Санкт-Петербургская быль (Документальная повесть)

Фазин Зиновий Исаакович

Глава первая.

День в декабре

 

 

1

Почти в канун нового, 1878 года умер Некрасов. Хоронили великого поэта 30 декабря – день, который, по свидетельствам современников, был ясным, но люто морозным. В голубом небе студено искрилось солнце, а внизу мела поземка. И все же давно Петербург не видел такого скопления людей на улицах, как в тот день.

Те же современники свидетельствуют еще о другом. Столь великое скопление народа на похоронах покойного певца «Музы мести и печали» причинило немалое беспокойство петербургскому градоначальнику Трепову. Наблюдение за порядком в тогдашней столице империи лежало на нем. При всем своем могуществе градоначальник, понятно, не мог запретить похороны, однако о кое-каких мерах предосторожности позаботился, и некоторые из них могли показаться весьма странными.

С десяти утра того памятного дня Трепов принимал просителей в служебных апартаментах своего градоначальства. Высокое звание Трепова – генерал-адъютант – обязывало просителей, обращаясь к нему, говорить: «Ваше превосходительство». На что генерал, милостиво наклонив седую голову, отвечал: «Слушаю, братец». Или: «Слушаю, сестрица, чем обязан?»

Кончив прием, Трепов спросил у своего помощника и телохранителя майора Курнеева:

– Что, любезнейший, тоже ведь горюешь небось по Некрасову?

– Я-с? – отозвался дюжий с виду майор и даже руками всплеснул от изумления. – Мы-с?

– Ты-с, ты-с, братец, – с усмешкой проговорил Трепов. – Я бы его знаешь где похоронил? Там, где Макар телят не гонял. Вот как-с!

– Ваше превосходительство, так я же то самое говорю! Кому печаль, а кому и полпечали нет! Пускай эти, значит, как их, социалисты убиваются да всякие там, которые неблагонадежные. А я человек-с православный, верующий, преданный престолу и отечеству-с. Мне-то что этот Некрасов, хоть он и был в известности?

– Ага! Признаешь!..

– Упаси бог, ваше…

– Помолчи!..

Трепов ходил по опустевшей приемной взад и вперед, кряжистый, совсем седой, но еще с очень бравой выправкой, хотя и было ему далеко за шестьдесят. Генеральская шинель на дородной фигуре старика была надета в опашку, – так он предпочитал носить свою шинель даже в служебные часы (впрочем, только в тех случаях, когда имел дело с низшими чинами да с теми, кого зовут «меньшим братом», а попросту – народом). В столице поговаривали, что самолюбию градоначальника очень льстило, когда его манеру носить шинель в опашку (то есть не надевая в рукава, а только накинув ее на плечи) называют «треповской».

Майора Курнеева никакие манеры не отличали, кроме одной: он выказывал себя обычно более тупым, чем был на самом деле. Уже пожилой, тучный, он жил надеждой дослужиться до подполковничьих погон и пенсии.

В отличие от генерала, он, разумеется, носил свою шинель как положено: в рукава, а не внакидку, и все пуговицы были аккуратно застегнуты сверху донизу.

– Так ты, значит, не собираешься быть на похоронах этого – как его? – «заступника народного»?

Трепов остановился перед майором, ожидая ответа. Майор сделал жалобное лицо.

– Ваше превос…

– А я, братец, хочу, чтобы ты пошел!

Курнеев, должно быть, принял слова градоначальника за шутку и хмыкнул.

– Чего смеешься, дурак?

– Господи! Да это я, ваше превосходительство, извините, подумал: много чести покойнику тому будет, ежели его называть «заступником народным». Не только свету, что в окне – я так считаю-с!..

– А вот ведь так его зовут! – ревниво выкрикнул Трепов. – Я об столице радею денно и нощно, не сплю, не ем, катар нажил, а поди ж ты! – И градоначальник с горестным вздохом развел руками. – Он «заступник», а меня черт те как обзывают!

Курнеев взялся за сердце, запротестовал, даже прослезился.

– Нет же, ей-ей, ваше превосходительство! Поверьте совести! Которые истинно порядочные, те премногим вами благодарны и только хорошее-с говорят! Клянусь, ваше превосходительство! Это вы-с – милостивец наш и заступник!

– Эх, братец, братец… – качал головой Трепов.

Хотя слова майора и были приятны градоначальнику, а он не обманывался насчет истинных чувств, которые питали к нему опекаемые им сограждане. Потихоньку, про себя, люди обзывали его и «полицейской ярыгой», и «краснорожим фельдфебелем», и даже «старым вором». Все это Трепов знал и оттого еще горестнее вздохнул и сказал Курнееву:

– Ты, братец, того… Уж лучше не лги мне, грех. Я как солдат служу верой и правдой моему государю и от противника не жду пощады. Я по ним бью, они – по мне.

Затем Трепов действительно с солдатской прямотой произнес слова, которые будто жгутом обожгли майора:

– Вот мы с тобой полгода назад выпороли одного студента из разночинцев, а нам и посейчас этого простить не могут.

– Господи ж, Исусе Христе! – истово закрестился Курнеев. – По закону ж все было, ваше превосходительство, по закону-с!

– Не хотят признавать, что по закону, вот ведь!

– Да мало ли, ваше превосходительство! Собаки брешут, ветер носит. Известно ж: когда б на крапиву не мороз, то с нею и сладу бы не было! Господи ты, Исусе…

– Ладно, – оборвал Трепов. – Уже и ты стал меня обзывать, в «морозы» записал! Хватит с меня кличек!

Человек крепкий, градоначальник умел держать себя в руках. Он подавил в себе обиду и вернулся к начатому разговору о похоронах Некрасова.

– Так вот что, майор. Я хочу, чтобы ты пошел на похороны. Потом доложишь мне, что видел там.

Услыхав такое приказание, майор вытянул руки по швам, но взмолился:

– Так ведь, ваше превосходительство, там и без меня людей нашего ведомства полно будет! А я при вашей особе должен состоять. Особливо в такой день!..

– Будет тебе! Лучше не рассуждал бы! – И уже мягче добавил: – Я сегодня не особо себя чувствую и даже носа не выкажу из дому. А ты, братец, иди, иди! Народ почести воздает покойнику, так и ты поклонись его праху. Желательно мне, чтобы видели тебя там, в процессии и на кладбище, понял? Мол, не чужды и мы, чины столичного градоначальства, человечьего сочувствия.

Пожалуй, впервые за долгое время службы майор не понимал Трепова.

– Господи, господи! – закрестился Курнеев. – Да он хуже нехристя, Некрасов этот! Что он для народа сделал? Стихи только сочинял, да и то известного рода-с… «Выдь на Волгу, чей стон раздается…»

– Тихо! Тихо! – гаркнул Трепов. Уж очень кощунственно прозвучали некрасовские стихи в полицейском помещении. – Ступай! – приказал майору осерчавший градоначальник. – И гляди: никого там не трогай, не велено! От самого государя. Имею такое распоряжение, понял? В случае, ежели раззудится рука, лучше самого себя ударь, слышишь!

 

2

Взявшись описать действительную быль, мы и даты будем приводить самые точные, и ссылаться на источники, наиболее достоверные. В них – биение жизни, надежды, боль и гнев тех лет.

Вот перед нами старая-престарая газета «Русские ведомости». Бумага и поныне не пожелтела, хотя была изготовлена в семидесятых годах прошлого века. Раскроем газету. Грустный рассказ запечатлен на ее столбцах. Это рассказ репортера о том, как хоронили Некрасова.

«Громадная толпа, по крайней мере в три-четыре тысячи человек самого пестрого народа, сгруппировалась с раннего утра около квартиры, в которой более двадцати лет прожил Некрасов. Молча, спокойно, с соблюдением должной торжественности, ожидала публика гроба на улице, около самого подъезда».

На короткое время прервем отчет репортера. К сожалению, он о многом не смог рассказать. Хоронили Некрасова по церковному обычаю. Но пришел народ не просто на траурную церемонию, а чтобы выразить свои гражданские чувства. В толпе преобладала разночинная молодежь, и в ее настроении чувствовалась особая приподнятость, даже какая-то задорная воинственность.

Как видим, не зря тревожился Трепов.

В несметной толпе, почти не прячась, находились и те, за кем давно охотилась полиция. Но схватить их сейчас значило еще больше подогреть мятежные настроения молодежи. Могло дойти и до кровопролития, а накануне похорон из дворца пришел приказ не доводить до «эксцессов». Минувший год и без того был беспокойным для тех, кому надлежало соблюдать порядок в империи.

У дома, ожидая выноса тела, стояли тогда еще, впрочем, малоизвестные Плеханов, Вера Засулич, Фроленко, сестры Корниловы – Александра и Любушка, художница Малиновская. Все они, еще совсем молодые, принадлежали к разным революционным кружкам: одни – к питерской народнической организации «Земля и воля», другие – к сообществу так называемых южнорусских, или киевских, «бунтарей», часто наезжавших в Питер. Этим людям предстоит каждому своя роль в нашей были, и мы будем встречаться с ними на многих ее страницах.

Но обратимся вновь к столбцам «Русских ведомостей».

«Ровно в 9 часов толпа молодых людей вынесла гроб на руках. Впереди гроба несли венки с девизами из стихов покойного, и процессия двинулась по Литейной к Загородному проспекту. Громадная масса народа, скучившегося вначале на одном месте, стала постепенно растягиваться, и по мере движения процессии разделилась на две главные группы. Во главе процессии шла молодежь, сзади гроба двигалась толпа, собранная из самых разнообразных слоев нашего общества.

В передовой группе молодежи можно было видеть представителей почти всех учебных заведений: студентов университета, медицинской академии и других специальных заведений и воспитанниц женских курсов и гимназий. Молодежь, схватившись за руки, образовала цепь в виде четырехугольника. В середине цепи впереди других шли две крестьянки в полушубках и несли небольшой венок с надписью: „От русских женщин“, высоко подняв его над головою. По временам их сменяли другие женщины. За ними следовали студенты и воспитанницы с громадными венками из живых цветов. На одном венке была надпись: „Слава печальнику горя народного“, на другом: „Некрасову – студенты“, на третьем – „Бессмертному певцу Некрасову“…»

А на четвертом венке (о нем не посмел упомянуть репортер, описывавший эти похороны), совсем не пышном, скромном, с горящей на ленте надписью, воздававшей дань памяти великого заступника народного, чернели буквы: «От социалистов».

Среди женщин, несших этот венок, сменяясь поочередно, появлялись то Вера Засулич, то ее подруга и соратница по кружку южнорусских бунтарей Маша Каленкина, то Малиновская, то сестры Корниловы – дочери известного петербургского фабриканта фарфоровой посуды, сочувствовавшие революционерам. А сбоку, в цепи молодых мужчин, шагали Плеханов и Фроленко, смуглый южанин с худощавым лицом, знаменитый впоследствии шлиссельбургский узник, человек поразительной биографии. Скажем тут же: судьба судила этому человеку перешагнуть из прошлого века в наш, и умер он уже в 30-х годах, будучи коммунистом.

Понятно, репортер не отважился упомянуть о венке «От социалистов». Но как, однако же, мог появиться в траурной процессии такой венок? В столице как раз в эти дни шел судебный процесс 193-х революционеров, схваченных за хождение в народ и пропаганду бунтарства среди крестьян. И это был уже не первый такой процесс за последнее время. Все тюрьмы столицы (и Шлиссельбург, и Петропавловская крепость, и Литовский замок, и даже высящаяся на Шпалерной «предварилка» – Дом предварительного заключения) были переполнены.

И вдруг – венок «От социалистов»!

Но был, был такой венок, и вот свидетельство человека, имя которого само по себе достаточно много говорит: это Плеханов Георгий Валентинович, в ту пору студент Петербургского горного института.

«Я предпочитаю рассказать о том, какое участие приняли в похоронах Н.А. Некрасова революционеры-народники 70-х гг. в лице общества „Земля и воля“.

Впрочем, не только этого общества. Как раз в то время… в Петербурге… собралось немало виднейших представителей южнорусского „бунтарства“. Тут находились Фроленко, Волошенко, Валериан Осинский, Чубаров („Капитан“) и еще многие другие. Все это был народ „нелегальный“, смелый, энергичный, прекрасно владевший оружием и весьма склонный к рискованным выступлениям. Заручившись содействием этих испытанных удальцов, общество „Земля и воля“ решило открыто явиться на похороны в качестве революционной социалистической организации. С этой целью оно заказало венок с надписью: „От социалистов“. Не могу припомнить, кем именно исполнен был этот заказ, но я хорошо помню, что он был исполнен».

Вот как, оказывается, обстояло дело с необычным венком, который в день похорон Некрасова несла молодежь в траурной процессии.

Дальше Плеханов рассказывает:

«Вокруг социалистического венка тесным кольцом сомкнулись южнорусские бунтари и землевольцы вместе с членами рабочих кружков, уже весьма нередких тогда… Бунтари и землевольцы захватили с собой револьверы, твердо вознамерившись пустить их в дело, если полиция вздумает отнять венок силой»…

 

3

Молодой, статный, с острым орлиным взглядом из-под густых темных бровей, Плеханов (или Жорж, как его называли друзья и соратники по «Земле и воле»), казалось, не чувствует холода. А одет он был плохо, не для такой суровой погоды.

Сын тамбовского помещика, он давно ушел из семьи и стал революционером, одним из тех, кого в обществе называли «крамольниками», – человеком, преследуемым полицией. Лишенный средств к жизни, Плеханов в ту пору едва перебивался с хлеба на квас, носил затрепанную студенческую шинельку, как говорят, на «рыбьем меху». От простуды его оберегал сегодня, в этакий морозный день, клетчатый плед, накинутый на голову поверх студенческой фуражки.

На ходу, наклонясь к невысокому ростом и тощему Фроленко, Плеханов шепнул ему на ухо:

– У ваших девушек есть оружие, Михаил?

При этом землеволец кивнул на Веру Засулич и Машу Каленкину, несших как раз в ту минуту венок от социалистов. Обе, несмотря на мороз, были одеты в легкие пальтишки и шляпки.

– Есть, – ответил Фроленко. – А что?

– Предупредите их, когда они сменятся, чтоб без надобности не горячились.

Фроленко в недоумении поднял брови, выжженные южным солнцем.

– То есть что вы хотите сказать?

– Оружие следует пускать в ход только в крайнем случае – вот что я хочу сказать, друг мой!

Молодой южанин покрутил головой, вздохнул.

– Вы тут в Питере, я вижу, все ангелы, а с вами вон что делают, – произнес Фроленко со сдерживаемым раздражением. – В самых гиблых застенках морят, розгами секут, как это сделал с вашим же собратом генерал Трепов! Вас как зверей травят, а вы придерживаетесь христианской кротости. Революцию так не сделаешь.

– К революции, друг мой, ведут разные пути, – отозвался Плеханов, чуть заметно улыбаясь, и, явно не желая сейчас спорить, продолжал дружелюбно: – Оставим это сейчас – вопрос большой и требует особого обсуждения. Я просто счел нужным предупредить…

– Хорошо, скажу девушкам, – уступчиво кивнул Фроленко. – Не беспокойтесь.

Плеханов опасался налета полиции на венок от социалистов, но пока все шло спокойно. Местами, правда, попадались группы закутанных в башлыки полицейских, кое-где можно было увидеть и казачьи патрули. Держались они от траурной процессии подальше, и она беспрепятственно продолжала путь.

Поскрипывал под сотнями ног крепко утоптанный снег; только этот тоскливый скрип и нарушал тишину улиц, по которым молча двигалась скорбная толпа.

Венок от социалистов пока никто не трогал.

Когда венок понесли художница Малиновская и Люба Корнилова, обе одетые в хорошие шубки, а Вера Засулич и Маша вернулись в цепь, Фроленко передал им просьбу Плеханова. Те зябко повели плечами.

– Все берутся учить нас, господи! – буркнула Маша, очень бледная и нервная с виду девушка.

Большие серые глаза Веры недовольно блеснули. Лицо у нее было миловидное, но часто на нем возникало хмурое отчужденно-замкнутое выражение, как у отрешенной от мира подвижницы. Брови, уходящие вразлет к вискам, строго сдвигались в одну линию и надолго так застывали. У переносья уже прорезались морщинки, а было этой девушке всего двадцать семь лет.

«Сейчас же позади цепи, – по свидетельству газетного репортера, – шел хор студентов, а по обеим сторонам всей той передовой части процессии, которая состояла из молодежи, ехало по одному конному жандарму. Затем шли священник с дьяконом, и, наконец, та же молодежь несла гроб, постоянно сменяя друг друга.

Сзади гроба двигалась толпа, состоявшая, кажется, из всех находящихся в Петербурге литераторов, артистов, художников, адвокатов, профессоров и прочих… Вся эта масса людей, нескончаемый ряд экипажей, оригинальная цепь студентов – все, вместе взятое, представляло такую картину, которую очень редко было видеть на улицах столицы… Почти все экипажи были пусты, публика провожала пешком своего любимца».

Вот здесь-то, в конце процессии, находился и майор Курнеев. Он ехал в экипаже и был почти не виден под закрытым кожаным верхом. Сидел майор, держась прямо, важно, положив обе руки на саблю и отставив локти, как это любил делать царствующий император Александр II и как в подражание высочайшей особе часто делал и Трепов.

 

4

«Не знаю почему – может быть потому, что слишком поздно догадавшись о намерении революционеров сделать демонстрацию, она не приготовилась к отпору, – полиция не сделала попытки захватить социалистический венок, – рассказывает дальше Плеханов. – Он благополучно достиг Волкова кладбища».

По словам Плеханова, в церковь вошли лишь немногие из его товарищей.

«Все же остальные – за исключением „сигнальных“, которые должны были поднять тревогу в случае, если бы полиция захотела арестовать лиц, приставленных к венку, – отправились к приготовленной для Некрасова могиле и расположились около нее сомкнутыми рядами. Нам было известно, что у гроба Некрасова будут произнесены речи, и общество „Земля и воля“ нашло нужным со своей стороны выдвинуть оратора, который должен был, не стесняясь присутствия тайной и явной полиции, высказать то, что думала об авторе „Железной дороги“ тогдашняя революционная интеллигенция. Выбор пал на пишущего эти строки»…

Вере и Маше не удалось протиснуться к могиле, и они стояли в стороне, на аллее, ближайшей к месту захоронения. Тут же был и Фроленко. Похоже, он умышленно не отставал от девушек, помня наказ Плеханова.

Ослепительно сверкал снег в иглистой темно-зеленой гуще елей; стволы берез казались белее обычного и точно укутанными ватой. По всему кладбищу слышался сухой морозный треск.

– Уже идет лития у могилы, а плохо видно, – сказал Фроленко. – Давайте, девушки, поищем местечко получше.

Перебрались в другой закуток аллеи. Здесь было глухо и совсем безлюдно. До того места, где шло захоронение покойника, отсюда было ближе, но все загораживала какая-то бревенчатая полуразрушенная постройка.

– Куда вы нас завели, Михаил? – удивилась Вера. Хмуря брови, она затем недовольным током сказала: – Послушайте, это вы нарочно? Наверное, приказ Жоржа выполняете – держать нас подальше от возможной стычки, когда начнут выступать наши. Зря… Мы ведь с Машей не дети!

Фроленко виновато вздохнул. Желая угодить Плеханову, он, кажется, переусердствовал.

– Извините, голубушка, бес попутал, – попробовал отшутиться Фроленко. – Девушки вы серьезные, знаю, зря в драку не кинулись бы, да мало ли что может произойти, все ж таки. Полиции тут переодетой до черта. Зачем еще вам, женщинам, рисковать. Прав же Жорж!

Фроленко сообщил девушкам, что выступать на могиле с речью от лица социалистов поручено Плеханову.

– И это, учтите, несмотря на прошлогоднюю историю, – добавил многозначительно южанин. – Не всякий другой стал бы выступать после той истории.

На девушек эти слова произвели впечатление. Они знали, на что намекал Фроленко.

Ровно год назад, в декабре, здесь, в Петербурге, на площади у Казанского собора землевольцы устроили демонстрацию, которая затем прогремела на всю империю. Вот на этой-то демонстрации и отличился Плеханов. Он произнес речь, за которую, если бы был тогда схвачен, очутился бы в Шлиссельбурге на долгие годы или на пожизненной каторге в Сибири. И вот сейчас, не считаясь с опасностью, он бесстрашно взялся снова сказать речь на могиле, рискуя быть опознанным шпиками.

– А мы его защитим, если придется, – заявила Вера Засулич южанину. – Вы уж как хотите.

В этот момент мимо прошел Курнеев. Майор держался до сих пор вдали от места захоронения Некрасова, явно нарушая наказ Трепова. Да уж очень боялся майор сорваться, не стерпеть, лучше от греха подальше. А сейчас Курнеев все же решил послушать, о чем станут говорить на могиле. Широкая спина майора еще не успела скрыться в толпе, окружавшей могилу, как у Фроленко вырвалось:

– Рыскают тут, собаки! Видели, кто сейчас туда протиснулся? Треповский холуй, его личный телохранитель!

Вера удивленно спросила:

– А вы его откуда знаете?

– Мерзавца такого не знать! – проговорил, хмурясь, Михаил. – Бывший смотритель предварилки! Это как раз при нем летом опозорили Боголюбова. Сам верховодил всей драмой.

– Кстати, скажите, Михаил, – обратилась к южанину Маша, – а как обстоит с тем «делом», о котором вы знаете?

Слово «дело» Маша выразительно подчеркнула.

– Должно быть, делается, – ответил южанин.

– А точнее?

– Ничего не знаю, – пожал плечами Фроленко.

– Вы знаете! – почему-то сразу повысив голос, вступилась Вера Засулич. – Вы скажите, делается что-нибудь всерьез или нет?

– Да все пока готовится, обдумывается как будто. Вроде бы… – Фроленко отвечал, с трудом подыскивая самые, казалось бы, простые слова. – Меня в курсе дела особенно не держат. Какие-то люди этим здесь заняты – вот все, что я знаю.

– Долго тянется это все, – проговорила Вера тоже почему-то с трудом: ее губы побелели и едва шевелились, а между бровей опять пролегла морщинка. – Слишком долго что-то…

Фроленко, похоже, хитрил. Глаза у него бегали по сторонам, странно блестели.

– Так ведь дело не простое, девушки! Тут надо все сперва обдумать, подготовить. Серьезное же дело, голубушки, очень серьезное!

Видимо, он что-то таил, и девушки, почувствовав это, переглянулись.

– Ладно, – махнула рукой Маша.

– Нет, не ладно, – не успокаивалась Вера. – Я понимаю, дело серьезное, да что ж из того? Сидеть сложа руки? Все на этом свете серьезно, – продолжала Засулич, все больше горячась. – Что жизнь наша? Если можно взять честного человека, бросить в тюрьму и держать годами, если можно не только его засудить, а и высечь, как это сделал Трепов с Боголюбовым, то такая жизнь ничего не стоит, если не протестовать! Видно, у нас еще слабо развито чувство собственного достоинства, если мы можем такое сносить! Вот что, Михаил, горько сознавать.

Фроленко, опустив голову, задумчиво долбил снег носком сапога.

– Да, да, да, – пробормотал южанин. – Да, да… Болит душа, что говорить… Очень болит…

Мы скоро узнаем, о каком «деле» шла речь.

 

5

Короток день в конце декабря. Никто не заметил, как он пробежал, начало смеркаться, а речи на могиле всё продолжались.

Говорил у могилы высокий человек с желтым худощавым лицом, напоминавшим суровые лики святых, как их рисуют на иконах. Это был известный всей России писатель Федор Достоевский. С глубокой болью говорил он о покойном поэте.

Когда он сказал, что Некрасов по своему значению и таланту был не ниже Пушкина и Лермонтова, в толпе закричали:

– Он был выше, выше их!

Голоса слышались оттуда, где стояли Плеханов и его друзья. Обернувшись в ту сторону, Достоевский растерянно покашлял, но скоро нашелся и ответил:

– Не выше, но и не ниже…

Наступил черед Плеханова. Он говорил речь, стоя с обнаженной головой у самой могилы. С хмурым любопытством поглядывал на него издали Достоевский.

«Я оттенял революционное значение поэзии Некрасова, – вспоминал потом Плеханов. – Я указывал на то, какими яркими красками изображал он бедственное положение… народа. Отметил я также и то, что Некрасов впервые в легальной русской печати воспел декабристов, этих предшественников революционного движения наших дней».

Майор Курнеев только тяжко вздыхал, слыша такие речи. Его бросало в жар, так что минутами он совсем переставал чувствовать холод. Курнеев не выносил толпы, а тут его со всех сторон окружили, и уж одно это заставляло его страдать. А делать нечего – стой и терпи.

Будто не в Петербурге это происходит, а во Франции, где, слышно, всякий может высказывать вольные мысли и даже по закону нельзя его трогать. Ошарашенного майора утешало лишь сознание, что за пределами кладбища, сейчас же за его оградой, все по-другому.

«Каково бы ни было содержание моей речи, факт тот, что я говорил языком, недопустимым с точки зрения полиции, – рассказывает Плеханов. – Это сразу почувствовала присутствовавшая на похоронах публика. Не знаю, по какой причине полиция не пыталась арестовать меня. Прекрасно сделала. Тесным кольцом окружавшие меня землевольцы и южнорусские бунтари ответили бы на полицейское насилие дружным залпом из револьверов. Это было твердо решено еще накануне похорон…

После меня произнес речь один рабочий – к величайшему сожалению, никак не могу вспомнить его имени, – говоривший о том, что не зарастет тропа к могиле великого народного заступника.

Так почтили тогдашние революционеры память своего любимого поэта, собравшись на его могиле».

 

6

Были на могиле обмороки, был плач.

Не выдержала Александра Малиновская, повалилась на еще не утоптанную могилу без чувств. Увезли художницу домой сестры Корниловы, сами едва живые.

К вечеру мороз забирал еще крепче, а люди все не расходились с кладбища. То у могилы, то поодаль, на аллеях, опять и опять слышались речи в память поэта. Бесконечно дорогое имя повторялось множество раз.

Минутами даже становилось непонятным – что происходит? Похороны или в самом деле демонстрация? Немало было таких, кто вспоминал прошлогоднюю демонстрацию у Казанского собора.

Та демонстрация была, конечно, иной, там открыто звали к народной революции, к беспощадной войне с самодержавным насилием, но и здесь, на кладбище, слышались мятежные призывы, хотя и иначе выраженные.

Читались вслух стихи покойного поэта, и казалось, это слышен его живой голос:

Встали – небужены, Вышли – непрошены… Рать подымается Неисчислимая. Сила в ней скажется Несокрушимая…

Звучали стихи из «Саши», «Железной дороги», «Размышлений у парадного подъезда», из «Кому на Руси жить хорошо».

Случилось так, что, уже выбираясь из толпы, вконец расстроенный Курнеев увидал такую сцену: на дорожке, дружно обнявшись, несколько молодых женщин (среди них, кстати, были и Вера с Машей) хором декламировали стихи из «Песни Еремушке».

Майор знал: немало у Некрасова непозволительных, неодобряемых начальством стихов, и, пожалуй, одно из наиболее вольнодумных – то, которое сейчас с увлечением, с горящими глазами декламировали девушки :

Жизни вольным впечатлениям Душу вольную отдай, Человеческим стремлениям В ней проснуться не мешай…

Голоса девушек становились громче, взволнованнее, вокруг уже и другие повторяли:

С ними ты рожден природою – Возлелей их, сохрани! Братством, Равенством, Свободою Называются они.

– Это что же такое? – не утерпел Курнеев. – Сейчас же прекратить! – обратился он к молодым женщинам. – Этого нельзя-с!

Но голоса не утихли. Наоборот, еще громче раздалось:

Возлюби их! На служение Им отдайся без конца! Нет прекрасней назначения, Лучезарней нет венца…

Затем произошло вот что. Девушки, не переставая декламировать, стеной двинулись на Курнеева. И первой шагнула вперед Вера. По ее знаку и стала наступать на майора живая стена. И в этот момент с майором случилось нечто сверхъестественное. Ему привиделось невозможное видение. На девушках были, казалось, простые шляпки и платки, а майору явственно померещилось, будто это не шляпки и не платки, а красные колпаки, в каких изображали на крамольных картинках женщин времен французской революции. Не могло быть такого, а померещилось.

Быстро крестясь, как от дьявольского наваждения, майор стал неуклюже пятиться назад.

В другой раз он не преминул бы схватиться за шашку, а тут его будто околдовало страхом. И он все отступал, отступал от девушек, пока не уперся в обледенелые кирпичи кладбищенской ограды. И тут уж, не мешкая, он перелез через ограду и, только очутившись на проезжей дороге по ту сторону кладбища, с облегчением перевел дух.

 

7

«Долго толпа не расходилась от могилы, – кончает свой рассказ газетный репортер. – Много тут говорилось, многое запоминалось. Бесконечным числом венков забросали могилу поэта. Публика начала расходиться только с первыми признаками наступающего вечера».

А о том, что еще произошло в тот вечер, мы можем узнать от самого Плеханова. Он вспоминает:

«Как-то само собою, без всякого заранее обдуманного плана, вышло, что многие из нас собрались в одном, недалеком от кладбища, трактире.

Перемерзли все, да и хотелось по-русски хоть скромной тризной отметить память того, кто остался в холодной могиле. Поданные на стол напитки и закуски быстро разогрели озябших за день людей, и снова послышались речи о Некрасове, еще более смелые, чем на похоронах.

Какой-то артист императорских театров с большим чувством прочел „Размышления у парадного подъезда“. Его наградили бурными рукоплесканиями. Все мы были преисполнены бодрого боевого настроения…»

Вера и Маша сидели за одним столом с Плехановым и молча прислушивались ко всему, что он говорил. Еще по дороге с кладбища обе выразили ему свое восхищение. И речь произнес, по общему признанию, отличную, и недюжинную смелость проявил.

Он отшучивался.

– Под вашей охраной, девушки, я чувствовал себя как за каменной стеной, верьте! – И, в свою очередь, хвалил Веру и Машу. – Это вы отличились, я слышал, слышал. Самого Курнеева прогнали с кладбища. Молодцы! Он ведь, знаете ли, тот самый Курнеев, по вине которого в прошлом году в здешней предварилке зверски избили узников, и он же по приказу Трепова гнусно издевался над нашим Боголюбовым, подлая тварь!

– А Фроленко его узнал, – произнесла Маша, и ее слова удивили Плеханова.

– Да? Михайло разве где-то уже с ним встречался?

Маша пожала плечами.

– Во всяком случае, он все знает про Курнеева. И про Трепова. И всю историю с Боголюбовым. Не убежал бы этот Курнеев с кладбища, ему было бы худо. Вера, представьте, чуть за револьвер не схватилась.

Плеханов как-то непонятно покачал головой, но по дороге больше ничего не сказал. Он очень замерз. А в трактире, выпив подряд стакана три чаю, отогрелся, оживился и стал более разговорчив.

Сейчас он с увлечением рассуждал о происходящих в России после крестьянской реформы 1861 года мощных экономических и социальных сдвигах, о коренной ломке старого уклада и на этом фоне уже всем очевидном росте революционного брожения в народе. Бурлит Россия, бурлит! О том говорят события последних лет да и сегодняшние похороны незабвенного Некрасова.

– И разве не вправе мы сказать здесь, – продолжал с воодушевлением Плеханов, – грядут новые события, и рано или поздно придет час – я повторю здесь то, что говорил год назад на демонстрации у Казанского собора, – исторический час, когда над обломками самодержавия поднимется знамя народной революции!

– Улита едет, – послышался из угла хрипловатый голос Фроленко. – Что час этот наступит, мы все верим, а пока за хождение в народ вон сколько народу гибнет в тюремных застенках и на каторге. Выходит, пока терпи, так, что ли?

– Вот-вот, я, кстати, и об этом тоже хотел бы сказать, – подхватил Плеханов. – Мы все вышли с вами на большую дорогу битв. И конечно, в борьбе как в борьбе! С этим, товарищ Фроленко, я совершенно согласен. Утром давеча вы упрекнули меня, имея в виду, впрочем, и моих сотоварищей по «Земле и воле», что мы-де ангельски кротки, а схватка жестока и, стало быть, христианская кротость ни к чему.

Фроленко, тоже очень перемерзший за день, а сейчас красный и потный, вскочил с места и обратился к оратору:

– А скажите, дорогой Георгий Валентинович, ложась спать ночью, вы кладете под подушку оружие?

– Кладу, – ответил Плеханов. – Каждую ночь.

– И ежели бы в случае чего довелось, вы бы пустили его в ход?

– Наверно, да. Смотря по обстоятельствам.

– Вот видите! – вскочила с места и Маша, и в этот момент многие улыбнулись: южнорусские бунтари, к которым принадлежали и она, и Вера, и Фроленко, были воинственны, но и столь же солидарны в поддержке друг друга. – Видите, видите! – повторяла Маша, сильно волнуясь. – Нас вот вы призываете к кротости и смирнехонькой жизни. А в то же время мерзавец Трепов высек розгами вашего же товарища, землевольца, только за то, что он не снял перед ним шапки. Кто же такое прощает?

– Хорошо сказала, Машенька, – захлопала в ладоши Вера. – Браво!

Разговор заинтересовал всех, и в трактире воцарилась тишина. Плеханов поднял руку.

– Одну минуту, друзья! Я еще не все сказал. Народная поговорка гласит: «Ловит волк, но ловят и волка». Тут и спору нет. Конечно, – продолжал Плеханов, – нет такой кары, которой не заслуживали бы все эти треповы и курнеевы. Но одной пулей тут не спасешь положения! Это я вам говорю, – повернулся Плеханов к Вере и Маше, – Но это же я говорю и себе, потому что и у меня часто терпения не хватает. Российскую тиранию так просто не свалишь, а жертв напрасных с нас довольно. Коли, братцы, замахиваться, так уж на большое!

Поднялась тут с места и Вера. Она редко высказывалась, но сейчас не смогла промолчать. Странно прозвучал ее голос:

– Что же? Треповы пусть торжествуют?

– Нет! Нет! Нет! – повторил несколько раз Плеханов и попросил разрешения ответить на последний вопрос коротким воспоминанием об одном случае из его гимназической жизни.

Учился он в Воронежской закрытой военной гимназии. И вот однажды…

Но лучше рассказать об этом случае словами самого Георгия Валентиновича:

«Мы сидели после обеда группой в несколько человек и читали Некрасова. Едва мы кончили „Железную дорогу“, раздался сигнал, звавший нас на фронтовое учение. Мы спрятали книгу и пошли в цейхгауз за ружьями, находясь под сильнейшим впечатлением всего только что прочитанного нами. Когда мы начали строиться, мой приятель С. подошел ко мне и, сжимая в руке ружейный ствол, прошептал: „Эх, взял бы я это ружье и пошел сражаться за русский народ“».

Свой рассказ Плеханов закончил так:

– Оружие, друзья мои, прежде всего должно пускаться в ход во имя святой и великой цели, когда революционное насилие действительно необходимо и оправданно. Нет сомнений, придет время, когда революция всех нас позовет на баррикады. А пока… да, пока все мы должны быть как можно более сдержанны и терпеливы.

В ходе спора многие, даже незаметно для самих себя, поднялись с мест. Сейчас все снова уселись на свои стулья и скамьи. Плеханов, тоже садясь, пустил последнюю, правда уже шутливую, стрелу в адрес южнорусских бунтарей:

– Надеюсь, друзья, за таковы мои речи вы не станете вместо Курнеева пулять в меня. Да и в него не стоило бы, – добавил Плеханов раздумчиво, снова обращаясь к Вере и ее приятелям. – Выстрелом наше «барство дикое» не сразишь, самодержавие с трона не свалишь. Впрочем, это большой разговор, господа, и не здесь его вести. Одно хочется сказать: не по одиночке, не вразнобой должны мы действовать в нынешних условиях, а дружно, совместными силами и обдуманно. «Гнев есть безумье на миг, – написано у Горация, – его обуздывай ты вожжами, цепями». Так-то, друзья!

О Плеханове шла слава как о теоретике с большим будущим. Было известно, что к кружку южнорусских бунтарей он относится несколько критически и, как многие другие питерские землевольцы, принимает далеко не все «установки» киевлян. В действиях последних часто сказывалась невыдержанность, готовность идти на неоправданный риск, хотя и ради самых высоких революционных целей.

Спорить с Плехановым, прекрасным полемистом, было трудно. Ему никто не возразил. Вера все не садилась и тоже, хоть молчала, своим нахмуренным видом явно выражала несогласие.

– Сядь, – потянула ее за рукав Маша.

– Не сяду. Домой хочу. На улицу.

Вера пошла к вешалке, где висело ее пальто, и оттуда проговорила, обращаясь как бы сразу ко всем, кто сидел в трактире:

– А Чаадаев сказал: недостаточно, чтобы был прав ум, надо, чтобы и сердце было право!..

Маша потянулась за подругой, обе закутались и скоро исчезли за дверью. В трактире стало тихо и тягостно. Фроленко поднялся и тоже пошел к выходу.

 

8

– Ах ты, мать моя! – бормотал Курнеев, спеша в градоначальство, чтобы доложить обо всем увиденном и услышанном. – Ах вы, святители-угодники! Я же ясно видел эти бесовские колпаки. Свят, свят!..

Он не знал, что они зовутся фригийскими, но, служа давно по полицейскому ведомству, не раз видел эти колпаки на картинках, отобранных при обысках у революционно настроенных разночинцев.

– Ну что? – встретил его Трепов, выходя из спальни в красочном турецком халате, что показалось Курнееву совсем не патриотичным, поскольку уже почти год шла война с турками. – Выкладывай все, что видел, братец, – продолжал Трепов, усаживаясь на диван, обитый турецкой материей. – Я слушаю, говори! Только глаза на меня не лупи так страшно, они у тебя сейчас как у сумасшедшего!..

Придется кончить главу вот такой сценкой.

Сидит на диване Трепов, покуривает, а Курнеев стоит перед градоначальником навытяжку и ни на минуту не закрывает рта – все рассказывает и рассказывает. Трепов долго не перебивал, слушал, потом сказал со вздохом:

– Ясно. На Сахалин надо бы их, смутьянов, да военными кораблями блокировать. Составил бы кто такой проект да подал бы царю-государю, удостоился бы великой милости, я думаю. Ты понял, майор? На Сахалин всех сослать! И блокировать флотом не менее как из десяти пушечных кораблей. Вот как, братец!

Вероятно, он шутил. Градоначальник отчего-то пребывал сейчас в недурном настроении. Курнеев, то ли по простоте, то ли нарочно прикидываясь простаком, сказал, морща лоб:

– Так можно велеть такую записку составить.

– Кому?

– Канцелярии нашей.

– Эх, братец, братец, – усмехнулся градоначальник. – На кладбище сколько было народу?

– Да тыщи почти две-три.

– Ладно, – махнул рукой Трепов. – Слава богу, что все мирно обошлось. Могло быть хуже, братец. А у тебя лицо такое, будто саму революцию видел.

– Ей-же-богу видел, ваше превосходительство! – вырвалось у майора. – Истинный бог!

– Кого? Что? – уставился на майора Трепов.

Майор сбивчиво рассказал про колпаки.

– Тьфу! – сплюнул в сердцах градоначальник. – Поди выспись! Все, в общем, мирно было, знаю, так и доложу государю. Сейчас мне к нему ехать, так поди скажи, чтоб закладывали. И смотри! – Генерал пригрозил Курнееву здоровенным кулаком. – Я тебе дам «видел»! Боголюбову тому всыпал двадцать пять розог, а тебе сто дам! Ступай, ступай!

Курнеев ушел от генерала весь в жаркой испарине.