к холодному стеклу окна. Никогда еще я не чувствовала такой дистанции между нами, как в этом замкнутом пространстве.

Шон лишь однажды приезжал в гости к моим родителям в Калифорнию. Наши отношения разворачивались в Европе, Северной Африке, Австралии и Азии. Мамина скорбь стала для меня неожиданностью.

А еще она меня рассердила. Я была зла на весь мир. Моя скорбь – это была моя скорбь, и я ни с кем не собиралась разделять ее. Когда мама намекнула, что смерть моего жениха – наша общая трагедия, у меня возникло такое ощущение, словно она пытается отнять у меня еще одну часть Шона.

Почему-то вспомнилась давнишняя история. Девять лет назад я захотела исправить свой сломанный нос, и мама проделала за рулем восьмичасовой путь из Дэвиса в Сан-Диего, чтобы поддержать меня. Врач сумел изобразить процедуру, которую мне предстояло пережить, как довольно простую, и сказал, что успех составляет 85 процентов. И он даже не высказал предположения, что, возможно, моей матери будет лучше остаться снаружи, в комнате ожидания, пока будут производить манипуляции.

Мне сделали укол анестетика между глаз, и врач стал закладывать в мой искривленный нос ватные шарики, вымоченные в жидком кокаине. Затем ввел в ноздрю большой холодный металлический стержень. Медсестра зажала в руках мою голову, и врач, устойчиво расставив ноги, с силой налег на стержень. Раздался хруст, врач выпрямился, покачал головой и снова наклонился надо мной. Второй тошнотворный хруст – врач выпрямляется и снова качает головой.

Казалось, острая боль ввинчивается прямо в мой мозг. Я глотала кровь, стекавшую по задней стенке гортани, ощущая ее металлический привкус. Все мое тело прошиб холодный пот, мне казалось, что меня вот-вот вырвет или я потеряю сознание.

Я слышала стоны, источником которых, как потом скажет мама, была я сама. Но тогда я была уверена, что эти стоны доносятся из угла комнаты, где сидела она, сжавшись, на стуле, зажав рот руками, с побелевшими и округлившимися глазами. Видеть ее реакцию было страшно. Маленький ребенок после падения часто смотрит на мать – как она отреагирует, прежде чем решить, как реагировать ему самому. Видеть собственные муки на пепельно-бледном лице матери – это делало боль еще более сильной, более шокирующей.

Однажды поздним вечером я наткнулась на бутылку «Скул Хаус Пино Нуар». Она была в кухонном шкафчике маленького домика моих родителей в Капитоле. В первой половине года я купила эту бутылку для Кита, когда мы с друзьями ездили на дегустацию вин в долину Напа по случаю девичника Дорианы. Похоже, больше не было смысла хранить ее.

К концу этой бутылки я была в истерике. Я позвонила своему младшему брату Райану в Лос-Анджелес, я рыдала так, что не могла говорить и захлебывалась воздухом. Райан слушал и плакал вместе со мной. Наконец, пока я не бросила трубку, он решил перебить мои всхлипы.

– Хэннон… – Райан был единственным человеком, который так меня называл. В раннем детстве он не мог выговорить первый звук моего имени, и к тому же «Хэннон» было легче выкрикивать. Теперь, в свои двадцать шесть, он все равно продолжал меня так называть. – Хэннон, мне необходимо услышать, что с тобой все будет хорошо.

Я понимала, что Райан просто хочет возвращения меня прежней. Я понимала: он думает, что со временем мне следует начать встречаться с кем-то. С кем-то из своей бывшей школы или колледжа, с кем-то, кого я знала до Шона. Кроме того, он хотел, чтобы я окончательно вернулась домой, и полагал, что, если бы я смогла влюбиться в калифорнийца, то, наверное, остепенилась бы и успокоилась. Сам Райан год назад женился – на красивой, искрящейся энергией девушке, которая умела во всем видеть солнечную сторону. Она была ему хорошей парой. Райан хотел все исправить, когда кто-нибудь расстраивался, а она хотела, чтобы все было исправлено. В этом они были похожи.

– Хэннон, просто скажи, что с тобой все будет в порядке.

Но я не могла сказать своему брату то, что он хотел услышать.

– У меня конференция в Бостоне, – снова и снова напоминал мне папа. – Ты могла бы поехать со мной. Мы могли бы посмотреть на «Фенуэе», как играют «Ред Сокс». И могли бы отправиться полюбоваться на китов.

Я никогда не была в Бостоне и при нормальных обстоятельствах с радостью ухватилась бы за возможность узнать новый для меня город, исследовать его достопримечательности и полакомиться морепродуктами. Но я была не готова ни с кем делить маленький отельный номер, поскольку бо́льшую часть времени мне хотелось быть одной. И я определенно была не готова смотреть китов.

– Я записал для тебя ту серию «Сейнфелда», где Джордж выдает себя за морского биолога. Когда захочешь посмотреть, дай мне знать, – папа не оставлял попыток.

Я никогда не была фанаткой «Сейнфелда» и никогда не видела серию с морским биологом. Но слышала о ней столько раз, что точно знала, что там происходит: Джордж пытается произвести впечатление на девушку, выдав себя за морского биолога, Крамер закидывает мячи для гольфа в океан, и Джорджу приходится спасать выброшенного на берег кита на глазах у девушки – он вытаскивает мячик Крамера из китовьего дыхала. Пересказ разных частей этого эпизода был наиболее частой реакцией, когда я говорила людям, что по профессии являюсь морским биологом.

– Как, вы ее еще не видели? Непременно посмотрите! Так вот, Джордж идет со своей девушкой по пляжу, и там на песке стоит толпа людей, глядя на выброшенного на берег кита, – говорил мне очередной собеседник, тряся головой, хохоча и утирая слезы в уголках глаз. – А потом кто-то в толпе спрашивает: «Есть здесь кто-нибудь из морских биологов?»

Прошло довольно много времени, прежде чем я почувствовала себя готовой общаться с кем-то помимо своих родственников в Калифорнии. И, наконец, пошла есть суши с тремя своими самыми-самыми подругами. Дориана теперь была молодой женой, свадьба Мэри намечалась на конец месяца, а Кристен недавно выяснила, что беременна. Они не знали, что сказать мне, поэтому болтали обо всякой всячине – об ипотеке и мебели из IKEA, о городских деревьях и профсоюзах, о книжных клубах и прическах. Я неохотно ковырялась в мисо супе и пряном ролле с тунцом, и они провели бо́льшую часть этого вечера, разговаривая так, будто меня там не было.

После ужина девчонки подбросили меня к дому моих родителей в Капитоле. Стоило нам переступить порог, как я начала плакать. Они втроем стояли неподвижно и молчали под слабое жужжание флуоресцентного светильника в кухне. Глаза уперты в пол, руки по швам. Я попросила их уйти. А потом попросила второй раз.

Я ненавидела их в тот вечер за то, что они ни разу не упомянули о Шоне. От этого умалчивания было в сто раз больнее, чем если бы было сказано что-то «не то». После этого я встречалась с каждой из них наедине. Они не делали вид, что Шон не жил на свете, – и не делали вид, что он не умер. Наша дружба выжила, и по сей день они продолжают быть тремя самыми важными людьми в моей жизни.

После Таиланда одна мысль о том, чтобы снова оказаться в медицинском центре, обдавала меня холодом. Но в конце концов я поехала в студенческий центр здоровья в Санта-Крузе, чтобы посоветоваться с врачом насчет случившегося у меня выкидыша.

Я сидела в смотровом кабинете, голая и завернутая в жесткий хлопчатобумажный халат. Когда я рассказывала доктору Форест о Шоне и о том, что случилось в гостиничном номере в Бангкоке, слезы катились градом мне на колени. К моему удивлению, она предложила мне пройти тест на беременность – просто для уверенности. Взяла у меня кровь и пообещала позвонить по результатам в тот же день.

Но от нее не было никаких вестей ни в этот день, ни на следующий. Не дождавшись, я звонила ей трижды в течение дня и оставила три сообщения. Секретарь доктора Форест в конце концов сжалилась надо мной и согласилась сообщить результаты сама. Я слышала в трубке, как она шуршит бумагами.

– Хорошие новости, – объявила она. Мое сердце подпрыгнуло, и мысли помчались вскачь. Ребенок родится в апреле. Я назову его Джеком, среднее имя будет Шон, а фамилию какую дать? Рейлли или Фаулер? Меня пугает мысль быть матерью-одиночкой, но моя жизнь обретет смысл. Мне будет чего ждать, и у меня навсегда останется его частичка. У меня будет свое место в семье Рейлли… – Вы не беременны, – закончила она.

Что ж, надо признать, это я и так знала.

Время, которое я провела в Санта-Крузе, прошло как в тумане. Недели улетучивались в один миг, но минуты и часы тянулись мучительно медленно. Весь сентябрь показался мне одним бесконечным днем бабьего лета. В том году Калифорния никак не могла расстаться с августовским солнцем.

То, что всегда казалось эксцентрично-милым, типичным, на манер «такое бывает только в Санта-Крузе», приобрело для меня оттенок ночного кошмара: бездомный в центре города, предлагавший за небольшое пожертвование устроить дебаты по любой политической или исторической теме на ваш выбор; первокурсница Портер-колледжа, бегущая голышом через весь кампус под первым августовским дождем; клоун с розовым зонтиком от солнца и расползающимся гримом, который бродил нога за ногу по залитой солнцем Пасифик-авеню. Все они казались напоминаниями о том, что нить, связывающая меня со здравым рассудком, опасно натянута.

Я не понимала, какое направление избрать, как отыскать путь вперед. Мой консультант Дэн был на исследовательском судне в Антарктике и должен был вернуться только к концу месяца. Когда я в первый раз за все это время вошла в лабораторию, меня охватило чувство облегчения. Меня не отпускало чувство, что после пяти недель мне следовало бы взяться за работу. Но Терри, профессор из диссертационного комитета, и Сюзан, секретарь отделения, посмотрели на меня с удивлением. Они оба решили, что я возьму отпуск. Терри сказала даже, что моя мобильность произвела на нее впечатление. Я могла, по крайней мере, дождаться возвращения Дэна, чтобы начать думать о своей диссертации.

Хотя я по большей части думала, что не вернусь. Я подумывала о том, чтобы взять отпуск и отправиться в пеший поход по Аппалачскому маршруту от Джорджии до Мэна на пару с нашей собакой. Но даже мысли о подготовке к этому путешествию сбивала с ног. Я также подумывала податься в волонтеры, может быть, куда-нибудь в Африку. Но обязательства слишком меня пугали. Я понятия не имела, как убить время, остававшееся от каждого дня, не говоря уже о неделе, месяце, годе или моей жизни в целом. Единственное, что мне действительно хотелось сделать, – это сбежать.

А вместо этого я просто бегала. Я целыми часами бегала в одиночестве – и выкладывалась на всю катушку. Прежде я бегала трусцой вдоль берега, над обрывами, а потом по песку пляжа Нью-Брайтон Стейт. Теперь я даже близко не подходила к воде. Далеко в горах Санта-Круз я пробегала милю за милей по земляным тропам, которые вились сквозь древние рощи секвой, где жили чернохвостые олени, койоты и банановые слизни. Или же я совершала пробежку по сухим, пыльным тропкам на холме Сент-Джозеф в Лос-Гатос. Я заставляла себя добегать до вершины, откуда открывался вид на города и поселки Силиконовой долины.

В иные дни я отправлялась в скалолазный клуб со своим другом Стивеном. Было нечто успокаивающее в том, что приходилось полностью сосредоточиваться на очередной ярко окрашенной опоре для рук прямо над головой, до которой не дотянуться самую малость, в запахе мела и знании, что страховка Стивена подхватит меня, когда я, наконец, сорвусь и полечу вниз.

Все время преследовало ощущение, будто я не могу перевести дух или протолкнуть достаточное количество воздуха в глубь легких. Я никак не могла пробежать достаточно далеко или лазать по скалам достаточно долго, чтобы спать по ночам. Лицо Шона в тот момент, когда он умирал, его черты, исказившиеся и застывшие сразу после смерти, – все это мелькало в моей голове, и стоило мне только задремать, я рывком садилась в постели.

Иногда я звонила Сэмми или Стиви в Мельбурн. Поскольку у нас была большая разница во времени, их вечер только начинался. Однажды я совершила ошибку, посмотрев «Бездну». Мне всегда нравился этот фильм, и я чувствовала, что мне нужно попробовать вернуться в воду. Не знаю, как я могла забыть про сцену с реанимацией! Команда «Дип Кор» вытащила тело Линдси из воды. Они отключили компрессию, дефибрилляцию и искусственное дыхание. Глаза Линдси пусты, губы посинели, кожа стала белой и восковой. Все сдались, кроме Бада. «Давай, дыши, детка. Дыши, черт тебя возьми! Черт возьми, ты, сука, ты никогда и ни перед чем не отступала за всю свою жизнь! Так борись же!» Он сильно бьет ее по лицу, дважды. «Борись! Борись! Сделай это! Борись, черт бы тебя побрал!» И она борется. Она борется, и дышит, и живет, и все рыдают, и смеются, и обнимаются, и облегченно вздыхают, и с ней все в порядке.

Я проводила теплые бессонные ночи в Санта-Крузе, создавая мемориалы. Я слушала компакт-диск с песнями, которые звучали во время панихиды по Шону, я заменила все свои пароли на вариации его имени и, наконец, начала вставлять наши фотографии из Западной Европы в самодельный альбом.

Я пыталась вытеснить образы его смерти, окружая себя картинами того, что у нас было. Фото в рамке: Шон наклоняет меня в стиле танго перед полосатым берберским шатром в пустыне Загора – мои руки лежат на его плечах, голова запрокинута назад, его лицо склоняется к моей шее. Шон с бутылкой красного вина на крыше в отеле «Смара» в Эс-Сувейре, розовое солнце, садящееся в океан, на заднем плане. Мы вдвоем поим местных квокк из своих бутылок с водой на острове Роттнест. Шон принимает душ, полностью одетый: занимается стиркой, – в Бледе.

Когда мне все же удавалось заснуть, кошмары были хуже бессонницы. В моих снах Шон изменял мне и бросал меня, или мы ссорились и он умирал, или я была единственной выжившей в чудовищной автомобильной аварии.

В одном сне я пыталась убежать от гигантской оранжевой медузы. Там был мужчина, которого я не узнавала, запутавшийся в леске, в воде рядом со мной. Он бился, а у меня не было ничего, чтобы разрезать леску.

В другом – я просыпалась утром 9 августа в кабане номер 214 на пляже Хадрин Нок. Но никак не могла сказать Шону о том, что, как я знала, должно было случиться. Поэтому мне приходилось пытаться что-то изобрести, чтобы не дать ему войти в воду и заставить уехать с Пхангана.

Однажды ночью в полусне я услышала тихий стук в дверь своей спальни. Пару мгновений спустя мы с Шоном вместе были в постели. Он плакал – чего не делал почти никогда, – и я его утешала. Он говорил, что ему не нравится там, где он оказался.

«Я новичок здесь и чего-то не догоняю, Мисс, – жаловался он мне. – Я просто не гожусь для рая». Потом дверь моей спальни тихонько закрылась, я проснулась, а его не было.

Дедушка Боб когда-то предостерегал меня, запрещая трогать медуз с фиолетовыми полосками, которых выносило на пляжи Сан-Диего. Лишенным сердца, мозга и центральной нервной системы медузам нужен только контакт, чтобы их жалящие клетки, или нематоцисты, разрядились, и это может случиться даже спустя долгое время после их смерти. Даже кусочки медузы, разбитой волнами, способны жалить. Мы переворачивали слизкие бело-фиолетовые сгустки палкой или стеблем гигантской ламинарии. Иногда нам удавалось найти до сих пор прятавшегося внутри купола молодого белого краба, который забирался туда в надежде на бесплатный проезд и возможность кормиться паразитами медузы.

Раньше я рассказывала своим ученикам о стадиях жизни медузы (от личинки до прикрепленного полипа, который после созревания превращается в свободно плавающую эфиру, прежде чем развиться во взрослую медузу) и учила определять разные виды. Мои симпатии всегда принадлежали позвоночным животным, но были и несколько морских беспозвоночных, которых я числила среди своих любимчиков: рождественские, или веерные, черви и моллюски под названием «язык фламинго», голожаберные моллюски (что-то вроде морских слизняков), осьминоги и медузы.

Теперь, когда я вернулась в Санта-Круз после смерти Шона, медузы внезапно оказались повсюду. Яркие скульптурки из дутого стекла, стоящие в магазинных витринах городского центра Капитолы, огромные глянцевые плакаты с рекламой «Мира медуз» в аквариуме Монтеррейского залива, разноцветные изображения на скринсейверах и календарях, на страницах последнего романа о Бриджет Джонс, в одном из старых эпизодов «Друзей»…

Моя подруга Мэри пыталась помочь мне выяснить, какая именно медуза была тогда в Таиланде. Мы с ней дружили с шестого класса. Мэри всегда была рациональной, объективной и дотошной и теперь завершала свою диссертацию по здравоохранению. Как коллега-биолог она хотела получить ответы и суметь что-то сделать. Поэтому шерстила экологические и медицинские журналы, читала научные заметки и статьи. Она написала электронное письмо девушкам-израильтянкам, которые были на пляже Хадрин Нок после моего отъезда, когда местные прочесали прибрежные воды сетями, и попросила, чтобы они описали медузу, вытащенную на берег. Девушки написали ей в ответ: коричневая, маленький купол, длинные щупальца.

Мэри связывалась с разными экспертами по медузам и рассказывала им о случившемся, интересуясь их мнением. И вот однажды солнечным днем вместе с ней я поехала в одно кафе у залива, чтобы ответить на вопросы аспирантки из Калифорнийского университета в Беркли и задать свои.

Мы сели снаружи за шаткий столик, солнце отскакивало от очков Кэрис, нашей собеседницы. Отпивая по глоточку латте из большой кружки и активно жестикулируя, она расспрашивала о месте, пляже, погодных условиях и воде. И задавала вопросы о реакциях Шона, признаках, симптомах и рубцах.

– Боже ты мой! Боюсь, это классическое описание кубомедузы. И из всех отвратительных кубомедуз я поставила бы на chironex fleckeri, самую крупную и самую мерзкую из них.

Из всего прочитанного я тоже сделала вывод, что это была кубомедуза. Но экспертное подтверждение – и даже название конкретного вида – значило для меня не так много, как я предполагала. Это ничего не меняло.

– И кроме того, мы на самом деле очень мало знаем о медузах в Таиланде. Это мог быть даже совершенно новый вид медузы…

– И я подумала: «Да пошло оно все!» Собрала детей, и шарики, и его именинный пирог – и мы поехали на кладбище и устроили там этот клятый праздник.

Сюзан отбросила с глаз ярко-рыжие волосы и высморкалась в салфетку.

– Пунш, игра «приколи ослу хвост» и эта дурацкая пиньята – всё у его могилы. Ты бы видела, как на нас смотрели! Но дети были в восторге.

Это был второй по счету вечер вторника, который я проводила с группой молодых вдов, сидя в кружке складных стульев в угловой комнате общественного центра хосписа в Санта-Крузе. Во время первой встречи нас предупредили, что истории, услышанные здесь, нельзя рассказывать дома.

История Сюзан была о том, как она проснулась в постели рядом с телом мужа, у которого ночью случился инфаркт.

Кэти стала свидетельницей инфаркта, поразившего мужа, когда они на выходных поехали кататься на велосипедах со своими маленькими дочерями. Проходивший мимо парень подхватил девчушку, которая сидела сзади, пристегнутая ремнем, но муж Кэти упал на землю и умер.

Лиза потеряла мужа после трудной и изматывающей битвы с раком мозга. Муж Джилл умер в Мексике от случайной передозировки. А муж Сары погиб во время автомобильной погони за преступником на высокой скорости.

От пересказа моей собственной истории стало немного легче. Как и от встречи с Гэри – консультантом пациентов и родственников, переживших потерю, в Калифорнийском университете в Санта-Крузе. Легче – несмотря на то что порой мне казалось, будто Гэри не очень понимает, что со мной делать. Я была моложе основного состава группы по меньшей мере лет на двадцать. У всех остальных вдов был шанс выйти замуж, у всех был шанс родить детей, и некоторые дети уже стали взрослыми и уехали из родительского дома. Так или иначе, они строили свою жизнь и свои семьи.

Однако никто из них ни разу не усомнились в моем официальном статусе вдовы. И даже если разговоры в группе часто вращались вокруг школы, выплаты ипотеки и политики страхования жизни, они понимали некоторые вещи, которых не понимали мои ближайшие друзья.

– Ведь без причины ничто не происходит, верно? – Сюзан покрутила золотое обручальное кольцо мужа, которое носила на цепочке на шее.

– У Бога есть план, – согласилась Кэти.

– Бог никогда не дает нам больше, чем мы способны выдержать, – подтвердила Лиза.

– Что тебя не убивает, то делает сильнее, – подытожила Сара.

И весь наш маленький кружок засмеялся, и заплакал, и заговорил одновременно:

– Лучше любить и потерять, чем не любить вообще.

– У тебя впереди вся жизнь.

– Время исцеляет любые раны.

– Просто пришел его срок.

– Я точно знаю, что ты чувствуешь.

В тот вечер, возвращаясь в машине обратно в дом родителей, я думала о том, что из всех благонамеренных банальностей больше всего ненавижу, когда мне говорят, что я сильная. «Ты такая сильная! Если бы я потеряла Роба, я бы не выжила». «Ты такая сильная! Я бы ни за что не смогла пережить такое». «Ты такая сильная! Наверное, на твоем месте я бы просто свернулась калачиком и умерла».

Я совершенно не чувствовала себя сильной. Я была обезумевшей, напуганной и едва могла заставить себя по утрам вставать с постели. И хотя я понимала, что это никак не могло быть сознательным решением, казалось, что мои друзья предпочитают не видеть, насколько я неблагополучна.

Кроме того, слова друзей подразумевали, что «такое» никак не могло случиться с ними. Потому что они бы не выжили, не пережили, свернулись бы калачиком и умерли. А со мной это случилось, потому что я «сильная». В результате это представлялось моим сознательным выбором. Или моей виной.

И успокаивать себя («со мной этого не может произойти») пытались не только мои друзья. Туристы и аквалангисты, собиравшиеся ехать в Таиланд в отпуск, обсуждали гибель Шона в Интернете. Люди, которые даже не были с ним знакомы, утверждали, что у него была гиперчувствительность или сильная аллергия. Другие обвиняли нас в том, что мы полезли в воду в сезон медуз. Похоже, они не придавали никакого значения тому, что никогда и нигде не сообщалось о встречах с кубомедузами в Таиланде, или – другой пример, – что в 4500 милях от Таиланда, в Австралии, до сезона кубомедуз оставалось еще три месяца.

Один пользователь по имени Джек выразил надежду, что эта новость не отпугнет тех, кто планирует посетить остров Пханган, особенно впервые. Он писал, что нужно просто быть осторожными, имея дело с матушкой-природой: люби ЕЕ – и ОНА тоже тебя полюбит ☺.

Коллега по лаборатории старательно не смотрела мне в глаза; сосед ходил другой дорогой, только бы не столкнуться со мной; старый приятель по колледжу сторонился меня, словно потери могут быть заразными. Комментарии друзей детства, неловкое молчание коллег, интернет-сообщения от американцев, которых я знать не знала, – все это создавало впечатление, будто Соединенные Штаты – такое специальное место, где смерть не является ни вероятной, ни неизбежной. Должно быть, мы что-то не так делали, если нам так не повезло.

Мама купила мне книгу Линды Фейнберг «Моя скорбь должна пройти как можно быстрее. Как молодым вдовам и вдовцам адаптироваться и исцелиться». Свернувшись на старом диване, я не могла понять, как можно было не включить чувство вины в те стадии скорби, которые там описывались. Другие стадии были мне знакомы, хотя к принятию я еще не перешла, а отрицание не могло прийти легко после того, как я видела Шона умирающим на пляже, а потом провела несколько дней с его телом, прежде чем его опустили в землю.

Меня бросало из стороны в сторону между тремя остальными стадиями. Были вспышки гнева.

Долбаная медуза! Да кто, черт возьми, погибает от ожога медузы? Почему это не могла быть автомобильная авария, авиакатастрофа, рак… что-то такое, что действительно случается с людьми?

Были часы подавленности и жалости к себе. Я ощущала себя третируемой миром, потерявшей цель и опустошенной. Мое нутро было выскоблено дочиста, точно шкура, и иссушено, как скорлупка.

Были целые дни, проведенные за бессмысленным торгом.

Почему именно Шон? Почему на его месте не оказалась та британская цыпочка, чей бойфренд всегда ел сэндвичи с яичницей, или парень-француз из автобуса, или одна из загоравших топлес швейцарок на пляже, та, что со щенком?

Также я пыталась «обменять» смерть Шона на другие трагедии: измену, которая разбила бы мне сердце, страшную аварию, после которой один из нас или мы оба остались бы с увечьями и шрамами… Ученый во мне знал, что такая торговля иррациональна, однако она казалось не более невероятной, чем его смерть. И поэтому я желала всего, что только могла придумать, и давала обещания любому Богу, неважно какому, растить своих будущих детей католиками, иудаистами, мусульманами, кем угодно, – если Он даст мне возможность вернуть тот день.

Но гнев, депрессия и весь этот торг – все было оплетено паутиной вины.

Если бы я быстрее привела помощь…

Если бы я осталась с ним и стала криками звать на помощь, вместо того чтобы бежать за помощью в бар…

Если бы я начала реанимационные действия в тот момент, когда он упал на песок…

Если бы мы добрались до клиники быстрее, если бы они ввели адреналин раньше, если бы у них был дефибриллятор или противоядие…

Если бы медуза ужалила меня, то Шон, наверное, сделал бы все правильно и смог бы меня спасти.

Я чувствовала, что никогда не сумею простить себя за то, что не поняла, что он умирает. За то, что даже не простилась с ним.

И как его мать могла простить меня за то, что это я сказала ей, что ее младший сын мертв?! За то, что позвонила ей среди ночи, не зная, что Кита нет в городе и что она совершенно одна!

Другим легко было счесть, что все это случилось потому, что я этого заслуживала! Я знала, что Шон любил меня, но, возможно, только потому, что по-настоящему меня не знал. Он не знал, что я могла быть эгоцентричной, завистливой и до боли упрямой.

Так же трудно было не думать, что на самом деле эта медуза предназначалась мне.

Я знала, что это называется комплексом вины выжившего. Но оттого, что у моих чувств было свое название, и от понимания, что другие люди, оказавшиеся в схожей ситуации, переживают то же самое, мне было не легче.

Вот была бы анекдотическая смерть для морского биолога! В те дни, которые мы провели на пляже Хадрин Нок, это я обычно поднимала Шона в воде, наслаждаясь новизной ощущений – держать на руках человека почти вдвое крупнее меня самой. Но 9 августа Шон держал меня.

Должно быть, медуза вначале задела мое бедро, а потом оплелась вокруг ног Шона. Единственная причина, по которой она меня не ужалила, – мои собственные ноги оплетали талию Шона намного выше.

Более чем вероятно, что нам просто не повезло и мы столкнулись с ней. Большинство медуз пассивно дрейфуют в воде, но с тех пор как я узнала, что кубомедузы – активные хищники, сильные пловцы с удивительно хорошим зрением, я не могла отделаться от ощущения, что эта тварь охотилась именно за мной, но убит оказался Шон.

За три года до этого, когда я только начала обучение в магистратуре по морской биологии в Санта-Крузе, Мэри купила мне на новоселье аквариум. Каким же подходящим подарком он казался! Я не один месяц наполняла его золотыми рыбками с надутыми пузырем щечками, неоновыми тетрами с голубыми полосками, пузатенькими серебряными карнегиеллами и золотистыми яблочными улитками.

Я даже поселила в аквариуме парочку манящих крабов. Их фантастические привычки размахивать клешнями напоминали мне о днях моих бакалаврских исследований, проведенных на илистых приливных низменностях в Сан-Диего. Познакомившись с Шоном, я пыталась объяснить ему это исследование. Я рассказывала, что изучаю привычки брачных игр и спаривания, изучаю половые соотношения и паттерны поиска партнеров самками. После этого, стоило мне забрести в дебри излишне заумных научных терминов, Шон принимался поддразнивать меня: «Мисс, давай попроще. Ты подглядываешь, как сношаются крабы».

Когда я перебралась на остров Кенгуру, чтобы изучать австралийских морских львов для своей диссертации, аквариум остался в Капитоле. Родители сдали домик в аренду таким же, как я, студентам магистратуры, которые согласились заодно заботиться об аквариуме. Я заезжала в Капитолу посмотреть на аквариум во время трех своих возвращений в Штаты – на конференцию, для предварительной защиты диссертации и для проведения лабораторной работы.

Но пока я была в Азии с Шоном, все мои питомцы погибли. Я вернулась к заброшенному аквариуму – камни заросли илом, ярко-желтые раковины были разбросаны по дну, тина карабкалась по стеклянным стенкам, а фигурка аквалангиста, которую я туда поместила, завалилась набок.

Двадцать лет я хотела стать морским биологом, и таскала Шона по разным большим аквариумам: мы побывали в трех за считаные недели: смотрели плоскоголовых семижаберных акул в Мельбурне, морских коньков-тряпичников в Перте и даже пятнистых медуз в Монтерей-Бэй. Люби матушку-природу – и она тоже тебя полюбит ☺? Не представляю, как можно было бы любить ее больше.

А теперь я чувствовала измену со стороны океана. Теперь я ненавидела океан. Я обижалась на него за все, что он у меня отнял.

Моя диссертация… я не представляла, как буду ее заканчивать. Работа была сделана лишь наполовину, в нее было вложено три года и, наверное, еще три оставалось. Но даже если я бы решила отказаться от своей детской мечты, я понятия не имела, чем мне заняться. Все прочие варианты профессий, которые я могла для себя придумать, казались абсурдными: изучать ветеринарию или виноградарство, пойти учиться на пилота, или фотографа, работающего с дикой природой, или суши-повара. Я была измучена и полна противоречий, хотя выбор был невелик: я могла продолжать или бросить. Заняться физическими, финансовыми и психологическими трудностями будущего полевого сезона – или уйти от своих исследований и морских львов во что-то другое, совершенно неизвестное.

Разумеется, я не забыла, что дала обещания каждой организации, выделившей деньги на мои исследования, моему куратору, университету и самой себе. Но главное, я дала обещание австралийским морским львам в заповеднике Сил-Бэй. Я надеялась, что мои исследования приведут к созданию программы сохранения этого исчезновения вида.

Юные морские львы, еще толком не умеющие плавать, особенно уязвимы. В Сил-Бэй было 35 детенышей, которых я отслеживала с самого рождения. Там была Джоли, хорошенькая светленькая самочка. И Ти-Ви, ленивый самец, который вечно валялся на спине, уставившись в море, прикрыв живот одним бурым ластом. Там были Эдвард и Эльвира, Лилу и Фидель, Шейди и Вайли. Некоторые из них родились на моих глазах, я взвешивала и измеряла их, когда им было всего по неделе от роду, ставила метки, когда им исполнилось два месяца, и наблюдала, как они, полугодовалые, учатся нырять.

Вскоре им исполнится год, и мой следующий сезон наблюдений должен был начаться через один-два месяца. Поскольку я изучала развитие морских львов, откладывать было нельзя. Но я не представляла, как смогу вернуться на ту длинную полосу песчаного пляжа, к бурному прибою Южного океана.

В мой прошлый сезон, в День святого Патрика, всего полгода назад, мы с моей командой потеряли детеныша номер 37 на песчаном мысе, известном под названием Дэйнджер Пойнт. Был жаркий день, и ловить его было трудно. Наконец, мы поймали детеныша в круговую сеть возле дюн у края пляжа и использовали газовую маску для анестезии. Но у малыша оказалась негативная реакция на газ. Стоя на коленях вокруг его тельца на мокром песке, мы видели, как его десны бледнеют, становясь из розовых пепельными, после того как остановилось сердце. Мы пытались провести реанимацию, но он все равно умер на берегу.

Мне до сих пор невыносимо думать о его матери, которая искала своего малыша на пляжах Сил-Бэй. Она снова и снова звала его, пыталась услышать блеющий рев в ответ. Сколько времени прошло, прежде чем она сдалась и смирилась с тем, что его нет?

Однажды солнечным днем я просмотрела свои банковские выписки. Я сумела накопить немало денег, занимаясь преподаванием плавания с аквалангом до поступления в магистратуру. Раньше я планировала использовать эти деньги как первый взнос за будущий дом. Но будущее от меня ускользало. В день, когда исполнился месяц со дня смерти Шона, я написала в дневнике: «Какая глупость – иметь деньги и не путешествовать. Шон бы именно так и поступил – уехал бы куда-нибудь».

Спустя две недели я отправилась в свою лабораторию в университетский центр Лонг Марин, чтобы обсудить некоторые вопросы. Я ощущала запах и слышала шум волн на пляже Нейчурал Бриджес, когда шла к зданию.

Мой куратор Дэн вернулся из Антарктики, где изучал тюленей-крабоедов.

– Не могу даже представить, что ты все бросишь, – сказал он, когда мы сидели в его кабинете на втором этаже.

– Понимаю, – кивнула я. – А я не могу представить, как провести следующий сезон.

– Я могу поработать за тебя. Уверен, большинство твоих коллег по лаборатории ухватятся за возможность помочь на острове Кенгуру. Тебе следует взять паузу, просто необходимо.

Из окна его кабинета до меня доносились гортанные крики калифорнийского морского льва. Спинные мышцы расслабились, ком в горле чуточку уменьшился, и я заплакала. Я как-то не думала, что можно взять перерыв. И несмотря на легкий укол вины, я была благодарна Дэну.

Итак, я сделала то, что сделал бы Шон. В тот вечер на пляже Пхангана за считаные минуты я потеряла все, что удерживало меня на земле. Все, что казалось очевидным – совместная жизнь с Шоном, семья, карьера в морской биологии, – было грубо перечеркнуто. Я не была готова простить океан. Но я могла путешествовать. Путешествия были тем, что мы с Шоном делили на двоих. И это было все, что теперь мне осталось.

Решено: я проведу зиму, путешествуя в одиночку.

Я вычеркивала континент за континентом, чтобы посмотреть, что осталось от моего мира. Шон умер в Азии, и я не хотела туда возвращаться. Мы много ездили вдвоем по Западной Европе и Австралии, и мысль вернуться туда одной казалась невыносимой. Африка была слишком серьезным предприятием, чтобы ехать без поддержки, а когда я в последний раз была в Латинской Америке, меня ограбили. По умолчанию получилась Восточная Европа. Хотя мы с Шоном были в Чешской Республике и Словении, там еще оставалось немало интересных мест.

Хорошо было и то, что в Восточной Европе в это время холодно, там далеко не все говорят по-английски, а я не говорила ни на одном из местных языков. Я хотела, чтобы меня оставили в покое. Кроме того, Восточная Европа была сравнительно дешевой, и, самое главное – там не было океана.

Взяв деньги, накопленные благодаря моим урокам, и воспользовавшись бонусными милями, которые я заработала, летая туда-сюда между Калифорнией и Южной Австралией, я забронировала билет в Будапешт.

Перед отъездом я составила список и сказала всем, кто в него входил, что я их люблю: маме, папе и Райану; Дориане, Мэри и Кристен; Жанне, Энни и Стивену. Я никому из них не говорила, что люблю их, со дня смерти Шона.

Родители, должно быть, до ужаса боялись выпускать меня из виду. Они не могли узнать, как я там – или даже где я. Мой австралийский телефон, так и оставшийся упакованным в коробку в Мельбурне, за границей не работал. Он и на острове Кенгуру ловил едва-едва. До появления Скайпа оставался еще год, так что связь можно было держать только через таксофоны и электронные письма. И никто из нас даже не догадывался, как трудно найти и то и другое в Трансильвании в 2002 году.

Но ни папа, ни мама не пытались остановить или отговорить меня. Они знали, что если начнут давить, я буду лишь сильнее отдаляться. Соглашаясь с тем, что мне необходимо уехать, они не совсем понимали почему.

Но в то время этого не понимала даже я сама.

Я не брала с собой камеру; я перестала фотографировать. У меня не было карты, не было ни единого забронированного номера в отеле, никакого проработанного маршрута или настоящего плана. Только пустой дневник, гид Lonely Planet по Восточной Европе, мой старый рюкзак «Eagle Creek» и обратный билет – через несколько месяцев – из Барселоны. Я решила завершить свое путешествие в этом городе, потому что именно там почти четыре года назад встретила Шона. Именно там случился наш первый поцелуй, и хотя я сказала ему об этом только несколько недель спустя, в Саламанке, именно в Барселоне я начала в него влюбляться.

 

11

Сан-Диего, Калифорния, СОЕДИНЕНЫЕ ШТАТЫ

Июнь 1983 г.

– Смотри, они не жалятся. Они не умеют кусаться. И не ущипнут тебя, обещаю. Они не сделают тебе больно. – Дедушка Боб шарит руками в воде, ловя в сложенные лодочкой ладони одного из ярко-красных крабов. – Смотри, они же крохотные.

Мне девять лет, и это мое второе лето без родителей, а только с бабушкой и дедушкой в Сан-Диего. Типичный для «пасмурного июня» туманный день, вот только весь пляж Ла-Холья Шорс устлан красным ковром. Мы переступаем через сотни мертвых крабов, чтобы пробраться к океану, их панцири хрустят под нашими ногами и испускают гниловатый рыбный душок. Жирные чайки бродят по берегу, из их клювов свисают красные ошметки. Я стою вместе с дедушкой по пояс в воде, и вода вокруг нас кишит крабами – их маленькие твердые тела ударяются о меня, острые шершавые ножки трутся о мою голую кожу.

Я смотрю на краба размером с большой палец, которого дедушка держит в руках, – сплошь длинные и тонкие ноги и два черных круглых глаза. Он напоминает мне речных раков, за которыми мы охотились в первом классе для школьной научной ярмарки. Мой оказался не особенно прытким, зато после ярмарки пережил почти всех остальных. Я назвала его Броневичок, построила для него каменный домик в стеклянном аквариуме, кормила салатом и мороженым горошком и почесывала ему раковину старой зубной щеткой. И так же, как у Броневичка, у краба в дедушкиных ладонях были клешни, пусть и маленькие.

– Это пелагические красные крабы, или тунцовые крабы, – продолжает дедушка. – Их принесло из Мексики вместе с теплыми водами. Совершенно безобидны. И скоро их не будет.

Дед спокоен и логичен. Но никак не может убедить моего младшего братца, когда тот впоследствии приезжает в гости вместе с родителями. Райан бросает лишь один взгляд на море красных тел, разворачивается и направляется прямо к хлорированному плавательному бассейну. Он отказывается даже одной ногой ступить в океан все это лето и следующее – и еще не один год будет относиться к нему с подозрением.

А я не собираюсь отказываться от океана. Я стою вместе с дедушкой в воде; ощущение сотен крохотных ножек, пробегающих по моей коже, чего-то, толкающегося в мой живот сквозь ткань купальника, сильно нервирует, даже страшит. Но я хочу быть храброй. Я стараюсь быть храброй. Я буду храброй.

 

Британский турист, 26 лет

20 октября 1999 г., остров Самуи

Двадцатого октября 1999 г. 26-летний турист из Британии, который плавал в штиль ранним вечером у пляжа Чавенг на острове Самуи, внезапно вышел из воды, нетвердо держась на ногах, и попросил пить. Через считаные минуты он упал без сознания, перестал дышать, у него пропал пульс. Вскоре после того, как его доставили в ближайшую больницу, были зарегистрированы расширенные, нереагирующие зрачки. Обширные, типичные для контакта с хиродропусом рубцы присутствовали на шее, груди и спине. Реанимация не дала результата.

 

12

Будапешт, Кёзеп-Мадьярорсаг, ВЕНГРИЯ

Октябрь 2002 г.

Шон обещал мне в Таиланде, что я больше никогда не буду проводить отпуск в одиночестве, что я всегда буду с ним. Я не очень понимала, как относиться к этому обещанию, когда он его дал. На самом деле мне нравилось путешествовать в одиночку. бо́льшую часть своих странствий я и совершала в одиночку. Но путешествовать вместе с Шоном было спокойнее, легче, безопаснее – и просто веселее. Летя одна в Будапешт, я жалела о том, что его предложение вызывало у меня двойственные чувства. Если бы только я могла снова услышать его слова! Я не была уверена, что смогу путешествовать одна, вообще не была уверена, что у меня получится. И даже не была уверена, хочу ли на самом деле попробовать. Может быть, я стала слишком взрослой. И уж точно я не переставала скорбеть.

Прошло два месяца и восемь дней. На следующий день, 18 октября, должно было исполниться десять недель. Десять недель с тех пор, как это обещание – путешествовать вместе – умерло вместе с ним на пляже Пхангана.

Когда я смотрела, как черные чемоданы, один за другим, проплывают мимо меня на багажной карусели, мой желудок сжимался, а лицо горело. Колени подогнулись, и, опустившись на холодный металл багажной тележки, я закрыла глаза. Я желала только об одном – чтобы меня не вырвало посреди будапештского аэропорта Ферихедь.

Предыдущую ночь я провела в Эрлс Корт в Лондоне, плача и напиваясь вместе с жившими там друзьями Шона, Марти и Дэном. Я уснула на их обтрепанном ветхом диване, головой на коленях у Дэна. Проснувшись, я все еще была пьяна. Кое-как сумела долететь до Венгрии, но уже потеряла одну из маленьких мемориальных открыток, которые отец Шона раздавал на панихиде. «У могилы моей ты, рыдая, не стой. Меня нет здесь, я в ней не почию, друг мой!»

Я планировала носить эту открытку в кармане во время всей поездки по Восточной Европе – чтобы иметь при себе какую-то непосредственную, физическую, постоянную частицу Шона. Потеря этой открытки могла бы ощущаться как непоправимая катастрофа, но у меня в бумажнике лежала еще одна – и целая стопка таких хранилась в Калифорнии.

Автобус из аэропорта в центр Пешта (как я надеялась) проезжал мимо площадей и парков; выложенные камнем пешеходные дорожки были погребены под рыхлыми кучами выцветающих желтых и оранжевых листьев. Я поднялась по лестнице к хостелу яркого жизнерадостного цвета «Museum Guest House», беспокоясь из-за того, что не забронировала номер. Я была не в той форме, чтобы бродить по городу пешком с рюкзаком за спиной. Но мест оказалось полно, и весь остаток своего первого дня в Восточной Европе я провела в общей спальне, валяясь на выбранной угловой кровати.

То проваливаясь в сон, то выскальзывая из него и из-под одеяла, я слышала смешки и молодые голоса на самых разных языках. Немногие говорившие по-английски обсуждали планы похода по барам. Я загнала обратно ощущение кислятины, поднявшейся к горлу, и свернулась калачиком лицом к стене.

Весь Будапешт прошел как тумане. Я безостановочно писала в дневнике, как скучаю по Шону, и рыдала, разговаривая по телефону с родителями. Если бы я по-прежнему была беременна, мне не пришлось бы путешествовать, я бы обменяла свою свободу и эту поездку на ребенка, не задумываясь ни секунды. Я постоянно сомневалась, не был ли мой приезд сюда ошибочным решением, и перед отъездом твердила как заведенная, что в любой момент могу поменять билет и вернуться. Но я сама не верила в это.

Какого хрена я забыла в Будапеште? Я почти ничего не знала о Восточной Европе. Никто из моих друзей никогда здесь не бывал, и вообще здесь мало кто был в 2002 году, да еще в октябре. Прошло двенадцать лет после падения коммунизма, до членства в Евросоюзе было еще очень далеко, и туристы, особенно в это время года, были здесь редкими залетными пташками.

Достопримечательности меня не интересовали. Я не могла заставить себя проявить интерес к главным средневековым памятникам города на Замковом холме (Вархедь) или к крупнейшему в мире собранию счетчиков потребления электроэнергии в Электротехническом музее.

Что ж, я, по крайней мере, получила время побыть наедине со своими мыслями и Шоном. Я начала подписываться его фамилией в любой гостевой книге, какая мне попадалась, и вписывала заметки в свой путеводитель Lonely Planet всякий раз, как вспоминала что-то о нем. Что он терпеть не мог грибы и дыни, зато обожал пироги с мясом и оливки. Что он всегда напряженно держал в руке ручку. Или про тот вечер, когда мы возвращались домой, после того как наигрались в бильярд и напились водки («White Russian») в Эдинбургском замке. Я взахлеб рассказывала Шону о чем-то, а он закружил меня на тротуаре и поцеловал. Всякий раз как мне вспоминалось что-то новое, это было как маленький подарок, и я спешила записать воспоминание, пока не потеряла навсегда.

Теплым вечером четвертого дня я гуляла по извилистым берегам серебристого Дуная и разговаривая с Шоном. Осенние краски сменялись зимними. Красные листья бурели, прежде чем завернуться с краев, и осыпались вдоль дорожек в шуршащие папирусные кучи. Мимо шли тонконогие женщины в мини-юбках и ботфортах высотой до колена, на шпильках, выгуливали такс, а я продолжала мысленно разговаривать с Шоном.

Он говорил мне, что его родители меня не винят. Что он любит меня и скучает. И велел мне ценить то, что я жива.

Какая-то часть меня подозревала, что я просто придумываю обе стороны диалога. Но вся остальная я – бо́льшая моя часть, по крайней мере, – верила, что он где-то есть. В таком месте, где не страдает, но где не хочет быть. Что он никак не может расстаться с жизнью – расстаться со мной.

Я не могла отделаться от ощущения, что меня обманули. Мы не сделали ничего плохого. Мне пришлось снова и снова повторять страховой компании, что никаких предупреждающих знаков нигде не было (им понадобились фотографии Хадрина в качестве доказательства). Я сделала фотокопию нашего путеводителя, чтобы показать им: в разделе «Угрозы и опасности» ничего такого не сказано. И я уверяла их, что местные не советовали нам быть осторожными. Что в Таиланде не было никакого сезона медуз.

Я даже научила Шона ходить, загребая ногами, чтобы избежать контакта с морскими осами на теплом мелководье, как научил меня этому мой дедушка Боб на другой стороне Тихого океана двадцать лет назад. Но ничто не могло подготовить меня к случившемуся. Не было никаких непромокаемых карт тех мест, где меня вышвырнуло на берег.

Я продолжала идти вдоль Дуная, перешла Сабадшаг Хид, или Мост Свободы, ведущий к старым замкам и церквям на холмах Буды. А потом вернулась обратно через мост Маргит к плоскому ландшафту Пешта. Воды реки темнели, становясь из серебряных серыми.

В дальние уголки неба начала вползать темнота, и до меня дошло, что пора бы подумать об ужине. Я питалась в основном хлебом, сыром, помидорами и венгерской салями с центрального рынка у станции метро «Rakoczi ter». А тут решила побаловать себя настоящим рестораном со столиками.

«Museum Guest House» рекомендовал местную домашнюю кухню в соседнем ресторане «Фаталь» Когда я была маленькой и мама пыталась накормить нас на ужин венгерским гуляшом, мне всегда казалось, что это название звучит как какая-то средневековая пытка, что-то между выкручиванием больших пальцев и дыбой. Но когда температура на улице начала падать, мысль о густом говяжьем соусе с луком, картофелем и паприкой показалась соблазнительной.

Бо́льшую часть дня я провела на ногах, поэтому решила воспользоваться метро. Выбрав наугад в меру своих способностей между четырьмя разными ценовыми вариантами – vonaljegi (билет на одну поездку до следующей станции), metrószakaszjegy (билет на одну линию без пересадки до трех станций), mertó átszállójegy (билет с пересадкой) или metró-szakaszátsz állójegy (с пересадкой с линии на линию), – я направилась к платформе подземки.

Ожидая поезда, вытащила из кармана карту города, чтобы перепроверить маршрут. Громкий чмок за спиной заставил меня подскочить и выронить карту.

В нескольких футах от меня возилась молодая пара. Он держал ее за запястья и шумно целовал руки по всей длине. Она хихикала и вырывалась, а потом нырнула вниз и принялась покрывать поцелуями обнажившуюся линию его живота над тренировочными брюками.

Поезд подошел к станции, и я отошла подальше, чтобы сесть в другой вагон. Меня удивляло, насколько беззастенчиво венгерские парочки нежничают на людях. Но в то же время я понимала, что излишне привередлива. А еще я заметила, что чувствую себя «на грани», как будто в любой момент может случиться что-то ужасное.

На станции «Астория» я вышла из подземки в темную ночь. Подняв глаза и увидев первую вечернюю звезду, рефлекторно проговорила детский стишок «Звездочка светлая, звездочка яркая» и пожелала, чтобы Шон не был мертв. А потом осознала, что оставила свою карту там, где уронила. Прошла по улице до угла и стала искать название.

– Элнезешт, – ко мне подошла пожилая женщина с сильно подведенными голубыми тенями глазами и тонкими бровками, нарисованными карандашом высоко на лбу.

– Э-э… По-английски говорите?

Единственное слово, которое я могла припомнить на венгерском, было «мадьяр», что означало «венгр» и ничем не могло мне помочь.

– Нем, – она с озадаченным видом покачала головой. Потом вынула карту и заговорила сплошным потоком быстрых, взрывных, долгих гласных и согласных, спотыкающихся друг о друга. Договорив, она посмотрела на меня, подняв брови и упираясь пальцем в карту.

Должно быть, это был уже четвертый или пятый раз за этот день, когда у меня спрашивали дорогу, – как венгры, так и немногие в городе туристы. Это казалось мне странным, учитывая мои кроссовки и съемный рюкзак. Может быть, ко мне обращались, потому что я была одна? Может быть, потому что я явно не представляла угрозы? Но неужели я действительно похожа на человека, который знает, куда идет?

Я бросила взгляд на карту, хотя и понимала, что она на языке, которого не смогу понять. Кожа на тыльной стороне ладони женщины была сухой и испещренной лиловатыми пятнышками. Палец правой руки, на котором многие венгры носят обручальные кольца, был свободен. Я перевела взгляд на тревожные морщинки на ее лице и задумалась: была ли она когда-нибудь замужем, любила ли когда-нибудь, была ли счастлива? Годы оттянули вниз уголки ее рта, глаза налились краснотой. Нарисованные брови придавали ей такой вид, будто она удивлена тем, что оказалась здесь.

– Извините. Нем мадьяр, – предприняла я попытку объясниться и пожала плечами. А потом добавила на английском, поскольку подумала, что она, возможно, поймет, несмотря на языковой барьер: – Я тоже заблудилась.

Хотя я почти ни с кем не разговаривала в те пять дней, что провела в Будапеште, меня по-прежнему тревожил вопрос, о чем я стану говорить, если представится случай. Я не хотела расстраивать приехавших в отпуск людей, но не была уверена, что смогу притвориться, будто у меня тоже отпуск. Что я могла сказать такого, что не заставило бы меня разразиться слезами? И следует ли мне предостерегать других туристов, направляющихся в Таиланд? Мне хотелось бы, чтобы нас предупредили. Но, опять же, не уверена, что мы бы прислушались. Предупреждение, которое мы проигнорировали, было бы еще хуже, чем вовсе никакого предупреждения.

Я все еще не решила, что говорить к тому времени, как добралась до Эгера. Приютившийся между поросшими лесом холмами в юго-восточной части Карпатских гор, этот крохотный барочный городок был переполнен церквями; еще там были минарет и величественный замок. Но чем Эгер по-настоящему славился, так это своим «Bikaver», или «Бычьей кровью», – крепким, полнотелым красным вином.

Мишель, молодая новозеландка, живущая и работавшая в Лондоне, ехала со мной из Будапешта в Эгер в одном автобусе и жила в том же простеньком мотеле «Турист». Во второй половине дня, ближе к вечеру, мы с ней гуляли по городскому центру; потом прошли мимо кладбища к Szépasszonyvölgy, или Долине красавиц, где под холмами прятались десятки дегустационных погребов.

– Иштен хоста! – худой мужчина с белыми бровями и усами пропустил нас в первую дверь. Темный погреб был пуст, не считая пары столов и стульев и неустойчивой пирамиды деревянных бочонков в задней части. Мы выбрали столик сбоку, где от грубых каменных стен исходили холод и влажность.

– «Egri Bikaver», иген? – с помощью длинной стеклянной трубки он налил вина из бочонка, прежде чем перелить его в два бокала. Светло-коричневая пена собралась на поверхности жидкости темно-красного цвета. Он подтолкнул бокалы к нам и стал ждать.

Каждая из нас сделала по глотку. Вино было крепким, с дубовым привкусом, сухим.

– Йоо (хорошо), – мужчина показал нам большой палец.

– Йоо, – повторили мы, подняв вверх большие пальцы.

Мы с Мишель пили и болтали. Она рассказывала о своей работе в средней школе, где преподавала физкультуру, и о бойфренде, с которым у нее были «пунктирные отношения» – в смысле то есть, то нет. Я поведала ей о детенышах австралийских морских львов и об острове Кенгуру. Еще до того, как мы добрались до дна наших бокалов, владелец погребка заново наполнил их, подмигнув и не сказав ни слова.

Пока мы продолжали болтать, у меня в голове вспыхнуло видение из того вечера на пляже Пхангана. Местный мужчина, закидывающий безвольную руку Шона себе на шею. Обхватывающий его вокруг талии и вдавливающий бронзовое плечо в бледное полуобнаженное тело. Тонкие ноги Шона, которые болтаются, его вес, стекающий к мокрому песку, когда мужчина старается поднять его и перевернуть вверх ногами.

Каждый день я проводила час за часом на этом пляже вместе с телом Шона, снова и снова воспроизводя эту сцену, чтобы найти какой-то способ спасти его.

Я попыталась снова включиться в разговор с Мишель, но мне начало казаться, что каждое слово, вылетающее из моего рта, – ложь. То, что я говорила, не имело никакого отношения к тому, что я думала. Я опустила взгляд в темную лужицу вина и осознала, что наши бокалы наполнены в третий раз.

– Будем, – улыбнулась Мишель и подняла свой бокал.

Я подняла свой и попыталась улыбнуться в ответ, но улыбка получилась рассыпающейся, словно мое лицо закаменело много недель назад и теперь из-за непривычного движения кожа начала трескаться и разваливаться.

И тогда я рассказала Мишель о Шоне. Она сочувствовала. Я обнаружила, что мне трудно сосредоточиться на ее словах, но она задавала вопросы и слушала ответы. Она откинула назад прямые светлые волосы, ее голубые глаза смотрели прямо в мои, не отклоняясь в сторону.

Это был первый раз, когда я произнесла имя Шона вслух после Лондона, и первый раз, когда я рассказывала о нем незнакомому человеку. И удивилась, что не заплакала.

Мишель опрокинула в рот остатки вина и потянулась, подняв длинные руки над головой, а потом полезла в сумку за бумажником.

– Как думаешь, куда нам пойти попить чаю? Я просто умираю с голоду!

Иногда перед тем, как заснуть, бывает такой миг, когда внезапно чувствуешь, что падаешь. В Венгрии мне казалось, что я застряла в этом миге и никак не могу проснуться.

Я была потеряна и дезориентирована, неуверена и нестабильна. Я не могла нащупать равновесие и ощутить почву под ногами. Все еще слишком придавленная скорбью и определенно не готовая ни к каким жизненным урокам, я вдруг обнаружила, что могу сосредоточиться на отвлекающих факторах и трудностях: найти себе еду, кров и транспорт. Трудность состояла в том, что я никогда не слышала венгерского языка и не могла разобрать их алфавита. Девушка, путешествующая в одиночестве, здесь, в Венгрии, определенно была редкостью, и я уже устала от постоянных взглядов, но вся эта суета была своего рода спасением – ненадолго зафиксировать внимание на горячем душе, удобных подушках, дешевой еде, точном расписании поездов, хорошем обменном курсе и работающих туалетах.

До приезда в Шопрон, который находится в северо-восточном уголке страны, я не видела ни одного жителя Запада, кроме Мишель, хотя путешествовала уже почти две недели. Дни становились все короче, близилась зима. Я остановилась в бюджетном пансионе «Jégverem», обустроенном в погребе-леднике XVIII века, таком же холодном, как его название.

Холодные ясные дни я проводила, гуляя по тихому Старому городу, все еще окруженному рассыпавшимися средневековыми стенами. За этими стенами вздымались заросшие лесом подножия Австрийских Альп, и я проходила пешком многие мили среди сосен на горе Лёвер и вверх к сторожевой башне Карой.

Но мне было трудно заполнить холодные темные вечера. Надеясь согреться и убить время в свой первый вечер в Шопроне, я метнулась в вульгарный и практически пустой «Салун и стейкхаус “Папа Джо”». Нажав на дверную ручку в форме пистолета, я оказалась перед выбором: сидеть в одиночестве за гигантским столом, стилизованным под колесо фургона, под американским флагом или на барном стуле, оформленном как седло из вестерна. Бармен поднял бесстрастный взгляд, когда я бросила свою сумку на стойку, вдела одну ступню в стремя и, перекинув вторую, запрыгнула в седло.

После баварских клецек с козьим сыром и большинства хитов Брайана Адамса, звучавших в колонках, я наконец отказалась от попыток устроиться поудобнее. Стремена были слишком длинными для моих ног, а широкие кожаные сиденья, казалось, постепенно отодвигались от стойки, побуждая рефлекторно схватиться за луку седла одной рукой, пытаясь есть, пить и одновременно писать в дневнике другой.

Перебравшись в расположенное рядом музыкальное кафе, я некоторое время колебалась между сквозняком у двери и пассивным курением в глубине зала. Завсегдатаев было немного – несколько нежных, хорошо «принявших на грудь» парочек – но у каждого была сигарета. Я не стала снимать куртку, застегнутую до самого подбородка, и выбрала место у входа.

Это кафе было простым и современным. На столике лежала серо-белая полоска бумаги с заголовком Októberi zenei menu. В списке того, что, по моим догадкам, было датами, днями недели и расписанием живой музыки, предпоследняя строчка выглядела так: 25. péntek: JAZZ IN THE NIGHT.

Я заказала Soproni világos, местное светлое пиво, в то время как группа молодых музыкантов рассаживалась в углу. Одеты они были соответствующе. Вся команда с ног до головы обрядилась в угольно-черное. Образ дополняли узенькие галстуки и пластиковые очки «вэйфэрер». Черный фетровый котелок саксофониста был тщательно заломлен под этаким дерзким углом.

Поначалу я не узнавала ни одной песни. А потом до меня дошло… команда играла Summertime Дженис Джоплин. Хотя ее исполняли на английском и я знала текст, акцент солиста Jazz in the Night был таким сильным, что по большей части я не понимала слов. Только когда он запел припев: No no no no, don’t you cry – все, наконец, встало на свои места.

Песня ощущалась еще более чужой, так как должна была быть знакомой. Туман от сигарет и расслабленность от пива не спасали ситуацию: все казалось неправильным. Завтра, 26 октября, Шону исполнилось бы 26 лет, а я была одна в этом Шопроне, окруженная парочками, и слушала, как какой-то хипстер поет Summertime с сильным венгерским акцентом, в то время как ледяная зима ждет снаружи во тьме.

Я страшилась дня рождения Шона со дня его смерти. Сидя в тот вечер в кафе, я вспоминала всех тех легендарных музыкантов, которые умерли трагически молодыми: Дженис Джоплин, Джими Хендрикс, Джимми Моррисон, Курт Кобейн. Они все дожили до двадцати семи лет.

* * *

Чтобы сэкономить деньги, в Дьёре, недалеко от словацкой границы, я решила остановиться в «Сечени», ремесленной школе. За три тысячи форинтов, или 12 американских долларов, я получила отдельную комнату с раковиной и туалетом. В этом месте определенно ощущалось некая казенность, зато было чисто и до города рукой подать.

День 26 октября выдался яркий, солнечный и безумный. Потепление принесло с собой рои крохотных черных летучих мошек, особенно у реки Мошон, притока Дуная. Идя вдоль берега от школы в город, я заметила на парковой дорожке примерно в двадцати футах впереди мужчину. Он шел, опустив голову, спиной ко мне, двигая руками перед телом. Джинсы мешком висели на бедрах.

Было похоже, что он мочится, и я подумала о том, что терпеть не могу, когда мужчины позволяют себе мочиться на улицах; и тут он повернулся ко мне, держа в ладонях член. Глядя мне прямо в глаза и ухмыляясь, он делал быстрые движения рукой вверх-вниз.

У меня скрутило желудок, а тело закололо, точно иголками. Я огляделась – хотя и была самая середина дня и у реки прогуливалось полно народу, поблизости ни одного человека не оказалось.

Резко развернувшись на девяносто градусов, я быстро зашагала прочь, борясь с желанием оглянуться через плечо и проверить, не идет ли этот мужчина за мной.

Впереди и на парковой скамейке сидели и болтали две старушки. Их седые головы были наклонены друг к другу, одна гладила колено другой. Старушки явно ничего не видели, и я сомневалась, что они говорят по-английски. И как я с ними объяснюсь? У меня было предчувствие, что попытку воспользоваться языком жестов, чтобы изобразить мастурбирующего мужчину, не поймут и не оценят.

Держась поближе к другим людям, я продолжила путь к городу, одновременно выглядывая кого-нибудь, кто казался бы дружелюбным или хотя бы был похож на человека, говорящего по-английски. Я чувствовала необходимость кому-нибудь рассказать об увиденном. Но к тому времени как я добралась до Старого города Дьёра на другой стороне реки, я сдалась.

Я приехала в Дьёр потому, что путеводитель описывал его как «живописный маленький городок, изобилующий старинными резиденциями процветающих бюргеров и духовенства». Я воображала, как буду исследовать «атмосферные старинные улочки», посмотрю статую «Ковчег Завета» и увижу потолочные фрески в церкви Св. Игнатия де Лойолы XVII века.

Но я не планировала чувствовать такую тошноту, слабость и дрожь. Не знаю, в чем было дело, – в дне ли рождения Шона, в пиве, выпитом в музыкальном кафе накануне, или в этом подонке у реки. Я не могла перестать думать о том, как он дрочил на меня. Даже спустя все эти годы я так и вижу перед собой похотливое выражение на лице того мужчины.

Я решила немного посидеть и выпить кофе, но все заведения в городе, казалось, были закрыты. Не знаю, может, у них был какой-то общественный праздник или своего рода сиеста, а может, просто нормальный субботний день. Спустя примерно час я наконец нашла кафе Pálffy на углу Сечени-тер и рухнула в кресло за столиком на улице. Ко мне подошел официант и сказал на венгерском какую-то фразу, которую я не поняла.

– Э-э, капучино, – наугад сказала я.

Две женщины, наблюдавшие за нами, сидя за соседним столиком, покатились со смеху. Их веселье заставило меня задуматься, что же такое сказал официант, на что я ответила «капучино»; но он кивнул и ушел.

Спустя считаные мгновения он вернулся с моим капучино, подав его со стаканчиком газированной воды. Женщины продолжали наблюдать, шептаться и хихикать. Я подвинула чашку с кофе поближе и сделала долгий горький глоток.

После кофе я бродила по центру Дьёра, пока не нашла таксофон с черно-белой стрелой, красной мишенью и словом Visszahivható на двери. Согласно моему путеводителю, это слово означало «перезвонить». Сэмми, лучший друг Шона, мог перезвонить мне из Австралии, если бы у меня закончились деньги на телефонной карточке. К счастью, я купила ее еще вчера – 1800 форинтов за девять минут; к счастью, поскольку сегодня все магазины, похоже, были закрыты.

Ногтем большого пальца я отскребла код на обороте карты и последовала инструкциям. Раздался ржавый щелчок, потом долгая пауза; я задержала дыхание. А потом начались гудки.

– Алло, – ответил Сэмми.

– Привет, Сэмми, – выдохнула я, и все мое тело обмякло. Я прислонилась лбом к холодному металлу телефонного аппарата и начала плакать.

– Алло, – повторил Сэмми. Я слышала музыку, громкие голоса и звяканье стекла на том конце линии.

– Привет, Сэмми, – сказала я громче. – Ты меня слышишь? Это я… Шэннон.

– Алло-о-о! – растянул Сэмми последний слог.

– Сэмми! – попыталась я в последний раз.

– Вот дрочила долбаный… – пробормотал Сэмми в трубку и отключился.

Именно, подумала я, долбаный дрочила.

Я задумалась, в чем проблема – в соединении или в фоновом шуме. Похоже, Сэмми проводил этот вечер в пабе с парнями. Но Мельбурн был на восемь часов впереди Венгрии. Если бы я позвонила немного позже, он, вероятно, был бы уже пьян в хлам, а может, даже в отключке. Мне следовало позвонить накануне вечером, когда в Мельбурне было субботнее утро, но я хотела, чтобы это был день рождения Шона для нас обоих.

Я повесила трубку, потом сняла и попробовала набрать снова. Теперь механический голос сообщил, что мой код недействителен. Я дважды и трижды перепроверила код и продолжила попытки, но получала лишь тот же автоматический ответ. Тогда я попробовала позвонить родителям в Дэвис и своей подруге Жанне в Лос-Анджелес. Но каждый раз я слышала, что мой код недействителен. Разумеется, единственным способом позвонить в службу поддержки было – набрать «действительный» код.

Я отчаянно хотела поговорить в эту субботу хоть с кем-нибудь. Все равно с кем. Но все в этом городе было закрыто.

Поскольку заняться было нечем, я бродила туда-сюда по старинным узким переулкам холма Капталан, или холма Капитула. Миновала собор, часовню и замок, не входя внутрь. Всякий раз, видя таксофон, я снова пробовала звонить. Мой код был недействительным в каждом из них.

Когда солнце начало клониться к закату, вернулись рои черной мошкары. У меня оставалось всего полтора часа светлого времени. До этого я сверилась с картой, чтобы понять, есть ли другие маршруты для возвращения к ремесленной школе, и теперь проверила снова, на случай, если что-то упустила. Увы, единственным способом вернуться было пройти через парк и вдоль реки.

Я понятия не имела, будут ли на дорожках другие люди после наступления темноты, но улицы городского центра были практически пустынными весь день. В городке я не увидела ни одного такси и не могла позвонить и вызвать машину из-за своей недействительной карты.

Мне хотелось выпить пива. Мне хотелось попробовать халасле, венгерскую уху, в Halászcsárad, гостиничке у рынка. Я не хотела провести весь вечер дня рождения Шона запертой наедине с собой в общей спальне. И я не могла позволить этому дрочиле взять верх надо мной.

Но он напугал меня сильнее, чем я думала, и это пошатнуло мою уверенность – уверенность женщины, путешествующей в одиночку.

Сломленная, я завернула ломтик пиццы с собой, чтобы взять в комнату. Сверху он был выложен консервированными шампиньонами и сыром и, в соответствии с восточно-европейской манерой, вместо томатной основы был намазан щедрой порцией тошнотворно-сладкого кетчупа.

До ремесленной школы я добралась задолго до темноты. Вдоль берегов Мошона гуляло немало людей – и никаких признаков мужчины с карими, широко расставленными глазами и членом в руках.

В комнате я и застряла на весь вечер. Пыталась и читать, и писать дневник, но не могла остановить слезы. Я плакала так долго, что мне начало казаться, будто я вот-вот слягу с простудой. Подумывала принять душ, но не хотела нарваться на кого-нибудь в коридоре, когда у меня такое пятнистое красное лицо и до смешного опухшие глаза.

Я достигла самого дна. Я всегда чувствовала себя в наибольшей степени собой, когда путешествовала, но в ту ночь металась, как в лихорадке, изнемогая от паники и тошноты. Единственное, чего мне хотелось, – проложиить путь прочь из собственного тела и положения, из своей жизни, этого городишки, этой ночи и этой спальни.

Я не представляла себе, как можно упасть ниже, хотя это едва ли имело значение. Я могла бы быть в городе типа Печа на юге Венгрии, в котором побывала раньше, где залитые солнцем пешеходные улочки вились вдоль фонтанов и статуй, местное пиво Szalon было дешевым, центральная площадь обрамлена открытыми кафе, полными студентов университета, которых обслуживали дружелюбные официанты… и Шон был по-прежнему мертв.

Или я могла быть в городе вроде Дьёра, где, казалось, само название начинает приобретать зловещую резкость. Где я провела бы день вроде сегодняшнего… а Шон был по-прежнему мертв.

Я понимала, что бегу от его смерти. Однако отчаянно верила, что в Словакии будет лучше. Должно быть лучше. Я почти ничего не знала об этой стране, никогда не встречалась с теми, кто в ней побывал, но собиралась ехать туда завтра же первым утренним поездом. И надеялась только, что в такую рань на улицах – и в парке – будут люди.

Сидя в ту ночь со скрещенными ногами на своей скрипучей односпальной кровати в общей комнате, я запивала жирную пиццу бутылкой теплого Unicum – традиционного венгерского средства, улучшающего пищеварение. Густая коричневая жидкость отдавала травами и антисептиком, как спиртовые капли от кашля Ricola. Я подняла взгляд, а с ним и пузатую зеленую бутылочку к потолку, прежде чем поднести ее к губам. С днем рождения, проныра!

 

13

Блед, Гореньска, СЛОВЕНИЯ

Март 1999 г.

– С днем рождения, Мисс!

Шон подмигивает мне голубым глазом, потом поднимает над головой кокосовый орех и швыряет его с балкона второго этажа. Кокос падает на тротуар с глухим стуком, но даже не трескается. Приготовить куриный сатай в Словении оказывается труднее, чем мы думали.

Словении не было в списке Шона. Но я смогла уговорить его поехать туда на мой двадцать пятый день рождения. Мы провели этот день, вначале поднявшись к стоящему на утесе замку Блед, а потом поплыли на гребной лодке через зеленое озеро к церкви на крохотном островке Блед, чтобы позвонить в «колокол желаний».

Я распаковала диск Jamiroquai, который купил мне Шон, и он предложил приготовить на ужин все, что я захочу. Все, что я захочу, – из его короткого списка коронных блюд.

Мы сумели найти арахисовое масло на рынке в Бледе. Потом Шон пытался жестами изобразить гавайскую хулу, снова и снова указывая на ряд консервных банок с овощами. Он надеялся добыть кокосовое молоко, но нам показалось маленьким чудом, когда владелец магазина понял интерпретацию тропического танца в исполнении Шона и выдал нам настоящий кокос. Наличные у нас заканчивались – банкоматов в Словении 1999 года еще не было, – но кокос стоил каждого уплаченного за него толара.

Прошло уже больше часа, а мы все еще пытались добраться до молока. Мы испробовали тесак и нож, равно как и разнообразные острые предметы, найденный в квартире, прежде чем выбросить кокос с балкона. Но это тоже не помогло. Мы забрали кокос – и вот он лежит, нерасколотый, на кухонном столе.

Шон принимается опустошать кухонные ящички. Находит штопор.

– Что ж, хотя бы вино сможем открыть.

Он наливает вино в два больших бокала и включает Jamiroquai, песню Too Young to Die. Мы перебираемся на балкон, в горный весенний вечер.

Я делаю медленный глоток. Вино фруктовое, с кислинкой, которая отражает состояние нашего бюджета. С едой пошло бы лучше. И пошло бы лучше с куриным сатаем.

– Так что же вы загадали, когда звонили в колокол, Мисс? Может быть, чтобы вам было все еще столько лет, сколько мне? Всего лишь энергичные двадцать два? – Шон вытягивает перед собой длинные ноги и ухмыляется.

Я закатываю глаза. Я не желала бы быть ни в другом месте, ни с другим человеком, но он знает, что я страшилась этого дня рождения. Двадцать пять кажутся мне безнадежной старостью. Особенно с тех пор, как я поступила в магистратуру Калифорнийского университета в Санта-Крузе. Больше никаких странствий по миру с рюкзаком и преподавания плавания с аквалангом.

Наш разговор прерывает очередной низколетящий самолет. Самолеты из Италии пролетают прямо над головой весь день. Война в Косово в разгаре, и вот-вот начнется кампания бомбардировок Югославии войсками НАТО.

Шон дожидается, когда рев самолета затихнет вдали.

– Операция «Благородная Наковальня». Только вы, янки, могли придумать такое название.

– Благородная наковальня пришлась бы очень кстати в данный момент, чтобы вскрыть уже этот проклятый кокос!

– Я подумываю о чем-то более легком. – Шон вытаскивает из кармана штопор и начинает вворачивать его в глазок кокоса. Выкручивает его обратно, с кончика штопора капает молоко, и он опять подмигивает:

– Кому нужна кувалда янки, когда с делом отлично справится и австралийский болт, а, Мисс?

 

14

Словенски Рай, Спиш, СЛОВАКИЯ

Октябрь 2002 г.

Переезжая еще дальше на север, в Словакию, я надеялась на снег. Я хотела, чтобы было холодно. Я хотела оказаться как можно дальше от таиландской жары, как можно дальше от пляжа Пхангана.

Был уже почти ноябрь, и я устала запираться в одиночестве в слишком жарких комнатах после наступления темноты. Я хотела оказаться на природе, подальше от опасностей городов и взглядов на улицах. Я хотела часами гулять в одиночестве, не думая. Я хотела заблудиться.

Словакия зимой 2002 года оказалась хорошим местом для этой задачи. Мое произношение на словацком было безнадежно, и всякий раз, когда я пыталась спросить, говорит ли кто-нибудь по-английски – англицки? – слышала в ответ сердитое «не». Немногие пешие туристы в Восточной Европе, похоже, старались держаться столиц, так что я, бывало, по нескольку дней подряд не встречала других иностранцев. Ориентироваться в общественном транспорте и находить жилье становилось все труднее.

При помощи горстки словацких слов и разнообразия жестов я сумела купить билет на поезд в Попрад. Я как раз заняла место, которое, как я надеялась, было указано в моем билете, когда динамик над головой затрещал и гнусавый голос перечислил остановки поезда на это утро. И я с удивлением услышала, что Спишска-Нова-Вес будет сразу за Попрадом: вообще-то я думала, что мне придется делать пересадку, чтобы попасть туда.

Найдя пару слов в своем путеводителе, я попыталась слепить воедино просьбу оплатить разницу в цене прямо в поезде.

Я тренировалась про себя, дожидаясь, пока кондуктор проверит мой билет.

Просим. Попрад – не, Спишска-Нова-Вес – ано. Коруни? Что означало: Пожалуйста, Попрад – нет, Спишска-Нова-Вес – да. Кроны? Это было лучшее, на что я оказалась способна.

– Не! – рыкнул кондуктор и ушел в следующий вагон. Я не была уверена, что он понял мой вопрос; может быть, его негативная реакция была лишь отказом попытаться это сделать.

Поезд тронулся на юг, и я рассматривала размытые пейзажи за грязным окном. Мы проезжали мимо крохотных городков – красночерепичные крыши лепились вокруг единственной белой церковной колоколенки, – и бесконечные пожелтелые поля пшеницы и кукурузы вокруг. Темные тени Татр тянулись на заднем плане под небом цвета инея.

К тому времени как мы добрались до Попрада, я решила положиться на удачу. Оставалась всего одна станция. Казалось, эти восемнадцать минут длились целый час, и я нервно выглядывала в вагоне кондуктора. Но благополучно вышла в Спишска-Нова-Весе именно в тот момент, когда с неба повалил снег.

Туристического информационного центра в Спишска-Нова-Весе не оказалось на том месте, где он значился в моем путеводителе. Не было его и там, где он должен был быть, судя по картам и указателям.

Нарезав несколько кругов по городу, покальзываясь на замерзших тротуарах, я вернулась к вокзалу. Именно тогда, когда я туда пришла, от парковки отходил автобус. Возможно, это был мой автобус в Чингов, а может быть, и нет. В вывешенном на стену расписании я не очень-то разобралась. Каждая указанная отправка сопровождалась какими-то символами и длинными соответствующими пояснениями на словацком. До Чингова было всего десять минут автобусом, так что я решила взять такси. Но вначале мне нужно было убедиться в том, что гостиница рядом с национальным парком не закрылась на зиму. Я снова отправилась искать информационный центр. И, наконец, нашла его, задав вопрос в трехзвездочном отеле. Он оказался в двух кварталах вниз по улице и на другой стороне от того места, где должен был быть, по утверждению моего путеводителя.

– Накладны, – сказала женщина за стойкой, когда я спросила о пансионах в Чингове. Поначалу я подумала, что пансионы закрыты на зиму. Но она взяла полоску бумаги и нарисовала стрелку, указывающую на буквы Sk – словенская крона. Покачала темноволосой головой, потерла друг о друга подушечки большого и указательного пальцев и подняла густо подведенные брови.

С помощью ручки и бумаги и обрывков английского и словацкого она предложила «приват» за 250 словацких крон, или шесть американских долларов, за ночь. Когда она начинала свое объяснение, «приват» находился всего в пяти минутах ходьбы от Чингова, но к тому времени, как я расплатилась и ушла, эти пять минут превратились в двадцать.

Женщина дважды сосчитала до четырех на пальцах – еден, два, три, штыри, – говоря, что мне нужно сесть в автобус номер «штыри» и выйти на «штврты» остановке. Но когда я сошла с автобуса номер четыре на четвертой остановке, там не было ничего похожего на импровизированную карту, которую она мне нарисовала.

Я пробовала пройтись в нескольких разных направлениях и сориентироваться. Солнце начинало закатываться за чернеющие горы. В спине проснулась тупая боль, оттого что мой рюкзак давил на тазовые кости и оттягивал плечи. Я боролась с горячими мокрыми слезами и была готова сдаться. Но не могла увидеть ни единого отеля или даже ресторана. Меня окружали пустые улицы и безмолвные дома.

Наконец, я набрела на маленький автомагазин с открытой мастерской. Худой жилистый мужчина склонился над двигателем открытой машины, его голову и плечи заслоняла от меня крышка капота.

– Просим, – я подошла к машине и показала ему грубо накаляканную карту. Поджала плечи к ушам, разведя руками.

Он указал на землю:

– Смижаны.

Что означало, что я оказалась даже не в том городке. Мне полагалось быть в Маше.

– Просим, – повторила я, суя ему карту.

Он отер руки о запятнанные машинным маслом брюки, пригладил отсутствующие волосы. Долго свистел, разглядывая карту. Затем ткнул пальцем в смутный кружок где-то в середине страницы. У него были добрые глаза с обветренными веками, но уверенности в его глазах не было.

– Такси? – я была благодарна за то, что хотя бы одно слово во всех языках звучит одинаково. Жестами изобразила, как подношу к уху телефонную трубку. – Просим.

Спустя пятнадцать минут, потратив сотню крон, я приехала на такси в свой «приватный номер». Было четыре часа дня, а к пяти уже должно было стемнеть. Этого времени не хватило бы, чтобы заглянуть в расположенный неподалеку национальный парк, зато более чем достаточно, чтобы провести его, запершись в одиночестве в комнате.

У меня ушел целый день, чтобы добраться до места, и бо́льшую часть его я провела, отчаянно плутая. Едва успев запереть дверь, я разразилась слезами. Но у меня все получилось: завтра я смогу часами бродить в одиночестве по снегу и холоду, ни о чем не думая.

Мне нравилась идея побывать в Спише. Были и другие причины, по которым я приехала в «народный парк Словенский Рай», но тот факт, что он был в Спише, тоже очень сильно повлиял на мое решение. Единственными сувенирами, которые я покупала во время всей моей поездки по Восточной Европе, были открытки и карты, но я решила: если увижу сувенирную футболку с символикой Спиша, то обязательно ее куплю.

Спиш – один из двадцати одного туристического региона Словакии. А еще так звали Шона его друзья. Его называли «Спиш», или «Спиц», или «Спица», или «Спицман», так давно, что он не мог припомнить точно, когда это началось. Он полагал, что вначале его фамилия Рейлли дала повод к сокращению «Риц», а потом «Риц» превратился в «Спиц» или «Спиш». Я настолько привыкла к этому прозвищу и проводила столько времени с его друзьями, что и сама порой, не задумываясь, называла его «Спицем».

Почти у всех парней были прозвища, И бо́льшую их часть придумывал Шон. Энди был «Джокс», Стивен – «Джекс», Майки – «Фиш», Кевин – «Коббер», Даррен – «Душ». Даже у Сэмми настоящее имя было Питер. Это прозвище появилось, потому что фамилия у Питера была такая же, как у одного из любимых баскетболистов Шона, Сэма Касселла.

Я видела, что, чем упорнее кто-нибудь из парней отнекивался от своего прозвища, тем крепче оно прилипало. Так что когда Шон стал звать меня «Мисс», я закусила губу и не сказала ничего.

Но это прозвище никогда мне не нравилось. В конце концов я указала Шону, что он называет «Мисс» и свою невестку, и двух маленьких племянниц, и даже мою собаку – словом, всех существ женского пола. Я думала, что ему придется придумать для меня новое ласковое прозвище. Вместо этого он решил перестать называть так всех остальных дам в своей жизни, сохранив прозвище только для меня.

Я проснулась в Маше в пугающей тишине. Толстые белые снежинки хлопьями падали с неба за окном, поглощая остальные звуки. Это было больше чем снегопад, но меньше чем снежная буря. Опасность бури меня не обеспокоила, так как накануне я видела в туристическом бюро сравнительно благополучный прогноз погоды.

Я планировала весь день бродить по национальному парку. Пока температура держалась ниже нуля, по крайней мере, не мог пойти дождь. Утешением было еще и то, что я нахожусь на материке, зная наверняка, что здесь невозможно завернуть за угол и оказаться один на один с бесконечностью океана. Я набила рюкзак всеми припасами, которые у меня были, – вода, шоколад, апельсины, несколько дополнительных одежек и топографическая карта Словенского Рая. Натянув перчатки и надвинув на уши шапочку, я направилась вначале в Чингов, который оказался на поверку более чем в сорока пяти минутах ходьбы от моего привата. Чертовски больше, чем двадцать минут, и уж никак не обещанные пять.

От северных троп парка я двинулась по синему маршруту к смотровой площадке на Томашовском Выгляде. Там, на утесе, меловый известняковый обрыв резко уходил вниз, и долина, заросшая густым вечнозеленым лесом, была припорошена снегом.

Дальше тропа вела в Прелом Горнаду, или ущелье реки Горнад, и под моими ногами поскрипывал свежий снег. Крутые стены ущелья сужались, стискивая реку и превращая ее в вереницу бурных водопадов. Пейзаж становился все живописнее, а тропа – опаснее.

Через усыпанную валунами руке были переброшены бревенчатые лестницы-мостики. Другие лестницы, металлические, поднимались по отвесным скалам в нескольких футах от низвергавшихся ледяных водопадов. Руками в мокрых перчатках я вцеплялась в обжигающе-холодные цепи-перила и перепрыгивала на очередную ржавую решетчатую платформу, прикрепленную к скале болтами. А вода плескала и спешила подо мной во всех противоположных направлениях сразу.

После еще трех часов ходу я вышла на луг, погребенный под несколькими дюймами свежего снега. Я надеялась, что это и есть Летановски Млин, обозначенный на карте, хотя и не видела ничего похожего на млин, то есть мельницу. Но спустя десять минут зеленая тропа свернула от реки и начала взбираться прямо вверх по Клашторискому ущелью.

Карабкаясь в гору, я ощущала приятный контраст между горящими мышцами бедер и холодным воздухом, которым наполнялись легкие. Избавляясь от лишних слоев одежды, я добралась до верха ущелья и увидела заброшенный каменный монастырь и красную хаты, или горную хижину. Обнаружив, что хаты открыта, я удивилась, поскольку за все утро не увидела ни одного другого туриста. Внутри было безлюдно, не считая юноши, сидевшего за стойкой; он слушал музыку и ничуть не удивился, увидев меня.

Я поглядела на мятые фольгированные пакетики чипсов и древние даже на вид шоколадные батончики – и указала на единственное имевшееся горячее блюдо.

– Бриндзове халушки, – сказал юноша, передавая мне исходившую паром тарелку. – Словенско, – и приложил ладонь к своей узкой груди. Я улыбнулась, не зная, отрекомендовал он таким образом блюдо или самого себя. Когда я заказала златы бажант светле пиво, он в ответ широко ухмыльнулся и одобрительно кивнул.

Бриндзове халушки оказались клейкими картофельными клецками с овечьим сыром, накрытыми копченым жирным беконом. Блюдо было соленым и сытным, и я порадовалась, что могу запить его светлым пивом.

За едой я рассматривала плакат на стене с изображением разных животных, обитавших в парке. Там были бурые медведи, рыси, европейские дикие кошки, серны, олени, выдры, куницы, лисы и волки. Я решила, что все медведи к концу октября уже попрятались в свои зимние берлоги, но подумала о рыщущих стаях диких волков. Почему-то словацкие волки казались более опасными, чем американские.

Пока я обедала, снегопад прекратился, и я пошла дальше, к туристическому лагерю в Подлеске, прежде чем по дуге возвратиться обратно. Дуновение ветра в соснах или хруст сухого сучка заставляли меня вздрагивать, но я старалась не думать о волках. Я знала, что вероятность нападения близится к нулю, но теория вероятностей утешала мало. Когда тот, кого ты любишь, фатально оказывается в печальных строках статистики, цифры теряют значение.

Я шла по синей тропе, ведущей вниз вдоль хребта к Чингову, когда услышала мужские голоса. Мое сердце заколотилось, и я застыла как вкопанная. Похоже было, что идет большая компания, но я никак не могла понять, откуда доносятся эти звуки. Я поворачивалась во все стороны, но видела только плотные темные стены сосен и елей. А потом визг бензопилы перекрыл голоса.

Я зашла слишком далеко, и было слишком поздно разворачиваться и пробовать пойти по другой тропе. На всякий случай я затолкала волосы под капюшон, надеясь сойти за парня. Пошла быстрее, стараясь переносить вес тела на носки, чтобы минимизировать скрип, который издавали мои ботинки, ступая по снегу. Абсурд – учитывая шум, который издавала пила. Но меня нервировала мысль столкнуться с компанией лесорубов.

За этот день мне пришлось еще дважды избегать встречи с местными лесорубами, и я напрочь позабыла о волках. Я явственно слышала резкие звуки голосов и механический визг пилы, видела сломанные сучья рядом с большими, глубокими отпечатками в снегу. Иногда между стволами далеко впереди мелькали красные куртки, но, к счастью, я осталась незамеченной.

Когда я наконец добралась до Чингова, сгустились сумерки. У меня не было времени искать ресторан, и вместо этого я вернулась в свою одинокую комнатку в Маше. На ужин я ела шоколад и апельсины из рюкзака и пила плохое словацкое червене столове вино. И, почти добравшись до донышка бутылки, записала в дневнике: «Был изумительный день – бродила в одиночестве девять часов».

Ноги у меня дрожали, колени болели, но какое же это облегчение – чувствовать себя измотанной физически, а не эмоционально! Счастьем это и близко не было. У одиночества есть свои трудности: договариваться с общественным транспортом и мрачными кондукторами, плутать в крохотном городке типа Смижаны в сумерках. Были и воображаемые опасности вроде словацких волков и лесорубов. И как бы далеко я ни сумела зайти в попытках заблудиться, я не могла остаться навечно в промороженных лесах. Но ледяное одиночество в тот день прекрасно мне подошло.

 

15

Хуашань, Шэньси, КИТАЙ

Июль 2002 г.

Это начало нашего восхождения на Хуашань, высочайшую из пяти священных гор Китая. Вдоль улицы, ведущей к началу тропы, выстроились лавки. Торговцы окликают нас с Шоном, настаивая, что нам непременно нужны белые перчатки и красные ленты по непомерной цене для нашего духовного пути.

Первая часть подъема дает нам понять, что ждет впереди. Цянь Чи Чжуань (Круча Тысячи шагов) состоит из 370 узких каменных ступеней, вырубленных в склоне горы Юнь Тай Фынь (Пика Облачных прядей).

Пейзаж был ослепительно прекрасен. В каких-то дюймах от наших ног начиналась пропасть. Каменные пики над нами обернуты дымкой и туманом. Шалфейно-зеленые деревья, растущие под упрямыми даже с виду углами на неослабных ветрах, врезаются в дымчато-серые небеса.

Мы минуем Хуэйсинь (Скалу Перемены решений), забираемся по Тянь Ти (Небесной лестнице), цепляемся за поручни на Яо Цзы Фань Шэнь (Утесе Сальто-мортале), огибаем Сянь Жэнь Бянь (Бессмертную иглу) и прижимаемся всем телом к скале вдоль Ца Эр Янь (Тропы, где ухо касается скалы). Тысячи паломников-даосистов оставили здесь латунные навесные замки, на которых выгравированы их имена; замки прикручены вдоль ненадежных тропинок и висят на цепях у пяти гигантских величественных вершин. Они должны приносить вечную удачу и любовь.

К концу дня у нас отваливаются ноги, а колени превращаются в желе. В Китае по доброте душевной Шон предпринимает отважную попытку ценить то, что обожаю я: пешие походы и суши, когда они нам попадаются. Но единственное, о чем он мечтает сейчас, – это горячая еда и душ. Мы находим крохотную гостиницу-развалюху у тропы к Ло-Ян Фын (Пик Пикирующего гуся) – и обнаруживаем, насколько мы неподготовлены. Когда солнце скрывается из виду, температура стремительно падает, а у нас с собой только футболки и шорты. В гостинице нет ни электричества, ни воды. Мы умываемся и чистим зубы, пользуясь теплым слабым чаем из термоса. В облезлом ресторане гостиницы платим немалые деньги за омерзительную еду. Шон переодевается к ужину в штаны от моей пижамы, которые на много размеров меньше, чем ему нужно.

На следующий день спуск оказывается еще сложнее. Хуашань часто описывают как самый опасный пеший маршрут в мире, где каждый год гибнет около ста человек. Мы с Шоном осторожны, но ноги у нас устали и дрожат, а порывы ветра так и вьются вокруг ступней. Тропа становится круче, и наши шаги больше похожи на прыжки. Когда мы возвращаемся к Чан Кон Чжань (Дороге, Парящей в воздухе), поручни исчезают. Есть только старые деревянные планки меньше двух футов в ширину, прикрепленные к склону горы.

Однако все это приключение кажется нам приятно безбашенным. Мы молоды, у нас все в шоколаде, и мы чувствуем себя практически неуязвимыми. И мне даже в голову ни разу не приходит, что мы можем упасть.

 

Часть вторая

СИДЯЩИЙ ШИВУ

 

16

Краков, Малопольска, ПОЛЬША

Ноябрь 2002 г.

– Проше?

Женщина за прилавком не подняла взгляд, но ждала ответа, и ее выставленный вперед палец завис над древним кассовым аппаратом. Изжелта-белые пряди были расплющены по голове сеточкой для волос, а поверх округлившегося живота и линялого домашнего платья был надет покрытый пятнами фартук.

– Э-э, пироги, – выговорила я, выбрав единственное слово, которое узнала в меню, вывешенном рядом на стене. – И, э-э… фасолька, – это выглядело достаточно легким для произнесения. – Проше, – теперь я решила повторить польский эквивалент «пожалуйста». Выговорить дзенькуе – «спасибо» – лучше было даже не пытаться.

Женщина стукнула по нескольким клавишам, протянула раскрытую ладонь, а другой рукой хлопнула по кассе, где выскакивали цифры. Я вручила ей монетку в пять злотых, чуть больше одного доллара, и получила билетик с номером и горстку сдачи. Она развернулась спиной и пошаркала на кухню: опухшие щиколотки втиснуты в черные носки и поношенные махровые шлепанцы.

Я посмотрела на номер билетика: 23. В моем путеводителе были приведены польские названия чисел только до десяти, потом сразу двадцать, сто, тысяча и миллион. Так что я осталась маячить у раздачи, надеясь услышать что-то, оканчивающееся на тши – три, но в основном дожидаясь числа, на которое никто из посетителей не отреагирует.

– Проше, – сказала я снова, когда наконец протянула свой билетик через стол раздачи в обмен на окутанную паром миску фасолевого рагу и треснутую тарелку с горой пирожков.

У одного из длинных и людных столов я нашла свободный стул между пожилой женщиной, завернувшейся в меха, и мужчиной в рваном пальто и с обмороженным носом. Через стол от нас сидела компания девочек-подростков, они смеялись и толкались локтями. Все девочки выглядели почти одинаково – накладные черные ресницы обрамляют голубые глаза, светлые волосы рассыпаются поверх сильно нарумяненных скул.

Пироги были приятно горячими и тягучими, наполненными нежным, почти сладким сыром и картофельным пюре и посыпанными хрустящим, масляным жареным луком. Я то и дело переключалась с них на более соленый, дымный вкус колбасы и бекона в рагу из фасоли с томатом.

Мы сидели и ели в молчании, локоть к локтю. Женщина в мехах уставилась взглядом в пространство, а мужчина с отмороженным носом сосредоточился на стоявшей перед ним глубокой тарелке. Девочки-подростки напротив нас жевали, хихикали и шептались между собой. Кто-то нарисовал сердечки и улыбающиеся рожицы на затуманившемся стекле за их стульями, и я смотрела, как капли конденсата скатываются с нижних хвостиков сердечек и краев рожиц, и думала, что делать дальше.

В то утро улицы города были морозными и застывшими. Было первое ноября и, по-видимому, католический праздник, День всех святых. Это означало, что все в самом Кракове и вокруг него было закрыто – расположенные неподалеку концлагеря Аушвиц и Биркенау, Вавельский замок и соляная шахта в Величке, городские музеи и большинство ресторанов. К сожалению, ни праздник, ни тот факт, что все остальное было закрыто, не оказало никакого воздействия на политику «закрытых дверей» моего хостела: 10.00–17.00.

С утра я час за часом бродила по пустым мощенным булыжником улицам средневекового Старого города, пока не набрела на интернет-кафе, которое оказалось открыто. Проверка почты стала предлогом, чтобы зайти погреться, и это оставалось моим единственным контактом с внешним, англоязычным миром. Было четыре человека, на сообщения от которых я всегда могла рассчитывать (от некоторых – неожиданно для себя): Джастин, друг семьи из Сиднея; моя кузина Мэйхилл Си; подруга детства Мэри и, разумеется, моя мама.

В папке Входящие было письмо от Анны, которая вызвалась делать за меня работу на острове Кенгуру. Мы не общались пару месяцев, но общая подруга рассказала ей о Шоне. Этот первый разговор с кем-то из друзей всегда был самым трудным. Все равно что заново прожить Таиланд, ощущая шок собеседника от смерти Шона, как свой собственный. Я то и дело вытирала лицо, но не могла остановить слезы, катившиеся по щекам.

Я почти закончила длинный ответ маме, когда отключилось электропитание. Шум компьютеров превратился в тишину, словно машины тяжко вздохнули. Служащий тоже вздохнул, пожал плечами и вышел из входной двери с телефоном в руке. Я ждала одна в темноте. Примерно через десять минут игры в гляделки с пустым экраном я сдалась и снова вышла на улицу.

В ту пятницу исполнилось двенадцать недель. Самые короткие и самые долгие недели в моей жизни. Шон только недавно был здесь, смеялся вместе со мной. И я злилась на каждый день, который уводил меня все дальше от него. Стоя тем мрачным утром посреди зимы на улице, я чувствовала, как время растягивается с обеих сторон – эти двенадцать недель позади и все недели, которые были еще впереди.

Вот тогда-то я и заметила неоново-голубую вывеску – белые заглавные буквы, BAR MLECZNY, рядом с изображением ножа и вилки. Эти молочные бары были ресторанами с господдержкой, созданными коммунистическим правительством для снабжения малообеспеченных людей питанием. Кроме того, так здесь поощряли потребление молока, чтобы воспользоваться преимуществами перепроизводства молочной продукции в стране в качестве альтернативы водке.

Но увы. Хотя многие молочные бары пережили падение польского коммунизма, они так и не сумели потеснить водку. Когда я сидела в таком вот «млечном баре» рядом с человеком с обмороженным носом и ела пироги и фасольку, мой нос чуял, что сосед пахнет водкой – кислой в дыхании, но сладкой, когда алкоголь сочился сквозь поры кожи.

Мужчина выскреб последние остатки из своей миски, проглотил отрыжку и откинулся на своем стуле, чтобы закурить сигарету.

– Смачнего, – улыбнулся он мне, отдуваясь. Я улыбнулась в ответ. Я не очень поняла, что он сказал, но он выглядел довольным, и ответ ему, похоже, не требовался.

Когда я освободила место за столом, у раздачи уже ждал другой мужчина. Он протянул руки за моими тарелками, и я приняла его за работника ресторана. Казалось странным, что он одет в изношенную шапку и пальто, но ведь женщина, которая приняла мой заказ, вообще была в шлепанцах.

– Проше, – еще раз отважилась произнести я. Это было единственное польское слово, в котором я была уверена.

– Дженькуе, – отозвался он. Хотя я смогла опознать слово, его произношение меня удивило.

Я попыталась повторить произнесенные им звуки. Джень-ку-е.

Мужчина наклонился ближе и продолжил говорить. Незнакомые слова лились часто и быстро, сталкивались, слипаясь в ком. Я понятия не имела, весел он или раздражен, нормальный или психопат. Не переставая говорить, он ткнул вилкой в последние несколько клецек, катавшихся по моей тарелке, и сунул их себе в рот. Затем выхлебал остатки рагу, прежде чем передать мой поднос в кухонное окошко.

Из молочного бара я пошла пешком к главной рыночной площади Кракова. Площадь была окружена заколоченными кафе, ресторанами без единого огонька и тихими городскими домиками, но все это огромное открытое пространство так и кишело голубями. Птицы кружили и кланялись, ворковали и курлыкали, рассыпались в разные стороны, когда местные жители проходили через площадь. Тоненькие девушки-блондинки, держащиеся за руки, пожилые женщины с повязанными платками головами, бездомные мужчины, пьющие «из горла» и, спотыкаясь, бредущие к следующей скамейке. Там была пара лоточников, торговавших обварзанками – круглыми кренделями; кольца, обсыпанные маком, были составлены в стопки. Но когда они толкали свои тележки, лишь голуби проявляли к ним интерес.

Я села на холодную скамейку с дневником на коленях и стала наблюдать. Многие недели мне снилось, как Шон умирает, и единственный раз, почти месяц назад, он пришел ко мне, чтобы сказать, что не годится для небес. Но накануне ночью ко мне пришли первые сны о том, что Шон мертв.

Кит, Одри, Иден и все родственники Шона пришли навестить меня в моей крохотной халупке на острове Кенгуру. Там было тесно и уютно, и я испытала громадное облегчение. Я готовила фахитас с мясом кенгуру, и когда они садились в машину, собираясь уезжать, Одри попыталась вручить мне кредитку, чтобы я купила билет в Мельбурн. Она сказала, что для них было бы хорошо, если бы я была с ними, что им это нужно. И извинилась за то, что они не писали и не перезванивали мне.

В следующем сне я была у моря в Санта-Крузе вместе с подругами – Дорианой, Мэри и Кристен. Мы вместе перебежали через заваленный водорослями пляж прямо в океан. Но как только ледяные волны Тихого океана коснулись моих ступней, я запаниковала. В этот момент там, на мокром песке, мне вспомнилось: я не прикасалась к воде после Шона.

Я проснулась на своей койке в Кракове с ноющей челюстью. Было такое ощущение, будто смерть Шона поселилась где-то в моем горле, сразу за стиснутыми зубами. Она глушила мой голос и перекрывала дыхание. Я подвигала подбородком из стороны в сторону, пытаясь сбросить напряжение, когда меня отвлек звук одинокой трубы, эхом раздавшийся по Главной рыночной площади.

Округлые певучие ноты, казалось, неслись от одной из двух кирпичных башен костела Св. Марии. Мелодия была медленной и простой. Но меньше чем через минуту после начала она резко оборвалась.

Только потом я узнала: то, что я слышала, было Hejnał Mariacki, или «рассвет Святой Марии». Согласно местной легенде, однажды рано утром в 1241 году одинокий страж заметил приближение татарских войск. Он сыграл на трубе и разбудил жителей вовремя, чтобы они смогли отстоять город. Но стрела пронзила горло трубача, и его музыкальное предупреждение оборвалось.

Тогда я начала прислушиваться к таким вещам: обращать внимание на звуки, запахи и вкусы Восточной Европы, на эмоции, погоду и приближающуюся зиму.

Во что я действительно уходила с головой, забывая о себе, так это в легенды. Здешние легенды сильно отличались от тех, которые я слышала в детстве в Калифорнии, – они страшнее и честнее, в них меньше диснеевского и больше от братьев Гримм. В Польше я оказалась в местах, где концовки редко бывали счастливыми, но сказки рассказывали точно так же, как и везде.

Поскольку я не говорила на местном языке, разобраться не всегда было легко. Я заглядывала в исторические разделы своего путеводителя и читала все, что было написано по-английски, в музеях, где бывала. Я искала в Интернете информацию и ответы. И хотя честно вела поиски в прокуренных интернет-кафе во время своего путешествия, не всегда находила объяснение некоторым событиям.

Я узнала, что во время Второй мировой войны, когда Польша была оккупирована, Гитлер присутствовал на ралли в Кракове, чтобы отпраздновать переименование той самой площади, на которой я жила, из Главной рыночной в Адольф-Гитлер-плац. Также я узнала что 18 мая 1944 года, после четырех месяцев боев, горнист из Второго польского корпуса возвестил о победе союзников в битве при Монте-Кассино, сыграв хейнал с башни Мариацкого костела.

Площади вернули прежнее название после войны, и к тому времени как я туда приехала, любые свидетельства того, что когда-то она носила имя Адольфа Гитлера, исчезли. Но хейнал в Кракове и сегодня продолжают играть, обрывая мелодию, как это случилось 750 лет назад.

На следующий день небо было темным, дождь лил и лил, что казалось мне вполне уместным. Трудно было представить себя под голубым небом и при ярком солнечном свете в этом месте. Выходя из кирпичного здания центра для посетителей, я натянула капюшон и доверху застегнула молнию на куртке.

Двигаясь по грязной гравийной дорожке, я остановилась под печально известной вывеской из кованого железа. Рядом со мной молодой австралийский пеший турист прятал маленькую видеокамеру в рукав куртки, чтобы уберечь объектив от дождя. Я разобрала знакомый сильный акцент, когда он шел вдоль забора из колючей проволоки и наговаривал на камеру комментарий.

Вдоль дороги, ведущей к Аушвицу, выстроились обнаженные деревья. Капли дождя падали с ветвей на мой капюшон, смешивались с песком в лужах под ногами. По большей части строения возле входа были двухэтажными, из прочного красного и оранжевого кирпича. Согласно моей карте, в блоках номер четыре, пять и шесть размещались экспозиции «Истребление», «Материальные доказательства преступлений» и «Один день из жизни заключенного».

Я толчком открыла тяжелые деревянные двери. Внутри бараков было холоднее, чем на улице, и я засунула онемевшие пальцы поглубже в карманы. Здесь были комнатки со стеклянными стенами, битком набитые личными вещами, отобранными у жертв: помазками и зубными щетками, металлической кухонной утварью, искусственными конечностями и костылями, крышками от баночек с кольдкремом, детскими кофточками и молитвенными накидками. Там высилась гора обуви, более восьми тысяч штук, и ярко окрашенная кожа самых маленьких детских ботиночек выделялась среди облезлых взрослых, коричневых и черных. И еще одна гора – из потертых чемоданов с бирками, на которых были написаны имена, даты рождения и слова типа waisebkind – «сирота» по-немецки.

Были выставлены отрезы ткани, сделанной из волос женщин-узниц. Рядом комната длиной почти сто футов была полна отрезанных кос и клоков седеющих локонов и кудрей. У меня, стоявшей по другую сторону стекла, болезненно сжался желудок. К тому времени как советские войска освободили лагерь в 1945 году, бо́льшая часть волос узниц Аушвица была уже отослана на немецкие фабрики – там их перерабатывали в фетр и нитки, из которых затем вязали носки для экипажей подводных лодок, делали зажигательные механизмы для бомб, использовали как набивку для матрацев и подушек. Однако русские солдаты нашли еще более семи тонн человеческих волос, упакованных в бумажные мешки.

За другой стеклянной стеной высилась куча спутанных пыльных очков. В моей груди скрутился тугой узел. Для меня очки Шона были важнейшей частью его образа. Его глаза не вырабатывали достаточного количества слезной жидкости, чтобы пользоваться контактными линзами, поэтому он носил очки с тех пор, как ему исполнилось шестнадцать. Он вечно забывал класть свои очки в темно-синей оправе на место и частенько начинал утро с вопроса: «Мисс, очки мои не видела?»

Его очки легко запотевали во влажной летней жаре Китая, поэтому после занятий он играл в баскетбол со своими студентами без них. И справлялся на удивление хорошо, смахивая пот со лба и глядя на мяч голубыми глазами. Как-то раз я сказала ему, что его очки – это очень сексуально, и он с тех пор непременно взглядывал на меня, поправляя оправу, вздергивал брови и кивал в сторону спальни, а потом следовал взрыв смеха.

Теперь очки Шона лежали в коробке со всем тем, что осталось мне от него: диски с любимой музыкой, которые я слушала, когда он работал в Ирландии, а я на Карибах; бумажная упаковка лекарства от гриппа, купленного в Китае; маленькая баночка косметической глины – при помощи этой глины Шон укладывал волосы; его любимая рубашка на пуговицах в голубую клетку; шелковые «боксеры» с принтом австралийского флага; засушенные розы из его гроба.

В Аушвице я подумала о том, что за каждой парой очков за стеклом стоит история вроде истории Шона. Когда-то они принадлежали кому-то – человеку, который от них зависел, возможно, терял и находил свои очки, находил и снова терял, снова и снова…

В лагере было тихо, если не считать звуков дождя, барабанившего по крышам. Я бродила между экспозициями. Пустая униформа в серо-синюю полоску висела над грубыми деревянными сабо, которые были вынуждены носить заключенные. В стеклянной витрине был представлен типичный дневной паек: маленький кусочек черного хлеба и стандартная, рыжая от ржавчины эмалированная миска, наполненная жидким сероватым супом. Были архитектурные эскизы газовых камер и огромные стеллажи использованных металлических канистр отравляющего газа «Циклон Б». Всего семь литров этого газа могли убить полторы тысячи человек.

Чтобы определить верную дозу, нацисты экспериментировали. Вначале на 250 цыганских детях в концентрационном лагере Бухенвальд, а потом на 600 советских военнопленных и 250 польских узниках, загнанных в подвал расположенного рядом блока номер одиннадцать, или «блока смерти». Узники умерли через двадцать с лишним часов.

Одно только число фотографий в Аушвице было ошеломляющим. Стены сплошь были покрыты рядами черно-белых снимков: вначале профиль заключенного, прислоненного затылком к боковой стене, затем анфас, взгляд в камеру, и, наконец, с поворотом вправо и в головном уборе. В глазах застыло выражение удивления, ужаса, гордости, растерянности, вызова и понимания, иногда всего одновременно.

Многие снимки были снабжены пометками – лагерный номер узника, фамилия, дата рождения, род занятий, дата прибытия в лагерь и дата смерти в лагере. Но тысячи выставленных фотографий не имели даже имен.

Разные бараки были отведены для страданий людей из разных стран. Перед строениями лежали свежие венки. Я медленно пробиралась между ними: «В память о 400 000 венгров, жертв Аушвица, как вечное напоминание живущим», «Трагедия словацких евреев», «Борьба и мученичество польского народа».

В некоторых бараках была представлена информация о жертвах, чьи истории известны не так хорошо: о душевнобольных, коммунистах, социалистах, профсоюзных деятелях, франкмасонах, «свидетелях Иеговы» и гомосексуалистах. Блок номер тринадцать был отведен еще одной группе, чье преследование мало отражено в учебниках истории: «Уничтожение европейских цыган».

Эта экспозиция открылась в 2001 году. Я, единственная посетительница «цыганского блока», бродила по безмолвным, безупречно чистым помещениям. В моей собственной семье ходили слухи о том, что кто-то из предков был из испанских цыган, которые в детстве всегда казались мне экзотичными и романтическими. Мама говорила, что любовь к странствиям и беспокойная натура у меня от цыганской крови. Но здесь я поняла, почему прежние поколения могли стараться скрыть эту часть своего наследия.

Помимо евреев цыгане были этнической группой, которую нацисты планировали полностью уничтожить. Я читала, что были истреблены по меньшей мере полтора миллиона цыган, и цыганское население практически стерли с лица земли в Нидерландах, Люксембурге, Литве, Эстонии, Хорватии и теперешней Чешской Республике. Однако ни одного цыгана не вызвали свидетельствовать на Нюрнбергском трибунале, и никто не выступил от их лица. Когда евреям, выжившим в холокосте, были присуждены репарации, немецкое правительство отказало цыганам в каких бы то ни было выплатах.

Особенно потрясающей была экспозиция блока номер тринадцать, посвященная медицинским экспериментам. Йозеф Менгеле, иначе известный как Ангел Смерти, особенно интересовался цыганскими детьми и идентичными близнецами. Там были документы о принудительной стерилизации и кастрации, индуцированной гипотермии и ампутациях без анестезии. Он сшивал вместе братьев, создавая сиамских близнецов, и пытался изменить цвет глаз путем инъекций химических веществ.

Но самыми шокирующими были фотографии без подписи. Черно-белые фото «до и после» безымянных детей, превращенных в призраков, без всякого объяснения. В конце экспериментов темные измученные лица юных жертв смотрели в объектив камеры; скелетоподобные тени того, что осталось от их обнаженных тел, вызывали ужас.

По мере того как мрачный утренний дождь превращался в унылую дневную морось, все новые и новые посетители проходили под кованой надписью ARBEIT MACHT FREI и принимались бродить между бараками. К тому времени как я добралась до Черной стены, или Стены смерти, возле нее уже собралась небольшая толпа.

Эта стена между блоком номер десять, где проводились медицинские эксперименты, и блоком номер одиннадцать, лагерной тюрьмой, была возведена из бревен и обшита пробкой, выкрашенной черной краской; пробка нужна была для того, чтобы поглощать звуки и предохранять массив от повреждения пулями.

Мужчин и женщин, в основном польских политзаключенных и членов подпольных организаций, выстраивали перед Черной стеной партиями, обнаженных и босых, а затем расстреливали. У подножия стены насыпали песок, который впитывал кровь. Теперь пропитанный кровью песок сменили букеты цветов и горящие свечи. Свежие цветы были завернуты в прозрачный пластик или перевязаны лентами. Пламя плясало в красных стаканчиках-лампадках, а от погасших фитилей поднимались вверх дымные кольца. В трещины были воткнуты скомканные записки и гладкие камешки.

Пожилые женщины утирали слезы ладонями, их кожа была похожа на бумагу, молодые люди в ярких спортивных костюмах щелкали зажигалками под дождем, чтобы зажечь лампадку. Из приглушенных разговоров вокруг я улавливала обрывки польской речи, в основном слова дзень добры (добрый день) и так (да). До меня дошло, что эти самые слова, произносимые шепотом, я слышала весь день, что большинство посетителей Аушвица, похоже, были поляками. Пока я не добралась до Черной стены, мне казалось, что цветы и свечи, которые я видела под фотографиями и в тюремных камерах, – это часть экспозиций, мемориальные предметы, размещенные там и поддерживаемые самим музеем. Но когда я увидела, как супруги-блондины, между которыми стоит маленький сын, преклоняют колени и указывают на стену, что-то говоря, я поняла, что свеча у их ног была зажжена в честь Дзень задушны – Дня всех усопших верных. И зажжена она была в память одной конкретной души.

Я ни разу не сталкивалась с празднованием Дня всех усопших верных, пока не приехала в Краков. У меня, выросшей в маленьком университетском городке Северной Калифорнии, были родители, которые верили в образование и политику. В вопросах религии они колебались где-то между атеизмом и агностицизмом. Но я читала об этом католическом празднике в Интернете накануне, когда все остальное было закрыто.

День всех усопших верных приходится на второе ноября, следуя за Днем всех святых. Он отведен для поминовению умерших, в том числе тех из них, кто пока еще не заслужили рая. Этот праздник широко отмечается в Польше на протяжении столетий. Польские кладбища наполняются людьми, которые приносят цветы и свечи; убирают и благословляют не только могилы своих родственников, но и брошенные могилы незнакомых людей.

Но я не сознавала, что то же самое будет происходить и в Аушвице. Я оказалась там в этот день по чистой случайности. Это был первый раз после смерти Шона, когда у меня появилось чувство, что я нахожусь там, где должна быть.

Люди, которых я встречала в Восточной Европе, могли быть холодными, как температура «за бортом», которая вскоре начала опускаться до минус пятнадцати. У нас не было общего языка, а порой и алфавита. Но смерть и траур были здесь обычными составляющими жизни. В этой культуре понимали, что такое утрата.

По мере того как толпа у Черной стены росла, вдоль ее основания начали расти и горы цветов. Мокрые записки, которые всовывали в щели, кровоточили чернилами, и мое лицо было мокро от слез и дождя. Какое же это облегчение, когда можно плакать и никто не обратит на это никакого внимания!

Гладкие камушки, вложенные в трещины, также были символом. Девушки-израильтянки в Таиланде рассказали мне, что это такой еврейский обычай – оставлять камешек у могилы вместо цветов, как нечто более долговечное. Знак того, что душа не забыта.

Блондинистые супруги по-прежнему стояли у Черной стены, держа за руки маленького мальчика. Я думала о нас с Шоном и о нашем сыне, о нашей так и не состоявшейся семье, оставшейся лишь в прошлом. Женщина подвинула свою лампадку вперед, в ряд к другим лампадкам, потом они оба перекрестились. Я гадала, о какой душе из тысяч узников, застреленных и убитых у Черной стены, они молятся. И слышит ли их эта душа.

Пассажиры молча смотрели в окна, когда мы проделывали на маршрутном автобусе путь в пару миль ко «второму Аушвицу» – Биркенау. Сеть лагерей, известная под названием «Аушвиц», состояла из stammlager, главного лагеря, из которого мы только что выехали, Биркенау, трудового лагеря Моновиц и сорока пяти лагерей-спутников поменьше.

Железная дорога, ведущая к Биркенау, проходила сквозь сторожевую башню красного кирпича, которую заключенные называли Вратами смерти. Высоко над въездом была защищенная платформа, с которой открывался вид на окрестности, давая некоторое представление о масштабах происходившего здесь.

Они вселяли ужас. У меня по спине пробежал мороз, а волосы встали дыбом, когда я поднималась на эту башню.

Для размещения лагеря были снесены семь деревень: Бжезинка (или Биркенау по-немецки), Бабице, Брошковице, Райско, Плавы, Харменже и Бжеще-Буды. Заборы из колючей проволоки тянулись вдаль, охватывая более четырехсот акров территории. Половина размера Центрального парка в Манхэттене, в пять раз больше Диснейленда в Калифорнии, почти в десять раз больше главного лагеря Аушвица…

Я несколько часов бродила по главному лагерю и вышла из него, словно контуженая. Я думала, что больше не смогу ничего воспринять. Но от плоского голого пространства, раскинувшегося передо мной, разрывало сердце. Как своими размерами, так и пустотой. Бо́льшую часть изначальных построек снесли или они лежали в развалинах. Из почти трехсот примитивных бараков сохранилось только девятнадцать. Все, что осталось от других, – это отдельно торчащие кирпичные трубы; их тонкие темные стволы разбегались по запустению, точно обугленные, скелетоподобные жертвы лесного пожара.

От сторожевой башни рельсы тянулись еще милю, заканчиваясь прямо перед газовыми камерами. Весной 1944 года по десять тысяч узников прибывали сюда ежедневно в вагонах для перевозки скота со всей Европы. По крайней мере 75 процентов из них – старики и старухи, инвалиды и больные, матери с младенцами, дети младше четырнадцати – никак и никем не регистрировались. Они просто ехали по железной дороге от входа прямо к газовым камерам.

В январе 1945 года нацисты начали отступать. Они сжигали документы, сносили бараки, подрывали динамитом газовые камеры и крематории в Биркенау. Развалины, перед которыми я стояла, остались точно такими, какими бросили их бегущие нацисты, – изуродованными грудами битого кирпича и рассыпавшегося цемента. Впечатляющие останки двух крупнейших крематориев, Krema II и Krema III, лежали огромными разломанными глыбами по обе стороны от конца рельсовых путей.

Если Аушвиц был перестроен в музей – бараки отреставрированы, экспозиции созданы, даже колючая проволока заменяется по мере ржавления, – Биркенау поддерживается лишь минимально. Единственное, что было добавлено, – мемориал в конце железной дороги.

Этот мемориал представляет собой высокую груду темных камней странных форм. Не знаю, что они должны были символизировать – людей, гробы или надгробные плиты. Мне пришла в голову мысль, что это могло быть задумано как символ еврейской традиции оставлять камешки на могилах, только размеры камней были увеличены, чтобы отразить масштабы массовой гибели.

У подножия были слова: «Да будет это место навеки воплем отчаяния и предостережением человечеству». На двадцати металлических табличках, на двадцати разных языках, в память о представителях двадцати народов, которых убивали в Аушвице. Надписи на польском, русском, венгерском, чешском, немецком, французском, греческом, хорватском, итальянском, голландском, норвежском, румынском, словацком, сербском, украинском, сефардском, белорусском, идише, иврите и цыганском. И букеты свежих цветов.

Но куда сильнее, чем сам мемориал, меня в тот холодный ноябрьский день поразило число свечей, зажженных и оставленных вдоль железнодорожных путей. Белые свечи, простые красные лампадки и разноцветные сосуды с гравировкой – на протяжении целой мили. Крохотные бьющиеся на ветру язычки освещали тот самый прямой путь, по которому шло большинство жертв.

Когда я возвращалась к Вратам смерти, по краям заборов из колючей проволоки начинала сгущаться темнота. Дождь припустил сильнее, но свечи продолжали гореть.

Трудно было понять, что делать после такого. После такого количества смертей и жестокости ничто не казалось правильным. Я не могла представить, что мой желудок сможет принять пищу. Даже кофе казался лишним. Так что я забралась в автобус, возвращавшийся в Краков, так ничего и не посмотрев в маленьком городке Освенцим – городке, который немцы называли Аушвицем.

Холод того дня пробрал меня до костей. Я дрожала, пытаясь оттянуть влажную одежду от кожи. Сквозь затуманенное автобусное стекло я видела смазанные дрожащие огни в черноте и протерла ясный кружок на стекле кулаком. Кладбище Освенцима словно утопало в море мигающих свечей. Вытащив из сумки дневник, я начала писать…

– Чтобы помочь умершему любимому найти путь домой.

Голос за спиной заставил мою руку дернуться и прочертить ручкой линию поперек страницы. Сердце напряглось и прижалось к грудной клетке.

Я повернулась к худющему молодому мужчине с темной эспаньолкой и рюкзаком, сидевшему за мной в автобусе.

– Прошу прощения?..

– Свечи, – пояснил он, указывая в окно и темноту. – Для всех душ.

– А, верно… Они прекрасны.

– Я – Лес, – он протянул руку. – Родом из Южной Каролины.

– Привет. Шэннон. Родом из Калифорнии.

Лес тоже не знал, что ему делать после Аушвица, и предложил пойти выпить пива, когда доберемся до Кракова. В Старом городе мы нашли паб в глубине узкого мощенного булыжником переулка и спустились по лесенке в дымное сводчатое помещение.

Мы заняли пару табуретов у стойки и стали ждать, пока освободится бармен. Длинными чувствительными пальцами тот переливал оранжевый желток из одной половинки скорлупы в другую – туда-сюда. В миску под его руками стекали яичные белки.

Оглядев паб, я заметила, что мужчины и женщины пили разные сорта пива. Женщины пили свое, с розоватым оттенком, через окрашенные помадой гнутые соломинки, в то время как кружка, которую бармен выставил перед сидевшим рядом со мной мужчиной, была намного больше и наполнена мутноватым напитком медового цвета, увенчанным шапкой молочной пены. Стекло запотело от тепла напитка, и я ощутила в воздухе запах корицы и гвоздики.

– Проше? – бармен протер стойку перед нашими местами.

Я указала на напиток, стоявший рядом со мной, и подняла один палец. Бармен поднял брови и указал на «женское» пиво на другой стороне стойки.

– Не, – покачала я головой и снова указала на пиво соседа. – Проше!

Горячей и пряный напиток казался намного более привлекательным, чем жеманный розовый. Бармен повернулся к Лесу, который поднял два пальца.

Минут десять спустя перед нами стояли две кружки. Желтковая пена сверху оказалась нежной и сладкой, а горячее пиво под ней отличалось чуть перечной остринкой. Странная, но не отбивающая аппетит комбинация.

Когда Лес потянулся за своей кружкой, его костяшки задели тыльную сторону моей ладони. Я отпрянула. Я сознавала, что физически отстранилась от людей после Таиланда, – держалась чуть дальше от подруг, избегала объятий, отодвигалась во время разговоров: мне хотелось создать бо́льшую дистанцию.

Лес был довольно мил. Он подарил мне ручку, потому что в моей кончились чернила. Я подарила ему книгу «Нация фастфуда» Эрика Шлоссера, которую только что закончила читать. Но я чувствовала отстранненность. Я мало говорила и не рассказала ему о Шоне.

Бармен вернулся и облокотился на стойку перед нами.

– Добры? – спросил он, сложив большой и указательный пальцы в знак ОК.

– Добры, – повторили мы с Лесом, кивая и улыбаясь.

Указывая на наше пиво, тот медленно проговорил:

– Гжане пиво (горячее пиво), – а потом снова указал на бокал поменьше, из которого пила женщина на другом конце стойки, и посмотрел мне прямо в глаза: – Пиво з сокем (пиво с соком).

Я понимала, что он хочет что-то сказать мне то ли о размере порции, то ли о самом напитке. Но я слишком отвлеклась, думая, как удивительно похоже польское название пива на то слово, которое Шон столько раз произносил на китайском: пиво и пийёу, а точнее пи цзёу.

От пива мы с Лесом перешли к татанке – зубровке, или водке на особой траве с тем же названием. Эту водку пили стопками с яблочным соком. Я смутно помню, как успела подъехать на такси к своему хостелу как раз перед полуночным комендантским часом.

Утром я проснулась с головной болью, пустой шоколадной оберткой в кармане и шоколадкой, растаявшей в обертке подо мной. И впервые за многие месяцы не смогла припомнить свои сны. Какими бы ужасными ни казались кошмары, еще хуже было проснуться ни с чем.

Воспоминания, которые могли быть потеряны, и подробности, которые могли быть забыты, – вот что меня по-настоящему пугало. От мыслей об Аушвице леденела кровь, но еще больше меня расстраивали нерассказанные истории: фотографии безымянных узников, цыганские дети, превратившиеся в призраков, тысячи евреев, не зарегистрированных в Биркенау.

Я знала, что не хочу ничего забывать, даже тот вечер на пляже острова Пханган. Но я все еще пыталась понять для себя, как именно хочу помнить. Поэтому взяла свой дневник и подаренную Лесом ручку, развернула растекшуюся шоколадку и начала со слова пийёу.

 

17

Шанхай, КИТАЙ

Август 2002 г.

– Пийёу? – спрашивает Шон. Мы набрели на европейский магазинчик в Шанхае, где продаются всевозможные иностранные продукты, и мечтаем о пиве «Crown Lager» и сыре. Но человек, стоящий за прилавком, отрицательно качает головой.

Мы уже не одну неделю живем на соевом соусе, рисе, свинине, баклажанах, порой разбавляя их свиной требухой и китайским пивом, отдающим формальдегидом. Не готовые полностью отказаться от своей мечты, мы направляемся к сырной витрине в глубине магазина. Там лежит маленькая упаковка сыра с перцем халапеньо, который стоит больше юаней, чем только что купленные нами два билета на представление Шанхайской акробатической труппы. Мы решаем, что он того стоит.

Берем сыр и коробку австралийских крекеров и идем в паб под открытым небом в Фаго Цзуцзе, или «французском городе». Подтащив два стула под зонтик у шаткого стола, втискиваемся под него, прячась от палящего в середине лета солнца. Мы с Шоном теснимся в небольшом клочке тени, мое бедро уютно вжимается в его бедро, кожа наших ног соприкасается.

Шон ищет в словаре слово «нож».

– Цань дао?

Ему приходится повторить пару раз, прежде чем официант наконец понимает его.

Но следующая фраза Шона явно лучше отрепетирована:

– Бин дэ пийёу. Бин дэ, бин дэ.

Мы всегда просим «ледяное пиво», повторяя и повторяя слова, обозначающие «лед», – в надежде, что когда-нибудь нам, возможно, действительно принесут холодный напиток. Шон поднимает вверх указательный палец:

– И.

Заказывая только одну порцию, как полагает Шон, мы можем минимизировать то время, которое наш напиток будет нагреваться, и пиво не успеет стать теплым прежде, чем мы его допьем. Кроме того, пиво в этом баре абсурдно дорогое, по крайней мере для Китая. Дорогое пиво в пару к нашему дорогому сыру.

Официант приносит поблескивающую зеленую бутылку пива «Zhujiang» к нашему столу. Оно восхитительно холодное. Но меньше нас радует нож, который он гордо предъявляет нам. Длинное зазубренное лезвие покрыто ржавчиной и продолговатыми пятнами почерневшего жира. Бо́льшая часть деревянной рукоятки отвалилась. Мы рады, что не стали заказывать здесь еду, если состояние ножа хоть как-то указывает на состояние кухни.

К счастью, сыр подтаял на послеполуденной жаре, и нам удается разделать его палочками. Откуда нам было знать, что спустя пару часов наши желудки начнут корчиться в судорогах, и нам обоим станет до ужаса плохо. Шон решит, что после долгого периода воздержания от молочных продуктов нам, должно быть, стало трудно переваривать сыр. Дело либо в этом, либо в единственном холодном пиве, какое нам удалось заполучить в Китае.

Но пока мы еще пребываем в блаженном неведении. Мы доедаем весь брусок сыра и заказываем еще одно «ледяное пиво», постепенно передвигая стулья вокруг стола в попытке угнаться за тенью. Шон прикрывает глаза рукой и, щурясь, смотрит сквозь очки на солнце, приподнимая бутылку в знак тоста:

– За нас, Мисс. За Китай. И за то, чтобы нам повезло вместе.

 

18

Пляж Хадрин Нок, остров Пханган, ТАИЛАНД

9 августа 2002 г.

– Я люблю тебя.

Моя ладонь покоилась на гробе Шона; его тело теперь стало лишь темной тенью под цветным стеклом. После того как его заперли там, толпа у храма начала редеть. Местные держались на расстоянии, и одна из девушек-израильтянок коснулась моего плеча, прежде чем они обе ушли, оставив нас на время наедине. Мне была ненавистна мысль, что придется оставить Шона в храме, но и оставаться там самой тоже было невыносимо.

– Я так тебя люблю, – повторила я громче, перекрывая вибрацию моторчика вентилятора, сказав эти слова еще один, последний раз. А потом – еще один, последний раз, когда ехала в кабине грузовика вместе с девушками. Кузов его был теперь пуст.

Мы вернулись в «Сивью Хадрин» только после трех часов ночи. Нам пришлось несколько часов дожидаться в храме ключа, но девушки объяснили, что наутро, к восьми, мне нужно быть в полицейском участке. Не знаю, откуда им было это известно.

Они сказали, что поедут со мной. Когда я попыталась из вежливости протестовать, они проявили настойчивость:

– Мы постоим снаружи и подождем, если хочешь. Но поедем обязательно.

Моей первой реакцией было облегчение, что не придется оставаться наедине с полицией. Втайне я радовалась, что они не оставили мне выбора. И все же – они провели бо́льшую часть ночи наедине с моим шоком и телом Шона. Если бы я не увидела их утром, то не стала бы будить. И винить тоже не стала бы.

Однако я решительно настояла, что до тех пор побуду одна. Девушки не хотели оставлять меня в одиночестве: я могу остаться у них в кабане, или они могут переночевать в моей. Но я раз за разом отказывалась. Мне необходимо было побыть наедине с собой. Мне нужно было поговорить с Шоном, почувствовать его присутствие в комнате и не давать другим людям вытеснить его.

Едва я наглухо задернула тонкие занавески кабаны номер 214, раздался стук в дверь. Молодая канадка с непокорной гривой золотых волос и кленовым листом поперек груди. Парень с яблочным румянцем в красной бейсболке, держащий ее за руку. Они слышали о том, что случилось; они беспокоились обо мне.

– Хочешь, мы побудем с тобой?

– Нет. Спасибо – но нет. Мне действительно нужно побыть одной.

Я чувствовала себя неловко перед другими людьми – этакая диковинка. Словно за один вечер я вдруг стала гражданкой другой страны, о которой никто не знал. Даже земное притяжение под ногами чувствовалось иначе.

Ребята подарили мне фонарик и ушли. Я повертела в руках холодный металлический цилиндрик. И что, спрашивается, я должна делать с фонариком?

Я захлопнула и заперла дверь, но слышала, как парочка спорит снаружи под окном, что им делать – уйти или попытаться еще раз. Я выключила свет и не включала, пока звуки океана не поглотили шорох их удалявшихся шагов.

Когда я снова включила свет, стали видны вещи Шона, разбросанные по всей комнате, их длинные тени на стенах: его футболка, повешенная на спинку стула, его полотенце, зацепленное за светильник, его рюкзак, прислоненный к боковой стороне нашей кровати. Моя грудь разрывалась, сердце колотилось в горле, желудок горел от кислоты.

Первое, что я сделала, – сложила его старый фиолетово-бирюзовый рюкзак. Мне нестерпимо было видеть повсюду его вещи, словно он был по-прежнему здесь, со мной, словно в любую минуту мог войти в дверь.

Я сложила его рубашки и «боксеры», спрятала очки в футляр, чтобы не поцарапались, убрала с глаз долой его зубную щетку, сунула его паспорт в потайной кармашек вместе с авиабилетами. Вынула из его бумажника наличные и переложила в свой, чувствуя себя странно виноватой. Подарки для его родственников и друзей также были убраны в рюкзак. Его мягкий рассыпающийся аромат был на всем, что я складывала и упаковывала, и я гадала, сколько времени пройдет, пока этот запах не исчезнет.

Я все время пыталась абстрагироваться от океана. Но безжалостный шум разбивающихся волн и тяжелый запах едкой соли просачивались сквозь трещины и щели в стенах. Выглянув в окно, чтобы убедиться, что пляж безлюден, я вернулась в темноте на то место, где совсем недавно умер Шон. Написала на мокром песке послание одним пальцем. Мне так жаль! Я люблю тебя.

Было, должно быть, уже больше четырех часов. Непроглядная чернота. Луна – как лучинка в ночном небе, и никакого намека на то, что солнце когда-нибудь снова восстанет из вод. Ломаные волны окатывали песок пеной, стирая мои слова и утаскивая их в море. Я повернулась к океану спиной.

Вернувшись в кабану, я стянула через голову тонкий фиолетовый сарафан, чтобы принять душ. Материя свалилась мятой горкой на голый деревянный пол. Шон потерял сознание на пляже, когда я торопливо набрасывала этот сарафанчик. Я не понимала, что он умирает.

Я ненавидела себя за то, что пошла переодеться. Может быть, я смогла бы спасти его. Если бы я только побежала в тот людный бар как была, без майки… или сама начала реанимацию на пляже… или стала бы звать на помощь воплями, вместо того чтобы бежать за помощью… если бы я сделала что-то – что угодно – иначе…

В ту ночь я спала. Я удивлялась самой себе, даже стыдилась. Я не должна была заснуть. Не в ту ночь. Не в той постели. Не на тех простынях с рисунком из клоунов, все еще пахнувших им, все еще пахнувших нами.

Разумеется, он снился мне. Мы вместе стояли на светофоре. Был красный свет. Комик Али Джи подошел и стал ждать вместе с нами. Я пыталась рассказать Али Джи, как Шону нравится его программа, каким забавным Шон его считает. Но я была слишком пьяна. Не могла вымолвить ни слова. Светофор все никак не переключался, и мы не могли перейти улицу. И продолжали ждать.

 

19

Саламанка, Кастилия-Леон, ИСПАНИЯ

Март 1999 г.

Рюкзак Шона на нашей кровати, Gemini MacPac фиолетово-бирюзовой расцветки. Он мне уже сто раз говорил, что ненавидит эти цвета. Что в магазине ему показалось, будто они выглядят круто, но в ту же минуту, когда он вышел оттуда с рюкзаком в руке, он решил, что ненавидит их. Выпендрежные, девчачьи цвета. И маленький пристежной рюкзачок на каждый день он тоже терпеть не мог. И форма у него неудобная, и размер дурацкий.

На дворе ранняя весна, и я слышу внизу уличный шум Саламанки. Часы бьют десять, звонят церковные колокола, студенты университета флиртуют и спорят друг с другом по дороге на занятия. Над этим городским шумом летит The Will to Live Бена Харпера; альбом записан в плеере Шона, а плеер подключен к крохотным дорожным колонкам. Испанское солнце льется в распахнутые окна пансиона на вещи Шона, разбросанные по простыням.

Тяжелый настольный календарь с работами Пикассо, подарок на день рождения от бывшей; страницы календаря девственно пусты. Пара керамических барабанчиков, которые Шон купил в Фесе, но ни разу на них не играл. Расписанная вручную тарелка из Эворы для его матери. Традиционный берберский коврик, скатанный в толстый рулон, скрепленный скотчем. И по-зимнему тяжелая куртка из овечьей шкуры – никогда не видела, чтобы он ее надевал.

– Чем занята, Мисс? – Шон входит в дверь, только что после душа, который принимал в общей душевой дальше по коридору. Я смотрю и думаю, какой он сексуальный с мокрыми волосами и в полотенце, низко завязанном под шрамом, оставшимся после удаления прорвавшегося аппендицита. Я чувствую запах нашего общего мыла Dove.

Трек Faded в проигрывателе сменяется на Homeless Child, и Шон начинает танцевать, роняя полотенчико на пол и крутя бедрами, подбираясь ко мне.

– Разбираю вещи. И мы отправляем почтой все то, чем ты не пользуешься, домой.

– Но мне может понадобиться…

– Занести в расписание встречу через три недели, считая от вторника? – Перебиваю я и беру в руки настольный календарь. – Или барабанить баскские ритмы на улице, клянча мелочь у прохожих? – Сую ему в руки барабанчики. – Или путешествовать со своей собственной тарелкой – просто на тот случай, если в ресторане кончится посуда?

– Ну, никогда не знаешь, Мисс…

– Да ладно! Твой рюкзак весит тонну. У тебя спина отваливается. А мы не можем себе позволить все время разъезжать на такси. И больше не будет никаких оправданий, чтобы не ходить повсюду пешком.

– Ладно, ладно, ты победила, – он роняет барабанчики обратно в кучу вещей. – Тогда у меня просто будет намного больше места для подарков домашним.

Он затаскивает меня на постель и целует.

Ощущаю мятный вкус нашей зубной пасты и отстраняюсь, чтобы заглянуть ему в глаза.

– Что еще, Мисс? – его руки уже путешествуют вверх-вниз под моей футболкой.

В Испании Шон начал говорить: «Есть кое-что, о чем я очень хочу с тобой поговорить. Но я не уверен, как ты это воспримешь». Я знала, к чему он клонит, но была не готова, поэтому постоянно меняла тему. Мы знали друг друга меньше шести недель. Нам обоим было страшно сказать это первыми. Но я делаю глубокий вдох. Да и чего мне бояться?

 

Шон из Австралии, 25 лет

9 августа 2002 г. Остров Пханган

Девятого августа 2002 г. 25-летний австралиец умер от обширных ожогов ног, которые получил, зайдя по пояс в воду вечером на пляже Хадрин Нок (остров Пханган). Он успел выйти из воды и упал без сознания; дыхание прекратилось, пульс пропал в течение пяти минут. Несмотря на немедленную реанимацию, через 15 минут электрокардиограмма в больнице показала остановку сердца.

 

20

Тонг Сала, остров Пханган, ТАИЛАНД

10 августа 2002 г.

На следующий после 9 августа день я проснулась рано. В утреннем свете смерть Шона казалась невообразимой. Если не обращать внимание на гложущую боль на дне желудка, безмолвие в нашей кабане, его собранный рюкзак в углу и пустое пространство рядом со мной на этих простынях с рисунком из клоунов.

Пальцами я по-прежнему сжимала под подушкой по-прежнему его кольцо. На ладони осталась тусклая красная метка там, где в кожу впечаталась история Ирландии. Можно было даже разглядеть изгиб вопросительного знака.

Ключ от нашей кабаны лежал на тумбочке, прикрепленный к плоской деревяшке с вырезанными на ней цифрами 214. Эти деревянные брелоки были сделаны абсурдно громоздкими, чтобы гости не теряли ключи на пляже. Накануне ночью я стискивала в руках его кольцо и эту дурацкую деревяшку час за часом – в клинике, в грузовике, в храме.

«Ключ в твоей туфле». Это были последние его слова. Последние слова, которые он произнес. Он казался спокойным. Я задумалась: мог ли он понимать, что умирает, когда произносил их? Или когда он это понял, если вообще понял. В храме одна из израильтянок спросила, хочу ли я, чтобы она подержала ключ у себя. Но ключ был последним, о чем он говорил. Я не могла с ним расстаться.

Все казалось неправильным. В фильмах никто так не умирал. Никто никогда не говорил фраз типа «ключ в твоей туфле» прямо перед тем, как испустить последний вздох. Он не сказал мне, что любит меня, что будет скучать по мне. У нас не было возможности попрощаться. Я никогда не смогу сказать ему, что мне жаль. Я знала, что проведу остаток своей жизни, негодуя на театральность голливудских сцен смерти.

У меня першило в горле и болело в груди. Я механически оделась и почистила зубы, потом открыла дверь нашей кабаны – и оказалось прямо на том место на песке, где он умер.

Легкая волна набегала на берег перед моими ступнями, солоноватый запах гниющих водорослей висел в воздухе. Я понятия не имела, где на Пхангане находится полицейский участок и как туда добраться. Но когда я вошла в открытый холл «Сивью Хадрин», израильтянки уже ждали меня.

Вместе с девушками стоял мужчина из местных, которого я не узнала. Он кивнул мне, когда одна из девушек пожала мой локоть, а другая на мгновение задержала ладонь между моими лопатками. Мы несколько минут стояли, не говоря ни слова. Какое это было облегчение, что никто не ляпнул «доброе утро»!

Накануне я провела с этими девушками не один час, но даже не осознавала, насколько они красивы. Каждая на свой лад. Одна из них была тоненькой и угловатой, с большими сострадательными глазами, высокими скулами, веснушками и черными волнистыми волосами. У другой была над верхней губой родинка, совсем как у Мэрилин Монро, ореховые глаза и темные буйные кудри, чуть выгоревшие на концах от солнца.

Та, что была постройнее, наконец заговорила:

– Итак… – это было утверждение, а не вопрос. – Он отвезет нас в полицию. У тебя все при себе – твой паспорт, страховка Шона?..

После того как я сходила в кабану за документами, мы сели вслед за мужчиной в ржавеющий седан, припаркованный позади отеля. Он вел машину молча, наблюдая за мной в зеркале заднего вида. Я не могла прочесть выражение его темных глаз, и мой желудок сжимался и завязывался узлом. Я понятия не имела, чего ждать от полиции, и, хуже того, больше не понимала, чего бояться. Жалела, что мне не пришло в голову проверить, не лежит ли марихуана под окном нашей ванной комнаты. Но все мои тревоги были вытеснены шоком и отчаянием.

Полицейский участок представлял собой серое скопление бетонных коробок сразу за границей пыльного портового городка Тонг Сала. Мужчина остался у машины, а нас с девушками проводили в угловую комнатку и оставили одних. Там вдоль стены выстроился ряд пластиковых кресел, стоял письменный стол с компьютером, которому на вид было не меньше двадцати лет.

Пока мы ждали, над нашими головами жужжали и потрескивали флуоресцентные светильники, и я дергалась всякий раз, как в них вспыхивали лампы. Бо́льшую часть последних двенадцати часов я проплакала. Глаза слезились от жжения и боли, и мне было трудно сфокусироваться. Освещение в этом кабинете казалось слишком ярким, слишком белым, слишком громким. Я прижала подушечки ладоней к векам и сидела так, пока перед глазами у меня не осталась одна чернота.

Когда я подняла голову, одна из девушек, та, что с ореховыми глазами, раскрыла сумочку и сунула мне в руки крохотную бутылочку.

– Слишком много слез. Эти капли – просто супер.

Я глянула на бутылочку, но буквы на этикетке были мне совершенно не знакомы. Запрокинула голову и сжала пипетку.

– Спасибо, – я попыталась отдать ей бутылочку.

– Нет, – она остановила меня. – Тебе они нужнее. Оставь себе. Пожалуйста, – она сомкнула свои пальцы поверх моих.

– Ладно. Спасибо.

Другой рукой я вращала свободно сидевшее на пальце кольцо Шона, проводя подушечкой по маленьким человечкам, выгравированным на серебре, – пастуху и викингу.

– А что вы, девочки, делали в клинике? – раньше мне не приходило в голову поинтересоваться.

– Мы пошли за тобой.

– С самого пляжа? Чтобы узнать, все ли в порядке с Шоном?

Они обе умолкли, глядя мне в глаза. Девушка с черными волнистыми волосами ответила первой:

– Нет. Чтобы проследить, чтобы все было в порядке с тобой.

– После пляжа мы вернулись в свою кабану и молились, – продолжала другая девушка. – Мы молились о Шоне. Но потом просто не смогли сидеть спокойно. Поэтому пошли в клинику. Нам пришлось все время спрашивать дорогу. Вот почему мы добирались туда так долго. Но нам нужно было увидеть, все ли с тобой в порядке. Мы знали, что ты осталась одна.

– Вы знали, что он умер?

Прошла минута, прежде чем одна из девушек ответила:

– Мы думали, что да.

Я кивнула.

– Думаю, я тоже знала.

Хотя и хваталась за самый крохотный лоскуток надежды до тех пор, пока врач в клинике не дал официальное заключение. Но я знала уже на пляже. Я знала в тот момент, когда поняла, что толпа людей, окружавшая нас, перестала смотреть на него и стала наблюдать за мной. Я знала, когда стояла на коленях на мокром песке, и они переворачивали его, так что его перевернутое лицо оказалось вровень с моим. Я знала, когда парень-израильтянин отвернулся, в то время как я делала Шону искусственное дыхание в кузове грузовика. Я знала, когда этот израильтянин и местный, которые внесли Шона в клинику, не стали ждать объявления врача. Они стояли и курили на проселочной дороге, дожидаясь момента, когда придется во второй раз перевозить тело Шона.

Мы с девушками снова сидели в молчании под жужжащими флуоресцентными лампами. Казалось, мы ждем уже не один час, но я больше не могла полагаться на свое чувство времени. Одна только минувшая ночь длилась целую жизнь. Наконец одна из девушек взглянула на наручные часы.

– Мы давно здесь? – спросила я.

– Больше часа.

– Не следует ли нам сказать об этом водителю? Может быть, вызовем такси, когда закончим?

Девушки переглянулись, потом одна из них заговорила:

– Это не такси. Он – брат менеджера отеля. Он сам сказал, что отвезет нас снова.

– Снова?

– Этот тот же водитель, что и вчера ночью. Тот же человек.

– О…

Накануне ночью я ездила с ним пять раз, и только первый – в кузове. Грузовик я узнала бы сразу. Но на водителя так ни разу и не посмотрела.

Девушки коротко переговорили между собой на иврите, потом та, что с ореховыми глазами, поднялась.

– Пойду гляну, – пояснила она мне. Вынула из сумки потертый табачный кисет и пачку папиросных бумажек и вышла на улицу.

Когда она через некоторое время вернулась, с ней был полицейский. Он был одет в слаксы цвета загара и рубашку с коротким рукавом, а в зубах сжимал сигарету. Не сказав ни слова и даже не посмотрев в мою сторону, уселся за стол и потянулся за пепельницей. Между затяжками он колотил по клавиатуре. Но компьютер даже не пискнул, и экран оставался пустым.

После десяти минут такого времяпрепровождения он достал телефон и сказал в него что-то по-тайски. Потом ткнул пальцем в компьютер и пожал плечами. Откинувшись на спинку кресла, прикурил еще одну сигарету и изучающе уставился на меня.

– Мы ждать, – сказал он, выдувая дымную струю длиной на полкомнаты.

 

21

Шанхай, КИТАЙ

Июль 2002 г.

После месяца ужасных кроватей, неработающих электрических фенов и жалких струек вместо душа мы с Шоном решаем побаловать себя отелем среднего уровня «Рен Мин» в душном и влажном центре Шанхая. Первое утро мы проводим, то занимаясь сексом, то дремля на чистых глаженых простынях, упиваясь прохладной стабильной струей из кондиционера и тихим утром без орущих петухов, пререкающихся соседей и строительных шумов. Пока Шон похрапывает, я решаю выйти на улицу, чтобы добыть нам димсам на завтрак. Накануне мы нашли в ближайшем переулке крохотную ча сиу бао, лавку, где продают булочки со свининой.

В лавке я замечаю, насколько труднее жизнь без Шона. Его китайский далек от свободного, но мне трудно произнести даже простейшие фразы. Я улыбаюсь и киваю, спотыкаюсь на словах, обозначающих «простите»: дуй бу ци.

Указываю на булочки в стеклянной витрине и поднимаю шесть пальцев. Сесе – так я пытаюсь сказать «спасибо». Девушка за стойкой прикрывает рот рукой и хихикает.

Когда я возвращаюсь в отель, Шон заворачивается в простыню. Она смешно смотрится на его худощавом теле, нечто среднее между тогой и кимоно. Он сидит на краю нашей кровати и разламывает на две части жемчужно-белую булочку. Они мягкие и неприлично роскошные, клейкое тесто окружает комочки пряной свинины-барбекю. Шон затаскивает меня к себе на колени и целует.

– Мисс, если ты согласна, я хочу жениться на тебе.

Мне не нужно отвечать. Я обвиваю руками его шею и целую в ответ. Я чую запах соли на его коже и ощущаю на языке неожиданную сладость булочки.

 

22

Тонг Сала, остров Пханган, ТАИЛАНД

10 августа 2002 г.

Офицер курил и смотрел, а мы с израильтянками сидели и ждали под жужжащими флуоресцентными лампами в угловой комнате полицейского участка. Начинала разгораться послеполуденная жара, несмотря на вентилятор, поскрипывающий под потолком, и кожа на ногах прилипла к твердому пластику кресла.

Я ерзала на сиденье. Пристальный взгляд полицейского лишал меня покоя, но я была слишком убита горем, чтобы долго бояться. Девушки по очереди сидели рядом со мной и выходили курить, хотя дым от сигарет полицейского клубами висел в комнате. Одна из девушек уже в третий раз скатывала в пальцах сигарету, когда кто-то наконец приволок побитую жизнью старую пишущую машинку.

Полицейский сумел ровно вставить бумагу со второй попытки. Потом, зависнув двумя пальцами над металлическими клавишами, поднял глаза.

– Фамилия?

– Моя фамилия? Или его фамилия?

– Он, всегда. Всегда он. О’кей?

– О’кей, – я попыталась дышать. – Шон Рейлли.

– По буквам.

– Ш…

– Ф?

– Нет, Ш. Как в слове… – но я не могла придумать ни единого слова, которое начиналось бы с буквы Ш, кроме имени «Шон».

– Ш, как в слове «штопор», – договорила одна из девушек, рисуя в воздухе букву Ш. – Или «шепот», – она понизила голос. – Или «штамп», – она стукнула кулаком по ладони.

– О’кей. Ш, – он ткнул пальцем в машинку, и единственный рычажок клацнул по странице. Он снова поднял взгляд.

– О, – продолжила я.

– У?..

На каждую букву уходило по паре минут, и двойное Л в фамилии Шона только добавило путаницы. С датой рождения дело пошло легче, поскольку я могла показать на пальцах. Подняла два пальца, потом шесть. Через два месяца с небольшим ему исполнилось бы двадцать шесть лет – двадцать шестого числа. Его прошлый день рождения я пропустила, потому что путешествовала в одиночку по Тасмании. Если бы я только знала, что тот день рождения будет последним… Что ему навсегда останется двадцать пять.

– Он твой друг, да? – полицейский указал на меня кончиком своей сигареты.

– Жених.

Мы были помолвлены всего десять дней. Мы не сообщали большинству родственников и друзей, дожидаясь момента, когда сможем сделать это при встрече. Мне трудно было переключиться с «бойфренда» на «жениха». «Жених» – это звучало претенциозно. Поэтому я по-прежнему называла его своим бойфрендом. До момента его смерти. А потом мне отчаянно хотелось подтверждения того, что у нас было. Что мы были «мы», а не просто «я» и «он». Слово «бойфренд» вдруг стало звучать тривиально, банально. Он был для меня больше, чем просто бойфренд. Больше, чем друг.

– Жи-и-ни-их? – полицейский выговорил это слово, слоги стекали с языка тягуче, как патока.

– Помолвлены. Мы собирались пожениться.

– Но не женились?

– Нет. Пока нет.

– Теперь нет.

– Нет.

– Значит, друзья.

– Почти женаты. Скоро пожениться. – Я слышала пронзительное отчаяние в собственном голосе. Это казалось мне критически важным. Мы приняли решение провести остаток жизни вместе. Тот факт, что мы не устроили свадьбу, казался незначительной деталью.

– Не женаты. Друзья. То же, то же, но другое, – решил полицейский и ткнул в клавиатуру.

Когда я в первый раз пыталась объяснить ему, что случилось на пляже Хадрин, я так рыдала, что мне было трудно говорить. Я силилась замедлить дыхание, взять под контроль странные задыхающиеся звуки, вырывавшиеся из моей глотки. Потом мне пришлось повторить все заново, подыскивая слова, которые смог бы понять полицейский.

И когда я описывала, как перевернула Шона на спину, до меня дошло… он не вдохнул. Я думала, что он не мог дышать, лежа лицом в песке. Думала, что он был без сознания.

Но когда я говорила об этом, эта сцена снова и снова воспроизводилась в моем сознании. Я все еще слышала короткий вздох в тот момент, когда голова и плечи Шона коснулись песка. Он был неглубоким. Он был окончательным. Не знаю, почему я не обратила внимания на эту пустоту, на эту фатальность еще на пляже. Но стоило мне начать вспоминать, как я поняла. Это был последний вздох, который он сделал, который был вытолкнут из его тела, когда я его перевернула. Он был уже мертв.

Что означало, что он умер, когда я торопливо надевала сарафан. Что он умер один на пляже.

Я рассказала полицейскому обо всем, за исключением сарафана. Я не была уверена, многое ли он понял и прислушивался ли вообще. Но я не могла рассказать ему о сарафане. Не могла найти слов. Не могла рассказать ни израильтянкам, ни менеджеру «Сивью Хадрин», ни страховой компании Шона, ни его родителям, ни своим. Прошло больше пяти лет, прежде чем я смогла кому-нибудь рассказать об этом сарафане.

Конечно, я не забыла об этом. Грубое прикосновение легкой ткани к моей коже – всего лишь одна из многих неизгладимых подробностей, выжженных в моей памяти. Влажность, и зной, и соль этого раннего августовского вечера. Механическое вздымание груди Шона, когда я с силой вдувала свое дыхание в его легкие. Влажный песок и его холодные, одеревеневшие руки.

В полицейском участке я пыталась уложить эти подробности в понятную структуру. Но часы тянулись, полицейский переспрашивал и оспаривал каждое предложение, каждое слово. Я чувствовала себя напуганной и маленькой, изнуренной и разобранной на части. К тому времени как полицейский вытащил свидетельство о смерти Шона из стопки документов, лежавших перед ним, у меня не осталось сил.

Он указал желтым от табака пальцем на мою перекошенную подпись внизу страницы, потом указал на мою грудь.

– Ты.

Это был не вопрос. Но я кивнула. Я хотела быть полезной. Я хотела, чтобы мне позволили уйти. Мне до безумия хотелось убраться прочь из этого помещения, прочь от ярких флуоресцентных огней, прочь от него.

Он поднес пожелтелый палец к короткой путанице иероглифов, выведенных врачом.

– Значит, пьяный тонуть, – и, не глядя на нас, он снова повернулся к машинке, и руки его поднялись над клавиатурой.

– Нет! – обе израильтянки выкрикнули это одновременно, быстро и достаточно громко, чтобы я подпрыгнула на месте.

– Доктор писать «пьяный тонуть».

– Нет! – Девушка с черными волосами встала и пересекла комнату. Она указала на строчку иероглифов, которую врач вывел рядом с первой тонкой строчкой. – У него была аллергия. Его ужалили.

– Может, тонуть под наркотики. То же, то же, но другое. Он употреблять наркотики?

– Нет, – наконец заговорила я.

– Никогда наркотики? – он прищурил темные глаза.

– Никогда, – солгала я. – Никаких наркотиков.

Полицейский потянулся в кресле, взял пепельницу и пыхнул сигаретой. Внимательно изучил нас. Выдохнул. Потом показал четыре пальца на левой руке.

– Надо четыре свидетель мужчины.

– Что? Но там никого другого не было. Только я и Шон. Никого больше не было в воде!

Я подумала, что, должно быть, неверно поняла его, а может быть, неверно расслышала. Должно быть, что-то исказилось при переводе.

– Надо четыре свидетель мужчины, – полицейский пошевелил четырьмя пальцами. – Надо четыре мужчины подпись.

– Но там никого не было, – мой желудок, похоже, решил взбунтоваться. – Никто другой не видел. Там не было свидетелей. Только я.

Полицейский ткнул телефоном в мою сторону.

– Вы звонить четыре мужчины.

– Я никому не могу позвонить. Никто другой не видел.

– Надо четыре мужчины. Любой четыре мужчины. Четыре мужчины подписать.

– Никто не может подписать. Я никого здесь не знаю. Мы были только вдвоем. Только я и Шон.

– Пожалуйста, звонить четыре мужчины. Любой четыре мужчины.

– Не могу.

Полицейский пожал плечами.

– Тогда пьяный тонуть.

– Нет! – обе девушки снова заговорили одновременно.

– Он не утонул, – повторила девушка с ореховыми глазами.

– Его ужалили, – сказала другая.

– Нет мужчин подписать. Нет ужалить.

Я заталкивала обратно вопль, в груди глухо колотилась паника. Девушки продолжали спорить с полицейским ровными и сильными голосами. Они предложили ему взамен свои подписи. Он отказался.

Они начали говорить все одновременно. Их слова волнами накатывали на меня. Одна из девушек встала, и ее кресло чиркнуло по стене. Полицейский щелкал зажигалкой. Лампы над нашими головами продолжали монотонно гудеть. Я наблюдала, как слезы капают мне на колени. Проводила большим пальцем по фигуркам, вырезанным на кольце Шона. И смотрела на дверь. Прошло минут сорок, может быть, час, девушки жестикулировали, а полицейский курил сигарету за сигаретой.

– О’кей, – сказала одна из девушек, и решимость в ее тоне заставила меня поднять голову. – Мы подпишем.

Я повернулась к полицейскому, который пустил по столу ручку в их сторону. Понятия не имею, что заставило его передумать. Мне было все равно.

Водитель уснул в своей машине. Проснувшись, он отвез нас назад в городок Хадрин, что на полпути через узкий полуостров между Хадрин Нок и Хадрин Наи, Рассветным и Закатным пляжами. Мы нашли ресторан, чтобы поужинать, и девушки были впечатлены, когда я заказала что-то с чили. Помню, что пища ощущались странно: я гоняла пищу во рту языком, словно только что лишилась зуба, – и не чувствовала никакого вкуса. Но тошнота напомнила мне, что я беременна, и я сумела заставить себя проглотить пару кусочков, прежде чем мой желудок сжался, точно кулак.

Солнце быстро садилось, когда мы шли назад к «Сивью Хадрин». Проселочная дорога сменилась песком, воздух становился солоноватым, а звук прибоя понемногу усиливался. Одна из девушек сказала что-то на иврите.

– Она раздумывает, насколько плохо то, что мы подписались собственными именами, – объяснила другая. – Это из-за нашей армии. Нам не разрешается разговаривать с иностранной полицией.

– Простите меня, – сказал я. – И спасибо вам. Большое, – я остановилась. – Я ведь даже не знаю ваших имен…

– Анат, – рядом со мной остановилась девушка с черными волосами.

– Талия, – девушка с ореховыми глазами прижала раскрытую ладонь к груди.

– Я – Шэннон.

– Мы знаем. Приятно познакомиться.

 

23

Чанша, Хунань, КИТАЙ

Июль 2002 г.

Мы с Шоном пробираемся по переулочку в Чанше, перегороженному лапшичными, пельменными и лотками разносчиков, торгующих шашлычками из неопределимого мяса. Пар валит из крохотных кухонь, вынося запахи растительных масел, перцев и сигарет в уличную жару.

Парочка подростков впереди нас останавливается и пристально на нас смотрит. Затем девушка лезет в свою сумку, чтобы вытащить фотоаппарат, а потом, улыбаясь и кивая, приближается к нам.

– Цюин? – спрашивает она, поднимая камеру к глазам и делая вид, что фотографирует.

– Хао, – улыбается в ответ Шон. Я решаю, что она хочет, чтобы Шон сфотографировал их вместе, поэтому делаю шаг в сторону. Но девушка плавным движением скользит ко мне, просовывает руку мне под локоть и кладет голову на плечо.

– Це цзы! – она изображает другой рукой универсальный знак мира и широко улыбается в ответ на мою удивленную улыбку.

Потом парнишка передает камеру девушке, а сам становится рядом с Шоном. Поднимается на цыпочки, чтобы хватило роста обнять Шона за плечо, и тоже показывает «викторию». Шон привык к такому вниманию, он обнимает подростка за плечи в ответ.

– Це цзы, – вместе говорят Шон и парнишка, щурясь на летнем солнце.

– Сесе, – ребята благодарят нас и разворачиваются, чтобы уйти.

Шон похлопывает парнишку по спине, словно они старые друзья.

– Увидимся, приятель.

Хотя, разумеется, мы их больше никогда не увидим. Я гадаю, что они будут говорить потом другим людям, показывая эти фотографии: Это двое белых, с которыми мы познакомились в Чанше. Они даже не спросили наших имен.

 

24

Кирьят-Оно, Тель-Авив, ИЗРАИЛЬ

Ноябрь 2002 г.

– И где же вы познакомились с мисс Анат Аврааам и мисс Талией Шахар? – офицер израильской иммиграционной службы поднял глаза от листка бумаги, который держал в руках, и вгляделся в мое лицо.

– В Таиланде.

– Хмм… Давно ли вы их знаете?

– Три месяца. С августа. С девятого августа.

– И вас не волнует ситуация с безопасностью в Израиле?

Я помолчала. Был самый пик «второй интифады», или второго палестинского восстания. Я не знала, каким будет правильный ответ.

– Нет.

– Вы слышали о здешней ситуации?

– Да.

– И вы не боитесь? – он поднял брови.

– Нет, – повторила я.

Его темные глаза изучали меня. Он вернул мне листок с именами и адресами девушек и, наконец, поставил в мой паспорт штамп «Въезд разрешен», отпечатавшийся красными чернилами.

– А следовало бы, – на этом он со мной распрощался.

На самом деле я начала немного нервничать, когда меня вывели из очереди и стали расспрашивать еще во время задержки рейса в Стамбуле. Исколесив всю Польшу и перебравшись оттуда в Загреб, я купила билеты только накануне отлета. Турецкие чиновники проверили мой американский паспорт, калифорнийские водительские права, дебетовую карту, кредитки и студенческий. Они желали видеть мои обратные билеты из Тель-Авива, из Европы и далее вплоть до Калифорнии и стащили мой рюкзак с полки самолета, чтобы просветить его рентгеновскими лучами.

Затем меня снова вывели из очереди после посадки в Тель-Авиве, после чего допрашивали три разных офицера. Почему у меня была замена паспорта в Эквадоре? Есть ли у меня копии железнодорожных билетов на поездки по Восточной Европе? Зачем я годом раньше ездила в Малайзию? Как я могу позволить себе столько путешествовать, будучи студенткой? Рассказывала ли я кому-нибудь, что собираюсь в Израиль?

Я начала подумывать о поездке в Израиль, когда была еще в Санта-Крузе. Но сказала об этом лишь горстке людей. Мои родители были в ужасе. Некоторые из туристов в хостеле решили, что это круто. Я чувствовала, что мне необходимо это сделать.

Единственная причина, по которой я до последнего момента не покупала билеты, заключалась в том, что девушки никак не могли решить, настолько это безопасно. В последнем электронном письме от Талии говорилось, что теракты следуют друг за другом, так что – нет, наверное, мне не следует приезжать. Хотя взрывают в основном автобусы, так что, может, и ничего страшного. Но у нее нет ни машины, ни водительских прав, так что, может, все-таки не стоит. И все же они обе очень хотели бы со мной увидеться, так что, да, наверное, мне стоит приехать.

Я с нетерпением ждала встречи с людьми, которые уже знали о Шоне. Это было бы таким облегчением – когда не нужно прикидывать, что и как им рассказать, и стоит ли вообще рассказывать. Я истосковалась по домашней еде, по возможности постирать одежду и не проводить все дни в полном одиночестве.

С Анат и Талией на Пхангане я провела всего четыре дня. Им обеим было по двадцать одному году. У обеих были бойфренды. Они обе будут заняты своей жизнью, своими семьями, своими друзьями, своей работой. Может быть, у них даже стиральной машинки нет. На самом деле я больше боялась помешать им, чем стать жертвой теракта.

Я подтянула лямки рюкзака и взяла в руки блок сигарет из дьюти-фри, который купила для девушек. Я забыла спросить, какую марку они любят, поэтому остановилась на Marlboro Lights, которые курили большинство друзей Шона.

Анат и Талия ждали по другую сторону стойки таможенного контроля. Они стояли вместе, их темные головы склонились к наручным часам Анат, когда я подходила к ним. Талия с облегчением выдохнула, когда увидела меня, и обе они заулыбались. Потом по очереди обняли меня.

– Как хорошо, что ты приехала! Мы как раз вчера тебя вспоминали. Три месяца минуло…

Мне казалось, что не прошло и трех дней. Но мне сразу же полегчало, и еще растрогало то, что они помнили. В этот момент я поняла, что была права, решив приехать.

После леденящей ранней зимы в Польше мягкая теплая израильская погода в ноябре казалась знойной и душной. Прямой белый солнечный свет просачивался сквозь окна машины, пока мы ехали по тихому пыльному шоссе от аэропорта к дому родителей Талии. Я откопала солнечные очки со дна рюкзака и стала сдирать с себя слой за слоем неуклюжую теплую одежду, пока не осталась в футболке и джинсах. После долгого холодного месяца в Восточной Европе от прикосновения солнца к обнаженной коже я казалась самой себе практически голой.

Другой была не только жара. После острого чувства изоляции, которое не отпускало меня в Венгрии, Словакии и Польше, я удивлялась, насколько мгновенно и легко мне стало уютно с Анат и Талией. Они знали и понимали меня так, как не сумел больше никто из моего окружения. И в тот момент они были единственными двумя людьми на всем свете, с которыми я хотела быть.

Талия жила с родителями и старшим братом в маленькой квартирке на втором этаже дома в зеленом предместье Кирьят-Оно, сразу за границей Тель-Авива. Во второй половине дня Анат должна была вернуться на службу – она служила в армии, – а Талия в настоящее время пребывала в поиске работы, так что она была свободна и договорилась с еще одной подругой, чтобы та отвезла нас в Тель-Авив на обед.

Ноа оказалась высокой и тонкой, с длинными светлыми локонами-штопорами, и почти не говорила по-английски. Как только мы забрались в ее видавшую виды машину, она глянула на часы и включила радио. Послышалось какое-то объявление на иврите, и Талия развернулась на сиденье, чтобы перевести его смысл.

– Вчера наша армия уничтожила крупного лидера палестинских террористов, так что в Израиле будет плохо. – Она перестала сворачивать самокрутку и на миг прислушалась, потом продолжила: – Каждые полчаса по радио передают новости. А в Израиле новости есть всегда – всегда.

Затем девушка внимательно прослушала последние пять минут выпуска.

– О’кей, – заявила она, когда новости кончились и зазвучала неуместная и, по-видимому, неизбежная в 2002 году в любой стране Ketchup Song испанской поп-группы Las Ketchup. – Прямо сейчас в Тель-Авиве все нормально. Значит, едем в Тель-Авив.

Но спустя двадцать минут, когда мы приближались к Тель-Авиву, начали наперебой звонить телефоны и у Талии, и у Ноа. Первой позвонила Анат, потом брат Талии, а потом несколько разных друзей. Все они хотели знать, находимся ли мы в машине. Они хотели убедиться, что мы не снаружи, не на улицах и не в городе. Говорили, что палестинский террорист-смертник скрылся с одной из территорий и направляется в Тель-Авив.

Ноа включила радио погромче, и спустя минуту-две Талия сказала мне, что Тель-Авив закрыт.

– Добро пожаловать в Израиль! – подмигнула мне Ноа в зеркальце заднего вида.

Ноа начала было выворачивать руль, чтобы ехать обратно в Кирьят-Оно, когда они с Талией увидели машину, полную их друзей, проезжавшую мимо. Те съехали на обочину и опустили стекла, чтобы поболтать.

Когда мы разъезжались, Талия перевела для меня суть разговора:

– Они едут дальше. Говорят: «Его поймают раньше, чем мы туда доберемся. А если уж нас взорвут, так взорвут», – Талия пожала плечами и выпустила сигаретный дым в окошко. – Но с тебя пока хватит одного трагического события.

Мы не успели далеко отъехать в обратном направлении, как снова зазвонили телефоны, а по радио прошло очередное объявление. Бомбиста поймали, и Тель-Авив снова открыт. Так что мы развернулись во второй раз и поехали в город.

Когда мы, наконец, добрались, со Средиземного моря, по пустынным улицам сквозил соленый морской бриз. Стекло, металл и бетон – офисные здания возвышались над безлюдными зелеными парками и уличными кафе. Город был современным и выглядел дорого: сияющий и чистый, но пугающе тихий.

Талия и Ноа выбрали небольшой дайнер в переулке. Нас усадили в кабинку с коричневыми пухлыми диванчиками, и я задумчиво взяла в руки меню, хотя коренастые точки и буквы иврита выглядели для меня такими же невнятными, как азбука Брайля.

– Отлично! Идеальный ресторан, – сказала Талия, ее ореховые глаза сияли.

– Почему? Что в нем такого хорошего? – спросила я, все еще кося глазом в меню и пытаясь разобраться в мешанине тесно расположенных черточек и буковок.

– Всё, – Талия потянулась через стол и ненавязчиво перевернула меню в моих руках. Только тогда до меня дошло, что я пыталась читать его слева направо… или вверх ногами.

– Но еще прекраснее то, что здесь никого нет, – она обвела рукой пустое помещение.

– Потому что никто не увидит, как я пытаюсь читать меню вверх ногами?

Талия улыбнулась.

– Нет, потому что здесь нет никаких террористов-смертников.

Талия заказала для нас хрустящие жареные шарики фалафеля с густым сливочным хумусом и пастой тахини, теплую питу, салат из помидоров и крохотные маринованные огурчики с чесноком и укропом. Помня по Таиланду о моей любви к чили, она попросила принести хариф, местный острый соус. Когда зеленый комковатый соус принесли, она состроила рожицу и передвинула его на мою сторону стола со словами:

– Может быть, надо быть чуточку сумасшедшей, чтобы приехать в Израиль, но чтобы есть это, надо окончательно спятить!

Пока мы ели, Ноа то и дело заговаривала на иврите. Всякий раз Талия протестовала и указывала на меня.

– Английский! Английский! Только по-английски!

Наконец, Талия сдалась:

– Ладно, сил моих больше нет! Будем вместо этого учить тебя ивриту.

И пошло: шалом – «здравствуй», ма – «что», кен – «да», ло – «нет». Тода означало «спасибо», бевакаша – «пожалуйста», а слиха – «простите». И наконец, тов – «хорошо», саибаба – «круто», шекель – «деньги» и л’хаим – «за здоровье».

Было намного легче подражать их произношению, чем пытаться самостоятельно догадаться, как произносятся незнакомые слова, напечатанные в заключительном разделе моего путеводителя Lonely Planet. Девушки впечатлились, когда я смогла повторить этакий отхаркивающийся звух «х» в словах слиха и л’хаим.

– Саибаба! Почти как настоящая израильтянка!

Возвращаясь после обеда к машине Ноа, я заметила посреди тротуара бесформенную кучку. Кажется, длинный черный свитер, который кто-то, должно быть, случайно уронил. Когда мы подошли ближе, я нагнулась было, чтобы подобрать его.

– Нет! Шэннон! – голос Талии звучал громко даже для израильтянки, и я застыла на месте с протянутой рукой. – Не прикасайся!

Она оттащила меня назад за плечо.

– Никогда не знаешь… – пояснила она. – Там могла быть бомба.

Талия продела руку мне под локоть и подтолкнула на другую сторону улочки. Все это время она не сводила глаз с черного свитера.

– Пожалуй, ты пока еще не настоящая израильтянка.

В тот вечер, первый проведенный мною в Израиле, пятеро израильтян были убиты менее чем в сорока милях к северу от нас, в кибуце Мецер. Убийца застрелил на улице женщину, которая гуляла с бойфрендом, а потом секретаря кибуца, который отреагировал на выстрелы. После этого он вломился в ближайший дом, где молодая мать побежала в детскую, пытаясь защитить двоих своих сыновей. Матану было пять, а Ноаму всего четыре. Они были застрелены, когда тянулись к телу матери из своих кроваток. Ноама нашли с одной соской во рту, а другая была зажата в его крохотном кулачке.

Я провела в Израиле еще семь дней, и за одну только эту неделю были убиты еще двенадцать израильтян и шестнадцать палестинцев. В 2002 году террористами-смертниками были осуществлены сорок семь подрывов, в результате которых были убиты 238 человек – больше, чем в любой другой год. Жизней лишились почти 1500 гражданских лиц. Этому году предстояло стать одним из самых кровавых за всю историю конфликта, а для израильтян – самым смертельным. Смерть была там повседневной частью жизни.

Я видела, как израильтяне – включая двух моих подруг – справлялись с этим. Повсюду, где мы бывали, присутствовали полицейские и солдаты, вооруженные пистолетами, винтовками и автоматическим оружием. Проверки безопасности требовались для допуска почти в любое здание: в банк, кафе, в магазины, книжные лавки, бары и ночные клубы. Вооруженные молодые мужчины и женщины в оливково-зеленой форме проверяли багажник нашего автомобиля везде, где мы парковались, обыскивая все наши сумки всякий раз, когда мы переступали порог, и, наконец, сканировали все и всех с головы до ног металлодетектором.

Тель-Авив почти каждый день закрывали, по крайней мере на какое-то время. Мы собирались ехать в город за суши, когда у Талии звонил телефон, а потом в эфире звучало предупреждение от военных: не выходить на улицу. И вместо этого мы оказывались перед одним из двух телевизоров в тепле семейной гостиной (у ее родителей телевизоров было два и еще пара наушников, чтобы можно было смотреть разные программы, сидя бок о бок на диване). Мы смотрели «Фактор страха» и подбивали друг друга представить, как прыгаем из окна двадцатого этажа на трапецию, или как нам приходится есть овечьи глаза или живых сверчков.

Когда мы все же выбирались из дому, существовали определенные правила. Не пользоваться общественным транспортом. Никогда не есть в кафе под открытым небом. Никогда не ходить в популярные бары или ночные клубы, особенно в Иерусалиме. Избегать скопления народа.

Террорист-смертник с наибольшей вероятностью подрывался рядом со входом, прямо перед тем как его могла схватить служба безопасности. Так что вместо того, чтобы стоять в очереди, ожидая проверки, мы всегда называли свои фамилии и отходили в сторонку, дожидаясь на почтительном расстоянии. Анат носила прозрачную пластиковую сумку, чтобы ее можно было быстро просмотреть. И, оказавшись внутри, мы никогда не садились за стол у входной двери.

Зима была куда опаснее, поскольку мешковатые куртки не выглядели подозрительно. Но были и другие признаки, на которые следовало обращать внимание: неуклюжая походка, большая сумка, потливость, тяжелое дыхание, нервный тик, стеклянный взгляд и молитвы, которые бормочут себе под нос.

Мои подруги и их друзья рассказывали и пересказывали истории о террористах-смертниках так, как люди в Соединенных Штатах могут беседовать о последнем эпизоде сериала «Сейнфелд».

В Иерусалиме был случай, когда бомбист случайно подорвал себя в момент перехода улицы. Он никого не убил, но его голова влетела в открытое окно квартиры на пятом этаже.

А еще был случай со смертником неподалеку от университета в Тель-Авиве. Это произошло в месяц перед моим приездом, он пытался войти в переполненный автобус через заднюю дверь. Водитель не увидел террориста и закрыл двери, зажав его. Когда пассажиры закричали, что двери зажали человека, водитель снова открыл их, и бомбист упал на землю без сознания. Только когда водитель и другие пассажиры попытались нащупать его пульс и оказать первую помощь, они заметили на нем взрывчатку.

Мы с Анат и Талией вечерами гуляли по широким, пустым, обрамленным деревьями улицам Кирьят-Оно, и девушки рассказывали мне, каким живым был некогда Тель-Авив. Они надеялись, что он снова будет таким. Им печально было видеть Израиль настолько тихим, с закрытыми отелями и кинотеатрами, без туристов, исчезнувших из музеев, ресторанов и с белых песчаных пляжей.

Местные, с которыми знакомили меня девушки, очень радовались моему приезду. Они хотели знать, какая она – Калифорния, что я думаю об Израиле и страшно ли мне быть здесь. Один бармен, который как-то раз вечером в Тель-Авиве смешивал для меня гранатовый мохито, даже сказал, что Джордж Дабл-Ю – их ангел.

– Мы готовы к следующей войне в Заливе, – сказал он, ставя локти на стойку передо мной и хрустя костяшками. – Последняя была ерундовая. Когда воздушные тревоги только-только начинались, народ хватал противогазы и бежал в комнаты, специально изолированные пластиком и клейкой лентой. Но потом привыкаешь к этим тревогам и знаешь, что у тебя есть в запасе от двух до пяти минут до ракет, и еще успеваешь по пути остановиться и сделать себе сэндвич.

Израильтяне, с которыми я знакомилась, не казались ни запуганными, ни озабоченными. Они жили своей жизнью, ходили в кафе и клубы, встречались, пили и танцевали. Они просто старались ничего этого не делать вблизи от дверей.

Однажды теплым солнечным вечером Анат, Талия и Ори, бойфренд Талии, повезли меня в музей танков Яд ле-Ширион в Латруне, примерно в получасе езды на машине на юго-восток от Кирьят-Оно. Бетонная крепость в оспинах от пуль была окружена иссушенными бурыми холмами, и более сотни танков выстроились аккуратными, упорядоченными рядами. Там были черные танки, белые танки, голубые танки, желтые танки, зеленые танки и танки в камуфляжной расцветке. Был даже танк на вершине старой водонапорной башни.

Мы бродили между рядами, мои друзья разглядывали танки, обмениваясь замечаниями вроде «Ух ты!», «Какой мощный!» или «Страшный…» и «Ужасающий…». Мне было трудно увидеть какие-либо различия помимо раскраски. Но Анат, которая продолжала служить, и Талия с Ори, которые сравнительно недавно отслужили свой обязательный срок в армии, могли оценить то, что не способна была увидеть я.

Подле танка, стоящего на вершине водонапорной башни, была длинная белая каменная стена с именами всех военнослужащих, убитых со времен войны за независимость Израиля в 1948 году и по сей день. Имена группировались согласно различным сражениям, в которых они принимали участие и погибли. Там были тысячи имен: простые черные буквы иврита в колонках, одна за другой.

Мы шли вдоль этой стены справа налево, и когда стали приближаться к недавним спискам, Анат, Талия и Ори начали находить в них фамилии своих знакомых. Они перестали разговаривать и прикладывали ладони к стене, проводя пальцами по буквам имен павших друзей, собратьев-солдат и бывших бойфрендов.

В прохладе музея, у Врат мужества, благодаря черно-белым фотографиям улыбающихся молодых мужчин и женщин имена обретали лица. Двадцать четыре часа в сутки фотографии проецировались на темную стену; каждую сопровождали только имя, возраст и дата гибели.

Башня в старой крепости была превращена в Башню слез. Стены внутри были отделаны броней с поврежденных и взорванных танков, спаянные листы проржавели и были изранены отверстиями от пуль. Вода стекала по этим стенам и собиралась в бассейне под стеклянным полом у основания. Я настолько привыкла в одиночку бродить по музеям в Восточной Европе, что теперь было почти дико делить это переживание с людьми, которых я знала. Еще непривычнее было то, что каждый из них понимал, каково это – внезапно кого-то потерять.

Мы вчетвером стояли вместе в этой башне, безмолвные и неподвижные, а капли сбегали по искореженной стали стен. Мы думали о разных людях, которых любили и которые умерли слишком молодыми.

У меня с собой тоже были фотографии. Анат и Талия провели не один час с телом Шона в ту ночь на острове Пханган – на пляже, в клинике и в храме. Но они никогда не видели его живым. Они хотели иметь возможность увидеть, как он выглядел до того, как умер. И поэтому попросили привезти фотографии Шона в Израиль.

Шон во дворе перед домом моих родителей в Калифорнии, в своей любимой рубашке на пуговицах в голубую клетку и очках в проволочной оправе. На лице расплывается легкая улыбка, на щеках ямочки, рука обвивает мою талию; я прислоняюсь к нему, смеясь.

Мы вдвоем валяемся на гостиничной кровати в марокканском Фесе. Голова Шона запрокинута, и он хохочет так самозабвенно, что его глаза крепко зажмурены. Моя голова лежит у него на груди, и я хихикаю, уткнувшись ему в шею.

Шон сидит на веслах в маленькой деревянной лодочке, правя к острову Блед в Словении. Его глаза скрыты за темными очками, на нем одна из футболок, ставшая из белой голубой в результате несчастья в прачечной с участием пары темно-синих носков. Остальное белье постепенно вылиняло до почти белого, светлея с каждой стиркой, но пока его футболка имеет тот же оттенок голубого, что и небо, которое простирается в отдалении за его спиной.

Показывать девушкам эти фотографии, говорить о Шоне и о той ночи в Таиланде с людьми, которые были там, – какое утешение!

Ори тоже был на Пхангане в августе. Талия познакомилась с ним на острове, их флирт только-только начинался, когда умер Шон. И как-то раз в баре в Тель-Авиве девушки организовали мне встречу с Амитом, тем худощавым израильтянином с козлиной бородкой, который помогал проводить реанимацию на пляже Хадрин Нок, а потом ездил вместе с нами в грузовике в клинику.

На Пхангане мы с Амитом так и не познакомились, но спустя три с лишним месяца я мгновенно узнала его темно-карие глаза. Он сидел в задней части бара, рядом с ним на стуле лежал потертый гитарный кофр, а его длинные пальцы сжимали бокал с пивом. Я пыталась сфокусироваться на чертах его лица, когда он говорил со мной, но единственное, что стояло у меня перед глазами, – тот момент, когда он отвернулся, когда я делала Шону искусственное дыхание рот в рот в кузове грузовика.

Ори написал рассказ о смерти Шона, а Амит сочинил песню; и то, и другое было на иврите. Амит в тот вечер в Тель-Авиве спел мне свою песню, но я не смогла понять ни слова.

Анат и Талия продолжали задавать мне вопросы. Как и в Таиланде, они просили рассказывать о Шоне и о нашей совместной жизни. Они слушали, когда я хотела поговорить о нем, – о том, как он рванул вверх по лестнице в хостеле в Барселоне, о том, как мы с рюкзаками путешествовали по всей Европе, пели караоке и взбирались на священные горы в Китае. Девушки не отводили глаз и не меняли тему разговора, когда я плакала; им не становилось неуютно, когда я молчала.

После того как Шона внесли в кузов грузовика на пляже, после того как я забралась внутрь и держала его голову на коленях и пыталась дышать за него, Анат и Талия шли за нами пешком в клинику. Они оставались рядом со мной и там, и в храме, и в полицейском участке.

Я не сознавала, что они следовали правилам. В Израиле есть правила, как избежать смерти, но есть и правила ее принятия. Хотя я не могла похоронить Шона до тех пор, пока не привезла его тело самолетом в Мельбурн, девушки обращались со мной так, словно я сидела шиву.

Впоследствии я искала информацию о традициях траура в иудаизме и узнала, что шива – это ритуальный период глубокого траура. Тот, кто потерял родителя, ребенка, сестру, брата или супруга, сидит шиву в течение семи дней. Во время похорон скорбящие разрывают одежду, покрывающую их сердце. После этого они проводят вместе неделю, обычно в доме покойного, сидя на низких скамеечках или на полу, и принимают посетителей с соболезнованиями. Гости ждут, пока скорбящие заговорят первыми, приносят с собой еду и приходят помянуть усопшего.

На Пхангане Анат и Талия следовали правилам посещения в период шивы. Никаких приветствий. Девушки позволяли мне самой начинать разговоры или молчать, если я предпочитала безмолвствовать. Они старались говорить о Шоне, называть его по имени и произносить его имя как можно чаще. Но они ни разу не изрекли никаких клише или банальностей. Они приносили мне еду, напоминали мне, что надо продолжать есть и пить. И всячески старались не оставлять меня одну.

Они ни разу не разговаривали со мной до той ночи на пляже. Лишь намного позднее я узнала, что они даже поменяли билеты, чтобы остаться на острове до тех пор, пока я не получу разрешение уехать и забрать тело Шона. Эти девушки могли бы с легкостью уйти от трагедии, которая не была их собственной. Но они, не сказав мне ни слова, поменяли свои авиабилеты и изменили все планы, вместо того чтобы покинуть меня.

В Израиле я спала на запасном матраце на полу в комнате Талии. Я по-прежнему мучилась бессонницей и кошмарами и бо́льшую часть ночей просыпалась в кромешной тьме, липкая и мокрая от пота. Вероятно, мое тело никак не могло приспособиться к тамошней жаре, но по утрам я всегда чувствовала себя достаточно комфортно. Талия, спавшая в другом конце комнаты, тоже просыпалась, и мы слушали новости и пытались понять, куда можно отправиться в этот день без риска для жизни.

Девушки не оставляли попыток вывезти меня на восток, к Мертвому морю. Они описывали подъемную силу соли, солнце, что светит там круглый год, зеленоватую глину и темно-синюю воду. После Таиланда я еще ни разу не соприкоснулась с океаном, и Анат с Талией считали, что Мертвое море было бы неплохим первым шагом. Оно не было настоящим морем, зато было соленым. Кроме того, из-за отсутствия там живых организмов не было опасности столкнуться с медузой, да и девушки не отходили бы от меня ни на шаг.

Но существовали и другие опасности, и всякий раз как мы пытались спланировать эту поездку, снайперы или террористы-смертники с Западного берега делали ее невозможной. Я понимала, что девушки расстроены, но ни в коем случае не настаивала. И хотя это было против здравого смысла, я пока еще не была готова вернуться в воду.

– Тебе нужно увидеть Иерусалим. Нам нужно добыть пистолет.

– Да, нельзя приехать в Израиль и не побывать в Иерусалиме. Но нельзя ехать без пистолета.

Казалось, в этих двух пунктах были единодушны все. Пусть девушки были вынуждены отказаться от Мертвого моря, но они были не готовы отказаться от Иерусалима. Увы, Анат работала и тренировалась со своим подразделением всю неделю (в чем конкретно заключалась ее работа, говорить было запрещено). Девушкам потребовалась пара дней, чтобы найти человека вооруженного и способного сопровождать нас с Талией.

Ари был близким другом девушек, имел водительские права, а также оказался одним из личных телохранителей премьер-министра Шарона. Он даже получил задание сопровождать вице-президента Чейни во время его визита в Израиль в том же году.

Ари постоянно появлялся на страницах газет, маячил где-то на краю фотографий. Мускулистый, одетый в черное, он коротко стриг светло-рыжие волосы, и за темными очками-«зеркалками» у него прятались веснушки. В данный момент он работал в облегченном режиме, после того как сломал руку, играя в футбол, так что мог отвезти нас в Иерусалим.

Мы поехали в этот древний город прохладным ясным днем. Шоссе из Тель-Авива ползло, извиваясь, по Иудейским горам, мимо каменистых террасных долин, запятнанных зеленью кустарников и прошитых пересохшими речными руслами. Когда мы подъехали ближе, я начала замечать в отдалении приземистые белые домики, сгруппировавшиеся на склонах гор. Все здания в Иерусалиме были выстроены из местного бледного известняка, имевшего слегка варьирующиеся оттенки кремового, песочного, розового и золотистого цветов. Сквозь окна машины я ловила лучики яркого солнечного света, отражавшиеся от камня, беленых крыш и углов, прижавшихся тесно друг к другу и четко выделявшихся на фоне темно-голубого неба. Потом мы совершали очередной поворот, и сияющий город снова исчезал.

Прежде чем въехать в центр Иерусалима, Ари сказал, что у него есть для нас особый сюрприз. Он подмигнул Талии, сидевшей на пассажирском сиденье, а она повернулась и подмигнула мне, и ее ровные белые зубы сверкнули под темным пятнышком родинки на губе.

Ари припарковал машину недалеко от Сада роз, и мы зашагали мимо рядов подстриженных колючих кустов и через широкую лужайку. Напротив нас, как сказала Талия, оказался кнессет, израильский парламент. Это было большое квадратное здание, задрапированное сине-белыми израильскими флагами и окруженное небольшими группками одетых в форму мужчин и женщин в темных очках и с винтовками, закинутыми за плечи.

Ари глянул на часы.

– Одиннадцать минут.

Талия снова широко улыбнулась мне, а я стояла и гадала, что такое должно сейчас случиться.

Вскоре после этого показалась вереница крупных мужчин в темных костюмах и темных очках, которые приблизились и начали выстраиваться по краям лужайки. Ари коротко кивал им, когда они проходили мимо, и они в ответ приподнимали подбородки. Потом я услышала жужжащий гул вертолета, опускавшегося на лужайку. Он сел настолько близко к нам, что порыв теплого воздуха заставил меня отступить на шаг, и я услышала, как мягкое биение лопастей отдается эхом в моей груди.

Винты замедлили вращение с пронзительным воем, и из вертолета выпрыгнули еще несколько широкоплечих вооруженных мужчин. Посреди этой группы, футах в десяти от нас, показался низкорослый толстенький человечек с расплывшейся талией и седыми волосами. Это был Ариэль Шарон.

Мы недолго смотрели, как Шарон шел через лужайку в противоположном направлении, прежде чем его полностью скрыли от наших глаз телохранители. Щеки Талии вспыхнули румянцем, и она радостно улыбнулась мне. Ее переполняли патриотические чувства и гордость, но, главное, она хотела, чтобы я поняла, что нахожусь в безопасности. Уверена, многие люди приезжали в Иерусалим без оружия, не говоря уже о присутствии одного из личных охранников премьер-министра. Но Талия делала все, что было в ее силах, чтобы со мной гарантированно не случилось больше ничего плохого.

После этого несколько телохранителей премьера отправились вместе с нами обедать в кафе, расположенное в паре минут езды на машине. Там подавали хумус, солоноватый салат из порезанного кубиками огурца и сочного помидора, подкопченные баклажаны на гриле, фаршированные оливки, фасоль фава с лимоном и кислый йогурт, сбрызнутый оливковым маслом.

В Восточной Европе я питалась в одиночку почти месяц, притворяясь, что не замечаю сочувственных или любопытных взглядов других посетителей, и поэтому теперь упивалась анонимностью, которую обеспечивала компания. Такое облегчение, когда за тобой не наблюдают!

В этом кафе в Иерусалиме то тут то там мелькали бицепсы телохранителей, мышцы на их квадратных челюстях вздувались, когда они жевали, рассказывали анекдоты или говорили по телефону. Стесненная их бочкообразными грудями, торчащими локтями и оглушенная громкими голосами, обсуждавшими ежедневные террористические угрозы, я чувствовала себя крошечной, тихой и незначительной. Однако всякий раз, как один из охранников начинал переключаться на иврит, Талия указывала на меня и кричала через весь стол, хлопая ладонью по деревянной столешнице:

– Английский! Английский! Только по-английски!

После обеда мы с Ари и Талией провели вторую половину дня, бродя по Иерусалиму. Остановились посмотреть на жонглеров, и Талия пыталась переводить шутки уличных артистов. Мы рылись на прилавках рынков под открытым небом, но, увы, ни на одном из них не нашелся тот единственный предмет, который я искала, – новая тетрадь для дневника. В той, которую я привезла с собой из Калифорнии, осталось меньше десятка страниц, и я не представляла, где искать следующую.

Улицы Иерусалима были яркими, шумными, пышущими жизнью и полными людей. Мужчины в черных шляпах с пышными бородами и завитыми пейсами проходили мимо смуглых фигуристых женщин, одетых в зеленую форму, с помадой на губах и вооруженных автоматами.

В этом городе чувствовалась пульсирующая энергия – вопреки, а может быть, и благодаря сильному политическому напряжению, кипевшему под внешним спокойствием. Однако еще глубже под всем этим присутствовала безмятежность или неподвижность, какой я никогда не ощущала ни в одном другом городе. Иерусалим каким-то образом казался сосредоточенным и спокойным.

Стены Старого города заключали в себе лишь треть квадратной мили, но узенькие мощеные переулки просто взрывались красками и звуками. Там были голубоглазые блондины и африканцы настолько черные, что кожа отливала синевой. Я видела красно-белые клетчатые платки-куфии, полупрозрачные белые вуали мандиль, длинные черные шерстяные сюртуки рэкл и сверкающие золотые распятия. Рядом со мной раздавались голоса на таком количестве языков, что я даже не могла сосчитать: иврит, арабский, армянский, русский, французский, испанский, английский и эфиопский… В воздухе носились запахи угля, соленой рыбы, дрожжевого хлеба, благовоний, табака, свежих цветов и пота. Откормленные коты метались туда-сюда между одетыми в черное ногами, и женщины тащили за собой вереницы по пять-шесть детишек, вцепившихся в их длинные юбки. Однако это все равно не отменяло неизъяснимого спокойствия.

Миновав контролируемую мусульманами Храмовую гору, мы пробирались к Котелю, западной части Стены плача. Ватага пухленьких школьников скакала и прыгала, толкалась и хихикала сразу за площадью. Учительница тыкала пальцем и вопила, пытаясь выстроить подопечных в шеренгу, в то время как мужчина в обычной одежде, но с автоматом бдительным оком оглядывал окрестности.

– Школьные группы всегда сопровождает родитель с оружием, – объяснила Талия, прикуривая сигарету и вдыхая дым. – Есть надежда, что никто не попытается взять ребенка в заложники, если рядом мамочка или папочка с автоматом.

Ари с собственным оружием ждал нас снаружи, пока мы с Талией проходили еще более тщательные, чем обычно, проверки службы безопасности. Когда мы вошли на просторную, мощенную камнем площадь, первое, что я заметила, – это что стена сегрегирована. Я привыкла видеть вооруженных солдат-женщин повсюду и не ожидала здесь такого. Отделенная экраном, или мехицей, женская сторона с правого края была значительно меньше и на ней было значительно меньше людей. Две женщины стояли на стульях рядом с мехицей, подглядывая за происходившим на мужской стороне. Но никто из мужчин не обращал ни малейшего внимания на женскую половину.

Вся площадь была полностью закрыта тенью от окружавших ее высоких стен, и воздух здесь был по крайней мере на пару градусов холоднее. Натянув через голову толстовку, я порадовалась, что у меня есть шанс устроить стирку дома у Талии. Куда я ни бросала взгляд, повсюду над нами возвышались гигантские блоки мелового камня медового оттенка. Из-за этих стен едва виднелся золоченый Купол скалы и бежевый, квадратный в сечении минарет мечети Аль-Акса на фоне голубого неба на Храмовой горе.

Женщины на нашей стороне были и молодые, и старые, темнокожие и белые, ортодоксальные иудейки в явных париках, в одежде с длинным рукавом и длинных юбках, и девочки-подростки с подведенными глазами, в джинсах и футболках. Все стояли лицом к стене. Они либо приближались к ней, как мы, и отступали назад, не поворачиваясь спиной, либо сидели или стояли перед ней – тихонько распевая, покачиваясь, молясь, читая и прижимаясь к камням ладонями, а порой и лицом.

Мы с Талией остановились примерно в двадцати футах от стены, и она вытащила из сумочки два листка бумаги и две ручки. Сотни лет люди записывали свои желания у этой стены, втискивая свои молитвы в трещины между древними камнями.

Я замешкалась. Во всех до единого желаниях, которые я загадывала после смерти Шона, – на первую звезду, падающую звезду, белую лошадь, выпавшую ресничку, застежку ожерелья, сдутую шапочку одуванчика, подброшенную монету, церковную свечу или задерживая дыхание в туннелях, – я загадывала получить обратно тот единственный вечер, и чтобы Шон не умер. В свои самые мрачные моменты я просто желала, чтобы мы снова были вместе, не важно где.

Но стоя там, у Стены плача в Израиле, я впервые пожелала, чтобы мы с Шоном оба обрели покой. Даже не знаю, что заставило меня передумать. Может быть, сила и решимость израильтян, которых я встречала. Может быть, просто то, что Талия стояла со мной рядом.

Я записала свое желание и подошла к стене. Ее прямоугольные плиты были огромными, разных размеров, с осыпающимися уголками. Стена под моей ладонью оказалась прохладной и шершавой. Я, уроженка Калифорнии, земли, которая стала штатом только в 1950 году, находила уму непостижимым то, что стою перед чем-то, построенным в 19-м году до нашей эры. Даже сам воздух вокруг этой стены казался густо замешенным на пыли и истории.

Каждая трещина и щелочка, куда можно было дотянуться рукой, была до отказа забита листками сложенной, скатанной и скомканной бумаги с краями, покрытыми синими пятнами там, где потекли чернила. Выше над головами широкие шапки серо-зеленой травы проросли в пространстве между камнями. Следуя примеру Талии, я всунула свое желание в уголок, приминая другие, и поцеловала стену. Прислонилась лбом к камню и закрыла глаза.

Но стоило мне начать пятиться от стены, как я принялась жалеть о том, что написала. Из всех мест, где могло случиться нечто безумное, Иерусалим казался самым подходящим для таких желаний. Я пожалела, что не пожелала невозможного.

Ближе к концу моего пребывания в Израиле меня пригласили отужинать в шаббат вместе с семьей Анат. Была пятница, 15 ноября, – четырнадцать недель со дня смерти Шона, месяц с тех пор, как я прилетела в Восточную Европу, два дня до того, как мне предстояло покинуть Израиль и снова лететь в Европу в одиночестве.

Мы с Талией пешком дошли от дома ее родителей до дома родителей Анат, что потребовало меньше минуты, поскольку они располагались в соседних кварталах Кирьят-Оно. Анат днем прислала SMS, сообщив, что опоздает. Ее подразделение попало под снайперский огонь неподалеку от Газы, и она не знала, как долго еще задержится. Нам следовало начинать ужин без нее.

Семья Анат жила в квартире на втором этаже, такой же, как у родителей Талии, только с менее эклектичной белой мебелью и дополнительным этажом. Когда мы пришли, ее родители встретили нас тепло и гостеприимно, хотя почти не говорили по-английски. Зато старший брат Анат, Шахар, более чем восполнил этот недостаток. Он был худ, красив, очарователен и забавен.

– О! Боже! Мой! Какие в Сиднее невероятно фантастические бары, верно? Я бы пошел на убийство, лишь бы у нас, в Тель-Авиве, были такие бары. И тебе пришлось жить там целый год? Завидую черной завистью! Не могу поверить, что ты уехала оттуда добровольно. Хотя, конечно, Калифорния, должно быть, не менее сказочное место. Чего бы я только ни отдал, чтобы увидеть Сан-Франциско! Если бы только я когда-нибудь смог получить туристическую визу…

Обеденный стол за нашими спинами был уже уставлен блюдами с едой. Прямо перед закатом мать Анат стала зажигать свечи, и тут явилась сама Анат. Полинялая зеленая форма была ей точно по фигуре и выглядела аккуратнее, чем форма, которую я видела на улицах. Черные волосы были убраны назад в пропыленный конский хвост, веснушки рассыпались по острым скулам. Она была прекрасна – уверенная, умная, собранная и усталая.

Мать обняла Анат за плечи и быстро поцеловала. Когда она заговорила, по ее тону казалось, что она бранит свою дочь, но я догадалась, что дело просто в резких звуках иврита и израильском произношении. И все равно она вела себя так, словно Анат застряла где-то в транспортной пробке, а не под огнем снайперов.

Анат быстро сбегала наверх переодеться, а потом присоединилась к нам в столовой. Когда я росла в Калифорнии, некоторые друзья моего детства были евреями, но скорее по названию, чем на деле, и я никогда прежде не бывала на традиционных ужинах в шаббат. Тот вечер был наполнен песнями, историями и рукопожатиями. Отец Анат провел кидуш, благословляя вино и плетеный хлеб халу, прежде чем разломить его на куски и пустить вдоль стола.

Я не могла припомнить, когда в последний раз столько ела. С Таиланда я только теряла вес и аппетит. Но в тот вечер все до единого блюда были соблазнительными. Израильтяне – интересная смесь культур: мать Анат была из Болгарии, а отец – из Ирана, и это отражалось в их меню. Там был прозрачный куриный бульон с клейкими фрикадельками гонди, баклажаны, фаршированные пряным мясным фаршем и рисом, тефтельки кофта с луком, хрустящий куриный шницель, картофель, жаренная на гриле рыба, салаты, пресные лепешки и огромные миски густого, сдобренного сливочным маслом хумуса.

Мать Анат особенно заинтересовали мои странствия по Восточной Европе. Она была совсем маленькой, когда ее семья бежала в Израиль после Второй мировой войны, и больше она ни разу в Европу не возвращалась. Но яростно гордилась тем, что Болгария сумела уберечь все свое 48-миллионное еврейское население от лагерей.

Это была история, которую я никогда прежде не слышала. Впоследствии я поискала информацию в Сети и прочла, что царь Борис III отказался от травли евреев. Хотя тысячи евреев на территориях Фракии и Македонии подверглись депортации, все до единого евреи, жившие в Болгарии, были спасены. Это долго умалчивалось в Советском Союзе, поскольку коммунистические власти не хотели признавать заслуг болгарского царя, так что правда выплыла на свет только после окончания «холодной войны».

В тот вечер шаббата все сказанное приходилось переводить на два языка. Было много жестов, размахивания руками, качания головой; когда кто-нибудь хлопал ладонью по столу, раздавался звон столового серебра. Атмосфера была очень теплой. Лицо матери Анат разгорелось, когда она расспрашивала меня об Аушвице и о том, что я там видела. Она хотела знать, что в Восточной Европе говорят про Вторую мировую войну, про Шоа или холокост. И ей было интересно все, что касалось восточноевропейской кухни.

– Маме просто любопытно, ела ли ты там что-нибудь вкуснее ее сегодняшнего ужина, – со смехом объяснила Анат.

Мы взялись за руки, сидя вокруг стола, хозяева дома прочли молитвы на иврите, потом мы все вместе подняли бокалы. Несмотря на то что большинства слов я не понимала, у меня все равно в тот вечер возникло чувство, что я там своя. Впервые за все время после смерти Шона я почувствовала себя частью чего-то. В этом доме, в этой семье я чувствовала защищенность и утешение, пусть эта традиция и не была моей собственной.

Но все рассыпалось трухой в следующую секунду после того, как зазвонил телефон. Мать Анат передала мне трубку, я услышала голос своей мамы – и разрыдалась. Не знаю, почему я так отреагировала, это было для меня неожиданностью не меньшей, чем для моей мамы и родителей Анат. Пытаясь успокоиться, я вышла с трубкой на улицу, в теплый вечер, и села на бетонные ступени крыльца. Мы с мамой обменялись едва ли парой слов, но я так и не смогла сдержать слез, а она расплакалась вслед за мной.

Пока мы сидели за столом в доме Анат, менее чем в семидесяти милях от нас, в области Хеврон, началась серия засад на дорогах, позднее получившая название «Аллея смерти». Бой продолжался более четырех часов. К его концу были убиты трое палестинцев и двенадцать израильтян, в том числе полковник Дрор Вайнберг, из всех убитых за все время «второй интифады» он был самым высокопоставленным человеком. И хорошим другом Талии.

Услышав эту новость, Анат и Талия пришли в ярость. Их особенное возмущение вызвало сообщение о том, что людей убили на пути в синагогу.

– Убивать спящих малышей, убивать людей, едущих поклоняться Богу, – это то, чего мы не стали бы делать никогда! – говорила Талия. – Все их мечети по вечерам освещаются яркими зелеными огнями, чтобы их не бомбили. Иногда просто сил не хватает…

Могу только представить, каково это – когда есть кто-то, кого можно обвинить в смерти близкого человека. За то недолгое время, что я провела в Санта-Крузе после похорон Шона, я вступила в группу поддержки молодых вдов, где познакомилась с Бет, моей ровесницей; она жила на другом конце страны, в Олбани, в штате Нью-Йорк.

У Бет и ее мужа Робби был двухлетний сын. С тех пор как Робби стал отцом, у него редко выдавалось свободное время, чтобы поездить на своем любимом мотоцикле. И вот однажды вечером он взял мотоцикл и поехал на ужин к родителям Бет, а Бет с сыном следовали за ним на машине. Им нужно было преодолеть всего-то пару миль.

Но этот короткий отрезкок изменил всю жизнь Бет. Она пропустила поворот, а когда вернулась… Робби сбила машина, за рулем которой сидел врач, возвращавшийся домой после долгой смены в больнице, он уснул за рулем. Это было ужасно: обломки мотоцикла, усыпавшие всю дорогу, тело Робби, отброшенное на другую сторону шоссе, разбитое вдребезги стекло и смятый металл машины, крики Бет, отдающиеся у нее в ушах, и малыш, пристегнутый в детском креслице на сиденье позади нее…

Когда я разговаривала с Бет, она хотела, чтобы этот врач лишился всего – водительской лицензии, медицинской лицензии, дома и свободы. Здесь, в Израиле, гнев Бет вспоминался мне почти каждый день. Я завидовала Бет, у которой был сын, но Израиль заставил меня осознать: тот факт, что мне некого винить в смерти Шона, был пусть мелочью, но достаточно значимой, за которую я могла сказать «спасибо».

– Может быть, ты успеешь на свой рейс, а может быть, и нет, – Талия сморщила нос и посмотрела на часы. Анат вела машину по тихому пыльному шоссе к аэропорту. – Мы не так уж сильно опаздываем, но тебе понадобится три часа, чтобы пройти досмотр. Меры безопасности при отъезде из Израиля гораздо жестче.

– Жестче? – переспросила я.

– Да. Когда въезжаешь в страну, они боятся, что ты будешь участвовать в протестах или сделаешь какую-нибудь глупость, типа будешь тусоваться в Газе или на Западном берегу, тебя убьют, и получится международный инцидент. – Темные глаза Анат встретили мой взгляд в зеркальце заднего вида; в ее пальцах, лежавших на руле, была зажата сигарета. – Но когда уезжаешь, они боятся, что ты будешь сливать информацию.

– Они боятся, что я поеду в Палестину?

– Шэннон, нет никакой Палестины, – наставительно сказала Анат. – И уж точно ни в коем случае не произноси этого слова при безопасниках.

– Но в любом случае, – продолжила Талия, – ничего страшного, потому что ближе к вечеру есть еще один рейс в Стамбул. Если пропустишь утренний, полетишь на 581-м. Но тебе следует позвонить матери, – она передала мне на заднее сиденье телефон и ухмыльнулась, – чтобы она знала, почему ты задерживаешься, когда получит твой е-мейл с сообщением, что ты, наконец, благополучно выехала из Израиля.

Сознавая, в какую сумму обойдется звонок в Калифорнию, и понимая, что Талия наотрез откажется от денег, я старалась говорить как можно короче. Когда мама сняла трубку, я сказала ей, что со мной все в порядке, но есть пятидесятипроцентная вероятность, что я не успею на свой рейс. Не о чем беспокоиться, поскольку в этом случае я просто сяду на следующий самолет. Когда мы в последний раз разговаривали с мамой по телефону, я едва могла связать два слова, так что теперь сказала ей, что родители у девушек просто замечательные, а еда была восхитительной, а мама сказала, что всегда рада получить от меня весточку. Когда я отключила телефон, Анат спросила, куда я собираюсь отправиться дальше.

– Да вот думаю, может, в Боснию. Вроде бы есть рейс ООН в Сараево. Ну, мне-то придется добираться туда самой.

– Турпоездка Шэннон по раздираемым войной странам, – Талия рассмеялась и покачала головой, потом выпустила дым в окошко. – Ты определенно сумасшедшая.

В ее словах была доля истины. Какая-то часть меня думала, что я могу не вернуться домой из этой поездки. До Таиланда мне, пожалуй, не хватило бы дерзости или глупости, чтобы поехать в Боснию, тем более в одиночку. А после случившегося трудно было понять, какой смысл осторожничать. На Пхангане мы вообще ничем не рисковали, а случилось самое худшее.

И все же я не уверена, что стала бы думать о Боснии, не побывай в Израиле. Проведенное с девушками время перевернуло для меня всё. Я ощущала себя более отважной. Правила и ритуалы Израиля придавали сил, помогли почувствовать солидарность и утешение. Традиции траура в иудаизме были осмысленными. Анат и Талия никогда не пытались отвлечь меня, развеселить или успокоить, они признавали мое право на боль от смерти Шона. Так не было ни с кем ни в Соединенных Штатах, ни в Австралии, и это было именно то, в чем я нуждалась.

Но в присутствии других людей мне было трудно мысленно разговаривать с Шоном, и я была готова снова остаться в одиночестве. Я никогда не встречалась ни с одним человеком, у которого возникла бы мысль побывать в Боснии, так что эта страна казалась мне местом, где можно побыть одной.

В аэропорту Бен-Гурион я прошла сквозь строй вооруженной до зубов охраны у стойки регистрации, через обыск багажа и продолжительные собеседования с сотрудниками безопасности, но все-таки успела на свой рейс. Транзитом через Турцию я прилетела в Хорватию, где единственным доступным размещением в тот холодный вечер был одноместный номер в отеле. В дешевых хостелах и пансионах, где я обычно останавливалась, не так часто имелись телевизоры, а здесь он был; за последнее время я привыкла постоянно слушать новости с девушками, так что, готовясь ко сну, я щелкнула пультом. Первый же выпуск новостей был посвящен Израилю, и я застыла на месте с зажатой в зубах щеткой и пастой, текущей по подбородку. Самолет «Эль-Аль», выполнявший рейс 581 из Тель-Авива в Стамбул, был захвачен.

 

25

Перт, Западная Австралия. АВСТРАЛИЯ

Январь 2002 г.

Шон еще раз наполняет бокалы холодным белым вином, передает мне раздел мировых новостей газеты The West Australian, а сам откидывается на спинку кресла со спортивными страницами. Я пробегаю глазами международные заголовки. Очередной палестинский террорист-смертник подорвался в торговом центре в Тель-Авиве. Дэниел Перл по-прежнему числится пропавшим без вести в Пакистане. Слушания по делу корпорации Enron и суд над Джоном Уокером Линдом только-только начались.

Шон уже оставил свою работу в Cadbury Schweppes, но еще не уехал в Китай, и мы догуливаем последние деньки нашего спонтанного отпуска в Перте. Мы провели эту жаркую летнюю неделю, плавая в море, валяясь у бассейна в нашем отеле, ныряя с маской и катаясь на велосипедах по острову Роттнест, попивая пиво в бухтах Фримантла и лакомясь самыми хрустящими, самыми сочными жареными кальмарами в своей жизни.

Когда наш обратный рейс в Мельбурн был отложен, мы вернулись в город, чтобы в последний раз насладиться обедом – с вином и газетой. Я вдруг замечаю, насколько тоньше мой раздел мировых новостей по сравнению со спортивным разделом Шона, и до меня доходит, что нескольких страниц не хватает.

– У тебя есть статья о программе Буша «Ни одного отстающего ребенка»? – спрашиваю я его.

– Я припрятал самые нервные странички, Мисс. Те, что с инициалами Дж. У. Ты только расстроишься, а ведь мы все еще в отпуске, – Шон подмигивает и салютует бокалом.

– Может, вместо того чтобы читать о Дабье, – Шон разглаживает свою поношенную рубашку в голубую клетку, сворачивает газету и откладывает ее в сторону, – мы поговорим о том, чтобы съехаться и жить вдвоем? Как только вернусь из Китая, а? Я подумываю о Карлтон-Норте. Мы сможем ходить по пабам на Брунсвик-стрит и в кафе на Лигоне, и ты будешь совсем рядом с Мельбурнским университетом.

Его ладони проскальзывают мне под шорты и вверх по бедру, он наклоняется, чтобы поцеловать меня. Я чувствую на губах восковой привкус гигиенической помады и спелую сладость рислинга.

– Итак, когда мы наконец поселимся вместе… Как ты думаешь, что со временем начнет тебя раздражать? – спрашиваю я. Мы с Шоном путешествовали вдвоем месяцами, побывали по крайней мере в десяти разных странах, и я достаточно часто ночую в доме, который он снимает вместе с тремя своими приятелями на Альбион-стрит. Но у нас еще не было возможности вести намного более обыденную повседневную жизнь.

– Эти твои газеты, – говорит он, бросая взгляд на скомканный раздел мировых новостей слева от меня. – Ты никогда не складываешь газеты, как положено. А как насчет меня, Мисс? Какое мое очаровательное качество со временем будет доводить тебя до слез?

– То, что ты никогда не закрываешь зубную пасту колпачком. И потом она вытекает и заляпывает всю полочку. – Ванная комната парней в Мельбурне действительно выглядит омерзительно.

– Ну, разве ты не счастливица, если зубная паста – единственное, что приходит тебе в голову? – Шон доливает вино в оба наших бокала. – Полагаю, в таком случае, мы поладим, Мисс. Тебе нужно только научиться складывать газеты после прочтения… и не обращать внимания на дурацкие колпачки.

И мы заливаемся смехом.

 

26

Хадрин, остров Пханган, ТАИЛАНД

10 августа 2002 г.

К тому времени как мы с Анат и Талией добрались до «Сивью Хадрин», летнее солнце уже опустилось за кабаны. Я едва успела познакомиться с этими девушками, а они уже провели со мной целый день в полицейском участке.

На вопрос о том, когда можно будет забрать тело Шона, полицейский отвечал уклончиво. Я понятия не имела, когда нам позволят покинуть остров. Знала только, что не могу больше остаться в кабане номер 214 ни на одну ночь: и окно, и дверь, и веранда – все выходило прямо на то место на песке, где он умер.

– Значит, будешь жить с нами, – Анат указала на бетонное здание позади ресторана.

– Да, – подхватила Талия. – Займешь мою кровать, а я буду спать вместе с Анат.

– Нет. Спасибо. Все в порядке. Я возьму себе отдельный номер.

– Пожалуйста. Наш номер все равно слишком большой.

Я посмотрела на ряд дверей, чуть ли не сбившихся в кучу, и усомнилась в этом.

– Честно, спасибо. Но мне нужно немного побыть одной.

– Может, других номеров и нет, может, все занято, – Анат подняла брови и пожала худыми плечами.

Но когда я подошла к менеджеру «Сивью Хадрин», та улыбнулась:

– Ноу проблем.

Она была высокой и стройной, с прямыми черными волосами, заплетенными в косу. Кофейного цвета кожа была без морщин, но в глазах притаилась усталость. Когда мы только приехали на Пханган, она показалась мне старухой. А ей было, наверное, где-то около тридцати пяти.

– Ноу проблем, – повторила она и, продолжая улыбаться, протянула руку. В кулаке я сжимала плоскую деревяшку с вырезанным на ней номером 214. Против воли я разжала пальцы и наконец отдала ее.

Женщина потянулась за новым ключом – от более дешевой и тесной кабаны подальше от пляжа. Односпальная кровать. Никакого вида на море.

Она вложила ключ в мою ладонь и улыбнулась:

– Теперь все о’кей?

Когда мы прибыли сюда, Шон предпринял все свои – обычно безнадежные – попытки заигрывания, чтобы добиться условий получше. В «Сивью Хадрин» это сработало. Он подмигивал и смеялся – и своим подмигиванием и смехом пробил-таки кабану номер 214. Оставив его и дальше шутить с менеджером, я пошла к пляжу, а Шон попросил женщину крикнуть мне из открытого окна, как мне повезло с ним. Потом он догнал меня, неся на плечах оба наши рюкзака.

– Ты слышала, что она сказала, Мисс? Она сказала, что тебе повезло. Повезло, что у тебя есть такой мужчина, как я.

– Я все слышала, хитрюга. Ты знаешь, что слышала. И я знаю, что мне повезло.

Да, я была счастливицей. Теперь же, стоя в холле отеля после того, как он умер, я не могла придумать ни единого ответа на вопрос: «Теперь все о’кей?»

Внутри моей новой кабаны было сумрачно и пахло плесенью. Первым, что я заметила, была кровать: узкая и провисшая. И простыни без клоунов. Простые белые простыни были слишком похожи на те, в которые вчера завернули тело Шона. Только вчера Шон проснулся бок о бок со мной на двуспальной кровати в кабане номер 214, и наши тела переплетались на простынях с рисунком из клоунов…

Вчера я проснулась не в духе. Мне уже начал наскучивать Пханган, и я была готова двигаться дальше. Шон, однако, никуда не спешил. Он наслаждался жизнью в неторопливом темпе и пытался в то утро заставить меня расслабиться, но я правда была не в настроении. Тогда он выпрыгнул из нашей двуспальной кровати и потащил свою голую худую задницу в душ, окликая меня и смеясь через плечо:

– Мисс, как тебе предложение раздеться догола, включить свою кнопочку и разогреться к тому времени, как я выйду?

Чего я и не подумала сделать. Но после душа Шон стал целовать меня. Это было и сильно, и нежно, и долго. И, сама не заметив как, я стала возбуждаться. Конечно, мы не представляли, что это будет последний раз. Наш последний раз. Его последний раз.

Теперь я ощущала странного рода удовлетворение оттого, что, по крайней мере, настроилась тогда. Настроилась и ответила на его ласки. Что мы каким-то образом, сами того не зная, по максимуму воспользовались нашими последними несколькими часами вместе. Что я оказалась не слишком упрямой и смогла перебороть свое настроение. Что мы оба кончили.

Казалось, от этой новой одноместной кабаны до номера 214 пролегло расстояние во многие мили. Мне потребовались две ходки, чтобы перетащить оба наши рюкзака. Черные очертания пальм склонялись над песчаной дорожкой, молодой августовский месяц висел белым осколком в небе. Я заперла дверь и задернула занавески, а потом принялась распаковывать его вещи, откладывая в стопку то, что могло мне понадобиться.

Отложила шорты и любимую рубашку Шона в голубую клетку, чтобы одеть его, если будет возможность. Я передергивалась всякий раз, как думала, что на нем одни боксеры. Дело не в том, что Шон страдал излишней скромностью. Даже в доме на Альбион-стрит, который он снимал вместе с приятелями, он шествовал в ванную по длинному коридору в чем мать родила, перекинув полотенце через плечо.

Однако теперь мне отчаянно хотелось прикрыть его. Я не знала ничего о стадиях трупного окоченения, я не знала, смогу ли согнуть его конечности. Я не знала, будет ли его тело пахнуть или распухать… Я даже не знала, у кого просить ключ от стеклянного холодильного ящика, в котором он был заперт в храме. Но я волновалась из-за того, что скажут его родители, если узнают, что я позволила перевозить его и смотреть на него чужим, когда он был в одном белье.

После храма, а потом еще раз, после полицейского участка, я снова звонила домой и в Австралию. Ни моих родителей, ни отца Шона не было дома в тот вечер, когда он умер, но потом я смогла дозвониться до своего отца и до дяди Шона, с которым ни разу не встречалась в Мельбурне. Мать Шона перестала отвечать на звонки после того, самого первого. Так что всякий раз, как я звонила в Австралию, я разговаривала с разными родственниками. Но не с Одри.

Еще мне казалось, что я не переставая рассказываю историю о том, как он умер. Я рассказывала ее врачу в клинике, моему папе и дяде Шона, потом полиции, менеджеру отеля, моей маме, старшему брату и отцу Шона. Завтра утром мне придется снова пересказывать ее страховой компании Шона, австралийскому консульству, может быть, сотрудниками авиакомпании. Если тайская полиция еще не закончила со мной, возможно, придется попытаться поговорить и с моим консульством. Я вытащила паспорт и авиабилеты Шона, чтобы отложить в ту же стопку, где уже лежали его документы на страховку и путеводитель Lonely Planet по Таиланду.

Оттого, что Таиланд не был моей идеей, я ощущала не столько удовлетворение, сколько облегчение. Шон купил путеводитель в Китае и начал агитировать меня провести в этой стране отпуск еще в апреле. Подумай только, Мисс! Секс, пляж, солнце, курево, море, секс = Таиланд, – писал он в электронных письмах. Я хотела поехать во Вьетнам. Но билеты из Шанхая в Ханой стоили вдвое больше билетов в Бангкок. И Шон хотел, чтобы мы отдохнули от странствий по Китаю – где-то в простом и расслабляющем месте. Пханган тоже был его идеей. Как и борьба на пляже накануне вечером.

Но после того как мы с ним боролись, он пошел за мной в воду. Он последовал за мной туда, где я стояла, и держал меня на руках, и целовал меня, и умер.

В сотый раз за последние двадцать четыре часа видение рубцов, обвивших икры Шона, мелькнуло перед глазами. Сетка темно-красных линий казалась почти живой, оплетающей, обматывающей и душащей его худые белые ноги…

А потом, в последний раз, я стала собирать старый фиолетово-бирюзовый рюкзак Шона. Я делала это неторопливо, подолгу держа в руках его шелковые «боксеры», вдыхая тальковый запах его футболок. Я разговаривала с ним, складывая его одежду, говорила, как мне жаль и как сильно я люблю его, что я отдала бы все на свете, лишь бы он не был мертв. Его смерть ощущалась как что-то такое, что еще можно исправить, если я сумею придумать, на что ее обменять, – на мою жизнь, мое здоровье, мое счастье, мое сердце. Я предлагала все оптом. Потом я взяла брусок мыла и липкий тюбик нашей общей зубной пасты и сунула их в свой собственный рюкзак. Его рюкзак я задвинула в дальний угол своей новой кабаны и весь остаток недели старалась на него не смотреть.

В ту ночь я рывками просыпалась, разбуженная прерывистыми взрывами чириканья и писка. В четырех стенах моей кабаны оказался заперт одинокий геккон. Он часами то подавал в темноте голос, то умолкал, и я гадала, пытается ли он привлечь самку или отпугнуть хищника. Но всякий раз, включая свет, я оказывалась совершенно одна, и нигде никого не было.

 

27

Эс-Сувейра, Марракеш-Тенсифт-Эль-Хауз, МАРОККО

Февраль 1999 г.

Я вкладываю руку в ладонь Шона, наши пальцы уютно переплетаются. С океана дует сильный солоноватый ветер, но ладони у Шона мягкие и теплые.

Мы идем вдоль осыпающихся, сложенных из песочного цвета кирпичей крепостных сооружений Скала-де-Порт в Эс-Сувейре на западном побережье Марокко. Мы только-только начали держаться за руки. Прошла едва пара недель с нашего знакомства и первого поцелуя в Барселоне. Мы еще не спали вместе. Но уже готовы к тому, что нас принимают за пару.

Ладони Шона намного крупнее моих, так что я держусь за его безымянный и мизинец. Раньше я никогда ни с кем не держалась так за руки, но это дарит ощущение непринужденности и защищенности.

Соль, растворенную в воздухе, почти можно глотать. Мы идем мимо волн с барашками по скалистому атлантическому побережью. Чайки кричат и носятся в восходящих потоках воздуха над головой. Я расслабленно льну к Шону. С тех самых летних каникул, которые я проводила в детстве в Сан-Диего, любое западное побережье ощущается как родное. Я нахожу север и определяю время по садящемуся в море солнцу. Восточные берега всегда казались мне несколько чуждыми, а рассвет над океаном – каким-то неправильным.

Мы идем к гавани, где пропеченный солнцем усатый рыбак выпутывает из сетчатой корзины, задубевшей от соли, пару на удивление крупных лобстеров. Он варит их и вскрывает панцири, прежде чем выложить наш обед на импровизированный стол из ящиков и бочек. Мы садимся и едим рядом с его деревянной лодкой; яркая краска длинными полосами отслаивается от корпуса. Рыбак подает лобстера с лимоном и солью, но ни то, ни другое не нужно. Мясо нежное, сливочное и сладкое, с океанской остринкой от морской воды, капающей с разломанного красно-оранжевого панциря на плоть внутри.

Когда мы вытираем пальцы, измазанные в соленом соке, приближается темнокожий молодой человек во флисовой куртке в европейском стиле и бейсболке, ведя с собой двух красновато-коричневых верблюдов.

– Франсе? – окликает он.

Шон мотает головой.

– Инглиш? Откуда? Лондон?

Верблюды за его спиной моргают длинными ресницами и перегоняют жвачку во рту из стороны в сторону. Поверх их горбов переброшены большие седла, покрытые узорчатыми пледами и многоцветными ковриками. Погонщику быстро удается уломать нас забраться в седла; у нас нет никаких планов на день, а в небе ни облачка.

Верблюды опускаются в песок на колени, и мы забираемся на них с помощью погонщика, который нас подсаживает. Когда верблюды начинают брести вдоль пляжа, мы изо всех сил стараемся удержаться на их спинах: они идут вперевалку, и горбы раскачиваются из стороны в сторону.

Погонщик ведет верблюдов к старой коммуне Джимми Хендрикса – скоплению бетонных развалюх, – всю дорогу разглагольствуя о знаменитых джем-сейшенах, которые Джимми устраивал с местными жителями, о горевших всю ночь кострах на пляже и о потрясающих рок-вечеринках, которые гудели по нескольку дней напролет. Затем он показывает нам место, вдохновившее Хендрикса на создание песни Castles Made of Sand («Замки из песка»). В XVIII веке Бурдж-эль-Баруд был сторожевой башней. Ныне этот каменный замок приходит в упадок – источенный сотнями лет воздействия волн, полузанесенный песками, постепенно осыпающийся в море.

– «И поэтому замки из песка со временем падают в море», – поет наш проводник с сильным североафриканским акцентом, поворачивая верблюдов, чтобы тронуться в обратный путь. – Одна красивая девушка-марокканка помогла Джимми сочинить это, – он подмигивает Шону через плечо.

Нам хочется верить в эту романтическую легенду. И поэтому, спустя пару лет, мы испытываем разочарование, когда узнаём, что на самом деле Хендрикс написал эту песню за два года до приезда в Марокко. И тогда уже сами байки нашего проводника начинают превращаться в развалины.

 

28

Хадрин, остров Пханган, ТАИЛАНД

11 августа 2002 г.

В первое утро, когда я проснулась в новой одноместной кабане в «Сивью-Хадрин», я не сразу поняла, где нахожусь. Затхлый запах дерева, которому всегда не хватало воздуха и солнечного света, звуки океана, приглушенные зарослями шепчущихся пальм, сумрачные очертания раздутого рюкзака Шона в углу.

События последних двух суток накатывали на меня в первую очередь как физические ощущения. Поток холода, который начинался от пальцев ног и полз вверх по телу, чтобы сдавить грудь.

Я только успела проснуться, как раздался стук в дверь. Я замерла – и услышала низкий голос Талии:

– Привет.

Девушки вместе стояли и курили на моем крыльце. Не говоря ни слова, Анат сунула мне в руки теплый банановый кекс и бутылку холодной воды. Я посмотрела на кекс и воду – и начала плакать. Девушки не знали, что я беременна, но постоянно заставляли меня есть и пить.

– Спасибо. Спасибо вам огромное! Правда. Даже не знаю, девочки, как вас отблагодарить. За все. Но, честное слово… Вы не должны…

– Пожалуйста, – перебила меня Анат и накрыла ладонями кекс и бутылку, оплетя своими длинными пальцами мои. – Это всего лишь то, что сделал бы каждый.

– Но я же знаю, что вы в отпуске. Сегодня я могу справиться одна. Все нормально. Вы не обязаны приходить…

– Пожалуйста, – Талия подняла обе руки, снова перебивая меня. – Не нужно больше благодарить. Это ерунда. Ты поступила бы так же. Любой поступил бы так же.

Я знала, что они неправы. Я знала, их поступки выходят далеко за рамки того, что сделал бы каждый. Но я провела с ними обеими достаточно времени, чтобы понимать: спорить нет смысла. Помимо этого, мне действительно не хотелось справляться с утром, заполненным телефонными звонками, в одиночку.

Мы вместе дошли до Куриного угла, перекрестка в центре городка Хадрин, где в паре лавок торговали сэндвичами с курицей гриль по-тайски, а похожие на тени юнцы на мопедах незаметно совали покупателям в переулках свернутые крохотные пакетики с марихуаной. Оттуда мы с девушками пошли к лавчонке с рекламным объявлением в окне: Телефон! Факс! Фотокопия! Твой друг здесь!

Мы толкнули дверь, и молодая девушка с пухлыми щеками подняла на нас глаза из-за прилавка.

– Нам нужно сделать несколько международных звонков, – сказала Талия.

– Куда хотеть звонить? – спросила девушка, переводя взгляд с одной из нас на другую.

– В Австралию.

Карие глаза девушки расширились, когда ее взгляд задержался на моем лице. Между одинаковыми наборами ямочек на щеках расплылась широкая улыбка.

– О-о-о, я о тебе слышать. Ты девушка, чей бойфренд умер! Ты знаменитая!

Анат взяла меня за локоть. Талия откашлялась и повторила:

– Австралия. Пожалуйста.

– Ноу проблем! – девушка развернула стоявший на столе телефон лицом ко мне и стала ждать – по-прежнему сплошь улыбка и ямочки, – уперев подбородок в ладони.

Я набрала номер родителей Шона. Как и в ту ночь, когда умер Шон, Анат и Талия советовали мне подумать, что я им скажу, прежде чем набрать номер. Но я снова не могла придумать ничего такого, что сделало бы это хоть немного менее болезненным.

Переговорив с отцом Шона и собственными родителями, я позвонила в офис SOS, страховой компании для путешественников в Мельбурне. Шон не планировал брать страховку, когда уезжал в Китай, но его родители купили для него полис в последний момент. На обороте чека я коротко записала список того, что понадобится компании, по словам ее агента Сэмюэла: мой письменный отчет о том, как умер Шон; фотографии пляжа Хадрин Нок, доказывающие, что там не было никаких знаков, предупреждающих о медузах; фотокопии его паспорта и раздела «Угрозы и опасности» из нашего путеводителя Lonely Planet.

Ксерокс стоял под стойкой, так что я повесила трубку и передала девушке паспорт Шона. Потом большим пальцем пролистала путеводитель до раздела «Угрозы и опасности». Этот короткий раздел ограничивался наркотиками и в основном касался тон лампонга – местного аналога белладонны. Туристов наркотик превращал в «бродячих зомби – слоняющихся по улицам и хватающих руками воздух – не видящих ничего, кроме собственных галлюцинаций, за которыми они пытаются угнаться». Однако перспектива закончить жизнь в психиатрической клинике острова бледнела в сравнении с сюрреализмом моих собственных последних нескольких дней.

– Ого… – первая фотокопия выскользнула из копира, и девушка за стойкой протянула руку, чтобы достать ее. Она стояла спиной к нам, с листком бумаги в руках. – Как страшный!

Она повернулась и положила листок на стойку. Страница паспорта Шона с фотографией отпечаталась как негатив. Одна сторона его лица была смазана светом, зрачки – белые точки, а левого глаза вообще почти не было. Он выглядел мертвым, точно это было не лицо, а маска смерти. Как скелет или призрак.

– Может быть, ты лучше идти, – пробормотала девушка за стойкой. – Я думаю, машина ломать. Может быть, ты теперь идти.

Я посмотрела на гусиную кожу, покрывшую голые руки девушки, на изображение, лежавшее перед ней, на выбеленные буквы имени Шона поперек темной страницы. В этом негативе было что-то такое – черная кожа, пустые кружки глаз, – что делало его смерть необратимой. У меня не было возможности увидеть тело Шона после той ночи в храме. Его паспорт был действителен еще шесть лет. Но самого Шона больше не было.

– Может быть, лучше ты идти, – повторила девушка.

Я видела, что она напугана, да и в любом случае, нам больше нечего было там делать. Взяв фотокопию и чистый блокнот, мы вышли и отыскали свободный столик в тени уличного кафе. Анат и Талия свернули себе по самокрутке и сказали, что попозже придут меня проведать. Мне нужно было побыть одной, чтобы записать все, что я могла вспомнить, начиная с девятого августа.

После секса на простынях с рисунком из клоунов мы с Шоном пошли завтракать. Сели в ресторане на открытой веранде с видом на пляж отеля «Сивью-Хадрин». Тент над нашим столом сдуло ветром. Шон заказал обычный набор: яйца всмятку, бекон, тосты, манговый шейк и сэндвич с сыром на гриле. Я заказала яйца, тосты и шейк с бананом и йогуртом.

Когда прибыл наш заказ, Шон объявил эту еду «логистическим кошмаром». Маленькие кусочки сливочного масла были почти замороженными, и ему приходилось согревать в ладонях завернутые в фольгу кубики, чтобы намазать тосты. А яйца оказались настолько горячими, что мы обожгли пальцы, пытаясь их разбить. Шону пришлось сделать это за меня. А потом мы с удивлением обнаружили, что желтки сварены вкрутую, а вот белки остались сырыми и жидкими.

Мы провели тот день под голубыми небесами на пляже Хадрин Нок. Я заказала дешевый пляжный массаж с кокосовым маслом на пляжном полотенце, а Шон слишком обгорел и сказал, что подождет с массажем до завтра. Он выкурил пару косячков, потом мы читали на веранде. Я выбрала в магазине «Дружба» в Шанхае «Бечеву от Южного Креста» Лори Гоф, а Шон только-только начал «В разряженном воздухе» Кракауэра.

Я сделала несколько фото: пляж, наша кабана и еще отдельно виды. Даже сменила пленку. Но ни разу не сфотографировала никого из нас.

Во второй половине дня мы пошли поплавать. Шон терпеть не мог вставать на камни под водой – из-за скользкого ощущения водорослей и крохотных невидимых слизких созданий. Поэтому мы дошли до самой северной точки пляжа, где был проход из чистого песка между полосами гальки. Из-за отлива нам пришлось довольно далеко зайти в океан, прежде чем окунуться.

Мы съели поздний обед в городе, в ресторане «Орхидея», разделив пиццу с острым перцем и салями под зеленый салат; на большом экране на задней стенке бара в это время шел «Человек-Паук».

На обратном пути к пляжу Хадрин Нок Шон решил проверить электронную почту. Я не хотела. Для меня электронная почта означала работу. Всякий раз как я выходила в Сеть, там оказывалось что-то такое, с чем надо было разбираться, что-то для диссертации. А я была на каникулах. В тот момент мне просто хотелось передышки от заявок выдать разрешение на природопользование, отчетов по использованию грантов, преподавательских назначений, конференц-совещаний и собраний комитетов.

– Я быстро, Мисс, – сказал он.

– Я подожду.

– Я пошлю твоей маме весточку от тебя, – он подмигнул и вошел внутрь.

Когда мы в то лето путешествовали по Азии, я часто настолько погрязала в университетской работе через Интернет, что Шон успевал покончить со своей электронной почтой и брался за мою. Он заходил в мой аккаунт на Хотмейл, притворялся мной и писал моей маме. Я-то думала, что он просто рассказывает ей, что мы видели в Китае и Таиланде, сообщает моим родственникам новости и уверяет, что с нами все в порядке. Я не знала, что он также пишет о том, как легко с ним путешествовать, какой он терпеливый, добрый и понимающий. «Я чувствую, что все сильнее и сильнее влюбляюсь в Шона». Моя мама и не догадывалась, что эти письма – не от меня.

Шон сидел за терминалом в интернет-магазинчике, а я ждала снаружи, на сумрачной улице Хадрина. Я танцевала для него сквозь стеклянную витрину, немного вызывающе, вращая бедрами. Владелец кафе пялился на меня во все глаза, а Шон угорал. Мне нравилось, что его было так легко рассмешить.

Он поманил меня, приглашая зайти в магазин. Я помотала головой, но Шон настаивал. В почте оказалось сообщение от Стиви Ди, и Шон хотел, чтобы я его прочла. Меган снова бросила Стиви, в Мельбурне дожди, и Стиви хочет, чтобы Шон приехал домой. Поначалу я думала, что Шон желал посвятить меня в эти новости. Это был уже второй разрыв Стиви с Меган за последние недели. Только потом до меня дошло: дело в том, что Стиви нужно было, чтобы Шон вернулся домой. Шон обожал быть нужным. Он вкладывался в свои дружеские отношения и хотел, чтобы я наслаждалась этим вместе с ним.

После того как мы вышли из магазина, Шон сказал, что послал письмо и мне.

– Коротенькое, милое, и оно дожидается тебя в почтовом ящике, Мисс, – он снова подмигнул и потянулся за моей рукой.

Мы двинулись в кабану номер 214 вдоль пляжа Хадрин Нок. Высокие пальмы, выстроившиеся по краю берега, были недвижны, море спокойно. Начинали сгущаться сумерки, хотя воздух по-прежнему был жарким и липким. Самый обычный вечер на Пхангане.

Мы боролись перед своей кабаной. Я проиграла, швырнула в него песком и ушла в океан. Все, что случилось потом, я записывала в блокнот для страховой компании SOS, сидя в одиночестве в тени за столиком в уличном кафе. Подушечки моих пальцев испачкались в чернилах, пока я заполняла страницы своим скомканным рукописным отчетом. А на самом деле единственное, что мне хотелось написать, – «это не наша вина».

Остаток дня 11 августа я провела, фотографируя пляж по требованию страховой компании, рассылая факсы и занимаясь звонками. Заполнение анкет и таскание документов с места на место почти заставили меня забыть о пустоте, от которой чесались ладони. Больше всего я тосковала по возможности просто держать его за руку. Я почти ощущала пальцы Шона, переплетавшиеся с моими собственными.

Ранним вечером я встретилась с Анат и Талией, и они настояли, чтобы мы пошли поесть и выпить. Девушки выбрали тихий ресторан на окраине городка, подальше от моря.

Принесли наш заказ, и я заставила себя проглотить пару кусочков. Я все время забывала, что беременна, пока не пыталась поесть. Тогда мой желудок сжимался, и я чувствовала, как кислота поднимается в глотку. Отставила тарелку в сторону и сосредоточилась на стоявшем передо мной стакане с водой.

– Есть одна вещь, о которой нам нужно с тобой поговорить, – Анат скрутила свои длинные черные волосы в пучок на затылке и наклонилась ближе ко мне, облокотившись на стол.

– Вам, девочки, пора уезжать… Все нормально. Они ведь должны скоро отпустить нас с Шоном, верно? Но вам не обязательно задерживаться. Вы и так достаточно сделали.

– Нет-нет-нет! Мы останемся с тобой, пока ты не сможешь уехать. Нам не это нужно тебе сказать… Была еще одна девушка. Ее ужалила медуза.

– О боже мой! – В груди закололо, я подавила рыдание. Стало тошно и холодно, голова закружилась. Я прижала ладони ко рту, мои глаза налились слезами.

– Это случилось вчера. На том же пляже, что и с Шоном. Она кричала и била руками по воде. Но у нее лишь маленький ожог на лице, вот такой, – Анат развела большой и указательный пальцы на дюйм или два, подняв руку к веснушкам на собственной щеке.

– Из-за Шона, – Талия коснулась моего плеча, – ее отвезли на моторном катере на Самуи. На большой остров. В большую больницу.

Я силилась вдохнуть. Из-за Шона.

– Но, Шэннон… – Анат примолкла и посмотрела на меня. – Сегодня она умерла.

Казалось, сквозь мое сознание одновременно пронеслась сотня мыслей. Все – врач, полиция, менеджер отеля – говорили, что Шон был первым за многие десятилетия, кого в Таиланде убила медуза. Все они утверждали, что это была аллергия. Это казалось единственным объяснением.

Но если это не была аллергическая реакция, значит, его ужалил кто-то, кто мог бы убить и меня. Как так получилось, что я не получила ожог? Он держал меня в воде, мои ноги обвивались вокруг его талии, пока щупальца обвивались вокруг его ног подо мной.

А потом он уронил меня. Уронил в воде на том самом месте, где его ужалила медуза.

Если бы она ужалила и Шона, и меня, наши смерти объявили бы результатом купания в состоянии алкогольного опьянения. Это сказали бы нашим родителям. Наши родители никогда ничего не узнали бы. Они до конца своих дней были бы уверены, что мы напились и утонули.

Что еще важнее, если бы та, другая девушка не умерла, если бы в той большой больнице ей помогли выжить, это означало бы, что и Шона, наверное, можно было спасти.

Но я не могла говорить. Я не могла сказать ничего этого вслух. Вместо этого я сидела молча, только смотрела и всхлипывала. Анат и Талия ждали – долго. Наконец я спросила:

– Сколько ей было лет?

– Двадцать три, – сказала Талия. – Ее звали Мунья.

– Мне так жаль! – продолжала Анат. – Но, Шэннон, ты не виновата, что она умерла. Ты ничего не могла сделать, чтобы спасти ее.

– Она плачет не поэтому, – сказала Талия, даже не глядя на Анат. Ореховые глаза Талии смотрели через стол прямо в мои, когда она говорила. – Она плачет потому, что теперь знает, что ничего не могла сделать, чтобы спасти его.

 

Мунья Дена из Швейцарии, 23 года

10 августа 2002 г., остров Пханган

На следующий день, 10 августа, 23-летняя швейцарка была ужалена в грудь, руки, туловище и ноги у пляжа острова Пханган. Через считаные минуты она потеряла сознание. Была проведена немедленная реанимация, но за время перевозки в больницу на расположенном неподалеку острове Самуи сердце останавливалось еще дважды, Она умерла примерно через 12 часов после нападения.

 

29

Пекин, КИТАЙ

Июль 2002 г.

Мы с Шоном, толкаясь, пробираемся по шумной и людной платформе к поезду метро в Пекине. Душная и влажная жара середины лета под городскими улицами особенно нестерпима. Шон со своим ростом в метр девяносто возвышается над толпой. Но я – маленькая, маленькая даже в Китае, и мое лицо вжимается в чью-то потную спину.

Струйки пота бегут по моим ногам, когда Шон протискивается сам и тащит меня мимо одетых в одинаковую форму школьников. Ученики постарше пытаются перелезть через младших. Подростки пытаются влететь в вагон с разбегу. Мы уклоняемся от острых локтей старухи. Люди, еще оставшиеся на платформе, начинают протестовать, их голоса усиливаются в гневном предчувствии, что там, на платформе, они и останутся.

Мы заранее договорились, на какой станции сойдем, если одному из нас не удастся сесть в поезд. Это не мешает маленькому костерку паники заняться в моей груди, когда меня выпихивают обратно на платформу. Двери вот-вот захлопнутся, а я не вижу Шона. Но в этот последний момент он тянется сквозь толпу, хватает меня за руку и втаскивает в вагон.

 

Часть третья

ЗАКАТ

 

30

Сараево, БОСНИЯ И ГЕРЦЕГОВИНА

Ноябрь 2002 г.

Женщина пристально следила за таксофонами на парковке, когда мы подъехали; она кружила вокруг телефонных кабинок и совала руки в серебристые прорези в поисках забытых монет. Я наблюдала за ней сквозь стекло, когда мы притормозили и въехали на автовокзал Сараево. Ее волосы были повязаны грязным платком, соломенного цвета пряди выбивались из-под него и торчали в разные стороны.

Она обернулась, чтобы посмотреть на лица пассажиров. Ее взгляд остановился на мне – не только единственной иностранке, но и, наверное, единственном человеке, который наблюдал за ней. Я отвела глаза.

Все мы высыпали из автобуса и столпились вокруг багажных отделений. Клубы пара от дыхания поднимались и таяли над нашими головами. Мы ждали. Люди прикуривали сигареты, потирали руки, топали ногами, стараясь не замерзнуть. Водитель вытаскивал из нижнего отделения автобуса сумку за сумкой. Большинство из них были одинаковыми – дешевые квадратные хозяйственные сумки из плетеного пластика, либо клетчатые, либо в белую, красную, голубую полоску; их еще иногда называют «беженскими сумками», и в развивающихся странах они мелькают везде. Но были и картонные коробки, разъезжавшиеся по швам и перехваченные бечевкой. К тому времени как водитель потянулся за моим одиноким рюкзаком, женщина с соломенными волосами была уже рядом со мной. Пар ее дыхания висел в воздухе между нами.

– Я знаю хороший пансион. Я вас отведу, – предложила она.

Я удивилась. Я довольно долго путешествовала по Восточной Европе и лишь однажды встретила женщину, предлагавшую снять комнату. И уж точно не ожидала этого в Боснии. А эта женщина говорила по-английски. И хорошо говорила.

– Нет, спасибо. У меня все в порядке.

Но она все равно пошла вслед за мной к таксофонам.

Я плотно притворила дверцу, пытаясь игнорировать ее, возобновившую свое безостановочное кружение. Подышала на замерзшие пальцы и вынула путеводитель, чтобы найти номера телефонов пансионов в центре города. Когда я открыла его, одна фраза в разделе «Угрозы и опасности» зацепила мой взгляд: «Убедитесь в том, что план вашей медицинской страховки предусматривает эвакуацию из Боснии и Герцеговины».

Захлопнув путеводитель, я сняла телефонную трубу, но гудка не было. Чтобы заглянуть в кабинку рядом с моей, я наклонилась вбок. Из телефонной будки безвольно свисал проржавевший провод, оборванный на том конце, который должен был крепиться к таксофону.

Женщина постучала в стекло. Я приоткрыла дверцу, и она просунула внутрь руку, повернув ее раскрытой ладонью кверху. Дважды сжала и разжала пальцы. Я решила, что она просит милостыню, а у меня пока не было местных денег, так что я покачала головой.

– Прошу прощения.

Но она не убирала руку. Указала на путеводитель:

– Можно посмотреть?

Я протянула ей книжку.

Она пробежалась пальцем по списку.

– Во всех этих пансионах полно турок. Очень плохо. Я знаю хорошее место. Никаких турок. Никаких снайперов, – произнося слово «снайперы», она пригнулась, словно непроизвольно, потом выпрямилась.

– Все нормально. У меня все в порядке, – снова повторила я.

– Мы берем такси. Вы можете сказать «нет», если не понравится. Снайперы в Сараево – очень плохо, – она снова пригнулась. – Проблемы с посттравматическим стрессом. Но я знаю хорошее место. Никаких снайперов. Мы берем такси.

Она огляделась по сторонам и вытерла нос рукавом темно-зеленого шерстяного пальто. Манжеты его обтрепались, над локтем разошелся шов. В замкнутом небольшом пространстве телефонной кабинки теперь пахло тошнотворно сладко, как от перезревшего фрукта.

Я оглядела парковку. Все остальные пассажиры разошлись. Был конец ноября, и дневной свет начинал угасать, хотя еще не было и половины пятого. Она явно была сумасшедшей, но других вариантов не было.

– Снайперы здесь очень плохо. Проблемы с посттравматическим стрессом. Едем?

И мы поехали.

Женщина с соломенными волосами тут же села на пассажирское сиденье единственного такси, стоявшего рядом с автовокзалом. Казалось, водитель поджидал ее. Я забросила свой рюкзак на растрескавшуюся пластиковую обивку заднего сиденья и забралась внутрь. Пока мы отъезжали, женщина все крутилась и пригибалась.

– Хорошее место. Никаких снайперов.

Может быть, на том этапе своей жизни я не имела ничего против общества сумасшедших. Может быть, к тому времени, как я добралась до Сараево, для меня было облегчением присутствие человека, столь явно более безумного, чем я сама. Может быть, я сочувствовала ей, потому что она казалась менее стойкой, чем я, как и вся Босния. Может быть, она и была тем, чего я ожидала – даже хотела – от Сараево.

Анат и Талия дали мне своего рода временную передышку от глубокой скорби, чувства одиночества и вины, которые я несла в себе. Но с тех пор как я покинула Израиль, мое настроение стало стремительно ухудшаться.

После приземления в Хорватии я осталась там всего на несколько ночей. Зигзагом носилась из Загреба в Плитвице, оттуда в Сплит, попутно составляя маршрут и собираясь с мыслями насчет Сараева. Роберто и Гваделупе, супруги, с которыми я познакомилась в Плитвице, говорили, что Босния – плохая идея, особенно в одиночку. Они были близки по возрасту к моим родителям, у них были взрослые дети чуточку моложе меня, и они переживали даже из-за того, что я путешествую одна по Хорватии. Я писала в дневнике, что мне хотелось бы поехать туда с кем-нибудь. Но у меня никого не было. И я была не готова встретиться лицом к лицу с длинным хорватским побережьем и Адриатическим морем.

Автобус в Боснию шел в глубь материка. После пересечения границы мы катили мимо скалистых гор и темных долин, продернутых нитями светло-зеленых рек. Все вокруг было усеяно обломками и мусором. Обгорелые ржавеющие машины с отсутствующими дверцами и колесами были брошены по обочинам дороги, их впалые остовы окружали осколки разбитого стекла. Разбомбленные здания оставались пустыми, их стены покрывали оспины от пуль и шрапнели. Среди рассыпающихся строений были разбросаны немногочисленные новые дома, покрашенные свежей краской. Пока эта страна оправдывала мои ожидания.

На самом деле я приехала в Сараево потому, что думала: этот город будет соответствовать моему настроению. Я рассчитывала, что столица будет в таком же запустении, какое ощущала я. Мрачная, разрушенная, темная, депрессивная, изувеченная, едва выживающая. Возможно, даже гневная, возмущенная и озлобленная.

Потому я и уехала с этой сумасшедшей травмированной женщиной с автовокзала. И она привела меня в маленький захламленный магазинчик в центре города, открыла входную дверь и втолкнула меня внутрь.

Внутри магазина худой мужчина с густыми усами стоял за стойкой, в витрине которой были выложены трубки и пачки сигарет наряду с горками клейкого, комковатого табака всех оттенков рыжевато-коричневого, шоколадного и кофейного цветов. Он был аккуратно одет – в клетчатой рубашке с коротким рукавом, туго заправленной в брюки цвета хаки. Полки магазина были плотно заставлены кальянами и свернутыми резиновыми шлангами. Воздух был влажный, перемешанный с запахами горелого кофе и табачного дыма. Пожилые мужчины сидели за моей спиной за столиком, затягиваясь тонкими искривленными сигаретами и поднося к губам миниатюрные белые чашечки.

– Здесь есть горячая вода?

Я не была в горячем душе с Израиля.

– После minuit, – он постучал по цифре 12 на треснутом стекле своих наручных часов. – Sonnez, – он трижды ударил по воздуху перед собой, потом указал на дверной колокольчик на другой стороне передней двери. Его вытянутый указательный палец был окрашен в оттенок темного янтаря.

– Нет, есть ли здесь горячая вода? – я попыталась пантомимой изобразить душ.

– Oui, здесь abondance американцев, – он ткнул своим окрашенным пальцем в пол, произнося слово «здесь». – De Вашингтон, округ Колумбия…

Я ожидала, что список американских городов продолжится, но его голос затих сразу после названия столицы. Он с ожиданием воззрился на меня, моргая, и потянул себя за кончик черного уса.

Женщина, которая привела меня в этот магазин-кафе-пансион, расхаживала по другую сторону входной двери, что-то шепча себе под нос. Если она не могла подобрать нужного слова, то начинала хаотично жестикулировать, задействовав все тело и заполняя все пространство крыльца. Временами ее голос становился громче. Тогда она хлопала себя ладонью по губам и бросала в нашу сторону ошеломленный взгляд. Мужчины за столиком, похоже, ничего не замечали.

Я отказалась от мысли о горячей воде. Используя смесь английского, французского, испанского и языка знаков, мы сумели договориться о комнате. Спускаясь по тускло освещенной лестнице, я слышала, как мужчина вышел из магазина к женщине на крыльце.

Тем же вечером я пошла ужинать в расположенный неподалеку ресторан «Рагуза Таверна» с видом на темную площадь. За деревянными столами было много иностранных бизнесменов и дипломатов в костюмах. В ресторане не оказалось первого заказанного мною блюда, поэтому я указала на зеляницу в меню и стала ждать, что мне принесут. Это оказалась толстая слоеная выпечка, фаршированная масляным шпинатом и солоноватым рассыпчатым сыром.

Ужиная в одиночестве, я рассматривала рисунок углем на стене рядом со мной, изображавший молодую обнаженную женщину. Она сидела перед зеркалом и расчесывала волосы, которые водопадом струились по ее спине темными волнами, а на заднем плане, за окном ее спальни, взрывались бомбы. Одна из ее ног была оторвана взрывом ниже колена.

Вернувшись в комнатку на минус первом этаже без окон, я осознала, что являюсь единственной гостьей. Подвал был затхлым, темным, холодным и пустым. Я рассчитывала найти и других людей, остановившихся в этом пансионе. Я рассчитывала на дверь с замком.

Но это место было совершенно не похоже на отель. Его, разумеется, не было в списке моего путеводителя, и никто, за исключением сумасшедшей на автовокзале и мужчины наверху, не знал, что я здесь. Мне следовало бы послать письмо родителям, следовало бы сказать кому-то. Никто даже не знал, что я в Боснии; я не хотела, чтобы родители паниковали. А теперь я застряла на ночь в подвале под магазином со странным хозяином. Без окон, через которые можно было бы выбраться, без телефона, чтобы можно было позвать на помощь; и даже запереться я не могла. То, что виделось до известной степени разумным решением в свете раннего вечера, теперь казалось невероятно скверной идеей. Вот почему все отговаривали меня ехать сюда.

Все, что я сумела придумать, – это придвинуть вторую пустую кровать к двери. Подставила ее спинку прямо под дверную ручку, точно баррикаду, и заперлась таким образом изнутри.

В ту ночь мне снилась Иден. Я держала ее за руку, ее маленькие липкие пальчики крепко стискивали мои. Я говорила кому-то, что, пусть Шон мертв, Иден, его четырехлетняя племянница, всегда будет в моей жизни. Но проснувшись на следующее утро, соскальзывая обратно в реальность и тяжело приземляясь в Сараево, я знала, что это неправда.

Я ни разу не получала вестей от старшего из братьев Шона, Майкла, отца Иден. И от его тетки Сюзан, и от дяди Джоша тоже. Я знала, что родители Шона не пользуются электронной почтой, но думала, что они могли бы послать весточку через другого его брата, Кевина, – так они всегда общались с Шоном, когда он был в поездках. К этому времени они уже должны были получить мою открытку из Венгрии.

Воздух на мгновение загустел от безмолвия. А затем включился отбойный молоток. Я повернулась, чтобы посмотреть на розовый будильник, который мы с Шоном купили несколько месяцев назад в Китае. Я терпеть не могла этот дешевый кусок пластика, который продолжал тикать громко и назойливо после того, как остановилось сердце Шона. В иные ночи мне приходилось закапывать его поглубже в рюкзак, чтобы не слышать безжалостного пульса, отсчитывающего минуты с тех пор, как Шона не стало. Но и выбросить этот будильник у меня не хватало духу.

Я пыталась уцепиться за Иден, пыталась нырнуть обратно в сон, притаившийся между жетскими комками подушечной набивки. Но спасения не было. Каждое утро скорбь приходила снова, подкрадываясь, как прилив, или сбивая меня с ног с силой океанских волн. Мне пришлось выбраться из постели, из комнатки без окон, через дверь, которую я забаррикадировала накануне ночью. Иначе я бы только думала и думала и думала…

Мне не терпелось посмотреть Сараево – эта мысль даже возбуждала меня. Обычно я ходила осматривать достопримечательности, чтобы отвлечься, или из какого-то странного чувства обязанности посещала важные памятники и музеи. Но в Польше и Израиле что-то изменилось. Я осознала, что у меня имеется законный интерес к тому, как приходила в себя Босния.

Я хотела видеть, как выглядит выживание.

* * *

Пейзаж снаружи был сер, небо набрякло сине-черными тучами. Сучья на немногих редких деревьях были голыми. Гниющие листья и мусор валялись в канавах. Облезлые бетонные здания изрыты пулевыми отверстиями. Иден бледнела, уходя все дальше и дальше.

Хотя это было раннее ледяное темное утро среды, улицы кишели солдатами сил по поддержанию мира в Боснии и Герцеговине, или SFOR. Страны НАТО по-прежнему держали в Боснии около двадцати тысяч миротворцев, и большинство из них, похоже, обретались в столице. Там были люди в форме из Германии, Греции, Соединенных Штатов, Дании, Норвегии, Нидерландов. Итальянские солдаты носили на своих беретах длинные извилистые черные перья. Эти перья смотрелись абсурдно, и всякий раз, как я их замечала, в моих мыслях неотступно крутилась мелодия «Янки Дудль Денди».

Тощие дети вопили и гонялись друг за другом по мощенным булыжником переулочкам, оскальзываясь на заледеневших углах. Молодой человек без ноги опирался на деревянный костыль, куря сигарету. Он подмигнул и улыбнулся, когда я проходила мимо.

– Заблудились? – из облачка выдохнутого дыма в холодном воздухе между нами слепился пепельный призрак.

– Нет, спасибо. Все в порядке.

– Подсказать дорогу? – предложил он. – Куда?

– Все в порядке. Вье… чаница, – попыталась я произнести, но это слово как-то неправильно прозвучало из моих уст. – Национальная библиотека, – сдалась я, указывая дальше по улице на выгоревший остов.

– А… Мы, сараевцы, – заговорил он медленно, прижав руку с сигаретой к груди, – мы помним тот день. Пепел от книг летал над городом, как черный снег.

Он приподнял сигарету и постучал по ней пальцем, наблюдая, как пепел сыплется на тротуар. Снова подмигнул, на этот раз без улыбки, и кивнул в том направлении, куда я указывала.

Я шла вдоль русла неглубокой оливково-зеленой реки Миляцки, пока не оказалась прямо перед скелетом Национальной библиотеки. Ее каменный лик был размалеван полосами сажи и угля, почернелые оконные рамы уставились вовне, как пустые глазницы. Сквозь эти дыры я видела груды обломков и мусора: обожженную гальку, растрескавшиеся кирпичи и более крупные блоки цвета кости.

Национальная библиотека была разрушена 25 августа 1992 года – ровно через сто лет после начала ее строительства. Сербская армия поразила здание пятьюдесятью зажигательными гранатами, и оно начало гореть незадолго до полуночи. Постоянный артобстрел не давал пожару затухнуть трое суток и срывал все попытки спасти книги. Пожарные были особенно ценной мишенью: минометные выстрелы предназначались пожарным, а пулеметные очереди разрывали рукава брандспойтов.

Несмотря на все опасности, добровольцы формировали человеческие цепочки, спасая рукописи. Библиотекарь Аида Бутурович была застрелена снайпером, когда пыталась достать книги из огня.

К тому времени как огонь угас, здание выгорело полностью. Свыше двух миллионов книг, рукописей, и периодических изданий пропали безвозвратно. Письменная история города обратилась в прах.

Когда я читала в своем путеводителе раздел, посвященный Национальной библиотеке, пустое строение наполнял прозрачный солнечный свет. Это здание стало символом города. Сюжеты новостей для иностранных телекомпаний часто начинались с показа разрушенного витражного купола, и операторы крутились вокруг своей оси под ним, чтобы поймать прямые лучи света, падающие сквозь осколки цветного стекла.

Но это здание стало символом и для местных. Уничтоженный интерьер был превращен в место прославления боснийской культуры. Здание библиотеки стало площадкой для проведения концертов, перформансов и художественных выставок, которые устраивались на протяжении всей осады. Музыканты, актеры, художники и зрители рисковали своими жизнями, чтобы принять в них участие. Раньше в тот день я видела плакат с рекламой музыкального фестиваля, проводившегося зимой 1993 года. Одинокий виолончелист с темными вислыми усами, одетый во фрак и сидящий в закопченных развалинах, а позади него – кучи кремня и мелового камня. Он играет на виолончели одной рукой, а другой прикрывает глаза.

В то первое утро в Сараево у меня было настроение прогуляться. Бо́льшую часть дней в Восточной Европе я проводила на ногах: чтобы избежать возни с общественным транспортом, где все было на кириллице, чтобы исследовать, наблюдать, согреваться, разговаривать с Шоном или не давать себе думать.

Но здесь мой путеводитель предостерегал против попыток сойти с асфальта, советуя «рассматривать каждый сантиметр почвы как подозрительный». В 2002 году Босния была самой густо заминированной страной в Европе. Начиная с конца войны в 1996 году, почти полторы тысячи людей были убиты или ранены минами.

Повернувшись спиной к Национальной библиотеке, я посмотрела поверх реки Миляцки на окружавшие город скалистые горы, поросшие черными елями и тускло-зелеными соснами. В одних только пригородах было почти две тысячи зарегистрированных минных полей. А половина боснийских преднамеренно была не нанесена на карты.

Поскольку надо было придерживаться тротуара, я решила пройти через центр на другую сторону города. Было нечто странно утешительное в том, чтобы оставаться внутри границ старых баррикад и траншей. Тело у меня до сих пор не гнулось после долгого пути в Боснию, но дневной рюкзак оказался желанным облегчением по сравнению с весом полного рюкзака. Я подтянула повыше молнию на куртке, спасаясь от холода, и поглубже засунула руки в карманы с шерстяной подкладкой.

Стиснутые с боков вездесущими разбомбленными магазинами, в центре были битком набитые кафе, полные запахов варящегося кофе и тлеющего табака. Я, пригнувшись, вошла в помещение, на которое возлагала надежды как на книжный магазин. Полинявшая вывеска «Šahinpašiƒa» ни о чем мне не говорила, но под этими буквами в витрине громоздились стопки англоязычных газет, журналов и книг в бумажных обложках.

Прячась за провисающими полками в задней части магазина, я надеялась порыться в книгах самостоятельно и избежать недопонимания. Я уже заполнила страницы своего дневника и теперь писала каракулями на внутренних обложках, чтобы он продержался как можно дольше. Мне нужен был новый, а пока мне с этим не везло. Но в стопке пыльных томиков в углу я нашла блокнот цвета ирландского трилистника, полный разлинованных в клетку страниц.

Я отнесла блокнот кассиру, молодому человеку, одетому в черное, который сидел, опустив подбородок на руку, и читал книгу, лежащую на стеклянной стойке. Серебристый шрам обрамлял один его глаз, сбегая от переносицы под скулу, потом вновь поднимаясь к уху, точно опрокинутый на выпуклую спинку полумесяц.

– Здраво, – сказал он, не поднимая глаз.

– Здраво, – попыталась скопировать я и передвинула по стойке блокнот. Он поднял на меня глаза с кривой улыбкой, как бы стремившейся убежать от шрама.

– Откуда вы? – спросил он.

– Из Калифорнии.

– «Калифорния гёрлс»?

– Ага, – про себя я прокляла группу Beach Boys.

Он смерил меня взглядом.

– Вам нужна карта?

– Простите?..

– Карта. Сделанная во время войны.

Он полез под стойку и, сдвинув в сторону свою книгу и мой блокнот, раскинул передо мной широченный, глянцевый, разноцветный плакат.

– Карта, – повторил он, складывая руки на худой груди. Я наклонилась над стойкой. Ярко-розовый баннер в верхней части – название «Карта выживания. Сараево» и годы осады: 1992, 1993, 1994, 1995. Нарисованные в стиле комикса танки и пушки окружали город со всех сторон, развернутые стволами внутрь из-за толстой красной черты, все до единого в готовности вести огонь. Аллея Снайперов – это название было написано по-английски, и разнообразные грузовики, микроавтобусы, танки и здания были помечены печатными буквами. Большинство зданий было разбомблено, огромные их куски рассыпались или отсутствовали. По всей карте были разбросаны взрывающиеся звездочки, красные кружки и пересечения прицелов.

И повсюду бежали крохотные карикатурные человечки. Они бежали по мостам и улицам, через парки, по переулкам, мимо углов, вдоль реки и – иногда – через прицелы снайперов.

Я подняла взгляд на продавца. Он ухмылялся.

– Карта, – повторил он и с размахм перевернул ее. Оборотная сторона была покрыта текстом на английском, сопровождавшим разноцветные картинки с такими заголовками: Снайперы, Снаряды, Траншеи, Опасные зоны, Кладбища и Табачная фабрика. Это было неуютное, но интригующее сочетание. Похожая на детский рисунок картина оккупации и разрушения, придуманные мультяшные персонажи, пойманные в прицелы снайперов, жизнерадостные цвета, описывающие трагическую топографию жизни и смерти.

– Сколько?

– Для вас, Калифорния Гёрл, – десет, десять марок.

Эта карта была словно специально создана, чтобы выдавать в своих владельцах иностранцев. Единственным способом рассмотреть ее было полностью развернуть, широко разводя руки и мешая местным жителям проходить по тротуару.

Текст под заголовком «Опасные зоны» выглядел так:

«…Самые опасные зоны – те, что расположены прямо на линии огня. Мосты, перекрестки и улицы, развернутые лицом к горам. Возможность быть застреленным в этих местах несколько снижалась, если человек умел быстро бегать. Однако в других частях города никогда нельзя было знать заранее: следует ли двигаться быстро или медленно. Приземлится ли снаряд там, где ты стоишь сейчас, или не долетит…»

– Добар дан, – проговорил голос за картой. Пожилой мужчина с белыми, как бумага, волосами опирался на костыли, не разваливавшиеся только благодаря тряпкам и веревке. Левая штанина его мятого костюма была туго закатана и закреплена булавками чуть ниже паха. Он улыбнулся и прикоснулся пальцами к краю шляпы. Я уступила дорогу, улыбаясь и шевеля губами. Никак не могла припомнить, как по-боснийски будет «простите» или «извините».

– Добар дан, – наконец ответила я.

Он снова коснулся шляпы и еще раз улыбнулся, прежде чем ловко обогнуть меня. Костыли его двигались с отшлифованной практикой точностью.

Прошло десять лет с нападения на Сараево, но только шесть с окончания битвы за него, что делало осаду города самой долгой в современной истории. Из ста тысяч человек, убитых во время Боснийской войны, 13 952 погибли в Сараево, 1601 из них – дети.

Идя по городу, я видела импровизированные кладбища, теснившиеся вокруг церквей и мечетей, в школьных дворах, садах и парках. Яркие шелковые цветы и пластиковые игрушки лежали горками рядом с белыми камнями, кресты громоздились едва ли не друг на друге. Считалось, что в импровизированных могилах похоронены около 4000 человек. Я прочла в карте, что из двух кладбищ Сараева одно стало частью оккупированной территории, а через другое проходила линия фронта. Поэтому люди хоронили близких, где придется, обычно поздним вечером, чтобы избежать обстрелов. Иногда могильщиков, работавших во тьме, убивал снайпер, и они оказывались похороненными в той яме, которую копали для кого-то другого.

Могилы заменяли здесь скамейки, изгороди и деревья, поскольку все, что могло гореть, было снесено под корень ради топлива и тепла. В этом есть горькая ирония, но первые парки в Сараево были разбиты на территориях старинных мусульманских кладбищ. На протяжении всей осады этнических боснийцев убивали в куда большем количестве, чем любую другую группу населения, и мусульманские захоронения постепенно снова заполнили территорию парков.

Я думала о могиле Шона, могиле номер 102 в Северном мемориальном парке Мельбурна. Перед глазами была роскошь ухоженной яблочно-зеленой травки и упорядоченных просторных рядов. Длинный черный катафалк, украшенный деревянный гроб из Таиланда, груда свежих роз – все это показалось бы излишеством, даже абсурдом во время Боснийской войны.

Самое яркое мое ощущение – паника, которая поднялась в груди, когда гроб с телом Шона опускали в землю. Я и по сей день помню это. Шон был мертв уже десять дней, и я провела с его телом многие часы, везя его с Пхангана в Бангкок, потом в Мельбурн. Но окончательность этого зрелища – когда гроб опускают в могилу – была невыносимой: в последний раз и теперь уже навсегда лишиться физического обладания любимым…

Молодым девушкам в Боснии, которые потеряли своих парней, женихов и мужей, предстоят долгие годы привыкания к потере. Как и я, они будут приходить на его могилу по годовщинам и дням рождения, как и я, кто-нибудь принесет лиловые ирисы, потому что ему всегда нравилась картина Ван Гога с этими цветами, а может быть, как и я, кто-то оставит на могиле две бутылки Crown Lager, его любимого пива. Неизвестная мне боснийка поделится этим пивом с землей, в которой он лежит. И она будет продолжать разговаривать с ним даже тогда, когда больше не сможет вспомнить тембр его голоса. И будет пытаться не думать о том, что происходит с его телом там, внизу.

* * *

В Сараево заметно не хватало скамеек. Я была на ногах все утро. Спина болела, а пальцы ног занемели от холода. Я решила найти какое-нибудь теплое место, где можно было бы просто немного посидеть.

Зашла в первое попавшееся кафе. Разномастные столы теснились друг к другу, за большинством из них сидели мужчины – пили, курили, разговаривали. Стараясь быть как можно более незаметной, я пробралась сквозь дым в заднюю часть зала, опустилась на стул за одним из немногих пустых столиков и сбросила с плеч рюкзак. Подошел официант, одетый в черное, в заляпанном фартуке, повязанном вокруг пояса.

– Кофе? – я попыталась произнести это слово так, как в моем представлении оно должно было звучать по-боснийски. Он кивнул и ушел, что показалось мне добрым знаком.

На обратном пути он балансировал медным подносом, на котором стояла затейливая композиция. Поставив передо мной поднос, он указал на исходивший паром медный ковшик с длинной ручкой:

– Джезва.

Затем на миниатюрную белую чашечку без ручки:

– Филджан.

Он поднял джезву высоко над филджаном. И стал наливать густой, темный кофе из закопченного ковшика.

– Кава.

– Хвала, – отозвалась я, надеясь, что это правильный перевод «спасибо».

Игнорируя взгляды окружавших меня мужчин, я сосредоточилась на маленькой чашечке на своем столе – на тепле этой жидкости и ее богатом, горьком вкусе.

– Разговоруша, – в мою сторону наклонился мужчина с буйной черной бородой, продернутой сединой. Он сидел за соседним столом с тремя другими бородатыми мужчинами. Они наблюдали за мной.

– Прошу прощения, – пожала я плечами и покачала головой, решив потом поискать в словаре, как нужно извиняться по-боснийски.

– Разговарати означает «беседовать». Разговоруша – кофе, который мы пьем поздним утром с друзьями. Беседа.

– А…

Он со скрежетом подвинул стул ближе к моему и взял меня за запястье. Губы у него были потрескавшимися и сухими.

– Должно быть, вы очень одиноки.

– Простите?.. – я сглотнула ком в горле, загоняя внутрь поднимавшиеся на поверхность эмоции. Я не запла́чу.

– В Боснии есть такое присловье. Если человек по-настоящему одинок, говорят, что ему не с кем выпить кофе.

Я отвела глаза. Я чувствовала, как вспыхнуло мое лицо, а глаза стали наполняться слезами. Я попыталась откашляться и снова сглотнула.

Я не понимала, чего ждать от этого мужчины. Он мог проявлять дружелюбие. Он мог заигрывать. Но в его голосе и хватке чувствовалась агрессия. В моей собственной культуре и стране это, возможно, было бы легче понять, но, возможно, и нет. Казалось, я утратила способность понимать ситуацию. Я всегда была настолько близка к тому, чтобы расплакаться, что мне трудно было догадываться о намерениях других людей. Пройдут годы, прежде чем я перестану дергаться от повседневных разговоров.

– Мы никогда не пьем кофе в одиночестве, – продолжал мужчина. – Мы не можем себе этого позволить. И не можем позволить себе есть в ресторанах. Работы нет. Поэтому мы покупаем одну чашку кофе и каждый день растягиваем ее на много часов вместе с друзьями.

– М-м-м, – кивнула я, освобождая запястье из его пальцев, чтобы потянуться за чашкой, и одновременно отодвигая от него свой стул.

Он взял с моего подноса кубик сахара, который я проигнорировала.

– Не хотите немного подсластить жизнь?

Я чувствовала кислоту в его дыхании.

– На самом деле я не люблю сахар.

Он изучал меня с улыбкой, подергивавшей уголки его потрескавшихся губ. Не отводя глаз, он протянул руку назад, чтобы взять со стола свою чашку. Обмакнув в нее сахар, забросил пропитанный кофе кусочек в рот и допил кофе до конца. Снова улыбнулся, и оказалось, что окрасившийся кубик зажат между его зубами. Потом, по-прежнему глядя на меня, он постучал белой пачкой сигарет о внутреннюю часть бедра, прежде чем приглашающе протянуть руку. Я узнала черные буквы местного бренда – Drina.

– Нет, спасибо, я не курю.

– Ай-яй-яй! Не с кем выпить кофе, не ест сахара, не курит. Когда бросила?

– Я никогда не курила.

– Что ж, хочешь одну на потом? Когда перестанешь бросать.

* * *

ТАБАЧНАЯ ФАБРИКА

В Сараево существует настоящий культ сигарет… За пачку сигарет можно было добыть несколько жестянок гуманитарных консервов. Из-за отсутствия бумаги самокрутки сворачивали из учебников, книг и официальных документов. На них нельзя было прочесть предостережений об опасностях для здоровья, зато можно было узнать, к примеру, о процессе производства меди. Горожане часто говорят, что Сараево сдался бы, если бы исчезли сигареты.

Я провела в Сараево три дня, училась ориентироваться в городе, используя знаки, оставшиеся после осады. Аллея Снайперов вела от Старого Града в коммерческий центр, узенькие мощеные улицы уступали место широким бульварам с многоэтажками. Чем выше и современнее становились здания, тем более обширными и полными были разрушения.

Хотя официально эта улица носила название Змая од Босне, или Дракона из Боснии, все по-прежнему называли ее Аллеей Снайперов. Не было ни единого строения, которое не несло бы на себе шрамов войны. Мужчины пытались удить рыбу в узкой Миляцке у сожженного здания почты. Здание парламента торчало одной высокой серебристой развалиной, фасад был разворочен взрывами. Единственная гостиница, работавшая во время осады, Holiday Inn, выглядела так, будто ее протащили сквозь колючую проволоку, фирменная желтая краска была густо испещрена выбоинами и царапинами. Согласно «Карте выживания», это был «один из тех немногих отелей, в которых выше всего ценились номера с отсутствием всякого вида из окон. Вид на горы означал вид на снайперское гнездо… Если ты видишь его, он видит тебя».

Повсюду были полинялые плакаты. Национальная библиотека, охваченная белым пламенем, черный дым потоком льется из ее окон, слова: «Не фантазия – а факт». Волнистая черно-белая имитация картины Мунка «Крик» – человек с широко раскрытым ртом держится за голову, стоя на мосту, черная река течет к городу минаретов, башен и соборов. Строчка внизу: «Сараево – 1993».

Другой, иссиня-черно-белый плакат: длинноногие девушки на шпильках и с начесом стоят в ряд и держат перед собой баннер с надписью «Не дайте им убить нас». Это – фото с конкурса «Мисс осажденный Сараево», проведенного в 1993 году. Из-за постоянных снайперских атак его проводили в подвальном помещении. Конкурсантки драпировались в пластик от упаковок гуманитарной помощи и позировали с автоматами в руках.

Были «сараевские розы». Артобстрелы на протяжении всей осады оставляли выбоины, похожие на скелетоподобные ладони, на мостовой и стенах зданий по всему городу. Места смертоносных взрывов отмечали, заполняя эти шрамы смолой с добавлением красной краски и пластика. «Красной розой», оставленной на месте каждого смертельного удара.

Однажды вечером я набрела на тротуар, сплошь покрытый такими «розами». Каждый день на протяжении почти четырех лет Сараево поражали в среднем 329 снарядов. С того места, где я стояла, было видно больше сбившихся в кучу красных пятен, чем я могла сосчитать. Трудно было пройти, не наступив ни на одну из этих «роз», – а этого, как я слышала, делать не следовало. Одна «роза» была в стороне, в полном одиночестве, – шрапнельный шрам настолько крохотный, что он, казалось, символизировал гибель грудного младенца или едва научившегося ходить малыша. Я ощутила пустоту на дне желудка, и холодок пополз по моей шее. В темноте красная смола выглядела точь-в-точь как засохшая кровь.

Я была поражена, как много граффити было на стенах полуразрушенных зданий, тротуарах и брошенных машинах. Единственной боснийской надписью, которую мне удалось разобрать, была «Pazi – Snajper!», и она, как я была совершено уверена, означала «Берегись – снайпер!». Казалось, эта фраза была буквально на каждом углу.

Удивляло, сколько граффити были сделаны на английском: «Не сдавайся, старый город», «Добро пожаловать в ад!», «Недобро пожаловать в Сараево», «За что?», «На *** войну», «Помоги Боснии прямо сейчас!» и «Не забывай Сребреницу» – все это было выведено рядом с большим подробным рисунком черепа. Были еще две написанные масляной краской строки, которые я потом никак не могла забыть: «Люди мира, помогите нам» и «Перестаньте убивать детей».

И везде, куда бы я ни пошла, оказывались плотные отряды натовских солдат. Всегда только со своими соотечественниками, никогда не смешиваясь с другими национальностями. Они ходили в солнечных очках, свистели вслед женщинам в коротких юбках и фотографировали друг друга на фоне разрушенных достопримечательностей, демонстрируя знак мира – подняв и разведя в стороны два пальца.

* * *

В свой второй день в Боснии я направилась на Зелена Пьяца Маркале, главный городской рынок на краю Старого города. В «Карте выживания» я прочла, что рынки не закрывались на протяжении всей осады, там торговали съедобными и не очень растениями, самодельными чаями и гуманитарной помощью, например «яйцами Трумэна» (яичным порошком, который хранился со времен Второй мировой войны). Хотя в Сараево не было ни одного рынка, где не происходили бы массовые убийства, Маркале стал местом двух самых значимых.

Первое из них, 5 февраля 1994 года, было уникальной по кровавости бойней за всю осаду. Заполненный толпой рынок обстреляли вскоре после полудня. Сорок восемь человек были убиты, двести ранены. Мне было тогда 19 лет, я училась на втором курсе Калифорнийского университета в Сан-Диего. Я помню, как смотрела репортажи с изуродованными телами и оторванными конечностями, разбросанными вокруг залитых кровью прилавков, когда это нападение стало сюжетом новостей во всем мире.

Но осада продолжалась, и в следующем году, 28 августа, рынок снова разбомбили. Около одиннадцати утра пять минометных снарядов разорвались на Маркале, убив сорок три человека и ранив еще девяносто.

Сейчас, в 2002 году, идя по дороге к рынку, я миновала старые граффити с предупреждением «Снайпер!» и нарисованными стрелками, указывающими на горы. Но бродя между крытых прилавков, я не увидела никаких свидетельств того, что здесь когда-то случились массовые бойни. Предлагаемые товары были скудны, зимний урожай сложен в маленькие кучки: подсохшие яблоки, сморщенный картофель и вялые огурцы. Однако торговцы махали руками, кивали и улыбались, и на улицах, окружавших рынок, кипела жизнь.

Снаружи рынка в слабом ноябрьском свете в кафе на тротуарах сидели мужчины, потягивая густой, как глина, кофе и закусывая нежными кубиками рахат-лукума в сахарной пудре, – курили, разговаривали, наблюдали. Душа столицы была здесь, в Старом городе, пульс города бился сильнее всего в лабиринте запутанных мощеных переулков Башчаршии, старого базара.

Каждый переулок базара был отдан на откуп своему ремеслу. Я миновала загроможденные товарами лавчонки, торгующие кожей, украшениями, керамикой. По сторонам улицы Казанджилук высились пирамиды традиционной медной посуды и несколько более современных металлоизделий: турецких кофейных наборов, затейливо изукрашенных блюд, шахматных досок, кальянов и снарядных гильз с чеканкой и гравировкой разрушенной Национальной библиотеки и лозунгов типа «Добро пожаловать в Сараево».

Я нашла «Ходжич» в одном квартале с другими чевабджиницами, или традиционными шашлычными. Открытые двери выходили на улицу, наполняя тесный переулок звуками резких славянских согласных, белым дымом и ароматом жареного мяса.

Внутри было темно, тепло и людно. Я заняла столик у окна и заказала чевапи, национальное блюдо. Спустя пару минут передо мной стояла скворчащая тарелка. Лужица несладкого йогурта, горка рубленого сырого лука, сочные прижаренные колбаски размером с мой большой палец и сомун – толстая пышная лепешка. Остроту лука смягчали кислый йогурт и перченые колбаски, пористый сомун впитывал насыщенные вкусы. Мне было легко угодить. На улице было морозно, я умирала с голоду. Я питалась салями и сыром все время после Израиля, и уже давно мне не удавалось ни выспаться, ни поесть как следует. Но чевапи были просто восхитительны.

Пообедав в «Ходжиче», я снова оказалась спиной к Национальной библиотеке. Югославские машины со следами ржавчины грохотали по улице, выплевывая синие клубы выхлопных газов. К западу от меня был виден Мост Принципа, пересекающий Миляцку. Четыре простые арки с двумя отчетливыми кругами, прорезанными в гипсе и камне; отверстия, моргающие слабым солнечным светом, отраженным от текущей мимо реки.

Я прошла вдоль реки и оказалась на углу Принципа, где жарким летним днем в июне 1914 года девятнадцатилетний боснийский серб, студент Гаврило Принцип, совершил те фатальные выстрелы, которые в конечном счете оборвали свыше пятнадцати миллионов жизней.

В тот день эрцгерцог Франц Фердинанд, наследник австро-венгерского трона, и его жена София прибыли в Сараево в надежде смягчить трения с сербами. Но тайное националистическое общество Црна Рука («Черная рука») внедрило в толпу встречающих семерых молодых убийц, и среди них – Принципа. Он застрелил эрцгерцога и его супругу, когда их автомобиль свернул не в ту сторону и замедлил скорость перед гастрономом.

Восемьдесят восемь лет спустя я стояла одна в зимнем холоде на углу Принципа, сверяясь с картой, чтобы убедиться, что пришла в нужное место. Здесь не было ничего, напоминающего об убийствах, которые со временем привели не только к Первой, но и ко Второй мировой войне.

Так было не всегда. Согласно тому, что я вычитала в Интернете, точно на этом месте в июне 1917 года австрийцы заложили огромный памятник – каменные колонны тридцати футов в высоту, окружавшие гигантский медальон, на котором были выгравированы изображения убитых эрцгерцога и его супруги. Но когда сербы, хорваты и словенцы пришли к власти в 1918 году, этот монумент был разрушен.

В 1930 году власти Югославии повесили над улицей простую черную мемориальную доску: «Принцип объявил свободу на Видовдан (28) в июне 1914 года». Нацисты сняли ее в первые же дни оккупации Сараево в 1941 году. Она была подарена Адольфу Гитлеру в его пятьдесят второй день рождения.

Вслед за освобождением города в 1945 году на месте убийства была размещена новая табличка: «Молодежь Боснии и Герцеговины посвящает эту памятную доску в знак вечной благодарности Гавриле Принципу и его товарищам, борцам против немецких завоевателей».

В честь всех участников заговора и убийства были переименованы городские улицы. В 1953 году был учрежден музей Гаврилы Принципа и молодой Боснии. Отпечатки подошв Принципа были выгравированы в бетоне на том самом месте, где он стоял, вместе с еще одной памятной табличкой: «Он выразил своим выстрелом национальный протест против тирании и вековое стремление нашего народа к свободе».

Во время осады Сараева названия этих улиц были сняты, музей закрыт, а табличку и следы Принципа удалили из мостовой. Город был не расположен к прославлению сербского национализма.

Хотя осада окончилась более шести лет назад, ничто не заместило следы Принципа на углу улицы. Возникало странное ощущение: стоишь в том самом месте, где произошел уникальный акт насилия, который сформировал современный мир, – и нигде нет никакого официального признания этого факта.

Полное отсутствие официальных памятников в Сараеве в 2002 году поражало. Единственные свидетельства недавней войны были заметны только на фасадах зданий города и телах его обитателей. Была ли вся эта трагедия еще слишком свежа, слишком болезненна? Или они все еще были сосредоточены на непосредственном выживании? Или дело было в нехватке финансирования? В то время безработица в Боснии достигла сорока процентов. Или эти брошенные здания намеренно были оставлены так – мемориалами?

Я задумалась: может быть, дело в том, что сараевцы не могут договориться о том, как им помнить? Если австрийцы, сербы, хорваты, словенцы, югославы и нацисты не могли прийти к согласию в вопросе о том, как увековечить убийства 1914 года, то как же могли агрессоры и жертвы этой осады теперь договориться о каком-либо официальном почитании множества потерянных жизней? Правительство Боснии – это так называемая консоциональная демократия: три сменявших друг друга президента представляли три народности (боснийцев, хорватов и сербов) и два государственных образования (Федерацию Боснии и Герцеговины и Републику Српску), каждое со своей собственной конституцией.

Несколько месяцев спустя Стиви Ди прислал мне в электронном письме фотографию надгробного камня, установленного на могиле Шона. Я снова вспомнила о памятных досках Принципа и о трудностях с согласием по вопросу о том, как следует помнить человека. Родители Шона выбрали простую гравировку:

ШОН ПАТРИК БРАЙАН РЕЙЛЛИ

1976–2002

СЫН, БРАТ, ДЯДЯ,

ЗЯТЬ, ДРУГ

Случайно или намеренно, я осталась посторонней. Моя мама пыталась объяснить мне, что я была его подругой – в биологическом смысле, а не просто приятельницей. Что слово «друг» включает в круг помнящих и меня. Но я знала, что именно так родственники предпочли помнить Шона – как своего сына, брата и даже зятя, но не как моего возлюбленного или жениха.

Их способ помнить включал католические похороны: дородный священник, который никогда не встречался с Шоном, друзья и родственники, коленопреклоненные у деревянного алтаря, чтение отрывков из Библии. Его отец перед входом в церковь раздавал мемориальные открытки размером с бумажник; внутри были слова:

Твоя жизнерадостная, ослепительная улыбка.

Свист без мелодии, который подсказывал нам, что ты вот-вот войдешь в заднюю дверь.

Твои честность и цельность.

Твоя любовь к семье и друзьям.

Твое великодушие во всем.

Твоя беспредельная жажда жизни.

То, как ты любил свою маму.

По всему этому мы будем тосковать, пока не встретимся снова.

Я разрывалась в сомнениях, подходить ли к причастию. Я была не крещеной (и стала намного суевернее после смерти Шона), но хотела принять участие во всех аспектах поминальной службы. В конце концов я приняла безвкусную белую облатку на язык, но не почувствовала себя ни проклятой, ни спасенной.

Потом Шона похоронили на семейном участке. Вот кем он был для них, вот как они предпочитали помнить его. И в этом не было ничего неправильного.

Но, если бы они спросили меня, я бы сказала им, что Шон не хотел быть похороненным. Он однажды говорил мне, что не хочет обременять любимых людей уходом за его могилой, не хочет, чтобы они чувствовали себя виноватыми, не приходя на кладбище. И что Шон был агностиком. Он вечно забывал точный термин, поэтому всегда спрашивал меня: «Кто я там, Мисс, – агностик или атеист?»

Если бы они спросили меня, я рассказала бы о том, как он прерывал на полуслове мои истории, чтобы сказать, что любит меня. Или как он, если у него не было денег, просил меня отдать ему все мои наличные на парковке закусочной, чтобы он сам мог выкрикивать названия блюд, заказанных для родственников, или заплатить за выпивку для своих друзей. Как он всегда настаивал, что его сторона кровати будет дальней от стены. И как, обкурившись до зеленых чертей, заставлял меня спать с включенным светом. Внутри этой памятной открытки я могла бы написать о том, что первыми словами, которые он говорил мне по утрам, были либо «можно мне украсть утренний поцелуй?», либо «я люблю тебя». Еще я могла бы рассказать, что, когда он умер, я больше всего скучала просто по возможности держать его за руку.

* * *

Сараево окружен горами, и дни в этом городе летели быстро. Но несмотря на зимний промозглый холод, улицы после наступления темноты оживали: цыганчата, выпрашивающие монетки, подростки, пинающие наполовину сдувшийся футбольный мяч, ошеломительные женщины с волосами, выкрашенными дешевой оранжево-блондинистой краской, солдаты НАТО, пьющие из бутылок привозную воду и пиво.

Баров там было не много. Но ближе к концу своего второго дня я заметила заведение THE BAR на одном из широких, изрисованных граффити бульваров недалеко от Аллеи Снайперов. Внутри он был полон дыма и натовцев. Из колонок звучал новый альбом группы Coldplay, A Rush of Blood to the Head. Я заказала «Сараевско пиво» и утонула в просевшем диване в углу.

Ко мне неторопливо подошел парень с внешностью словно из вестерна, одетый в узкие джинсы. Почти все из немногих иностранцев, которых я встречала, путешествуя по Восточной Европе, были – молодые мужчины – пешие туристы. Мэтт был из Брисбена, ленивая гнусавость его акцента сразу прозвучала знакомо. Он сказал, что заприметил меня в этот день еще раньше. Я мимолетно задумалась, не плакала ли в тот момент.

– Мы, должно быть, единственные два туриста на всю Боснию, – каркнул он, поднимая свой высокий бокал. Допил остатки пива и спросил, готова ли я к новой порции.

Пару минут спустя Мэтт вернулся, лучась улыбкой, с двумя большими бокалами пива.

– Будь здорова! За Сараево!

Его глаза были стеклянными, щеки – кирпично-красными от тепла внутри бара и выпивки. Запах его аптечного лосьона после бритья усиливался вместе с возрастанием температуры тела, дешевые ароматы мускуса и гвоздики паром поднимались от кожи. Он, хоть и был ровесником Анат и Талии, казался лет на десять моложе.

– Еще по одной? – спросил он, язык у него слегка заплетался.

Я едва успела прикоснуться к своему пиву, а он уже прикончил свое. Но была моя очередь угощать, и я хотела поговорить с барменом.

Испытывая искушение отправиться дальше в Югославию, я сверилась со своим путеводителем, но гостям этой страны требовалось «приглашение от официальной организации или предварительно организованный тур с зарезервированными гостиницами – все в письменном виде». Я слышала, конечно, что можно просто заявиться в Белград и попытаться получить визу на месте, но в последнее время удача была не на моей стороне. Поэтому я решила снова вернуться в Хорватию, а оттуда в обход Югославии перебраться в Румынию. Вот только единственный автобус из Сараево в Дубровник уходил в 7:15 утра. А солнце вставало в семь.

Я ненавидела путешествия, начинавшиеся ранним утром. Не потому что не любила рано просыпаться, хотя никогда не была «жаворонком», а потому что терпеть не могла оказываться на безлюдных улицах до рассвета. Города в эти тихие ранние часы казались мне зловещими. Поздним вечером, по крайней мере, пустеют бары, их пьяные клиенты высыпают на улицы и струйками растекаются по тротуарам, направляясь по домам.

Смерть больше меня не пугала. В ужас приводила мысль об изнасиловании. Так что я заказала две бутылки Tuzlanksi, самого интересного из местных брендов пива, и спросила одного из барменов, как тут обстановка на улицах в такую рань. Поинтересовалась, следует ли мне заранее вызвать такси, втайне надеясь, что он, может быть, предложит к моим услугам свой телефон, чтобы заказать машину.

– Нет, ноу проблем, – был его ответ. – Ноу проблем так рано. Ноу проблем найти такси. Ноу проблем, ноу проблем.

Я передернулась и отшатнулась на шаг, мои руки прилипли к клейкому пятну на стойке. Я ненавидела эти два слова. В ту ночь, когда умер Шон, тайка-администратор в клинике то и дело повторяла «ноу проблем». «Ноу проблем», когда они пропихивали длинные трубки в горло и нос Шона. «Ноу проблем», когда они склонялись над его безжизненным телом, давя ему на грудь. «Ноу проблем», когда они втыкали толстые иглы с капающим раствором адреналина ему в сердце. И «ноу проблем» прямо перед тем, как врач сказал мне, что он больше ничего не может сделать.

В ту ночь в клинике мне хотелось наорать на администратора, чтобы она перестала твердить «ноу проблем». Мне хотелось заорать, что это и есть долбаная невероятная «проблем». Что она гораздо хуже, чем самое худшее, что я только могла себе вообразить.

Я понимала, что она плохо говорит по-английски. Я понимала, что она не может нормально объясниться. Может быть, она даже не понимала на самом деле, что говорит. Но всякий раз, как она повторяла «ноу проблем», боль, которую причиняли эти слова, была глубокой и физической. После той ночи, стоило услышать эти слова, как мне снова хотелось кричать.

Взяв две бутылки Tuzlanksi, я вернулась от стойки к дивану в углу. Мэтт снова провозгласил тост за Сараево, и я смотрела на его темные кудри над ободком бокала. В то время как он сохранял жизнерадостную решимость продолжать напиваться, мои мысли блуждали в другом месте.

Мэтта грело сознание, что он оказался в этом сомнительном месте, – таком, которое перепугало бы его родителей, таком, которое впечатлило бы его друзей. Однако он ни на секунду не рассчитывал, что может случиться что-то по-настоящему ужасное, даже в самом крайнем случае. Ну, может быть, он увезет отсюда интересную историю.

Мы с Шоном были такими же. Мы тоже не рассчитывали на интересную историю из Таиланда. У Шона было больше шансов умереть от укуса змеи или скорпиона, свалившись с постели или получив по голове упавшим кокосом, от удара молнии или подавившись хот-догом, чем быть убитым медузой. Один из миллиона что-то значит только для остальных 999 999.

После пива с Мэттом в THE BAR мне нужно было чем-то заняться дальше. Я не успела проголодаться, но решила поужинать, чтобы отвлечься.

Ресторан на Башчаршии, который я выбрала, под названием «Быть иль не быть», оказался не тем местом, где можно пытаться перестать думать о мертвом возлюбленном. Он располагался в тихом переулочке, крохотном и интимном, и там было всего два столика на нижнем этаже и еще три – на втором, куда нужно было подняться по скрипучей узкой лестнице. Ужинавшие парочки близко наклонялись друг к другу, перебрасываясь приватными шутками и попивая красное герцеговинское вино. Но официант уже заприметил меня на втором этаже и нес меню. Я в одиночестве уселась за столик с зажженной свечой.

Меню, которое он положил на мой столик, было напечатано по-английски. Я еще не успела открыть рот, но, должно быть, все было очевидно и без слов. В небольшом пространстве ресторана я слышала обрывки разговоров на английском и французском от двух других столов.

Фирменное блюдо ресторана, курица в шоколадном чили, показалось мне слишком жирным и тяжелым, так что я указала на рыбу-гриль.

– Не, – сказал официант, нахмурившись.

Но я этого ожидала и заранее заготовила замену. Вторая попытка.

– Стейк?

– Не, – повторил он, качая головой и по-прежнему хмурясь. К этому я не была готова. Я просмотрела меню, ища что-нибудь простое, и остановилась на пасте чили.

– Да, – его нахмуренные брови сменились широкой улыбкой.

– Э-э… вино? – я указала на бутылки красного на соседних столиках, но руками изобразила форму поменьше, надеясь на бокал.

– Да, – его улыбка стала еще шире. – Црно вино?

– Да. – Я решила, что так по-боснийски называют черное, или красное, вино. В случае ошибки я готова была довольствоваться тем, что он принесет.

Когда бокал красного утвердился на моем столике, я была благодарна за то, что мне есть чем занять руки. Я попыталась сосредоточиться на фоновой музыке, представленной Майлсом Дэвисом, ароматах чеснока, укропа, мяты и фенхеля, плывших из кухни, и на теплой дымности моего вина. Но в окружении парочек и свечных огоньков мне показалось, что уют этого ресторана становится источником клаустрофобии. Я тосковала по Шону, но скучала и по Анат и Талии, по защите, которую давало их общество. Один из посетителей наклонился, чтобы что-то шепнуть спутнице, и та развернула свой стул, чтобы без помех уставиться на меня. Они бросали долгие, озабоченные взгляды в мою сторону.

Притворяясь, что не замечаю взглядов, я вынула свой старый дневник. В нем еще осталось немного места.

Спустя две долгих композиции Дэвиса официант вернулся с гигантской горой спагетти, которую водрузил рядом с моим блокнотом.

– Приятно.

Я не поняла это слово и не была уверена, что оно требует ответа, поэтому улыбнулась ему, а потом все же отважилась произнести свое «спасибо»:

– Хвала…

Он кивнул и ушел.

Спагетти оказались аппетитно незатейливыми – только оливковое масло, чеснок и хлопья чили. Но даже это напоминало мне о Шоне. Приятное жжение во рту заставило меня думать о том, как мы жевали перцы чили, пока другой не видел, а потом тянуться за поцелуем, передавая неожиданность острого жара с языка на язык.

Уходя, я только сейчас обратила внимание, что слова «иль не быть» на вывеске были зачеркнуты жирной красной чертой. Очевидно, владельцы перечеркнули их во время осады. «Не быть» не входило в число вариантов.

Последний день, который я провела в Сараево, выдался солнечным и холодным. На пути к своему второму за день кофе по-турецки я отвлеклась на толпу, собравшуюся в парке. Группа мужчин встала в кружок – крича, куря, смеясь. Не уверенная, что меня хорошо примут – или хотя бы заметят, – я топталась с краю. Там были мужчины с густыми седыми волосами, лысеющие мужчины с серебристыми бородами, одни стояли, засунув руки глубоко в карманы, другие вопили и указывали на что-то, держа между растопыренными пальцами тлеющие сигареты. Я стала огибать группу по периметру, пока не удалось заглянуть в просвет между локтями.

Мужчина без одной руки в коричневом берете поднял гигантскую шахматную фигуру – черного слона размером с маленького ребенка. Прижав слона к бедру, он замер, обозревая другие фигуры, выставленные на асфальте. Голоса зрителей стали громче. Несколько мужчин подступили поближе, указывая на возможные ответные ходы и споря о тактике.

Шон учил меня играть в шахматы. На рынке в Фесе ему предложили шахматный набор, которым он не заинтересовался. Торговец увязался за нами, упрямый и настойчивый. Наконец Шон предложил ему сумму настолько ниже запрошенной, что был уверен: торговец сдастся и уйдет. Но тот неожиданно согласился, и Шон оказался нагружен тяжелым шахматным набором ручной работы. Он возил его в рюкзаке, и мы играли все время, пока путешествовали по Северной Африке и Западной Европе. Но как только в Австрии я начала выигрывать, Шон, казалось, утратил интерес к игре.

Здесь среди изящных классических фигур были и импровизированные – тонкие металлические столбики, выкрашенные облезающей черной или белой краской. Прошло четыре года с тех пор, как я в последний раз играла с Шоном в Зальцбурге, и мне было трудно догадаться, какие фигуры они могли заменять. Позднее я узнала, что металлические столбики на самом деле – использованные снарядные гильзы.

Когда я развернулась, чтобы уйти, ко мне приблизилась грузная женщина в платке и схватила за руку. Она завладела обеими моими руками. Ее пальцы были грубыми и обветренными.

– Добро дошли. Добро дошли. Добро дошли.

Я огляделся по сторонам, пытаясь понять, смотрит ли на нас кто-нибудь, и проверяя локтем внутренний карман куртки на предмет наличия бумажника.

Она прижала одну ладонь к своей обвисшей груди, а другой крепче сжала мои костяшки:

– Хвала, хвала.

Это было единственное слово, которое я узнала. В Восточной Европе женщины редко обращались ко мне. Когда это случалось, они предлагали купить еду или безделушки или выпрашивали мелочь. Но эта женщина казалась достаточно дружелюбной. Я улыбнулась, надеясь, что встреча с ней ничем мне не грозит.

– Добро дошли у Сараево, – сияла она, стискивая мои пальцы с удивительной силой.

Свободной рукой она дернула за локоть проходившего мимо мужчину. Заговорила с ним на быстром боснийском, резкие звуки ее слов набегали друг на друга. Сняв шляпу и держа ее в руках, мужчина повернулся ко мне:

– Здраво! Да ли говорите босански?

Ни слова не понимая, я пожала плечами:

– Английский?

– Русский?

– Испанский? – схватилась я за последнюю соломинку. Испанский был единственным другим языком, на котором я могла объясниться.

– Français? (Французский?)

Я помотала головой.

– О’кей, о’кей… – тщательно выбирая слова, он указал на женщину, все еще сжимавшую мои руки. – Elle dit, bienvenue. Merci de venir à Sarajevo.

Эти слова были похожи на аналоги в испанском, чтобы я поняла.

– De nada, – сказала я, надеясь, что он тоже поймет.

Женщина во время этого диалога переводила взгляд с одного из нас на другого. Через ее плечо я заметила на углу линялый плакат. Белая голубка, обмотанная колючей проволокой, и слова: «Свидетель в Сараево».

– Хвала, – снова сказала мне женщина и улыбнулась.

– Хвала, – отозвалась я. Она вздохнула, выпустив, наконец, мои руки. Разминая кисти по мере того, как из пальцев уходило онемение, я повернулась к мужчине.

– Хвала, – сказала я. Он снова надел шляпу и вернулся к шахматной игре. – Мерси.

* * *

Через улицу от парка я нашла людное кафе. Рядом с ним был сувенирный магазин, в котором продавались шариковые ручки, сделанные из патронных гильз, оболочки отстрелянных снарядов и мин, превращенные в сияющие кофейники. Мой взгляд зацепила витрина с открытками.

Вместо обычной туристической рекламы города там были яркие фото разрушенного здания парламента, глянцевые фото горящей факелом Национальной библиотеки и многоцветные изображения предупреждающих знаков у минных полей – Од мине се гине! Я выбрала мемориальную открытку, выпущенную в этом году, с надписью под фото: 1992 – Сараево – 2002. Это был современный черно-белый снимок маленького мальчика, который сидел и читал на крыше искореженной, затонувшей машины. Дверцы отваливались от корпуса, покрышки сдулись, окон, фар и габаритных огней не было.

Я ни разу еще не была в стране с такими свежими, очевидными шрамами войны. Израиль пребывал в разгаре яростного конфликта, и его улицы казались покинутыми и пустыми. Но в Израиле те места, где взрывались бомбы, быстро подчищали. Я видела дискотеку, где бомба взорвалась пару лет назад, – и даже кафе, в котором то же случилось всего за пару месяцев до моего приезда. Ущерб был возмещен, разрушения ликвидированы, кровь смыта. Не было никаких признаков того, что здесь произошло какое-то насилие. Даже сообщения о рейсе «Эль-Аль», на котором я могла вылететь из Тель-Авива, трудно было найти. Я читала о том, что предполагаемый угонщик был обезврежен сотрудниками охраны, и ни один из 170 пассажиров не пострадал. Но было такое ощущение, что саму новость убирали с глаз подальше.

В Сараево же улицы, парки и кафе были полны народа, и все свидетельства войны были напоказ. На каждом углу попадались раненые люди и полуразрушенные здания. Пусть сараевцы не смогли восстановить свой город так, как делали израильтяне, но они адаптировались. Знаки осады стали частью их пейзажа, смерть и разрушения впитались в их повседневную жизнь, а не были сметены прочь.

В столице витала не только некая напряженность, но и неожиданное чувство юмора. У местных жителей были этакие чертики в глазах – и черный юмор, когда речь заходила о чем угодно, связанном с войной.

Все отговаривали меня ехать сюда. Однако мужчины, едва не разорванные на куски пехотными минами, улыбались и прикасались к полям шляп, когда я проходила мимо. И ни разу я не ощутила угрозы. Сараево был одним из самых живых мест среди всех, где я бывала. Словно город просыпался после долгого ночного кошмара – с таким облегчением, что всё, наконец, кончилось, что невозможно было не улыбнуться.

Я снова стояла на краю города, напротив бывших баррикад, и глядела на горы, которые становились все чернее по мере того, как солнце опускалось все ниже к горизонту. Это был конец моего последнего дня в Сараево. Развернувшись, я направилась к главной пешеходной улице, Ферхадии, и тому, что осталось от дневного света.

У мемориала Второй мировой войны, Вечна ватра, или Вечного огня, в тесный кружок сбились местные жители. Внутри зеленого металлического венка у их ног мерцал огонь. Они потирали руки над его теплом, прикуривали от огня сигареты и поворачивались спиной, чтобы погреться. Я протиснулась мимо них, желая прочесть надпись, вырезанную в белой каменной нише позади огня. Она была на боснийском, но позднее я нашла перевод:

Благодаря мужеству и совместно пролитой крови… благодаря объединенным усилиям и жертвам сараевских патриотов – сербов, мусульман и хорватов – 6 апреля 1945 года Сараево, столица Народной Республики Босния и Герцеговина, было освобождено.

У основания этой ниши лежали и другие венки, в основном засохшие, некоторые искусственные, и один-два из свежих цветов. Среди венков рассыпались портреты в рамках и просто фотографии. Они сморщились от холода и влаги.

Но что-то в этих фотографиях было не так. Они были слишком яркими, слишком современными, слишком откровенными, чтобы быть из эпохи 1940-х. Такие фото могли быть взяты из моих собственных альбомов, из моей собственной жизни: профессора, которые были у меня в университете, парни, в которых я влюблялась подростком, девушки, с которыми я состязалась на соревнованиях по гимнастике, и малыши, с которыми я нянчилась ради дополнительного заработка. Там была распечатанная фотография школьницы со светлой челочкой и косичками, которая могла бы быть моей подружкой. Пожилая женщина с яркими глазами и короткой темной стрижкой, которая могла быть моей бабушкой. И еще одна фотография неправдоподобно красивого молодого мужчины в очках, с датами, выписанными аккуратным курсивом вдоль нижнего края фото: 1970–1995… ему было всего двадцать пять.

Моя грудь сжалась. Я оставила попытки не заплакать. Вдруг ощутила острую потребность уделить внимание каждой детали, изучить каждую улыбку, запомнить возраст каждого убитого. Так же как я изучала фотографии Шона, пытаясь запечатлеть в памяти каждый изгиб, линию и угол его лица. Были вещи, которые я уже теряла: его запах, когда он просыпался поутру, звук его смеха, то, как он выглядел во время сна. Но казалось, если я достаточно сильно сосредоточусь и буду достаточно долго вглядываться, то смогу по крайней мере держаться за его образ. Наконец, вытерев глаза и нос, я снова повернула к улице.

Старик, лишившийся большей части зубов, всех волос и обеих ног, увидев мои слезы, изобразил преувеличенную мультяшную «печальку», а потом указательными пальцами подтянул уголки рта кверху. Его ладони опустились обратно на ободья примитивной инвалидной коляски, но широкая беззубая улыбка не покинула морщинистого лица. Широта его улыбки, казалось бы, указывала на безумие, но взгляд оставался ясным и сфокусированным. Лишился ли он сперва всего, а затем и разума? Или обрел некую ясность в понимании, что́ для него важнее всего?

Колеса его коляски остановились подле красной кляксы на бетоне. Одинокая «сараевская роза».

Я поняла тогда, что в отсутствие официальных монументов здешние выжившие нашли собственные способы поминовения – в спонтанности и хаосе разбитых без планировки кладбищ и «сараевских розах», в импульсивности и гневе своих граффити, в независимости и даже юморе карт, плакатов и открыток.

Может быть, поэтому я и путешествовала. Может быть, в пустых пространствах восточноевропейской зимы я пыталась создать свое собственное поминовение Шона и жизни, которая была бы у нас.

Когда я уходила, безногий старик по-прежнему улыбался. Резкий ветер пронесся с гор, небо начинало темнеть. На минарете Муэдзин зазвучал Адан – свой неотвязный призыв к вечерней молитве, отдававшийся эхом от красночерепичных крыш Сараево.

* * *

Через считаные минуты после того как затих Адан, с Ферхадии позади меня раздались звуки – выкрики, смех, гудение рожков и буханье барабанов. Я снова вытерла глаза и нос – и тут из-за угла вывернула процессия клоунов и музыкантов.

Вишнево-красные, мятно-зеленые и лимонно-желтые пятна на фоне серого зимнего занавеса. Махание руками, вопли, пение и раздача ярких пластиковых клоунских носов. Я на мгновение онемела от изумления, потом отступила в сторону, пропуская процессию. Колени идущих высоко подпрыгивали в воодушевленном маршевом шаге. Шумная круговерть мешковатых клетчатых штанов, гигантских башмаков, голубых париков и размазанного грима.

Дети на краю тротуара умоляли матерей присоединиться к параду. Они нацепляли ярко-красные носы, хихикали и плясали вместе с клоунами, шагали в ногу с музыкантами и подражали их движениям. Даже компания угрюмых тинейджеров, до этого тайком куривших в темном подъезде, поддалась всеобщему волнению; на какое-то время они снова стали детьми и влились в толпу клоунов.

Парад промелькнул и исчез так же быстро, как и появился. Я могла бы усомниться, уж не привиделся ли он мне: порой я чувствовала, что балансирую на грани безумия. Но весь остаток вечера, стоило мне повернуть за угол, там обнаруживались хохочущие дети с ярко-красными клоунскими носами.

На следующее утро яркое солнце едва-едва переваливало через вершины гор, когда автобус, в который я села, отошел от сараевского автовокзала. Я приготовилась к шестичасовому путешествию в Дубровник. На экране, размещенном над головами пассажиров, начался фильм. «Теория заговоров» – конечно же, я видела его вместе с Шоном в Чанше. Картинка прыгала, звуковая дорожка заедала. Я смотрела сквозь замызганное окно на сельский пейзаж и пыталась отключиться от движущихся рывками диалогов фильма. Ландшафт снаружи был типично горным – прорезанным глубокими ущельями, пенными реками и крутыми горами, облаченными в мантии из вязов и сосен. Были уже привычные глазу разрушенные здания и пустые домики. Обломки дерева и бетонных конструкций запруживали реки и лежали на отлогих песчаных берегах.

Вытащив свой новый зеленый ирландский дневник, я вывела на внутренней стороне обложки полное имя Шона, как делала всегда, и даты его недолгой жизни. Перевернув первую страницу, начала писать о Сараево.

Начала я с плакатов. Обнаженная с оторванной взрывом ногой, расчесывающая волосы перед зеркалом. Виолончелист, прикрывающий ладонью глаза. Национальная библиотека, объятая пламенем, сараевский «Крик» и «Мисс осажденный Сараево». Белая голубка, опутанная колючей проволокой. Карикатурная «Карта выживания». Я не могла общаться с большинством местных жителей, но плакаты были тем языком, который я понимала.

На экране «Теорию заговоров» сменила «Сбежавшая невеста». Здесь звуковая дорожка не прыгала, но и картинка, и звук искажались, обретая волнистые психоделические тона.

У границы водитель собрал наши паспорта, взял из кабины сигареты и пошел к будке пограничника. Большинство пассажиров тоже вышли из автобуса с пачками в руках, пользуясь возможностью выкурить по паре сигарет, пока стоим. Высокий худой подросток расхаживал рядом со мной. Он ухитрился выкурить четыре сигареты подряд, прежде чем наш водитель вышел из будки.

По небу поползли зимние грозовые тучи, принялся завывать ветер. Тяжелые капли дождя стали падать вокруг наших ног, и мы заторопились обратно в автобус.

Пока сюрреалистические цвета и звуки «Сбежавшей невесты» плясали на телеэкране, мы приблизились к зеленым долинам и полям Хорватии. В пейзаже произошла разительная перемена. Нетронутые дома без всяких оспин, сливовые и оливковые сады, пасущиеся козы, упорядоченные ряды аккуратно подвязанных виноградных лоз.

Тут выяснилось, что мы забыли одного из наших на границе. Кто-то из пассажиров сообщил об этом водителю, и автобус развернулся, чтобы направиться обратно к Боснии. За все годы моих странствий такого ни разу не случалось ни с одним автобусом, на котором я ехала. Забавно, записала я в своем дневнике, пока автобус трясся по дороге, я всегда боялась оказаться той, кого забудут.

 

31

Остров Кенгуру, Южная Австралия, АВСТРАЛИЯ

Ноябрь 2001 г.

Мой сотовый начинает жужжать на пассажирском сиденье, и я, бросив на него взгляд, вижу на экране имя Шона. Я обычно ставлю телефон на вибрацию, чтобы звонок не потревожил морских львов. Тянусь к кнопке включения габаритов, но вместо них случайно включаю дворники. Я вожу леворульную машину в Австралии уже почти шесть месяцев, но все равно каждый раз попадаюсь на одном и то же. Поскольку ни одной другой машины на Южнобережном шоссе острова Кенгуру не видно, решаю не париться и сворачиваю на клочок красной земли под эвкалиптовыми деревьями.

– С утречком, Мисс, – прорывается сквозь помехи голос Шона. – Как сегодня жизнь на скале?

А потом он пропадает. Я пытаюсь вертеться в разные стороны, вернуть тело в то положение, в котором парой секунд раньше у меня был сигнал. Когда не получается, выбираюсь наружу и залезаю на багажник своей старой белой «мицубиси-магна» 1987 года.

– Шон?

– Мисс, я здесь.

Замираю, потом позволяю себе выдохнуть. Слышать его голос всегда приятно. Я обожаю свою работу – изучение австралийских морских львов, – но в ней есть свои трудности. Я начала свои наблюдения в самый разгар зимы, проводя бесчисленные долгие дни в одиночестве, под открытым небом, в холоде и под дождем. Ветер хуже всего, поскольку из-за него, как мне кажется, у морских львов бывает мерзкое настроение. Только вчера за мной во время бури гонялись три разных SUM (почти половозрелых самца). Мне пришлось улепетывать так быстро, как было возможно под весом рюкзака, полного аппаратуры, и я порвала свои водонепроницаемые штаны о куст чайного дерева.

Но за эти месяцы детеныши привыкли к моему присутствию. Я как-то раз пряталась в пещерке с несколькими из них, пережидая дождь. В другой раз детеныш сразу после поимки просто забрался на мои ноги и принялся обнюхивать руки. И я никогда не устаю смотреть на пухленьких юных морских львов, бултыхающихся и играющих на мелководье.

– Дело сделано, Мисс. Я ушел из «пузырьков» и переезжаю в Китай. И осталось только три раза поспать до твоего следующего приезда, – его голос звучал радостнее, чем все предшествовавшие недели.

– Три ночи. Не могу дождаться, – единственные физические контакты на острове у меня происходят с морскими львами, и я до боли жажду встречи с Шоном в Мельбурне. – Я горжусь тобой, Шон. Серьезно! Все у нас будет в порядке. Это только на пять месяцев. И я обязательно приеду навестить тебя в Китае.

Бриз грохочет эвкалиптовыми кронами, а я улавливаю запах морских львов и осветляющей краски для волос L’Oreal. Сколько бы раз я ни принимала душ, как бы ни скребла под ногтями, избавиться от запаха животных полностью невозможно. С нетерпением жду уикенда, ресторанов, баров, светофоров и Шона.

Потом он снова пропадает, и на этот раз в трубке слышно только молчание.

Поднимаю телефон над головой, размахивая им и пытаясь поймать сигнал. Когда, наконец, бросаю взгляд на часы, оказывается, что прошло больше времени, чем мне бы того хотелось, так что забираюсь обратно в машину. Вряд ли морские львы на Сил-Бэй станут меня дожидаться.

 

32

Дубровник, Далмация, ХОРВАТИЯ

Ноябрь 2002 г.

Я задерживала дыхание вместе с ним, дожидаясь его вдоха. Храп Шона будил меня посреди ночи, и я лежала рядом с ним в постели, считая безмолвные вымученные секунды между его выдохами и вдохами. Мне всегда приходилось рывком втягивать воздух раньше, чем это делал он. Теперь, через пятнадцать пятниц после его смерти, казалось, будто я по-прежнему задерживаю дыхание вместе с ним, дожидаясь его вдоха.

В ту пятницу, в свою первую ночь в Дубровнике, на южной стороне Хорватии, я ворочалась и крутилась, как обычно. Мои руки запутались в одной из старых футболок Шона. Его запах уже выветривался, и ткань начинала все сильнее пахнуть – необъяснимо и огорчительно – пылью. Я помедлила, прежде чем натянуть ее целиком на себя. В хостеле в Загребе лишь благодаря чистому везению мной не заинтересовались клопы. Но комната в Дубровнике безукоризненно вылизана, с чистыми полотенцами и дверью, которую можно было запереть.

После Израиля и Боснии Хорватия казалась безопасной, мирной и ласковой. Температура воздуха здесь была сравнительно мягкой, и на автовокзале в Груже даже толпилась стайка женщин, предлагавших собе, или комнаты в аренду. Что еще удивительнее, одна из этих женщин держала маленькую картонную табличку с моим именем и фамилией, написанными наоборот и с ошибками – Флауэр Шенон; выведенные чернилами буквы потекли от дождя.

– Здраво. Вы становиться собе с моя сестра в Сплит. Она говорить мне вы ехать Босна и Херцеговина три дня, а потом приехать сюда.

Откуда же мне было знать, что сплитская сестра передаст эту информацию! Сестра из Дубровника едва могла связать два слова по-английски, да и я не взялась бы более-менее точно предположить, как долго и где могу задержаться. И все же комната в Дубровнике была идеальным вариантом – рядом со Старым городом и полуостровом Лапад, за 65 кун, то есть меньше девяти американских долларов за ночь.

От того, что я успела к этому моменту увидеть в Дубровнике, захватывало дух. Даже под проливным дождем я на каждом углу ловила себя на мысли: о Боже мой! Белые дома с медово-рыжими черепичными крышами теснились на изумрудно-зеленых горных склонах и взбирались на скалистые обрывистые утесы, окруженные садиками с оливковыми, апельсиновыми и лимонными деревьями.

Внутри средневековых стен Стари Град был закрыт для частных автомобилей. Тихие мощеные булыжником улочки огибали крутые узкие лестницы и мраморные площади, вились мимо дворцов, башен, фонтанов и статуй. Гигантские вьющиеся растения ниспадали с углов крыши музея, темно-зеленые побеги карабкались по стенам древних каменных церквей.

Прогуливаясь в тот холодный и мокрый ноябрьский день по верху старых городских стен, временами возносившихся на восемьдесят футов над землей, никакого другого занятия я и представить себе не могла. Дубровник был самым красивым из виденных мною городов, и невозможно было не оценить то, что меня окружало.

Однако он напомнил мне другой обнесенный стеной город у моря. Эс-Сувейра – город, в котором мы с Шоном начали проводить время вместе, как пара, отделившись от других спутников-путешественников. Мы держались за руки и пили красное вино на крыше отеля Smara, наблюдая, как солнце скатывается в Атлантический океан.

Стоя на каменных стенах Дубровника, я видела, как солнце начинает спускаться по небу, окрашенному в цвета шторма. Дедушка Боб и бабушка Джой научили меня высматривать в небе зеленую вспышку на мгновение раньше, чем солнце соскользнет за горизонт. Но я понимала, что в тот день из-за туч заметить ее не было шанса. И пока солнце пробиралось вниз, к Адриатическому морю, я чувствовала, как к моему горлу подбирается паника.

Я с ужасом думала о том, что будет дальше. Я должна была вернуться в Калифорнию в январе, а в феврале мне полагалось вернуться к диссертации по морской биологии. Как приглашенному сотруднику Мельбурнского университета мне предстоит найти жилье, где я буду жить одна, без Шона, и вернуться к полевой работе в Сил-Бэй на острове Кенгуру. Я буду видеться с друзьями и родственниками Шона в Мельбурне, проезжать на машине мимо пабов, где мы пили, мимо кафе, где мы ели, и похоронного бюро, где я в последний раз видела его тело.

За побережьем Далмация море проглотило солнце, и начало темнеть. Я подумала о том, что скоро оно взойдет над пляжем Хадрин Нок. Мне казалось это совершенно неправильным – то, что жизнь Шона оборвалась на Рассветном пляже, там, где всходит солнце. Мы даже ни разу не добрались до другой стороны острова, до Хадрин Наи, чтобы полюбоваться закатом…

Следующим утром я купила билет в аквариум Дубровника, маленький, тускло освещенный, приютившийся в одной из средневековых крепостей внутри городских стен. Эта экскурсия показалось мне посильным первым шажком, если я собираюсь отважиться вновь предстать перед океаном.

Известняковый потолок выгибался арками, кирпичные стены и пол были гладко отшлифованы, а воздух дышал влагой и холодом. Я была единственной посетительницей, и после покупки билета не увидела больше ни одного из сотрудников. В пустом пространстве бульканье воды в фильтрационных системах эхом отдавалось от каменных блоков.

Я заглядывала в аквариумы с хмурыми окунями и плавающими по кругу желтохвостами. Мурены с разинутыми пастями всегда были моими любимицами с тех пор, как я познакомилась с парочкой дружелюбных калифорнийских особей, осваивая плавание с аквалангом в холодных каменистых рифах Ла-Холья-Коув в Сан-Диего. Но мурены – территориальные одиночки, а здесь, в Дубровнике, их слишком много для одного аквариума.

Переходя к аквариуму с обыкновенным осьминогом, я вспоминала лето, которое провела в морской лаборатории Бодега. Рипли, самка гигантского тихоокеанского осьминога, была доставлена в лабораторию после того, как попалась в ловушку для крабов. Она весила больше сорока фунтов, имела размах щупалец почти в 15 футов и физически была значительно сильнее меня.

В то лето я изучала поведение Рипли, и она постепенно начала узнавать меня. Когда я входила в помещение, она подползала к люку в верхней части своего огромного аквариума и протягивала щупальце, ее присоски прилипали и пробовали на вкус мою руку по всей длине.

В свою очередь, я начала распознавать ее настроение по цвету и текстуре кожи. Ее кожа белела и шла рябью, когда она была испугана, а в гневе или разочаровании делалась красной и шипастой; довольная – обычно после еды – Рипли вспыхивала густым гладким фиолетовым румянцем. Я наблюдала за ней, когда – могу в этом поклясться! – она видела сны, уползая в угол и сужая глаза до щелочек, все восемь ее рук-щупалец в это время опадали свободными кольцами вокруг тела, и она пульсирующими волнами меняла цвет с розового на камуфляжный, а затем бурый. После того как мы выпустили ее обратно в океан, я больше не могла видеть зубчатые лиловые щупальца в тако суши-ролле.

В Дубровнике серый, обесцвеченный осьминог, возможно, имел бы другую окраску, будь у него аквариум побольше, с бо́льшим количеством укромных местечек. Но по-настоящему разбила мне сердце в тот день желтовато-зеленая морская черепаха. Это животное, как известно, проплывает по восемь тысяч миль через всю северную часть Атлантического океана, а здесь она была заперта в крохотном цементном бассейне с 1953 года.

В воздухе чувствовался слабый запашок ржавчины и разложения, и я не была уверена, исходит ли он от аквариума или от самой черепахи. Ей следовало бы мигрировать через океаны, охотиться на летучих рыб, кальмаров и даже медуз. За почти пятьдесят лет в дикой природе она могла бы отложить более десяти тысяч яиц, дав жизнь трем поколениям находящихся под угрозой исчезновения черепашат. А вместо этого она сидела в этом темном аквариуме, в окружении нескольких поросших водорослями камней и брошенных туристами монет, сидела еще девять лет – до самой смерти в 2011 году.

Конечно, я не могла этого знать, когда была в Дубровнике в 2002 году. Все, что я знала, – это что мне невыносимо видеть, как она снова и снова плывет, врезаясь головой в бетонную стену своего бассейна. Я продолжала слышать эти глухие подводные удары еще долго после того, как ушла от нее.

* * *

С болью в груди я наконец добралась до последнего ряда аквариумов. На галечном дне в одном из них лежал большой уродливый крапчатый бурый сгусток. Это была ядовитая рыба-скорпион, единственное ядовитое создание, которое я увидела за весь день. Она лежала неподвижно. Ее рот был широко открыт, плавники безвольно опали, с кожи свисали несколько облезших белых чешуек. Я наклонилась поближе, и в нескольких дюймах от меня она закатила тусклый черный глаз.

Я с удивлением поняла, что не чувствую ни враждебности, ни гнева, отделенная от ее ядовитых плавников только толстой стеклянной панелью, однако не стала разглядывать ее слишком долго. Приближаясь к выходу из аквариума, я не чувствовала ничего, кроме безмерного облегчения оттого, что здесь не было никаких медуз.

А потом обнаружила, что еще не готова уйти. Я по-прежнему слышала, как та бедная черепаха бьется головой о стену своего бассейна: приглушенные звуки разносились по всему пустому зданию. Я вернулась к ней еще раз и наклонилась над мутной водой.

– Иисусе… – я подавила побуждение потянуться к ней рукой. – Боже мой! Мне жаль, мне так жаль!..

После темноты аквариума я постояла немного, стирая слезы. Зимнее солнце отражалось от мощеных переулков и домов Старого города, собора и дворца; все эти здания были построены из одного и того же кремово-белого камня.

Трудно было поверить, что одиннадцать лет назад город стал одной из первых жертв югославских войн. Эти войны – серия этнических конфликтов, вызванных распадом Югославии, – продолжались больше десятилетия и отняли свыше 140 000 жизней: самый кровавый европейский конфликт после Второй мировой войны. Вначале они бушевали по всей Хорватии и Словении, затем переметнулись в Боснию и Косово, а завершились в Сербии и Черногории всего год назад.

Единственным признаком бомбардировок Дубровника была более новая, чуть иного оттенка, капельку более яркая черепица – это создавало эффект лоскутного одеяла, если смотреть с крепостных стен. Это – да еще небольшие информационные щиты, размещенные у городских ворот, со сведениями о разрушениях. История войны рассказывалась на пяти языках; на фотографиях были крыши, поврежденные попаданиями снарядов и разлетом шрапнели, сожженные пожарами здания и развороченные мостовые. Карта Старого города была покрыта черными и белыми треугольниками, черными кружками и красными квадратами, квадраты и кружки отмечали попадания. Точно в том месте, где я стояла, на землю падали снаряды, а кафедральный собор передо мной обстреливали дважды.

Усилия по реставрации начались, когда еще продолжались обстрелы. К тому времени как я приехала в Дубровник, исторический внутренний город был практически полностью восстановлен.

Трудно было бы найти что-то более отличающееся от граффити, каменного крошева и красных полимерных «роз» Сараево, чем расположенный сразу за Динарскими Альпами безупречный Дубровник.

Время и ресурсы определенно сыграли свою роль. Осада в Хорватии закончилась как раз тогда, когда начиналась долгая осада столицы Боснии. Первая продолжалась почти восемь месяцев, вторая – почти четыре года. Восстановительные работы в Старом городе Дубровника, признанном объектом культурного наследия, проводились в согласии с указаниями ЮНЕСКО. И наверняка были многие другие более сложные и разнообразные проблемы, о которых я не имела ни малейшего представления.

Но возникало ощущение, что жители Дубровника имели и возможности, и средства, и желание отстроить дома заново и жить дальше. Для починки пробитых снарядами крыш они подбирали черепицу, максимально близкую по цвету, учитывая все детали. Это было поразительно – идеальный пример того, как разбитый на куски город возрождается.

Когда я в тот день гуляла по Плаке, или Страдуму, главной пешеходной улице Старого города в Дубровнике, сияющие полированные камни под ногами казались скользкими. Я повернулась вначале к часовой башне, залитой солнцем, а потом к огромному кирпичному куполу фонтана Онофрио, прячущемуся в тени, на другом углу улицы.

Как бы абсурдно это ни звучало, я понимала, что отчасти то, чем я занималась в Восточной Европе, было поисками Шона. Я почти верила, что увижу его за углом, что он усядется на пустой барный табурет рядом со мной и закажет виски с колой. Я понимала, что это безумие, но ловила себя на том, что просматриваю книги записи посетителей в поисках его имени, проверяю, из каких городов эти люди, надеясь наткнуться на Эссендон. Словно, если только буду путешествовать достаточно долго, заберусь в какое-нибудь далекое-далекое место, я смогу найти его. Словно вот-вот подниму глаза – и Шон окажется передо мной, проверяющий свою электронную почту в каком-нибудь пыльном, богом забытом интернет-кафе. Или он будет жевать ломтик пиццы с салями и острым перцем в пиццерии где-нибудь на краю земли. Что если только я буду продолжать двигаться, продолжать гнаться за ним, мы снова встретимся. И это будет точь-в-точь, как в тот вечер 31 января 1999 года, в том дешевом хостеле у площади Сан-Мигель в Барселоне. И мы сможем начать все заново.

– Шэннон!

Я подскочила и, обернувшись, увидела Роберто и Гваделупе, пожилых супругов, с которыми познакомилась в Плитвице. Они махали мне руками и улыбались с другой стороны Плаки. Перейдя на мою сторону, Гваделупе заправила темно-каштановую прядь за ухо и взяла меня под локоть.

– Буэнос диас! Мы надеялись увидеть тебя здесь. Пожалуйста, скажи мне, что ты решила не ехать в Боснию!

– Уже съездила. Только что оттуда. Это было… – Я не могла придумать, как описать Сараево в паре слов.

– Ай-яй-яй, Шэннон! Что же… Мы угостим тебя капучино и тортиком, и ты нам все об этом расскажешь. Vámonos! —Роберто, выше нас обеих как минимум на фут, обнял меня и Гваделупе за плечи и повел к ближайшему кафе.

Роберто, работавший переводчиком, был родом из Аргентины, а Гваделупе – из Мексики, так что мы разговаривали на смеси английского и испанского.

Еще на прошлой неделе мы не были знакомы друг с другом, просто стояли вместе на обочине шоссе перед отелем Jezero в Национальном парке Плитвицкие озера. Сотрудники отеля сказали нам, что один автобус на Сплит придет в половине третьего дня, а другой – в половине шестого. Где-то после трех часов автобус с табличкой «туристический» замедлил ход, мигнул фарами, но остановиться не пожелал. К тому времени как около четырех к остановке подъехал автобус с табличкой «Сплит», я уже рассказала Роберто и Гваделупе о Шоне. Они настояли на том, что оплатят мне билет и угостят ужином на следующей по пути остановке. Они даже хотели взять мне такси до моего отеля в Сплите, но тут было проще отказаться, поскольку я пока не знала, где остановлюсь.

Я пару раз натыкалась на них в Сплите, мы всегда заходили куда-нибудь выпить кофе и поболтать, и они продолжали суетиться и квохтать надо мной. Снова столкнувшись в Дубровнике, мы обменялись новостями в кафе, а потом несколько часов вместе бродили по Старому городу. Когда приблизился вечер и похолодало, решили направиться в Mea Culpa за пиццей и пивом. Но вначале Гваделупе хотела зайти в один храм, Црква Свети Влахо, или церковь Св. Власия.

Мы поднялись по широким истертым ступеням и вошли в барочную церковь XVIII века. Согласно информации на щитах у городских ворот, во время осады церковь бомбили пять раз. Однако я, хоть и искала, не смогла найти никаких свидетельств недавних разрушений.

Внутри белокаменные колонны тянулись ввысь над полированным плитчатым полом. Изукрашенный алтарь на фоне величественного золотого органа был окружен писанными маслом картинами в золоченых рамах и мраморными статуями.

Гваделупе сотворила крестное знамение и села на одну из деревянных скамей с красными сиденьями. Она склонила голову, закрыла глаза и сложила руки. Пока Роберто нырял в ниши, фотографируя, я пробралась к стоявшему сбоку столу с молитвенными свечами. Опустив несколько монет в прорезь металлического ящика для пожертвований, выбрала самую длинную желтую свечу, какую сумела найти.

В обществе других людей труднее было представить, что можно поднять глаза и увидеть Шона в позолоченном углу какой-нибудь старинной церкви. Как его запах начинал выветриваться со старых футболок, казалось, так и его образ начинает тускнеть. Хотя я по-прежнему часто с ним разговаривала, я уже не ощущала его так явно, не слышала так отчетливо. Во многих смыслах было такое ощущение, что я снова его теряю.

Я зажгла фитиль своей свечи от огонька другой, сказала Шону, что люблю его, и загадала новое желание. Вместо того чтобы оглядываться, я пыталась смотреть вперед. Но где бы ни был Шон – бродил ли до сих пор по земле, вознесся в небеса или застрял где-то посередине, – я хотела, чтобы мы могли двигаться дальше вместе. Поэтому единственное, о чем я попросила в тот вечер, – это чтобы мы оба одновременно научились принимать его смерть.

Чтобы добраться до Румынии, мне предстояло обогнуть Югославию, поэтому на следующий день я решила вернуться на пароме в Сплит, потом сесть на автобус до Загреба, уехать поездом в Будапешт, там пересесть на другой поезд и пересечь границу. Это было сложное путешествие, со множеством возможностей для ошибок и задержек, но я не видела никакого другого способа попасть туда, где хотела оказаться.

В последний раз я была на борту парома в Таиланде. Мы с Шоном вместе плыли на нем на остров Пханган. Я помню обжигающую жару и вонь выхлопных газов, мы сидели на палубе под солнцем – пили теплое пиво, ели странные картофельные чипсы с креветочным вкусом, играли в карты и смеялись. Думали, что направляемся в рай. Спустя неделю я плыла на том же пароме обратно на материк – в одиночестве.

Паром компании Jadrolinija, ожидавший у бетонного пирса в Дубровнике, был намного больше и современнее, чем ржавеющее дырявое корыто, на котором мы добирались до Пхангана. Затянув ремень старого рюкзака потуже вокруг бедер и распределив его вес на плечах, я попыталась глубоко вдохнуть. Потом поднялась на борт и нашла свободное место у окна.

Пока паром отчаливал, я прислонилась лбом к стеклу и наблюдала за изменениями пейзажа. В теплом солнечном свете раннего утра облачка бежали по голубому небу, и иззубренные утесы ныряли в море. Краски побережья Далмации должны были вот-вот проявиться: стены из белого камня, обрамляющие красные заостренные крыши, горные склоны, расцвеченные зелеными скоплениями апельсиновых рощ и желтеющими рядами виноградников, скалистые островки, покрытые растительностью острова и – море, потрясающе бирюзового оттенка.

Может быть, дело было в удивительном оттенке воды. Может быть, помогло то, что это было все-таки море, а не океан. Не тот океан, в который я влюбилась двадцать лет назад, и не тот, что три с половиной месяца назад забрал у меня человека, которого я любила. Мне по-прежнему было тяжело. Я и близко не была готова коснуться воды – и гадала, настанет ли когда-нибудь такое время, когда море или океан будут напоминать мне о Шоне, а не о смерти Шона. Но в то утро я не могла отвести глаз от воды.

Я сидела и смотрела в окно, ирландский дневник лежал у меня на коленях, ручка едва не выпадала из пальцев. Вода пенилась вдоль бортов парома, но дальше была настолько чистой, что просматривалась насквозь вплоть до песчаного дна. В глубинах виднелись темно-синие тени, и трудно было сказать, что это – скалистые рифы или просто отражения облаков в воде. Передо мной простиралась ширь Адриатики, и был такой момент, когда до меня дошло, что океан снова может быть прекрасным.

Прежде – до Пхангана – я, конечно же, была бы на палубе. Вдыхала бы морские брызги, подставляла лицо ветру, обшаривала бы взглядом поверхность в поисках спинных плавников и фонтанчиков бутылконосых дельфинов, дельфинов обыкновенных, полосатых и дельфинов Риссо. А в открытом океане надеялась бы заметить китовый плавник.

Теперь же я подобрала под себя ноги на сиденье и приготовилась к девятичасовому плаванию до Сплита. Морская соль расплескивалась по стеклу, но все равно я была ближе к воде, чем за все время после Таиланда.

 

33

Сиань, Шэньси, КИТАЙ

Июль 2002 г.

Мы с Шоном болтаем в поезде с молоденькой студенткой университета. Жара адская, но это не мешает ей смотреть на нас во все глаза. Толстые черные косы змеятся по ее спине, она примостилась на самом краешке сиденья. Мы обмениваемся светскими любезностями, а потом она неожиданно указывает на нос Шона и серьезным тоном заявляет:

– Большой нос.

– Да, – Шон подмигивает голубым глазом, и его ответ вызывает у нее улыбку: – Чтобы очки лучше сидели.

Студентка говорит нам, что ей ясно: мы будем очень счастливы друг с другом. И что я – точь-в-точь забавный цыпленок. Понятия не имею, что она под этим подразумевает, но она упорствует в обоих пунктах.

По прибытии в пропеченный солнцем Сиань мы, как обычно, тратим первый день на попытки разобраться с железнодорожными билетами из города. Спрашиваем вначале на вокзале, хотя на этом этапе своего путешествия уже знаем, каков будет ответ. Наше направление распродано на целые недели вперед, и они ничего не могут сделать.

Мы начинаем нарезать круги по городу, заходя в разнообразные туристические агентства. Задерживаемся в тех, где работают кондиционеры, залпом глотая холодную воду из кулеров. Мы знаем, что в конечном счете найдем агента, который подмигнет нам и одарит хитрой ухмылкой: «Я могу достать вам билеты. Ноу проблем. За небольшое вознаграждение. У меня есть один друг…» Но никто не скажет нам, в какую лавку следует идти или где находится этот друг.

Шон настаивает, чтобы мы забронировали билеты на следующий отрезок маршрута до того, как изучать город или идти смотреть Бинма Юн, терракотовых воинов. Вместо одного дня это отнимает у нас два. Один молодой человек за стойкой говорит нам, что никаких билетов на поезд нигде нет, зато он может сторговать нам квартиру за хорошую цену. Разумеется, у него есть друг…

– Не о чем беспокоиться, это очень хорошая квартира. Но вы оба никогда, никогда не уедете. Вам придется жить здесь, в Сиане, – щербатая улыбка расплывается по лицу молодого человека, и он, протянув руку, похлопывает меня по запястью. – Вы будете жить здесь вместе. Всегда.

 

Моа Бергман из Швеции, 11 лет

3 апреля 2008 г., остров Ланта

3 апреля 2008 г. 11-летняя девочка из Швеции умерла после ожога медузы на пляже Клонг Дао на острове Ланта. Она и три другие девочки (одного возраста) играли и плескались в воде на глубине не больше метра, примерно в двадцати метрах от пляжа. Девочки закричали, что привлекло внимание служащих гостиницы, которые вбежали в воду, чтобы помочь. Моа вытащили из воды, но посинение и отсутствие пульса наступили примерно через четыре минуты после отравления, несмотря на реанимационные мероприятия и применение уксуса и мази, приобретенной в местной аптеке.

 

34

Сучава, РУМЫНИЯ

Ноябрь 2002 г.

– Зачем? – спросил меня пограничник, когда на границе проверяли паспорта. – Зачем вам понадобилось ехать в Румынию?

Это уже было невероятно долгое путешествие. В вагоне было не продохнуть от жары и табачного дыма. Несмотря на тот факт, что, когда никто не смотрел, я до упора заворачивала рычажок термостата влево – от значка термометра, целиком заполненного красным, до того, что с одной только тонкой синей черточкой, – я продолжала обливаться потом. Местные, казалось, жары не замечали. Многие из них так и не сняли шарфы, перчатки и потертые зимние пальто.

Я пожалела, что взяла место у окна, которое всегда расположено рядом с обогревателем. Все равно смотреть было не на что, поскольку хорватский пейзаж много часов назад сделался ночным, угольно-черным. К этому моменту я уже просидела в неуютных креслах паромов, автобусов и поездов почти двое суток.

Так что, когда пограничники спросили, зачем я приехала, ответ дался мне не так уж легко. Я вообще не особенно и планировала эту часть своего путешествия. Путеводитель соблазнил меня вступлением: «В местах, где туризм означает “я, конь, телега и пара крестьян”; Румыния – это Дикий Запад Восточной Европы…». Поэтому я сказала им, что еду смотреть средневековые деревни и дикие ландшафты. Пограничники воззрились на меня. Потом пригнулись, чтобы выглянуть из окон поезда, за которыми царила непроглядная тьма, покачали головами и аж захрюкали от хохота.

У меня также не нашлось готового ответа, когда девушка в поезде, примерно моя ровесница, спросила, что я читаю. В Польше я купила книгу Джареда Даймонда «Ружья, микробы и сталь. Судьбы человеческих обществ». Выбор англоязычных книг был ограничен, и после того как я осилила четырех «Гарри Поттеров», мне становилось все труднее найти книги без любовной тематики или близости смерти. Кроме того, я решила, что на «Ружьях, микробах и стали» с их 539 страницами убористого шрифта можно будет продержаться долго.

– Ну, это о том, почему одни страны и культуры преуспевают, а другие терпят неудачу.

– А-а-а, – протянула в ответ девушка, накручивая на палец прядь черных волос. Я никак не могла догадаться, поняла ли она хоть слово из того, что я сказала. Но потом она наклонилась вперед на сиденье, и ее темно-карие глаза сфокусировались на моем лице.

– Значит, типа как США и Румыния. Вы ведь из США, верно?

В этот момент в наш вагон села пара поджарых молодых людей. Они поздоровались с девушкой, которая затем объяснила мне, что ребята ехали через границу автостопом, чтобы не платить пограничный сбор.

Оказалось, Андреа свободно говорит не только на английском и румынском, но и на венгерском, французском и немецком. Поработав няней во Франции и Германии, она как раз недавно сумела получить пятилетнюю рабочую визу в Соединенные Штаты, где собиралась работать официанткой на круизном судне, курсирующем у берегов Майами. Она волновалась и нервничала из-за предстоявшего переезда на другой конец света, и я немного рассказала ей о своих планах перебраться в Мельбурн.

– Вот какая ты везучая! – вздохнула она. – Можешь жить в США и Австралии. В двух прекрасных странах, где хочет жить бо́льшая часть мира – и никогда не попадает туда.

Я знала, что она права. Я знала, что мне сейчас необходимо слышать такие вещи.

И еще мне повезло в ту ночь, несмотря на то что я прибыла в заледеневший Клуж-Напока в полночь, в одиночестве, не имея ни заказанного номера в гостинице, ни гроша румынских денег. Вокзал в этот час оказался на удивление безопасным местом, там было полно людей – одна девушка даже спросила, нужна ли мне помощь, – и отель через дорогу был открыт. Прошел сорок один час с тех пор, как я взошла на паром в Дубровнике. Холодный одноместный номер, еле теплый душ, смятая постель и завтрак, обещанный утром, ощущались как щедрый дар Божий. И чистя зубы и смотря новости – китайцы прибегли к генной инженерии, чтобы попытаться спасти гигантских панд, – я была благодарна, когда Израиль оказался не упомянут.

В Клуже я надолго не задержалась. Завтрак обернулся четырьмя розовыми сосисками, черствым хлебом и чаем с таким количеством сахара, что заломило зубы. Городские улицы, окружавшие отель, были типично индустриальными и грязными. Найдя банкомат и втиснув напоминавшую кирпич пачку из девяти миллионов леев в бумажник, я была готова ехать дальше. Я решила направиться в Сучаву, город в Карпатских горах, на северо-востоке, чтобы посмотреть страну и «экзотически расписанные православные монастыри».

В ледяном свете дня железнодорожный вокзал в Клуже выглядел неприглядно и запущенно. Вход оккупировали голодные бродячие собаки и нищие: сморщенный старик, хромавший на кривых ногах, и цыганки с грязными лицами и всклокоченными черными волосами, прижимавшие к грудям крохотных младенцев.

Ни одна из платформ вокзала не была помечена, и я не смогла найти ни одних часов. Первый поезд я пропустила, потому что не сообразила, что Румыния на час впереди Хорватии, поэтому, дожидаясь второго поезда, выкопала со дна рюкзака розовый китайский будильник. Легче было бы носить наручные часы, но я до сих пор не снимала те украшения, которые были на мне, когда умер Шон, все те же простенькие серебряные кольца и серьги. Часов в ту ночь на мне не было. Кроме того, мне невыносимо было постоянно осознавать время, проходящее без него.

С розовым будильником в руках я отсчитала нужную платформу и стала надеяться на лучшее. То и дело смотрела на свой билет, но из крохотного коричневого картонного прямоугольника не удавалось извлечь сколько-нибудь полезной информации. Когда поезд наконец с грохотом остановился передо мной, я села в вагон. Багажная полка над сиденьями была расположена так высоко, что мне пришлось прицелиться и рывком забросить на нее рюкзак.

Поезд со скрипом отошел от станции, и вскоре мы уже оставили позади городскую грязь и копоть. Путь наш лежал мимо непролазных кустарниковых чащ и еловых лесов такого темного зеленого цвета, что он казался почти черным. Под сенью заснеженных гор число повозок, запряженных лошадьми, постепенно начало превосходить число машин: деревянные телеги, груженные сеном, женщины с платками на головах, усатые мужчины в высоких меховых шапках.

Подошел кондуктор, чтобы проверить мой билет, и, ни слова не говоря, проделал в картонке маленькую дырочку. Я немного расслабилась. С тех пор как умер Шон, меня преследовала неотвязная тревога о том, что я могу оказаться там, где мне не положено быть. Что я сижу не на том месте, не в том поезде, направляюсь не в тот город.

Прибыв через семь часов в Сучаву, где давно сгустилась темнота, я снова поймала себя на сомнениях в том, что попала туда, куда надо. Вокзал оказался не в том месте, где ему положено было быть, судя по карте из моего путеводителя, и не было никаких признаков существования билетного киоска или троллейбусов, которые, по идее, должны были помочь мне «с легкостью добраться» до центра города.

Вместо этого я села в кашкарабету, или маршрутку, заплатив пять тысяч лей (около 50 американских центов), и нашла номер в отеле «Глория» за 370 тысяч (около 11 долларов). Недолго поразмыслив: не поискать ли более дешевую комнату, ресторан, где можно поужинать, не проверить ли почту или даже не посмотреть ли кино, – я отказалась от всех этих идей, а потом проспала тринадцать часов кряду.

Следующий день выдался ясным и морозным. Я натянула термобелье, за которым последовали грязная рубашка и джинсы, водолазка, свитер, куртка с шерстяной подкладкой, вязаная шапка, шарф и перчатки.

На улице массивные бетонные здания подпирали линялое голубое небо. В воздухе висела серная вонь. Обойдя зияющую дыру в тротуаре и завернув за угол, я поняла, что запах исходит от бумажной фабрики. Строение из кирпича и стали, старое, с потеками ржавчины, стояло на краю города, из гигантских фабричных труб валил белый дым.

Большинство зданий Сучавы находились на различных стадиях обветшалости. Ряды жилых многоквартирных домов выглядели скорее как заброшенные строительные площадки. Казалось, многие их обитатели тоже пребывают в состоянии распада. Там были люди с обморожениями, зобом, косоглазием и волчьей пастью.

В 1989 году двадцатипятилетнее правление румынского президента-мегаломана Николае Чаушеску завершилось революцией и казнью тирана, но страна еще далеко не оправилась. Спустя тринадцать лет ежегодная инфляция составляла 24 процента, средняя годовая зарплата не дотягивала до тысячи долларов, и более тридцати процентов населения жили далеко за чертой бедности.

Увядшие огородики были повсюду – на углах улиц, в переулках, на балконах и подоконниках. Разрозненные клочки земли, на которых теснилась побуревшая ботва помидоров, картофеля и тыкв. Из немногочисленных захламленных задних двориков слышалось квохтанье кур.

Я некоторое время бродила по городу, и в какой-то момент до меня дошло, что мне не попалось на глаза ни единого ресторана. Одновременно с этим я осознала, что с тех пор, как я в последний раз ела, прошло около суток. И тут же мне зверски захотелось есть.

Я вытащила путеводитель и заглянула в раздел «Где поесть». Путеводитель признавал, что возможности общепита в городе «довольно ограничены», и предлагал попробовать котлету по-киевски в расположенном неподалеку ресторане «Сучава». Но когда я подошла к указанному адресу, там оказался очередной блочный многоквартирный комплекс коммунистической эпохи, и нигде никаких признаков того, что здесь когда-либо было что-то другое. Единственным другим рестораном, указанным в путеводителе, был «Кантри Пицца», расположенный где-то за пределами городского центра.

Раскрыв свой путеводитель на разговорнике в конце, я подошла к худому мужчине с черными глазами и в длинном поношенном пальто.

– Скузати ма, – начала я, читая со страницы, – унде эсте… – мне показалось плохим знаком то, что в книге не было перевода на румынский слова «ресторан». Тогда я попробовала по-испански: – …ресторанте? – и жестами изобразила, как подношу вилку ко рту.

Черные, как маслины, глаза мужчины на миг округлились, а потом он расплылся в улыбке.

– Да, да! – Он развернулся и указал рукой: – Дрепт инаинте.

Я не могла взять в толк, что он сказал, и не видела по дороге ничего, напоминавшего ресторан. Но он жестом позвал меня за собой, обратно в том направлении, откуда пришел:

– Вэ рог.

Я снова глянула на страницу в поисках слова «спасибо».

– Мулцумеск, – еле выговорила я, споткнувшись о незнакомые мне слова.

Мы шли через главную площадь Сучавы, Пьяца 22 Десембрие. Сотни бурых от грязи окон глядели на ободранные деревья и изгороди. Мужчина, не замедляя шага, глянул искоса и поймал мой взгляд. Он повел рукой, широким жестом обводя наше бетонное окружение.

– Ромыниа бун? – Он поднял перед грудью оба кулака, подняв большие пальцы, и широко улыбнулся. – Сау… рэу? – Пальцы опустились вниз, указывая в землю, уголки губ сложились в преувеличенно печальную гримасу.

– Бун, бун, – улыбнулась я, отсалютовав в ответ двумя большими пальцами. Мы на миг остановились на краю площади – и я увидела…

– Ун рэстаурант бун. – Мужчина засиял и указал пальцем. – Кам скумп. – Потер большой палец об указательный, а потом похлопал по карманам.

– Мулцумеск, – повторила я, приложив ладонь к груди. Затем развернулась и вошла в «Макдоналдс».

После комплексного обеда с Биг-Маком я организовала для себя экскурсию по старым православным монастырям. В XVI веке с целью как-то просвещать неграмотных крестьян их стены были покрыты многоцветными росписями с библейскими сюжетами.

Пять столетий спустя в турагентстве «Буковина Эстур» мы с администратором пытались понять друг друга, используя рисунки и каракули. Когда бумага и ручка оказывались бесполезны, мы прибегали к пантомиме и тем немногим фразам, которые я пыталась сказать на румынском, хотя слова у меня звучали скорее с испанским, чем со славянским колоритом.

Водителю, нанятому для меня, было чуть за сорок. Он был высокий и жилистый, с темными кругами под глазами. Он кивнул мне, мы сели в его приземистую, похожую на коробку старую машину, он прикурил сигарету и включил печку.

Потом мы долго ехали в уютном молчании вдоль подножий Карпатских гор. Фермы с глинобитными мазанками и деревянные коттеджи с тусклыми металлическими крышами были окружены густыми лесами. Езда была тряской и медленной, поскольку водитель маневрировал между замерзшими колдобинами и лужами, тележками, запряженными осликами, плугами, влекомыми костлявыми волами, и нерешительными стадами овец.

У первого по счету монастыря, манастирэ Хумор, водитель свернул на пустую гравийную площадку. Он прикурил очередную сигарету, откинул спинку своего кресла и жестом предложил мне выйти.

Когда я выбралась из машины, зимний горный воздух обжег мне лицо. Это напомнило погружение с аквалангом через термоклайн, когда ощущаешь внезапное резкое охлаждение лица и других обнаженных участков кожи. В океане поверхностные слои перемешиваются ветром и волнами, они теплее. Холодная вода плотнее теплой и залегает глубоко внизу. Там меньше света, меньше кислорода и меньше жизни, поэтому резко возрастает прозрачность. Воздух в румынских горах также был прозрачен, и он был очень холодным. Я подтянула молнию куртки, надела шапку и перчатки. Пахло древесным дымом и мокрым сеном, я все больше чувствовала, как мороз пробирается в мои легкие.

Следующие несколько часов я провела в тишине и холоде, стоя перед ярко раскрашенными сценами мученичества, осады Константинополя, притчи о блудном сыне, Тайной вечери и Страшного суда. Крылатые ангелы катили знаки зодиака, символизирующие конец времен, и грехи рода людского взвешивались на гигантских весах. Головы святых были заключены в широкие нимбы – круги из черненого золота, которые напомнили мне старомодные водолазные шлемы. Грешников и иноверцев, в основном одетых в турецкие тюрбаны, сметала прочь река цвета запекшейся крови. Черные медведи и желтые львы стискивали в зубах оторванные розовые руки и ноги, могилы вскрывались, выпуская мертвецов для воскресения. Но если одни стены были богато украшены фресками, то на других слои краски осыпались до голого камня, оставив только призрачные очертания фигур – единственное, что позволяло предположить, что некогда и здесь была яркая роспись.

Тем ноябрьским днем я была единственной посетительницей, блуждавшей по монастырям. В Хуморе ко мне подошла пожилая монашка. Поднеся правую руку ко лбу, она изобразила спуск затвора фотоаппарата и указала на рукописную табличку: Fotografii – 5000 lei. Я улыбнулась, покачала головой и развела в стороны пустые руки. Но она ходила за мной по пятам, вытягивая шею всякий раз, как я совала руку в рюкзак.

В манастирэ Воронец молодая монахиня в полном облачении неслышно приблизилась ко мне со спины и поманила за собой в церковь. В тусклом свете глаза едва выхватывали резные деревянные статуи, распятия и надписи на кириллице. Девушка подозвала меня ближе согнутым указательным пальцем. С бледного до белизны лица пристально смотрели темные глаза. Она прижала ладони к груди, потом потянулась куда-то себе за спину и… вытащила гигантскую ярко-зеленую плюшевую черепаху.

– Нет-нет! То есть… ну, ну, – я замотала головой и попыталась отказаться от игрушки, которую монахиня совала мне в руки.

Я задумалась, сколько же лет она мне дала, и тут обратила внимание на внезапно появившийся свежий розовый румянец на ее щеках. Да она сама едва вышла из подросткового возраста!

Монахиня бросила быстрый взгляд через плечо на дверь церкви и указала на мой рюкзачок. Я спустила его с плеча на руку – и не успела возразить, как она расстегнула его и запихнула черепаху внутрь. Игрушка была размером с пляжный мяч и влезла с трудом. Пальцы девушки нащупали молнию и быстро застегнули. Затем, улыбаясь так широко, что уголки ее рта почти соприкоснулись с краями черного апостольника, она подмигнула и поднесла к губам указательный палец.

За все время, что я пробыла в храме, она не произнесла ни слова. Она не знала ни моего имени, ни откуда я, вообще ничего обо мне. Однако когда я собралась уходить, она снова прижала палец к губам, подхватила меня под руку и вышла со мной на холод к воротам монастыря.

Мне казалось важным найти для этой черепахи дом. На обратном пути в Сучаву я попыталась вручить своему водителю вначале чаевые, а потом игрушку. Он не взял ни того, ни другого, жестами показав, что его дети уже слишком взрослые. Тогда я начала спрашивать в отеле «Глория» и интернет-кафе, есть ли у кого дети. Поскольку я не знала, как будет «ребенок» по-румынски, я объяснялась жестами, покачивая на руках воображаемого младенца. Наконец, заглянув в офис агентства «Буковина Эстур», я нашла отца новорожденного ребенка, который с радостью принял у меня игрушку.

Посмотрев монастыри и пристроив черепаху, я решила, что могу ехать дальше. На следующий день, в четверг, 28 ноября, праздновали Благодарение. И хотя у меня не было никакого намерения праздновать, я подумала, что лучше проведу этот день в поезде либо в Брашов, либо в Сигишоару в Трансильвании, вместо того чтобы сидеть в «Макдоналдсе».

Стоило сказать спасибо хотя бы за то, что Шон, насколько я знаю, не праздновал этот день. Я планировала познакомить его с нашими семейными традициями: сладкими роллами с тыквой и карамелизованным засахаренным ямсом, которые готовила тетя Мэйхилл, сытным тыквенными пирогом тети Крис и маминым яблочным тартом. С местными винами из Напы и Сономы и двоюродными братьями и сестрами, которые непременно будут в этот день быть в Калифорнии. Я представляла, как все они смеются и дразнят друг дружку, сидя за широким деревянным столом в доме дяди Джима на холме в Окленде.

Теперь неслучившийся день вписывался в длинную вереницу праздников и памятных дат, которых я страшилась. Вскоре настанет 9 декабря, четыре месяца со дня его смерти; потом Рождество, Новый год, День святого Валентина, мой двадцать девятый день рождения в марте, тот день в апреле, когда должен был родиться малыш… По сравнению со всем этим уклониться от Благодарения в Трансильвании было легко.

Когда я проснулась следующим утром, рассветные сумерки еще были каменно-серыми. Я сложила рюкзак и села в кашкарабету до вокзала.

– Гара Сучава Норд.

Другие пассажиры сразу подняли глаза, стоило мне заговорить с водителем.

Я села позади двух мужчин с одинаково плохими зубами, в высоких меховых шапках. Краснощекая женщина, укутанная в видавшее виды пальто, перегнулась через проход и похлопала меня по бедру. Улыбаясь, она показала мне руку с тремя узловатыми пальцами, торчавшими кверху, и большим, прижатым к ладони. Но, поскольку у нее отсутствовала бо́льшая часть указательного, ампутированного у первой костяшки и напоминавшего колбасную «пятку», я так и не поняла, что она пытается мне сказать: выходить надо на третьей или на четвертой остановке?

Когда мы добрались до следующей остановки, двое мужчин развернулись на своих сиденьях. Они покачали головами, потом один из них поднял руки с раскрытыми ладонями. Они проделывали это на каждой остановке, в то время как женщина вела отсчет на пальцах, всякий раз кивая мне.

– Трей.

– Дой.

– Уну.

Когда мы добрались до вокзала, все они обернулись с ухмылками.

– Норок! – воскликнул один из мужчин, когда я подхватила свой рюкзак и вышла на улицу. Я обернулась, и он показал в окно оба больших пальца.

Приободренная, я подошла к билетной кассе и подняла один палец:

– Уну. Брашов.

Но мужчина в окошке лишь пожал плечами и посмотрел на меня, нахмурив черные брови.

– Ну инцелег.

Я не поняла, ни что он сказал, ни что сама сказала не так. У румынского достаточно сходства с испанским, итальянским и французским, однако ему недоставало привычного ритма и соблазнительности других языков. Романский язык без романтики, к нему очень сложно найти подходы.

И тут худой старик, стоявший позади меня в очереди, протолкался вперед и встал перед окошком кассы. В моих странствиях такое случалось не раз, но я так и не научилась реагировать. Пока я раздумывала, то ли мне запротестовать, то ли рассмеяться, то ли расплакаться, старик повернулся ко мне.

– Брашов, да?

Я кивнула, и он снова повернулся к кассе. Через пару секунд он ссыпал сдачу мне в горсть и отдал маленький картонный билетик до Брашова.

Поблагодарив его, я отправилась покупать провизию. В палатке рядом со станцией продавались только тыквенные семечки, черствый хлеб и сыр «Вака карэ рыде». Посмотрев на него, я подумала, что могу добавить румынский в список языков, на которых теперь могу сказать «Веселая буренка».

Только тут до меня дошло, насколько пусто было в тех немногих магазинах, где я бывала. Я вспомнила об импровизированных огородиках, о доисторических плугах, которые тянули за собой волы в сельской местности, и о почти полном отсутствии ресторанов. К слову, немногочисленные посетители «Макдоналдса» были самыми хорошо одетыми румынами, которых я встречала.

Клочки земли, на которых местные жители пытались выращивать для себя еду, промерзли до каменного состояния; однако люди здесь были очень дружелюбными. За все время моих странствий Румыния стала первой страной, где незнакомый человек потратил свое время, чтобы проводить меня, показывая дорогу.

Андреа, та девушка, с которой я разговаривала в поезде по дороге в Клуж, была права. Здесь я точно была счастливицей. Хотя бы потому, что могла отсюда уехать.

 

Карина Лофгрен из Швеции, 45 лет

3 февраля 2010 г., Лангкави

45-летняя шведская туристка умерла после ожога медузы, купаясь вечером у пляжа в Лангкави. Она внезапно закричала от боли и через считаные секунды потеряла сознание. По словам очевидцев, на ее ногах были заметны рубцы, похожие на следы от щупалец хиродропуса. Ее сразу же вынесли на берег и начали сердечно-легочную реанимацию. Ее муж сообщил, что «скорая» прибыла спустя 15 минут, и санитары подтвердили, что женщину ужалила медуза.

 

35

Хадрин, остров Пханган, ТАИЛАНД

12 августа 2002 г.

Было такое чувство, будто я никогда не смогу уехать с Пхангана. Шон был мертв уже три дня, а власти по-прежнему отказывались отдать его тело.

Почти все, что я слышала от тайцев, мне переводили Анат и Талия. Менеджер отеля сказала, что на остров приехал тайский принц, и полиция не может выделить ни одного сотрудника, чтобы завершить работу с документами. Тайцы предупреждали, что через семь дней храм кремирует тело Шона, и мы не сможем ничего сделать, чтобы предотвратить кремацию.

Это беспокоило израильтянок. Иудаизм требует быстрого захоронения, обычно в пределах двадцати четырех часов, и хоронят тело, не кремируя.

Шон говорил мне, что не хочет, чтобы его тело предали земле, но Кит уже начал приготовления к захоронению на семейном участке в Мельбурне. Где и когда похоронят моего любимого – это было не мне решать, но я сознавала, что должна привезти тело Шона в Австралию. Вернуть родителям сына в виде праха, ссыпанного в урну, – я не могла этого допустить.

Но августовские дни были жаркими и липкими, и трудно было не задумываться о том, в каком состоянии будет тело Шона к тому времени, когда я наконец сумею доставить его домой.

– Когда приедут родители Шона? – каждый день спрашивали меня Анат и Талия. – Если для местной полиции слово «невеста» ничего не значит, они, по крайней мере, прислушаются к родителям.

Но я не рассчитывала, что они прилетят на Пханган. Я знала, что Кит не может оставить Одри, которая пребывала в совершенном отчаянии. Мы общались по телефону, никто из них ни разу не сказал, что они приедут, а я ни разу не спросила, смогут ли они прилететь. Так или иначе, родителям Шона потребовалось бы несколько дней, чтобы добраться до Таиланда, а полиция могла отпустить нас в любой момент. Каждый день, который мы проводили на острове, мог быть последним. И я по-прежнему говорила «мы» о нас с Шоном.

Мои родители, напротив, сразу выразили желание прилететь. Но я снова и снова говорила им, что приезжать не нужно. Рейлли как официальные родственники могли бы, по крайней мере, потребовать выдачи тела или, может быть, предотвратить вскрытие, обязательное в Бангкоке.

– Честно, мам, – говорила я по телефону, – ну вот что ты можешь сделать здесь такого, от чего ситуация хоть чуточку улучшится?

Я знала, что мои родители хотят позаботиться обо мне, но у меня самой не было бы ни малейшей возможности позаботиться о них. Они оба не привыкли путешествовать за границей и ни разу не были в Таиланде. Когда я в последний раз ездила с папой в Новую Зеландию, он все время был напряжен и безрадостен. Годом раньше мы ездили с мамой в Малайзию и на Борнео. И хотя она и глазом не моргнула, несмотря на насекомых, тряску в жарких и грязных автобусах и даже на происки обезьян во время нашей поездки, именно я занималась планированием, деньгами, размещением и прочим. Но в данный момент я едва была способна позаботиться о самой себе и теле Шона. Ни на что другое меня бы просто не хватило.

После еще одного утра, заполненного телефонными звонками и факсами, я зашла в холл «Сивью Хадрин», чтобы узнать, нет ли каких новостей из Бангкока, из австралийского консульства или от местной полиции. Я избегала Интернета, поскольку знала, что в моей почте лежит непрочитанное письмо от Шона. Увидеть там набранные жирным шрифтом слова (ПРИВЕТ, СЕКСИ!), прочесть в первый раз его последнее сообщение (СТО ЛЕТ НЕ ВИДЕЛИСЬ), те строки, которые он набирал, пока я танцевала для него за витриной (МОЖЕТ БЫТЬ, ЕСЛИ ТЫ НЕ БУДЕШЬ ЗАНЯТА), – все это заставило бы меня чувствовать, будто он все еще жив (МЫ МОГЛИ БЫ КАК-НИБУДЬ ВМЕСТЕ ПОУЖИНАТЬ), будто он все еще пытается общаться со мной (Я ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, ШОН). Я была уверена, что его слова наверняка дурашливые и легкомысленные. Так что вместо этого я стояла в ожидании и плакала у пустой стойки администратора.

– Эй, красавица, с тобой все в порядке?

Узнав ленивый и тягучий австралийский акцент, я подняла голову. Молодой мужчина с голубыми глазами и темной щетиной стоял рядом со мной у стойки.

Я покачала головой:

– Нет.

Парень пару раз моргнул и отступил на полшага назад, задев плечом стопку глянцевых брошюр. Еще секунду или две он пялился на меня, потом резко развернулся и ушел прочь.

Он был первым из жителей Запада, кто заговорил со мной на острове после того, как пара канадцев подарила мне фонарик в ту ночь, когда умер Шон. Я снова повернулась к пустой стойке, но потом передумала и решила махнуть рукой.

Идя по прилегавшему к холлу ресторану, я ловила шепотки, что неслись вслед моим шагам.

– Тс-с-с! Это она.

– Ему было всего двадцать пять.

– Меня пару лет назад ужалила медуза на Гавайях, и это было адски больно.

– Просто сверхчувствительность…

– Какого черта ты лезешь в воду, если знаешь, что у тебя аллергия?

– Я слышала, они только-только познакомились.

– Ка-а-ак это печально!..

Трое суток я чувствовала эти взгляды спиной. Трое суток я слышала приглушенные голоса. Шепотки, которые я понимала – те, что по-английски, – звучали со всеми знакомыми акцентами: австралийским, новозеландским, британским, ирландским, южноафриканским, канадским и родным американским.

Оказавшись внутри своей одноместной кабаны, я осела на пол. Мне казалось, что меня обступает толпа, которая тем вечером была на пляже. Которая стояла и глазела на Шона. Снова и снова я видела, как высокая тоненькая девушка идет вдоль кромки воды, дважды останавливается, чтобы взглянуть на его тело, а потом уходит прочь.

Я до сих пор слышала голоса из той ночи.

– Да нормально все будет.

– Он захлебнулся. У него вода в легких. Переверните его вниз головой.

– Вы неправильно считаете. Пятнадцать раз надавить, два раза вдохнуть.

– Он задыхается. Переверните его вниз головой. Освободите его дыхательные пути.

– Он лежал лицом в воде. У него вода в легких.

– Переверните его головой вниз.

После того как Шона внесли в кузов грузовика, после того как Анат и Талия пешком пошли в клинику, все они остались на пляже. Может быть, разговаривали о том, что видели, прежде чем разойтись группами по двое-четверо – есть, пить, танцевать, курить.

А мы с Шоном – вели бы мы себя иначе? Если бы кого-то другого ужалила в тот вечер медуза, что бы мы делали? Мне неприятно это признавать, но я знаю, что мы не стали бы вести себя так, как Анат и Талия. Мне хотелось бы думать, что мы по крайней мере попытались бы поступить, как те канадцы с фонариком. Но когда наше предложение о помощи оказалось бы отвергнуто, мы бы, наверное, тоже ушли.

Я была благодарна тем ребятам за их жест, но какой прок от фонарика? Любой другой из туристов – чем бы они могли мне помочь? Я не хотела сидеть и разговаривать с кем-то, я не хотела есть или пить пиво. Если бы кто-то спросил, может ли он что-то сделать для меня, я сказала бы «нет» – и была бы искренна.

Анат и Талия… они просто не дали мне выбора. Даже когда я пыталась вежливо отказаться от их помощи, они меня не слушали. Они почти не оставляли меня одну с того момента, как отворили стеклянную дверь и вошли в клинику, в то время как все остальные ждали снаружи.

Когда я снова вышла из кабаны, девушки уже шли по песчаной дорожке между пальмовыми деревьями мне навстречу.

– О, Шэннон! Как хорошо, что мы тебя нашли! Ты можешь ехать. Они наконец согласились. Наконец-то они позволили тебе с Шоном выехать!

– Правда? – мои плечи поникли. Я почувствовала, что узел в груди немного ослаб.

– Да. За Шоном уже едет водитель.

– Когда?

– Может быть, сегодня днем. Или вечером.

– Слава Богу!

– Да, – согласилась Талия. – Теперь его не сожгут. Ты сможешь отвезти тело Шона домой. Его родители смогут похоронить его.

– И хорошо, что ты отсюда уезжаешь. Потому что, Шэннон… – Анат глянула на Талию. – Ужален еще один человек. Еще одна девушка. Теперь уже трое…

Сердце снова сжалось.

– О боже! Она умерла?

Они обе кивнули.

– Эту девушку медуза ужалила в ноги. Как Шона.

Я ощутила в желудке холодную тяжесть. Кожа словно натянулась.

– Вам, девочки, тоже надо уезжать.

– Уедем. После тебя.

– Да, как только ты улетишь, – подтвердила Талия, выдувая сигаретный дым через плечо. – И мы не плаваем в море после Шона. Те туристы, которые знают и все равно заходят в океан, – безумцы. Лично я не видела в воде ни одного местного.

Мы втроем пошли в городок. Я провела свой последний вечер на острове Пханган в загроможденном офисе «AA Трэвел», звоня по телефону: обеим нашим семьям, страховщикам Шона и Уоррену Джонсону, австралийскому консулу в Бангкоке.

Красивая молодая женщина с открытым лицом за стойкой турагентства была первой, кто объяснил мне, что смерть в Таиланде – не такое уж важное событие.

– Раз уж умер, так умер, – спокойно произнесла она, вертя в пальцах карандаш.

Потом она сказала, что муж заразил ее СПИДом, после того как спал с проститутками. Когда она попросила свою мать присмотреть за их детьми, если случится худшее, мать пожала плечами, сказав, что это всего одна из множества жизней.

Глаза сотрудницы агентства были теплыми и ясными, лоб – гладким, губы – нежными. Когда я поднялась, чтобы уйти, она встала вместе со мной.

– Савасди кха, – женщина сложила ладони перед грудью и слегка наклонила голову. – Мне жаль, что эта твоя жизнь оказалась трудной.

– Мне тоже жаль, что эта твоя жизнь трудна, – как и она, я сложила ладони и опустила подбородок. – Савасди, – попрощалась я и вышла за дверь.

Идя по жарким пыльным улицам городка в сторону «Сивью Хадрин», я подумала, что тоже хотела бы верить в реинкарнацию. Это определенно многое объясняло в реакции местных на смерть Шона.

Однако я все равно не могла не испытывать ужаса оттого, что по-прежнему не видела никаких попыток со стороны тайцев предупредить других об опасностях в воде. За трое суток, миновавших после того, как Шона ужалила медуза, я не увидела ни единого плаката, знака, объявления или буклета, предупреждающего о медузах. Ни в городке, ни на пляже. Трое уже погибли, а туристы продолжали плавать, плескаться и хохотать. Крутой песчаный изгиб пляжа Хадрин Нок выглядел так же идиллически и благодушно, как и в день нашего приезда.

 

Макс Мудир из Франции, 5 лет

23 августа 2014 г., остров Пханган

Смертельный случай: пятилетний мальчик-француз получил множественные ожоги от щупалец кубомедузы 23 августа 2014 года на пляже Куат острова Пханган. Он потерял сознание. Родители омывали его травмы пресной водой, прикладывали лед и пытались провести реанимацию.

 

36

Адские Врата (Хеллс-Гейт), Саба, НИДЕРЛАНДСКИЕ АНТИЛЬСКИЕ ОСТРОВА

Август 1999 г.

Я хочу еще один, последний раз попытаться дозвониться до Шона. Стоя в рыжем от коррозии таксофоне в деревушке Адские Врата на острове Саба, бросаю взгляд на темно-синее Карибское море и снимаю трубку. Потом ввожу код со своей карточки, задерживаю дыхание и жду. Проходят секунды, я слышу щелчки переключений с линии на линию. Перевожу взгляд со своих поношенных «вьетнамок» вверх, на величественную Маунт-Синери, овеянную туманом, всю в зеленых лесах, папоротниках и манговых деревьях; ее вершина поднимается почти до трех тысяч футов, и к ней ведут 1064 скользкие, укутанные мхом ступени.

– Это ты, Мисс? Погоди минутку. Я ни черта не слышу.

Ирландия на пять часов впереди Малых Антильских островов, и я слышу в трубке звяканье стекла, пение и крики.

– Ты еще там, секси?

– Привет, хитрюга, – бросаю взгляд на свои дайверские часы. – У меня есть сорок минут.

Через час мне надо вернуться на борт «Маргариты» – 42-футовой яхты-катамарана, которую местный шкипер Йэн, десять студентов-подростков и я сама в настоящее время называем своим домом.

– Я скучаю по тебе, – язык у Шона самую малость заплетается.

– Я тоже по тебе скучаю.

Мы торопливо разговариваем, слишком хорошо сознавая, как утекает наше время. Шон рассказывает мне о своей работе поваром в «Эдди Рокетс» в Голуэе, о своей новой квартире, о пиве Guinness и о том, как «зажигает» в пабах на Аранских островах в выходные. Я рассказываю, как ныряю с аквалангом среди подводных вершин у побережья Сабы. Колонны вулканического камня поднимаются на сотни футов со дна под водой, они покрыты мягкими кораллами и губками, и вокруг них кружат синие хирурги, черноперые акулы и большие барракуды.

Я рассказываю ему очередную историю – как я повела группу подростков нырять ранним вечером, готовя к первому ночному погружению, и вдруг нас окружила стая ушастых медуз. Прозрачные и фиолетовые круглые купола, от шести дюймов до фута в диаметре, толкались о наши локти и плыли прямо в лицо. Я видела, как округлились за масками глаза ребят, и некоторые попытались дернуться назад, чтобы убраться от медуз подальше. Тогда я ухватила за баллон Бет, поскольку знала, что она больше других склонна к панике, и подала ученикам сигналы: «смотрите на меня» и «все нормально». Затем я положила раскрытую ладонь на вершину округлого купола одной из медуз, подальше от бахромы щупалец снизу, и мягко оттолкнула ее в сторону. Я никогда раньше не разрешала им прикасаться к чему-либо в воде, но надо и этому научиться…

Тут меня прерывает механический голос, объявляющий, что у нас осталась только одна оплаченная минута.

– Ой, и еще мы до сих пор в списке ожидания для размещения студентов, состоящих в браке, в кампусе в Санта-Крузе. И всегда можно поискать что-то вне кампуса, – торопливо проговариваю я. У нас уже были разговоры о том, чтобы пожениться, и о переезде Шона в Калифорнию, когда я начну подготовку к диссертации. Я терпеть не могу, когда оплаченное время заканчивается и линия отключается, прежде чем мы успеваем попрощаться.

– Разберемся, – голос Шона звучит по-прежнему неспешно. Он умолкает, и я представляю, как он делает глоток из бокала, или затягивается сигаретой, или то и другое разом. – Это, как ты всегда говоришь, Мисс… мир не настолько велик. И все зависит от нас, верно?

 

Чаянан Сурин из Бангкока, 31 год

31 июля 2015 г., остров Пханган

31-летней тайке был поставлен диагноз «остановка сердца с анафилактическим шоком после контакта с ядовитым животным»… Клинические симптомы погибшей совпадали с симптомами отравления ядом хиродропуса. Она потеряла сознание и лишилась пульса в течение пары минут.

 

37

Хадрин, остров Пханган, ТАИЛАНД

12 августа 2002 г.

Я думала о том, чтобы оставить что-то на Хадрин Нок, что-то более долговечное, чем послание, написанное на мокром песке. Гадала: может быть, установить что-то вроде памятника или нарисованного вручную знака, воткнуть в камни крест возле того места, где умер Шон?

Но когда я вернулась из городка в «Сивью Хадрин», водитель, который должен был везти тело Шона в Бангкок, уже дожидался меня. Он открыл заднюю дверцу побитого серебристого катафалка и знаком пригласил меня заглянуть внутрь.

Я внутренне собралась и задержала дыхание, когда порыв холодного воздуха ударил мне в лицо. Громадный закрытый гроб заполнял все пространство кузова. Он казался достаточно большим, чтобы в нем поместились мы оба – Шон и я. Стенки были покрыты затейливой резьбой, и он был окрашен лаком настолько темного красного оттенка, что казалось, поглощает вокруг себя весь свет.

– О’кей? – спросил водитель. Но это, очевидно, было единственное известное ему английское слово. Пытаясь разговаривать, мы по очереди смотрели друг на друга во все глаза. Он выглядел на удивление молодо. Однако его щеки были впалыми, веки – набрякшими, а тело – костлявым и дерганым. В конце концов он привел одного из служащих отеля для перевода.

Тело Шона уже переложили в гроб из ящика, стоявшего в храме. Я ощутила колющую боль сожаления, что меня не было в этот момент. Теперь предстояло отправиться в Тонг Сала, чтобы утром погрузить гроб на паром до материка.

– Мы сегодня на ночь оставим его в машине? – переспросила я.

– Да. О’кей. Ноу проблем. Внутри очень холодно, – сказал парень из отеля. Он коротко переговорил с водителем. Потом продолжил: – Он спать перед машиной. Все о’кей. Ноу проблем.

– О’кей, – кивая, подтвердил водитель.

Я предпочла бы сама спать в машине с Шоном в ту ночь. Я отдала бы все на свете, только бы оставаться рядом с его телом.

– Одна тысяча бат.

– Простите?..

– Он говорить, вы ехать паром с Ко Пханган, потом он забирать вас с ним в Бангкок в машина за одна тысяча бат.

– Ладно, – я тут же согласилась. Двадцать с чем-то долларов казались небольшой платой. Торчать рядом с водителем все время двадцатичетырехчасового пути как минимум было неловко. Но я была бы с Шоном.

Двое мужчин снова заговорили между собой.

– Он говорить, ему о’кей, но против правил. Вы не говорить никому. Ни его семья, ни ваша семья. Ни друзья. Вы не говорить никому. Никто не знать.

– Ладно, – повторила я.

– И две тысячи бат.

Я снова согласилась. Все последующее, казалось, происходило в страшной спешке. Менеджер пришла забрать ключ от кабаны еще до того, как у меня появилась возможность сложить вещи. «О’кей. Вы ехать сейчас. О’кей. О’кей. Гуд-бай». Она помахала мне на прощанье. Ее брат уже ждал у своей машины, чтобы отвезти меня. Мне предстояло провести ночь в Тонг Сала, а потом отплыть с острова. Я собрала наши вещи, полностью оплатила счет и пошла искать Анат и Талию, чтобы попрощаться и еще раз их поблагодарить.

Весь этот теплый летний вечер я то и дело сталкивалась с дергающимся водителем катафалка. Вначале возле «Сивью Хадрин», потом у киоска, где продавали билеты на паром, и на улицах Тонг Сала. Стоило ему завидеть меня, как он тут же бросался к местным за переводом. При этом он снова и снова повторял, что я не должна говорить ни единому человеку, что буду делать. Я не должна никому ничего рассказывать, ни на Пхангане, ни в Бангкоке, ни в США, ни в Австралии. Никто не должен знать, что я буду в машине. Он не смотрел мне в глаза, и плата за поездку продолжала расти. Он настаивал на наличных, потом начал требовать американские доллары и удваивал их количество при каждом разговоре.

С каждой новой встречей мне становилось все неуютнее. Мне ужасно не хотелось покидать тело Шона, и на деньги было плевать. Но я никак не могла прочесть выражение темных бегающих глаз водителя. Он был нервным и дерганым, и я не понимала, что происходит. В какой-то момент его рука метнулась, схватила меня за запястье, он притянул меня к себе резко и близко, и я ощутила на лице его кислое дыхание.

Наконец, я решила не ехать с ним, а лететь в Бангкок. Хоть я и понимала, что это, вероятно, правильное решение, далось оно нелегко.

Потом я вернулась в номер своего отеля в Тонг Сала, бросила взгляд на наши два больших рюкзака – и запаниковала. Шон всегда носил мой зеленый рюкзак сам, как и свой собственный, несмотря на мои протесты. Он носил их оба, когда мы путешествовали по Европе и Марокко, ездили в Ирландию, жили в палатке и рыбачили у Вильсонс-Пром, отдыхали в Перте, Санта-Крузе, Сан-Франциско и, наконец, в Китае и Таиланде.

Когда мы приземлились в Бангкоке, Шон взял оба наши рюкзака из такси, а мне вручил карту. Было жарко, я никак не могла сориентироваться, и он приуныл под двойным весом. Но все равно отказался отдать мне мой рюкзак.

Годами мы с ним соревновались, кто сможет путешествовать с меньшим весом багажа, сравнивая наши рюкзаки на весах аэропортов и дожидаясь, пока вспыхнут красным цифры победителя. Путешествуя в жарком климате, снижать вес было легче. Однако, несмотря на то, как мало нес каждый из нас, я не понимала, каким образом мне теперь справляться с обоими рюкзаками так, как делал он.

В тот вечер в Тонг Сала в своем мрачном гостиничном номере я вывалила все из наших рюкзаков на скрипучую односпальную кровать. Я не могла выбросить ничего – даже его спрей-дезодорант, даже гель для укладки волос, даже его грязные джинсы или заношенные носки. Так что я стала пробовать различные комбинации, смешав в кучу все вещи, что нам принадлежали, на кровати. Потом разделила самые тяжелые предметы между рюкзаками. Потом снова вывалила и сложила в его рюкзак все критически необходимое (наши паспорта и авиабилеты, одежду, в которую я по-прежнему хотела одеть его, его документы по страховке и свидетельство о смерти), а второстепенное (наши вечерние наряды, минимум косметики, который я брала с собой, его шорты для бординга и мои купальники) – в свой. Снова и снова я взваливала наши рюкзаки на плечи и пыталась ходить по номеру. Даже с таким небольшим расстоянием я не могла справиться одна.

Я распаковывала, перекладывала и снова упаковывала вещи до поздней ночи. Мне ненавистна была даже мысль о том, чтобы передать его рюкзак водителю. Но я не могла сделать этого без Шона. Я никогда не смогла бы нести все эти тяжести в одиночку.

 

38

Велико-Тырново, БОЛГАРИЯ

Декабрь 2002 г.

Я узнала рюкзаки раньше, чем парней. Высоченные, голубые, набитые под завязку MacPac с потертой заплаткой австралийского флага особенно бросались в глаза в Восточной Европе.

Парни – Саймон из Мельбурна и Адам из Манхэттена – делили на двоих такой же сдвоенный номер, какой был у меня в хостеле «Элвис Вилла» в Бухаресте. Саймон был высоким и плотным, с гривой тугих каштановых кудряшек, а Адам – темнее и меньше ростом, в очках. Я едва-едва перемолвилась с ними словом в «Элвисе» и не догадывалась, что они тоже направляются в Велико-Тырново, в горы Северной Болгарии.

Парой часов раньше я спорила сама с собой, ехать ли к Черному морю. И, честно говоря, испытала облегчение, когда девушки, работавшие в хостеле, сказали мне, что на побережье в декабре все будет закрыто. Так что вместо моря я оказалась в очереди позади Саймона и Адама на железнодорожном вокзале в Бухаресте.

Голубой рюкзак Саймона был ростом почти с меня, и он уравновешивал его, нося второй рюкзак, чуть меньшего размера, спереди. Когда мы добрались до билетной кассы, он с грохотом уронил свои рюкзаки на металлические весы, и вместе они потянули на 33 кило.

Моя одежда была, пожалуй, вполовину меньше размерами, чем у него, и я была одета в термобелье, обтрепанные джинсы и вязаный свитер, как капуста. Помимо одежды у меня было всего несколько книг и туалетные принадлежности. Я поставила на весы собственный рюкзак и подождала, пока цифры-победители вспыхнут красным. Тринадцать килограммов, хотя по ощущениям было намного больше.

Когда мы погрузились в старый расхлябанный поезд, я была совершенно не уверена насчет своих чувств по поводу того, что придется путешествовать вместе с Саймоном и Адамом. Отсутствие общего языка в Восточной Европе до сих пор обеспечивало мне комфортное уединение. А парни немедленно пристали с обычными вопросами. Туристы всегда расспрашивают друг друга, кто как долго путешествует, – принимая на веру и присваивая условные баллы продолжительности поездок, посещенным странам и самым опасным и сомнительным местам.

Те считаные англоговорящие пешие туристы, которым я рассказывала о Шоне, реагировали вопросами о том, как долго мы были вместе или как долго я была беременна. Словно если назначить моей утрате те самые условные баллы, то и скорбь можно было бы взвесить на весах.

Пересечение границы заняло пять часов. Мы провели это время в стоявшем вагоне, играя в карты с усатым болгарином, который пустил по кругу пластиковую бутылку из-под лимонада, наполненную огненной домашней ракией. К тому времени как мы добрались до Велико-Тырново, я решила не посвящать Саймона и Адама в свою беду.

Мы въехали в темноту вокзала как раз в тот момент, когда пошел снег, и я тянулась за рюкзаком к полке над головой. Но рюкзак зацепился лямками, а поезд уже начал отходить от станции. Я была готова влезть на сиденье, чтобы дотянуться выше, но Саймон помог мне выпутать лямки. Адам спрыгнул с подножки первым, Саймон добрался до открытой двери следующим, но тут дверь зажала пряжку его рюкзака. Я освободила его, и мы друг за другом попрыгали с движущегося поезда в холодную черную ночь. Я приземлилась на нетвердых ногах и удивилась, что не поскользнулась и не упала.

Банкомата на станции не было, и на дороге в город не горел ни один фонарь. Мы заблудились, бредя по пустому заснеженному шоссе, перелезли через пару пластиковых дорожных барьеров и все пытались сориентироваться или найти кого-нибудь, чтобы спросить дорогу. Совершенно растерявшаяся в морозном мраке, я теперь радовалась, что оказалась не одна.

Когда мы наконец добрались до городского центра и запущенного отеля «Орбита», Саймон заметил на простынях крохотные засохшие пятнышки крови.

– Сукины дети! – он откинул простыни с других двух постелей в номере и нашел красновато-бурые пятнышки и на них. – Клопы! Мне они попались в Братиславе, и целых три дня это был какой-то ужас. Чесался, как безумный, с ног до головы, и морда распухла, как долбаный воздушный шар.

Мы сменили номер – но пятнышки нашлись и там. Я еще не прикоснулась ни к одной из простынь, а мне уже казалось, что по коже кто-то ползает.

– Это просто ржавчина, – сказала администратор, отколупывая с ногтей лак, и пожала плечами.

Слова ее звучали не слишком убедительно. Но Адам сказал, что не может позволить себе более дорогие отели, и ни один из парней не выразил желания вернуться к тому мужику в желтой куртке, которого мы встретили на улице и который пытался впарить нам частную комнату. Так что мы остались, но решили, что не помешает хорошенько выпить, прежде чем мы сможем действительно здесь уснуть.

Остальная часть вечера прошла как в тумане. Мы с Саймоном оставили Адама в «Английском пабе» болтать с парочкой хорошеньких местных девиц. Снаружи, на заснеженной улице, столкнулись со стайкой университетских студентов, которые уговорами заманили нас в шум и дискотечные огни соседнего ночного клуба «Спайдер».

Впервые после смерти Шона мне захотелось танцевать. Там гоняли все тот же прилипчивый плей-лист поп-композиций, который я слышала в последние месяцы по всей Восточной Европе: All the Things She Said группы t.A.T.u., Dilemma Нелли и Келли Роуленд, Objection Шакиры и Die Another Day Мадонны.

Но примерно через каждые десять треков включалась какая-нибудь болгарская народная песня, и все в ночном клубе сливались в координированном танце. В детстве я занималась в Калифорнии разными танцами и всегда была на танцполе спокойной и уверенной. Но когда попробовала подражать танцующим в эту ночь – держимся за руки в кругу, пинок, поворот, хлопок и прыжок, – то всякий раз отставала по крайней мере на два-три шага.

На один холодный декабрьский день я стала просто нормальной одинокой 28-летней девушкой, самостоятельно путешествующей по Восточной Европе.

Мы с Саймоном и Адамом проснулись поздно, с похмелья, но, к нашей радости, без клопиных укусов. Провели день, бродя по узеньким промороженным улочкам старого города, вдоль реки Янтра цвета жидкой глины, забрались по ущелью с отвесными стенами к ярусам простых деревенских домов, исторических церквей, древней цитадели и скользкой, нависающей над рекой вершине утеса – Лобной скале. Небо было бледно-серым, и все было припорошено мелким белым снегом.

Но в тот вечер мы втроем сидели, пили и разговаривали в «Десперадо», и я вдруг начала рыдать и не могла остановиться. Не помню, что они говорили и говорили ли что-нибудь вообще, когда я рассказала им о своем умершем женихе. А что помню – так это удивленные и испуганные взгляды на их лицах. И то, что они больше ни словом не упомянули Шона.

Мне не следовало удивляться собственному срыву, но я была напугана. Я чувствовала себя сорвавшейся с катушек. Я даже не знала, что послужило спусковым крючком. Просто знала, что никогда еще так пугающе не теряла контроль над собственными эмоциями, и мне потребовались еще почти целые сутки, чтобы восстановить хоть какое-то ощущение самообладания. После своего рассказа Саймону и Адаму в баре я вернулась в отель одна, в ледяной тьме, и отключилась, случайно заперев номер и оставив их обоих ночевать в холле.

На следующее утро я первым же делом снова начала реветь в душе. Шон казался мне таким далеким – почти как если бы его никогда не было. Казалось, что я одна уже целую вечность. И трудно было представить, что я снова смогу когда-нибудь с кем-нибудь связаться. Я простояла в душе, плача, еще час, потрясенная тем, что единственный раз, когда мне это было по-настоящему нужно, запас горячей воды оказался нескончаемым.

Когда я вернулась в комнату, я не хотела больше путешествовать, не хотела быть в Болгарии, не хотела быть с этими парнями. Я провела вне отеля целый день, прячась от них обоих и тщетно пытаясь перестать плакать, – вначале набирала длинные послания домой в прокуренном интернет-кафе, затем дрожала, гуляя вдоль краев утеса и руин замка, похороненных в снегу, и, наконец, смотрела кошмарный фильм с Вином Дизелем, «Три икса», в местном кинотеатре.

К концу дня возможные места для пряток кончились. Но когда я вернулась в отель, Саймон и Адам вели себя так, будто ничего не случилось. Я даже не была уверена в том, что они хотя бы что-то помнили.

Так что мы втроем снова пошли пить, на сей раз в «Москито», и там столкнулись с теми же студентами, с которыми познакомились в первый вечер в Велико-Тырново. Студенты были юные, веселые и дружелюбные, модно одетые и с очень разной степенью владения английским.

Все мы уселись большой компанией в баре и стали играть, зажимая разные количества местных монеток – стотинок – в кулаках и пытаясь угадать, сколько денег у всех нас вместе. Проигравший должен был угощать всю компанию, причем цена вопроса сводилась всего к двум левам или одному доллару.

Студенты также познакомили нас с коктейлем, который называли «героин». Баккарди и трипл-сек наливали вместе и поджигали, над огнем держали ложечку сахара до тех пор, пока он не карамелизовывался, в последний момент ложечку опрокидывали в пламя и пили весь этот горящий, сладко-горький коктейль через соломинку. Я сразу опалила себе ресницы, но сумела продержаться остаток вечера, больше ни разу не обжегшись.

Девятого декабря Саймону исполнилось 27 лет – о чем он не уставал говорить со дня нашего знакомства, явно желая этот день отпраздновать. В этот же день исполнялось четыре месяца со дня смерти Шона. Я начала замечать, что тревога и трепет, предварявшие очередную годовщину, давались мне куда сложнее, чем сама дата, хотя обычно пару дней спустя у меня случался срыв.

Адам уехал из Велико-Тырново раньше, а мы с Саймоном немного задержались в заснеженном горном университетском городке. Когда мы наконец сели в автобус, идущий в столицу, город Софию, у меня уже имелись отвлекающие факторы в лице не только крепких морозов, но и разочарования Саймона из-за того, что ему прислали меньше электронных поздравлений, чем он рассчитывал, и дополнительных трудностей, связанных с путешествием по Болгарии.

Непривычные кириллические буквы напоминали мне о том, как мы с Шоном пытались «договориться» с китайскими иероглифами. Наши с Саймоном путеводители перечисляли названия улиц по-английски, в то время как на самих указателях надписи были на болгарской кириллице. Так что мы научились находить в городах одну из главных достопримечательностей, а потом старались отсчитывать кварталы от нее до нужного места.

Эту путаницу усугублял местный обычай мотать головой вместо «да» и быстро кивать в знак «нет». Я обнаружила, что перестроиться почти невозможно.

Но путешествовать с Саймоном было легче. Приятная перемена – когда рядом есть кто-то, кто может помочь выяснить, на какой автобус надо сесть, кому платить и где сойти. И я не могла не заметить, насколько меньше теперь на меня пялились, чем когда я была одна. Тут-то до меня и дошло, что я начала привыкать к ощущению, будто я – своего рода любопытный представитель животного мира в зоопарке.

По мере того как автобус приближался к Софии, белые сугробы вдоль обочин дороги стали растекаться в бурую слякоть. Улицы столицы были загромождены огромными, бесформенными жилыми зданиями. Нищие толпились вокруг костров, разведенных в мусорных баках, худые собаки с просвечивающими ребрами рыскали в тенях, и по всем тротуарам в беспорядке были припаркованы автомобили.

Маневрировать по обледенелым тротуарам вокруг машин оказалось трудно, мы с Саймоном оскальзывались, и падали, и скользили всю дорогу от автовокзала до хостела «София». Коты завывали и мяукали в переулках на задах китайских ресторанов, и весь город «благоухал», будто с похмелья, – отвратительным кисло-сладким фруктовым запашком ферментированного алкоголя в сочетании с застарелой табачной вонью и жирной едой из забегаловок. Это был запах, уже знакомый мне по улицам Будапешта, Братиславы, Варшавы, Сараева, Загреба и Бухареста.

Мы взобрались по скупо освещенной лестнице к хостелу и услышали взрывы смеха. Две молодые девушки сидели, обнявшись, на потрепанном диванчике – смотрели MTV, держались за руки и сгибались пополам от хохота.

– Здрасти, – сказала одна из девушек, вытирая уголки глаз. Она выпрямилась и смерила нас взглядом. – Откуда? Лондон?

– Австралия, – лениво промолвил Саймон, его акцент стал еще сильнее, чем обычно.

– США, – добавила я.

– О-о-о, международный роман! – ярко-зеленые глаза девушки блеснули. – Значит, вы, наверное, хотите собственную спальню на двоих…

– Нет-нет-нет! – Саймон воздел ладони и вспыхнул темно-багровым румянцем, который начался от основания его шеи и пополз вверх вплоть до линии волос. – Для меня односпальную кровать, пожалуйста.

Девушка с зелеными глазами поднялась с дивана и направилась к маленькому столику в углу.

– Но, возможно, спальню на двоих потом, если вам повезет, верно? – она подмигнула и пихнула Саймона локтем в ребра, проходя мимо.

В другой жизни меня, возможно, привлек бы Саймон. Он был высоким, сильным и дружелюбным. Он вставлял в свою речь те же австралийские словечки, которые любил Шон, например «счастлив как Ларри» и «Боб твой дядька», – и даже пользовался тем же гелем для укладки.

Но я не ощущала ни ускорения тока крови, ни физического влечения к нему и совершено не представляла, испытывает ли он что-либо ко мне. Я лишь чувствовала себя незащищенной и неприкасаемой, отстраненной и отчужденной. Мы с Саймоном к тому времени, как добрались до Софии, путешествовали вместе пять дней. Я знала, что на кругосветный вояж Саймона сподвигла свадьба его девушки, только что ставшей бывшей, с его же, только что ставшим бывшим лучшим другом. Однако я до сих пор не разобралась, помнит ли он, что я рассказывала ему в баре «Десперадо» в Велико-Тырнове. Я не знала, как говорить о Шоне, но при этом не знала, как можно не говорить о нем.

Почти все в наших способах путешествовать – моем и Саймона – было разным. Я провела почти три месяца в Восточной Европе в одиночестве, разглядывая церкви, замки и старые, мощенные булыжником кварталы, вычеркивая из списка основные памятники, прежде чем перебраться в следующий город. Я продолжала проводить много времени в одиночестве – например, побывала в громадной кирпичной синагоге с черными сводами, где вполне могла бы молиться семья матери Анат, однако теперь здание казалось практически покинутым; или зажигала свечу и загадывала неосуществимое желание под сказочными, присыпанными снегом зелеными крышами и золотыми куполами церкви Св. Николая Чудотворца.

Но, находясь рядом с Саймоном, я замедлилась. Я стала посылать больше электронных писем, которые мои родители принимали с благодарностью, позже ложилась спать вечерами и даже действительно спала по ночам. Это было самую чуточку похоже на то, как я путешествовала с Шоном.

И так же, как было с Шоном, путешествия с Саймоном облегчали знакомства и взаимодействие с местными. Мне не приходилось догадываться о намерениях мужчин, и к молодым женщинам было легче подходить. Может быть, как и те девушки в хостеле, они считали нас с Саймоном парой.

Мы провели неделю, осматривая Софию и ее окрестности, и Полина, зеленоглазая девушка, почти всегда сидела на ветхом диване в лобби, – хихикала, болтала, поддразнивала. Я никогда в жизни не встречала человека, который столько смеялся, – и видела, какое заразительное воздействие ее смех оказывал на окружающих.

Как бы дурашливо ни вела себя Полина, ее истории были поистине завораживающими. Однажды днем в метель мы с ней сидели вместе на диване, и она рассказала мне все о Болгарии в период коммунизма. Ей, которой к моменту нашего знакомства исполнилось двадцать четыре, было одиннадцать лет, когда Восточный блок начал распадаться. Она прекрасно помнила все, что было до этого момента и после.

– Раньше во всей стране электричество давали на час, потом на два отключали, снова на час включали, на два отключали. Я была школьницей, и мы, все дети, делали уроки, когда давали свет. Зимой не было отопления – вообще никакого. Так что нам приходилось носить толстые перчатки, и мы старались писать, как можно быстрее, пока снова не стало темно!

Полина изобразила лихорадочный процесс письма с неловко зажатым в пальцах карандашом, а потом рухнула на подушки в приступе хохота.

– За колготками или одеялами ездили в Румынию. И еще были три вещи, которые всегда были в дефиците: хлеб, бананы и туалетная бумага. – Полина загнула пальцы и снова захохотала. – Мы подтирались газетами, представляешь! И если видели на улице длинную-длинную очередь, то просто вставали в конец, потому что точно знали, что очередь стоит за одной из этих трех вещей.

– Но даже без отопления, – продолжала Полина, – даже без хлеба, бананов или туалетной бумаги люди в Болгарии были счастливее. Теперь лишь немногие очень-очень богаты или просто обеспечены. А есть еще вся эта мафия и коррумпированные правительственные чиновники. Большинство людей обеднело, даже обнищало. Теперь люди умирают с голоду, потому что им нечего есть.

На следующее утро Полина с подругой позвали меня в холл. Они аж подпрыгивали, тыкая пальцами в телеэкран.

– Ой, здорово, здорово! Наконец-то ты объяснишь нам слова этой песни! Пожалуйста, ты можешь рассказать, о чем она поет? Что она имеет в виду?

Я повернулась и узрела на канале MTV Дженнифер Лопес в ярко-розовом бикини, катающуюся на яхте с Беном Аффлеком. На пару секунд прислушалась.

– Э-э, значит, так. Она говорит: «Не ведись на мои камушки. Я все та же, все та же самая Дженни с района».

– Но что это значит? Что это за «камушки»? А «район»? – наперебой спрашивали девушки, глядя, как Джей Ло пляшет и резвится, полуголая, вся в красной помаде и мехах.

– Ну, «камушки» – это бриллианты. И она пытается сказать, что, хотя у нее теперь полно денег и украшений, она по-прежнему остается той девчонкой, что выросла в бедных кварталах Нью-Йорка, то есть «на районе».

– Хм-м… – кивнула Полина и на миг умолкла. И тут же снова залилась смехом.

В Болгарии до меня стали доходить новости с родины, и дело было не только в MTV, которое не выключалось в хостеле «София» круглые сутки. В последнюю пару недель я получила официальное одобрение моей должности как приглашенного сотрудника Мельбурнского университета на 2003 год, подала документы на австралийскую студенческую визу и написала рекомендательное письмо для одного из волонтеров с острова Кенгуру.

Я чувствовала себя совершенно не готовой возвращаться к диссертации. Я вообще не могла представить, буду ли когда-нибудь готова к этому. Деньги не были проблемой. Я привыкла к бюджетным путешествиям, и растягивать имеющиеся сбережения оказалось легче, чем я предполагала. Но если я собиралась получить ученую степень, то время для этого было ограничено. Я уже пропустила один сезон наблюдений, и 55 молодых морских львов, за которыми я следила с рождения, будут продолжать развиваться – со мной или без меня. Вскоре матери отлучат их от себя, и они начнут сами промышлять на просторах огромного Южного океана, соединяющего в себе воды Атлантического, Индийского и Тихого океанов ниже шестидесятой параллели.

С момента прибытия в Будапешт почти три месяца назад я несколько раз переносила сроки отъезда из Восточной Европы и больше откладывать не могла. Я пыталась утешаться мыслью о том, что после рейса из Софии у меня еще останется пара дней во Франкфурте, неделя на Мальте и больше двух недель в Испании.

Я думала, что если сумею заставить себя соприкоснуться с водой на одном из маленьких мальтийских островков в Средиземноморье, то, может быть, сумею снова погрузиться в морскую биологию. С Мальты я полечу в Мадрид, где встречусь в канун Рождества с мамой, чтобы можно было не праздновать Рождество в кругу семьи, а потом мы обе вылетим из Барселоны обратно в Калифорнию. Всего через пару недель после этого мне нужно будет одной уехать в Мельбурн.

У меня оставалось только пять дней в Болгарии. Мы с Саймоном обменялись адресами электронной почты и номерами телефонов, и в последний вечер в Софии он оставил на моей койке в хостеле записку, нацарапанную на рекламном картонном кружке от пива «Каменица»: ШЭННОН, РАЗБУДИ МЕНЯ ПЕРЕД ОТЪЕЗДОМ, НО НЕ СЛИШКОМ РАНО ☺ ЕСЛИ НЕТ, ПОЗВОНЮ ТЕБЕ В АВСТРАЛИЮ  СЧАСТЛИВОГО ПУТИ, САЙМОН. P. S. ПРИЯТНО БЫЛО ПУТЕШЕСТВОВАТЬ С ТОБОЙ ☺

Но перед этим, в один из наших последних совместных дней, мы с Саймоном и еще тремя туристами отправились в Копривштицу, крохотную деревушку в горах Средна-Гора, названия которой не мог произнести ни один из нас.

Поезд из Софии уходил на восток ровно в восемь утра, и когда мы пробирались к вокзалу морозным – минус 15 – утром, это было точно как на картине Брейгеля «Слепой ведет незрячего».

Мы с Саймоном с грехом пополам пробивались сквозь кириллические надписи, и в то утро наша компания включала также двух парней из Франции – «Френчи номер раз» и «Френчи номер два», как их прозвали девушки из хостела, – и одного японца. Никто из нас не говорил на наиболее распространенных в Болгарии языках, русском или немецком, и даже я с трудом понимала попытки парней вести по-английски переговоры по поводу покупки билетов на поезд или чашки кофе. Мое знакомство с «Френчи номер раз» началось с неловкости и недопонимания, когда он пожелал узнать, не норвежка ли я, а мне послышалось, что он спрашивает, девушка ли я.

Два часа дороги в поезде я провела, трудясь над дневником, а когда мы прибыли в Копривштицу, она оказалась похожа на деревеньку из стеклянного снежного шара. Крутые мощенные булыжником дорожки вились между старыми деревянными домами, сосульки свисали с низких красночерепичных крыш, каменные мостики горбили спины над замерзшими речушками. Снежинки кружили в воздухе тихих улочек, и все устилал белый покров.

Идти по обледенелым неровным булыжникам было трудно, и мы с парнями выбрали маршрут вдоль рядов домов и замерзших берегов реки Тополницы. Лошади, мимо которых мы проходили, с фырканьем выдыхали облачка пара и били копытами. Когда пальцы на руках и ногах окончательно занемели от холода, мы пошли обедать.

Меню в захудалой механе, или таверне, было снабжено английским переводом, но он оказался скорее развлекательным, чем информативным. Там обнаружились такие шедевры, как «Курица полный рот», «Мозги лесной тип фирменный» и «Кусок мертвой маленькой коровы с легендой». Я заказала «Набитый жареный с сыром», «Яйцо на крыше» и пиво «Загорка».

Это оказался один из лучших обедов за все время моего пребывания в Болгарии. С изысками, сотворенными матерью Анат, конечно, не сравнить, но уж точно лучше всего, что довелось пробовать за несколько недель. «Набитый жареный с сыром», или кашкавал пане, оказался жареным в панировке сыром – хрустящим, тягучим, соленым и обжигающе горячим. Это блюдо стало одним из обязательных для меня в Восточной Европе, ибо тело мое при низких зимних температурах тосковало по теплому утешению калорий и жиров.

Когда прибыло «Яйцо на крыше», его подали в красном глиняном горшочке. Под крышкой обнаружилась булькающая смесь помидоров, перцев, лука и пряных острых колбасок, на которую была вылита пара яиц, и все это густо посыпано темной копченой паприкой. Земляная сытность этой еды уравновешивалась прохладной солодовой сладостью пива.

Я подчистила тарелки до крошки. Вдобавок к теплу, которое обеспечивали калории, я также выяснила, что еда и сон для меня до определенной степени взаимозаменяемы. Потеряв аппетит, я могла возместить энергию более продолжительным сном. Или, как случалось чаще, частично компенсировала безжалостную бессонницу и беспокойные ночные кошмары, увеличивая количество еды.

Взбираться вверх по холму к механе оказалось легче, чем спускаться от нее обратно. Булыжники под ногами были скользкими от наледи, и когда я уже приближалась к концу спуска, все еще осторожно переступая бочком, у «Френчи номер раз» на самом верху поехала нога. Точно в мультфильме, его тело на миг замерло в воздухе, после чего он с грохотом рухнул и пронесся мимо меня с горки.

Внизу он наконец затормозил и как раз пытался собрать себя в кучу, чтобы встать на ноги, но тут «Френчи номер два» споткнулся на спуске и полетел по тому же маршруту вслед за ним. Распростертый навзничь, точно снежный ангел, «Френчи номер два», набирая скорость, съехал с горки и врезался во «Френчи номер раз», снова сбив его с ног, и они превратились в промокшую, перепутанную куча-малу водонепроницаемых курток и туристических ботинок.

Звуки, вылетевшие из моего собственного рта, меня ошарашили. Врасплох застигла и физическая реакция: вибрации в гортани, движения груди, напрягшиеся мышцы пресса.

Я засмеялась впервые после Таиланда – и, хотя не могла остановиться, сознавала, насколько чуждо мне это ощущение. Казалось, будто я наблюдаю происходящее с некоторого расстояния, будто стеклянный снежный шар встряхнули, и я заглядываю в него снаружи. Саймон стоял рядом со мной, улюлюкая и указывая пальцем. Его щеки раскраснелись, а темные кудри испещрили снежинки. Мои ноги прочно стояли на обледенелой улице, одной ладонью я уперлась в бедро, а другой утирала слезы, капавшие из глаз.

 

39

Сан-Диего, Калифорния, СОЕДИНЕННЫЕ ШТАТЫ

Июль 1982 г.

Я жду, пока прилив спадет и бабушка Джой вволю наплавается, чтобы потом пойти со мной исследовать приливные заводи. Это лето после моего второго класса, и я только-только начала влюбляться в океан. Сижу в мокром купальнике под пляжным зонтиком в желтую полоску на Ла-Холья-Шорз, на коленях сэндвичем с тунцом и солеными огурчиками. Гадаю, купит ли мне потом дедушка Боб рожок с мороженым. Мятное с шоколадными кусочками или сливочное с пеканом.

Но приливные заводи волнуют меня сильнее. Там будут раковины мидий и морских уточек, за которыми можно наблюдать, там будут щетинистые плоские фиолетовые морские ежи и мягкие зеленые морские анемоны. Вчера в камнях прятался даже крохотный бурый детеныш двупятнистого калифорнийского осьминога, и я надеялась, что он по-прежнему там.

Волны передо мной медленно вырастают и заворачиваются барашками, прежде чем нахлынуть на берег, цвет воды меняется с голубого на зеленый, а потом белеет. Я чую запахи солнцезащитного крема, водорослей и рыбного тузлука от тунца. Пальцы ног немеют – еще не отошли от холодной тихоокеанской воды, – и я зарываюсь ими в горячий от солнца песок, откусывая еще кусок сэндвича. Смахивая с ресниц соленую воду, я едва различаю бабушку по другую сторону барашков – ее руки арками взлетают из воды, ступни выбивают фонтанчики. Она проплывает вдоль пляжа по всей длине, туда-сюда, снова и снова. Наконец она разворачивается и ловит волну на самом пике. Скользит всем телом в пене до самого берега, голова в белой купальной шапочке опущена, руки устремлены вперед – как у супергероя.

В тот миг, когда она достигает песка и вырастает из прибоя, ее тело слегка накреняется на одну сторону, и снова становится заметна хромота на левую ступню, искривленную в детстве полиомиелитом. Это зрелище напоминает мне Русалочку Ганса Христиана Андерсена, которой каждый шаг по земле причинял мучительную боль. Бабушка выпутывается из ламинарий, потом хромает по берегу ко мне, и я думаю о том, насколько все иначе в воде. Бабушка вообще всегда уверена и компетентна, но в океане, когда ее поддерживает соль, она становится сильной и грациозной, проворной и свободной. Бесконечность Тихого океана раскрывается за ее спиной, и возможности кажутся беспредельными.

 

Саския Тис из Германии, 20 лет

6 октября 2015 г., остров Самуи

Другие случаи, упомянутые в этом исследовании, также имели аналогичные клинические проявления, указывающие на отравление ядом хиродропуса. Одним из таких случаев был фатальный ожог, полученный немецкой туристкой 6 октября 2015 года. Все пораженные страдали от чудовищной боли после ожога и демонстрировали системные реакции, в том числе затрудненное дыхание и очень высокую скорость сердцебиения. Тайкруэа и др. (2015 г.) провели расследование и выяснили, что семь из восьми случаев оказались смертельными, и у всех пострадавших на теле были отметины от щупалец.

 

40

Остров Пханган – Барселона

2002 г.

Когда я стояла там, на этой скользкой мощеной улочке в морозный день в Копривштице, ко мне наконец-то пришло чувство, что пляж острова Пханган действительно в семи тысячах миль от меня. Пусть хотя бы на миг-другой.

Я привыкла к ощущению, что Таиланд поджидает меня за каждым углом, и все надеялась, что спустя четыре месяца и десять стран, возможно, отойду от него хоть немного дальше. Но расстояния бывают обманчивы. Мой собственный путь через скорбь никогда не следовал по аккуратной восходящей траектории, выписанной в сценариях голливудского кино. Может быть, двигаясь не по прямой, я в конечном счете истоптала больше земли. Может быть, заразительному смеху Полины понадобилось время, чтобы нагнать меня.

Тот окольный путь, в который я пустилась после отъезда с Пхангана, определенно был длиннее и труднее, чем я могла себе представить. Все действительно стало иным, и бывали моменты, когда каждый шаг воистину казался мукой мученической. Но были также и мгновения доброты и красоты, которых я никак не могла предвидеть. Были моменты, когда все казалось абсурдом, и моменты, которые я не смогу как следует понять еще много-много лет.

Вручив рюкзак Шона водителю на Пхангане, я одна улетела в Бангкок. Отец Шона, Кит, забронировал для меня номер в четырехзвездочном отеле возле аэропорта и австралийского посольства. Консул был откровенен и преисполнен сочувствия. Поскольку я не была членом семьи, я не могла ничего сделать, чтобы предотвратить вскрытие.

В ту ночь в белой кондиционированной гостиничной ванной комнате я потеряла ребенка Шона. Это было больно, ужасно и долго. Я не делала тест на беременность, но всегда полагала, что это будет мальчик. Спустя тринадцать лет я по-прежнему обращаю внимание на детей того же возраста – и думаю о нем.

Брат и дядя Шона прибыли в Бангкок на следующий день. Мы поехали взглянуть на его тело, обнаженное и холодное. Разрез в форме буквы игрек, проведенный посредине грудины и вниз по всему животу, был снова зашит, вдоль линии на черепе были глубоко вбиты скобки. Голубизна его глаз уже потускнела, зрачки затуманились. Мы вылетели из Таиланда на следующий день после этого и вместе повезли его гроб домой.

А из Болгарии полетела во Франкфурт. В Германии все было таким большим, чистеньким и современным, все были такие радостные, чистенькие и богатые! Все говорили по-английски; я перестала даже спрашивать. Магазины принимали кредитные карты, имелись простыни по размеру и лифты. За время, проведенное в Восточной Европе, ее виды, запахи и звуки стали для меня странно привычными. Я устала от холода, любопытных взглядов и трудностей, но там все было неподдельным и реальным. А идеально упорядоченный, безупречный мир Германии стал спусковым крючком самого ошеломительного культурного шока в моей жизни.

В хостеле «Франкфурт» я спросила у одной австрийки, где я могу узнать о поездах, едущих в аэропорт. Она нахмурилась и посмотрела на меня искоса:

– Едешь на вокзал и смотришь расписание.

– Но ведь там наверняка нет расписания на английском?

– Конечно, есть. Все очень просто.

– И расписание действительное? Не десятилетней давности и только на лето?

– Нет, конечно! Все расписания обновленные, по сезону и соответствуют реальному времени. Все просто.

– И они правда на английском?

Я не могла в это поверить. Не может быть, чтобы все было так просто, думала я. Без каких-нибудь сложностей наверняка не обошлось.

Но никаких сложностей так и не обнаружилось, и вскоре я улетела на неделю на Мальту. Заказывая билеты туда, я по глупости своей думала, что буду готова снова влюбиться в океан. Куда бы я ни повернулась, везде была видна вода, и на закате от парочек на набережной было не протолкнуться. Гавани вокруг Слимы и Сан-Джильяна были полны луццу – традиционных длинных узких деревянных рыбацких лодок, раскрашенных в яркие красные, желтые, зеленые и голубые оттенки; и на каждом носу по паре стилизованных глаз, чья задача – защищать рыбаков от моря.

Я провела дождливый день на острове Гоцо, прокатившись на велосипеде мимо залива Двейра к Внутреннему морю и Лазурному окну, природной известняковой арке, вознесшейся почти на сотню футов над океаном. Картина была потрясающая: вода темного серовато-синего оттенка, желтые утесы, вздымающиеся из моря, известняк, образующий идеальную арку на сером небе высоко над волнами. Где-то в глубинах под ней было место, которое Жак Кусто внес в десятку лучших для дайвинга, а я не испытывала даже искушения. Одна только мысль о прикосновении к воде вызывала у меня панику, тошноту и испуг. Вместо погружения я осмотрела доисторические мегалитические храмы острова и решила, что торопиться некуда.

В канун Рождества я вылетела в Испанию, чтобы встретиться с мамой. Мы вместе скрывались от Рождества в Мадриде – побывали на утреннем сеансе «Двух крепостей», осматривали снаружи закрытые дворцы и музеи и ни разу не упомянули о празднике.

Дальше перебрались в Куэнку, потом Толедо, а новогодний вечер провели в Севилье. Вечером втиснулись в толпу на Пласа Нуэва, пили по очереди каву из бутылок, передаваемых из рук в руки, а потом били их о мостовую. Почти ничего не ели весь день, потому что не знали, что рестораны будут закрыты. Белые и голубые рождественские гирлянды мерцали на деревьях, взлетали дымки и раздавалась пальба фейерверков, повсюду валялось битое стекло и доносились слухи на испанском, что кого-то зарезали ножом. Когда часы пробили двенадцать, все вокруг нас стали пихать в рот виноград – по одной виноградинке на каждый удар часов, – чтобы приманить удачу на будущий год.

Из Севильи мы двинулись в Ронду и, наконец, в Барселону. Там мы с мамой ели тапас: пьяную чорисо аль дьябло, острый кесо де кабралес и маленькие бутербродики пинчо, а потом официанты пересчитывали оставленные на тарелке зубочистки, чтобы подать счет. Пили крепкий горький сидр, который бармены театрально наливали с большой высоты, чтобы увеличить число пузырьков и усилить вкус. И смотрели, как футбольный клуб «Барселона» разгромил занимающий последнюю строчку «Уэльва Рекреативо» со счетом 3:0, и мужчины на стадионе вскидывали в воздух руки всякий раз, как «Барселона» промахивалась по воротам.

Я повела маму смотреть Саграду Фамилию, высоченное, безумное и хаотическое творение Гауди, в котором мы были вместе с Шоном. Работа над церковью началась задолго до смерти Гауди в 1926 году, а проектная дата завершения с тех пор, как мы там побывали, была перенесена с 2085 на 2020 год. Хотя лично мне трудно было увидеть сколько-нибудь значимый прогресс.

Я понимала, что мне еще предстоит проделать одной долгий путь. Посещение мест, где я была вместе с Шоном, путешествие по стране, на чьем языке я говорила, с человеком, который любил меня, порой делали мою поездку легче. Порой – труднее. Присутствие Шона было постоянным и осязаемым – когда мы пили виски с колой во «Флаэрти Айриш Бар» неподалеку от верфи, ели дешевые бокадильо де тортийя де пататас на холодной скамье на Пласа де Каталунья, вливались на Рамбле в толпу молодых туристов, которые смеялись и дурачились, – а в каждом разговоре с мамой – упомянутым и умалчиваемым.

Испания была страной, где мы с Шоном полюбили друг друга, где мы планировали провести медовый месяц. В Барселоне, ровно четыре года назад, мы с Шоном познакомились и впервые поцеловались. Прежде чем отправиться домой и начать жить без него, я завершила свое путешествие там – в начале.

 

41

Шанхай, Гуйчжоу, КИТАЙ

Август 2002 г.

Шон договорился с местными коммунистами, что нам дадут партийную машину добраться до международного аэропорта Шанхай Пудонг. Я уже обратила внимание на высокие скорости и отсутствие очевидных правил дорожного движения в Китае, поэтому потянулась за ремнем. Водитель оскорбился:

– В этом нет необходимости. Я никогда не разобьюсь.

Но я все равно пристегиваю ремень, несмотря на протесты водителя и мрачные взгляды, которые он бросает на меня в зеркальце заднего вида. Едущий сбоку от него Шон пожимает плечами и уступает, предпочитая, как обычно, избежать конфронтации.

Шон с водителем перебрасываются шутками, пока мы виляем в хаотическом транспортном потоке и удушающе-густом фиолетовом смоге. Мужчины, едущие на мотоциклах, используют вместо шлемов картонные ведра от мороженого. Женщины сидят позади них боком, скрестив ноги в обтягивающих юбках; на головах – ничего. Одна прижимает к груди сверток из одеяла. Когда мы проезжаем мимо, я вижу у нее на руках крохотного младенца.

Путешествие по Китаю – тяжкий труд. Как было бы здорово для разнообразия увидеть меню на английском, выпить пива без формальдегида! Всего в нескольких часах отсюда будут зеленое карри и салат из зеленой папайи. Мы сможем лакомиться сатаем, соусом шрирача и свежими морепродуктами. Мы с Шоном ждем не дождемся. Скоро сможем просто отдыхать вместе на пляже Таиланда.

Приезжаем в аэропорт и выпрыгиваем на тротуар. Шон ухмыляется и указывает пальцем на мою грудь. Белая футболка – вся в пятнах от жира и грязи с ремня безопасности, которым сто лет не пользовались.

Водитель улыбается:

– Видите, никакой катастрофы!

Войдя в здание аэропорта, я решаю, что хочу сменить футболку до регистрации и получения посадочных талонов. Но Шон обвивает мою талию рукой и притягивает ближе к себе. Смеется, наклоняясь, и целует меня.

– Да ладно тебе, Мисс! Кому какое дело?

 

ЭПИЛОГ

В Таиланде мне снова и снова твердили, что Шон был первой жертвой за многие десятилетия, что местные никогда не слышали о смертях от ожога медузы. Я тоже думала, что у него была аллергия и ему просто невероятно не повезло… Вплоть до того момента два дня спустя, как Анат и Талия рассказали мне, что погибла Мунья. После этого я не знала, что и думать.

Когда я наконец вырвалась с Пхангана, мама предупредила меня, чтобы я не выходила в Интернет. Она нашла какую-то статью, где цитировали слова некоего официального лица о том, что смерть Шона была мучительной. Я и не думала ничего искать в Интернете до тех пор, пока она это не сказала. А потом уже не могла дождаться возможности выйти в Сеть.

Я нашла высказывание другого чиновника, который утверждал, что после смерти Шона полицейские на острове раздавали листовки, предупреждающие об опасности купания, но туристы, мол, пренебрегали этими предостережениями. И еще нашла ветку комментариев, в которой говорилось, что новости о смертоносных медузах очень плохо скажутся на туристической индустрии. Какая-то женщина под ником Джейн писала:

«Я живу на острове Пханган и сама свидетель тому, как местные скрывают тот факт, что в море есть медузы. Полиция расклеивала знаки (очень маленькие, 8х11 дюймов, и только на клинике), а владельцы бунгало срывали их и отказывались предупреждать людей».

Я уж точно не видела никаких листовок или знаков. Анат и Талия пробыли на острове дольше меня – и тоже ничего такого не видели. Когда двоюродная сестра одного из их друзей побывала на Пхангане три месяца спустя, в ноябре 2002 года, там по-прежнему не было никаких признаков того, что что-то когда-то случилось.

Однако были и другие смерти. В декабре 1995 года два человека были убиты медузой у острова Лангкави, неподалеку от границы между Малайзией и Таиландом. Шестого мая 1996 года в тех же местах погибли двое подростков. Двадцатого октября 1999 года 26-летний турист-британец был на острове Самуи вместе с братом, получил ожог и погиб.

Все эти смерти были, вероятнее всего, результатом контакта с Chironex fleckeri, самыми крупными из кубомедуз и, предположительно, самыми ядовитыми существами на планете. Эта почти полностью прозрачная медуза имеет шестьдесят щупалец, каждое длиной до десяти футов, и каждый дюйм каждого щупальца содержит от двух до пяти миллионов стрекательных клеток, или нематоцитов. Жертве достаточно вступить в контакт всего-то с футом щупалец, чтобы миллионы стрекательных клеток вызвали ожог. В 2003 году британский научный журнал New Scientist приводил слова австралийского эксперта по кубомедузам Джейми Сеймура: «Людей жалят и убивают по всему тропическому поясу, и никто этого не осознает».

Третьего апреля 2008 года Моа Бергман из Швеции играла в воде на побережье острова Ланта, когда ее ужалила и убила кубомедуза. Девочке было одиннадцать лет.

Меньше чем через два года, 3 февраля 2010 года, была ужалена и убита Карина Лофгрен, тоже из Швеции, и снова на Лангкави. Четырнадцатого ноября того же года у острова Чаам погибла еще одна шведка, Энн Норд. В связи с гибелью Энн остаются некоторые вопросы (а какая из этих смертей не вызывает вопросов?), но муж и брат Карины Лофгрен были вместе с ней на мелководье, когда она получила ожог и умерла через считаные минуты на пляже, несмотря на их усилия по реанимации. Однако обе эти смерти были официально зарегистрированы как гибель от утопления.

И это только смертельные случаи в Таиланде или неподалеку (смертельные случаи в Малайзии включают гибель 26-летнего туриста из Брунея в июне 2000 г., восьмилетней девочки из Южной Кореи в ноябре 2006 г. и четырехлетнего японца в январе 2013 г.). В это число также не включен ряд едва не приведших к фатальному исходу ожогов, зарегистрированных во всей этой области. Популяция кубомедуз, которых прежде считали обитателями только североавстралийских вод, похоже, расширяется. Глобальное потепление, загрязнение, закисление океана, появление новых видов, снижение численности морских черепах, которые поедают медуз, и чрезмерные масштабы рыболовства – все это может играть свою роль. Уже были смертельные случаи в Индонезии, Индии, Китае, Японии, Папуа – Новой Гвинее, на Борнео, Соломоновых островах и Филиппинах.

И снова – 23 августа 2014 года пятилетний мальчик из Франции, Макс Мудир, был ужален кубомедузой на пляже Хад-Куад на Пхангане. Через двенадцать лет и менее чем в восьми милях от места, где погиб Шон. Как и Шон, Макс был ужален ранним вечером, он почти сразу потерял сознание и спустя несколько минут умер. Его отец Карим пытался провести реанимацию, Макса спешно отвезли в больницу, но было слишком поздно. Как и с Шоном. И по-прежнему никаких предупреждений, «никакого ужаления», никакого противоядия.

В последующие месяцы мы с Каримом переписывались по электронной почте. «Не представляю, что я могу сделать, чтобы осмыслить жизнь и смерть моего сына. Как вы думаете, мог бы я спасти его, или это было невозможно? Вынеся его из моря, я лил пресную воду и прикладывал лед. Может быть, если бы я этого не делал… Может быть, я недостаточно активно пытался оживить его. Теперь его смерть со мной, на мне».

Меньше чем через год я получила от Карима новое письмо. Тридцать первого июля 2015 года на Хадрине случилась еще одна смерть. Чаянан Сурин, женщина 31 года от роду, приехала из Бангкока на Пханган, чтобы повеселиться на вечеринке по случаю полнолуния. Она плавала с тремя подругами и получила сильнейшие ожоги. Она умерла, не доехав до больницы.

И опять – 6 октября 2015 года. Двадцатилетняя туристка из Германии Саския Тис была ужалена и погибла во время вечернего купания на пляже Ламаи на острове Самуи. Ее подруга Джованна Расси получила ожог руки, пытаясь спасти Саскию, но ей посчастливилось выжить. Хотя перед их приездом в этой области наблюдали большие стаи кубомедуз, никто, похоже, не предупредил о них девушек.

Это только те смерти, о которых сообщалось в печати. Министерство контроля над заболеваниями Таиланда сообщало о двенадцати смертельных случаях в результате контакта с медузами с 1998 по 2013 год. Однако после еще трех смертей в 2014 и 2015 годах министерство опять сообщило, что смертей было всего двенадцать. Даже официально признанные жертвы быстро забываются. Ни в одной из статей с 2002 года ни разу не шла речь о 26-летнем британце, который был убит на Самуи менее чем за три года до этого. В самых недавних публикациях СМИ, касавшихся Чаянан и Саскии, иногда упоминали о смерти Макса, но не было ни единого упоминания о Шоне, Мунье или Моа.

Так что вопрос, в ответе на который я никогда не была полностью уверена: сколько людей погибло вместе с Шоном в тот уикенд в 2002 году на Пхангане? Я со всей определенностью знала, что, пока сама была там, погибли две девушки. Но, может быть, одна из этих смертей была зарегистрирована как смерть от утопления в состоянии опьянения; может быть, тот, кто был с ней, не смог представить четверых свидетелей мужского пола. Потому что в репортажах сразу после гибели Шона упоминается только одна девушка. Причем иногда она оказывается из Марокко, а иногда из Швейцарии. Иногда она вплывает лицом в трех медуз и умирает через считаные минуты. Иногда ее жалят в ноги, и она умирает в больнице сутки спустя, иногда – через двое суток. Иногда ей 23 года, иногда ее даже зовут Муньей. Но одно не меняется: сколько бы статей с упоминанием о ней я ни находила, не выживает она никогда.

И смерти продолжаются. Эта история – история Шона, моя история, наша история – оказывается одной из многих.

 

Послесловие

Остров Кенгуру – Лондон

2003–2016 гг.

После моего путешествия, после того как позади остались все эти страны и сам 2002 год, я вернулась к своей диссертации. Но все стало по-другому. Я стала другой. Мне больше не удавалось вкладывать в исследования всю душу, как прежде. В последний сезон наблюдений с австралийскими морскими львами на острове Кенгуру я вместе со своей командой ловила матерей и детенышей на песчаных пляжах Сил-Бэй, но по-прежнему не могла заставить себя прикоснуться к океану.

Я наконец снова вошла в воду в первую годовщину смерти Шона. Я одна поехала в Нузу на Солнечном побережье Австралии и взяла напрокат доску для серфинга, расстроившись из-за того, что пришлось брать розовую. Но волн в тот день не было. Зимнее небо было просторным и голубым, океан – спокойным. Я вошла в воду по грудь, а потом погрузилась целиком. Я распробовала вкус соли, ощутила холодок воды на плечах – и ничего не изменилось. Я думала, что все будет как в кино, но нет. Я погрузилась еще разок – и снова, не оглядываясь, вышла из океана.

Через два месяца, проводя в одиночестве отпуск на Вануату, я позволила своим ступням оторваться от песка и по-настоящему огляделась под водой. Я кормила маленьких черепашек-бисс в скальном водоеме, плавала с маской и целыми днями, надев акваланг, обследовала пароход «Президент Кулидж», затонувший во время Второй мировой войны на глубине 100 футов. Но только по возвращении на берег – когда я шла по проселочной дороге на острове Эфате – возник этот миг… один долгий, глубокий, физический вдох… Словно я вынырнула, чтобы вдохнуть, и впервые за четырнадцать месяцев почувствовала, что могу дышать.

Следующим летом, в 2004 году, я преподавала дайвинг и морскую экологию тропиков подросткам на острове Эльютера на Багамах. Лекцию по стрекающим (морским анемонам, кораллам, морским перьям и медузам) я перепоручила другому преподавателю. Если во время наших утренних кратких пробежек-заплывов залив был полон кассиопей, или перевернутых медуз, я вела учеников другим маршрутом. Ко второй годовщине смерти Шона я снова была у океана, на пляже Пинк Сэндс, расположенном неподалеку от острова Харбор, поднимала бокал и писала письма на мокром песке.

Диссертацию я завершила в сентябре 2005 года, и первой моей работой после получения диплома была должность биолога морских млекопитающих на борту экспедиционного судна в Антарктике. «Эксплорер», или, как его называли, «маленький красный кораблик», вышел из порта Ушуайя в Аргентине и отправился пересекать пролив Дрейка. Я провела два дня на палубе в леденящем холоде, уставившись на океан, временами швыряемая из стороны в сторону двадцатипятифутовыми волнами. Когда мы наконец прибыли к Антарктическому полуострову, в свете полуночного солнца там охотились с помощью своих пузырьковых сетей горбатые киты, морские леопарды свежевали и поедали антарктических пингвинов в полосе прибоя, косатки выпрыгивали из воды рядом с нашим кораблем, на плавучих льдинах дремали тюлени-крабоеды.

Однажды ближе к вечеру, пройдя сквозь сотенные толпы крикливых пингвинов Адели до вершины острова Дьявола, мы грузили резиновые лодки «Зодиак», собираясь вернуться на «Эксплорер». Вдруг меня взволнованно окликнули. Все вытаскивали камеры и указывали в усеянную льдинами воду. Я рассчитывала увидеть плавающую полусъеденную тушку пингвина или морского леопарда, ныряющего среди каменистых отмелей. Оперлась на резиновый борт «Зодиака», но ничего такого не увидела, и тут она проплыла в считаных дюймах от моего лица. Размером с баскетбольный мяч, прозрачная, розовато-фиолетовая, с массой темно-оранжевых кружев и щупалец, которые волоклись за ней шлейфом по меньшей мере пятнадцати футов в длину. Мой желудок скрутило. Я не могла вымолвить ни слова. И осознала, что даже в Антарктиде всегда будут медузы.

Но там были также тюлени Уэдделла и южные морские слоны, малые полосатики Минке и финвалы, дельфины Коммерсона и крестовидные дельфины. Я видела, как от ледников откалываются айсберги, огромные, как дома; видела, как странствующий альбатрос ухаживает за своей подругой – одной на всю жизнь; сидела рядом с самками пингвина Генту, когда те несли яйца; ко мне на колени забирались детеныши кергеленского морского котика; я пила виски у могилы великого исследователя Эрнеста Шеклтона.

В январе 2007 года, в свой второй сезон в Антарктиде, я познакомилась с будущим мужем. Он был из Соединенного Королевства, помощник начальника экспедиции на борту «Эксплорера», и помимо всех прочих хлопот занимался расселением народа по общим каютам. Поскольку женщин на корабле было мало, он предложил организовать мне отдельную каюту, если я однажды вечером без предупреждения оденусь пираткой. Потом он предложил вместе вести судовой журнал и научил меня водить «зодиаки», которые спускали с борта на воду специальным краном. В первый вечер, когда мы поцеловались, оставшись одни в носовом лаунж-баре, я пролила на ковер почти целую бутылку красного вина.

Прежде чем мы с ним успели погрузиться на «Эксплорер» для проведения следующего антарктического сезона, корабль столкнулся с айсбергом. Сидя в крохотной темной съемной квартирке в Лондоне, мы смотрели в прямом эфире, как все, кто был на борту, эвакуируются на «зодиаках», а сам корабль медленно тонет. Наша каюта по левому борту за номером 201, мой пиратский костюм, его ботинки и «болотники», пятно от красного вина в носовом лаунж-баре – все это погрузилось на глубину четырех тысяч футов на дно пролива Брансфилд.

Более двух с половиной лет спустя – и на противоположной стороне земного шара, на Фуглесонгене, крохотном необитаемом островке в Северном Ледовитом океане, – мы поженились. Был расположенный на восьмидесятом градусе северной широты скалистый заснеженный пляж, обращенный лицом к Северо-Западным островам арктической Норвегии. На этом пляже в солнечном свете стояли только мы втроем – парень, который проводил церемонию, был одним из тех, с кем мы работали в Антарктике. Но в то утро мы видели десять белых медведей, за нашими спинами чирикала колония малых гагарок (fuglesang означает «птичья песня»), а на горке над нами северные олени пересекали заснеженные склоны. Все мы были в спасательных жилетах, у каждого на плече карабин – необходимая мера предосторожности из-за присутствия медведей. Кольцо в прошлом было деталью морской рации. И я была на седьмом месяце беременности.

Это история об обретении любви и о том, как я училась жить без утраченного. Но в основном это история обо всем, что было между тем и другим.

В книгах, которые я читала, и фильмах, которые смотрела после смерти Шона, меня всегда изумляло и поражало то, как быстро сюжет проскакивает сквозь скорбь и дальше – к выздоровлению и усвоенным урокам. Мой собственный путь отнюдь не был этакой приглаженной историей триумфа, одержанного над скорбью. На него ушло куда как больше времени, и дался он мне чертовски труднее, чем я могла себе представить.

Так что эта история – о месяцах после смерти Шона, о том времени, которое пропущено во всех этих книгах и фильмах, о том времени, когда меня только на то и хватало, чтобы понять, как переставлять ноги. И впереди еще были годы бессонницы, внезапных воспоминаний и ночных кошмаров, годовщин и избегания праздников. Мне пришлось учиться вести себя по-вдовьи, а потом учиться переставать себя так вести.

Даже конец истории выглядит не так, как, по моему мнению, должен был выглядеть: мы с мужем пробыли вместе почти девять лет, из них женаты были более пяти с половиной, и у нас родилось трое очаровательных и шумных детей. Я удивила всех, включая саму себя, оставшись в Британии после нашего расставания. Итак, вот она я, живу в большом городе Лондон, вдали от моря, окруженная в собственном доме маленькими мальчиками, говорящими с британским произношением, и лепечущей маленькой девочкой.

Но эта книга – не о моей семье, какова она есть сегодня. Как бы по́лно они ни занимали мои дни, любовь к ним не означает, что я не тоскую по Шону. Потеря Шона – не то, от чего я когда-нибудь смогу оправиться, или отвернуться, или забыть. Его смерть всегда будет преследовать меня. Я всегда буду заворожена его жизнью.

За эти годы я постепенно интуитивно отыскала собственные способы тоски. Сначала я носила тяжелое серебряное кольцо Шона на цепочке на шее и продолжала носить кладдахское кольцо с гравировкой его имени на левой руке. Я по-прежнему иногда ставлю свечи за Шона, поднимаю бокал за него в дни рождения и годовщины. Картонная коробка с большинством его вещей (очками и китайским паспортом, нашими фотографиями, сделанными в Чешской Республике, Марокко, Словении и Испании, его любимой рубашкой в голубую клетку, шарфом с символикой «Барселоны», засушенными розами из гроба и тем дурацким фиолетовым сарафаном, который был на мне, когда он умер) переехала на чердак. Теперь оба серебряных кольца лежат в старой шкатулке с бабочками, принадлежавшей бабушке Джой, вместе с мемориальной открыткой, визиткой из Cadbury Schweppes и предсказанием, попавшимся мне в китайском печенье в тот день, который должен был стать двадцать седьмым днем рождения Шона: «Бывают времена, когда печаль кажется единственной истиной».

Ибо истина состоит в том, что голливудские счастливые концовки не так уж часто встречаются в мире. Иногда принцессы не спасают принцев. Иногда дети так и не находят дорогу домой. В оригинальной версии, в отличие от диснеевского фильма, на рассвете маленькая Русалочка превращается в морскую пену.

Теперь я уже люблю Шона после его смерти дольше, чем знала его живым. И по-прежнему не могу удержаться от мыслей: Были бы у нас маленький дом и большой сад в Мельбурне? Как выглядели бы наши дети? Были бы мы счастливы? Шона не будет никогда. Он никогда не женится, не купит дом, не возьмет на руки своего первенца. Когда я начинала писать эту историю, один из ее первых читателей сказал: «Я не нашел здесь никакой искупающей горе светлой стороны». Но именно этому научила меня Польша – что настоящие трагедии не нуждаются в искуплении, их просто надо помнить.

«Хочешь – верь, хочешь – нет, но я никогда не забываю девятое августа», – написала мне Талия вскоре после тринадцатой годовщины смерти Шона. Она и ее бойфренд только что начали жить вместе в Тель-Авиве. Она работает в одной из крупнейших туристических компаний Израиля в должности менеджера по информационной безопасности. Они вместе около года, и он делает ее счастливой. Анат по-прежнему служит в армии. Она вышла замуж за того бойфренда, с которым я познакомилась в 2002 году, у них трое детей.

По-прежнему бывают моменты, когда я думаю о том, что могло бы случиться, если бы Анат и Талия не пошли пешком с пляжа вслед за грузовиком, если бы не решили войти в двери той клиники. Я подмахнула бы документы, смысла которых не понимала. Гибель Шона списали бы на утопление в состоянии алкогольного опьянения. Его страховая компания отказалась бы от выплаты. Его родители и полиция могли бы свалить на меня всю вину. И все эти годы я была бы лишена поддержки двух подруг, которые точно понимали, через что мне пришлось пройти на Пхангане.

Вот чему научили меня Израиль и его правила сидения шивы: как скорби нужно одиночество, так воспоминаниям нужно, чтобы ими делились, а потребностям скорбящих – чтобы их признавали. Скорби требуется время и пространство, но ей также требуется общество.

Потому что после смерти Шона бывали моменты, когда мне казалось, что меня подвело все, что я знала, – страна и культура, в которых я росла, океан, который я, мне казалось, понимала, некоторые мои ближайшие и самые давние друзья. Но еще была доброта этих двух молодых незнакомок, и я не думаю, что то, что они были из Израиля, – простая случайность. Именно их сострадание, их мужество, их общество и их хуцпа спасли меня.

В кабинете нашего дома в Лондоне с видом на крохотный садик с растениями в горшках я продолжаю хранить старые дневники (один из них – тот ярко-зеленый «ирландский») и потрепанный путеводитель Lonely Planet по Восточной Европе. Они стоят на книжной полке возле письменного стола, окруженные фотографиями (мы с бывшим мужем в Венеции и на шельфовом леднике Росса, наши сыновья во младенчестве и снимки узи дочери). На самом верху стоит папка, полная билетов с надписями на кириллице и пивных этикеток из других стран времен 2002 года; там же лежат автобусные билеты в Освенцим и Бжезинку, открытки из Иерусалима и Яффы, аккуратно сложенная рисованная «Карта выживания».

Три года после смерти Шона «Карта выживания» висела на стене моей спальни. Вначале в доме, который я делила с четырьмя другими девушками в Мельбурне, потом в доме моих родителей в Капитоле. Когда я купила эту карту, она была своего рода путеводителем, взглядом местного жителя на город. Но постепенно стала значить намного больше. Я все еще пыталась спланировать собственное выживание и хотела помнить о жизнеспособности сараевцев и о том, как они взяли власть над своей историей. По словам издателя карты, сараевцы боролись «с террором – толерантностью, со смертью – юмором, а с фашизмом – культурой!» Именно этому научила меня Босния – что скорбь можно встречать креативностью, силой и красотой.

Какая-то часть меня хочет когда-нибудь снова приехать в Сараево. Это город, который я хотела бы показать своим детям, когда они подрастут. Но он уже никогда не будет тем Сараево, с которым я столкнулась в 2002 году, тем, который описан на моей «Карте выживания».

Сегодня на стенах нашего дома в Лондоне висят непромокаемые карты моего деда: красные стрелки течений, устремляющиеся через Южно-Китайское море, – в гостевой комнате; извилистые голубые линии великого Северо-Атлантического течения – в гостиной.

Возможно, что-то сложилось бы иначе, не случись у меня выкидыш в Бангкоке. Может быть, было бы много праздников вместе с семейством Рейлли в Мельбурне. «Это Джек Рейлли, он решительный малый», – говаривал Шон, представляя нашего будущего сына. Но его тоже нет.

Мне потребовалось немало времени, чтобы отказаться от той жизни, от той семьи, к которой я думала присоединиться. Только когда у меня родились собственные дети, я смогла по-настоящему понять.

Я знаю, как невероятно мне повезло. Мне пришлось отправиться на край земли, чтобы найти своего мужа, и хотя наш брак не продержался долго, наши дети здоровы, счастливы, и их много. У каждого из них по два паспорта – и это паспорта стран, о которых бо́льшая часть населения мира может только мечтать. И я не могу представить свою жизнь без их шумной, требовательной, любознательной и восторженной энергии, отскакивающей рикошетом от стен дома.

Так что я теперь смотрю на своих детей и представляю, каково это – когда в три часа ночи раздается звонок, ты берешь трубку и какая-то девица на том конце линии говори, что твой двадцатипятилетний сын мертв. Какая-то девица – а ведь это я носила его девять месяцев и кормила грудью восемнадцать. Это я переодевала его, и укачивала, и пела ему, и была рядом, чтобы подхватить его, когда он падал. Это я любила его так, что в сравнении с этим все бледнело. Это я смотрела, как он рос, – а теперь она говорит мне, что его больше нет.

Любой родитель скажет, что рождение ребенка меняет все. Не важно, сколько раз это повторять, все равно никогда не будешь к этому готов. Когда я услышала, что маленького Макса на Пхангане ужалила медуза, я постоянно представляла себе эту сцену – его крохотное тельце, упавшее на песок, ужас, хаос, растерянность и беспомощность, безнадежная поездка в больницу. Но главное – я не могла перестать думать о его родителях.

Ибо после смерти Шона моя жизнь раскололась надвое: до и после. Я гляжу на свою фотографию – и мгновенно понимаю, что за девушка смотрит на меня. Та девушка, что сексуально танцевала для Шона на вечерней улице и заставляла его смеяться. Та девушка, которая не могла сказать своему младшему брату то, что ему нужно было услышать.

Но когда я стала мамой, моя жизнь снова раскололась. Кто-то упоминает какое-нибудь событие или дату, и я сразу прикидываю, было это до или после рождения моего первого сына. Так что теперь я ловлю себя на том, что каждый День матери, каждую годовщину, каждый день рождения Шона и каждое Рождество мои мысли обращаются к Одри, матери Шона. Ибо рождение моих собственных детей сильнее, чем что-либо другое, изменило мои чувства по отношению к смерти Шона и его семье. Это изменило мое отношение к любви.

Мои родители теперь пенсионеры, живут в Санта-Крузе, в паре кварталов от пляжа, где ветер густ от соли, а в окна их спальни вплывают звуки грохочущего прибоя и рев калифорнийских морских львов. Каждый раз, проходя по Вест-Клифф-драйв, я вспоминаю – как впервые вспомнила на том пароме в Хорватии, – каким прекрасным и каким мощным может быть океан.

Когда мы в очередной раз приехали навестить моих родителей из Лондона, я взяла своего старшего сына с собой, чтобы показать ему университетскую лабораторию Лонг Марин в Санта-Крузе, где я когда-то работала. Мы видели там этакий малый «ноев ковчег» из животных, которых не выпускают на волю: Спраутса, выдувающего пузыри двадцатипятилетнего тюленя; Туну, пятнистого тюленя, найденного живым внутри матери, которую убили охотники-эскимосы; Пуку и Примо, двух атлантических дельфинов-бутылконосов, уволенных в запас из ВМФ США. Мой сын гладил Спраутса по спине, смотрел, как дельфинам чистят зубы, и задавал бесконечные вопросы со своим британским акцентом. Он хотел знать, будет ли он плавать с аквалангом, когда подрастет, едят ли дельфины мороженое и боюсь ли я волн.

Иногда я все еще ищу свой путь вперед. Шаги, которые я предпринимаю ради детей, – это легкие шаги. Я пока еще не придумала, что расскажу им о медузах (а этот вопрос возникает удивительно часто при наличии в доме одержимого пиратами малыша). Но когда мы вместе стояли на солнце у бассейна с дельфинами, я сказала – да, я с удовольствием научу его плавать с аквалангом, когда он подрастет. Бутылконосы едят рыбу и кальмаров. И – нет, я не боюсь волн.

 

Благодарности

Хью и Карен Джой Фаулер – за их бесконечную любовь и поддержку и огромную помощь в присмотре за Джи, Би и Ди. А также Крису, Айрин и Тони Долдерам, Кэти Хилл, Пауле Парреньо Мартинес, Монике Вида-Гирбиц и всей той небольшой армии людей, которые превозмогали трудности, помогая присматривать за детьми, чтобы я могла писать.

Организациям Anderson Center for Interdisciplinary Arts, Leding House International Writers Residency, Ragdale Foundation, Soapstone Writing Retreat и Ucross Foundation – за щедрые дары в виде времени и пространства, которые я высоко ценю.

Джудит Баррингтон, Марии Блэк, Молли Джеффри, Джастину Лейблстайеру, Кеннету Лину, Келли Линк, Элизабет Маккензи, Йону Мэгидсону, Клэр Олсон, Мике Перкс, Мелиссе Сандерселф, Манилу Сури и Джилл Вулфсон – за чтение и отзывы о первых черновиках.

Моему агенту Рене Цукерброт, которая всегда полностью и безоговорочно верила в эту книгу, и моему редактору Мэрисью Руччи – за ее невероятно вдумчивые и тщательные комментарии и предложения.

Анат и Талии, которые решили войти в двери клиники на острове Пханган, вместо того чтобы уйти прочь.

Мэйхилл Кортни Фаулер, Мэри Рид и снова Джастину Лейблстайеру и моей маме, потому что всякий раз, как я проверяла электронную почту в Восточной Европе, меня неизменно дожидались именно ваши сообщения.

Эндрю Джонсу, чьего четырехлетнего сына ужалила и едва не убила кубомедуза в декабре 2007 года на острове Мак. С тех пор Эндрю делает все, что в его силах, чтобы попытаться уменьшить опасности на пляжах Таиланда путем повышения осознанности, просветительской работы и предотвращения несчастных случаев (thaibox-jellyfish.blogpost.com).

И конечно же, Шону. А также Одри.

 

Об авторе

Шэннон Леон Фаулер – морской биолог и писательница. У нее трое детей, с которыми она живет в Лондоне и воспитывает их одна. После защиты докторской диссертации по австралийским морским львам преподавала морскую экологию на Багамах и Галапагосах, вела университетский курс о китах-убийцах (косатках) на островах Сан-Хуан, как специалист по биологии морских млекопитающих плавала на исследовательских судах в Антарктиде и Арктике. Обучала студентов магистратуры методам ведения полевой работы и одновременно занималась изучением тюленей Уэдделла на шельфовом леднике Росса. Шэннон – автор познавательных текстов для National Public Radio в Вашингтоне.

Ссылки

[1] Соломенная или тростниковая хижина, обмазанная глиной; в отелях – маленький коттедж на пляже или у бассейна. – Здесь и далее примеч. переводчика.

[2] Туристы, путешествующие самостоятельно, не прибегая к услугам турагентств, с минимальными расходами; обязательная часть их снаряжения – рюкзак, backpack ( англ .), отсюда и название.

[3] Вильсонс-Промонтори – полуостров в штате Виктория, на котором расположен мыс Саут-Пойнт, самая южная точка материковой части Австралии.

[4] Приливы во время новолуний и полнолуний, когда прилив самый высокий, а отлив – самый низкий.

[5] Фенуэй Парк – бейсбольный стадион возле Кенмор-сквера в Бостоне.

[6] Мыс Опасности.

[7] Центральная Венгрия.

[8] Добро пожаловать ( венг .).

[9] Да?

[10] Малая Польша.

[11] Приятного аппетита ( польск .).

[12] «Труд делает свободным» – циничная надпись над входом во многие нацистские концлагеря.

[13] Имеется в виду президент США Джордж Буш-младший.

[14] Производное от прозвища Буша-младшего, Дабл-Ю, данное ему журналистами.

[15] Полночь ( фр .).

[16] Звоните ( фр .).

[17] Да ( фр .).

[18] Полным-полно ( фр .).

[19] Она говорит, добро пожаловать. Спасибо, что приехали в Сараево ( фр .).

[20] Не за что ( исп .).

[21] Пошли! ( исп .)

[22] Тонкая полоса воды между слоями, в которой наблюдается резкий переход от температуры эпилимниона, верхних слоев, к температуре гиполимниона, нижних слоев.

[23] Тип традиционного ирландского кольца, которое преподносится в знак дружбы, а также используется в качестве обручального.

FB2Library.Elements.ImageItem

Содержание