Путешествуя с признаками. Вдохновляющая история любви и поиска себя

Фаулер Шэннон Леони

Часть вторая

СИДЯЩИЙ ШИВУ

 

 

16

Краков, Малопольска, ПОЛЬША

Ноябрь 2002 г.

– Проше?

Женщина за прилавком не подняла взгляд, но ждала ответа, и ее выставленный вперед палец завис над древним кассовым аппаратом. Изжелта-белые пряди были расплющены по голове сеточкой для волос, а поверх округлившегося живота и линялого домашнего платья был надет покрытый пятнами фартук.

– Э-э, пироги, – выговорила я, выбрав единственное слово, которое узнала в меню, вывешенном рядом на стене. – И, э-э… фасолька, – это выглядело достаточно легким для произнесения. – Проше, – теперь я решила повторить польский эквивалент «пожалуйста». Выговорить дзенькуе – «спасибо» – лучше было даже не пытаться.

Женщина стукнула по нескольким клавишам, протянула раскрытую ладонь, а другой рукой хлопнула по кассе, где выскакивали цифры. Я вручила ей монетку в пять злотых, чуть больше одного доллара, и получила билетик с номером и горстку сдачи. Она развернулась спиной и пошаркала на кухню: опухшие щиколотки втиснуты в черные носки и поношенные махровые шлепанцы.

Я посмотрела на номер билетика: 23. В моем путеводителе были приведены польские названия чисел только до десяти, потом сразу двадцать, сто, тысяча и миллион. Так что я осталась маячить у раздачи, надеясь услышать что-то, оканчивающееся на тши – три, но в основном дожидаясь числа, на которое никто из посетителей не отреагирует.

– Проше, – сказала я снова, когда наконец протянула свой билетик через стол раздачи в обмен на окутанную паром миску фасолевого рагу и треснутую тарелку с горой пирожков.

У одного из длинных и людных столов я нашла свободный стул между пожилой женщиной, завернувшейся в меха, и мужчиной в рваном пальто и с обмороженным носом. Через стол от нас сидела компания девочек-подростков, они смеялись и толкались локтями. Все девочки выглядели почти одинаково – накладные черные ресницы обрамляют голубые глаза, светлые волосы рассыпаются поверх сильно нарумяненных скул.

Пироги были приятно горячими и тягучими, наполненными нежным, почти сладким сыром и картофельным пюре и посыпанными хрустящим, масляным жареным луком. Я то и дело переключалась с них на более соленый, дымный вкус колбасы и бекона в рагу из фасоли с томатом.

Мы сидели и ели в молчании, локоть к локтю. Женщина в мехах уставилась взглядом в пространство, а мужчина с отмороженным носом сосредоточился на стоявшей перед ним глубокой тарелке. Девочки-подростки напротив нас жевали, хихикали и шептались между собой. Кто-то нарисовал сердечки и улыбающиеся рожицы на затуманившемся стекле за их стульями, и я смотрела, как капли конденсата скатываются с нижних хвостиков сердечек и краев рожиц, и думала, что делать дальше.

В то утро улицы города были морозными и застывшими. Было первое ноября и, по-видимому, католический праздник, День всех святых. Это означало, что все в самом Кракове и вокруг него было закрыто – расположенные неподалеку концлагеря Аушвиц и Биркенау, Вавельский замок и соляная шахта в Величке, городские музеи и большинство ресторанов. К сожалению, ни праздник, ни тот факт, что все остальное было закрыто, не оказало никакого воздействия на политику «закрытых дверей» моего хостела: 10.00–17.00.

С утра я час за часом бродила по пустым мощенным булыжником улицам средневекового Старого города, пока не набрела на интернет-кафе, которое оказалось открыто. Проверка почты стала предлогом, чтобы зайти погреться, и это оставалось моим единственным контактом с внешним, англоязычным миром. Было четыре человека, на сообщения от которых я всегда могла рассчитывать (от некоторых – неожиданно для себя): Джастин, друг семьи из Сиднея; моя кузина Мэйхилл Си; подруга детства Мэри и, разумеется, моя мама.

В папке Входящие было письмо от Анны, которая вызвалась делать за меня работу на острове Кенгуру. Мы не общались пару месяцев, но общая подруга рассказала ей о Шоне. Этот первый разговор с кем-то из друзей всегда был самым трудным. Все равно что заново прожить Таиланд, ощущая шок собеседника от смерти Шона, как свой собственный. Я то и дело вытирала лицо, но не могла остановить слезы, катившиеся по щекам.

Я почти закончила длинный ответ маме, когда отключилось электропитание. Шум компьютеров превратился в тишину, словно машины тяжко вздохнули. Служащий тоже вздохнул, пожал плечами и вышел из входной двери с телефоном в руке. Я ждала одна в темноте. Примерно через десять минут игры в гляделки с пустым экраном я сдалась и снова вышла на улицу.

В ту пятницу исполнилось двенадцать недель. Самые короткие и самые долгие недели в моей жизни. Шон только недавно был здесь, смеялся вместе со мной. И я злилась на каждый день, который уводил меня все дальше от него. Стоя тем мрачным утром посреди зимы на улице, я чувствовала, как время растягивается с обеих сторон – эти двенадцать недель позади и все недели, которые были еще впереди.

Вот тогда-то я и заметила неоново-голубую вывеску – белые заглавные буквы, BAR MLECZNY, рядом с изображением ножа и вилки. Эти молочные бары были ресторанами с господдержкой, созданными коммунистическим правительством для снабжения малообеспеченных людей питанием. Кроме того, так здесь поощряли потребление молока, чтобы воспользоваться преимуществами перепроизводства молочной продукции в стране в качестве альтернативы водке.

Но увы. Хотя многие молочные бары пережили падение польского коммунизма, они так и не сумели потеснить водку. Когда я сидела в таком вот «млечном баре» рядом с человеком с обмороженным носом и ела пироги и фасольку, мой нос чуял, что сосед пахнет водкой – кислой в дыхании, но сладкой, когда алкоголь сочился сквозь поры кожи.

Мужчина выскреб последние остатки из своей миски, проглотил отрыжку и откинулся на своем стуле, чтобы закурить сигарету.

– Смачнего, – улыбнулся он мне, отдуваясь. Я улыбнулась в ответ. Я не очень поняла, что он сказал, но он выглядел довольным, и ответ ему, похоже, не требовался.

Когда я освободила место за столом, у раздачи уже ждал другой мужчина. Он протянул руки за моими тарелками, и я приняла его за работника ресторана. Казалось странным, что он одет в изношенную шапку и пальто, но ведь женщина, которая приняла мой заказ, вообще была в шлепанцах.

– Проше, – еще раз отважилась произнести я. Это было единственное польское слово, в котором я была уверена.

– Дженькуе, – отозвался он. Хотя я смогла опознать слово, его произношение меня удивило.

Я попыталась повторить произнесенные им звуки. Джень-ку-е.

Мужчина наклонился ближе и продолжил говорить. Незнакомые слова лились часто и быстро, сталкивались, слипаясь в ком. Я понятия не имела, весел он или раздражен, нормальный или психопат. Не переставая говорить, он ткнул вилкой в последние несколько клецек, катавшихся по моей тарелке, и сунул их себе в рот. Затем выхлебал остатки рагу, прежде чем передать мой поднос в кухонное окошко.

Из молочного бара я пошла пешком к главной рыночной площади Кракова. Площадь была окружена заколоченными кафе, ресторанами без единого огонька и тихими городскими домиками, но все это огромное открытое пространство так и кишело голубями. Птицы кружили и кланялись, ворковали и курлыкали, рассыпались в разные стороны, когда местные жители проходили через площадь. Тоненькие девушки-блондинки, держащиеся за руки, пожилые женщины с повязанными платками головами, бездомные мужчины, пьющие «из горла» и, спотыкаясь, бредущие к следующей скамейке. Там была пара лоточников, торговавших обварзанками – круглыми кренделями; кольца, обсыпанные маком, были составлены в стопки. Но когда они толкали свои тележки, лишь голуби проявляли к ним интерес.

Я села на холодную скамейку с дневником на коленях и стала наблюдать. Многие недели мне снилось, как Шон умирает, и единственный раз, почти месяц назад, он пришел ко мне, чтобы сказать, что не годится для небес. Но накануне ночью ко мне пришли первые сны о том, что Шон мертв.

Кит, Одри, Иден и все родственники Шона пришли навестить меня в моей крохотной халупке на острове Кенгуру. Там было тесно и уютно, и я испытала громадное облегчение. Я готовила фахитас с мясом кенгуру, и когда они садились в машину, собираясь уезжать, Одри попыталась вручить мне кредитку, чтобы я купила билет в Мельбурн. Она сказала, что для них было бы хорошо, если бы я была с ними, что им это нужно. И извинилась за то, что они не писали и не перезванивали мне.

В следующем сне я была у моря в Санта-Крузе вместе с подругами – Дорианой, Мэри и Кристен. Мы вместе перебежали через заваленный водорослями пляж прямо в океан. Но как только ледяные волны Тихого океана коснулись моих ступней, я запаниковала. В этот момент там, на мокром песке, мне вспомнилось: я не прикасалась к воде после Шона.

Я проснулась на своей койке в Кракове с ноющей челюстью. Было такое ощущение, будто смерть Шона поселилась где-то в моем горле, сразу за стиснутыми зубами. Она глушила мой голос и перекрывала дыхание. Я подвигала подбородком из стороны в сторону, пытаясь сбросить напряжение, когда меня отвлек звук одинокой трубы, эхом раздавшийся по Главной рыночной площади.

Округлые певучие ноты, казалось, неслись от одной из двух кирпичных башен костела Св. Марии. Мелодия была медленной и простой. Но меньше чем через минуту после начала она резко оборвалась.

Только потом я узнала: то, что я слышала, было Hejnał Mariacki, или «рассвет Святой Марии». Согласно местной легенде, однажды рано утром в 1241 году одинокий страж заметил приближение татарских войск. Он сыграл на трубе и разбудил жителей вовремя, чтобы они смогли отстоять город. Но стрела пронзила горло трубача, и его музыкальное предупреждение оборвалось.

Тогда я начала прислушиваться к таким вещам: обращать внимание на звуки, запахи и вкусы Восточной Европы, на эмоции, погоду и приближающуюся зиму.

Во что я действительно уходила с головой, забывая о себе, так это в легенды. Здешние легенды сильно отличались от тех, которые я слышала в детстве в Калифорнии, – они страшнее и честнее, в них меньше диснеевского и больше от братьев Гримм. В Польше я оказалась в местах, где концовки редко бывали счастливыми, но сказки рассказывали точно так же, как и везде.

Поскольку я не говорила на местном языке, разобраться не всегда было легко. Я заглядывала в исторические разделы своего путеводителя и читала все, что было написано по-английски, в музеях, где бывала. Я искала в Интернете информацию и ответы. И хотя честно вела поиски в прокуренных интернет-кафе во время своего путешествия, не всегда находила объяснение некоторым событиям.

Я узнала, что во время Второй мировой войны, когда Польша была оккупирована, Гитлер присутствовал на ралли в Кракове, чтобы отпраздновать переименование той самой площади, на которой я жила, из Главной рыночной в Адольф-Гитлер-плац. Также я узнала что 18 мая 1944 года, после четырех месяцев боев, горнист из Второго польского корпуса возвестил о победе союзников в битве при Монте-Кассино, сыграв хейнал с башни Мариацкого костела.

Площади вернули прежнее название после войны, и к тому времени как я туда приехала, любые свидетельства того, что когда-то она носила имя Адольфа Гитлера, исчезли. Но хейнал в Кракове и сегодня продолжают играть, обрывая мелодию, как это случилось 750 лет назад.

На следующий день небо было темным, дождь лил и лил, что казалось мне вполне уместным. Трудно было представить себя под голубым небом и при ярком солнечном свете в этом месте. Выходя из кирпичного здания центра для посетителей, я натянула капюшон и доверху застегнула молнию на куртке.

Двигаясь по грязной гравийной дорожке, я остановилась под печально известной вывеской из кованого железа. Рядом со мной молодой австралийский пеший турист прятал маленькую видеокамеру в рукав куртки, чтобы уберечь объектив от дождя. Я разобрала знакомый сильный акцент, когда он шел вдоль забора из колючей проволоки и наговаривал на камеру комментарий.

Вдоль дороги, ведущей к Аушвицу, выстроились обнаженные деревья. Капли дождя падали с ветвей на мой капюшон, смешивались с песком в лужах под ногами. По большей части строения возле входа были двухэтажными, из прочного красного и оранжевого кирпича. Согласно моей карте, в блоках номер четыре, пять и шесть размещались экспозиции «Истребление», «Материальные доказательства преступлений» и «Один день из жизни заключенного».

Я толчком открыла тяжелые деревянные двери. Внутри бараков было холоднее, чем на улице, и я засунула онемевшие пальцы поглубже в карманы. Здесь были комнатки со стеклянными стенами, битком набитые личными вещами, отобранными у жертв: помазками и зубными щетками, металлической кухонной утварью, искусственными конечностями и костылями, крышками от баночек с кольдкремом, детскими кофточками и молитвенными накидками. Там высилась гора обуви, более восьми тысяч штук, и ярко окрашенная кожа самых маленьких детских ботиночек выделялась среди облезлых взрослых, коричневых и черных. И еще одна гора – из потертых чемоданов с бирками, на которых были написаны имена, даты рождения и слова типа waisebkind – «сирота» по-немецки.

Были выставлены отрезы ткани, сделанной из волос женщин-узниц. Рядом комната длиной почти сто футов была полна отрезанных кос и клоков седеющих локонов и кудрей. У меня, стоявшей по другую сторону стекла, болезненно сжался желудок. К тому времени как советские войска освободили лагерь в 1945 году, бо́льшая часть волос узниц Аушвица была уже отослана на немецкие фабрики – там их перерабатывали в фетр и нитки, из которых затем вязали носки для экипажей подводных лодок, делали зажигательные механизмы для бомб, использовали как набивку для матрацев и подушек. Однако русские солдаты нашли еще более семи тонн человеческих волос, упакованных в бумажные мешки.

За другой стеклянной стеной высилась куча спутанных пыльных очков. В моей груди скрутился тугой узел. Для меня очки Шона были важнейшей частью его образа. Его глаза не вырабатывали достаточного количества слезной жидкости, чтобы пользоваться контактными линзами, поэтому он носил очки с тех пор, как ему исполнилось шестнадцать. Он вечно забывал класть свои очки в темно-синей оправе на место и частенько начинал утро с вопроса: «Мисс, очки мои не видела?»

Его очки легко запотевали во влажной летней жаре Китая, поэтому после занятий он играл в баскетбол со своими студентами без них. И справлялся на удивление хорошо, смахивая пот со лба и глядя на мяч голубыми глазами. Как-то раз я сказала ему, что его очки – это очень сексуально, и он с тех пор непременно взглядывал на меня, поправляя оправу, вздергивал брови и кивал в сторону спальни, а потом следовал взрыв смеха.

Теперь очки Шона лежали в коробке со всем тем, что осталось мне от него: диски с любимой музыкой, которые я слушала, когда он работал в Ирландии, а я на Карибах; бумажная упаковка лекарства от гриппа, купленного в Китае; маленькая баночка косметической глины – при помощи этой глины Шон укладывал волосы; его любимая рубашка на пуговицах в голубую клетку; шелковые «боксеры» с принтом австралийского флага; засушенные розы из его гроба.

В Аушвице я подумала о том, что за каждой парой очков за стеклом стоит история вроде истории Шона. Когда-то они принадлежали кому-то – человеку, который от них зависел, возможно, терял и находил свои очки, находил и снова терял, снова и снова…

В лагере было тихо, если не считать звуков дождя, барабанившего по крышам. Я бродила между экспозициями. Пустая униформа в серо-синюю полоску висела над грубыми деревянными сабо, которые были вынуждены носить заключенные. В стеклянной витрине был представлен типичный дневной паек: маленький кусочек черного хлеба и стандартная, рыжая от ржавчины эмалированная миска, наполненная жидким сероватым супом. Были архитектурные эскизы газовых камер и огромные стеллажи использованных металлических канистр отравляющего газа «Циклон Б». Всего семь литров этого газа могли убить полторы тысячи человек.

Чтобы определить верную дозу, нацисты экспериментировали. Вначале на 250 цыганских детях в концентрационном лагере Бухенвальд, а потом на 600 советских военнопленных и 250 польских узниках, загнанных в подвал расположенного рядом блока номер одиннадцать, или «блока смерти». Узники умерли через двадцать с лишним часов.

Одно только число фотографий в Аушвице было ошеломляющим. Стены сплошь были покрыты рядами черно-белых снимков: вначале профиль заключенного, прислоненного затылком к боковой стене, затем анфас, взгляд в камеру, и, наконец, с поворотом вправо и в головном уборе. В глазах застыло выражение удивления, ужаса, гордости, растерянности, вызова и понимания, иногда всего одновременно.

Многие снимки были снабжены пометками – лагерный номер узника, фамилия, дата рождения, род занятий, дата прибытия в лагерь и дата смерти в лагере. Но тысячи выставленных фотографий не имели даже имен.

Разные бараки были отведены для страданий людей из разных стран. Перед строениями лежали свежие венки. Я медленно пробиралась между ними: «В память о 400 000 венгров, жертв Аушвица, как вечное напоминание живущим», «Трагедия словацких евреев», «Борьба и мученичество польского народа».

В некоторых бараках была представлена информация о жертвах, чьи истории известны не так хорошо: о душевнобольных, коммунистах, социалистах, профсоюзных деятелях, франкмасонах, «свидетелях Иеговы» и гомосексуалистах. Блок номер тринадцать был отведен еще одной группе, чье преследование мало отражено в учебниках истории: «Уничтожение европейских цыган».

Эта экспозиция открылась в 2001 году. Я, единственная посетительница «цыганского блока», бродила по безмолвным, безупречно чистым помещениям. В моей собственной семье ходили слухи о том, что кто-то из предков был из испанских цыган, которые в детстве всегда казались мне экзотичными и романтическими. Мама говорила, что любовь к странствиям и беспокойная натура у меня от цыганской крови. Но здесь я поняла, почему прежние поколения могли стараться скрыть эту часть своего наследия.

Помимо евреев цыгане были этнической группой, которую нацисты планировали полностью уничтожить. Я читала, что были истреблены по меньшей мере полтора миллиона цыган, и цыганское население практически стерли с лица земли в Нидерландах, Люксембурге, Литве, Эстонии, Хорватии и теперешней Чешской Республике. Однако ни одного цыгана не вызвали свидетельствовать на Нюрнбергском трибунале, и никто не выступил от их лица. Когда евреям, выжившим в холокосте, были присуждены репарации, немецкое правительство отказало цыганам в каких бы то ни было выплатах.

Особенно потрясающей была экспозиция блока номер тринадцать, посвященная медицинским экспериментам. Йозеф Менгеле, иначе известный как Ангел Смерти, особенно интересовался цыганскими детьми и идентичными близнецами. Там были документы о принудительной стерилизации и кастрации, индуцированной гипотермии и ампутациях без анестезии. Он сшивал вместе братьев, создавая сиамских близнецов, и пытался изменить цвет глаз путем инъекций химических веществ.

Но самыми шокирующими были фотографии без подписи. Черно-белые фото «до и после» безымянных детей, превращенных в призраков, без всякого объяснения. В конце экспериментов темные измученные лица юных жертв смотрели в объектив камеры; скелетоподобные тени того, что осталось от их обнаженных тел, вызывали ужас.

По мере того как мрачный утренний дождь превращался в унылую дневную морось, все новые и новые посетители проходили под кованой надписью ARBEIT MACHT FREI и принимались бродить между бараками. К тому времени как я добралась до Черной стены, или Стены смерти, возле нее уже собралась небольшая толпа.

Эта стена между блоком номер десять, где проводились медицинские эксперименты, и блоком номер одиннадцать, лагерной тюрьмой, была возведена из бревен и обшита пробкой, выкрашенной черной краской; пробка нужна была для того, чтобы поглощать звуки и предохранять массив от повреждения пулями.

Мужчин и женщин, в основном польских политзаключенных и членов подпольных организаций, выстраивали перед Черной стеной партиями, обнаженных и босых, а затем расстреливали. У подножия стены насыпали песок, который впитывал кровь. Теперь пропитанный кровью песок сменили букеты цветов и горящие свечи. Свежие цветы были завернуты в прозрачный пластик или перевязаны лентами. Пламя плясало в красных стаканчиках-лампадках, а от погасших фитилей поднимались вверх дымные кольца. В трещины были воткнуты скомканные записки и гладкие камешки.

Пожилые женщины утирали слезы ладонями, их кожа была похожа на бумагу, молодые люди в ярких спортивных костюмах щелкали зажигалками под дождем, чтобы зажечь лампадку. Из приглушенных разговоров вокруг я улавливала обрывки польской речи, в основном слова дзень добры (добрый день) и так (да). До меня дошло, что эти самые слова, произносимые шепотом, я слышала весь день, что большинство посетителей Аушвица, похоже, были поляками. Пока я не добралась до Черной стены, мне казалось, что цветы и свечи, которые я видела под фотографиями и в тюремных камерах, – это часть экспозиций, мемориальные предметы, размещенные там и поддерживаемые самим музеем. Но когда я увидела, как супруги-блондины, между которыми стоит маленький сын, преклоняют колени и указывают на стену, что-то говоря, я поняла, что свеча у их ног была зажжена в честь Дзень задушны – Дня всех усопших верных. И зажжена она была в память одной конкретной души.

Я ни разу не сталкивалась с празднованием Дня всех усопших верных, пока не приехала в Краков. У меня, выросшей в маленьком университетском городке Северной Калифорнии, были родители, которые верили в образование и политику. В вопросах религии они колебались где-то между атеизмом и агностицизмом. Но я читала об этом католическом празднике в Интернете накануне, когда все остальное было закрыто.

День всех усопших верных приходится на второе ноября, следуя за Днем всех святых. Он отведен для поминовению умерших, в том числе тех из них, кто пока еще не заслужили рая. Этот праздник широко отмечается в Польше на протяжении столетий. Польские кладбища наполняются людьми, которые приносят цветы и свечи; убирают и благословляют не только могилы своих родственников, но и брошенные могилы незнакомых людей.

Но я не сознавала, что то же самое будет происходить и в Аушвице. Я оказалась там в этот день по чистой случайности. Это был первый раз после смерти Шона, когда у меня появилось чувство, что я нахожусь там, где должна быть.

Люди, которых я встречала в Восточной Европе, могли быть холодными, как температура «за бортом», которая вскоре начала опускаться до минус пятнадцати. У нас не было общего языка, а порой и алфавита. Но смерть и траур были здесь обычными составляющими жизни. В этой культуре понимали, что такое утрата.

По мере того как толпа у Черной стены росла, вдоль ее основания начали расти и горы цветов. Мокрые записки, которые всовывали в щели, кровоточили чернилами, и мое лицо было мокро от слез и дождя. Какое же это облегчение, когда можно плакать и никто не обратит на это никакого внимания!

Гладкие камушки, вложенные в трещины, также были символом. Девушки-израильтянки в Таиланде рассказали мне, что это такой еврейский обычай – оставлять камешек у могилы вместо цветов, как нечто более долговечное. Знак того, что душа не забыта.

Блондинистые супруги по-прежнему стояли у Черной стены, держа за руки маленького мальчика. Я думала о нас с Шоном и о нашем сыне, о нашей так и не состоявшейся семье, оставшейся лишь в прошлом. Женщина подвинула свою лампадку вперед, в ряд к другим лампадкам, потом они оба перекрестились. Я гадала, о какой душе из тысяч узников, застреленных и убитых у Черной стены, они молятся. И слышит ли их эта душа.

Пассажиры молча смотрели в окна, когда мы проделывали на маршрутном автобусе путь в пару миль ко «второму Аушвицу» – Биркенау. Сеть лагерей, известная под названием «Аушвиц», состояла из stammlager, главного лагеря, из которого мы только что выехали, Биркенау, трудового лагеря Моновиц и сорока пяти лагерей-спутников поменьше.

Железная дорога, ведущая к Биркенау, проходила сквозь сторожевую башню красного кирпича, которую заключенные называли Вратами смерти. Высоко над въездом была защищенная платформа, с которой открывался вид на окрестности, давая некоторое представление о масштабах происходившего здесь.

Они вселяли ужас. У меня по спине пробежал мороз, а волосы встали дыбом, когда я поднималась на эту башню.

Для размещения лагеря были снесены семь деревень: Бжезинка (или Биркенау по-немецки), Бабице, Брошковице, Райско, Плавы, Харменже и Бжеще-Буды. Заборы из колючей проволоки тянулись вдаль, охватывая более четырехсот акров территории. Половина размера Центрального парка в Манхэттене, в пять раз больше Диснейленда в Калифорнии, почти в десять раз больше главного лагеря Аушвица…

Я несколько часов бродила по главному лагерю и вышла из него, словно контуженая. Я думала, что больше не смогу ничего воспринять. Но от плоского голого пространства, раскинувшегося передо мной, разрывало сердце. Как своими размерами, так и пустотой. Бо́льшую часть изначальных построек снесли или они лежали в развалинах. Из почти трехсот примитивных бараков сохранилось только девятнадцать. Все, что осталось от других, – это отдельно торчащие кирпичные трубы; их тонкие темные стволы разбегались по запустению, точно обугленные, скелетоподобные жертвы лесного пожара.

От сторожевой башни рельсы тянулись еще милю, заканчиваясь прямо перед газовыми камерами. Весной 1944 года по десять тысяч узников прибывали сюда ежедневно в вагонах для перевозки скота со всей Европы. По крайней мере 75 процентов из них – старики и старухи, инвалиды и больные, матери с младенцами, дети младше четырнадцати – никак и никем не регистрировались. Они просто ехали по железной дороге от входа прямо к газовым камерам.

В январе 1945 года нацисты начали отступать. Они сжигали документы, сносили бараки, подрывали динамитом газовые камеры и крематории в Биркенау. Развалины, перед которыми я стояла, остались точно такими, какими бросили их бегущие нацисты, – изуродованными грудами битого кирпича и рассыпавшегося цемента. Впечатляющие останки двух крупнейших крематориев, Krema II и Krema III, лежали огромными разломанными глыбами по обе стороны от конца рельсовых путей.

Если Аушвиц был перестроен в музей – бараки отреставрированы, экспозиции созданы, даже колючая проволока заменяется по мере ржавления, – Биркенау поддерживается лишь минимально. Единственное, что было добавлено, – мемориал в конце железной дороги.

Этот мемориал представляет собой высокую груду темных камней странных форм. Не знаю, что они должны были символизировать – людей, гробы или надгробные плиты. Мне пришла в голову мысль, что это могло быть задумано как символ еврейской традиции оставлять камешки на могилах, только размеры камней были увеличены, чтобы отразить масштабы массовой гибели.

У подножия были слова: «Да будет это место навеки воплем отчаяния и предостережением человечеству». На двадцати металлических табличках, на двадцати разных языках, в память о представителях двадцати народов, которых убивали в Аушвице. Надписи на польском, русском, венгерском, чешском, немецком, французском, греческом, хорватском, итальянском, голландском, норвежском, румынском, словацком, сербском, украинском, сефардском, белорусском, идише, иврите и цыганском. И букеты свежих цветов.

Но куда сильнее, чем сам мемориал, меня в тот холодный ноябрьский день поразило число свечей, зажженных и оставленных вдоль железнодорожных путей. Белые свечи, простые красные лампадки и разноцветные сосуды с гравировкой – на протяжении целой мили. Крохотные бьющиеся на ветру язычки освещали тот самый прямой путь, по которому шло большинство жертв.

Когда я возвращалась к Вратам смерти, по краям заборов из колючей проволоки начинала сгущаться темнота. Дождь припустил сильнее, но свечи продолжали гореть.

Трудно было понять, что делать после такого. После такого количества смертей и жестокости ничто не казалось правильным. Я не могла представить, что мой желудок сможет принять пищу. Даже кофе казался лишним. Так что я забралась в автобус, возвращавшийся в Краков, так ничего и не посмотрев в маленьком городке Освенцим – городке, который немцы называли Аушвицем.

Холод того дня пробрал меня до костей. Я дрожала, пытаясь оттянуть влажную одежду от кожи. Сквозь затуманенное автобусное стекло я видела смазанные дрожащие огни в черноте и протерла ясный кружок на стекле кулаком. Кладбище Освенцима словно утопало в море мигающих свечей. Вытащив из сумки дневник, я начала писать…

– Чтобы помочь умершему любимому найти путь домой.

Голос за спиной заставил мою руку дернуться и прочертить ручкой линию поперек страницы. Сердце напряглось и прижалось к грудной клетке.

Я повернулась к худющему молодому мужчине с темной эспаньолкой и рюкзаком, сидевшему за мной в автобусе.

– Прошу прощения?..

– Свечи, – пояснил он, указывая в окно и темноту. – Для всех душ.

– А, верно… Они прекрасны.

– Я – Лес, – он протянул руку. – Родом из Южной Каролины.

– Привет. Шэннон. Родом из Калифорнии.

Лес тоже не знал, что ему делать после Аушвица, и предложил пойти выпить пива, когда доберемся до Кракова. В Старом городе мы нашли паб в глубине узкого мощенного булыжником переулка и спустились по лесенке в дымное сводчатое помещение.

Мы заняли пару табуретов у стойки и стали ждать, пока освободится бармен. Длинными чувствительными пальцами тот переливал оранжевый желток из одной половинки скорлупы в другую – туда-сюда. В миску под его руками стекали яичные белки.

Оглядев паб, я заметила, что мужчины и женщины пили разные сорта пива. Женщины пили свое, с розоватым оттенком, через окрашенные помадой гнутые соломинки, в то время как кружка, которую бармен выставил перед сидевшим рядом со мной мужчиной, была намного больше и наполнена мутноватым напитком медового цвета, увенчанным шапкой молочной пены. Стекло запотело от тепла напитка, и я ощутила в воздухе запах корицы и гвоздики.

– Проше? – бармен протер стойку перед нашими местами.

Я указала на напиток, стоявший рядом со мной, и подняла один палец. Бармен поднял брови и указал на «женское» пиво на другой стороне стойки.

– Не, – покачала я головой и снова указала на пиво соседа. – Проше!

Горячей и пряный напиток казался намного более привлекательным, чем жеманный розовый. Бармен повернулся к Лесу, который поднял два пальца.

Минут десять спустя перед нами стояли две кружки. Желтковая пена сверху оказалась нежной и сладкой, а горячее пиво под ней отличалось чуть перечной остринкой. Странная, но не отбивающая аппетит комбинация.

Когда Лес потянулся за своей кружкой, его костяшки задели тыльную сторону моей ладони. Я отпрянула. Я сознавала, что физически отстранилась от людей после Таиланда, – держалась чуть дальше от подруг, избегала объятий, отодвигалась во время разговоров: мне хотелось создать бо́льшую дистанцию.

Лес был довольно мил. Он подарил мне ручку, потому что в моей кончились чернила. Я подарила ему книгу «Нация фастфуда» Эрика Шлоссера, которую только что закончила читать. Но я чувствовала отстранненность. Я мало говорила и не рассказала ему о Шоне.

Бармен вернулся и облокотился на стойку перед нами.

– Добры? – спросил он, сложив большой и указательный пальцы в знак ОК.

– Добры, – повторили мы с Лесом, кивая и улыбаясь.

Указывая на наше пиво, тот медленно проговорил:

– Гжане пиво (горячее пиво), – а потом снова указал на бокал поменьше, из которого пила женщина на другом конце стойки, и посмотрел мне прямо в глаза: – Пиво з сокем (пиво с соком).

Я понимала, что он хочет что-то сказать мне то ли о размере порции, то ли о самом напитке. Но я слишком отвлеклась, думая, как удивительно похоже польское название пива на то слово, которое Шон столько раз произносил на китайском: пиво и пийёу, а точнее пи цзёу.

От пива мы с Лесом перешли к татанке – зубровке, или водке на особой траве с тем же названием. Эту водку пили стопками с яблочным соком. Я смутно помню, как успела подъехать на такси к своему хостелу как раз перед полуночным комендантским часом.

Утром я проснулась с головной болью, пустой шоколадной оберткой в кармане и шоколадкой, растаявшей в обертке подо мной. И впервые за многие месяцы не смогла припомнить свои сны. Какими бы ужасными ни казались кошмары, еще хуже было проснуться ни с чем.

Воспоминания, которые могли быть потеряны, и подробности, которые могли быть забыты, – вот что меня по-настоящему пугало. От мыслей об Аушвице леденела кровь, но еще больше меня расстраивали нерассказанные истории: фотографии безымянных узников, цыганские дети, превратившиеся в призраков, тысячи евреев, не зарегистрированных в Биркенау.

Я знала, что не хочу ничего забывать, даже тот вечер на пляже острова Пханган. Но я все еще пыталась понять для себя, как именно хочу помнить. Поэтому взяла свой дневник и подаренную Лесом ручку, развернула растекшуюся шоколадку и начала со слова пийёу.

 

17

Шанхай, КИТАЙ

Август 2002 г.

– Пийёу? – спрашивает Шон. Мы набрели на европейский магазинчик в Шанхае, где продаются всевозможные иностранные продукты, и мечтаем о пиве «Crown Lager» и сыре. Но человек, стоящий за прилавком, отрицательно качает головой.

Мы уже не одну неделю живем на соевом соусе, рисе, свинине, баклажанах, порой разбавляя их свиной требухой и китайским пивом, отдающим формальдегидом. Не готовые полностью отказаться от своей мечты, мы направляемся к сырной витрине в глубине магазина. Там лежит маленькая упаковка сыра с перцем халапеньо, который стоит больше юаней, чем только что купленные нами два билета на представление Шанхайской акробатической труппы. Мы решаем, что он того стоит.

Берем сыр и коробку австралийских крекеров и идем в паб под открытым небом в Фаго Цзуцзе, или «французском городе». Подтащив два стула под зонтик у шаткого стола, втискиваемся под него, прячась от палящего в середине лета солнца. Мы с Шоном теснимся в небольшом клочке тени, мое бедро уютно вжимается в его бедро, кожа наших ног соприкасается.

Шон ищет в словаре слово «нож».

– Цань дао?

Ему приходится повторить пару раз, прежде чем официант наконец понимает его.

Но следующая фраза Шона явно лучше отрепетирована:

– Бин дэ пийёу. Бин дэ, бин дэ.

Мы всегда просим «ледяное пиво», повторяя и повторяя слова, обозначающие «лед», – в надежде, что когда-нибудь нам, возможно, действительно принесут холодный напиток. Шон поднимает вверх указательный палец:

– И.

Заказывая только одну порцию, как полагает Шон, мы можем минимизировать то время, которое наш напиток будет нагреваться, и пиво не успеет стать теплым прежде, чем мы его допьем. Кроме того, пиво в этом баре абсурдно дорогое, по крайней мере для Китая. Дорогое пиво в пару к нашему дорогому сыру.

Официант приносит поблескивающую зеленую бутылку пива «Zhujiang» к нашему столу. Оно восхитительно холодное. Но меньше нас радует нож, который он гордо предъявляет нам. Длинное зазубренное лезвие покрыто ржавчиной и продолговатыми пятнами почерневшего жира. Бо́льшая часть деревянной рукоятки отвалилась. Мы рады, что не стали заказывать здесь еду, если состояние ножа хоть как-то указывает на состояние кухни.

К счастью, сыр подтаял на послеполуденной жаре, и нам удается разделать его палочками. Откуда нам было знать, что спустя пару часов наши желудки начнут корчиться в судорогах, и нам обоим станет до ужаса плохо. Шон решит, что после долгого периода воздержания от молочных продуктов нам, должно быть, стало трудно переваривать сыр. Дело либо в этом, либо в единственном холодном пиве, какое нам удалось заполучить в Китае.

Но пока мы еще пребываем в блаженном неведении. Мы доедаем весь брусок сыра и заказываем еще одно «ледяное пиво», постепенно передвигая стулья вокруг стола в попытке угнаться за тенью. Шон прикрывает глаза рукой и, щурясь, смотрит сквозь очки на солнце, приподнимая бутылку в знак тоста:

– За нас, Мисс. За Китай. И за то, чтобы нам повезло вместе.

 

18

Пляж Хадрин Нок, остров Пханган, ТАИЛАНД

9 августа 2002 г.

– Я люблю тебя.

Моя ладонь покоилась на гробе Шона; его тело теперь стало лишь темной тенью под цветным стеклом. После того как его заперли там, толпа у храма начала редеть. Местные держались на расстоянии, и одна из девушек-израильтянок коснулась моего плеча, прежде чем они обе ушли, оставив нас на время наедине. Мне была ненавистна мысль, что придется оставить Шона в храме, но и оставаться там самой тоже было невыносимо.

– Я так тебя люблю, – повторила я громче, перекрывая вибрацию моторчика вентилятора, сказав эти слова еще один, последний раз. А потом – еще один, последний раз, когда ехала в кабине грузовика вместе с девушками. Кузов его был теперь пуст.

Мы вернулись в «Сивью Хадрин» только после трех часов ночи. Нам пришлось несколько часов дожидаться в храме ключа, но девушки объяснили, что наутро, к восьми, мне нужно быть в полицейском участке. Не знаю, откуда им было это известно.

Они сказали, что поедут со мной. Когда я попыталась из вежливости протестовать, они проявили настойчивость:

– Мы постоим снаружи и подождем, если хочешь. Но поедем обязательно.

Моей первой реакцией было облегчение, что не придется оставаться наедине с полицией. Втайне я радовалась, что они не оставили мне выбора. И все же – они провели бо́льшую часть ночи наедине с моим шоком и телом Шона. Если бы я не увидела их утром, то не стала бы будить. И винить тоже не стала бы.

Однако я решительно настояла, что до тех пор побуду одна. Девушки не хотели оставлять меня в одиночестве: я могу остаться у них в кабане, или они могут переночевать в моей. Но я раз за разом отказывалась. Мне необходимо было побыть наедине с собой. Мне нужно было поговорить с Шоном, почувствовать его присутствие в комнате и не давать другим людям вытеснить его.

Едва я наглухо задернула тонкие занавески кабаны номер 214, раздался стук в дверь. Молодая канадка с непокорной гривой золотых волос и кленовым листом поперек груди. Парень с яблочным румянцем в красной бейсболке, держащий ее за руку. Они слышали о том, что случилось; они беспокоились обо мне.

– Хочешь, мы побудем с тобой?

– Нет. Спасибо – но нет. Мне действительно нужно побыть одной.

Я чувствовала себя неловко перед другими людьми – этакая диковинка. Словно за один вечер я вдруг стала гражданкой другой страны, о которой никто не знал. Даже земное притяжение под ногами чувствовалось иначе.

Ребята подарили мне фонарик и ушли. Я повертела в руках холодный металлический цилиндрик. И что, спрашивается, я должна делать с фонариком?

Я захлопнула и заперла дверь, но слышала, как парочка спорит снаружи под окном, что им делать – уйти или попытаться еще раз. Я выключила свет и не включала, пока звуки океана не поглотили шорох их удалявшихся шагов.

Когда я снова включила свет, стали видны вещи Шона, разбросанные по всей комнате, их длинные тени на стенах: его футболка, повешенная на спинку стула, его полотенце, зацепленное за светильник, его рюкзак, прислоненный к боковой стороне нашей кровати. Моя грудь разрывалась, сердце колотилось в горле, желудок горел от кислоты.

Первое, что я сделала, – сложила его старый фиолетово-бирюзовый рюкзак. Мне нестерпимо было видеть повсюду его вещи, словно он был по-прежнему здесь, со мной, словно в любую минуту мог войти в дверь.

Я сложила его рубашки и «боксеры», спрятала очки в футляр, чтобы не поцарапались, убрала с глаз долой его зубную щетку, сунула его паспорт в потайной кармашек вместе с авиабилетами. Вынула из его бумажника наличные и переложила в свой, чувствуя себя странно виноватой. Подарки для его родственников и друзей также были убраны в рюкзак. Его мягкий рассыпающийся аромат был на всем, что я складывала и упаковывала, и я гадала, сколько времени пройдет, пока этот запах не исчезнет.

Я все время пыталась абстрагироваться от океана. Но безжалостный шум разбивающихся волн и тяжелый запах едкой соли просачивались сквозь трещины и щели в стенах. Выглянув в окно, чтобы убедиться, что пляж безлюден, я вернулась в темноте на то место, где совсем недавно умер Шон. Написала на мокром песке послание одним пальцем. Мне так жаль! Я люблю тебя.

Было, должно быть, уже больше четырех часов. Непроглядная чернота. Луна – как лучинка в ночном небе, и никакого намека на то, что солнце когда-нибудь снова восстанет из вод. Ломаные волны окатывали песок пеной, стирая мои слова и утаскивая их в море. Я повернулась к океану спиной.

Вернувшись в кабану, я стянула через голову тонкий фиолетовый сарафан, чтобы принять душ. Материя свалилась мятой горкой на голый деревянный пол. Шон потерял сознание на пляже, когда я торопливо набрасывала этот сарафанчик. Я не понимала, что он умирает.

Я ненавидела себя за то, что пошла переодеться. Может быть, я смогла бы спасти его. Если бы я только побежала в тот людный бар как была, без майки… или сама начала реанимацию на пляже… или стала бы звать на помощь воплями, вместо того чтобы бежать за помощью… если бы я сделала что-то – что угодно – иначе…

В ту ночь я спала. Я удивлялась самой себе, даже стыдилась. Я не должна была заснуть. Не в ту ночь. Не в той постели. Не на тех простынях с рисунком из клоунов, все еще пахнувших им, все еще пахнувших нами.

Разумеется, он снился мне. Мы вместе стояли на светофоре. Был красный свет. Комик Али Джи подошел и стал ждать вместе с нами. Я пыталась рассказать Али Джи, как Шону нравится его программа, каким забавным Шон его считает. Но я была слишком пьяна. Не могла вымолвить ни слова. Светофор все никак не переключался, и мы не могли перейти улицу. И продолжали ждать.

 

19

Саламанка, Кастилия-Леон, ИСПАНИЯ

Март 1999 г.

Рюкзак Шона на нашей кровати, Gemini MacPac фиолетово-бирюзовой расцветки. Он мне уже сто раз говорил, что ненавидит эти цвета. Что в магазине ему показалось, будто они выглядят круто, но в ту же минуту, когда он вышел оттуда с рюкзаком в руке, он решил, что ненавидит их. Выпендрежные, девчачьи цвета. И маленький пристежной рюкзачок на каждый день он тоже терпеть не мог. И форма у него неудобная, и размер дурацкий.

На дворе ранняя весна, и я слышу внизу уличный шум Саламанки. Часы бьют десять, звонят церковные колокола, студенты университета флиртуют и спорят друг с другом по дороге на занятия. Над этим городским шумом летит The Will to Live Бена Харпера; альбом записан в плеере Шона, а плеер подключен к крохотным дорожным колонкам. Испанское солнце льется в распахнутые окна пансиона на вещи Шона, разбросанные по простыням.

Тяжелый настольный календарь с работами Пикассо, подарок на день рождения от бывшей; страницы календаря девственно пусты. Пара керамических барабанчиков, которые Шон купил в Фесе, но ни разу на них не играл. Расписанная вручную тарелка из Эворы для его матери. Традиционный берберский коврик, скатанный в толстый рулон, скрепленный скотчем. И по-зимнему тяжелая куртка из овечьей шкуры – никогда не видела, чтобы он ее надевал.

– Чем занята, Мисс? – Шон входит в дверь, только что после душа, который принимал в общей душевой дальше по коридору. Я смотрю и думаю, какой он сексуальный с мокрыми волосами и в полотенце, низко завязанном под шрамом, оставшимся после удаления прорвавшегося аппендицита. Я чувствую запах нашего общего мыла Dove.

Трек Faded в проигрывателе сменяется на Homeless Child, и Шон начинает танцевать, роняя полотенчико на пол и крутя бедрами, подбираясь ко мне.

– Разбираю вещи. И мы отправляем почтой все то, чем ты не пользуешься, домой.

– Но мне может понадобиться…

– Занести в расписание встречу через три недели, считая от вторника? – Перебиваю я и беру в руки настольный календарь. – Или барабанить баскские ритмы на улице, клянча мелочь у прохожих? – Сую ему в руки барабанчики. – Или путешествовать со своей собственной тарелкой – просто на тот случай, если в ресторане кончится посуда?

– Ну, никогда не знаешь, Мисс…

– Да ладно! Твой рюкзак весит тонну. У тебя спина отваливается. А мы не можем себе позволить все время разъезжать на такси. И больше не будет никаких оправданий, чтобы не ходить повсюду пешком.

– Ладно, ладно, ты победила, – он роняет барабанчики обратно в кучу вещей. – Тогда у меня просто будет намного больше места для подарков домашним.

Он затаскивает меня на постель и целует.

Ощущаю мятный вкус нашей зубной пасты и отстраняюсь, чтобы заглянуть ему в глаза.

– Что еще, Мисс? – его руки уже путешествуют вверх-вниз под моей футболкой.

В Испании Шон начал говорить: «Есть кое-что, о чем я очень хочу с тобой поговорить. Но я не уверен, как ты это воспримешь». Я знала, к чему он клонит, но была не готова, поэтому постоянно меняла тему. Мы знали друг друга меньше шести недель. Нам обоим было страшно сказать это первыми. Но я делаю глубокий вдох. Да и чего мне бояться?

 

Шон из Австралии, 25 лет

9 августа 2002 г. Остров Пханган

Девятого августа 2002 г. 25-летний австралиец умер от обширных ожогов ног, которые получил, зайдя по пояс в воду вечером на пляже Хадрин Нок (остров Пханган). Он успел выйти из воды и упал без сознания; дыхание прекратилось, пульс пропал в течение пяти минут. Несмотря на немедленную реанимацию, через 15 минут электрокардиограмма в больнице показала остановку сердца.

 

20

Тонг Сала, остров Пханган, ТАИЛАНД

10 августа 2002 г.

На следующий после 9 августа день я проснулась рано. В утреннем свете смерть Шона казалась невообразимой. Если не обращать внимание на гложущую боль на дне желудка, безмолвие в нашей кабане, его собранный рюкзак в углу и пустое пространство рядом со мной на этих простынях с рисунком из клоунов.

Пальцами я по-прежнему сжимала под подушкой по-прежнему его кольцо. На ладони осталась тусклая красная метка там, где в кожу впечаталась история Ирландии. Можно было даже разглядеть изгиб вопросительного знака.

Ключ от нашей кабаны лежал на тумбочке, прикрепленный к плоской деревяшке с вырезанными на ней цифрами 214. Эти деревянные брелоки были сделаны абсурдно громоздкими, чтобы гости не теряли ключи на пляже. Накануне ночью я стискивала в руках его кольцо и эту дурацкую деревяшку час за часом – в клинике, в грузовике, в храме.

«Ключ в твоей туфле». Это были последние его слова. Последние слова, которые он произнес. Он казался спокойным. Я задумалась: мог ли он понимать, что умирает, когда произносил их? Или когда он это понял, если вообще понял. В храме одна из израильтянок спросила, хочу ли я, чтобы она подержала ключ у себя. Но ключ был последним, о чем он говорил. Я не могла с ним расстаться.

Все казалось неправильным. В фильмах никто так не умирал. Никто никогда не говорил фраз типа «ключ в твоей туфле» прямо перед тем, как испустить последний вздох. Он не сказал мне, что любит меня, что будет скучать по мне. У нас не было возможности попрощаться. Я никогда не смогу сказать ему, что мне жаль. Я знала, что проведу остаток своей жизни, негодуя на театральность голливудских сцен смерти.

У меня першило в горле и болело в груди. Я механически оделась и почистила зубы, потом открыла дверь нашей кабаны – и оказалось прямо на том место на песке, где он умер.

Легкая волна набегала на берег перед моими ступнями, солоноватый запах гниющих водорослей висел в воздухе. Я понятия не имела, где на Пхангане находится полицейский участок и как туда добраться. Но когда я вошла в открытый холл «Сивью Хадрин», израильтянки уже ждали меня.

Вместе с девушками стоял мужчина из местных, которого я не узнала. Он кивнул мне, когда одна из девушек пожала мой локоть, а другая на мгновение задержала ладонь между моими лопатками. Мы несколько минут стояли, не говоря ни слова. Какое это было облегчение, что никто не ляпнул «доброе утро»!

Накануне я провела с этими девушками не один час, но даже не осознавала, насколько они красивы. Каждая на свой лад. Одна из них была тоненькой и угловатой, с большими сострадательными глазами, высокими скулами, веснушками и черными волнистыми волосами. У другой была над верхней губой родинка, совсем как у Мэрилин Монро, ореховые глаза и темные буйные кудри, чуть выгоревшие на концах от солнца.

Та, что была постройнее, наконец заговорила:

– Итак… – это было утверждение, а не вопрос. – Он отвезет нас в полицию. У тебя все при себе – твой паспорт, страховка Шона?..

После того как я сходила в кабану за документами, мы сели вслед за мужчиной в ржавеющий седан, припаркованный позади отеля. Он вел машину молча, наблюдая за мной в зеркале заднего вида. Я не могла прочесть выражение его темных глаз, и мой желудок сжимался и завязывался узлом. Я понятия не имела, чего ждать от полиции, и, хуже того, больше не понимала, чего бояться. Жалела, что мне не пришло в голову проверить, не лежит ли марихуана под окном нашей ванной комнаты. Но все мои тревоги были вытеснены шоком и отчаянием.

Полицейский участок представлял собой серое скопление бетонных коробок сразу за границей пыльного портового городка Тонг Сала. Мужчина остался у машины, а нас с девушками проводили в угловую комнатку и оставили одних. Там вдоль стены выстроился ряд пластиковых кресел, стоял письменный стол с компьютером, которому на вид было не меньше двадцати лет.

Пока мы ждали, над нашими головами жужжали и потрескивали флуоресцентные светильники, и я дергалась всякий раз, как в них вспыхивали лампы. Бо́льшую часть последних двенадцати часов я проплакала. Глаза слезились от жжения и боли, и мне было трудно сфокусироваться. Освещение в этом кабинете казалось слишком ярким, слишком белым, слишком громким. Я прижала подушечки ладоней к векам и сидела так, пока перед глазами у меня не осталась одна чернота.

Когда я подняла голову, одна из девушек, та, что с ореховыми глазами, раскрыла сумочку и сунула мне в руки крохотную бутылочку.

– Слишком много слез. Эти капли – просто супер.

Я глянула на бутылочку, но буквы на этикетке были мне совершенно не знакомы. Запрокинула голову и сжала пипетку.

– Спасибо, – я попыталась отдать ей бутылочку.

– Нет, – она остановила меня. – Тебе они нужнее. Оставь себе. Пожалуйста, – она сомкнула свои пальцы поверх моих.

– Ладно. Спасибо.

Другой рукой я вращала свободно сидевшее на пальце кольцо Шона, проводя подушечкой по маленьким человечкам, выгравированным на серебре, – пастуху и викингу.

– А что вы, девочки, делали в клинике? – раньше мне не приходило в голову поинтересоваться.

– Мы пошли за тобой.

– С самого пляжа? Чтобы узнать, все ли в порядке с Шоном?

Они обе умолкли, глядя мне в глаза. Девушка с черными волнистыми волосами ответила первой:

– Нет. Чтобы проследить, чтобы все было в порядке с тобой.

– После пляжа мы вернулись в свою кабану и молились, – продолжала другая девушка. – Мы молились о Шоне. Но потом просто не смогли сидеть спокойно. Поэтому пошли в клинику. Нам пришлось все время спрашивать дорогу. Вот почему мы добирались туда так долго. Но нам нужно было увидеть, все ли с тобой в порядке. Мы знали, что ты осталась одна.

– Вы знали, что он умер?

Прошла минута, прежде чем одна из девушек ответила:

– Мы думали, что да.

Я кивнула.

– Думаю, я тоже знала.

Хотя и хваталась за самый крохотный лоскуток надежды до тех пор, пока врач в клинике не дал официальное заключение. Но я знала уже на пляже. Я знала в тот момент, когда поняла, что толпа людей, окружавшая нас, перестала смотреть на него и стала наблюдать за мной. Я знала, когда стояла на коленях на мокром песке, и они переворачивали его, так что его перевернутое лицо оказалось вровень с моим. Я знала, когда парень-израильтянин отвернулся, в то время как я делала Шону искусственное дыхание в кузове грузовика. Я знала, когда этот израильтянин и местный, которые внесли Шона в клинику, не стали ждать объявления врача. Они стояли и курили на проселочной дороге, дожидаясь момента, когда придется во второй раз перевозить тело Шона.

Мы с девушками снова сидели в молчании под жужжащими флуоресцентными лампами. Казалось, мы ждем уже не один час, но я больше не могла полагаться на свое чувство времени. Одна только минувшая ночь длилась целую жизнь. Наконец одна из девушек взглянула на наручные часы.

– Мы давно здесь? – спросила я.

– Больше часа.

– Не следует ли нам сказать об этом водителю? Может быть, вызовем такси, когда закончим?

Девушки переглянулись, потом одна из них заговорила:

– Это не такси. Он – брат менеджера отеля. Он сам сказал, что отвезет нас снова.

– Снова?

– Этот тот же водитель, что и вчера ночью. Тот же человек.

– О…

Накануне ночью я ездила с ним пять раз, и только первый – в кузове. Грузовик я узнала бы сразу. Но на водителя так ни разу и не посмотрела.

Девушки коротко переговорили между собой на иврите, потом та, что с ореховыми глазами, поднялась.

– Пойду гляну, – пояснила она мне. Вынула из сумки потертый табачный кисет и пачку папиросных бумажек и вышла на улицу.

Когда она через некоторое время вернулась, с ней был полицейский. Он был одет в слаксы цвета загара и рубашку с коротким рукавом, а в зубах сжимал сигарету. Не сказав ни слова и даже не посмотрев в мою сторону, уселся за стол и потянулся за пепельницей. Между затяжками он колотил по клавиатуре. Но компьютер даже не пискнул, и экран оставался пустым.

После десяти минут такого времяпрепровождения он достал телефон и сказал в него что-то по-тайски. Потом ткнул пальцем в компьютер и пожал плечами. Откинувшись на спинку кресла, прикурил еще одну сигарету и изучающе уставился на меня.

– Мы ждать, – сказал он, выдувая дымную струю длиной на полкомнаты.

 

21

Шанхай, КИТАЙ

Июль 2002 г.

После месяца ужасных кроватей, неработающих электрических фенов и жалких струек вместо душа мы с Шоном решаем побаловать себя отелем среднего уровня «Рен Мин» в душном и влажном центре Шанхая. Первое утро мы проводим, то занимаясь сексом, то дремля на чистых глаженых простынях, упиваясь прохладной стабильной струей из кондиционера и тихим утром без орущих петухов, пререкающихся соседей и строительных шумов. Пока Шон похрапывает, я решаю выйти на улицу, чтобы добыть нам димсам на завтрак. Накануне мы нашли в ближайшем переулке крохотную ча сиу бао, лавку, где продают булочки со свининой.

В лавке я замечаю, насколько труднее жизнь без Шона. Его китайский далек от свободного, но мне трудно произнести даже простейшие фразы. Я улыбаюсь и киваю, спотыкаюсь на словах, обозначающих «простите»: дуй бу ци.

Указываю на булочки в стеклянной витрине и поднимаю шесть пальцев. Сесе – так я пытаюсь сказать «спасибо». Девушка за стойкой прикрывает рот рукой и хихикает.

Когда я возвращаюсь в отель, Шон заворачивается в простыню. Она смешно смотрится на его худощавом теле, нечто среднее между тогой и кимоно. Он сидит на краю нашей кровати и разламывает на две части жемчужно-белую булочку. Они мягкие и неприлично роскошные, клейкое тесто окружает комочки пряной свинины-барбекю. Шон затаскивает меня к себе на колени и целует.

– Мисс, если ты согласна, я хочу жениться на тебе.

Мне не нужно отвечать. Я обвиваю руками его шею и целую в ответ. Я чую запах соли на его коже и ощущаю на языке неожиданную сладость булочки.

 

22

Тонг Сала, остров Пханган, ТАИЛАНД

10 августа 2002 г.

Офицер курил и смотрел, а мы с израильтянками сидели и ждали под жужжащими флуоресцентными лампами в угловой комнате полицейского участка. Начинала разгораться послеполуденная жара, несмотря на вентилятор, поскрипывающий под потолком, и кожа на ногах прилипла к твердому пластику кресла.

Я ерзала на сиденье. Пристальный взгляд полицейского лишал меня покоя, но я была слишком убита горем, чтобы долго бояться. Девушки по очереди сидели рядом со мной и выходили курить, хотя дым от сигарет полицейского клубами висел в комнате. Одна из девушек уже в третий раз скатывала в пальцах сигарету, когда кто-то наконец приволок побитую жизнью старую пишущую машинку.

Полицейский сумел ровно вставить бумагу со второй попытки. Потом, зависнув двумя пальцами над металлическими клавишами, поднял глаза.

– Фамилия?

– Моя фамилия? Или его фамилия?

– Он, всегда. Всегда он. О’кей?

– О’кей, – я попыталась дышать. – Шон Рейлли.

– По буквам.

– Ш…

– Ф?

– Нет, Ш. Как в слове… – но я не могла придумать ни единого слова, которое начиналось бы с буквы Ш, кроме имени «Шон».

– Ш, как в слове «штопор», – договорила одна из девушек, рисуя в воздухе букву Ш. – Или «шепот», – она понизила голос. – Или «штамп», – она стукнула кулаком по ладони.

– О’кей. Ш, – он ткнул пальцем в машинку, и единственный рычажок клацнул по странице. Он снова поднял взгляд.

– О, – продолжила я.

– У?..

На каждую букву уходило по паре минут, и двойное Л в фамилии Шона только добавило путаницы. С датой рождения дело пошло легче, поскольку я могла показать на пальцах. Подняла два пальца, потом шесть. Через два месяца с небольшим ему исполнилось бы двадцать шесть лет – двадцать шестого числа. Его прошлый день рождения я пропустила, потому что путешествовала в одиночку по Тасмании. Если бы я только знала, что тот день рождения будет последним… Что ему навсегда останется двадцать пять.

– Он твой друг, да? – полицейский указал на меня кончиком своей сигареты.

– Жених.

Мы были помолвлены всего десять дней. Мы не сообщали большинству родственников и друзей, дожидаясь момента, когда сможем сделать это при встрече. Мне трудно было переключиться с «бойфренда» на «жениха». «Жених» – это звучало претенциозно. Поэтому я по-прежнему называла его своим бойфрендом. До момента его смерти. А потом мне отчаянно хотелось подтверждения того, что у нас было. Что мы были «мы», а не просто «я» и «он». Слово «бойфренд» вдруг стало звучать тривиально, банально. Он был для меня больше, чем просто бойфренд. Больше, чем друг.

– Жи-и-ни-их? – полицейский выговорил это слово, слоги стекали с языка тягуче, как патока.

– Помолвлены. Мы собирались пожениться.

– Но не женились?

– Нет. Пока нет.

– Теперь нет.

– Нет.

– Значит, друзья.

– Почти женаты. Скоро пожениться. – Я слышала пронзительное отчаяние в собственном голосе. Это казалось мне критически важным. Мы приняли решение провести остаток жизни вместе. Тот факт, что мы не устроили свадьбу, казался незначительной деталью.

– Не женаты. Друзья. То же, то же, но другое, – решил полицейский и ткнул в клавиатуру.

Когда я в первый раз пыталась объяснить ему, что случилось на пляже Хадрин, я так рыдала, что мне было трудно говорить. Я силилась замедлить дыхание, взять под контроль странные задыхающиеся звуки, вырывавшиеся из моей глотки. Потом мне пришлось повторить все заново, подыскивая слова, которые смог бы понять полицейский.

И когда я описывала, как перевернула Шона на спину, до меня дошло… он не вдохнул. Я думала, что он не мог дышать, лежа лицом в песке. Думала, что он был без сознания.

Но когда я говорила об этом, эта сцена снова и снова воспроизводилась в моем сознании. Я все еще слышала короткий вздох в тот момент, когда голова и плечи Шона коснулись песка. Он был неглубоким. Он был окончательным. Не знаю, почему я не обратила внимания на эту пустоту, на эту фатальность еще на пляже. Но стоило мне начать вспоминать, как я поняла. Это был последний вздох, который он сделал, который был вытолкнут из его тела, когда я его перевернула. Он был уже мертв.

Что означало, что он умер, когда я торопливо надевала сарафан. Что он умер один на пляже.

Я рассказала полицейскому обо всем, за исключением сарафана. Я не была уверена, многое ли он понял и прислушивался ли вообще. Но я не могла рассказать ему о сарафане. Не могла найти слов. Не могла рассказать ни израильтянкам, ни менеджеру «Сивью Хадрин», ни страховой компании Шона, ни его родителям, ни своим. Прошло больше пяти лет, прежде чем я смогла кому-нибудь рассказать об этом сарафане.

Конечно, я не забыла об этом. Грубое прикосновение легкой ткани к моей коже – всего лишь одна из многих неизгладимых подробностей, выжженных в моей памяти. Влажность, и зной, и соль этого раннего августовского вечера. Механическое вздымание груди Шона, когда я с силой вдувала свое дыхание в его легкие. Влажный песок и его холодные, одеревеневшие руки.

В полицейском участке я пыталась уложить эти подробности в понятную структуру. Но часы тянулись, полицейский переспрашивал и оспаривал каждое предложение, каждое слово. Я чувствовала себя напуганной и маленькой, изнуренной и разобранной на части. К тому времени как полицейский вытащил свидетельство о смерти Шона из стопки документов, лежавших перед ним, у меня не осталось сил.

Он указал желтым от табака пальцем на мою перекошенную подпись внизу страницы, потом указал на мою грудь.

– Ты.

Это был не вопрос. Но я кивнула. Я хотела быть полезной. Я хотела, чтобы мне позволили уйти. Мне до безумия хотелось убраться прочь из этого помещения, прочь от ярких флуоресцентных огней, прочь от него.

Он поднес пожелтелый палец к короткой путанице иероглифов, выведенных врачом.

– Значит, пьяный тонуть, – и, не глядя на нас, он снова повернулся к машинке, и руки его поднялись над клавиатурой.

– Нет! – обе израильтянки выкрикнули это одновременно, быстро и достаточно громко, чтобы я подпрыгнула на месте.

– Доктор писать «пьяный тонуть».

– Нет! – Девушка с черными волосами встала и пересекла комнату. Она указала на строчку иероглифов, которую врач вывел рядом с первой тонкой строчкой. – У него была аллергия. Его ужалили.

– Может, тонуть под наркотики. То же, то же, но другое. Он употреблять наркотики?

– Нет, – наконец заговорила я.

– Никогда наркотики? – он прищурил темные глаза.

– Никогда, – солгала я. – Никаких наркотиков.

Полицейский потянулся в кресле, взял пепельницу и пыхнул сигаретой. Внимательно изучил нас. Выдохнул. Потом показал четыре пальца на левой руке.

– Надо четыре свидетель мужчины.

– Что? Но там никого другого не было. Только я и Шон. Никого больше не было в воде!

Я подумала, что, должно быть, неверно поняла его, а может быть, неверно расслышала. Должно быть, что-то исказилось при переводе.

– Надо четыре свидетель мужчины, – полицейский пошевелил четырьмя пальцами. – Надо четыре мужчины подпись.

– Но там никого не было, – мой желудок, похоже, решил взбунтоваться. – Никто другой не видел. Там не было свидетелей. Только я.

Полицейский ткнул телефоном в мою сторону.

– Вы звонить четыре мужчины.

– Я никому не могу позвонить. Никто другой не видел.

– Надо четыре мужчины. Любой четыре мужчины. Четыре мужчины подписать.

– Никто не может подписать. Я никого здесь не знаю. Мы были только вдвоем. Только я и Шон.

– Пожалуйста, звонить четыре мужчины. Любой четыре мужчины.

– Не могу.

Полицейский пожал плечами.

– Тогда пьяный тонуть.

– Нет! – обе девушки снова заговорили одновременно.

– Он не утонул, – повторила девушка с ореховыми глазами.

– Его ужалили, – сказала другая.

– Нет мужчин подписать. Нет ужалить.

Я заталкивала обратно вопль, в груди глухо колотилась паника. Девушки продолжали спорить с полицейским ровными и сильными голосами. Они предложили ему взамен свои подписи. Он отказался.

Они начали говорить все одновременно. Их слова волнами накатывали на меня. Одна из девушек встала, и ее кресло чиркнуло по стене. Полицейский щелкал зажигалкой. Лампы над нашими головами продолжали монотонно гудеть. Я наблюдала, как слезы капают мне на колени. Проводила большим пальцем по фигуркам, вырезанным на кольце Шона. И смотрела на дверь. Прошло минут сорок, может быть, час, девушки жестикулировали, а полицейский курил сигарету за сигаретой.

– О’кей, – сказала одна из девушек, и решимость в ее тоне заставила меня поднять голову. – Мы подпишем.

Я повернулась к полицейскому, который пустил по столу ручку в их сторону. Понятия не имею, что заставило его передумать. Мне было все равно.

Водитель уснул в своей машине. Проснувшись, он отвез нас назад в городок Хадрин, что на полпути через узкий полуостров между Хадрин Нок и Хадрин Наи, Рассветным и Закатным пляжами. Мы нашли ресторан, чтобы поужинать, и девушки были впечатлены, когда я заказала что-то с чили. Помню, что пища ощущались странно: я гоняла пищу во рту языком, словно только что лишилась зуба, – и не чувствовала никакого вкуса. Но тошнота напомнила мне, что я беременна, и я сумела заставить себя проглотить пару кусочков, прежде чем мой желудок сжался, точно кулак.

Солнце быстро садилось, когда мы шли назад к «Сивью Хадрин». Проселочная дорога сменилась песком, воздух становился солоноватым, а звук прибоя понемногу усиливался. Одна из девушек сказала что-то на иврите.

– Она раздумывает, насколько плохо то, что мы подписались собственными именами, – объяснила другая. – Это из-за нашей армии. Нам не разрешается разговаривать с иностранной полицией.

– Простите меня, – сказал я. – И спасибо вам. Большое, – я остановилась. – Я ведь даже не знаю ваших имен…

– Анат, – рядом со мной остановилась девушка с черными волосами.

– Талия, – девушка с ореховыми глазами прижала раскрытую ладонь к груди.

– Я – Шэннон.

– Мы знаем. Приятно познакомиться.

 

23

Чанша, Хунань, КИТАЙ

Июль 2002 г.

Мы с Шоном пробираемся по переулочку в Чанше, перегороженному лапшичными, пельменными и лотками разносчиков, торгующих шашлычками из неопределимого мяса. Пар валит из крохотных кухонь, вынося запахи растительных масел, перцев и сигарет в уличную жару.

Парочка подростков впереди нас останавливается и пристально на нас смотрит. Затем девушка лезет в свою сумку, чтобы вытащить фотоаппарат, а потом, улыбаясь и кивая, приближается к нам.

– Цюин? – спрашивает она, поднимая камеру к глазам и делая вид, что фотографирует.

– Хао, – улыбается в ответ Шон. Я решаю, что она хочет, чтобы Шон сфотографировал их вместе, поэтому делаю шаг в сторону. Но девушка плавным движением скользит ко мне, просовывает руку мне под локоть и кладет голову на плечо.

– Це цзы! – она изображает другой рукой универсальный знак мира и широко улыбается в ответ на мою удивленную улыбку.

Потом парнишка передает камеру девушке, а сам становится рядом с Шоном. Поднимается на цыпочки, чтобы хватило роста обнять Шона за плечо, и тоже показывает «викторию». Шон привык к такому вниманию, он обнимает подростка за плечи в ответ.

– Це цзы, – вместе говорят Шон и парнишка, щурясь на летнем солнце.

– Сесе, – ребята благодарят нас и разворачиваются, чтобы уйти.

Шон похлопывает парнишку по спине, словно они старые друзья.

– Увидимся, приятель.

Хотя, разумеется, мы их больше никогда не увидим. Я гадаю, что они будут говорить потом другим людям, показывая эти фотографии: Это двое белых, с которыми мы познакомились в Чанше. Они даже не спросили наших имен.

 

24

Кирьят-Оно, Тель-Авив, ИЗРАИЛЬ

Ноябрь 2002 г.

– И где же вы познакомились с мисс Анат Аврааам и мисс Талией Шахар? – офицер израильской иммиграционной службы поднял глаза от листка бумаги, который держал в руках, и вгляделся в мое лицо.

– В Таиланде.

– Хмм… Давно ли вы их знаете?

– Три месяца. С августа. С девятого августа.

– И вас не волнует ситуация с безопасностью в Израиле?

Я помолчала. Был самый пик «второй интифады», или второго палестинского восстания. Я не знала, каким будет правильный ответ.

– Нет.

– Вы слышали о здешней ситуации?

– Да.

– И вы не боитесь? – он поднял брови.

– Нет, – повторила я.

Его темные глаза изучали меня. Он вернул мне листок с именами и адресами девушек и, наконец, поставил в мой паспорт штамп «Въезд разрешен», отпечатавшийся красными чернилами.

– А следовало бы, – на этом он со мной распрощался.

На самом деле я начала немного нервничать, когда меня вывели из очереди и стали расспрашивать еще во время задержки рейса в Стамбуле. Исколесив всю Польшу и перебравшись оттуда в Загреб, я купила билеты только накануне отлета. Турецкие чиновники проверили мой американский паспорт, калифорнийские водительские права, дебетовую карту, кредитки и студенческий. Они желали видеть мои обратные билеты из Тель-Авива, из Европы и далее вплоть до Калифорнии и стащили мой рюкзак с полки самолета, чтобы просветить его рентгеновскими лучами.

Затем меня снова вывели из очереди после посадки в Тель-Авиве, после чего допрашивали три разных офицера. Почему у меня была замена паспорта в Эквадоре? Есть ли у меня копии железнодорожных билетов на поездки по Восточной Европе? Зачем я годом раньше ездила в Малайзию? Как я могу позволить себе столько путешествовать, будучи студенткой? Рассказывала ли я кому-нибудь, что собираюсь в Израиль?

Я начала подумывать о поездке в Израиль, когда была еще в Санта-Крузе. Но сказала об этом лишь горстке людей. Мои родители были в ужасе. Некоторые из туристов в хостеле решили, что это круто. Я чувствовала, что мне необходимо это сделать.

Единственная причина, по которой я до последнего момента не покупала билеты, заключалась в том, что девушки никак не могли решить, настолько это безопасно. В последнем электронном письме от Талии говорилось, что теракты следуют друг за другом, так что – нет, наверное, мне не следует приезжать. Хотя взрывают в основном автобусы, так что, может, и ничего страшного. Но у нее нет ни машины, ни водительских прав, так что, может, все-таки не стоит. И все же они обе очень хотели бы со мной увидеться, так что, да, наверное, мне стоит приехать.

Я с нетерпением ждала встречи с людьми, которые уже знали о Шоне. Это было бы таким облегчением – когда не нужно прикидывать, что и как им рассказать, и стоит ли вообще рассказывать. Я истосковалась по домашней еде, по возможности постирать одежду и не проводить все дни в полном одиночестве.

С Анат и Талией на Пхангане я провела всего четыре дня. Им обеим было по двадцать одному году. У обеих были бойфренды. Они обе будут заняты своей жизнью, своими семьями, своими друзьями, своей работой. Может быть, у них даже стиральной машинки нет. На самом деле я больше боялась помешать им, чем стать жертвой теракта.

Я подтянула лямки рюкзака и взяла в руки блок сигарет из дьюти-фри, который купила для девушек. Я забыла спросить, какую марку они любят, поэтому остановилась на Marlboro Lights, которые курили большинство друзей Шона.

Анат и Талия ждали по другую сторону стойки таможенного контроля. Они стояли вместе, их темные головы склонились к наручным часам Анат, когда я подходила к ним. Талия с облегчением выдохнула, когда увидела меня, и обе они заулыбались. Потом по очереди обняли меня.

– Как хорошо, что ты приехала! Мы как раз вчера тебя вспоминали. Три месяца минуло…

Мне казалось, что не прошло и трех дней. Но мне сразу же полегчало, и еще растрогало то, что они помнили. В этот момент я поняла, что была права, решив приехать.

После леденящей ранней зимы в Польше мягкая теплая израильская погода в ноябре казалась знойной и душной. Прямой белый солнечный свет просачивался сквозь окна машины, пока мы ехали по тихому пыльному шоссе от аэропорта к дому родителей Талии. Я откопала солнечные очки со дна рюкзака и стала сдирать с себя слой за слоем неуклюжую теплую одежду, пока не осталась в футболке и джинсах. После долгого холодного месяца в Восточной Европе от прикосновения солнца к обнаженной коже я казалась самой себе практически голой.

Другой была не только жара. После острого чувства изоляции, которое не отпускало меня в Венгрии, Словакии и Польше, я удивлялась, насколько мгновенно и легко мне стало уютно с Анат и Талией. Они знали и понимали меня так, как не сумел больше никто из моего окружения. И в тот момент они были единственными двумя людьми на всем свете, с которыми я хотела быть.

Талия жила с родителями и старшим братом в маленькой квартирке на втором этаже дома в зеленом предместье Кирьят-Оно, сразу за границей Тель-Авива. Во второй половине дня Анат должна была вернуться на службу – она служила в армии, – а Талия в настоящее время пребывала в поиске работы, так что она была свободна и договорилась с еще одной подругой, чтобы та отвезла нас в Тель-Авив на обед.

Ноа оказалась высокой и тонкой, с длинными светлыми локонами-штопорами, и почти не говорила по-английски. Как только мы забрались в ее видавшую виды машину, она глянула на часы и включила радио. Послышалось какое-то объявление на иврите, и Талия развернулась на сиденье, чтобы перевести его смысл.

– Вчера наша армия уничтожила крупного лидера палестинских террористов, так что в Израиле будет плохо. – Она перестала сворачивать самокрутку и на миг прислушалась, потом продолжила: – Каждые полчаса по радио передают новости. А в Израиле новости есть всегда – всегда.

Затем девушка внимательно прослушала последние пять минут выпуска.

– О’кей, – заявила она, когда новости кончились и зазвучала неуместная и, по-видимому, неизбежная в 2002 году в любой стране Ketchup Song испанской поп-группы Las Ketchup. – Прямо сейчас в Тель-Авиве все нормально. Значит, едем в Тель-Авив.

Но спустя двадцать минут, когда мы приближались к Тель-Авиву, начали наперебой звонить телефоны и у Талии, и у Ноа. Первой позвонила Анат, потом брат Талии, а потом несколько разных друзей. Все они хотели знать, находимся ли мы в машине. Они хотели убедиться, что мы не снаружи, не на улицах и не в городе. Говорили, что палестинский террорист-смертник скрылся с одной из территорий и направляется в Тель-Авив.

Ноа включила радио погромче, и спустя минуту-две Талия сказала мне, что Тель-Авив закрыт.

– Добро пожаловать в Израиль! – подмигнула мне Ноа в зеркальце заднего вида.

Ноа начала было выворачивать руль, чтобы ехать обратно в Кирьят-Оно, когда они с Талией увидели машину, полную их друзей, проезжавшую мимо. Те съехали на обочину и опустили стекла, чтобы поболтать.

Когда мы разъезжались, Талия перевела для меня суть разговора:

– Они едут дальше. Говорят: «Его поймают раньше, чем мы туда доберемся. А если уж нас взорвут, так взорвут», – Талия пожала плечами и выпустила сигаретный дым в окошко. – Но с тебя пока хватит одного трагического события.

Мы не успели далеко отъехать в обратном направлении, как снова зазвонили телефоны, а по радио прошло очередное объявление. Бомбиста поймали, и Тель-Авив снова открыт. Так что мы развернулись во второй раз и поехали в город.

Когда мы, наконец, добрались, со Средиземного моря, по пустынным улицам сквозил соленый морской бриз. Стекло, металл и бетон – офисные здания возвышались над безлюдными зелеными парками и уличными кафе. Город был современным и выглядел дорого: сияющий и чистый, но пугающе тихий.

Талия и Ноа выбрали небольшой дайнер в переулке. Нас усадили в кабинку с коричневыми пухлыми диванчиками, и я задумчиво взяла в руки меню, хотя коренастые точки и буквы иврита выглядели для меня такими же невнятными, как азбука Брайля.

– Отлично! Идеальный ресторан, – сказала Талия, ее ореховые глаза сияли.

– Почему? Что в нем такого хорошего? – спросила я, все еще кося глазом в меню и пытаясь разобраться в мешанине тесно расположенных черточек и буковок.

– Всё, – Талия потянулась через стол и ненавязчиво перевернула меню в моих руках. Только тогда до меня дошло, что я пыталась читать его слева направо… или вверх ногами.

– Но еще прекраснее то, что здесь никого нет, – она обвела рукой пустое помещение.

– Потому что никто не увидит, как я пытаюсь читать меню вверх ногами?

Талия улыбнулась.

– Нет, потому что здесь нет никаких террористов-смертников.

Талия заказала для нас хрустящие жареные шарики фалафеля с густым сливочным хумусом и пастой тахини, теплую питу, салат из помидоров и крохотные маринованные огурчики с чесноком и укропом. Помня по Таиланду о моей любви к чили, она попросила принести хариф, местный острый соус. Когда зеленый комковатый соус принесли, она состроила рожицу и передвинула его на мою сторону стола со словами:

– Может быть, надо быть чуточку сумасшедшей, чтобы приехать в Израиль, но чтобы есть это, надо окончательно спятить!

Пока мы ели, Ноа то и дело заговаривала на иврите. Всякий раз Талия протестовала и указывала на меня.

– Английский! Английский! Только по-английски!

Наконец, Талия сдалась:

– Ладно, сил моих больше нет! Будем вместо этого учить тебя ивриту.

И пошло: шалом – «здравствуй», ма – «что», кен – «да», ло – «нет». Тода означало «спасибо», бевакаша – «пожалуйста», а слиха – «простите». И наконец, тов – «хорошо», саибаба – «круто», шекель – «деньги» и л’хаим – «за здоровье».

Было намного легче подражать их произношению, чем пытаться самостоятельно догадаться, как произносятся незнакомые слова, напечатанные в заключительном разделе моего путеводителя Lonely Planet. Девушки впечатлились, когда я смогла повторить этакий отхаркивающийся звух «х» в словах слиха и л’хаим.

– Саибаба! Почти как настоящая израильтянка!

Возвращаясь после обеда к машине Ноа, я заметила посреди тротуара бесформенную кучку. Кажется, длинный черный свитер, который кто-то, должно быть, случайно уронил. Когда мы подошли ближе, я нагнулась было, чтобы подобрать его.

– Нет! Шэннон! – голос Талии звучал громко даже для израильтянки, и я застыла на месте с протянутой рукой. – Не прикасайся!

Она оттащила меня назад за плечо.

– Никогда не знаешь… – пояснила она. – Там могла быть бомба.

Талия продела руку мне под локоть и подтолкнула на другую сторону улочки. Все это время она не сводила глаз с черного свитера.

– Пожалуй, ты пока еще не настоящая израильтянка.

В тот вечер, первый проведенный мною в Израиле, пятеро израильтян были убиты менее чем в сорока милях к северу от нас, в кибуце Мецер. Убийца застрелил на улице женщину, которая гуляла с бойфрендом, а потом секретаря кибуца, который отреагировал на выстрелы. После этого он вломился в ближайший дом, где молодая мать побежала в детскую, пытаясь защитить двоих своих сыновей. Матану было пять, а Ноаму всего четыре. Они были застрелены, когда тянулись к телу матери из своих кроваток. Ноама нашли с одной соской во рту, а другая была зажата в его крохотном кулачке.

Я провела в Израиле еще семь дней, и за одну только эту неделю были убиты еще двенадцать израильтян и шестнадцать палестинцев. В 2002 году террористами-смертниками были осуществлены сорок семь подрывов, в результате которых были убиты 238 человек – больше, чем в любой другой год. Жизней лишились почти 1500 гражданских лиц. Этому году предстояло стать одним из самых кровавых за всю историю конфликта, а для израильтян – самым смертельным. Смерть была там повседневной частью жизни.

Я видела, как израильтяне – включая двух моих подруг – справлялись с этим. Повсюду, где мы бывали, присутствовали полицейские и солдаты, вооруженные пистолетами, винтовками и автоматическим оружием. Проверки безопасности требовались для допуска почти в любое здание: в банк, кафе, в магазины, книжные лавки, бары и ночные клубы. Вооруженные молодые мужчины и женщины в оливково-зеленой форме проверяли багажник нашего автомобиля везде, где мы парковались, обыскивая все наши сумки всякий раз, когда мы переступали порог, и, наконец, сканировали все и всех с головы до ног металлодетектором.

Тель-Авив почти каждый день закрывали, по крайней мере на какое-то время. Мы собирались ехать в город за суши, когда у Талии звонил телефон, а потом в эфире звучало предупреждение от военных: не выходить на улицу. И вместо этого мы оказывались перед одним из двух телевизоров в тепле семейной гостиной (у ее родителей телевизоров было два и еще пара наушников, чтобы можно было смотреть разные программы, сидя бок о бок на диване). Мы смотрели «Фактор страха» и подбивали друг друга представить, как прыгаем из окна двадцатого этажа на трапецию, или как нам приходится есть овечьи глаза или живых сверчков.

Когда мы все же выбирались из дому, существовали определенные правила. Не пользоваться общественным транспортом. Никогда не есть в кафе под открытым небом. Никогда не ходить в популярные бары или ночные клубы, особенно в Иерусалиме. Избегать скопления народа.

Террорист-смертник с наибольшей вероятностью подрывался рядом со входом, прямо перед тем как его могла схватить служба безопасности. Так что вместо того, чтобы стоять в очереди, ожидая проверки, мы всегда называли свои фамилии и отходили в сторонку, дожидаясь на почтительном расстоянии. Анат носила прозрачную пластиковую сумку, чтобы ее можно было быстро просмотреть. И, оказавшись внутри, мы никогда не садились за стол у входной двери.

Зима была куда опаснее, поскольку мешковатые куртки не выглядели подозрительно. Но были и другие признаки, на которые следовало обращать внимание: неуклюжая походка, большая сумка, потливость, тяжелое дыхание, нервный тик, стеклянный взгляд и молитвы, которые бормочут себе под нос.

Мои подруги и их друзья рассказывали и пересказывали истории о террористах-смертниках так, как люди в Соединенных Штатах могут беседовать о последнем эпизоде сериала «Сейнфелд».

В Иерусалиме был случай, когда бомбист случайно подорвал себя в момент перехода улицы. Он никого не убил, но его голова влетела в открытое окно квартиры на пятом этаже.

А еще был случай со смертником неподалеку от университета в Тель-Авиве. Это произошло в месяц перед моим приездом, он пытался войти в переполненный автобус через заднюю дверь. Водитель не увидел террориста и закрыл двери, зажав его. Когда пассажиры закричали, что двери зажали человека, водитель снова открыл их, и бомбист упал на землю без сознания. Только когда водитель и другие пассажиры попытались нащупать его пульс и оказать первую помощь, они заметили на нем взрывчатку.

Мы с Анат и Талией вечерами гуляли по широким, пустым, обрамленным деревьями улицам Кирьят-Оно, и девушки рассказывали мне, каким живым был некогда Тель-Авив. Они надеялись, что он снова будет таким. Им печально было видеть Израиль настолько тихим, с закрытыми отелями и кинотеатрами, без туристов, исчезнувших из музеев, ресторанов и с белых песчаных пляжей.

Местные, с которыми знакомили меня девушки, очень радовались моему приезду. Они хотели знать, какая она – Калифорния, что я думаю об Израиле и страшно ли мне быть здесь. Один бармен, который как-то раз вечером в Тель-Авиве смешивал для меня гранатовый мохито, даже сказал, что Джордж Дабл-Ю – их ангел.

– Мы готовы к следующей войне в Заливе, – сказал он, ставя локти на стойку передо мной и хрустя костяшками. – Последняя была ерундовая. Когда воздушные тревоги только-только начинались, народ хватал противогазы и бежал в комнаты, специально изолированные пластиком и клейкой лентой. Но потом привыкаешь к этим тревогам и знаешь, что у тебя есть в запасе от двух до пяти минут до ракет, и еще успеваешь по пути остановиться и сделать себе сэндвич.

Израильтяне, с которыми я знакомилась, не казались ни запуганными, ни озабоченными. Они жили своей жизнью, ходили в кафе и клубы, встречались, пили и танцевали. Они просто старались ничего этого не делать вблизи от дверей.

Однажды теплым солнечным вечером Анат, Талия и Ори, бойфренд Талии, повезли меня в музей танков Яд ле-Ширион в Латруне, примерно в получасе езды на машине на юго-восток от Кирьят-Оно. Бетонная крепость в оспинах от пуль была окружена иссушенными бурыми холмами, и более сотни танков выстроились аккуратными, упорядоченными рядами. Там были черные танки, белые танки, голубые танки, желтые танки, зеленые танки и танки в камуфляжной расцветке. Был даже танк на вершине старой водонапорной башни.

Мы бродили между рядами, мои друзья разглядывали танки, обмениваясь замечаниями вроде «Ух ты!», «Какой мощный!» или «Страшный…» и «Ужасающий…». Мне было трудно увидеть какие-либо различия помимо раскраски. Но Анат, которая продолжала служить, и Талия с Ори, которые сравнительно недавно отслужили свой обязательный срок в армии, могли оценить то, что не способна была увидеть я.

Подле танка, стоящего на вершине водонапорной башни, была длинная белая каменная стена с именами всех военнослужащих, убитых со времен войны за независимость Израиля в 1948 году и по сей день. Имена группировались согласно различным сражениям, в которых они принимали участие и погибли. Там были тысячи имен: простые черные буквы иврита в колонках, одна за другой.

Мы шли вдоль этой стены справа налево, и когда стали приближаться к недавним спискам, Анат, Талия и Ори начали находить в них фамилии своих знакомых. Они перестали разговаривать и прикладывали ладони к стене, проводя пальцами по буквам имен павших друзей, собратьев-солдат и бывших бойфрендов.

В прохладе музея, у Врат мужества, благодаря черно-белым фотографиям улыбающихся молодых мужчин и женщин имена обретали лица. Двадцать четыре часа в сутки фотографии проецировались на темную стену; каждую сопровождали только имя, возраст и дата гибели.

Башня в старой крепости была превращена в Башню слез. Стены внутри были отделаны броней с поврежденных и взорванных танков, спаянные листы проржавели и были изранены отверстиями от пуль. Вода стекала по этим стенам и собиралась в бассейне под стеклянным полом у основания. Я настолько привыкла в одиночку бродить по музеям в Восточной Европе, что теперь было почти дико делить это переживание с людьми, которых я знала. Еще непривычнее было то, что каждый из них понимал, каково это – внезапно кого-то потерять.

Мы вчетвером стояли вместе в этой башне, безмолвные и неподвижные, а капли сбегали по искореженной стали стен. Мы думали о разных людях, которых любили и которые умерли слишком молодыми.

У меня с собой тоже были фотографии. Анат и Талия провели не один час с телом Шона в ту ночь на острове Пханган – на пляже, в клинике и в храме. Но они никогда не видели его живым. Они хотели иметь возможность увидеть, как он выглядел до того, как умер. И поэтому попросили привезти фотографии Шона в Израиль.

Шон во дворе перед домом моих родителей в Калифорнии, в своей любимой рубашке на пуговицах в голубую клетку и очках в проволочной оправе. На лице расплывается легкая улыбка, на щеках ямочки, рука обвивает мою талию; я прислоняюсь к нему, смеясь.

Мы вдвоем валяемся на гостиничной кровати в марокканском Фесе. Голова Шона запрокинута, и он хохочет так самозабвенно, что его глаза крепко зажмурены. Моя голова лежит у него на груди, и я хихикаю, уткнувшись ему в шею.

Шон сидит на веслах в маленькой деревянной лодочке, правя к острову Блед в Словении. Его глаза скрыты за темными очками, на нем одна из футболок, ставшая из белой голубой в результате несчастья в прачечной с участием пары темно-синих носков. Остальное белье постепенно вылиняло до почти белого, светлея с каждой стиркой, но пока его футболка имеет тот же оттенок голубого, что и небо, которое простирается в отдалении за его спиной.

Показывать девушкам эти фотографии, говорить о Шоне и о той ночи в Таиланде с людьми, которые были там, – какое утешение!

Ори тоже был на Пхангане в августе. Талия познакомилась с ним на острове, их флирт только-только начинался, когда умер Шон. И как-то раз в баре в Тель-Авиве девушки организовали мне встречу с Амитом, тем худощавым израильтянином с козлиной бородкой, который помогал проводить реанимацию на пляже Хадрин Нок, а потом ездил вместе с нами в грузовике в клинику.

На Пхангане мы с Амитом так и не познакомились, но спустя три с лишним месяца я мгновенно узнала его темно-карие глаза. Он сидел в задней части бара, рядом с ним на стуле лежал потертый гитарный кофр, а его длинные пальцы сжимали бокал с пивом. Я пыталась сфокусироваться на чертах его лица, когда он говорил со мной, но единственное, что стояло у меня перед глазами, – тот момент, когда он отвернулся, когда я делала Шону искусственное дыхание рот в рот в кузове грузовика.

Ори написал рассказ о смерти Шона, а Амит сочинил песню; и то, и другое было на иврите. Амит в тот вечер в Тель-Авиве спел мне свою песню, но я не смогла понять ни слова.

Анат и Талия продолжали задавать мне вопросы. Как и в Таиланде, они просили рассказывать о Шоне и о нашей совместной жизни. Они слушали, когда я хотела поговорить о нем, – о том, как он рванул вверх по лестнице в хостеле в Барселоне, о том, как мы с рюкзаками путешествовали по всей Европе, пели караоке и взбирались на священные горы в Китае. Девушки не отводили глаз и не меняли тему разговора, когда я плакала; им не становилось неуютно, когда я молчала.

После того как Шона внесли в кузов грузовика на пляже, после того как я забралась внутрь и держала его голову на коленях и пыталась дышать за него, Анат и Талия шли за нами пешком в клинику. Они оставались рядом со мной и там, и в храме, и в полицейском участке.

Я не сознавала, что они следовали правилам. В Израиле есть правила, как избежать смерти, но есть и правила ее принятия. Хотя я не могла похоронить Шона до тех пор, пока не привезла его тело самолетом в Мельбурн, девушки обращались со мной так, словно я сидела шиву.

Впоследствии я искала информацию о традициях траура в иудаизме и узнала, что шива – это ритуальный период глубокого траура. Тот, кто потерял родителя, ребенка, сестру, брата или супруга, сидит шиву в течение семи дней. Во время похорон скорбящие разрывают одежду, покрывающую их сердце. После этого они проводят вместе неделю, обычно в доме покойного, сидя на низких скамеечках или на полу, и принимают посетителей с соболезнованиями. Гости ждут, пока скорбящие заговорят первыми, приносят с собой еду и приходят помянуть усопшего.

На Пхангане Анат и Талия следовали правилам посещения в период шивы. Никаких приветствий. Девушки позволяли мне самой начинать разговоры или молчать, если я предпочитала безмолвствовать. Они старались говорить о Шоне, называть его по имени и произносить его имя как можно чаще. Но они ни разу не изрекли никаких клише или банальностей. Они приносили мне еду, напоминали мне, что надо продолжать есть и пить. И всячески старались не оставлять меня одну.

Они ни разу не разговаривали со мной до той ночи на пляже. Лишь намного позднее я узнала, что они даже поменяли билеты, чтобы остаться на острове до тех пор, пока я не получу разрешение уехать и забрать тело Шона. Эти девушки могли бы с легкостью уйти от трагедии, которая не была их собственной. Но они, не сказав мне ни слова, поменяли свои авиабилеты и изменили все планы, вместо того чтобы покинуть меня.

В Израиле я спала на запасном матраце на полу в комнате Талии. Я по-прежнему мучилась бессонницей и кошмарами и бо́льшую часть ночей просыпалась в кромешной тьме, липкая и мокрая от пота. Вероятно, мое тело никак не могло приспособиться к тамошней жаре, но по утрам я всегда чувствовала себя достаточно комфортно. Талия, спавшая в другом конце комнаты, тоже просыпалась, и мы слушали новости и пытались понять, куда можно отправиться в этот день без риска для жизни.

Девушки не оставляли попыток вывезти меня на восток, к Мертвому морю. Они описывали подъемную силу соли, солнце, что светит там круглый год, зеленоватую глину и темно-синюю воду. После Таиланда я еще ни разу не соприкоснулась с океаном, и Анат с Талией считали, что Мертвое море было бы неплохим первым шагом. Оно не было настоящим морем, зато было соленым. Кроме того, из-за отсутствия там живых организмов не было опасности столкнуться с медузой, да и девушки не отходили бы от меня ни на шаг.

Но существовали и другие опасности, и всякий раз как мы пытались спланировать эту поездку, снайперы или террористы-смертники с Западного берега делали ее невозможной. Я понимала, что девушки расстроены, но ни в коем случае не настаивала. И хотя это было против здравого смысла, я пока еще не была готова вернуться в воду.

– Тебе нужно увидеть Иерусалим. Нам нужно добыть пистолет.

– Да, нельзя приехать в Израиль и не побывать в Иерусалиме. Но нельзя ехать без пистолета.

Казалось, в этих двух пунктах были единодушны все. Пусть девушки были вынуждены отказаться от Мертвого моря, но они были не готовы отказаться от Иерусалима. Увы, Анат работала и тренировалась со своим подразделением всю неделю (в чем конкретно заключалась ее работа, говорить было запрещено). Девушкам потребовалась пара дней, чтобы найти человека вооруженного и способного сопровождать нас с Талией.

Ари был близким другом девушек, имел водительские права, а также оказался одним из личных телохранителей премьер-министра Шарона. Он даже получил задание сопровождать вице-президента Чейни во время его визита в Израиль в том же году.

Ари постоянно появлялся на страницах газет, маячил где-то на краю фотографий. Мускулистый, одетый в черное, он коротко стриг светло-рыжие волосы, и за темными очками-«зеркалками» у него прятались веснушки. В данный момент он работал в облегченном режиме, после того как сломал руку, играя в футбол, так что мог отвезти нас в Иерусалим.

Мы поехали в этот древний город прохладным ясным днем. Шоссе из Тель-Авива ползло, извиваясь, по Иудейским горам, мимо каменистых террасных долин, запятнанных зеленью кустарников и прошитых пересохшими речными руслами. Когда мы подъехали ближе, я начала замечать в отдалении приземистые белые домики, сгруппировавшиеся на склонах гор. Все здания в Иерусалиме были выстроены из местного бледного известняка, имевшего слегка варьирующиеся оттенки кремового, песочного, розового и золотистого цветов. Сквозь окна машины я ловила лучики яркого солнечного света, отражавшиеся от камня, беленых крыш и углов, прижавшихся тесно друг к другу и четко выделявшихся на фоне темно-голубого неба. Потом мы совершали очередной поворот, и сияющий город снова исчезал.

Прежде чем въехать в центр Иерусалима, Ари сказал, что у него есть для нас особый сюрприз. Он подмигнул Талии, сидевшей на пассажирском сиденье, а она повернулась и подмигнула мне, и ее ровные белые зубы сверкнули под темным пятнышком родинки на губе.

Ари припарковал машину недалеко от Сада роз, и мы зашагали мимо рядов подстриженных колючих кустов и через широкую лужайку. Напротив нас, как сказала Талия, оказался кнессет, израильский парламент. Это было большое квадратное здание, задрапированное сине-белыми израильскими флагами и окруженное небольшими группками одетых в форму мужчин и женщин в темных очках и с винтовками, закинутыми за плечи.

Ари глянул на часы.

– Одиннадцать минут.

Талия снова широко улыбнулась мне, а я стояла и гадала, что такое должно сейчас случиться.

Вскоре после этого показалась вереница крупных мужчин в темных костюмах и темных очках, которые приблизились и начали выстраиваться по краям лужайки. Ари коротко кивал им, когда они проходили мимо, и они в ответ приподнимали подбородки. Потом я услышала жужжащий гул вертолета, опускавшегося на лужайку. Он сел настолько близко к нам, что порыв теплого воздуха заставил меня отступить на шаг, и я услышала, как мягкое биение лопастей отдается эхом в моей груди.

Винты замедлили вращение с пронзительным воем, и из вертолета выпрыгнули еще несколько широкоплечих вооруженных мужчин. Посреди этой группы, футах в десяти от нас, показался низкорослый толстенький человечек с расплывшейся талией и седыми волосами. Это был Ариэль Шарон.

Мы недолго смотрели, как Шарон шел через лужайку в противоположном направлении, прежде чем его полностью скрыли от наших глаз телохранители. Щеки Талии вспыхнули румянцем, и она радостно улыбнулась мне. Ее переполняли патриотические чувства и гордость, но, главное, она хотела, чтобы я поняла, что нахожусь в безопасности. Уверена, многие люди приезжали в Иерусалим без оружия, не говоря уже о присутствии одного из личных охранников премьер-министра. Но Талия делала все, что было в ее силах, чтобы со мной гарантированно не случилось больше ничего плохого.

После этого несколько телохранителей премьера отправились вместе с нами обедать в кафе, расположенное в паре минут езды на машине. Там подавали хумус, солоноватый салат из порезанного кубиками огурца и сочного помидора, подкопченные баклажаны на гриле, фаршированные оливки, фасоль фава с лимоном и кислый йогурт, сбрызнутый оливковым маслом.

В Восточной Европе я питалась в одиночку почти месяц, притворяясь, что не замечаю сочувственных или любопытных взглядов других посетителей, и поэтому теперь упивалась анонимностью, которую обеспечивала компания. Такое облегчение, когда за тобой не наблюдают!

В этом кафе в Иерусалиме то тут то там мелькали бицепсы телохранителей, мышцы на их квадратных челюстях вздувались, когда они жевали, рассказывали анекдоты или говорили по телефону. Стесненная их бочкообразными грудями, торчащими локтями и оглушенная громкими голосами, обсуждавшими ежедневные террористические угрозы, я чувствовала себя крошечной, тихой и незначительной. Однако всякий раз, как один из охранников начинал переключаться на иврит, Талия указывала на меня и кричала через весь стол, хлопая ладонью по деревянной столешнице:

– Английский! Английский! Только по-английски!

После обеда мы с Ари и Талией провели вторую половину дня, бродя по Иерусалиму. Остановились посмотреть на жонглеров, и Талия пыталась переводить шутки уличных артистов. Мы рылись на прилавках рынков под открытым небом, но, увы, ни на одном из них не нашелся тот единственный предмет, который я искала, – новая тетрадь для дневника. В той, которую я привезла с собой из Калифорнии, осталось меньше десятка страниц, и я не представляла, где искать следующую.

Улицы Иерусалима были яркими, шумными, пышущими жизнью и полными людей. Мужчины в черных шляпах с пышными бородами и завитыми пейсами проходили мимо смуглых фигуристых женщин, одетых в зеленую форму, с помадой на губах и вооруженных автоматами.

В этом городе чувствовалась пульсирующая энергия – вопреки, а может быть, и благодаря сильному политическому напряжению, кипевшему под внешним спокойствием. Однако еще глубже под всем этим присутствовала безмятежность или неподвижность, какой я никогда не ощущала ни в одном другом городе. Иерусалим каким-то образом казался сосредоточенным и спокойным.

Стены Старого города заключали в себе лишь треть квадратной мили, но узенькие мощеные переулки просто взрывались красками и звуками. Там были голубоглазые блондины и африканцы настолько черные, что кожа отливала синевой. Я видела красно-белые клетчатые платки-куфии, полупрозрачные белые вуали мандиль, длинные черные шерстяные сюртуки рэкл и сверкающие золотые распятия. Рядом со мной раздавались голоса на таком количестве языков, что я даже не могла сосчитать: иврит, арабский, армянский, русский, французский, испанский, английский и эфиопский… В воздухе носились запахи угля, соленой рыбы, дрожжевого хлеба, благовоний, табака, свежих цветов и пота. Откормленные коты метались туда-сюда между одетыми в черное ногами, и женщины тащили за собой вереницы по пять-шесть детишек, вцепившихся в их длинные юбки. Однако это все равно не отменяло неизъяснимого спокойствия.

Миновав контролируемую мусульманами Храмовую гору, мы пробирались к Котелю, западной части Стены плача. Ватага пухленьких школьников скакала и прыгала, толкалась и хихикала сразу за площадью. Учительница тыкала пальцем и вопила, пытаясь выстроить подопечных в шеренгу, в то время как мужчина в обычной одежде, но с автоматом бдительным оком оглядывал окрестности.

– Школьные группы всегда сопровождает родитель с оружием, – объяснила Талия, прикуривая сигарету и вдыхая дым. – Есть надежда, что никто не попытается взять ребенка в заложники, если рядом мамочка или папочка с автоматом.

Ари с собственным оружием ждал нас снаружи, пока мы с Талией проходили еще более тщательные, чем обычно, проверки службы безопасности. Когда мы вошли на просторную, мощенную камнем площадь, первое, что я заметила, – это что стена сегрегирована. Я привыкла видеть вооруженных солдат-женщин повсюду и не ожидала здесь такого. Отделенная экраном, или мехицей, женская сторона с правого края была значительно меньше и на ней было значительно меньше людей. Две женщины стояли на стульях рядом с мехицей, подглядывая за происходившим на мужской стороне. Но никто из мужчин не обращал ни малейшего внимания на женскую половину.

Вся площадь была полностью закрыта тенью от окружавших ее высоких стен, и воздух здесь был по крайней мере на пару градусов холоднее. Натянув через голову толстовку, я порадовалась, что у меня есть шанс устроить стирку дома у Талии. Куда я ни бросала взгляд, повсюду над нами возвышались гигантские блоки мелового камня медового оттенка. Из-за этих стен едва виднелся золоченый Купол скалы и бежевый, квадратный в сечении минарет мечети Аль-Акса на фоне голубого неба на Храмовой горе.

Женщины на нашей стороне были и молодые, и старые, темнокожие и белые, ортодоксальные иудейки в явных париках, в одежде с длинным рукавом и длинных юбках, и девочки-подростки с подведенными глазами, в джинсах и футболках. Все стояли лицом к стене. Они либо приближались к ней, как мы, и отступали назад, не поворачиваясь спиной, либо сидели или стояли перед ней – тихонько распевая, покачиваясь, молясь, читая и прижимаясь к камням ладонями, а порой и лицом.

Мы с Талией остановились примерно в двадцати футах от стены, и она вытащила из сумочки два листка бумаги и две ручки. Сотни лет люди записывали свои желания у этой стены, втискивая свои молитвы в трещины между древними камнями.

Я замешкалась. Во всех до единого желаниях, которые я загадывала после смерти Шона, – на первую звезду, падающую звезду, белую лошадь, выпавшую ресничку, застежку ожерелья, сдутую шапочку одуванчика, подброшенную монету, церковную свечу или задерживая дыхание в туннелях, – я загадывала получить обратно тот единственный вечер, и чтобы Шон не умер. В свои самые мрачные моменты я просто желала, чтобы мы снова были вместе, не важно где.

Но стоя там, у Стены плача в Израиле, я впервые пожелала, чтобы мы с Шоном оба обрели покой. Даже не знаю, что заставило меня передумать. Может быть, сила и решимость израильтян, которых я встречала. Может быть, просто то, что Талия стояла со мной рядом.

Я записала свое желание и подошла к стене. Ее прямоугольные плиты были огромными, разных размеров, с осыпающимися уголками. Стена под моей ладонью оказалась прохладной и шершавой. Я, уроженка Калифорнии, земли, которая стала штатом только в 1950 году, находила уму непостижимым то, что стою перед чем-то, построенным в 19-м году до нашей эры. Даже сам воздух вокруг этой стены казался густо замешенным на пыли и истории.

Каждая трещина и щелочка, куда можно было дотянуться рукой, была до отказа забита листками сложенной, скатанной и скомканной бумаги с краями, покрытыми синими пятнами там, где потекли чернила. Выше над головами широкие шапки серо-зеленой травы проросли в пространстве между камнями. Следуя примеру Талии, я всунула свое желание в уголок, приминая другие, и поцеловала стену. Прислонилась лбом к камню и закрыла глаза.

Но стоило мне начать пятиться от стены, как я принялась жалеть о том, что написала. Из всех мест, где могло случиться нечто безумное, Иерусалим казался самым подходящим для таких желаний. Я пожалела, что не пожелала невозможного.

Ближе к концу моего пребывания в Израиле меня пригласили отужинать в шаббат вместе с семьей Анат. Была пятница, 15 ноября, – четырнадцать недель со дня смерти Шона, месяц с тех пор, как я прилетела в Восточную Европу, два дня до того, как мне предстояло покинуть Израиль и снова лететь в Европу в одиночестве.

Мы с Талией пешком дошли от дома ее родителей до дома родителей Анат, что потребовало меньше минуты, поскольку они располагались в соседних кварталах Кирьят-Оно. Анат днем прислала SMS, сообщив, что опоздает. Ее подразделение попало под снайперский огонь неподалеку от Газы, и она не знала, как долго еще задержится. Нам следовало начинать ужин без нее.

Семья Анат жила в квартире на втором этаже, такой же, как у родителей Талии, только с менее эклектичной белой мебелью и дополнительным этажом. Когда мы пришли, ее родители встретили нас тепло и гостеприимно, хотя почти не говорили по-английски. Зато старший брат Анат, Шахар, более чем восполнил этот недостаток. Он был худ, красив, очарователен и забавен.

– О! Боже! Мой! Какие в Сиднее невероятно фантастические бары, верно? Я бы пошел на убийство, лишь бы у нас, в Тель-Авиве, были такие бары. И тебе пришлось жить там целый год? Завидую черной завистью! Не могу поверить, что ты уехала оттуда добровольно. Хотя, конечно, Калифорния, должно быть, не менее сказочное место. Чего бы я только ни отдал, чтобы увидеть Сан-Франциско! Если бы только я когда-нибудь смог получить туристическую визу…

Обеденный стол за нашими спинами был уже уставлен блюдами с едой. Прямо перед закатом мать Анат стала зажигать свечи, и тут явилась сама Анат. Полинялая зеленая форма была ей точно по фигуре и выглядела аккуратнее, чем форма, которую я видела на улицах. Черные волосы были убраны назад в пропыленный конский хвост, веснушки рассыпались по острым скулам. Она была прекрасна – уверенная, умная, собранная и усталая.

Мать обняла Анат за плечи и быстро поцеловала. Когда она заговорила, по ее тону казалось, что она бранит свою дочь, но я догадалась, что дело просто в резких звуках иврита и израильском произношении. И все равно она вела себя так, словно Анат застряла где-то в транспортной пробке, а не под огнем снайперов.

Анат быстро сбегала наверх переодеться, а потом присоединилась к нам в столовой. Когда я росла в Калифорнии, некоторые друзья моего детства были евреями, но скорее по названию, чем на деле, и я никогда прежде не бывала на традиционных ужинах в шаббат. Тот вечер был наполнен песнями, историями и рукопожатиями. Отец Анат провел кидуш, благословляя вино и плетеный хлеб халу, прежде чем разломить его на куски и пустить вдоль стола.

Я не могла припомнить, когда в последний раз столько ела. С Таиланда я только теряла вес и аппетит. Но в тот вечер все до единого блюда были соблазнительными. Израильтяне – интересная смесь культур: мать Анат была из Болгарии, а отец – из Ирана, и это отражалось в их меню. Там был прозрачный куриный бульон с клейкими фрикадельками гонди, баклажаны, фаршированные пряным мясным фаршем и рисом, тефтельки кофта с луком, хрустящий куриный шницель, картофель, жаренная на гриле рыба, салаты, пресные лепешки и огромные миски густого, сдобренного сливочным маслом хумуса.

Мать Анат особенно заинтересовали мои странствия по Восточной Европе. Она была совсем маленькой, когда ее семья бежала в Израиль после Второй мировой войны, и больше она ни разу в Европу не возвращалась. Но яростно гордилась тем, что Болгария сумела уберечь все свое 48-миллионное еврейское население от лагерей.

Это была история, которую я никогда прежде не слышала. Впоследствии я поискала информацию в Сети и прочла, что царь Борис III отказался от травли евреев. Хотя тысячи евреев на территориях Фракии и Македонии подверглись депортации, все до единого евреи, жившие в Болгарии, были спасены. Это долго умалчивалось в Советском Союзе, поскольку коммунистические власти не хотели признавать заслуг болгарского царя, так что правда выплыла на свет только после окончания «холодной войны».

В тот вечер шаббата все сказанное приходилось переводить на два языка. Было много жестов, размахивания руками, качания головой; когда кто-нибудь хлопал ладонью по столу, раздавался звон столового серебра. Атмосфера была очень теплой. Лицо матери Анат разгорелось, когда она расспрашивала меня об Аушвице и о том, что я там видела. Она хотела знать, что в Восточной Европе говорят про Вторую мировую войну, про Шоа или холокост. И ей было интересно все, что касалось восточноевропейской кухни.

– Маме просто любопытно, ела ли ты там что-нибудь вкуснее ее сегодняшнего ужина, – со смехом объяснила Анат.

Мы взялись за руки, сидя вокруг стола, хозяева дома прочли молитвы на иврите, потом мы все вместе подняли бокалы. Несмотря на то что большинства слов я не понимала, у меня все равно в тот вечер возникло чувство, что я там своя. Впервые за все время после смерти Шона я почувствовала себя частью чего-то. В этом доме, в этой семье я чувствовала защищенность и утешение, пусть эта традиция и не была моей собственной.

Но все рассыпалось трухой в следующую секунду после того, как зазвонил телефон. Мать Анат передала мне трубку, я услышала голос своей мамы – и разрыдалась. Не знаю, почему я так отреагировала, это было для меня неожиданностью не меньшей, чем для моей мамы и родителей Анат. Пытаясь успокоиться, я вышла с трубкой на улицу, в теплый вечер, и села на бетонные ступени крыльца. Мы с мамой обменялись едва ли парой слов, но я так и не смогла сдержать слез, а она расплакалась вслед за мной.

Пока мы сидели за столом в доме Анат, менее чем в семидесяти милях от нас, в области Хеврон, началась серия засад на дорогах, позднее получившая название «Аллея смерти». Бой продолжался более четырех часов. К его концу были убиты трое палестинцев и двенадцать израильтян, в том числе полковник Дрор Вайнберг, из всех убитых за все время «второй интифады» он был самым высокопоставленным человеком. И хорошим другом Талии.

Услышав эту новость, Анат и Талия пришли в ярость. Их особенное возмущение вызвало сообщение о том, что людей убили на пути в синагогу.

– Убивать спящих малышей, убивать людей, едущих поклоняться Богу, – это то, чего мы не стали бы делать никогда! – говорила Талия. – Все их мечети по вечерам освещаются яркими зелеными огнями, чтобы их не бомбили. Иногда просто сил не хватает…

Могу только представить, каково это – когда есть кто-то, кого можно обвинить в смерти близкого человека. За то недолгое время, что я провела в Санта-Крузе после похорон Шона, я вступила в группу поддержки молодых вдов, где познакомилась с Бет, моей ровесницей; она жила на другом конце страны, в Олбани, в штате Нью-Йорк.

У Бет и ее мужа Робби был двухлетний сын. С тех пор как Робби стал отцом, у него редко выдавалось свободное время, чтобы поездить на своем любимом мотоцикле. И вот однажды вечером он взял мотоцикл и поехал на ужин к родителям Бет, а Бет с сыном следовали за ним на машине. Им нужно было преодолеть всего-то пару миль.

Но этот короткий отрезкок изменил всю жизнь Бет. Она пропустила поворот, а когда вернулась… Робби сбила машина, за рулем которой сидел врач, возвращавшийся домой после долгой смены в больнице, он уснул за рулем. Это было ужасно: обломки мотоцикла, усыпавшие всю дорогу, тело Робби, отброшенное на другую сторону шоссе, разбитое вдребезги стекло и смятый металл машины, крики Бет, отдающиеся у нее в ушах, и малыш, пристегнутый в детском креслице на сиденье позади нее…

Когда я разговаривала с Бет, она хотела, чтобы этот врач лишился всего – водительской лицензии, медицинской лицензии, дома и свободы. Здесь, в Израиле, гнев Бет вспоминался мне почти каждый день. Я завидовала Бет, у которой был сын, но Израиль заставил меня осознать: тот факт, что мне некого винить в смерти Шона, был пусть мелочью, но достаточно значимой, за которую я могла сказать «спасибо».

– Может быть, ты успеешь на свой рейс, а может быть, и нет, – Талия сморщила нос и посмотрела на часы. Анат вела машину по тихому пыльному шоссе к аэропорту. – Мы не так уж сильно опаздываем, но тебе понадобится три часа, чтобы пройти досмотр. Меры безопасности при отъезде из Израиля гораздо жестче.

– Жестче? – переспросила я.

– Да. Когда въезжаешь в страну, они боятся, что ты будешь участвовать в протестах или сделаешь какую-нибудь глупость, типа будешь тусоваться в Газе или на Западном берегу, тебя убьют, и получится международный инцидент. – Темные глаза Анат встретили мой взгляд в зеркальце заднего вида; в ее пальцах, лежавших на руле, была зажата сигарета. – Но когда уезжаешь, они боятся, что ты будешь сливать информацию.

– Они боятся, что я поеду в Палестину?

– Шэннон, нет никакой Палестины, – наставительно сказала Анат. – И уж точно ни в коем случае не произноси этого слова при безопасниках.

– Но в любом случае, – продолжила Талия, – ничего страшного, потому что ближе к вечеру есть еще один рейс в Стамбул. Если пропустишь утренний, полетишь на 581-м. Но тебе следует позвонить матери, – она передала мне на заднее сиденье телефон и ухмыльнулась, – чтобы она знала, почему ты задерживаешься, когда получит твой е-мейл с сообщением, что ты, наконец, благополучно выехала из Израиля.

Сознавая, в какую сумму обойдется звонок в Калифорнию, и понимая, что Талия наотрез откажется от денег, я старалась говорить как можно короче. Когда мама сняла трубку, я сказала ей, что со мной все в порядке, но есть пятидесятипроцентная вероятность, что я не успею на свой рейс. Не о чем беспокоиться, поскольку в этом случае я просто сяду на следующий самолет. Когда мы в последний раз разговаривали с мамой по телефону, я едва могла связать два слова, так что теперь сказала ей, что родители у девушек просто замечательные, а еда была восхитительной, а мама сказала, что всегда рада получить от меня весточку. Когда я отключила телефон, Анат спросила, куда я собираюсь отправиться дальше.

– Да вот думаю, может, в Боснию. Вроде бы есть рейс ООН в Сараево. Ну, мне-то придется добираться туда самой.

– Турпоездка Шэннон по раздираемым войной странам, – Талия рассмеялась и покачала головой, потом выпустила дым в окошко. – Ты определенно сумасшедшая.

В ее словах была доля истины. Какая-то часть меня думала, что я могу не вернуться домой из этой поездки. До Таиланда мне, пожалуй, не хватило бы дерзости или глупости, чтобы поехать в Боснию, тем более в одиночку. А после случившегося трудно было понять, какой смысл осторожничать. На Пхангане мы вообще ничем не рисковали, а случилось самое худшее.

И все же я не уверена, что стала бы думать о Боснии, не побывай в Израиле. Проведенное с девушками время перевернуло для меня всё. Я ощущала себя более отважной. Правила и ритуалы Израиля придавали сил, помогли почувствовать солидарность и утешение. Традиции траура в иудаизме были осмысленными. Анат и Талия никогда не пытались отвлечь меня, развеселить или успокоить, они признавали мое право на боль от смерти Шона. Так не было ни с кем ни в Соединенных Штатах, ни в Австралии, и это было именно то, в чем я нуждалась.

Но в присутствии других людей мне было трудно мысленно разговаривать с Шоном, и я была готова снова остаться в одиночестве. Я никогда не встречалась ни с одним человеком, у которого возникла бы мысль побывать в Боснии, так что эта страна казалась мне местом, где можно побыть одной.

В аэропорту Бен-Гурион я прошла сквозь строй вооруженной до зубов охраны у стойки регистрации, через обыск багажа и продолжительные собеседования с сотрудниками безопасности, но все-таки успела на свой рейс. Транзитом через Турцию я прилетела в Хорватию, где единственным доступным размещением в тот холодный вечер был одноместный номер в отеле. В дешевых хостелах и пансионах, где я обычно останавливалась, не так часто имелись телевизоры, а здесь он был; за последнее время я привыкла постоянно слушать новости с девушками, так что, готовясь ко сну, я щелкнула пультом. Первый же выпуск новостей был посвящен Израилю, и я застыла на месте с зажатой в зубах щеткой и пастой, текущей по подбородку. Самолет «Эль-Аль», выполнявший рейс 581 из Тель-Авива в Стамбул, был захвачен.

 

25

Перт, Западная Австралия. АВСТРАЛИЯ

Январь 2002 г.

Шон еще раз наполняет бокалы холодным белым вином, передает мне раздел мировых новостей газеты The West Australian, а сам откидывается на спинку кресла со спортивными страницами. Я пробегаю глазами международные заголовки. Очередной палестинский террорист-смертник подорвался в торговом центре в Тель-Авиве. Дэниел Перл по-прежнему числится пропавшим без вести в Пакистане. Слушания по делу корпорации Enron и суд над Джоном Уокером Линдом только-только начались.

Шон уже оставил свою работу в Cadbury Schweppes, но еще не уехал в Китай, и мы догуливаем последние деньки нашего спонтанного отпуска в Перте. Мы провели эту жаркую летнюю неделю, плавая в море, валяясь у бассейна в нашем отеле, ныряя с маской и катаясь на велосипедах по острову Роттнест, попивая пиво в бухтах Фримантла и лакомясь самыми хрустящими, самыми сочными жареными кальмарами в своей жизни.

Когда наш обратный рейс в Мельбурн был отложен, мы вернулись в город, чтобы в последний раз насладиться обедом – с вином и газетой. Я вдруг замечаю, насколько тоньше мой раздел мировых новостей по сравнению со спортивным разделом Шона, и до меня доходит, что нескольких страниц не хватает.

– У тебя есть статья о программе Буша «Ни одного отстающего ребенка»? – спрашиваю я его.

– Я припрятал самые нервные странички, Мисс. Те, что с инициалами Дж. У. Ты только расстроишься, а ведь мы все еще в отпуске, – Шон подмигивает и салютует бокалом.

– Может, вместо того чтобы читать о Дабье, – Шон разглаживает свою поношенную рубашку в голубую клетку, сворачивает газету и откладывает ее в сторону, – мы поговорим о том, чтобы съехаться и жить вдвоем? Как только вернусь из Китая, а? Я подумываю о Карлтон-Норте. Мы сможем ходить по пабам на Брунсвик-стрит и в кафе на Лигоне, и ты будешь совсем рядом с Мельбурнским университетом.

Его ладони проскальзывают мне под шорты и вверх по бедру, он наклоняется, чтобы поцеловать меня. Я чувствую на губах восковой привкус гигиенической помады и спелую сладость рислинга.

– Итак, когда мы наконец поселимся вместе… Как ты думаешь, что со временем начнет тебя раздражать? – спрашиваю я. Мы с Шоном путешествовали вдвоем месяцами, побывали по крайней мере в десяти разных странах, и я достаточно часто ночую в доме, который он снимает вместе с тремя своими приятелями на Альбион-стрит. Но у нас еще не было возможности вести намного более обыденную повседневную жизнь.

– Эти твои газеты, – говорит он, бросая взгляд на скомканный раздел мировых новостей слева от меня. – Ты никогда не складываешь газеты, как положено. А как насчет меня, Мисс? Какое мое очаровательное качество со временем будет доводить тебя до слез?

– То, что ты никогда не закрываешь зубную пасту колпачком. И потом она вытекает и заляпывает всю полочку. – Ванная комната парней в Мельбурне действительно выглядит омерзительно.

– Ну, разве ты не счастливица, если зубная паста – единственное, что приходит тебе в голову? – Шон доливает вино в оба наших бокала. – Полагаю, в таком случае, мы поладим, Мисс. Тебе нужно только научиться складывать газеты после прочтения… и не обращать внимания на дурацкие колпачки.

И мы заливаемся смехом.

 

26

Хадрин, остров Пханган, ТАИЛАНД

10 августа 2002 г.

К тому времени как мы с Анат и Талией добрались до «Сивью Хадрин», летнее солнце уже опустилось за кабаны. Я едва успела познакомиться с этими девушками, а они уже провели со мной целый день в полицейском участке.

На вопрос о том, когда можно будет забрать тело Шона, полицейский отвечал уклончиво. Я понятия не имела, когда нам позволят покинуть остров. Знала только, что не могу больше остаться в кабане номер 214 ни на одну ночь: и окно, и дверь, и веранда – все выходило прямо на то место на песке, где он умер.

– Значит, будешь жить с нами, – Анат указала на бетонное здание позади ресторана.

– Да, – подхватила Талия. – Займешь мою кровать, а я буду спать вместе с Анат.

– Нет. Спасибо. Все в порядке. Я возьму себе отдельный номер.

– Пожалуйста. Наш номер все равно слишком большой.

Я посмотрела на ряд дверей, чуть ли не сбившихся в кучу, и усомнилась в этом.

– Честно, спасибо. Но мне нужно немного побыть одной.

– Может, других номеров и нет, может, все занято, – Анат подняла брови и пожала худыми плечами.

Но когда я подошла к менеджеру «Сивью Хадрин», та улыбнулась:

– Ноу проблем.

Она была высокой и стройной, с прямыми черными волосами, заплетенными в косу. Кофейного цвета кожа была без морщин, но в глазах притаилась усталость. Когда мы только приехали на Пханган, она показалась мне старухой. А ей было, наверное, где-то около тридцати пяти.

– Ноу проблем, – повторила она и, продолжая улыбаться, протянула руку. В кулаке я сжимала плоскую деревяшку с вырезанным на ней номером 214. Против воли я разжала пальцы и наконец отдала ее.

Женщина потянулась за новым ключом – от более дешевой и тесной кабаны подальше от пляжа. Односпальная кровать. Никакого вида на море.

Она вложила ключ в мою ладонь и улыбнулась:

– Теперь все о’кей?

Когда мы прибыли сюда, Шон предпринял все свои – обычно безнадежные – попытки заигрывания, чтобы добиться условий получше. В «Сивью Хадрин» это сработало. Он подмигивал и смеялся – и своим подмигиванием и смехом пробил-таки кабану номер 214. Оставив его и дальше шутить с менеджером, я пошла к пляжу, а Шон попросил женщину крикнуть мне из открытого окна, как мне повезло с ним. Потом он догнал меня, неся на плечах оба наши рюкзака.

– Ты слышала, что она сказала, Мисс? Она сказала, что тебе повезло. Повезло, что у тебя есть такой мужчина, как я.

– Я все слышала, хитрюга. Ты знаешь, что слышала. И я знаю, что мне повезло.

Да, я была счастливицей. Теперь же, стоя в холле отеля после того, как он умер, я не могла придумать ни единого ответа на вопрос: «Теперь все о’кей?»

Внутри моей новой кабаны было сумрачно и пахло плесенью. Первым, что я заметила, была кровать: узкая и провисшая. И простыни без клоунов. Простые белые простыни были слишком похожи на те, в которые вчера завернули тело Шона. Только вчера Шон проснулся бок о бок со мной на двуспальной кровати в кабане номер 214, и наши тела переплетались на простынях с рисунком из клоунов…

Вчера я проснулась не в духе. Мне уже начал наскучивать Пханган, и я была готова двигаться дальше. Шон, однако, никуда не спешил. Он наслаждался жизнью в неторопливом темпе и пытался в то утро заставить меня расслабиться, но я правда была не в настроении. Тогда он выпрыгнул из нашей двуспальной кровати и потащил свою голую худую задницу в душ, окликая меня и смеясь через плечо:

– Мисс, как тебе предложение раздеться догола, включить свою кнопочку и разогреться к тому времени, как я выйду?

Чего я и не подумала сделать. Но после душа Шон стал целовать меня. Это было и сильно, и нежно, и долго. И, сама не заметив как, я стала возбуждаться. Конечно, мы не представляли, что это будет последний раз. Наш последний раз. Его последний раз.

Теперь я ощущала странного рода удовлетворение оттого, что, по крайней мере, настроилась тогда. Настроилась и ответила на его ласки. Что мы каким-то образом, сами того не зная, по максимуму воспользовались нашими последними несколькими часами вместе. Что я оказалась не слишком упрямой и смогла перебороть свое настроение. Что мы оба кончили.

Казалось, от этой новой одноместной кабаны до номера 214 пролегло расстояние во многие мили. Мне потребовались две ходки, чтобы перетащить оба наши рюкзака. Черные очертания пальм склонялись над песчаной дорожкой, молодой августовский месяц висел белым осколком в небе. Я заперла дверь и задернула занавески, а потом принялась распаковывать его вещи, откладывая в стопку то, что могло мне понадобиться.

Отложила шорты и любимую рубашку Шона в голубую клетку, чтобы одеть его, если будет возможность. Я передергивалась всякий раз, как думала, что на нем одни боксеры. Дело не в том, что Шон страдал излишней скромностью. Даже в доме на Альбион-стрит, который он снимал вместе с приятелями, он шествовал в ванную по длинному коридору в чем мать родила, перекинув полотенце через плечо.

Однако теперь мне отчаянно хотелось прикрыть его. Я не знала ничего о стадиях трупного окоченения, я не знала, смогу ли согнуть его конечности. Я не знала, будет ли его тело пахнуть или распухать… Я даже не знала, у кого просить ключ от стеклянного холодильного ящика, в котором он был заперт в храме. Но я волновалась из-за того, что скажут его родители, если узнают, что я позволила перевозить его и смотреть на него чужим, когда он был в одном белье.

После храма, а потом еще раз, после полицейского участка, я снова звонила домой и в Австралию. Ни моих родителей, ни отца Шона не было дома в тот вечер, когда он умер, но потом я смогла дозвониться до своего отца и до дяди Шона, с которым ни разу не встречалась в Мельбурне. Мать Шона перестала отвечать на звонки после того, самого первого. Так что всякий раз, как я звонила в Австралию, я разговаривала с разными родственниками. Но не с Одри.

Еще мне казалось, что я не переставая рассказываю историю о том, как он умер. Я рассказывала ее врачу в клинике, моему папе и дяде Шона, потом полиции, менеджеру отеля, моей маме, старшему брату и отцу Шона. Завтра утром мне придется снова пересказывать ее страховой компании Шона, австралийскому консульству, может быть, сотрудниками авиакомпании. Если тайская полиция еще не закончила со мной, возможно, придется попытаться поговорить и с моим консульством. Я вытащила паспорт и авиабилеты Шона, чтобы отложить в ту же стопку, где уже лежали его документы на страховку и путеводитель Lonely Planet по Таиланду.

Оттого, что Таиланд не был моей идеей, я ощущала не столько удовлетворение, сколько облегчение. Шон купил путеводитель в Китае и начал агитировать меня провести в этой стране отпуск еще в апреле. Подумай только, Мисс! Секс, пляж, солнце, курево, море, секс = Таиланд, – писал он в электронных письмах. Я хотела поехать во Вьетнам. Но билеты из Шанхая в Ханой стоили вдвое больше билетов в Бангкок. И Шон хотел, чтобы мы отдохнули от странствий по Китаю – где-то в простом и расслабляющем месте. Пханган тоже был его идеей. Как и борьба на пляже накануне вечером.

Но после того как мы с ним боролись, он пошел за мной в воду. Он последовал за мной туда, где я стояла, и держал меня на руках, и целовал меня, и умер.

В сотый раз за последние двадцать четыре часа видение рубцов, обвивших икры Шона, мелькнуло перед глазами. Сетка темно-красных линий казалась почти живой, оплетающей, обматывающей и душащей его худые белые ноги…

А потом, в последний раз, я стала собирать старый фиолетово-бирюзовый рюкзак Шона. Я делала это неторопливо, подолгу держа в руках его шелковые «боксеры», вдыхая тальковый запах его футболок. Я разговаривала с ним, складывая его одежду, говорила, как мне жаль и как сильно я люблю его, что я отдала бы все на свете, лишь бы он не был мертв. Его смерть ощущалась как что-то такое, что еще можно исправить, если я сумею придумать, на что ее обменять, – на мою жизнь, мое здоровье, мое счастье, мое сердце. Я предлагала все оптом. Потом я взяла брусок мыла и липкий тюбик нашей общей зубной пасты и сунула их в свой собственный рюкзак. Его рюкзак я задвинула в дальний угол своей новой кабаны и весь остаток недели старалась на него не смотреть.

В ту ночь я рывками просыпалась, разбуженная прерывистыми взрывами чириканья и писка. В четырех стенах моей кабаны оказался заперт одинокий геккон. Он часами то подавал в темноте голос, то умолкал, и я гадала, пытается ли он привлечь самку или отпугнуть хищника. Но всякий раз, включая свет, я оказывалась совершенно одна, и нигде никого не было.

 

27

Эс-Сувейра, Марракеш-Тенсифт-Эль-Хауз, МАРОККО

Февраль 1999 г.

Я вкладываю руку в ладонь Шона, наши пальцы уютно переплетаются. С океана дует сильный солоноватый ветер, но ладони у Шона мягкие и теплые.

Мы идем вдоль осыпающихся, сложенных из песочного цвета кирпичей крепостных сооружений Скала-де-Порт в Эс-Сувейре на западном побережье Марокко. Мы только-только начали держаться за руки. Прошла едва пара недель с нашего знакомства и первого поцелуя в Барселоне. Мы еще не спали вместе. Но уже готовы к тому, что нас принимают за пару.

Ладони Шона намного крупнее моих, так что я держусь за его безымянный и мизинец. Раньше я никогда ни с кем не держалась так за руки, но это дарит ощущение непринужденности и защищенности.

Соль, растворенную в воздухе, почти можно глотать. Мы идем мимо волн с барашками по скалистому атлантическому побережью. Чайки кричат и носятся в восходящих потоках воздуха над головой. Я расслабленно льну к Шону. С тех самых летних каникул, которые я проводила в детстве в Сан-Диего, любое западное побережье ощущается как родное. Я нахожу север и определяю время по садящемуся в море солнцу. Восточные берега всегда казались мне несколько чуждыми, а рассвет над океаном – каким-то неправильным.

Мы идем к гавани, где пропеченный солнцем усатый рыбак выпутывает из сетчатой корзины, задубевшей от соли, пару на удивление крупных лобстеров. Он варит их и вскрывает панцири, прежде чем выложить наш обед на импровизированный стол из ящиков и бочек. Мы садимся и едим рядом с его деревянной лодкой; яркая краска длинными полосами отслаивается от корпуса. Рыбак подает лобстера с лимоном и солью, но ни то, ни другое не нужно. Мясо нежное, сливочное и сладкое, с океанской остринкой от морской воды, капающей с разломанного красно-оранжевого панциря на плоть внутри.

Когда мы вытираем пальцы, измазанные в соленом соке, приближается темнокожий молодой человек во флисовой куртке в европейском стиле и бейсболке, ведя с собой двух красновато-коричневых верблюдов.

– Франсе? – окликает он.

Шон мотает головой.

– Инглиш? Откуда? Лондон?

Верблюды за его спиной моргают длинными ресницами и перегоняют жвачку во рту из стороны в сторону. Поверх их горбов переброшены большие седла, покрытые узорчатыми пледами и многоцветными ковриками. Погонщику быстро удается уломать нас забраться в седла; у нас нет никаких планов на день, а в небе ни облачка.

Верблюды опускаются в песок на колени, и мы забираемся на них с помощью погонщика, который нас подсаживает. Когда верблюды начинают брести вдоль пляжа, мы изо всех сил стараемся удержаться на их спинах: они идут вперевалку, и горбы раскачиваются из стороны в сторону.

Погонщик ведет верблюдов к старой коммуне Джимми Хендрикса – скоплению бетонных развалюх, – всю дорогу разглагольствуя о знаменитых джем-сейшенах, которые Джимми устраивал с местными жителями, о горевших всю ночь кострах на пляже и о потрясающих рок-вечеринках, которые гудели по нескольку дней напролет. Затем он показывает нам место, вдохновившее Хендрикса на создание песни Castles Made of Sand («Замки из песка»). В XVIII веке Бурдж-эль-Баруд был сторожевой башней. Ныне этот каменный замок приходит в упадок – источенный сотнями лет воздействия волн, полузанесенный песками, постепенно осыпающийся в море.

– «И поэтому замки из песка со временем падают в море», – поет наш проводник с сильным североафриканским акцентом, поворачивая верблюдов, чтобы тронуться в обратный путь. – Одна красивая девушка-марокканка помогла Джимми сочинить это, – он подмигивает Шону через плечо.

Нам хочется верить в эту романтическую легенду. И поэтому, спустя пару лет, мы испытываем разочарование, когда узнаём, что на самом деле Хендрикс написал эту песню за два года до приезда в Марокко. И тогда уже сами байки нашего проводника начинают превращаться в развалины.

 

28

Хадрин, остров Пханган, ТАИЛАНД

11 августа 2002 г.

В первое утро, когда я проснулась в новой одноместной кабане в «Сивью-Хадрин», я не сразу поняла, где нахожусь. Затхлый запах дерева, которому всегда не хватало воздуха и солнечного света, звуки океана, приглушенные зарослями шепчущихся пальм, сумрачные очертания раздутого рюкзака Шона в углу.

События последних двух суток накатывали на меня в первую очередь как физические ощущения. Поток холода, который начинался от пальцев ног и полз вверх по телу, чтобы сдавить грудь.

Я только успела проснуться, как раздался стук в дверь. Я замерла – и услышала низкий голос Талии:

– Привет.

Девушки вместе стояли и курили на моем крыльце. Не говоря ни слова, Анат сунула мне в руки теплый банановый кекс и бутылку холодной воды. Я посмотрела на кекс и воду – и начала плакать. Девушки не знали, что я беременна, но постоянно заставляли меня есть и пить.

– Спасибо. Спасибо вам огромное! Правда. Даже не знаю, девочки, как вас отблагодарить. За все. Но, честное слово… Вы не должны…

– Пожалуйста, – перебила меня Анат и накрыла ладонями кекс и бутылку, оплетя своими длинными пальцами мои. – Это всего лишь то, что сделал бы каждый.

– Но я же знаю, что вы в отпуске. Сегодня я могу справиться одна. Все нормально. Вы не обязаны приходить…

– Пожалуйста, – Талия подняла обе руки, снова перебивая меня. – Не нужно больше благодарить. Это ерунда. Ты поступила бы так же. Любой поступил бы так же.

Я знала, что они неправы. Я знала, их поступки выходят далеко за рамки того, что сделал бы каждый. Но я провела с ними обеими достаточно времени, чтобы понимать: спорить нет смысла. Помимо этого, мне действительно не хотелось справляться с утром, заполненным телефонными звонками, в одиночку.

Мы вместе дошли до Куриного угла, перекрестка в центре городка Хадрин, где в паре лавок торговали сэндвичами с курицей гриль по-тайски, а похожие на тени юнцы на мопедах незаметно совали покупателям в переулках свернутые крохотные пакетики с марихуаной. Оттуда мы с девушками пошли к лавчонке с рекламным объявлением в окне: Телефон! Факс! Фотокопия! Твой друг здесь!

Мы толкнули дверь, и молодая девушка с пухлыми щеками подняла на нас глаза из-за прилавка.

– Нам нужно сделать несколько международных звонков, – сказала Талия.

– Куда хотеть звонить? – спросила девушка, переводя взгляд с одной из нас на другую.

– В Австралию.

Карие глаза девушки расширились, когда ее взгляд задержался на моем лице. Между одинаковыми наборами ямочек на щеках расплылась широкая улыбка.

– О-о-о, я о тебе слышать. Ты девушка, чей бойфренд умер! Ты знаменитая!

Анат взяла меня за локоть. Талия откашлялась и повторила:

– Австралия. Пожалуйста.

– Ноу проблем! – девушка развернула стоявший на столе телефон лицом ко мне и стала ждать – по-прежнему сплошь улыбка и ямочки, – уперев подбородок в ладони.

Я набрала номер родителей Шона. Как и в ту ночь, когда умер Шон, Анат и Талия советовали мне подумать, что я им скажу, прежде чем набрать номер. Но я снова не могла придумать ничего такого, что сделало бы это хоть немного менее болезненным.

Переговорив с отцом Шона и собственными родителями, я позвонила в офис SOS, страховой компании для путешественников в Мельбурне. Шон не планировал брать страховку, когда уезжал в Китай, но его родители купили для него полис в последний момент. На обороте чека я коротко записала список того, что понадобится компании, по словам ее агента Сэмюэла: мой письменный отчет о том, как умер Шон; фотографии пляжа Хадрин Нок, доказывающие, что там не было никаких знаков, предупреждающих о медузах; фотокопии его паспорта и раздела «Угрозы и опасности» из нашего путеводителя Lonely Planet.

Ксерокс стоял под стойкой, так что я повесила трубку и передала девушке паспорт Шона. Потом большим пальцем пролистала путеводитель до раздела «Угрозы и опасности». Этот короткий раздел ограничивался наркотиками и в основном касался тон лампонга – местного аналога белладонны. Туристов наркотик превращал в «бродячих зомби – слоняющихся по улицам и хватающих руками воздух – не видящих ничего, кроме собственных галлюцинаций, за которыми они пытаются угнаться». Однако перспектива закончить жизнь в психиатрической клинике острова бледнела в сравнении с сюрреализмом моих собственных последних нескольких дней.

– Ого… – первая фотокопия выскользнула из копира, и девушка за стойкой протянула руку, чтобы достать ее. Она стояла спиной к нам, с листком бумаги в руках. – Как страшный!

Она повернулась и положила листок на стойку. Страница паспорта Шона с фотографией отпечаталась как негатив. Одна сторона его лица была смазана светом, зрачки – белые точки, а левого глаза вообще почти не было. Он выглядел мертвым, точно это было не лицо, а маска смерти. Как скелет или призрак.

– Может быть, ты лучше идти, – пробормотала девушка за стойкой. – Я думаю, машина ломать. Может быть, ты теперь идти.

Я посмотрела на гусиную кожу, покрывшую голые руки девушки, на изображение, лежавшее перед ней, на выбеленные буквы имени Шона поперек темной страницы. В этом негативе было что-то такое – черная кожа, пустые кружки глаз, – что делало его смерть необратимой. У меня не было возможности увидеть тело Шона после той ночи в храме. Его паспорт был действителен еще шесть лет. Но самого Шона больше не было.

– Может быть, лучше ты идти, – повторила девушка.

Я видела, что она напугана, да и в любом случае, нам больше нечего было там делать. Взяв фотокопию и чистый блокнот, мы вышли и отыскали свободный столик в тени уличного кафе. Анат и Талия свернули себе по самокрутке и сказали, что попозже придут меня проведать. Мне нужно было побыть одной, чтобы записать все, что я могла вспомнить, начиная с девятого августа.

После секса на простынях с рисунком из клоунов мы с Шоном пошли завтракать. Сели в ресторане на открытой веранде с видом на пляж отеля «Сивью-Хадрин». Тент над нашим столом сдуло ветром. Шон заказал обычный набор: яйца всмятку, бекон, тосты, манговый шейк и сэндвич с сыром на гриле. Я заказала яйца, тосты и шейк с бананом и йогуртом.

Когда прибыл наш заказ, Шон объявил эту еду «логистическим кошмаром». Маленькие кусочки сливочного масла были почти замороженными, и ему приходилось согревать в ладонях завернутые в фольгу кубики, чтобы намазать тосты. А яйца оказались настолько горячими, что мы обожгли пальцы, пытаясь их разбить. Шону пришлось сделать это за меня. А потом мы с удивлением обнаружили, что желтки сварены вкрутую, а вот белки остались сырыми и жидкими.

Мы провели тот день под голубыми небесами на пляже Хадрин Нок. Я заказала дешевый пляжный массаж с кокосовым маслом на пляжном полотенце, а Шон слишком обгорел и сказал, что подождет с массажем до завтра. Он выкурил пару косячков, потом мы читали на веранде. Я выбрала в магазине «Дружба» в Шанхае «Бечеву от Южного Креста» Лори Гоф, а Шон только-только начал «В разряженном воздухе» Кракауэра.

Я сделала несколько фото: пляж, наша кабана и еще отдельно виды. Даже сменила пленку. Но ни разу не сфотографировала никого из нас.

Во второй половине дня мы пошли поплавать. Шон терпеть не мог вставать на камни под водой – из-за скользкого ощущения водорослей и крохотных невидимых слизких созданий. Поэтому мы дошли до самой северной точки пляжа, где был проход из чистого песка между полосами гальки. Из-за отлива нам пришлось довольно далеко зайти в океан, прежде чем окунуться.

Мы съели поздний обед в городе, в ресторане «Орхидея», разделив пиццу с острым перцем и салями под зеленый салат; на большом экране на задней стенке бара в это время шел «Человек-Паук».

На обратном пути к пляжу Хадрин Нок Шон решил проверить электронную почту. Я не хотела. Для меня электронная почта означала работу. Всякий раз как я выходила в Сеть, там оказывалось что-то такое, с чем надо было разбираться, что-то для диссертации. А я была на каникулах. В тот момент мне просто хотелось передышки от заявок выдать разрешение на природопользование, отчетов по использованию грантов, преподавательских назначений, конференц-совещаний и собраний комитетов.

– Я быстро, Мисс, – сказал он.

– Я подожду.

– Я пошлю твоей маме весточку от тебя, – он подмигнул и вошел внутрь.

Когда мы в то лето путешествовали по Азии, я часто настолько погрязала в университетской работе через Интернет, что Шон успевал покончить со своей электронной почтой и брался за мою. Он заходил в мой аккаунт на Хотмейл, притворялся мной и писал моей маме. Я-то думала, что он просто рассказывает ей, что мы видели в Китае и Таиланде, сообщает моим родственникам новости и уверяет, что с нами все в порядке. Я не знала, что он также пишет о том, как легко с ним путешествовать, какой он терпеливый, добрый и понимающий. «Я чувствую, что все сильнее и сильнее влюбляюсь в Шона». Моя мама и не догадывалась, что эти письма – не от меня.

Шон сидел за терминалом в интернет-магазинчике, а я ждала снаружи, на сумрачной улице Хадрина. Я танцевала для него сквозь стеклянную витрину, немного вызывающе, вращая бедрами. Владелец кафе пялился на меня во все глаза, а Шон угорал. Мне нравилось, что его было так легко рассмешить.

Он поманил меня, приглашая зайти в магазин. Я помотала головой, но Шон настаивал. В почте оказалось сообщение от Стиви Ди, и Шон хотел, чтобы я его прочла. Меган снова бросила Стиви, в Мельбурне дожди, и Стиви хочет, чтобы Шон приехал домой. Поначалу я думала, что Шон желал посвятить меня в эти новости. Это был уже второй разрыв Стиви с Меган за последние недели. Только потом до меня дошло: дело в том, что Стиви нужно было, чтобы Шон вернулся домой. Шон обожал быть нужным. Он вкладывался в свои дружеские отношения и хотел, чтобы я наслаждалась этим вместе с ним.

После того как мы вышли из магазина, Шон сказал, что послал письмо и мне.

– Коротенькое, милое, и оно дожидается тебя в почтовом ящике, Мисс, – он снова подмигнул и потянулся за моей рукой.

Мы двинулись в кабану номер 214 вдоль пляжа Хадрин Нок. Высокие пальмы, выстроившиеся по краю берега, были недвижны, море спокойно. Начинали сгущаться сумерки, хотя воздух по-прежнему был жарким и липким. Самый обычный вечер на Пхангане.

Мы боролись перед своей кабаной. Я проиграла, швырнула в него песком и ушла в океан. Все, что случилось потом, я записывала в блокнот для страховой компании SOS, сидя в одиночестве в тени за столиком в уличном кафе. Подушечки моих пальцев испачкались в чернилах, пока я заполняла страницы своим скомканным рукописным отчетом. А на самом деле единственное, что мне хотелось написать, – «это не наша вина».

Остаток дня 11 августа я провела, фотографируя пляж по требованию страховой компании, рассылая факсы и занимаясь звонками. Заполнение анкет и таскание документов с места на место почти заставили меня забыть о пустоте, от которой чесались ладони. Больше всего я тосковала по возможности просто держать его за руку. Я почти ощущала пальцы Шона, переплетавшиеся с моими собственными.

Ранним вечером я встретилась с Анат и Талией, и они настояли, чтобы мы пошли поесть и выпить. Девушки выбрали тихий ресторан на окраине городка, подальше от моря.

Принесли наш заказ, и я заставила себя проглотить пару кусочков. Я все время забывала, что беременна, пока не пыталась поесть. Тогда мой желудок сжимался, и я чувствовала, как кислота поднимается в глотку. Отставила тарелку в сторону и сосредоточилась на стоявшем передо мной стакане с водой.

– Есть одна вещь, о которой нам нужно с тобой поговорить, – Анат скрутила свои длинные черные волосы в пучок на затылке и наклонилась ближе ко мне, облокотившись на стол.

– Вам, девочки, пора уезжать… Все нормально. Они ведь должны скоро отпустить нас с Шоном, верно? Но вам не обязательно задерживаться. Вы и так достаточно сделали.

– Нет-нет-нет! Мы останемся с тобой, пока ты не сможешь уехать. Нам не это нужно тебе сказать… Была еще одна девушка. Ее ужалила медуза.

– О боже мой! – В груди закололо, я подавила рыдание. Стало тошно и холодно, голова закружилась. Я прижала ладони ко рту, мои глаза налились слезами.

– Это случилось вчера. На том же пляже, что и с Шоном. Она кричала и била руками по воде. Но у нее лишь маленький ожог на лице, вот такой, – Анат развела большой и указательный пальцы на дюйм или два, подняв руку к веснушкам на собственной щеке.

– Из-за Шона, – Талия коснулась моего плеча, – ее отвезли на моторном катере на Самуи. На большой остров. В большую больницу.

Я силилась вдохнуть. Из-за Шона.

– Но, Шэннон… – Анат примолкла и посмотрела на меня. – Сегодня она умерла.

Казалось, сквозь мое сознание одновременно пронеслась сотня мыслей. Все – врач, полиция, менеджер отеля – говорили, что Шон был первым за многие десятилетия, кого в Таиланде убила медуза. Все они утверждали, что это была аллергия. Это казалось единственным объяснением.

Но если это не была аллергическая реакция, значит, его ужалил кто-то, кто мог бы убить и меня. Как так получилось, что я не получила ожог? Он держал меня в воде, мои ноги обвивались вокруг его талии, пока щупальца обвивались вокруг его ног подо мной.

А потом он уронил меня. Уронил в воде на том самом месте, где его ужалила медуза.

Если бы она ужалила и Шона, и меня, наши смерти объявили бы результатом купания в состоянии алкогольного опьянения. Это сказали бы нашим родителям. Наши родители никогда ничего не узнали бы. Они до конца своих дней были бы уверены, что мы напились и утонули.

Что еще важнее, если бы та, другая девушка не умерла, если бы в той большой больнице ей помогли выжить, это означало бы, что и Шона, наверное, можно было спасти.

Но я не могла говорить. Я не могла сказать ничего этого вслух. Вместо этого я сидела молча, только смотрела и всхлипывала. Анат и Талия ждали – долго. Наконец я спросила:

– Сколько ей было лет?

– Двадцать три, – сказала Талия. – Ее звали Мунья.

– Мне так жаль! – продолжала Анат. – Но, Шэннон, ты не виновата, что она умерла. Ты ничего не могла сделать, чтобы спасти ее.

– Она плачет не поэтому, – сказала Талия, даже не глядя на Анат. Ореховые глаза Талии смотрели через стол прямо в мои, когда она говорила. – Она плачет потому, что теперь знает, что ничего не могла сделать, чтобы спасти его.

 

Мунья Дена из Швейцарии, 23 года

10 августа 2002 г., остров Пханган

На следующий день, 10 августа, 23-летняя швейцарка была ужалена в грудь, руки, туловище и ноги у пляжа острова Пханган. Через считаные минуты она потеряла сознание. Была проведена немедленная реанимация, но за время перевозки в больницу на расположенном неподалеку острове Самуи сердце останавливалось еще дважды, Она умерла примерно через 12 часов после нападения.

 

29

Пекин, КИТАЙ

Июль 2002 г.

Мы с Шоном, толкаясь, пробираемся по шумной и людной платформе к поезду метро в Пекине. Душная и влажная жара середины лета под городскими улицами особенно нестерпима. Шон со своим ростом в метр девяносто возвышается над толпой. Но я – маленькая, маленькая даже в Китае, и мое лицо вжимается в чью-то потную спину.

Струйки пота бегут по моим ногам, когда Шон протискивается сам и тащит меня мимо одетых в одинаковую форму школьников. Ученики постарше пытаются перелезть через младших. Подростки пытаются влететь в вагон с разбегу. Мы уклоняемся от острых локтей старухи. Люди, еще оставшиеся на платформе, начинают протестовать, их голоса усиливаются в гневном предчувствии, что там, на платформе, они и останутся.

Мы заранее договорились, на какой станции сойдем, если одному из нас не удастся сесть в поезд. Это не мешает маленькому костерку паники заняться в моей груди, когда меня выпихивают обратно на платформу. Двери вот-вот захлопнутся, а я не вижу Шона. Но в этот последний момент он тянется сквозь толпу, хватает меня за руку и втаскивает в вагон.