Санкт-Петербургская быль (Документальная повесть)

Фазин Зиновий Исаакович

Глава десятая.

Защитник Александров

 

 

1

Приведем еще одну короткую запись Кони, прежде чем перейти к дальнейшим событиям.

«А 31 марта приближалось… Дело поступило в суд, и вызванная для получения обвинительного акта Засулич заявила, что избирает своим защитником присяжного поверенного Александрова».

Вера едва ли что-либо слышала о нем до того, как ее навестила Люба Корнилова. По залам суда Вера ходить не любила и судебными историями не интересовалась. Не любила она и читать об убийствах, поджогах, отравлениях, грабежах. Понятно отсюда, с каким предубеждением относилась узница к тому, что теперь ей самой предстояло стать героиней судебной истории.

Но выхода иного не оставалось. И тяжело было Вере, как никогда раньше. Она сходила с ума: всю душу разбередил ей Кабат своими угрозами в последний день допроса.

Заступилась за честь опозоренного человека, и за это, как пригрозил Кабат, ей самой «вымажут морду сапогом».

Сердце ныло не только от этих подлых слов. Оно сжималось не только от страха перед тем, что скоро предстоит. Больше, чем всякие издевательства и унижения, ее мучила мысль: «Сделала я доброе дело или нет?» И ответа не находила. Все смешалось, перепуталось в ее голове. Прежние представления частью рухнули, частью стушевались, а новые еще только смутно мерещились, и разобраться в них было трудно.

Александров явился к Вере на другой же день после того, как ей вручили обвинительный акт, – явился как добрый дух, в поддержке которого она безмерно нуждалась, как является вдруг спасение к утопающему.

Он пришел в камеру утром, уселся на табурет, с улыбкой сказал что-то о погоде, спросил у Веры о ее самочувствии. Высокий, худой, очень приветливый, подвижный и совсем еще моложавый. Улыбка у него милая, но чувствовалось: этот человек способен и на самую желчную иронию и может обжечь едким, презрительным смехом.

Он начал с вопросов, цель которых была выяснить, правильно ли велось следствие, но Вере это показалось совершенно излишним, и она начала сама задавать вопросы. Вид у нее был издерганный, бледный. Защитник все сразу заметил и не стал настаивать на своем.

– Мне понятно ваше состояние, сударыня, – мягко сказал он. – Только можете не торопиться. Все успеем, – добавил он, ободряюще улыбаясь.

Когда он подтвердил, что судить ее будут по уголовной статье, Вера разволновалась, навзрыд расплакалась, даже руки заломила.

– Боже, боже, какой ужас! Я не думала, не думала, что так будет!

– А что? Вас это не устраивает? – поднял плечи Александров. – Благодарите бога.

– За… за что? – вырвалось у нее.

– Помилуйте, ведь лучше так! О, конечно, – продолжал он, – отдача под суд присяжных, а не Особого присутствия Сената, может, и не входила в ваши расчеты. Вы считаете себя вовсе не уголовницей, а дело на вас передают в Окружной суд именно по уголовной статье. Да, все обстоит именно так. Но я, признаюсь, не вижу в этом ничего страшного. Дело в том, что…

Вера не дала ему договорить:

– Как же так, позвольте! Я заявлю протест… Я… я выстрелила… Я совершила не простое преступление, а меня хотят… как уголовницу… Будто я лавку или банк ограбила!

Александров не перебивал, слушал молча.

– Чего же этим хотят достичь, скажите? – волновалась она. – Странно, право… Я должна понести то, что заслужила. Зато на суде я смогла бы все высказать. Бросила бы им в лицо все! Как это сделали Софья Бардина и Петр Алексеев на предыдущем процессе, как Ипполит Мышкин на последнем. Я бы…

Она осеклась и, шурша длинной юбкой по цементному полу, пошла к табуретке, на которой стояла кружка с водой, напилась и вернулась к своей койке. Села и съежилась. Александров с интересом щурил глаза на подсудимую.

– Что мне делать? – спросила она хмуро.

Тут он с живостью откликнулся:

– Расскажите мне все о себе. Всю жизнь. И как можно подробнее.

– Зачем?

– Вы должны это сделать, голубушка.

– Но зачем?

– Чтобы дать мне материал для защиты. Я ваш адвокат, ваш защитник. Должен же я знать, кого защищаю. Правда, – очень располагающе и даже ласково улыбнулся он, – кое-что мне уже известно. Сам ваш подвиг говорит за себя. Он благороден и смел. Не всякий…

Она горячо перебила:

– Это не подвиг! Ничего такого я не совершила! И любопытно очень, что вам обо мне уже сообщили?

Он держал на коленях свое пальто. Ничего не сказав ей, вскочил, забросил пальто на плечо, как это делают в теплый день на прогулке, схватил Веру за обе руки и поцеловал их.

– Вера Ивановна! – произнес он и снова поцеловал ей руки. – Вера Ивановна! – твердил он. – Вера Ивановна!..

И хоть он больше ничего не сказал, на душе у Веры в эту минуту стало легче. Глаза подобрели.

– Хорошо, расскажу вам все.

Но рассказ получился коротким. За четверть часа Вера все выложила: где родилась, училась, жила до первого ареста, в каких местах ссылку отбывала. Александров слушал внимательно, время от времени что-то записывал карандашиком на левом манжете своей белой накрахмаленной рубашки. Иногда переспрашивал:

– Первым местом ссылки был Солигалич, вы сказали. Это где?

– Есть такой городок за Костромой.

– А в Крестцах были до Солигалича? Ясно… Выслали вас по высочайшему повелению, без приговора суда, так?

– Да, так…

– Трудно было, конечно, без матери, без родных… Сколько вам тогда исполнилось? Простите за вопрос.

– Пошел двадцать второй.

– Я представляю… Одна, без всякой помощи… в глуши…

– А я и до ссылки жила одна… Привыкла…

– Ах, ну да. В Петропавловке и Литовском замке вас держали долго в одиночных камерах.

– Вы так поняли? Пускай так…

Александров делает еще одну запись на манжете и принимается задумчиво постукивать о стол карандашиком. О чем он еще спросит? Хотя бы перестал стучать, господи! Кто-нибудь из соседей-узников начнет отзываться на стук, решив, что его вызывают.

– Позвольте еще вопрос, – обращается Александров к Вере. – Я хотел бы вернуться к моменту вашего первого ареста за помощь Нечаеву.

Губы у Веры дрогнули, а затем и всю ее передернуло, словно она получила вдруг сильный удар хлыста.

Вот в эту минуту Вера едва не натворила беды. На нее опять нашло помутнение. И был момент, когда она уже порывалась бросить в лицо гостю какие-то резкие слова. Опять ей напоминают о Нечаеве! Не хочет она об этом ни слышать, ни говорить! Что за низость – все сводить к «нечаевщине», видеть дурное даже там, где его нет, и все светлое мазать дегтем? Если Кабат так поступал, то это еще понятно: он мелкий, корыстолюбивый чиновник, а что ж он, Александров, человек, которого так расхвалила Любушка, – почему и он туда же гнет?

Если бы Вера сорвалась и высказала все это Александрову, то всю жизнь жалела бы об этом. К счастью, дело обернулось иначе. Не успела она разразиться негодующими попреками, за которыми, возможно, последовал бы (сгоряча Вера могла это сделать) отказ вообще от услуг защитника, как загрохотал замок, распахнулась дверь, и в камеру внесли еще одну корзину от Любушки. Тут же вошли Федоров и надзирательница, державшая в руках букет фиалок и какие-то свертки.

– Это все вам, сударыня, – сказал Федоров Вере. – Извольте принять.

Она не пошелохнулась, но зато Александров показал необыкновенную подвижность. Вскочил, принялся хлопотать, помогать надзирательнице выкладывать все на стол, а букет воткнул в кружку, налив ее водой. И все делал старательно, с трогательной заботливостью. Поправил один сверток, чуть не упавший с края стола на пол. Вера рада была бы всего этого не замечать, да глаза словно помимо ее воли следили за его движениями. Пальто свое, чтобы не мешало, он перекладывал то с плеча под мышку, то опять на плечо, то волочил по полу и уже измазал его в пыли.

А Федоров постоял, повздыхал. Когда надзирательница ушла, унося пустую корзину, полковник спросил у Александрова:

– Уже трудитесь?

– Трудимся, – с легкой, едва заметной усмешкой отозвался защитник. – Благодарю вас. Но мы только начали…

– О, я не стану мешать вам, – сказал Федоров. – Трудитесь, трудитесь… – И вдруг он произнес, смущенно отводя глаза в сторону и обращаясь уже одновременно и к узнице, и к ее защитнику. – Поверьте, господа, я искренне был бы рад оправдательному приговору, если бы вы его добились. – Он шагнул к Вере и взял ее руку. – Вы дочь капитана русской армии, – с волнением проговорил Федоров. – Я тоже русский офицер, а сюда попал по ранению… Верьте, что…

Он не договорил, прикрыл глаза ладонью и вышел из камеры.

Александров задумчиво зашагал по камере. Остановился на минутку, поправил фиалки в кружке, полюбовался ими, с видимым удовольствием понюхал и снова зашагал.

Вере он уже, пожалуй, нравился. Да и в конце концов, с какой стати она решила, что, упомянув о деле Нечаева, он имел в виду что-то дурное?

– Давайте продолжим, – предложила она Александрову. – Нам помешали.

– Нет! – отозвался он с живостью. – Меня очень вдохновил сейчас этот маленький эпизод. Видите, сколько честных и добрых сердец тронул ваш поступок! Это и важно, это дороже всего! Надо уметь светлое видеть, а оно есть, есть!

У Веры по сердцу жар прошел.

Вот он какой, оказывается, ее защитник. Не чудом ли он уловил, чтó взволновало ее душу еще минут пять назад.

– Итак, – перешел он снова на деловой тон, – я хотел бы выяснить… Вспомнил! По делу Нечаева… Скажите, обыск у вас тогда был?

– При аресте? Да.

– Что-нибудь нашли у вас дома?

– Нашли… В альбоме у меня оказались две фотокарточки: Герцена и Огарева. Обнаружили и забрали.

Он задал еще какие-то вопросы, не очень существенные на взгляд Веры, и скоро, поглядев на часы, заторопился.

Ох, как забилось тут сердце Веры.

Пускай посидит еще, не уходит! Она готова сейчас всю душу ему раскрыть.

– Завтра продолжим, – сказал он, прощаясь. – Надеюсь, вы отнесетесь ко мне с должным доверием и расскажете все, что мне хотелось бы знать для ведения дела. Но должен предупредить: видимо, кое-что из ваших жизненных мытарств мне придется сделать предметом гласности на суде. Мой план защиты почти готов, и это может понадобиться.

– Уже? – слабым голосом произнесла Вера. – Мы так мало побеседовали… Но, пожалуйста, я все, все расскажу… И что посчитаете нужным, огласите. Я доверяюсь вам.

Он снова поцеловал ее руку и сказал:

– Конечно, обещаю словом чести исключить все, что могло бы повредить другим, то есть вашим друзьям и товарищам, или лично вам. Да вы сами в рассказе о себе, я вижу, нашли золотую середину. О, понимаю, далеко не все вы можете раскрыть, касаясь своего прошлого. Но что можно, то ведь можно, – рассмеялся он и шагнул к двери.

Долго, оставшись одна в камере, Вера задумчиво смотрела куда-то в одну точку. И часто вздыхала.

Вдруг метнулась к кружке с фиалками, поднесла к лицу и застыла так надолго.

Весна скоро, весна. Ах, как пахли фиалки!..

 

2

На второй и третий день Александров приходил снова. Подолгу беседовал с Верой.

План действий у него созрел быстро, и он сумел заставить узницу поверить в этот план. Она ожила, с лица сошла суровость, часто ее глаза светились добротой.

Среди присяжных поверенных Петербурга было немало блистающих звезд. Удивительно, как быстро засверкали таланты русских адвокатов, едва только были введены новые судебные уставы, а вместе с ними и звания присяжных поверенных. И надо признать, до процесса Засулич Александров к числу звезд первой величины не принадлежал. Но так нередко бывает: чтобы совершить дело своей жизни, человек должен «найти себя», и вот в деле Засулич он себя нашел.

В момент появления в нашей были ему исполнилось сорок два года.

В течение многих лет он занимал прокурорские должности в провинции и столице, а года два назад разодрался с начальством, вышел в отставку и поступил в адвокатуру.

Прокурор стал защитником.

Вот что рассказывает о нем его современник, другой знаменитый русский адвокат Карабчевский:

«Петр Акимович Александров в самом расцвете своей служебной карьеры, далеко уже не молодым, „перешел“ в адвокаты. Едва он стал присяжным поверенным, или, по его собственному выражению, едва стал „вольным“, тотчас все почуяли, какую силу он принес в адвокатские ряды.

Так называемых „богатых“ внешних данных у него не было. Свою речь он произносил несколько гнусавым, но громким голосом, со спокойной манерой закаленного в боях судебного бойца. Он почти не жестикулировал… Впечатлениям, выносимым присяжными заседателями во время хода судебного следствия, он придавал огромное значение и никогда не сидел сложа руки во время следствия, в ожидании лишь эффекта от будущей своей речи, что возводится почти в систему иными адвокатами. Он не боялся испортить этим речь, он их никогда заранее не писал.

На узких лоскутах бумаги, а иногда даже на манжетке своей крахмальной сорочки он делал лишь кое-какие кабалистические значки и отметки, понятные ему одному. Самая же подготовка к речи состояла в том, что накануне часа два-три он неустанно ходил из угла в угол, с видом человека, совершенно поглощенного своими мыслями. Иногда он улыбался, останавливался, что-то бормотал про себя. Умный и выразительный лоб его при этом то светлел, то затуманивался. Потом он снова продолжал ходить из угла в угол, пока, наконец, не произносил неожиданно:

– Ну, шабаш, будет… Спать пора.

Это значило, что завтрашняя речь готова».

Анатолий Федорович тоже с большой похвалой отзывается в своих воспоминаниях об Александрове. В действиях защитника с первых минут почувствовалась уверенная рука.

Похвальные слова в записях Кони не означают, однако, что он был так уж рад тому, что дело Засулич повел способный, умный адвокат.

Как и следовало ожидать, Александров, едва вступив в права защитника, тотчас же подал ходатайство о вызове на суд свидетелей, список которых сразу выдал план адвоката. В свидетели Александров включил людей, которые летом прошлого года содержались в «предварилке» и могли бы раскрыть на суде подробности драмы, разыгравшейся там по вине Трепова.

«Сильный защитник, – думал Кони и озабоченно качал головой. – Все складывается как раз против того, чего хотел бы граф».

Поколебавшись, Кони отказал Александрову. Так и так, мол, свидетели эти, написал судья в определении, «имеют показывать по обстоятельствам, не составляющим, по мнению суда, предмета настоящего дела». При желании полнее ознакомиться с хитроумным языком этой бумаги в ней можно было бы еще прочесть, что, по мнению суда «свидетели эти не могут разъяснить своими показаниями мотивы преступления, так как подсудимая не указывает, чтобы от кого-либо из них она слышала о причинах и поводах наказания Боголюбова».

Действительно, подсудимая никого из них не знала. И вовсе не от них она услышала о драме в «предварилке». Все это была правда.

Но, отказывая защитнику, Кони знал: в своде законов есть лазейка, которой Александров не преминет воспользоваться. Где-то на пятой сотне статей уголовного судопроизводства был пункт: в случае отказа в вызове свидетелей за счет суда подсудимая имеет право вытребовать свидетелей, в которых заинтересована, за свой счет. Александров немедленно воспользовался этой лазейкой, подал судье такую просьбу от имени Засулич и добился своего. Вызов затребованных им свидетелей пришлось разрешить.

«Плохо на двух стульях сидеть, – вздыхал Кони, подписывая разрешение. – Беда быть либералом. Уж лучше что-нибудь одно».

Тревога камнем легла на душу. Анатолий Федорович опасался: могут случиться большие неожиданности. Пален требует осуждения Засулич, а что, если присяжные в самом деле возьмут да оправдают ее? Симпатии общества отнюдь не на стороне Трепова. По мере приближения назначенного дня разбора дела Засулич в столице все чаще начинали поговаривать: «Авось и на треповых найдется закон!..»

Как-то под вечер Кони сидел у себя в судейском кабинете и работал. В дверь постучали каким-то нервным стуком.

На пороге вырос худощавый мужчина в прокурорском мундире.

Это был Андреевский, по должности товарищ прокурора, человек, к которому Кони хорошо относился, а тот души не чаял в судье и часто обращался к нему за советами.

– Ну дела, я вам доложу! – сразу начал на высокой ноте Андреевский.

Он грохнулся на диван, схватил со стола и потянул к носу флакончик с нашатырным спиртом, который Кони держал для посетителей.

– Что с вами, Сергей Аркадьевич? – спросил Анатолий Федорович.

– Да черт знает что творится на белом свете! Желеховский мог бы снова воскликнуть: «Это чистая революция!»

– Но в чем дело, друг мой?

Андреевский с бешеной силой всплеснул руками.

– Обвинителя не могут найти! Создатель мой!

В одной из своих записей Кони, со свойственной ему обстоятельностью, рассказал, что за история была с обвинителем.

«Первоначальный выбор Лопухина остановился на товарище прокурора Жуковском. Умный, образованный и талантливый мефистофель петербургской прокуратуры был очень сильным и опасным обвинителем».

Но Жуковский отказался обвинять Засулич. У него-де брат в Женеве, тот, будучи политическим эмигрантом, попадет в трудное положение, нет, увольте-с.

И тогда Лопухин, на чьей обязанности как прокурора судебной палаты лежало назначение обвинителя, вызвал к себе человека, который сейчас сидел перед Кони.

– Ах, вот как? – широко раскрыл глаза Анатолий Федорович. – Я уж понимаю. Вам предложили ту же роль, но и вы отказались обвинять Засулич?

– Да, и погиб, наверно! – трагическим тоном и в то же время нервно смеясь отозвался Андреевский. – Но черт побери, есть же на свете честь, справедливость, вера в истину! Как с ними-то быть? В собственных глазах выглядеть подлецом? Нет уж, увольте-с, на это я не пойду!

Андреевский опять понюхал флакон с нашатырем и потом рассказал, как было дело.

«На предложение Лопухина, сделанное в присутствии прокурора Окружного суда Сабурова, он ответил вопросом о том, может ли он в своей речи признать действия Трепова неправильными? – рассказывает Кони. – Ответ был отрицательный».

Еще бы! Как мог Лопухин дать в обиду Трепова, ежели сам граф Пален благословил порку Боголюбова.

Андреевский, по свидетельству Анатолия Федоровича, несмотря на всю затруднительность своего положения, повел себя благороднейшим образом.

«– В таком случае я вынужден отказаться от обвинения Засулич, – сказал он, – так как не могу громить ее и умалчивать о действиях Трепова. Слово осуждения, сказанное противозаконному действию Трепова с прокурорской трибуны, облегчит задачу обвинения Засулич и придаст ему то свойство беспристрастия, которое составляет его настоящую силу…»

Что-о-о? Осуждать самого Трепова! О нет!.. С этим Лопухин не согласился, но продолжал настаивать на том, чтобы Андреевский взял на себя обвинение Засулич.

«Лопухин стал его уговаривать, то тупо иронизируя над либеральным знаменем, которым прикрывался Андреевский, то уговаривая его и упрашивая, то показывая когти и внутренне скрежеща зубами, то заверяя его, что это не служебный, а частный разговор. „Зачем вы меня уговариваете, – сказал ему наконец Андреевский, – когда вы можете мне предписать? Дайте мне письменный ордер, и я уже тогда увижу, что мне делать: подчиняться или…“ – „Оставить службу? – перебил его Лопухин. – Да я этого не хочу, что вы?!“ И, уверив его еще раз, что разговор имеет совершенно частный характер, он отпустил его и потребовал к себе Кесселя»…

Вот и названо имя того, кто стал обвинителем подсудимой. Кессель.

Кони, услышав это имя, только расстроенно махнул рукой. Как нарочно, все складывалось явно к выгоде защиты. Кессель – личность бесцветная, хотя и давно служит в прокуратуре столицы. Соотношение сторон – обвинения и защиты – заранее предрекали слабость первой и силу второй.

Да, из всех возможных противников, с которыми Александрову предстояло скрестить шпаги на судебном заседании 31 марта, ему попался наиболее слабый.

«Хорошо это?» – спрашивал себя Кони и не находил ответа.

Но, верный чувству порядочности, он не смог не одобрить в душе благородного поведения Жуковского и Андреевского, отказавшихся взять на себя роль обвинителей на процессе Веры Засулич. Прокуроры – и отказались! Даром это им не пройдет, а все же не побоялись!

А Кессель по слабости духа дал согласие…

 

3

То, что Вера переживала в самые последние дни перед судом, пожалуй, с такой силой больше уже не повторится в ее жизни. В тюремной одиночке человек порой теряет контроль над своим поведением.

Вера крепилась, понимала, что сейчас от нее требуется больше мужества и выдержки, чем даже в момент выстрела на Гороховой. Мужество ведь дается лишь тому, кто уверен в себе и сознает свою правоту. А если ее, Веру, так изводят мысли о совершенном, если ее тянет еще до суда саму себя казнить, то это страшный признак, а не только слабость.

«Надо верить в то, что делаешь, – твердила она себе в тысячный раз. – Вот и верь!»

Но за день до суда уже под вечер она вдруг срочно захотела увидеться и поговорить с Александровым, который был в этот день чем-то занят и у нее не побывал. Полковник Федоров послал за ним по просьбе Веры нарочного.

Часов в семь вечера Александров пришел и с порога объявил Вере:

– Ну вот я! Очень хорошо, что вы меня позвали. Кстати, и мне надо кое-что вам передать. А у вас, видимо, что-нибудь важное?

– Нет, – ответила Вера. – Впрочем, да. Скажите, пожалуйста, вы хорошо помните поэму Рылеева «Наливайко»?

Александров, судя по его лицу, ничему не удивился, с явным удовольствием присел на табурет, выдохнул:

– Ох, устал, – потом ответил Вере деловым тоном: – Да, конечно, помню.

Вера сидела на краю койки в той самой позе, в какой, бывало, сидела на допросах у Кабата: стан выпрямлен, голова гордо поднята, руки на коленях теребят носовой платочек.

– Позвольте напомнить вам одну строфу, – попросила узница. – Только одну!..

– О ради бога!

Вера прочитала несколько строк из «Наливайко». Герой поэмы говорит на исповеди, что любые грехи и преступления он готов принять на душу во имя общественного блага и прежде всего ради великой цели:

Чтоб Малороссии родной, Чтоб только русскому народу Вновь возвратить его свободу…

– Ну что ж, – сказал Александров, когда Вера закончила. – Стихи эти известны мне, конечно.

Вера в упор смотрела на него, смотрела долго, пытливо, потом тяжело вздохнула и, видимо наконец решившись, спросила:

– Вы не стали бы осуждать Наливайко?

Александров улыбнулся. На догадки он был быстр, и одна из них ему уже кое-что подсказала, именно: ни в коем случае не следует медлить с ответом.

– Вопрос понятен, – начал он. – И вот что я думаю, – продолжал он проникновенно и очень серьезно: – Благородство душевного порыва таких народных героев прошлого, как Наливайко, для меня вне сомнений. Идея общего блага и свободы, идея всечеловеческого обновления находила и находит немало фанатиков, которые…

– Как? – перебила Вера. – Фанатиков? Простите, но разве наше чувство возмущения против неправды, против зла и несправедливости есть фанатизм? Я хотела бы, однако, понять… узнать ваше мнение: вправе ли человек совершать жестокость даже во имя общего блага? Ведь и само чувство справедливости можно таким образом оскорбить! Скажите, святая радость доброты и всепрощения разве не лучше? Разве стали бы вы отрицать, что преступление, как и всякая жестокость, опустошает душу?

Александров встал.

– Минуту, сударыня. Я попрошу принести свет.

За оконцем камеры сгущались мартовские сумерки. Александров постучал в дверь. Явился служитель и по требованию защитника тотчас принес зажженную керосиновую лампу.

А Вера, будто уже до конца выговорилась, сидела теперь понуро, тихо, пригорюнилась и с безучастным выражением лица смотрела в угол.

Вдруг она оживилась, словно опомнилась.

– Я знаю, – заговорила она, – вы скажете: бывают поступки жестокие, но святые. И начнете затем сводить нравственные нормы к понятиям полезного и необходимого, но ведь так все на свете можно оправдать! Любое злодеяние, любое преступление! И если, например, я, исходя из своих социалистических убеждений, стану…

Он перебил:

– Вера Ивановна, голубушка!

– Погодите, я еще не все сказала…

– А я хотел бы тоже кое-что напомнить вам, и теперь моя очередь это сделать! – настаивал он. – В вашем настроении я ощущаю то благородное и великое чувство, которое один философ объяснял естественным правом человека на наказание самого себя. И я вполне готов понять вас, сударыня. За каждым из нас сохраняется это право. Оно, мне кажется, великий дар человечеству. Скажу всю правду, – продолжал он, вдруг словно бы виновато улыбнувшись. – Я лично не сторонник крайних акций и о революционных теориях не берусь судить. Но вот что для меня непреложно: злой тирании крепостнической власти и любому попранию человеческого достоинства надо сопротивляться, тут и сомнений быть не может. Торжество жестокости – вот что такое случай с Боголюбовым. Самое страшное зло – это то, которое творится под эгидой закона! А мы живем с вами в империи, где зло творится повсеместно и повсечасно…

 

4

Вот так они разговаривали, часто перебивая друг друга, хотя оба хорошо были воспитаны и при других обстоятельствах не стали бы этого делать. Но сейчас каждый стремился поскорее высказать свое, возразить другому тотчас же, иначе, казалось, возможность такая будет упущена. Так бывает, когда люди касаются острой темы и в жарком споре ищут истину.

Но зря они так торопились. Разговор у них потом пошел хороший, спокойный. Каждый, не перебивая, давал возможность другому высказать мысль до конца.

Вера рассказала, как вел допросы Кабат. Поплакала, не стесняясь, когда передавала последний разговор с ним, когда он грозил ей и предсказывал, что на суде ей «вымажут всю морду сапогом» и она будет навеки опозорена. Призналась Вера, как много пережила с момента выстрела, как часто здесь же, в камере, себя казнила, как снова и снова пыталась найти ответы на мучающие ее вопросы и все равно так ни к чему не пришла. О, не для будущего ей важны эти ответы, у нее нет будущего, один мрак впереди, но для самой себя, для того чтоб перед собой быть честной, она должна знать, «что она такое была» и «что такое есть».

– Ведь через какие-то законы я переступила, так или нет? – спрашивала она голосом, дрожащим от волнения и сдавленным от внутренней боли. – Так ведь, да?

Она требовала ответа: как же он станет ее защищать? Не возьмется же он доказывать на суде, что выстрела не было!

– Дело не в выстреле, – убеждал ее Александров. – Вы сами должны хорошо понимать, какие большие вопросы поднял ваш поступок.

– Нет, – возражала Вера. – Я сейчас ничего не стала понимать. Я растерялась. Если отнять у меня то, что мною двигало, мою жертву, то останется на суде одно – преступление!

Он горячо доказывал, что именно этого-то не следует ей опасаться. Нет, не следует! То, что она назвала жертвой, не может быть отнято у подсудимой, вот в том-то и все дело!

– Я вижу, вы мучаетесь после выстрела, я давно это заметил, и мне все понятно, Вера Ивановна, – говорил он горячо. – Конечно, высший нравственный закон в данном случае требовал лишь осуждения зла, а не обязательного наказания, то есть выстрела. Но не было осуждения – ведь в этом все зло! Крепостники остались крепостниками – вот что показал позорный поступок Трепова! И то, что вы мучаетесь после выстрела, делает святой вашу жертву, а что искупает жестокость треповых? Ничто! Треповы не мучаются, творя зло, а наоборот, даже уверены в своей непогрешимости, в своем праве творить насилие. Так пусть одумаются, если могут, – закончил Александров в волнении.

Вера не отрывала от него горящих глаз.

– Вы так и скажете на суде?

Он улыбнулся, поглядел на часы и взялся за пальто.

– Постараюсь как-то выразить эту мысль, – ответил он простодушно. – Хотя, вероятно, и в несколько ином виде… Ну, мне пора.

Она проводила его к двери и там сказала:

– Извините… Я потревожила вас, но иначе не могла… Послушайте, Петр Акимович, не защищайте меня, откажитесь лучше! Не надо, прошу вас!..

– Ну что вы, оставьте! Все уже решено! И не мною одним, – добавил Александров, понизив голос. – Вы должны это знать, вашим делом заинтересованы чересчур многие. Сегодня как раз я с некоторыми вашими товарищами имел встречи и оттого не пришел утром. Да! – вдруг схватился он за карман пальто. – Я чуть не забыл! Вот вам… передача!

Он протянул Вере какую-то тетрадку.

– Что это?

– Три речи здесь. Они вам знакомы, я думаю, – ответил Александров. – Честно говоря, не уверен, подойдет ли это вам. Но велено передать вам, и мой долг это сделать. Прощайте!..

Когда он ушел, Вера присела к лампе и заглянула в тетрадку. Это были речи, которые давно ходили по рукам. Речи подсудимых Софьи Бардиной и Петра Алексеева на процессе «50-ти», Ипполита Мышкина – на последнем процессе «193-х».

Взгляд упал на одно место из речи Бардиной:

«Собственности я никогда не отрицала. Напротив, я осмеливаюсь даже думать, что защищаю собственность, ибо я признаю, что каждый человек имеет право на собственность, обеспеченную его личным производительным трудом, и что каждый человек должен быть хозяином своего труда и его продукта. И скажите после этого – я ли, имея такие взгляды, подрываю основы собственности или тот фабрикант, который, платя рабочему за одну треть рабочего дня, две трети берет даром».

Вера увлеклась, перевернула страничку.

«В подрывании государства я столь же мало виновата. Я вообще думаю, что усилия единичных личностей подорвать государство не могут».

Не отрываясь, Вера дочитала речь до конца.

«Меня обвиняют в возбуждении к бунту. Но к непосредственному бунту я никогда не возбуждала народ и не могла возбуждать, ибо полагаю, что революция может быть результатом целого ряда исторических условий, а не подстрекательства отдельных личностей».

Председатель суда прерывал Софью, не давал говорить. Она продолжала:

«Но как бы то ни было и какова бы ни была моя участь, я, господа судьи, не прошу у вас милосердия и не желаю его. Преследуйте нас как хотите, но я глубоко убеждена…»

Опять кричал на Софью председатель:

«Нам совсем не нужно знать, в чем вы так убеждены!»

«Преследуйте нас – за вами материальная сила, господа: но за нами сила нравственная, – продолжала Софья. – Сила исторического прогресса – сила идеи, а идеи на штыки не улавливаются!..»

Вот какие слова нашла девушка-революционерка, которой в этот момент было всего 23 года. И уже скоро год, как она томится в Сибири.

Прочитала Вера и остальные две речи и позавидовала силе, глубине мысли и смелости Бардиной, Алексеева и Мышкина. Какие-то новые революционные веяния ощущались в их речах.

– Нет, я так сказать не смогу, друзья мои, – бормотала Вера. – Я скажу едва ли два-три слова. Тяжело поднимать руку на человека, но я должна была это сделать. И все! – захлопнула она тетрадку решительным движением руки. – Не скажу ни слова больше! Я не имею права и не должна ничего больше говорить.

Теперь она знала, как вести себя на процессе. А еще утром ничего не могла решить и была в полном отчаянии.