После моего путешествия, после того как позади остались все эти страны и сам 2002 год, я вернулась к своей диссертации. Но все стало по-другому. Я стала другой. Мне больше не удавалось вкладывать в исследования всю душу, как прежде. В последний сезон наблюдений с австралийскими морскими львами на острове Кенгуру я вместе со своей командой ловила матерей и детенышей на песчаных пляжах Сил-Бэй, но по-прежнему не могла заставить себя прикоснуться к океану.
Я наконец снова вошла в воду в первую годовщину смерти Шона. Я одна поехала в Нузу на Солнечном побережье Австралии и взяла напрокат доску для серфинга, расстроившись из-за того, что пришлось брать розовую. Но волн в тот день не было. Зимнее небо было просторным и голубым, океан – спокойным. Я вошла в воду по грудь, а потом погрузилась целиком. Я распробовала вкус соли, ощутила холодок воды на плечах – и ничего не изменилось. Я думала, что все будет как в кино, но нет. Я погрузилась еще разок – и снова, не оглядываясь, вышла из океана.
Через два месяца, проводя в одиночестве отпуск на Вануату, я позволила своим ступням оторваться от песка и по-настоящему огляделась под водой. Я кормила маленьких черепашек-бисс в скальном водоеме, плавала с маской и целыми днями, надев акваланг, обследовала пароход «Президент Кулидж», затонувший во время Второй мировой войны на глубине 100 футов. Но только по возвращении на берег – когда я шла по проселочной дороге на острове Эфате – возник этот миг… один долгий, глубокий, физический вдох… Словно я вынырнула, чтобы вдохнуть, и впервые за четырнадцать месяцев почувствовала, что могу дышать.
Следующим летом, в 2004 году, я преподавала дайвинг и морскую экологию тропиков подросткам на острове Эльютера на Багамах. Лекцию по стрекающим (морским анемонам, кораллам, морским перьям и медузам) я перепоручила другому преподавателю. Если во время наших утренних кратких пробежек-заплывов залив был полон кассиопей, или перевернутых медуз, я вела учеников другим маршрутом. Ко второй годовщине смерти Шона я снова была у океана, на пляже Пинк Сэндс, расположенном неподалеку от острова Харбор, поднимала бокал и писала письма на мокром песке.
Диссертацию я завершила в сентябре 2005 года, и первой моей работой после получения диплома была должность биолога морских млекопитающих на борту экспедиционного судна в Антарктике. «Эксплорер», или, как его называли, «маленький красный кораблик», вышел из порта Ушуайя в Аргентине и отправился пересекать пролив Дрейка. Я провела два дня на палубе в леденящем холоде, уставившись на океан, временами швыряемая из стороны в сторону двадцатипятифутовыми волнами. Когда мы наконец прибыли к Антарктическому полуострову, в свете полуночного солнца там охотились с помощью своих пузырьковых сетей горбатые киты, морские леопарды свежевали и поедали антарктических пингвинов в полосе прибоя, косатки выпрыгивали из воды рядом с нашим кораблем, на плавучих льдинах дремали тюлени-крабоеды.
Однажды ближе к вечеру, пройдя сквозь сотенные толпы крикливых пингвинов Адели до вершины острова Дьявола, мы грузили резиновые лодки «Зодиак», собираясь вернуться на «Эксплорер». Вдруг меня взволнованно окликнули. Все вытаскивали камеры и указывали в усеянную льдинами воду. Я рассчитывала увидеть плавающую полусъеденную тушку пингвина или морского леопарда, ныряющего среди каменистых отмелей. Оперлась на резиновый борт «Зодиака», но ничего такого не увидела, и тут она проплыла в считаных дюймах от моего лица. Размером с баскетбольный мяч, прозрачная, розовато-фиолетовая, с массой темно-оранжевых кружев и щупалец, которые волоклись за ней шлейфом по меньшей мере пятнадцати футов в длину. Мой желудок скрутило. Я не могла вымолвить ни слова. И осознала, что даже в Антарктиде всегда будут медузы.
Но там были также тюлени Уэдделла и южные морские слоны, малые полосатики Минке и финвалы, дельфины Коммерсона и крестовидные дельфины. Я видела, как от ледников откалываются айсберги, огромные, как дома; видела, как странствующий альбатрос ухаживает за своей подругой – одной на всю жизнь; сидела рядом с самками пингвина Генту, когда те несли яйца; ко мне на колени забирались детеныши кергеленского морского котика; я пила виски у могилы великого исследователя Эрнеста Шеклтона.
В январе 2007 года, в свой второй сезон в Антарктиде, я познакомилась с будущим мужем. Он был из Соединенного Королевства, помощник начальника экспедиции на борту «Эксплорера», и помимо всех прочих хлопот занимался расселением народа по общим каютам. Поскольку женщин на корабле было мало, он предложил организовать мне отдельную каюту, если я однажды вечером без предупреждения оденусь пираткой. Потом он предложил вместе вести судовой журнал и научил меня водить «зодиаки», которые спускали с борта на воду специальным краном. В первый вечер, когда мы поцеловались, оставшись одни в носовом лаунж-баре, я пролила на ковер почти целую бутылку красного вина.
Прежде чем мы с ним успели погрузиться на «Эксплорер» для проведения следующего антарктического сезона, корабль столкнулся с айсбергом. Сидя в крохотной темной съемной квартирке в Лондоне, мы смотрели в прямом эфире, как все, кто был на борту, эвакуируются на «зодиаках», а сам корабль медленно тонет. Наша каюта по левому борту за номером 201, мой пиратский костюм, его ботинки и «болотники», пятно от красного вина в носовом лаунж-баре – все это погрузилось на глубину четырех тысяч футов на дно пролива Брансфилд.
Более двух с половиной лет спустя – и на противоположной стороне земного шара, на Фуглесонгене, крохотном необитаемом островке в Северном Ледовитом океане, – мы поженились. Был расположенный на восьмидесятом градусе северной широты скалистый заснеженный пляж, обращенный лицом к Северо-Западным островам арктической Норвегии. На этом пляже в солнечном свете стояли только мы втроем – парень, который проводил церемонию, был одним из тех, с кем мы работали в Антарктике. Но в то утро мы видели десять белых медведей, за нашими спинами чирикала колония малых гагарок (fuglesang означает «птичья песня»), а на горке над нами северные олени пересекали заснеженные склоны. Все мы были в спасательных жилетах, у каждого на плече карабин – необходимая мера предосторожности из-за присутствия медведей. Кольцо в прошлом было деталью морской рации. И я была на седьмом месяце беременности.
Это история об обретении любви и о том, как я училась жить без утраченного. Но в основном это история обо всем, что было между тем и другим.
В книгах, которые я читала, и фильмах, которые смотрела после смерти Шона, меня всегда изумляло и поражало то, как быстро сюжет проскакивает сквозь скорбь и дальше – к выздоровлению и усвоенным урокам. Мой собственный путь отнюдь не был этакой приглаженной историей триумфа, одержанного над скорбью. На него ушло куда как больше времени, и дался он мне чертовски труднее, чем я могла себе представить.
Так что эта история – о месяцах после смерти Шона, о том времени, которое пропущено во всех этих книгах и фильмах, о том времени, когда меня только на то и хватало, чтобы понять, как переставлять ноги. И впереди еще были годы бессонницы, внезапных воспоминаний и ночных кошмаров, годовщин и избегания праздников. Мне пришлось учиться вести себя по-вдовьи, а потом учиться переставать себя так вести.
Даже конец истории выглядит не так, как, по моему мнению, должен был выглядеть: мы с мужем пробыли вместе почти девять лет, из них женаты были более пяти с половиной, и у нас родилось трое очаровательных и шумных детей. Я удивила всех, включая саму себя, оставшись в Британии после нашего расставания. Итак, вот она я, живу в большом городе Лондон, вдали от моря, окруженная в собственном доме маленькими мальчиками, говорящими с британским произношением, и лепечущей маленькой девочкой.
Но эта книга – не о моей семье, какова она есть сегодня. Как бы по́лно они ни занимали мои дни, любовь к ним не означает, что я не тоскую по Шону. Потеря Шона – не то, от чего я когда-нибудь смогу оправиться, или отвернуться, или забыть. Его смерть всегда будет преследовать меня. Я всегда буду заворожена его жизнью.
За эти годы я постепенно интуитивно отыскала собственные способы тоски. Сначала я носила тяжелое серебряное кольцо Шона на цепочке на шее и продолжала носить кладдахское кольцо с гравировкой его имени на левой руке. Я по-прежнему иногда ставлю свечи за Шона, поднимаю бокал за него в дни рождения и годовщины. Картонная коробка с большинством его вещей (очками и китайским паспортом, нашими фотографиями, сделанными в Чешской Республике, Марокко, Словении и Испании, его любимой рубашкой в голубую клетку, шарфом с символикой «Барселоны», засушенными розами из гроба и тем дурацким фиолетовым сарафаном, который был на мне, когда он умер) переехала на чердак. Теперь оба серебряных кольца лежат в старой шкатулке с бабочками, принадлежавшей бабушке Джой, вместе с мемориальной открыткой, визиткой из Cadbury Schweppes и предсказанием, попавшимся мне в китайском печенье в тот день, который должен был стать двадцать седьмым днем рождения Шона: «Бывают времена, когда печаль кажется единственной истиной».
Ибо истина состоит в том, что голливудские счастливые концовки не так уж часто встречаются в мире. Иногда принцессы не спасают принцев. Иногда дети так и не находят дорогу домой. В оригинальной версии, в отличие от диснеевского фильма, на рассвете маленькая Русалочка превращается в морскую пену.
Теперь я уже люблю Шона после его смерти дольше, чем знала его живым. И по-прежнему не могу удержаться от мыслей: Были бы у нас маленький дом и большой сад в Мельбурне? Как выглядели бы наши дети? Были бы мы счастливы? Шона не будет никогда. Он никогда не женится, не купит дом, не возьмет на руки своего первенца. Когда я начинала писать эту историю, один из ее первых читателей сказал: «Я не нашел здесь никакой искупающей горе светлой стороны». Но именно этому научила меня Польша – что настоящие трагедии не нуждаются в искуплении, их просто надо помнить.
«Хочешь – верь, хочешь – нет, но я никогда не забываю девятое августа», – написала мне Талия вскоре после тринадцатой годовщины смерти Шона. Она и ее бойфренд только что начали жить вместе в Тель-Авиве. Она работает в одной из крупнейших туристических компаний Израиля в должности менеджера по информационной безопасности. Они вместе около года, и он делает ее счастливой. Анат по-прежнему служит в армии. Она вышла замуж за того бойфренда, с которым я познакомилась в 2002 году, у них трое детей.
По-прежнему бывают моменты, когда я думаю о том, что могло бы случиться, если бы Анат и Талия не пошли пешком с пляжа вслед за грузовиком, если бы не решили войти в двери той клиники. Я подмахнула бы документы, смысла которых не понимала. Гибель Шона списали бы на утопление в состоянии алкогольного опьянения. Его страховая компания отказалась бы от выплаты. Его родители и полиция могли бы свалить на меня всю вину. И все эти годы я была бы лишена поддержки двух подруг, которые точно понимали, через что мне пришлось пройти на Пхангане.
Вот чему научили меня Израиль и его правила сидения шивы: как скорби нужно одиночество, так воспоминаниям нужно, чтобы ими делились, а потребностям скорбящих – чтобы их признавали. Скорби требуется время и пространство, но ей также требуется общество.
Потому что после смерти Шона бывали моменты, когда мне казалось, что меня подвело все, что я знала, – страна и культура, в которых я росла, океан, который я, мне казалось, понимала, некоторые мои ближайшие и самые давние друзья. Но еще была доброта этих двух молодых незнакомок, и я не думаю, что то, что они были из Израиля, – простая случайность. Именно их сострадание, их мужество, их общество и их хуцпа спасли меня.
В кабинете нашего дома в Лондоне с видом на крохотный садик с растениями в горшках я продолжаю хранить старые дневники (один из них – тот ярко-зеленый «ирландский») и потрепанный путеводитель Lonely Planet по Восточной Европе. Они стоят на книжной полке возле письменного стола, окруженные фотографиями (мы с бывшим мужем в Венеции и на шельфовом леднике Росса, наши сыновья во младенчестве и снимки узи дочери). На самом верху стоит папка, полная билетов с надписями на кириллице и пивных этикеток из других стран времен 2002 года; там же лежат автобусные билеты в Освенцим и Бжезинку, открытки из Иерусалима и Яффы, аккуратно сложенная рисованная «Карта выживания».
Три года после смерти Шона «Карта выживания» висела на стене моей спальни. Вначале в доме, который я делила с четырьмя другими девушками в Мельбурне, потом в доме моих родителей в Капитоле. Когда я купила эту карту, она была своего рода путеводителем, взглядом местного жителя на город. Но постепенно стала значить намного больше. Я все еще пыталась спланировать собственное выживание и хотела помнить о жизнеспособности сараевцев и о том, как они взяли власть над своей историей. По словам издателя карты, сараевцы боролись «с террором – толерантностью, со смертью – юмором, а с фашизмом – культурой!» Именно этому научила меня Босния – что скорбь можно встречать креативностью, силой и красотой.
Какая-то часть меня хочет когда-нибудь снова приехать в Сараево. Это город, который я хотела бы показать своим детям, когда они подрастут. Но он уже никогда не будет тем Сараево, с которым я столкнулась в 2002 году, тем, который описан на моей «Карте выживания».
Сегодня на стенах нашего дома в Лондоне висят непромокаемые карты моего деда: красные стрелки течений, устремляющиеся через Южно-Китайское море, – в гостевой комнате; извилистые голубые линии великого Северо-Атлантического течения – в гостиной.
Возможно, что-то сложилось бы иначе, не случись у меня выкидыш в Бангкоке. Может быть, было бы много праздников вместе с семейством Рейлли в Мельбурне. «Это Джек Рейлли, он решительный малый», – говаривал Шон, представляя нашего будущего сына. Но его тоже нет.
Мне потребовалось немало времени, чтобы отказаться от той жизни, от той семьи, к которой я думала присоединиться. Только когда у меня родились собственные дети, я смогла по-настоящему понять.
Я знаю, как невероятно мне повезло. Мне пришлось отправиться на край земли, чтобы найти своего мужа, и хотя наш брак не продержался долго, наши дети здоровы, счастливы, и их много. У каждого из них по два паспорта – и это паспорта стран, о которых бо́льшая часть населения мира может только мечтать. И я не могу представить свою жизнь без их шумной, требовательной, любознательной и восторженной энергии, отскакивающей рикошетом от стен дома.
Так что я теперь смотрю на своих детей и представляю, каково это – когда в три часа ночи раздается звонок, ты берешь трубку и какая-то девица на том конце линии говори, что твой двадцатипятилетний сын мертв. Какая-то девица – а ведь это я носила его девять месяцев и кормила грудью восемнадцать. Это я переодевала его, и укачивала, и пела ему, и была рядом, чтобы подхватить его, когда он падал. Это я любила его так, что в сравнении с этим все бледнело. Это я смотрела, как он рос, – а теперь она говорит мне, что его больше нет.
Любой родитель скажет, что рождение ребенка меняет все. Не важно, сколько раз это повторять, все равно никогда не будешь к этому готов. Когда я услышала, что маленького Макса на Пхангане ужалила медуза, я постоянно представляла себе эту сцену – его крохотное тельце, упавшее на песок, ужас, хаос, растерянность и беспомощность, безнадежная поездка в больницу. Но главное – я не могла перестать думать о его родителях.
Ибо после смерти Шона моя жизнь раскололась надвое: до и после. Я гляжу на свою фотографию – и мгновенно понимаю, что за девушка смотрит на меня. Та девушка, что сексуально танцевала для Шона на вечерней улице и заставляла его смеяться. Та девушка, которая не могла сказать своему младшему брату то, что ему нужно было услышать.
Но когда я стала мамой, моя жизнь снова раскололась. Кто-то упоминает какое-нибудь событие или дату, и я сразу прикидываю, было это до или после рождения моего первого сына. Так что теперь я ловлю себя на том, что каждый День матери, каждую годовщину, каждый день рождения Шона и каждое Рождество мои мысли обращаются к Одри, матери Шона. Ибо рождение моих собственных детей сильнее, чем что-либо другое, изменило мои чувства по отношению к смерти Шона и его семье. Это изменило мое отношение к любви.
Мои родители теперь пенсионеры, живут в Санта-Крузе, в паре кварталов от пляжа, где ветер густ от соли, а в окна их спальни вплывают звуки грохочущего прибоя и рев калифорнийских морских львов. Каждый раз, проходя по Вест-Клифф-драйв, я вспоминаю – как впервые вспомнила на том пароме в Хорватии, – каким прекрасным и каким мощным может быть океан.
Когда мы в очередной раз приехали навестить моих родителей из Лондона, я взяла своего старшего сына с собой, чтобы показать ему университетскую лабораторию Лонг Марин в Санта-Крузе, где я когда-то работала. Мы видели там этакий малый «ноев ковчег» из животных, которых не выпускают на волю: Спраутса, выдувающего пузыри двадцатипятилетнего тюленя; Туну, пятнистого тюленя, найденного живым внутри матери, которую убили охотники-эскимосы; Пуку и Примо, двух атлантических дельфинов-бутылконосов, уволенных в запас из ВМФ США. Мой сын гладил Спраутса по спине, смотрел, как дельфинам чистят зубы, и задавал бесконечные вопросы со своим британским акцентом. Он хотел знать, будет ли он плавать с аквалангом, когда подрастет, едят ли дельфины мороженое и боюсь ли я волн.
Иногда я все еще ищу свой путь вперед. Шаги, которые я предпринимаю ради детей, – это легкие шаги. Я пока еще не придумала, что расскажу им о медузах (а этот вопрос возникает удивительно часто при наличии в доме одержимого пиратами малыша). Но когда мы вместе стояли на солнце у бассейна с дельфинами, я сказала – да, я с удовольствием научу его плавать с аквалангом, когда он подрастет. Бутылконосы едят рыбу и кальмаров. И – нет, я не боюсь волн.