30
Сараево, БОСНИЯ И ГЕРЦЕГОВИНА
Ноябрь 2002 г.
Женщина пристально следила за таксофонами на парковке, когда мы подъехали; она кружила вокруг телефонных кабинок и совала руки в серебристые прорези в поисках забытых монет. Я наблюдала за ней сквозь стекло, когда мы притормозили и въехали на автовокзал Сараево. Ее волосы были повязаны грязным платком, соломенного цвета пряди выбивались из-под него и торчали в разные стороны.
Она обернулась, чтобы посмотреть на лица пассажиров. Ее взгляд остановился на мне – не только единственной иностранке, но и, наверное, единственном человеке, который наблюдал за ней. Я отвела глаза.
Все мы высыпали из автобуса и столпились вокруг багажных отделений. Клубы пара от дыхания поднимались и таяли над нашими головами. Мы ждали. Люди прикуривали сигареты, потирали руки, топали ногами, стараясь не замерзнуть. Водитель вытаскивал из нижнего отделения автобуса сумку за сумкой. Большинство из них были одинаковыми – дешевые квадратные хозяйственные сумки из плетеного пластика, либо клетчатые, либо в белую, красную, голубую полоску; их еще иногда называют «беженскими сумками», и в развивающихся странах они мелькают везде. Но были и картонные коробки, разъезжавшиеся по швам и перехваченные бечевкой. К тому времени как водитель потянулся за моим одиноким рюкзаком, женщина с соломенными волосами была уже рядом со мной. Пар ее дыхания висел в воздухе между нами.
– Я знаю хороший пансион. Я вас отведу, – предложила она.
Я удивилась. Я довольно долго путешествовала по Восточной Европе и лишь однажды встретила женщину, предлагавшую снять комнату. И уж точно не ожидала этого в Боснии. А эта женщина говорила по-английски. И хорошо говорила.
– Нет, спасибо. У меня все в порядке.
Но она все равно пошла вслед за мной к таксофонам.
Я плотно притворила дверцу, пытаясь игнорировать ее, возобновившую свое безостановочное кружение. Подышала на замерзшие пальцы и вынула путеводитель, чтобы найти номера телефонов пансионов в центре города. Когда я открыла его, одна фраза в разделе «Угрозы и опасности» зацепила мой взгляд: «Убедитесь в том, что план вашей медицинской страховки предусматривает эвакуацию из Боснии и Герцеговины».
Захлопнув путеводитель, я сняла телефонную трубу, но гудка не было. Чтобы заглянуть в кабинку рядом с моей, я наклонилась вбок. Из телефонной будки безвольно свисал проржавевший провод, оборванный на том конце, который должен был крепиться к таксофону.
Женщина постучала в стекло. Я приоткрыла дверцу, и она просунула внутрь руку, повернув ее раскрытой ладонью кверху. Дважды сжала и разжала пальцы. Я решила, что она просит милостыню, а у меня пока не было местных денег, так что я покачала головой.
– Прошу прощения.
Но она не убирала руку. Указала на путеводитель:
– Можно посмотреть?
Я протянула ей книжку.
Она пробежалась пальцем по списку.
– Во всех этих пансионах полно турок. Очень плохо. Я знаю хорошее место. Никаких турок. Никаких снайперов, – произнося слово «снайперы», она пригнулась, словно непроизвольно, потом выпрямилась.
– Все нормально. У меня все в порядке, – снова повторила я.
– Мы берем такси. Вы можете сказать «нет», если не понравится. Снайперы в Сараево – очень плохо, – она снова пригнулась. – Проблемы с посттравматическим стрессом. Но я знаю хорошее место. Никаких снайперов. Мы берем такси.
Она огляделась по сторонам и вытерла нос рукавом темно-зеленого шерстяного пальто. Манжеты его обтрепались, над локтем разошелся шов. В замкнутом небольшом пространстве телефонной кабинки теперь пахло тошнотворно сладко, как от перезревшего фрукта.
Я оглядела парковку. Все остальные пассажиры разошлись. Был конец ноября, и дневной свет начинал угасать, хотя еще не было и половины пятого. Она явно была сумасшедшей, но других вариантов не было.
– Снайперы здесь очень плохо. Проблемы с посттравматическим стрессом. Едем?
И мы поехали.
Женщина с соломенными волосами тут же села на пассажирское сиденье единственного такси, стоявшего рядом с автовокзалом. Казалось, водитель поджидал ее. Я забросила свой рюкзак на растрескавшуюся пластиковую обивку заднего сиденья и забралась внутрь. Пока мы отъезжали, женщина все крутилась и пригибалась.
– Хорошее место. Никаких снайперов.
Может быть, на том этапе своей жизни я не имела ничего против общества сумасшедших. Может быть, к тому времени, как я добралась до Сараево, для меня было облегчением присутствие человека, столь явно более безумного, чем я сама. Может быть, я сочувствовала ей, потому что она казалась менее стойкой, чем я, как и вся Босния. Может быть, она и была тем, чего я ожидала – даже хотела – от Сараево.
Анат и Талия дали мне своего рода временную передышку от глубокой скорби, чувства одиночества и вины, которые я несла в себе. Но с тех пор как я покинула Израиль, мое настроение стало стремительно ухудшаться.
После приземления в Хорватии я осталась там всего на несколько ночей. Зигзагом носилась из Загреба в Плитвице, оттуда в Сплит, попутно составляя маршрут и собираясь с мыслями насчет Сараева. Роберто и Гваделупе, супруги, с которыми я познакомилась в Плитвице, говорили, что Босния – плохая идея, особенно в одиночку. Они были близки по возрасту к моим родителям, у них были взрослые дети чуточку моложе меня, и они переживали даже из-за того, что я путешествую одна по Хорватии. Я писала в дневнике, что мне хотелось бы поехать туда с кем-нибудь. Но у меня никого не было. И я была не готова встретиться лицом к лицу с длинным хорватским побережьем и Адриатическим морем.
Автобус в Боснию шел в глубь материка. После пересечения границы мы катили мимо скалистых гор и темных долин, продернутых нитями светло-зеленых рек. Все вокруг было усеяно обломками и мусором. Обгорелые ржавеющие машины с отсутствующими дверцами и колесами были брошены по обочинам дороги, их впалые остовы окружали осколки разбитого стекла. Разбомбленные здания оставались пустыми, их стены покрывали оспины от пуль и шрапнели. Среди рассыпающихся строений были разбросаны немногочисленные новые дома, покрашенные свежей краской. Пока эта страна оправдывала мои ожидания.
На самом деле я приехала в Сараево потому, что думала: этот город будет соответствовать моему настроению. Я рассчитывала, что столица будет в таком же запустении, какое ощущала я. Мрачная, разрушенная, темная, депрессивная, изувеченная, едва выживающая. Возможно, даже гневная, возмущенная и озлобленная.
Потому я и уехала с этой сумасшедшей травмированной женщиной с автовокзала. И она привела меня в маленький захламленный магазинчик в центре города, открыла входную дверь и втолкнула меня внутрь.
Внутри магазина худой мужчина с густыми усами стоял за стойкой, в витрине которой были выложены трубки и пачки сигарет наряду с горками клейкого, комковатого табака всех оттенков рыжевато-коричневого, шоколадного и кофейного цветов. Он был аккуратно одет – в клетчатой рубашке с коротким рукавом, туго заправленной в брюки цвета хаки. Полки магазина были плотно заставлены кальянами и свернутыми резиновыми шлангами. Воздух был влажный, перемешанный с запахами горелого кофе и табачного дыма. Пожилые мужчины сидели за моей спиной за столиком, затягиваясь тонкими искривленными сигаретами и поднося к губам миниатюрные белые чашечки.
– Здесь есть горячая вода?
Я не была в горячем душе с Израиля.
– После minuit, – он постучал по цифре 12 на треснутом стекле своих наручных часов. – Sonnez, – он трижды ударил по воздуху перед собой, потом указал на дверной колокольчик на другой стороне передней двери. Его вытянутый указательный палец был окрашен в оттенок темного янтаря.
– Нет, есть ли здесь горячая вода? – я попыталась пантомимой изобразить душ.
– Oui, здесь abondance американцев, – он ткнул своим окрашенным пальцем в пол, произнося слово «здесь». – De Вашингтон, округ Колумбия…
Я ожидала, что список американских городов продолжится, но его голос затих сразу после названия столицы. Он с ожиданием воззрился на меня, моргая, и потянул себя за кончик черного уса.
Женщина, которая привела меня в этот магазин-кафе-пансион, расхаживала по другую сторону входной двери, что-то шепча себе под нос. Если она не могла подобрать нужного слова, то начинала хаотично жестикулировать, задействовав все тело и заполняя все пространство крыльца. Временами ее голос становился громче. Тогда она хлопала себя ладонью по губам и бросала в нашу сторону ошеломленный взгляд. Мужчины за столиком, похоже, ничего не замечали.
Я отказалась от мысли о горячей воде. Используя смесь английского, французского, испанского и языка знаков, мы сумели договориться о комнате. Спускаясь по тускло освещенной лестнице, я слышала, как мужчина вышел из магазина к женщине на крыльце.
Тем же вечером я пошла ужинать в расположенный неподалеку ресторан «Рагуза Таверна» с видом на темную площадь. За деревянными столами было много иностранных бизнесменов и дипломатов в костюмах. В ресторане не оказалось первого заказанного мною блюда, поэтому я указала на зеляницу в меню и стала ждать, что мне принесут. Это оказалась толстая слоеная выпечка, фаршированная масляным шпинатом и солоноватым рассыпчатым сыром.
Ужиная в одиночестве, я рассматривала рисунок углем на стене рядом со мной, изображавший молодую обнаженную женщину. Она сидела перед зеркалом и расчесывала волосы, которые водопадом струились по ее спине темными волнами, а на заднем плане, за окном ее спальни, взрывались бомбы. Одна из ее ног была оторвана взрывом ниже колена.
Вернувшись в комнатку на минус первом этаже без окон, я осознала, что являюсь единственной гостьей. Подвал был затхлым, темным, холодным и пустым. Я рассчитывала найти и других людей, остановившихся в этом пансионе. Я рассчитывала на дверь с замком.
Но это место было совершенно не похоже на отель. Его, разумеется, не было в списке моего путеводителя, и никто, за исключением сумасшедшей на автовокзале и мужчины наверху, не знал, что я здесь. Мне следовало бы послать письмо родителям, следовало бы сказать кому-то. Никто даже не знал, что я в Боснии; я не хотела, чтобы родители паниковали. А теперь я застряла на ночь в подвале под магазином со странным хозяином. Без окон, через которые можно было бы выбраться, без телефона, чтобы можно было позвать на помощь; и даже запереться я не могла. То, что виделось до известной степени разумным решением в свете раннего вечера, теперь казалось невероятно скверной идеей. Вот почему все отговаривали меня ехать сюда.
Все, что я сумела придумать, – это придвинуть вторую пустую кровать к двери. Подставила ее спинку прямо под дверную ручку, точно баррикаду, и заперлась таким образом изнутри.
В ту ночь мне снилась Иден. Я держала ее за руку, ее маленькие липкие пальчики крепко стискивали мои. Я говорила кому-то, что, пусть Шон мертв, Иден, его четырехлетняя племянница, всегда будет в моей жизни. Но проснувшись на следующее утро, соскальзывая обратно в реальность и тяжело приземляясь в Сараево, я знала, что это неправда.
Я ни разу не получала вестей от старшего из братьев Шона, Майкла, отца Иден. И от его тетки Сюзан, и от дяди Джоша тоже. Я знала, что родители Шона не пользуются электронной почтой, но думала, что они могли бы послать весточку через другого его брата, Кевина, – так они всегда общались с Шоном, когда он был в поездках. К этому времени они уже должны были получить мою открытку из Венгрии.
Воздух на мгновение загустел от безмолвия. А затем включился отбойный молоток. Я повернулась, чтобы посмотреть на розовый будильник, который мы с Шоном купили несколько месяцев назад в Китае. Я терпеть не могла этот дешевый кусок пластика, который продолжал тикать громко и назойливо после того, как остановилось сердце Шона. В иные ночи мне приходилось закапывать его поглубже в рюкзак, чтобы не слышать безжалостного пульса, отсчитывающего минуты с тех пор, как Шона не стало. Но и выбросить этот будильник у меня не хватало духу.
Я пыталась уцепиться за Иден, пыталась нырнуть обратно в сон, притаившийся между жетскими комками подушечной набивки. Но спасения не было. Каждое утро скорбь приходила снова, подкрадываясь, как прилив, или сбивая меня с ног с силой океанских волн. Мне пришлось выбраться из постели, из комнатки без окон, через дверь, которую я забаррикадировала накануне ночью. Иначе я бы только думала и думала и думала…
Мне не терпелось посмотреть Сараево – эта мысль даже возбуждала меня. Обычно я ходила осматривать достопримечательности, чтобы отвлечься, или из какого-то странного чувства обязанности посещала важные памятники и музеи. Но в Польше и Израиле что-то изменилось. Я осознала, что у меня имеется законный интерес к тому, как приходила в себя Босния.
Я хотела видеть, как выглядит выживание.
* * *
Пейзаж снаружи был сер, небо набрякло сине-черными тучами. Сучья на немногих редких деревьях были голыми. Гниющие листья и мусор валялись в канавах. Облезлые бетонные здания изрыты пулевыми отверстиями. Иден бледнела, уходя все дальше и дальше.
Хотя это было раннее ледяное темное утро среды, улицы кишели солдатами сил по поддержанию мира в Боснии и Герцеговине, или SFOR. Страны НАТО по-прежнему держали в Боснии около двадцати тысяч миротворцев, и большинство из них, похоже, обретались в столице. Там были люди в форме из Германии, Греции, Соединенных Штатов, Дании, Норвегии, Нидерландов. Итальянские солдаты носили на своих беретах длинные извилистые черные перья. Эти перья смотрелись абсурдно, и всякий раз, как я их замечала, в моих мыслях неотступно крутилась мелодия «Янки Дудль Денди».
Тощие дети вопили и гонялись друг за другом по мощенным булыжником переулочкам, оскальзываясь на заледеневших углах. Молодой человек без ноги опирался на деревянный костыль, куря сигарету. Он подмигнул и улыбнулся, когда я проходила мимо.
– Заблудились? – из облачка выдохнутого дыма в холодном воздухе между нами слепился пепельный призрак.
– Нет, спасибо. Все в порядке.
– Подсказать дорогу? – предложил он. – Куда?
– Все в порядке. Вье… чаница, – попыталась я произнести, но это слово как-то неправильно прозвучало из моих уст. – Национальная библиотека, – сдалась я, указывая дальше по улице на выгоревший остов.
– А… Мы, сараевцы, – заговорил он медленно, прижав руку с сигаретой к груди, – мы помним тот день. Пепел от книг летал над городом, как черный снег.
Он приподнял сигарету и постучал по ней пальцем, наблюдая, как пепел сыплется на тротуар. Снова подмигнул, на этот раз без улыбки, и кивнул в том направлении, куда я указывала.
Я шла вдоль русла неглубокой оливково-зеленой реки Миляцки, пока не оказалась прямо перед скелетом Национальной библиотеки. Ее каменный лик был размалеван полосами сажи и угля, почернелые оконные рамы уставились вовне, как пустые глазницы. Сквозь эти дыры я видела груды обломков и мусора: обожженную гальку, растрескавшиеся кирпичи и более крупные блоки цвета кости.
Национальная библиотека была разрушена 25 августа 1992 года – ровно через сто лет после начала ее строительства. Сербская армия поразила здание пятьюдесятью зажигательными гранатами, и оно начало гореть незадолго до полуночи. Постоянный артобстрел не давал пожару затухнуть трое суток и срывал все попытки спасти книги. Пожарные были особенно ценной мишенью: минометные выстрелы предназначались пожарным, а пулеметные очереди разрывали рукава брандспойтов.
Несмотря на все опасности, добровольцы формировали человеческие цепочки, спасая рукописи. Библиотекарь Аида Бутурович была застрелена снайпером, когда пыталась достать книги из огня.
К тому времени как огонь угас, здание выгорело полностью. Свыше двух миллионов книг, рукописей, и периодических изданий пропали безвозвратно. Письменная история города обратилась в прах.
Когда я читала в своем путеводителе раздел, посвященный Национальной библиотеке, пустое строение наполнял прозрачный солнечный свет. Это здание стало символом города. Сюжеты новостей для иностранных телекомпаний часто начинались с показа разрушенного витражного купола, и операторы крутились вокруг своей оси под ним, чтобы поймать прямые лучи света, падающие сквозь осколки цветного стекла.
Но это здание стало символом и для местных. Уничтоженный интерьер был превращен в место прославления боснийской культуры. Здание библиотеки стало площадкой для проведения концертов, перформансов и художественных выставок, которые устраивались на протяжении всей осады. Музыканты, актеры, художники и зрители рисковали своими жизнями, чтобы принять в них участие. Раньше в тот день я видела плакат с рекламой музыкального фестиваля, проводившегося зимой 1993 года. Одинокий виолончелист с темными вислыми усами, одетый во фрак и сидящий в закопченных развалинах, а позади него – кучи кремня и мелового камня. Он играет на виолончели одной рукой, а другой прикрывает глаза.
В то первое утро в Сараево у меня было настроение прогуляться. Бо́льшую часть дней в Восточной Европе я проводила на ногах: чтобы избежать возни с общественным транспортом, где все было на кириллице, чтобы исследовать, наблюдать, согреваться, разговаривать с Шоном или не давать себе думать.
Но здесь мой путеводитель предостерегал против попыток сойти с асфальта, советуя «рассматривать каждый сантиметр почвы как подозрительный». В 2002 году Босния была самой густо заминированной страной в Европе. Начиная с конца войны в 1996 году, почти полторы тысячи людей были убиты или ранены минами.
Повернувшись спиной к Национальной библиотеке, я посмотрела поверх реки Миляцки на окружавшие город скалистые горы, поросшие черными елями и тускло-зелеными соснами. В одних только пригородах было почти две тысячи зарегистрированных минных полей. А половина боснийских преднамеренно была не нанесена на карты.
Поскольку надо было придерживаться тротуара, я решила пройти через центр на другую сторону города. Было нечто странно утешительное в том, чтобы оставаться внутри границ старых баррикад и траншей. Тело у меня до сих пор не гнулось после долгого пути в Боснию, но дневной рюкзак оказался желанным облегчением по сравнению с весом полного рюкзака. Я подтянула повыше молнию на куртке, спасаясь от холода, и поглубже засунула руки в карманы с шерстяной подкладкой.
Стиснутые с боков вездесущими разбомбленными магазинами, в центре были битком набитые кафе, полные запахов варящегося кофе и тлеющего табака. Я, пригнувшись, вошла в помещение, на которое возлагала надежды как на книжный магазин. Полинявшая вывеска «Šahinpašiƒa» ни о чем мне не говорила, но под этими буквами в витрине громоздились стопки англоязычных газет, журналов и книг в бумажных обложках.
Прячась за провисающими полками в задней части магазина, я надеялась порыться в книгах самостоятельно и избежать недопонимания. Я уже заполнила страницы своего дневника и теперь писала каракулями на внутренних обложках, чтобы он продержался как можно дольше. Мне нужен был новый, а пока мне с этим не везло. Но в стопке пыльных томиков в углу я нашла блокнот цвета ирландского трилистника, полный разлинованных в клетку страниц.
Я отнесла блокнот кассиру, молодому человеку, одетому в черное, который сидел, опустив подбородок на руку, и читал книгу, лежащую на стеклянной стойке. Серебристый шрам обрамлял один его глаз, сбегая от переносицы под скулу, потом вновь поднимаясь к уху, точно опрокинутый на выпуклую спинку полумесяц.
– Здраво, – сказал он, не поднимая глаз.
– Здраво, – попыталась скопировать я и передвинула по стойке блокнот. Он поднял на меня глаза с кривой улыбкой, как бы стремившейся убежать от шрама.
– Откуда вы? – спросил он.
– Из Калифорнии.
– «Калифорния гёрлс»?
– Ага, – про себя я прокляла группу Beach Boys.
Он смерил меня взглядом.
– Вам нужна карта?
– Простите?..
– Карта. Сделанная во время войны.
Он полез под стойку и, сдвинув в сторону свою книгу и мой блокнот, раскинул передо мной широченный, глянцевый, разноцветный плакат.
– Карта, – повторил он, складывая руки на худой груди. Я наклонилась над стойкой. Ярко-розовый баннер в верхней части – название «Карта выживания. Сараево» и годы осады: 1992, 1993, 1994, 1995. Нарисованные в стиле комикса танки и пушки окружали город со всех сторон, развернутые стволами внутрь из-за толстой красной черты, все до единого в готовности вести огонь. Аллея Снайперов – это название было написано по-английски, и разнообразные грузовики, микроавтобусы, танки и здания были помечены печатными буквами. Большинство зданий было разбомблено, огромные их куски рассыпались или отсутствовали. По всей карте были разбросаны взрывающиеся звездочки, красные кружки и пересечения прицелов.
И повсюду бежали крохотные карикатурные человечки. Они бежали по мостам и улицам, через парки, по переулкам, мимо углов, вдоль реки и – иногда – через прицелы снайперов.
Я подняла взгляд на продавца. Он ухмылялся.
– Карта, – повторил он и с размахм перевернул ее. Оборотная сторона была покрыта текстом на английском, сопровождавшим разноцветные картинки с такими заголовками: Снайперы, Снаряды, Траншеи, Опасные зоны, Кладбища и Табачная фабрика. Это было неуютное, но интригующее сочетание. Похожая на детский рисунок картина оккупации и разрушения, придуманные мультяшные персонажи, пойманные в прицелы снайперов, жизнерадостные цвета, описывающие трагическую топографию жизни и смерти.
– Сколько?
– Для вас, Калифорния Гёрл, – десет, десять марок.
Эта карта была словно специально создана, чтобы выдавать в своих владельцах иностранцев. Единственным способом рассмотреть ее было полностью развернуть, широко разводя руки и мешая местным жителям проходить по тротуару.
Текст под заголовком «Опасные зоны» выглядел так:
«…Самые опасные зоны – те, что расположены прямо на линии огня. Мосты, перекрестки и улицы, развернутые лицом к горам. Возможность быть застреленным в этих местах несколько снижалась, если человек умел быстро бегать. Однако в других частях города никогда нельзя было знать заранее: следует ли двигаться быстро или медленно. Приземлится ли снаряд там, где ты стоишь сейчас, или не долетит…»
– Добар дан, – проговорил голос за картой. Пожилой мужчина с белыми, как бумага, волосами опирался на костыли, не разваливавшиеся только благодаря тряпкам и веревке. Левая штанина его мятого костюма была туго закатана и закреплена булавками чуть ниже паха. Он улыбнулся и прикоснулся пальцами к краю шляпы. Я уступила дорогу, улыбаясь и шевеля губами. Никак не могла припомнить, как по-боснийски будет «простите» или «извините».
– Добар дан, – наконец ответила я.
Он снова коснулся шляпы и еще раз улыбнулся, прежде чем ловко обогнуть меня. Костыли его двигались с отшлифованной практикой точностью.
Прошло десять лет с нападения на Сараево, но только шесть с окончания битвы за него, что делало осаду города самой долгой в современной истории. Из ста тысяч человек, убитых во время Боснийской войны, 13 952 погибли в Сараево, 1601 из них – дети.
Идя по городу, я видела импровизированные кладбища, теснившиеся вокруг церквей и мечетей, в школьных дворах, садах и парках. Яркие шелковые цветы и пластиковые игрушки лежали горками рядом с белыми камнями, кресты громоздились едва ли не друг на друге. Считалось, что в импровизированных могилах похоронены около 4000 человек. Я прочла в карте, что из двух кладбищ Сараева одно стало частью оккупированной территории, а через другое проходила линия фронта. Поэтому люди хоронили близких, где придется, обычно поздним вечером, чтобы избежать обстрелов. Иногда могильщиков, работавших во тьме, убивал снайпер, и они оказывались похороненными в той яме, которую копали для кого-то другого.
Могилы заменяли здесь скамейки, изгороди и деревья, поскольку все, что могло гореть, было снесено под корень ради топлива и тепла. В этом есть горькая ирония, но первые парки в Сараево были разбиты на территориях старинных мусульманских кладбищ. На протяжении всей осады этнических боснийцев убивали в куда большем количестве, чем любую другую группу населения, и мусульманские захоронения постепенно снова заполнили территорию парков.
Я думала о могиле Шона, могиле номер 102 в Северном мемориальном парке Мельбурна. Перед глазами была роскошь ухоженной яблочно-зеленой травки и упорядоченных просторных рядов. Длинный черный катафалк, украшенный деревянный гроб из Таиланда, груда свежих роз – все это показалось бы излишеством, даже абсурдом во время Боснийской войны.
Самое яркое мое ощущение – паника, которая поднялась в груди, когда гроб с телом Шона опускали в землю. Я и по сей день помню это. Шон был мертв уже десять дней, и я провела с его телом многие часы, везя его с Пхангана в Бангкок, потом в Мельбурн. Но окончательность этого зрелища – когда гроб опускают в могилу – была невыносимой: в последний раз и теперь уже навсегда лишиться физического обладания любимым…
Молодым девушкам в Боснии, которые потеряли своих парней, женихов и мужей, предстоят долгие годы привыкания к потере. Как и я, они будут приходить на его могилу по годовщинам и дням рождения, как и я, кто-нибудь принесет лиловые ирисы, потому что ему всегда нравилась картина Ван Гога с этими цветами, а может быть, как и я, кто-то оставит на могиле две бутылки Crown Lager, его любимого пива. Неизвестная мне боснийка поделится этим пивом с землей, в которой он лежит. И она будет продолжать разговаривать с ним даже тогда, когда больше не сможет вспомнить тембр его голоса. И будет пытаться не думать о том, что происходит с его телом там, внизу.
* * *
В Сараево заметно не хватало скамеек. Я была на ногах все утро. Спина болела, а пальцы ног занемели от холода. Я решила найти какое-нибудь теплое место, где можно было бы просто немного посидеть.
Зашла в первое попавшееся кафе. Разномастные столы теснились друг к другу, за большинством из них сидели мужчины – пили, курили, разговаривали. Стараясь быть как можно более незаметной, я пробралась сквозь дым в заднюю часть зала, опустилась на стул за одним из немногих пустых столиков и сбросила с плеч рюкзак. Подошел официант, одетый в черное, в заляпанном фартуке, повязанном вокруг пояса.
– Кофе? – я попыталась произнести это слово так, как в моем представлении оно должно было звучать по-боснийски. Он кивнул и ушел, что показалось мне добрым знаком.
На обратном пути он балансировал медным подносом, на котором стояла затейливая композиция. Поставив передо мной поднос, он указал на исходивший паром медный ковшик с длинной ручкой:
– Джезва.
Затем на миниатюрную белую чашечку без ручки:
– Филджан.
Он поднял джезву высоко над филджаном. И стал наливать густой, темный кофе из закопченного ковшика.
– Кава.
– Хвала, – отозвалась я, надеясь, что это правильный перевод «спасибо».
Игнорируя взгляды окружавших меня мужчин, я сосредоточилась на маленькой чашечке на своем столе – на тепле этой жидкости и ее богатом, горьком вкусе.
– Разговоруша, – в мою сторону наклонился мужчина с буйной черной бородой, продернутой сединой. Он сидел за соседним столом с тремя другими бородатыми мужчинами. Они наблюдали за мной.
– Прошу прощения, – пожала я плечами и покачала головой, решив потом поискать в словаре, как нужно извиняться по-боснийски.
– Разговарати означает «беседовать». Разговоруша – кофе, который мы пьем поздним утром с друзьями. Беседа.
– А…
Он со скрежетом подвинул стул ближе к моему и взял меня за запястье. Губы у него были потрескавшимися и сухими.
– Должно быть, вы очень одиноки.
– Простите?.. – я сглотнула ком в горле, загоняя внутрь поднимавшиеся на поверхность эмоции. Я не запла́чу.
– В Боснии есть такое присловье. Если человек по-настоящему одинок, говорят, что ему не с кем выпить кофе.
Я отвела глаза. Я чувствовала, как вспыхнуло мое лицо, а глаза стали наполняться слезами. Я попыталась откашляться и снова сглотнула.
Я не понимала, чего ждать от этого мужчины. Он мог проявлять дружелюбие. Он мог заигрывать. Но в его голосе и хватке чувствовалась агрессия. В моей собственной культуре и стране это, возможно, было бы легче понять, но, возможно, и нет. Казалось, я утратила способность понимать ситуацию. Я всегда была настолько близка к тому, чтобы расплакаться, что мне трудно было догадываться о намерениях других людей. Пройдут годы, прежде чем я перестану дергаться от повседневных разговоров.
– Мы никогда не пьем кофе в одиночестве, – продолжал мужчина. – Мы не можем себе этого позволить. И не можем позволить себе есть в ресторанах. Работы нет. Поэтому мы покупаем одну чашку кофе и каждый день растягиваем ее на много часов вместе с друзьями.
– М-м-м, – кивнула я, освобождая запястье из его пальцев, чтобы потянуться за чашкой, и одновременно отодвигая от него свой стул.
Он взял с моего подноса кубик сахара, который я проигнорировала.
– Не хотите немного подсластить жизнь?
Я чувствовала кислоту в его дыхании.
– На самом деле я не люблю сахар.
Он изучал меня с улыбкой, подергивавшей уголки его потрескавшихся губ. Не отводя глаз, он протянул руку назад, чтобы взять со стола свою чашку. Обмакнув в нее сахар, забросил пропитанный кофе кусочек в рот и допил кофе до конца. Снова улыбнулся, и оказалось, что окрасившийся кубик зажат между его зубами. Потом, по-прежнему глядя на меня, он постучал белой пачкой сигарет о внутреннюю часть бедра, прежде чем приглашающе протянуть руку. Я узнала черные буквы местного бренда – Drina.
– Нет, спасибо, я не курю.
– Ай-яй-яй! Не с кем выпить кофе, не ест сахара, не курит. Когда бросила?
– Я никогда не курила.
– Что ж, хочешь одну на потом? Когда перестанешь бросать.
* * *
ТАБАЧНАЯ ФАБРИКА
В Сараево существует настоящий культ сигарет… За пачку сигарет можно было добыть несколько жестянок гуманитарных консервов. Из-за отсутствия бумаги самокрутки сворачивали из учебников, книг и официальных документов. На них нельзя было прочесть предостережений об опасностях для здоровья, зато можно было узнать, к примеру, о процессе производства меди. Горожане часто говорят, что Сараево сдался бы, если бы исчезли сигареты.
Я провела в Сараево три дня, училась ориентироваться в городе, используя знаки, оставшиеся после осады. Аллея Снайперов вела от Старого Града в коммерческий центр, узенькие мощеные улицы уступали место широким бульварам с многоэтажками. Чем выше и современнее становились здания, тем более обширными и полными были разрушения.
Хотя официально эта улица носила название Змая од Босне, или Дракона из Боснии, все по-прежнему называли ее Аллеей Снайперов. Не было ни единого строения, которое не несло бы на себе шрамов войны. Мужчины пытались удить рыбу в узкой Миляцке у сожженного здания почты. Здание парламента торчало одной высокой серебристой развалиной, фасад был разворочен взрывами. Единственная гостиница, работавшая во время осады, Holiday Inn, выглядела так, будто ее протащили сквозь колючую проволоку, фирменная желтая краска была густо испещрена выбоинами и царапинами. Согласно «Карте выживания», это был «один из тех немногих отелей, в которых выше всего ценились номера с отсутствием всякого вида из окон. Вид на горы означал вид на снайперское гнездо… Если ты видишь его, он видит тебя».
Повсюду были полинялые плакаты. Национальная библиотека, охваченная белым пламенем, черный дым потоком льется из ее окон, слова: «Не фантазия – а факт». Волнистая черно-белая имитация картины Мунка «Крик» – человек с широко раскрытым ртом держится за голову, стоя на мосту, черная река течет к городу минаретов, башен и соборов. Строчка внизу: «Сараево – 1993».
Другой, иссиня-черно-белый плакат: длинноногие девушки на шпильках и с начесом стоят в ряд и держат перед собой баннер с надписью «Не дайте им убить нас». Это – фото с конкурса «Мисс осажденный Сараево», проведенного в 1993 году. Из-за постоянных снайперских атак его проводили в подвальном помещении. Конкурсантки драпировались в пластик от упаковок гуманитарной помощи и позировали с автоматами в руках.
Были «сараевские розы». Артобстрелы на протяжении всей осады оставляли выбоины, похожие на скелетоподобные ладони, на мостовой и стенах зданий по всему городу. Места смертоносных взрывов отмечали, заполняя эти шрамы смолой с добавлением красной краски и пластика. «Красной розой», оставленной на месте каждого смертельного удара.
Однажды вечером я набрела на тротуар, сплошь покрытый такими «розами». Каждый день на протяжении почти четырех лет Сараево поражали в среднем 329 снарядов. С того места, где я стояла, было видно больше сбившихся в кучу красных пятен, чем я могла сосчитать. Трудно было пройти, не наступив ни на одну из этих «роз», – а этого, как я слышала, делать не следовало. Одна «роза» была в стороне, в полном одиночестве, – шрапнельный шрам настолько крохотный, что он, казалось, символизировал гибель грудного младенца или едва научившегося ходить малыша. Я ощутила пустоту на дне желудка, и холодок пополз по моей шее. В темноте красная смола выглядела точь-в-точь как засохшая кровь.
Я была поражена, как много граффити было на стенах полуразрушенных зданий, тротуарах и брошенных машинах. Единственной боснийской надписью, которую мне удалось разобрать, была «Pazi – Snajper!», и она, как я была совершено уверена, означала «Берегись – снайпер!». Казалось, эта фраза была буквально на каждом углу.
Удивляло, сколько граффити были сделаны на английском: «Не сдавайся, старый город», «Добро пожаловать в ад!», «Недобро пожаловать в Сараево», «За что?», «На *** войну», «Помоги Боснии прямо сейчас!» и «Не забывай Сребреницу» – все это было выведено рядом с большим подробным рисунком черепа. Были еще две написанные масляной краской строки, которые я потом никак не могла забыть: «Люди мира, помогите нам» и «Перестаньте убивать детей».
И везде, куда бы я ни пошла, оказывались плотные отряды натовских солдат. Всегда только со своими соотечественниками, никогда не смешиваясь с другими национальностями. Они ходили в солнечных очках, свистели вслед женщинам в коротких юбках и фотографировали друг друга на фоне разрушенных достопримечательностей, демонстрируя знак мира – подняв и разведя в стороны два пальца.
* * *
В свой второй день в Боснии я направилась на Зелена Пьяца Маркале, главный городской рынок на краю Старого города. В «Карте выживания» я прочла, что рынки не закрывались на протяжении всей осады, там торговали съедобными и не очень растениями, самодельными чаями и гуманитарной помощью, например «яйцами Трумэна» (яичным порошком, который хранился со времен Второй мировой войны). Хотя в Сараево не было ни одного рынка, где не происходили бы массовые убийства, Маркале стал местом двух самых значимых.
Первое из них, 5 февраля 1994 года, было уникальной по кровавости бойней за всю осаду. Заполненный толпой рынок обстреляли вскоре после полудня. Сорок восемь человек были убиты, двести ранены. Мне было тогда 19 лет, я училась на втором курсе Калифорнийского университета в Сан-Диего. Я помню, как смотрела репортажи с изуродованными телами и оторванными конечностями, разбросанными вокруг залитых кровью прилавков, когда это нападение стало сюжетом новостей во всем мире.
Но осада продолжалась, и в следующем году, 28 августа, рынок снова разбомбили. Около одиннадцати утра пять минометных снарядов разорвались на Маркале, убив сорок три человека и ранив еще девяносто.
Сейчас, в 2002 году, идя по дороге к рынку, я миновала старые граффити с предупреждением «Снайпер!» и нарисованными стрелками, указывающими на горы. Но бродя между крытых прилавков, я не увидела никаких свидетельств того, что здесь когда-то случились массовые бойни. Предлагаемые товары были скудны, зимний урожай сложен в маленькие кучки: подсохшие яблоки, сморщенный картофель и вялые огурцы. Однако торговцы махали руками, кивали и улыбались, и на улицах, окружавших рынок, кипела жизнь.
Снаружи рынка в слабом ноябрьском свете в кафе на тротуарах сидели мужчины, потягивая густой, как глина, кофе и закусывая нежными кубиками рахат-лукума в сахарной пудре, – курили, разговаривали, наблюдали. Душа столицы была здесь, в Старом городе, пульс города бился сильнее всего в лабиринте запутанных мощеных переулков Башчаршии, старого базара.
Каждый переулок базара был отдан на откуп своему ремеслу. Я миновала загроможденные товарами лавчонки, торгующие кожей, украшениями, керамикой. По сторонам улицы Казанджилук высились пирамиды традиционной медной посуды и несколько более современных металлоизделий: турецких кофейных наборов, затейливо изукрашенных блюд, шахматных досок, кальянов и снарядных гильз с чеканкой и гравировкой разрушенной Национальной библиотеки и лозунгов типа «Добро пожаловать в Сараево».
Я нашла «Ходжич» в одном квартале с другими чевабджиницами, или традиционными шашлычными. Открытые двери выходили на улицу, наполняя тесный переулок звуками резких славянских согласных, белым дымом и ароматом жареного мяса.
Внутри было темно, тепло и людно. Я заняла столик у окна и заказала чевапи, национальное блюдо. Спустя пару минут передо мной стояла скворчащая тарелка. Лужица несладкого йогурта, горка рубленого сырого лука, сочные прижаренные колбаски размером с мой большой палец и сомун – толстая пышная лепешка. Остроту лука смягчали кислый йогурт и перченые колбаски, пористый сомун впитывал насыщенные вкусы. Мне было легко угодить. На улице было морозно, я умирала с голоду. Я питалась салями и сыром все время после Израиля, и уже давно мне не удавалось ни выспаться, ни поесть как следует. Но чевапи были просто восхитительны.
Пообедав в «Ходжиче», я снова оказалась спиной к Национальной библиотеке. Югославские машины со следами ржавчины грохотали по улице, выплевывая синие клубы выхлопных газов. К западу от меня был виден Мост Принципа, пересекающий Миляцку. Четыре простые арки с двумя отчетливыми кругами, прорезанными в гипсе и камне; отверстия, моргающие слабым солнечным светом, отраженным от текущей мимо реки.
Я прошла вдоль реки и оказалась на углу Принципа, где жарким летним днем в июне 1914 года девятнадцатилетний боснийский серб, студент Гаврило Принцип, совершил те фатальные выстрелы, которые в конечном счете оборвали свыше пятнадцати миллионов жизней.
В тот день эрцгерцог Франц Фердинанд, наследник австро-венгерского трона, и его жена София прибыли в Сараево в надежде смягчить трения с сербами. Но тайное националистическое общество Црна Рука («Черная рука») внедрило в толпу встречающих семерых молодых убийц, и среди них – Принципа. Он застрелил эрцгерцога и его супругу, когда их автомобиль свернул не в ту сторону и замедлил скорость перед гастрономом.
Восемьдесят восемь лет спустя я стояла одна в зимнем холоде на углу Принципа, сверяясь с картой, чтобы убедиться, что пришла в нужное место. Здесь не было ничего, напоминающего об убийствах, которые со временем привели не только к Первой, но и ко Второй мировой войне.
Так было не всегда. Согласно тому, что я вычитала в Интернете, точно на этом месте в июне 1917 года австрийцы заложили огромный памятник – каменные колонны тридцати футов в высоту, окружавшие гигантский медальон, на котором были выгравированы изображения убитых эрцгерцога и его супруги. Но когда сербы, хорваты и словенцы пришли к власти в 1918 году, этот монумент был разрушен.
В 1930 году власти Югославии повесили над улицей простую черную мемориальную доску: «Принцип объявил свободу на Видовдан (28) в июне 1914 года». Нацисты сняли ее в первые же дни оккупации Сараево в 1941 году. Она была подарена Адольфу Гитлеру в его пятьдесят второй день рождения.
Вслед за освобождением города в 1945 году на месте убийства была размещена новая табличка: «Молодежь Боснии и Герцеговины посвящает эту памятную доску в знак вечной благодарности Гавриле Принципу и его товарищам, борцам против немецких завоевателей».
В честь всех участников заговора и убийства были переименованы городские улицы. В 1953 году был учрежден музей Гаврилы Принципа и молодой Боснии. Отпечатки подошв Принципа были выгравированы в бетоне на том самом месте, где он стоял, вместе с еще одной памятной табличкой: «Он выразил своим выстрелом национальный протест против тирании и вековое стремление нашего народа к свободе».
Во время осады Сараева названия этих улиц были сняты, музей закрыт, а табличку и следы Принципа удалили из мостовой. Город был не расположен к прославлению сербского национализма.
Хотя осада окончилась более шести лет назад, ничто не заместило следы Принципа на углу улицы. Возникало странное ощущение: стоишь в том самом месте, где произошел уникальный акт насилия, который сформировал современный мир, – и нигде нет никакого официального признания этого факта.
Полное отсутствие официальных памятников в Сараеве в 2002 году поражало. Единственные свидетельства недавней войны были заметны только на фасадах зданий города и телах его обитателей. Была ли вся эта трагедия еще слишком свежа, слишком болезненна? Или они все еще были сосредоточены на непосредственном выживании? Или дело было в нехватке финансирования? В то время безработица в Боснии достигла сорока процентов. Или эти брошенные здания намеренно были оставлены так – мемориалами?
Я задумалась: может быть, дело в том, что сараевцы не могут договориться о том, как им помнить? Если австрийцы, сербы, хорваты, словенцы, югославы и нацисты не могли прийти к согласию в вопросе о том, как увековечить убийства 1914 года, то как же могли агрессоры и жертвы этой осады теперь договориться о каком-либо официальном почитании множества потерянных жизней? Правительство Боснии – это так называемая консоциональная демократия: три сменявших друг друга президента представляли три народности (боснийцев, хорватов и сербов) и два государственных образования (Федерацию Боснии и Герцеговины и Републику Српску), каждое со своей собственной конституцией.
Несколько месяцев спустя Стиви Ди прислал мне в электронном письме фотографию надгробного камня, установленного на могиле Шона. Я снова вспомнила о памятных досках Принципа и о трудностях с согласием по вопросу о том, как следует помнить человека. Родители Шона выбрали простую гравировку:
ШОН ПАТРИК БРАЙАН РЕЙЛЛИ
1976–2002
СЫН, БРАТ, ДЯДЯ,
ЗЯТЬ, ДРУГ
Случайно или намеренно, я осталась посторонней. Моя мама пыталась объяснить мне, что я была его подругой – в биологическом смысле, а не просто приятельницей. Что слово «друг» включает в круг помнящих и меня. Но я знала, что именно так родственники предпочли помнить Шона – как своего сына, брата и даже зятя, но не как моего возлюбленного или жениха.
Их способ помнить включал католические похороны: дородный священник, который никогда не встречался с Шоном, друзья и родственники, коленопреклоненные у деревянного алтаря, чтение отрывков из Библии. Его отец перед входом в церковь раздавал мемориальные открытки размером с бумажник; внутри были слова:
Твоя жизнерадостная, ослепительная улыбка.
Свист без мелодии, который подсказывал нам, что ты вот-вот войдешь в заднюю дверь.
Твои честность и цельность.
Твоя любовь к семье и друзьям.
Твое великодушие во всем.
Твоя беспредельная жажда жизни.
То, как ты любил свою маму.
По всему этому мы будем тосковать, пока не встретимся снова.
Я разрывалась в сомнениях, подходить ли к причастию. Я была не крещеной (и стала намного суевернее после смерти Шона), но хотела принять участие во всех аспектах поминальной службы. В конце концов я приняла безвкусную белую облатку на язык, но не почувствовала себя ни проклятой, ни спасенной.
Потом Шона похоронили на семейном участке. Вот кем он был для них, вот как они предпочитали помнить его. И в этом не было ничего неправильного.
Но, если бы они спросили меня, я бы сказала им, что Шон не хотел быть похороненным. Он однажды говорил мне, что не хочет обременять любимых людей уходом за его могилой, не хочет, чтобы они чувствовали себя виноватыми, не приходя на кладбище. И что Шон был агностиком. Он вечно забывал точный термин, поэтому всегда спрашивал меня: «Кто я там, Мисс, – агностик или атеист?»
Если бы они спросили меня, я рассказала бы о том, как он прерывал на полуслове мои истории, чтобы сказать, что любит меня. Или как он, если у него не было денег, просил меня отдать ему все мои наличные на парковке закусочной, чтобы он сам мог выкрикивать названия блюд, заказанных для родственников, или заплатить за выпивку для своих друзей. Как он всегда настаивал, что его сторона кровати будет дальней от стены. И как, обкурившись до зеленых чертей, заставлял меня спать с включенным светом. Внутри этой памятной открытки я могла бы написать о том, что первыми словами, которые он говорил мне по утрам, были либо «можно мне украсть утренний поцелуй?», либо «я люблю тебя». Еще я могла бы рассказать, что, когда он умер, я больше всего скучала просто по возможности держать его за руку.
* * *
Сараево окружен горами, и дни в этом городе летели быстро. Но несмотря на зимний промозглый холод, улицы после наступления темноты оживали: цыганчата, выпрашивающие монетки, подростки, пинающие наполовину сдувшийся футбольный мяч, ошеломительные женщины с волосами, выкрашенными дешевой оранжево-блондинистой краской, солдаты НАТО, пьющие из бутылок привозную воду и пиво.
Баров там было не много. Но ближе к концу своего второго дня я заметила заведение THE BAR на одном из широких, изрисованных граффити бульваров недалеко от Аллеи Снайперов. Внутри он был полон дыма и натовцев. Из колонок звучал новый альбом группы Coldplay, A Rush of Blood to the Head. Я заказала «Сараевско пиво» и утонула в просевшем диване в углу.
Ко мне неторопливо подошел парень с внешностью словно из вестерна, одетый в узкие джинсы. Почти все из немногих иностранцев, которых я встречала, путешествуя по Восточной Европе, были – молодые мужчины – пешие туристы. Мэтт был из Брисбена, ленивая гнусавость его акцента сразу прозвучала знакомо. Он сказал, что заприметил меня в этот день еще раньше. Я мимолетно задумалась, не плакала ли в тот момент.
– Мы, должно быть, единственные два туриста на всю Боснию, – каркнул он, поднимая свой высокий бокал. Допил остатки пива и спросил, готова ли я к новой порции.
Пару минут спустя Мэтт вернулся, лучась улыбкой, с двумя большими бокалами пива.
– Будь здорова! За Сараево!
Его глаза были стеклянными, щеки – кирпично-красными от тепла внутри бара и выпивки. Запах его аптечного лосьона после бритья усиливался вместе с возрастанием температуры тела, дешевые ароматы мускуса и гвоздики паром поднимались от кожи. Он, хоть и был ровесником Анат и Талии, казался лет на десять моложе.
– Еще по одной? – спросил он, язык у него слегка заплетался.
Я едва успела прикоснуться к своему пиву, а он уже прикончил свое. Но была моя очередь угощать, и я хотела поговорить с барменом.
Испытывая искушение отправиться дальше в Югославию, я сверилась со своим путеводителем, но гостям этой страны требовалось «приглашение от официальной организации или предварительно организованный тур с зарезервированными гостиницами – все в письменном виде». Я слышала, конечно, что можно просто заявиться в Белград и попытаться получить визу на месте, но в последнее время удача была не на моей стороне. Поэтому я решила снова вернуться в Хорватию, а оттуда в обход Югославии перебраться в Румынию. Вот только единственный автобус из Сараево в Дубровник уходил в 7:15 утра. А солнце вставало в семь.
Я ненавидела путешествия, начинавшиеся ранним утром. Не потому что не любила рано просыпаться, хотя никогда не была «жаворонком», а потому что терпеть не могла оказываться на безлюдных улицах до рассвета. Города в эти тихие ранние часы казались мне зловещими. Поздним вечером, по крайней мере, пустеют бары, их пьяные клиенты высыпают на улицы и струйками растекаются по тротуарам, направляясь по домам.
Смерть больше меня не пугала. В ужас приводила мысль об изнасиловании. Так что я заказала две бутылки Tuzlanksi, самого интересного из местных брендов пива, и спросила одного из барменов, как тут обстановка на улицах в такую рань. Поинтересовалась, следует ли мне заранее вызвать такси, втайне надеясь, что он, может быть, предложит к моим услугам свой телефон, чтобы заказать машину.
– Нет, ноу проблем, – был его ответ. – Ноу проблем так рано. Ноу проблем найти такси. Ноу проблем, ноу проблем.
Я передернулась и отшатнулась на шаг, мои руки прилипли к клейкому пятну на стойке. Я ненавидела эти два слова. В ту ночь, когда умер Шон, тайка-администратор в клинике то и дело повторяла «ноу проблем». «Ноу проблем», когда они пропихивали длинные трубки в горло и нос Шона. «Ноу проблем», когда они склонялись над его безжизненным телом, давя ему на грудь. «Ноу проблем», когда они втыкали толстые иглы с капающим раствором адреналина ему в сердце. И «ноу проблем» прямо перед тем, как врач сказал мне, что он больше ничего не может сделать.
В ту ночь в клинике мне хотелось наорать на администратора, чтобы она перестала твердить «ноу проблем». Мне хотелось заорать, что это и есть долбаная невероятная «проблем». Что она гораздо хуже, чем самое худшее, что я только могла себе вообразить.
Я понимала, что она плохо говорит по-английски. Я понимала, что она не может нормально объясниться. Может быть, она даже не понимала на самом деле, что говорит. Но всякий раз, как она повторяла «ноу проблем», боль, которую причиняли эти слова, была глубокой и физической. После той ночи, стоило услышать эти слова, как мне снова хотелось кричать.
Взяв две бутылки Tuzlanksi, я вернулась от стойки к дивану в углу. Мэтт снова провозгласил тост за Сараево, и я смотрела на его темные кудри над ободком бокала. В то время как он сохранял жизнерадостную решимость продолжать напиваться, мои мысли блуждали в другом месте.
Мэтта грело сознание, что он оказался в этом сомнительном месте, – таком, которое перепугало бы его родителей, таком, которое впечатлило бы его друзей. Однако он ни на секунду не рассчитывал, что может случиться что-то по-настоящему ужасное, даже в самом крайнем случае. Ну, может быть, он увезет отсюда интересную историю.
Мы с Шоном были такими же. Мы тоже не рассчитывали на интересную историю из Таиланда. У Шона было больше шансов умереть от укуса змеи или скорпиона, свалившись с постели или получив по голове упавшим кокосом, от удара молнии или подавившись хот-догом, чем быть убитым медузой. Один из миллиона что-то значит только для остальных 999 999.
После пива с Мэттом в THE BAR мне нужно было чем-то заняться дальше. Я не успела проголодаться, но решила поужинать, чтобы отвлечься.
Ресторан на Башчаршии, который я выбрала, под названием «Быть иль не быть», оказался не тем местом, где можно пытаться перестать думать о мертвом возлюбленном. Он располагался в тихом переулочке, крохотном и интимном, и там было всего два столика на нижнем этаже и еще три – на втором, куда нужно было подняться по скрипучей узкой лестнице. Ужинавшие парочки близко наклонялись друг к другу, перебрасываясь приватными шутками и попивая красное герцеговинское вино. Но официант уже заприметил меня на втором этаже и нес меню. Я в одиночестве уселась за столик с зажженной свечой.
Меню, которое он положил на мой столик, было напечатано по-английски. Я еще не успела открыть рот, но, должно быть, все было очевидно и без слов. В небольшом пространстве ресторана я слышала обрывки разговоров на английском и французском от двух других столов.
Фирменное блюдо ресторана, курица в шоколадном чили, показалось мне слишком жирным и тяжелым, так что я указала на рыбу-гриль.
– Не, – сказал официант, нахмурившись.
Но я этого ожидала и заранее заготовила замену. Вторая попытка.
– Стейк?
– Не, – повторил он, качая головой и по-прежнему хмурясь. К этому я не была готова. Я просмотрела меню, ища что-нибудь простое, и остановилась на пасте чили.
– Да, – его нахмуренные брови сменились широкой улыбкой.
– Э-э… вино? – я указала на бутылки красного на соседних столиках, но руками изобразила форму поменьше, надеясь на бокал.
– Да, – его улыбка стала еще шире. – Црно вино?
– Да. – Я решила, что так по-боснийски называют черное, или красное, вино. В случае ошибки я готова была довольствоваться тем, что он принесет.
Когда бокал красного утвердился на моем столике, я была благодарна за то, что мне есть чем занять руки. Я попыталась сосредоточиться на фоновой музыке, представленной Майлсом Дэвисом, ароматах чеснока, укропа, мяты и фенхеля, плывших из кухни, и на теплой дымности моего вина. Но в окружении парочек и свечных огоньков мне показалось, что уют этого ресторана становится источником клаустрофобии. Я тосковала по Шону, но скучала и по Анат и Талии, по защите, которую давало их общество. Один из посетителей наклонился, чтобы что-то шепнуть спутнице, и та развернула свой стул, чтобы без помех уставиться на меня. Они бросали долгие, озабоченные взгляды в мою сторону.
Притворяясь, что не замечаю взглядов, я вынула свой старый дневник. В нем еще осталось немного места.
Спустя две долгих композиции Дэвиса официант вернулся с гигантской горой спагетти, которую водрузил рядом с моим блокнотом.
– Приятно.
Я не поняла это слово и не была уверена, что оно требует ответа, поэтому улыбнулась ему, а потом все же отважилась произнести свое «спасибо»:
– Хвала…
Он кивнул и ушел.
Спагетти оказались аппетитно незатейливыми – только оливковое масло, чеснок и хлопья чили. Но даже это напоминало мне о Шоне. Приятное жжение во рту заставило меня думать о том, как мы жевали перцы чили, пока другой не видел, а потом тянуться за поцелуем, передавая неожиданность острого жара с языка на язык.
Уходя, я только сейчас обратила внимание, что слова «иль не быть» на вывеске были зачеркнуты жирной красной чертой. Очевидно, владельцы перечеркнули их во время осады. «Не быть» не входило в число вариантов.
Последний день, который я провела в Сараево, выдался солнечным и холодным. На пути к своему второму за день кофе по-турецки я отвлеклась на толпу, собравшуюся в парке. Группа мужчин встала в кружок – крича, куря, смеясь. Не уверенная, что меня хорошо примут – или хотя бы заметят, – я топталась с краю. Там были мужчины с густыми седыми волосами, лысеющие мужчины с серебристыми бородами, одни стояли, засунув руки глубоко в карманы, другие вопили и указывали на что-то, держа между растопыренными пальцами тлеющие сигареты. Я стала огибать группу по периметру, пока не удалось заглянуть в просвет между локтями.
Мужчина без одной руки в коричневом берете поднял гигантскую шахматную фигуру – черного слона размером с маленького ребенка. Прижав слона к бедру, он замер, обозревая другие фигуры, выставленные на асфальте. Голоса зрителей стали громче. Несколько мужчин подступили поближе, указывая на возможные ответные ходы и споря о тактике.
Шон учил меня играть в шахматы. На рынке в Фесе ему предложили шахматный набор, которым он не заинтересовался. Торговец увязался за нами, упрямый и настойчивый. Наконец Шон предложил ему сумму настолько ниже запрошенной, что был уверен: торговец сдастся и уйдет. Но тот неожиданно согласился, и Шон оказался нагружен тяжелым шахматным набором ручной работы. Он возил его в рюкзаке, и мы играли все время, пока путешествовали по Северной Африке и Западной Европе. Но как только в Австрии я начала выигрывать, Шон, казалось, утратил интерес к игре.
Здесь среди изящных классических фигур были и импровизированные – тонкие металлические столбики, выкрашенные облезающей черной или белой краской. Прошло четыре года с тех пор, как я в последний раз играла с Шоном в Зальцбурге, и мне было трудно догадаться, какие фигуры они могли заменять. Позднее я узнала, что металлические столбики на самом деле – использованные снарядные гильзы.
Когда я развернулась, чтобы уйти, ко мне приблизилась грузная женщина в платке и схватила за руку. Она завладела обеими моими руками. Ее пальцы были грубыми и обветренными.
– Добро дошли. Добро дошли. Добро дошли.
Я огляделся по сторонам, пытаясь понять, смотрит ли на нас кто-нибудь, и проверяя локтем внутренний карман куртки на предмет наличия бумажника.
Она прижала одну ладонь к своей обвисшей груди, а другой крепче сжала мои костяшки:
– Хвала, хвала.
Это было единственное слово, которое я узнала. В Восточной Европе женщины редко обращались ко мне. Когда это случалось, они предлагали купить еду или безделушки или выпрашивали мелочь. Но эта женщина казалась достаточно дружелюбной. Я улыбнулась, надеясь, что встреча с ней ничем мне не грозит.
– Добро дошли у Сараево, – сияла она, стискивая мои пальцы с удивительной силой.
Свободной рукой она дернула за локоть проходившего мимо мужчину. Заговорила с ним на быстром боснийском, резкие звуки ее слов набегали друг на друга. Сняв шляпу и держа ее в руках, мужчина повернулся ко мне:
– Здраво! Да ли говорите босански?
Ни слова не понимая, я пожала плечами:
– Английский?
– Русский?
– Испанский? – схватилась я за последнюю соломинку. Испанский был единственным другим языком, на котором я могла объясниться.
– Français? (Французский?)
Я помотала головой.
– О’кей, о’кей… – тщательно выбирая слова, он указал на женщину, все еще сжимавшую мои руки. – Elle dit, bienvenue. Merci de venir à Sarajevo.
Эти слова были похожи на аналоги в испанском, чтобы я поняла.
– De nada, – сказала я, надеясь, что он тоже поймет.
Женщина во время этого диалога переводила взгляд с одного из нас на другого. Через ее плечо я заметила на углу линялый плакат. Белая голубка, обмотанная колючей проволокой, и слова: «Свидетель в Сараево».
– Хвала, – снова сказала мне женщина и улыбнулась.
– Хвала, – отозвалась я. Она вздохнула, выпустив, наконец, мои руки. Разминая кисти по мере того, как из пальцев уходило онемение, я повернулась к мужчине.
– Хвала, – сказала я. Он снова надел шляпу и вернулся к шахматной игре. – Мерси.
* * *
Через улицу от парка я нашла людное кафе. Рядом с ним был сувенирный магазин, в котором продавались шариковые ручки, сделанные из патронных гильз, оболочки отстрелянных снарядов и мин, превращенные в сияющие кофейники. Мой взгляд зацепила витрина с открытками.
Вместо обычной туристической рекламы города там были яркие фото разрушенного здания парламента, глянцевые фото горящей факелом Национальной библиотеки и многоцветные изображения предупреждающих знаков у минных полей – Од мине се гине! Я выбрала мемориальную открытку, выпущенную в этом году, с надписью под фото: 1992 – Сараево – 2002. Это был современный черно-белый снимок маленького мальчика, который сидел и читал на крыше искореженной, затонувшей машины. Дверцы отваливались от корпуса, покрышки сдулись, окон, фар и габаритных огней не было.
Я ни разу еще не была в стране с такими свежими, очевидными шрамами войны. Израиль пребывал в разгаре яростного конфликта, и его улицы казались покинутыми и пустыми. Но в Израиле те места, где взрывались бомбы, быстро подчищали. Я видела дискотеку, где бомба взорвалась пару лет назад, – и даже кафе, в котором то же случилось всего за пару месяцев до моего приезда. Ущерб был возмещен, разрушения ликвидированы, кровь смыта. Не было никаких признаков того, что здесь произошло какое-то насилие. Даже сообщения о рейсе «Эль-Аль», на котором я могла вылететь из Тель-Авива, трудно было найти. Я читала о том, что предполагаемый угонщик был обезврежен сотрудниками охраны, и ни один из 170 пассажиров не пострадал. Но было такое ощущение, что саму новость убирали с глаз подальше.
В Сараево же улицы, парки и кафе были полны народа, и все свидетельства войны были напоказ. На каждом углу попадались раненые люди и полуразрушенные здания. Пусть сараевцы не смогли восстановить свой город так, как делали израильтяне, но они адаптировались. Знаки осады стали частью их пейзажа, смерть и разрушения впитались в их повседневную жизнь, а не были сметены прочь.
В столице витала не только некая напряженность, но и неожиданное чувство юмора. У местных жителей были этакие чертики в глазах – и черный юмор, когда речь заходила о чем угодно, связанном с войной.
Все отговаривали меня ехать сюда. Однако мужчины, едва не разорванные на куски пехотными минами, улыбались и прикасались к полям шляп, когда я проходила мимо. И ни разу я не ощутила угрозы. Сараево был одним из самых живых мест среди всех, где я бывала. Словно город просыпался после долгого ночного кошмара – с таким облегчением, что всё, наконец, кончилось, что невозможно было не улыбнуться.
Я снова стояла на краю города, напротив бывших баррикад, и глядела на горы, которые становились все чернее по мере того, как солнце опускалось все ниже к горизонту. Это был конец моего последнего дня в Сараево. Развернувшись, я направилась к главной пешеходной улице, Ферхадии, и тому, что осталось от дневного света.
У мемориала Второй мировой войны, Вечна ватра, или Вечного огня, в тесный кружок сбились местные жители. Внутри зеленого металлического венка у их ног мерцал огонь. Они потирали руки над его теплом, прикуривали от огня сигареты и поворачивались спиной, чтобы погреться. Я протиснулась мимо них, желая прочесть надпись, вырезанную в белой каменной нише позади огня. Она была на боснийском, но позднее я нашла перевод:
Благодаря мужеству и совместно пролитой крови… благодаря объединенным усилиям и жертвам сараевских патриотов – сербов, мусульман и хорватов – 6 апреля 1945 года Сараево, столица Народной Республики Босния и Герцеговина, было освобождено.
У основания этой ниши лежали и другие венки, в основном засохшие, некоторые искусственные, и один-два из свежих цветов. Среди венков рассыпались портреты в рамках и просто фотографии. Они сморщились от холода и влаги.
Но что-то в этих фотографиях было не так. Они были слишком яркими, слишком современными, слишком откровенными, чтобы быть из эпохи 1940-х. Такие фото могли быть взяты из моих собственных альбомов, из моей собственной жизни: профессора, которые были у меня в университете, парни, в которых я влюблялась подростком, девушки, с которыми я состязалась на соревнованиях по гимнастике, и малыши, с которыми я нянчилась ради дополнительного заработка. Там была распечатанная фотография школьницы со светлой челочкой и косичками, которая могла бы быть моей подружкой. Пожилая женщина с яркими глазами и короткой темной стрижкой, которая могла быть моей бабушкой. И еще одна фотография неправдоподобно красивого молодого мужчины в очках, с датами, выписанными аккуратным курсивом вдоль нижнего края фото: 1970–1995… ему было всего двадцать пять.
Моя грудь сжалась. Я оставила попытки не заплакать. Вдруг ощутила острую потребность уделить внимание каждой детали, изучить каждую улыбку, запомнить возраст каждого убитого. Так же как я изучала фотографии Шона, пытаясь запечатлеть в памяти каждый изгиб, линию и угол его лица. Были вещи, которые я уже теряла: его запах, когда он просыпался поутру, звук его смеха, то, как он выглядел во время сна. Но казалось, если я достаточно сильно сосредоточусь и буду достаточно долго вглядываться, то смогу по крайней мере держаться за его образ. Наконец, вытерев глаза и нос, я снова повернула к улице.
Старик, лишившийся большей части зубов, всех волос и обеих ног, увидев мои слезы, изобразил преувеличенную мультяшную «печальку», а потом указательными пальцами подтянул уголки рта кверху. Его ладони опустились обратно на ободья примитивной инвалидной коляски, но широкая беззубая улыбка не покинула морщинистого лица. Широта его улыбки, казалось бы, указывала на безумие, но взгляд оставался ясным и сфокусированным. Лишился ли он сперва всего, а затем и разума? Или обрел некую ясность в понимании, что́ для него важнее всего?
Колеса его коляски остановились подле красной кляксы на бетоне. Одинокая «сараевская роза».
Я поняла тогда, что в отсутствие официальных монументов здешние выжившие нашли собственные способы поминовения – в спонтанности и хаосе разбитых без планировки кладбищ и «сараевских розах», в импульсивности и гневе своих граффити, в независимости и даже юморе карт, плакатов и открыток.
Может быть, поэтому я и путешествовала. Может быть, в пустых пространствах восточноевропейской зимы я пыталась создать свое собственное поминовение Шона и жизни, которая была бы у нас.
Когда я уходила, безногий старик по-прежнему улыбался. Резкий ветер пронесся с гор, небо начинало темнеть. На минарете Муэдзин зазвучал Адан – свой неотвязный призыв к вечерней молитве, отдававшийся эхом от красночерепичных крыш Сараево.
* * *
Через считаные минуты после того как затих Адан, с Ферхадии позади меня раздались звуки – выкрики, смех, гудение рожков и буханье барабанов. Я снова вытерла глаза и нос – и тут из-за угла вывернула процессия клоунов и музыкантов.
Вишнево-красные, мятно-зеленые и лимонно-желтые пятна на фоне серого зимнего занавеса. Махание руками, вопли, пение и раздача ярких пластиковых клоунских носов. Я на мгновение онемела от изумления, потом отступила в сторону, пропуская процессию. Колени идущих высоко подпрыгивали в воодушевленном маршевом шаге. Шумная круговерть мешковатых клетчатых штанов, гигантских башмаков, голубых париков и размазанного грима.
Дети на краю тротуара умоляли матерей присоединиться к параду. Они нацепляли ярко-красные носы, хихикали и плясали вместе с клоунами, шагали в ногу с музыкантами и подражали их движениям. Даже компания угрюмых тинейджеров, до этого тайком куривших в темном подъезде, поддалась всеобщему волнению; на какое-то время они снова стали детьми и влились в толпу клоунов.
Парад промелькнул и исчез так же быстро, как и появился. Я могла бы усомниться, уж не привиделся ли он мне: порой я чувствовала, что балансирую на грани безумия. Но весь остаток вечера, стоило мне повернуть за угол, там обнаруживались хохочущие дети с ярко-красными клоунскими носами.
На следующее утро яркое солнце едва-едва переваливало через вершины гор, когда автобус, в который я села, отошел от сараевского автовокзала. Я приготовилась к шестичасовому путешествию в Дубровник. На экране, размещенном над головами пассажиров, начался фильм. «Теория заговоров» – конечно же, я видела его вместе с Шоном в Чанше. Картинка прыгала, звуковая дорожка заедала. Я смотрела сквозь замызганное окно на сельский пейзаж и пыталась отключиться от движущихся рывками диалогов фильма. Ландшафт снаружи был типично горным – прорезанным глубокими ущельями, пенными реками и крутыми горами, облаченными в мантии из вязов и сосен. Были уже привычные глазу разрушенные здания и пустые домики. Обломки дерева и бетонных конструкций запруживали реки и лежали на отлогих песчаных берегах.
Вытащив свой новый зеленый ирландский дневник, я вывела на внутренней стороне обложки полное имя Шона, как делала всегда, и даты его недолгой жизни. Перевернув первую страницу, начала писать о Сараево.
Начала я с плакатов. Обнаженная с оторванной взрывом ногой, расчесывающая волосы перед зеркалом. Виолончелист, прикрывающий ладонью глаза. Национальная библиотека, объятая пламенем, сараевский «Крик» и «Мисс осажденный Сараево». Белая голубка, опутанная колючей проволокой. Карикатурная «Карта выживания». Я не могла общаться с большинством местных жителей, но плакаты были тем языком, который я понимала.
На экране «Теорию заговоров» сменила «Сбежавшая невеста». Здесь звуковая дорожка не прыгала, но и картинка, и звук искажались, обретая волнистые психоделические тона.
У границы водитель собрал наши паспорта, взял из кабины сигареты и пошел к будке пограничника. Большинство пассажиров тоже вышли из автобуса с пачками в руках, пользуясь возможностью выкурить по паре сигарет, пока стоим. Высокий худой подросток расхаживал рядом со мной. Он ухитрился выкурить четыре сигареты подряд, прежде чем наш водитель вышел из будки.
По небу поползли зимние грозовые тучи, принялся завывать ветер. Тяжелые капли дождя стали падать вокруг наших ног, и мы заторопились обратно в автобус.
Пока сюрреалистические цвета и звуки «Сбежавшей невесты» плясали на телеэкране, мы приблизились к зеленым долинам и полям Хорватии. В пейзаже произошла разительная перемена. Нетронутые дома без всяких оспин, сливовые и оливковые сады, пасущиеся козы, упорядоченные ряды аккуратно подвязанных виноградных лоз.
Тут выяснилось, что мы забыли одного из наших на границе. Кто-то из пассажиров сообщил об этом водителю, и автобус развернулся, чтобы направиться обратно к Боснии. За все годы моих странствий такого ни разу не случалось ни с одним автобусом, на котором я ехала. Забавно, записала я в своем дневнике, пока автобус трясся по дороге, я всегда боялась оказаться той, кого забудут.