ЕПИСКОП ОРЛЕАНСКИЙ

Узник Мёна обвиняет судьбу, потому что он не осмеливается обвинить Бога, но он и не помышляет обвинять самого себя. Да, он зол особенно на епископа Орлеанского и несколькими месяцами позже отведет ему должное место в своем «Завещании»: пусть Бог будет так же милостив к епископу Тибо д'Оссиньи, как епископ был милостив к «бедняге Вийону». Не стоит объяснять далее, читателю ясно, о чем речь: это просто парафраза из молитвы «Отче наш», которую использовал здесь писец, мечтая о возмездии: простите нам наши долги, как мы прощаем нашим должникам… Но Вийон переиначивает парафразу – риторическая фигура появляется в арсенале магистра искусств.

И если инверсия формулы рождает ненависть, то кто в этом виноват? Епископ был и неприступным, и жестоким, и Вийон считает, что они квиты. Он не против того человека, который раздает благословения толпам, он против тюремщика. И если тюремщик – епископ, тем хуже.

Сила возмущения не оставляет места ни юмору, ни иронии. Ненависть Вийона доказывает искренность его вполне оправданной идеи. Пожалуй, единственное проявление духа Вийона в этом памфлете – строфа: «Я почитать его не стану!»

Мне шел тридцатый год, когда я, Не ангел, но и не злодей, Испил, за что и сам не знаю, Весь стыд, все муки жизни сей… Ту чашу подносил мне – пей! - Сам д'Оссиньи Тибо, по сану Епископ Мёнский; тем верней Я почитать его не стану!

Ему не паж и не слуга я [По-французски здесь дословно: «Je ne suis son serf ni sa biche», то есть: «Я не олень его и не козочка» («serf» также означает «крепостной»). – Прим. перев.],

Как в ощип кур, попал в тюрьму. И там сидел, изнемогая, Все лето, ввергнутый во тьму. Известно Богу одному, Как щедр епископ благородный, - Пожить ему бы самому На хлебе и воде холодной! Но чтоб никто из. вас не думал, Что за добро я злом плачу, Что вовсе я не зря в беду, мол, Попал и зря теперь кричу, - Лишь об одном просить хочу: Коль это было добрым делом, Дай Бог святоше-палачу Вкусить того ж душой и телом! [195]

Мэтр Франсуа не собирался молиться за своего тюремщика. Если это грех, ну что ж, одним больше; тем хуже. И процесс над епископом Орлеанским кончается сентенцией, которая опять же восходит к юридической формуле, застрявшей в голове прежнего школяра. Только суд над ним вершит не дюжина людей, как было принято в судебных палатах. Суд вершит Бог.

А он был так жесток со мною, Так зол и скуп – не счесть обид! Так пусть же телом и душою Он в серном пламени горит! Увы, но церковь нам твердит, Чтоб мы врагам своим прощали… Что ж делать? Бог его простит! Да только я прощу едва ли [196] .

К концу «Большого завещания» гнев поэта нарастает. Поэт все еще рисует себя таким, каким создала его злая фортуна, – слишком рано состарившимся и слишком рано износившимся, и с первых же строк, рожденных в порыве вдохновения, в стихах чувствуется горечь и ярость. За свое несчастье Вийон благодарит Бога и епископа Така Тибо. Епископ выставлен у позорного столба.

Благодаря воспоминаниям Фруассара мы знаем, что Тибо своим кюре был назван Жаком, а Таком – презренным людом. Он не был епископом. Он был немного известен как чулочник, но главным образом был знаменит в Париже Карла VI как приближенный герцога Жана Беррийского. Меценатство принца обходилось дорого, а его любовь к мальчикам вызывала лишь недоумение.

«Рядом с герцогом сидел Так Тибо, к которому чаще всего обращался любящий взор. Этот Так Тибо был слугою и чулочником, к которому герцог Беррийский прикипел душой неизвестно почему, ибо у вышеназванного слуги нет ни ума, ни разумения и чего бы то ни было полезного людям, ему важна лишь его собственная выгода. Герцог одарил его прекрасными безделушками из золота и серебра стоимостью в двести тысяч франков. А за все расплачивался бедный люд Оверни и Лангедока, который вынуждали три или четыре раза в год удовлетворять безумные прихоти герцога».

У Вийона нет иллюзий насчет того, что всяк хранит воспоминания о подмастерье, современнике его дедушки. Читал ли он сам Фруассара? Упоминалось ли имя «Так Тибо» как пример нравов или расточительства тех времен? Поэт не делает никакого хотя бы легкого намека, но его справка стоит того, чтобы быть принятой всерьез: он обвиняет Тибо д'Оссиньи в том, что он вор. Он же, Франсуа Вийон, – конченый человек. Он знает, кого ему благодарить.

Я славлю Господа везде И д'Оссиньи-злодея тоже. Меня на хлебе и воде, В железах (вспомнишь – дрожь по коже) Держал он… Но скулить негоже: Мир и ему, et reliqua. Так дай же, дай ты ему, Боже, Что я прошу, et cetera [197] .

Вийон использует здесь классические аббревиатуры нотариуса и секретаря суда, чтобы не растекаться мыслью по древу. Это не мешает ему быть правильно понятым. Слова «так дай же, дай ты ему» как бы усиливают угрозу.

Впрочем, Вийон уже сказал, чего он желал для епископа – смерти. Довольно церемониться! Пусть смерть не медлит. Школяр дает себе волю и смеется над своим преследователем, играя словами цитаты, хорошо известной людям, для которых он пишет. Епископ просит, чтобы молились за него? Пожалуйста! Поэт декламирует псалом.

Если он хочет узнать, что просят для него (в этой молитве), Ясно, что я всем этого не скажу, Поклявшись верой, которой я обязан моему крещенью. Он не будет разочарован. Епископ не обманется в своих надеждах. В моей Псалтири, Которая не переплетена ни в воловью кожу, ни в кордуан, Я выберу на свое усмотрение маленький стих, Отмеченный седьмым [Стих, в котором говорится: «Да будут дни его кратки, и достоинство его да возьмет другой» (Псалтирь, 108). Вероятно, в текстах того времени этот стих действительно был седьмым, а не восьмым. – Прим. перев.] Из псалма « Deus laudem» [198] .

Нет такого писца, привыкшего к церковной службе и требнику, который бы не понял, о чем речь. Псалом «Deus laudem» поют в субботу вечером – а «малый часослов» предназначен специально для клириков, у которых есть дела поважнее, чем распевать псалмы целый день, как монахи, – это псалом гнева Господня.

И когда в тексте царя Давида говорится об «общественной повинности», латынь Вулгаты, на которой написан и требник, переводит его не более не менее как «episcopatum» [Епископство (лат.).].

«Пусть он уйдет осужденным, если его судили, и пусть его молитва будет ему грехом.

Пусть дни его будут сочтены, и пусть другой возьмет на себя его ношу».

Не осмеливаясь, однако, ясно написать о том, что он желает смерти епископу, Вийон расчленяет тему разговора. С одной стороны, он произносит псалом для прелата, и это было бы набожное произведение, если бы этот псалом не был песней, которую со смехом распевают потихоньку все дети хора: «Episcopatum accipiat alter…» Всем понятно: «Пусть другой получит епископство». С другой стороны, он иронизирует, обращаясь к классическому пожеланию: «Пусть Бог дарует ему долгую жизнь!» Что касается скрытых его мыслей, то тут на помощь приходят судейские словечки. «Не доверяй этому и так далее нотариуса», – гласит пословица. И так далее Вийона проходит через весь псалом: «Пусть он сдохнет и пусть назначат другого епископа!»

Лишний раз убеждаешься, что надо внимательно вглядеться, прежде чем толковать буквально тему, разбираемую школяром, приученным к изыскам риторики и библейской символики. Вот таким образом, в шутливых выражениях, кои можно было бы принять за безобидные, не знай мы всего «Завещания», Вийон продолжает сводить счеты с правосудием епископа Тибо д'Оссиньи.

И все же зла желать не след Его дружкам-официалам. Один из них на целый свет Не зря слывет добрейшим малым. Да и других вокруг навалом, Но всех милей – малыш Робер. Я их люблю с таким запалом. Как любит Бога маловер. [199]

Он ни на кого не сердится. Он ни о ком не думает плохо. Но все знают, что епископский судья Орлеана, «официал», зовется Этьеном Плезаном [Plaisant (франц.) – «любезный».], а «малыш» Робер – по всей видимости, сын и помощник орлеанского палача мэтра Робера. Палач занимается исполнением приговора, его сын – пытками. С остальными Вийону не хочется возиться. Для того, кто избежал ненависти, остается презрение.

Пародия на юриспруденцию ощущается повсюду в «Большом завещании». Как человек, которому осталось жить недолго, Вийон протестует против того, чтобы ему навязывали любовь к людям, причинявшим ему зло. Он их любит так же, как ломбардец любит Бога. А всем известно, что любит ломбардец, – ведь он чаще всего ростовщик, а церковь запрещала получать долги с процентами, основываясь на Евангелии от Луки: «Всякому просящему у тебя давай, и от взявшего твое не требуй назад». Прав он или не прав, но ломбардец не очень-то беспокоится о своих последних днях, а если и начинает беспокоиться, то слишком поздно. Он чересчур любит деньги.

В самой середине пародии, где поэт использует традиционные формулы, мы вдруг замечаем его лукавую усмешку. Он любит их всех «в одной меже». В судейском языке это классическое описание прекрасных земельных владений.

Пока поэт намеревается одаривать всех благами, он сидит в подземной тюрьме епископского замка в Мёне, и епископ Тибо д'Оссиньи не спешит выпускать его на волю. Насколько известно, Оссиньи хоть и был человеком высокомерным, но оставался при этом весьма справедливым – он совсем не тот тиран, каким рисует его Вийон. Но епископ Орлеанский – жесткий администратор, любящий порядок, для которого плохой писец – это плохой писец, и он предпочитает видеть вора в наручниках, а не бродящим по дорогам.

БЕДНЫЙ ВИЙОН

Теперь все помыслы мэтра Франсуа о его парижских друзьях. Некоторые из них живут в своих домах, у них добрые лица, а когда они выходят на улицу, на них приятно посмотреть. Далеко не все шалопаи. Есть среди них и те, кто занимается полезными делами и водит знакомство с такими же людьми, как они сами. Это им, или одному из них, посвящается «Послание», написанное в тюрьме, это крик о помощи, который ставит на кон веревку или грамоту о помиловании. Эти люди развлекаются под солнышком, «любезничают» – мы бы сказали «танцуют самбу», – попивая молодое винцо. Позволят ли они повесить бедного малого, который был одним из них? Придут ли они вовремя или же принесут ему теплого бульона, когда он уже будет мертв?

Обращаясь к своим прежним друзьям с длинным посланием, Вийон рисует картину былого счастья – счастья, сотканного из беззаботности, разных уловок и маленьких радостей. Любить, танцевать, пить, понемногу сочинять стихи и чуточку размышлять; критика другого здесь – это программа для самого себя. Простое счастье – это когда живешь, не замечая его, – его замечают, лишь когда утрачивают.

Ответьте, баловни побед, Танцор, искусник и поэт, Ловкач лихой, фигляр холеный, Нарядных дам блестящий цвет, Оставите ль вы здесь Вийона? [200]

Это тоже образ счастья, но видится он теперь из мрачной тюрьмы, где глотки сухи и издают звук, похожий на щелканье погремушки.

Ваганты, певуны и музыканты, Молодчики с тугими кошельками, Комедианты, ухари и франты, Разумники в обнимку с дураками, Он брошен вами, подыхает в яме. А смерть придет – поднимете вы чарки, Но воскресят ли мертвого припарки?

У поэта больше нет желания смеяться, и с подмигиванием на этот раз ничего не получается. Очень нужен будет ему теплый бульон, когда его не станет! Единственный штрих иронии – в автопортрете узника, который постится по воскресеньям и вторникам, именно когда никто и не думает поститься.

Ни смеха, ни улыбки: это попросту скорбное одиночество человека, что умрет, покинутый друзьями. Взгляните на него в сем гиблом месте [201] .

Вийон очень изменился. Какова бы ни была причина его заточения, он считает себя жертвой ошибки. Когда он шатался по дорогам, был нищим, когда его искали и даже арестовывали, тогда он не чувствовал еще настоящей горести. Теперь он скис. Его внутреннему взору представляется новый образ Вийона, образ жертвы общества. В сердце беззаботного шутника, писавшего «Малое завещание», а потом бежавшего от малозавидной судьбы, была лишь нежность, предназначавшаяся друзьям, и ирония, предназначавшаяся всем другим людям; и не без гордости он называл себя школяром. Узник Мёна составляет колючий букет из всех пережитых страданий и предлагает его самому себе, ставшему другим человеком.

Этот новый человек – «бедняга Вийон». Это износившийся человек, которого уже можно было разглядеть в «Балладе подружке Вийона» с ее тихим плачем, горестными предчувствиями. До сего времени Вийон употреблял слово «бедный», только лишь чтобы поразвлечься, даже когда в нем чувствовался будущий певец горестных минут, хотя он был еще только творцом «Малого завещания». «Бедные писцы, говорящие по-латыни» из «Малого завещания» – это откормленные монахи, а «бедные беспризорные сиротки» – это богатые ростовщики. Теперь понятие «бедный» уже не вызывает смеха. Вийон сетует на свою судьбу и определяет свое новое положение другими словами. Несправедливость фортуны, тщета усилий, постоянно повторяющиеся неотвратимые падения – все это высказано в одном стихе и названо одним словом. В рефрене «Баллады Судьбы» Вийон сам себе дает совет, выражающий его новое мироощущение.

И замолчи, пока я не вспылила! Тебе ли на Судьбу роптать, Вийон? [202]

Повторяющееся слово – это «бедный»; он «бедный школяр» и воображает себя «бедным галантерейчиком», а в эпитафии ко всему прибавляется еще «бедный маленький школяр». Он нравится себе в этом облике и дважды повторяет «бедный» в двух стихах «Большого завещания». Чтобы представить себе облик этого нового Вийона, достаточно прилагательного «бедный», звучащего все время, пока заключенный в тюрьме Мёна взывает о помощи:

Оставите ль вы бедного Вийона?

Бедным родился, бедным умирает. Не писал ли несколькими годами раньше Мишо Тайеван: «Бедственное положение хуже смерти»? Одураченный Фортуной, наказанный людьми, обманутый женщинами, истощенный голодом, побежденный болезнью, он заранее оплакивает себя в предчувствии смерти, которая ничего в мире не изменит. Утешает одно: все пройдут через это.

Но с той минуты, как ему начинает слышаться голос жалости, для него все становится приемлемым. Физическая немощь, дряхлость входят составными частями в общую картину. Он потом добавит к этому в «Большом завещании» и бессилие, рисованное без всякой стеснительности с помощью двойного словаря – реалистического и куртуазного. Его «плоть уже не пылает», а голод «отбивает любовные желания».

Оставшаяся у него малая толика уважения и почтительности заставляет его обратиться к образу матери, он и ей, старой, набожной женщине, приписывает те же качества, что и себе, – «бедная» и «маленькая», он как бы признается в своем поражении и в то же время наслаждается своей горечью. Она «бедненькая, старенькая», «бедная мама», «бедная женщина», «скромная христианка». Она ничего не ведает, ничего не просит. Вийон объясняется с ней так, чтобы не казаться слишком почтительным. Он выбирает для нее судьбу, уготованную им себе: делает менее значительной, чем она есть на самом деле.

Нищета не мешает надеяться. И один и тот же рефрен повторяется на протяжении всей баллады, где тревога достигает предела. Может быть, его все-таки не оставят? Даже свиньи, говорит он в другом месте, помогают друг другу. Придет ли наконец грамота о помиловании, которую так просто получить, живя в Париже и имея доступ во дворец?

Живей, друзья минувших лет! Пусть свиньи вам дадут совет: Ведь, слыша поросенка стоны, Они за ним бегут вослед. Оставите ль вы здесь Вийона? [203]

Узник ждал письма. Но грядет великое, и Вийону не надо ни родственникам, ни друзьям раздавать благодарности. Грядет король Франции.

ВОСШЕСТВИЕ НА ПРЕСТОЛ ЛЮДОВИКА XI

Карл VII умер 22 июля 1461 года. Дофин Людовик был в Авене и готовился войти во Францию. Еще прежде его короновали в Реймсе. Праздник был великолепен. Каждый следил за своим соседом.

В течение пятнадцати лет дофин открыто выражал недовольство своим отцом. Все отталкивало их друг от друга, долголетие Карла VII вызвало феномен, дотоле неизвестный во Франции, – нетерпение наследника. Карлу VII было пятьдесят восемь лет, а будущему Людовику XI уже тридцать восемь! На памяти принца такого никогда не видели. Карлу VII было девятнадцать, когда он взошел, не без труда, на престол. Карлу VI было двенадцать – обстоятельство, утвердившее власть его дядей. После поражения короля Жана Карл V, которому в ту пору минуло восемнадцать, взял на себя управление страной, а в двадцать шесть он уже сам стал королем. Оставалось только вспомнить восшествие на престол Жана Доброго, чтобы найти принца, коронованного более чем в тридцать лет. А Людовик XI приближался к сорока.

В детстве он много страдал. Атмосфера двора была удручающей, с тысячей интриг, которые отец отнюдь не поощрял, законность престолонаследия Людовика оспаривалась, и он всячески старался выделиться, играть роль, определить свое место в жизни, свое общественное положение. У него образовались связи при дворе, и он вероломно составил заговор против своего отца-короля. Сам он был правителем, и подлинным, своих венских владений, так что ему было куда девать энергию. В Лангедоке, как и в Савойе, в Италии, во Фландрии он вел независимую политику и использовал возможность, чтобы противопоставить ее политике короля Франции. Наконец, испугавшись за свою безопасность, он принял решение войти во двор Филиппа Доброго, где он стал обременительным гостем, из которого герцог Бургундский вознамерился сделать очень полезную пешку.

Карл VII был в ярости. Филипп Добрый не раз задавался вопросом, и совершенно искренне, как выйти из тупика. Советники короля Франции колебались между верностью хозяину настоящему и необходимостью служить возможному королю завтрашнему. И впрямь, все было ненадежным: дофин Людовик достиг возраста, когда большинство его предшественников уже предъявили счет этому миру.

Конец ожидания все приветствовали с облегчением. Коронованный в Реймсе 15 августа, Людовик XI 31 августа торжественно вошел в Париж, три недели провел в своей столице и отбыл 24 сентября.

Его пребывание в столице привело всех в замешательство. Парижане сначала забеспокоились. Как сложатся их отношения с новым королем Франции? Ведь на следующий день после смерти Карла VII, a именно 23 июля около девяти часов вечера, все видели комету, сверкнувшую в небе.

«Комета с очень длинным хвостом светилась столь сильно и ярко, что казалось, будто весь Париж в огне, весь объят пламенем. Да сохранит его Бог от этого!»

Обеспечить безопасность короля в его столице было совсем нелегким делом, ведь столько лет в Париже не держали двора, и общественный порядок оставлял желать лучшего. Буржуа заставили охранять каждые ворота опоясывающего город вала шестью стражниками, живущими по соседству. Возле каждых ворот стояли два капитана, и два отряда вооруженных людей сменяли друг друга днем и ночью. Два стрелка из лука и два вооруженных арбалетами стояли на случай непредвиденной атаки. Программа этих предосторожностей сводилась вот к чему:

«Следует помнить, что никакая группа вооруженных людей не должна входить в город, если их больше двадцати человек, и эти люди не будут пропущены в город, если на них окажется военная одежда».

Равным образом следовало помнить о расквартировании военных в предместьях. С тех пор как аристократия удалилась из Парижа, дома баронов остались без присмотра, если только они не перешли в руки других владельцев. Гостиниц за отсутствием клиентов было меньше, чем в период, когда все дела королевства решались в Париже. Начальники групп в сорок человек произвели, квартал за кварталом, учет всех свободных комнат. Сосчитали кровати, так же как и все «места в стойлах». Потом ответственные за жилье распределили документы на проживание. И тут следовало успокоить буржуа: эти документы на проживание лишали привилегии парижан, свободных от обязательств такого рода. Несмотря на согласие, которое в конечном счете дала купеческая гильдия, было немало недовольных.

Следовало еще раз реквизировать зерно. Старейшина запретил торговлю зерном во время пребывания короля в Париже: зерно, доставлявшееся в город, поступало в распоряжение общественных властей. Торговцы расценили это как ущемление их прав в выгодном деле.

Выборы откладывались. Старейшина торговцев и старшина увидели, что истекает срок их мандатов. Времена были спокойные, и город главным образом торопился выслать навстречу новому королю своих послов, а затем подготовиться к его въезду и пребыванию в городе.

Людовику XI пришлось ждать двое суток, только на третьи Париж подготовился к его приему. Он устроился в Поршероне – наш нынешний квартал Нотр-Дам де Лорет, – у своего верного Жана Бюро. Это произвело на всех дурное впечатление. Когда он оттуда удалился, парижане облегченно вздохнули.

Зеваки, конечно, получили удовольствие. Они стали свидетелями многочисленных выездов, праздников, зрелищ. Символика была в чести. Так, например, «Прямодушное Сердце» представили королю пять богато одетых горожанок, каждая из которых являла собой одну из букв, составлявших слово «Париж»; аллегория была такова: Покой, Амур, Рассудок, Искренность, Жизнь. Все смогли насладиться зрелищем – у подъемного моста возле ворот Сен-Дени – серебряного ковчега, в котором сидели представители дворянства, духовенства и буржуазии. У моста улицы Сен-Дени развлекалась большая толпа: женщины и мужчины, одетые как дикари, «сражались перед фонтаном и принимали различные позы».

«И еще были три очень красивые, совершенно обнаженные девицы, изображавшие сирен; и все любовались их торчащими круглыми и твердыми сосками, смотреть на которые было очень приятно, и еще говорили о небольших музыкальных пьесах и пасторалях. Множество музыкальных инструментов исполняло звучные мелодии.

И для удовольствия входящих в город использовались различные трубки, ответвленные от фонтана, выбрасывающие молоко, сладкое и кислое вино, и каждый пил что хотел.

И немного ниже вышеназванного моста, подле Троицы, молчаливые персонажи изображали Страсти».

Король не испытывал большого удовольствия при виде своей столицы. Ему предстояло явить себя королевству, от которого долгие годы его отодвигали обстоятельства. Добавим, что герцог Бургундский считал, что король будет чувствовать себя обязанным ему, но Людовику XI очень хотелось напомнить королевству, кто был его истинным хозяином. Филипп Добрый играл в покровителя во время коронования, он вводил короля в Париж, который всегда был немного бургундским. Постепенно всеми овладевало такое ощущение, будто Людовик берег свое королевство от герцога. Достигнув Турена, он почувствовал, что с плеч его свалилась гора.

По правде говоря, он ненавидел и Париж и парижан, двор и придворных. Его резиденция Валь-дю-Луар служила от них убежищем. В замках своего отца, а затем в том, что он велел построить в Плесси-де-Тур, Людовик находил и уют, и простоту, и свободу. Ему не приходила в голову мысль кончить там свои дни, как его соседи из Анже или Блуа, в приятном окружении блестящего двора. Чего искал Людовик XI, так это места, где бы он смог работать. В Турене он будет спокоен.

Дорога на Тур идет по правому берегу Луары. Тридцатого сентября король прибывает в Орлеан. Четвертого октября он в Божанси, седьмого – в Амбуазе, девятого – в Туре. Второго октября он останавливался на ночлег в Мён-сюр-Луар.

Само собой, как и в других городах, ему там преподнесли ключи от города на бархатной подушечке. Он получил подарки: семгу и севрюгу, жирных гусей и каплуна, несколько бочонков местных вин, несколько сетье пшеницы. Людовик XI был прост в обращении, а потому всем понятен в своих повелениях: одной рукой он даровал, зато другой забирал еще больше; он слез с мула, поблагодарил жителей города и презентовал городу все, что было ему подарено. В церкви настало время почтить реликвии. Звонили колокола, и все кричали: «Слава благоденствию!» и «Да здравствует король!» – он повелел освободить узников.

Король Франции, вероятнее всего, не знал, что он возвращал свободу магистру Франсуа де Монкорбье, нарекшему себя Вийоном. Лишь присутствие Карла Орлеанского рядом со своим сувереном заставляет сомневаться в этом. Но ведал ли герцог, чем стал его гость былых времен?

А вот поэт знал, чем обязан Людовику XI. В начале «Большого завещания», тотчас после проклятия епископу Тибо, возникает похвала королю, похвала Создателю:

Дай Бог Людовику всего, Чем славен мудрый Соломон! А впрочем, он и без того Могуч, прославлен и умен [204] .

О желаниях поэта знает каждый по «Завещанию», знает, что они совпадают с желаниями короля и его окружения: продление дней жизни немолодого уже человека и процветания, прибавления семейства одного из Валуа, который далеко не был уверен, что будет иметь наследников.

Но жизнь – как мимолетный сон, И все, что есть, возьмет могила; Так пусть живет подольше он, - Не менее Мафусаила! Пусть дюжина сынов пригожих, Зачатых с верною женой, На Карла смелостью похожих, На Марциала – добротой, Хранят Людовика покой [205]

Людовик XI не проживет 969 лет патриарха Мафусаила. Но шестьдесят тем не менее проживет и оставит корону Карлу VIII, родившемуся только в 1470 году.

Все это не простое расшаркиванье, вынужденная вежливость, умышленная предосторожность. Благодарность Вийона искренняя, и он считает даже необходимым настаивать: королю он обязан жизнью. Официальные акты датируются согласно праздникам, помеченным в церковном календаре. Поэт датирует завещание своим вторым рождением:

Пишу в году шестьдесят первом, В котором из тюрьмы постылой Я королем был милосердным Освобожден для жизни милой. Покуда не иссякли силы, Я буду преданно служить Ему отныне… до могилы, - Мне добрых дел не позабыть! [206]

ГЕРЦОГ БУРБОНСКИЙ

Итак, Вийон выходит из мёнской тюрьмы 2 октября 1461 года. В конце года он в Париже. Просьбу, обращенную к герцогу Бурбонскому, – если только речь не идет о путешествии в Бурбоннэ, хотя, впрочем, с точностью этого сказать нельзя, – следует отнести примерно к ноябрю того года. Намек на Сансерр не вполне определенно свидетельствует, что Вийон посетил Мулен, и совсем не обязательно предполагать, что поэт отправился к герцогу Бурбонскому, дабы воззвать к его великодушию.

Что правда, то правда – Жан Бурбонский держит в Мулене двор, который способен привлечь поэта, оставшегося без средств к существованию. В своей «Просьбе к герцогу Бурбонскому» Вийон вспоминает, что когда-то или совсем недавно они у него были, он получил «аванс» в шесть экю и рассчитывает получить еще. Это все, что нам известно. Так как следовало побывать в Бурбоннэ, то, по-видимому, по выходе из тюрьмы поэт отправился к своему истинному сеньору. Можно даже считать, что было два путешествия: одно после убийства Сермуаза – «шесть экю» – и другое после мёнского дела.

Но тут можно ошибиться. Менее трех месяцев на путешествие в пятьсот километров – это даже больше, чем требуется хорошему ходоку, но это также столько времени, сколько нужно, чтобы дойти и вернуться обратно горемыке, который вышел из своей «ямы» таким изможденным.

Дабы протянуть руку своему сеньору – Вийон забывает, что он в то время чувствовал себя гораздо больше парижанином, чем бурбонцем, – нет нужды отправляться в Мулен. Герцог Жан был в августе в Реймсе, поблизости от нового короля Франции. Все видели, как 13 августа он гарцевал «с чепраком из черного бархата, усеянного серебряными и золотыми листочками с колокольчиками». В это время под радостные крики въезжал в свою столицу король Людовик XI. Известно, что Бурбон один из редких принцев, парижский дворец которого, расположенный между Лувром и Сен-Жермен-л'Осеруа, не был тронут всеобщим упадком. Нотариус Шатле, автор «Хроники», именуемой «скандальной», Жан де Руа извлечет свою выгоду из усердной службы у герцога: он одновременно и парижский секретарь, и швейцар дворца Бурбона.

Итак, не сворачивая со своего пути, даже если он отправится прямо в Париж после своего освобождения, Вийон может повстречаться со своим сеньором герцогом или найти случай постучаться в его двери.

Однако не исключено: поэт искал при дворе в Мулене то, чего в то время, когда он жил значительно лучше, ему не хватало в Анже, как и в Блуа. Ибо в те годы двор Жана Бурбонского был Двором первой величины. Для всех герцог еще был графом Клермонским. Победитель англичан при Форминьи в 1450 году, организатор последних гийеннских кампаний в 1453 году, он не имел соперников в славе, если только не считать Ричмонда. Король Рене был побежден, Шарль Орлеанский побежден еще раньше, а Ричмонд только что умер, в 1458 году. Теперь он, Жан Бурбонский, управляет его герцогством и держит в Мулене двор, который стоит многих других. Принц, обожающий пышность, просвещенный меценат и поэт, не особенно талантливый, но очень благожелательный. Про него знают, что он поклонник рондо. Вийон тут же рискнул обратиться к нему:

Сеньор мой и принц благородный, Лилии цветок, королевский отпрыск, Франсуа Вийон, укрощенный работой, Ее тычками позлащенными, Умоляет вас этим скромным посланием Дать ему милостиво вознаграждение [207] .

Поэт лукавит. Это чувствуется по его словарю, хотя он употребляет формулы, целиком составленные из традиционных прошений, где главное – не отличиться оригинальностью, а остановить на мгновение взгляд герцога Бурбонского. Итак, Вийон только играет словами: «вознаграждение» – не тот дар, который он намерен возвратить, это «вознаграждение» солдата, которое никто, конечно, никогда не возвращает. Вийон предлагает свою службу в обмен на кошелек.

Работа – страдание – укротила его многочисленными «побоями», мы бы сказали – «оплеухами», от которых остаются голубые и желтые разводы. Работа подобна пытке? На дорогах своего несчастья Вийон встречал уже мёнского палача. Возможно, он говорит о страдании многих дней, о трудных дорогах, грубых окриках и тумаках…

Если изучить словарь поэта, то мы увидим, что его поэтическое дыхание коротко. Мы уже не на состязании в Блуа. Вийон не пишет балладу о Любви или жалобу на Судьбу. У него теперь более четкая интонация, он ошеломляет герцога письмом с изложением обстоятельств дела, которое его талант помешал ему написать в прозе.

Не получил от принцев ни денье, - Не считая вас, – ваше скромное созданье. Шесть экю, которые вы ему пожаловали, Пошли у него на еду, За все расплатится сполна, честно. И это будет легко и с готовностью; Ибо как встречаются в лесу желуди, В окрестностях Патэ, и каштаны, Точно так же тот, кому вы заплатите, Отдаст вам все безотлагательно. И, по существу, вы ничего не потеряете. Надо только подождать. [208]

Стихи написаны в шутливой форме. Вийон знает, что Патэ находится на равнине и что там нет ни желудей, ни каштанов. Прием не нов, уже в «Малом завещании» поэт заставлял нас улыбнуться, завещая Жаку Кардону желудь с ивы…

Во всем этом лишь один смысл: герцогу не будет возвращен долг. И опять Вийон заимствует слова из лексикона крючкотворов: «отдаст вам безотлагательно»; и клянется, что герцог ничего не потеряет – «надо только подождать», то есть герцог потеряет только проценты.

Вийон все тот же, мечтающий и выпрашивающий, такой, каким был и в Блуа, когда, склонившись над фонтаном, он писал: «Я смеюсь, плача». Теперь он забавляется, попрошайничая, и с юмором надписывает удивительный адрес на своем послании – это четверостишие, видимо, предпослано самому письму и должно тронуть герцога:

Стихи мои, неситесь вскачь, Как если б волки гнались сзади, И растолкуйте, Бога ради, Что без гроша сижу, хоть плачь! [209]

Отсутствие денег дает о себе знать… Он еще продолжит в том же духе. Двор Бурбона имел также ту особенность, что там деловые люди охотно играли в аристократов. Пьер де Нессон, сын суконщика, долго старался задавать тон, для этого он написал «Поэму Войны», нагло откликнувшись на «Поэму Мира» Алена Шартье. Но Нессон не смог скрыть своей «рыцарственности», и его опусы смешат как буржуа, так и аристократов древних родов.

Никто, конечно, так резко, как Вийон, не мог описать эту среду, где все друг друга обманывают, но можно ли это было делать? Если ему так хочется войти в среду разбогатевших торговцев, может ли он так подчеркнуто выказывать свое пренебрежение? Голодный поэт – в ста лье от мира, где деньги определяют место каждого. «Куртуазность» здесь берется взаймы, и придворные Жана Бурбонского честно стараются обрести ее, личное влияние герцога ведет двор к самому точному равновесию между обществом, которое существует, и тем, о котором мечтают. Он нанимает артистов, собирает поэтов, организует праздники. Менее пышный, чем герцог Бургундский, потому что не так богат, к тому же не так молод и не одержал таких побед, чтобы играть в «отставленного», как герцоги Орлеанский и Анжевенский, Жан II Бурбонский умеет объединять людей и мысли.

КОНЕЦ ИЛЛЮЗИЯМ

И снова поражение. Можно подумать, что дорога Вийона выстлана неудачами, а может, тут играет роль стремление к независимости. Он не служит герцогу Бурбонскому так же, как не служил Анжуйскому или Орлеанскому. Дали ему или нет его шесть экю – значения не имеет. Вийон не кончит свою жизнь одетым в ливрею чиновника, призванного развлекать, не будет он и менестрелем, нанятым для того, дабы знатная особа имела при себе на всякий случай талантливого поэта. Все отъединяет его от этих людей – тот играет на виоле, этот искушен в шахматах, которыми кишат дворы. Он сам к этому времени определил свое место в жизни; Вийон перечисляет все те недуги, которыми наделяет себя человек, когда он не способен заработать даже трех су. Он пишет стихи, он насмешничает, он «прославляет», он борется. Он придумывает фарсы, игры, наставления. Он из тех, кого хорошо принимают и чей талант оплачивают, но не из тех, кого причисляют к сложной, но единой социальной группе, именуемой двором. Рефрен «Баллады поэтического состязания в Блуа» – это как бы автопортрет:

Я всеми принят, изгнан отовсюду. [210]

Теперь с миражом покончено. Тот Вийон, который возвращается в Париж осенью 1461 года, растерял все иллюзии, но возмужал от страданий. Он размышляет над своей судьбой. Этот возврат отражен уже в «Споре Сердца и Тела Вийона»; поэт беседует сам с собой, и тут к разочарованию примешиваются добрые решения, сформулированные в диалоге души и тела. Мы не можем с уверенностью сказать, имело ли это произведение такой конец, который убедил бы архиепископа Орлеанского, в чем действительно виновен заключенный в тюрьму бродяга, а в чем нет. Во всяком случае, личностный тон убеждает нас, что «Спор» не просто словесное упражнение в рамке диалога с самим собой, которым забавлялось более или менее удачно столько ритористов и до и после Вийона.

Одна мысль превалирует в размышлении бедного малого, вырвавшегося из заточения: он чувствует, что дошел до конца пути. Он вернется к этому в «Большом завещании»: он выдохся. Так начинается «Спор» – с признания в своей немощи. Сухой и черный – так характеризовал он себя недавно. Теперь мужество его покидает. Он слишком хотел жить.

– Кто там стучится? – Я. – Кто это «я»? – Я, Сердце скорбное Вийона-бедняка, Что еле жив без пищи, без питья, Как старый пес, скулит из уголка. Гляжу – такая горечь и тоска!… – Но отчего? – В страстях не знал предела! – А ты при чем? – Я о тебе скорбело Всю жизнь…

Вийон мыслит трезво. Вся его жизнь осталась позади, он мог бы прожить другую. Жизнь прошла напрасно. Он «бедняк Вийон», он похож на «старого пса». И главное – «скулит из уголка». Он одинок.

– Чего ты хочешь? – Сытого житья. – Тебе за тридцать! – Не старик пока… – И не дитя! Но до сих пор друзья Тебя влекут к соблазнам кабака. Что знаешь ты? – Что? Мух от молока Я отличаю: черное на белом… [211]

Возраст не прибавляет мудрости. Все, чему научился поэт, – это признавать очевидное. Винить во всем надо лишь самого себя – уж лучше бы он был дураком.

– Мне горько, а тебя болезнь твоя Измучила. Иного дурака Безмозглого еще простило б я, Но не пустая ж у тебя башка! [212]

Покорность, даже фатализм; душа Вийона корит Судьбу за обреченность на нищету. Больше, чем глубокой мудрости, дающей духу власть над миром, Вийон верит в неблагоприятное расположение светил, которое оставило на нем свою мету. Таким они его сделали, таким он и живет.

– Мне больно… Эта боль – судьба моя: Гнетет Сатурна тяжкая рука Меня всю жизнь! – Сужденье дурачья! Всяк сам себе хозяин, жив пока, И… вспомни Соломона-старика: Он говорил, что мудрецу всецело Послушен рок и что не в звездах дело… – Вранье! Ведь не могу иным я стать, Как никогда не станет уголь мелом! – Тогда молчу. – А мне… мне наплевать.

Мораль диспута в следующем: перестанем философствовать. Ну что ж, пусть так! Вийон заканчивает спор акростихом. К чему советы? Все слишком поздно.

– Ведь жить ты хочешь? – Мне не надоело. – И ты раскаешься? – Нет, время не приспело. – Людей шальных оставь! – Во как запело! – Людей оставь… А с кем тогда гулять? – Опомнись! Ты себя загубишь, Тело! – Но ведь иного нет для нас удела… – Тогда молчу. – А мне… мне наплевать [213] .