Санкт-Петербургская быль (Документальная повесть)

Фазин Зиновий Исаакович

Глава четвертая.

Выстрел в империю

 

 

1

Мы стоим перед событиями, которым время вынесло свой приговор. Они запечатлены в документах, и сегодня, листая их, видишь, как люди мучились, искали выход из тупика, и как в отчаянной схватке шли порой даже на то, что было противно их собственной природе.

Перейдем к этим событиям.

Утро 24 января было хмурым, ночью задул влажный ветер и почувствовалась оттепель.

Часов в семь утра, когда Петербург еще тонул в заснеженной мгле, к дому, где жила Вера Засулич, подъехала на извозчичьих санях ее подруга Маша.

У ворот уже поджидала Вера с тяжелым саквояжем в руке. Еще более тяжелый саквояж лежал в санях, куда Вера бросила и свой.

– Все у тебя тут? – спросила Маша.

– Все, – отозвалась Вера, и по бледному лицу ее видно было, что она не спала в эту ночь. – Увы, другого имущества у меня нет, как ты знаешь.

– У меня тоже все уместилось в один этот саквояж. Ну, ты готова?

Девушки внимательно поглядели в глаза друг другу.

– Давно… И уже начала нервничать, – ответила Засулич. – И бог весть что передумала.

– А я ведь очень быстро управилась. За час.

Расстались девушки действительно всего час назад. Маша ночевала у Засулич, а под утро ушла и вот сейчас вернулась к подруге, готовая в дорогу.

Куда же обе собрались так рано?

– На вокзал, – приказала Вера извозчику.

– А на какой?

Прозвучал несогласный ответ:

– На Николаевский!

– На Царскосельский!

– Вот те фунт, – покрутил головой извозчик. – Хо, хо! Куды ж ехать-то?

Девушки шепотом посовещались, друг дружке что-то на ухо сказали, и после этого извозчик наконец получил точное направление. Лошадь затрусила к вокзалу Николаевской железной дороги.

Полчаса спустя Вера на том же извозчике ехала по Невскому к Гороховой улице, но уже одна, без Маши. Та осталась на вокзале дожидаться поезда на Москву. Прощались обе, как прощаются люди, уже не надеясь увидеть друг друга. Поплакали, обнялись крепко, поцеловались.

Внимательный наблюдатель, проследи он на рассвете за Верой, заметил бы: выходила она из своей квартиры в простеньком пальтишке. А когда она сошла с извозчика на Гороховой у дома градоначальства, где уже светились огнями окна, то на ней была широкая тальма. Где-то, видимо, успела переодеться. Возможно, на вокзале. Не было при ней сейчас и саквояжа. И пальто Веры и ее саквояж остались на вокзале у Маши.

Подъезд градоначальства. Сонные дежурные в башлыках.

– Зачем пожаловали?

– Я к генералу, – объяснила Вера. – С прошением.

– Рановато, сударыня.

– А я хочу быть первой и поскорей освободиться. Лестница. Длинный коридор – весь в отблесках пламени: топились печи, дверки их были открыты. На ходу Веру обдавало то жаром, то холодом. «Будто в преисподнюю попала, – подумала она. – Или даже в ад». Шла медленно, бормоча: «Я в аду, я в аду, да», пока не очутилась у двери, на которой было написано: «Комната чиновников особых поручений». Здесь ранней посетительнице надлежало зарегистрироваться на прием к градоначальнику.

Вера толкнула дверь и замерла на пороге.

За столом в глубине комнаты сидел Курнеев.

Было поздно отступать. Пришлось войти.

Сначала, взявшись заполнять какой-то чистый листок, майор сам себе задавал вопросы и сам же, задумчиво жуя кончик пера, отвечал:

– Сегодня у нас что? Двадцать четвертое число. Месяц? Январь. Год? Тысяча восемьсот семьдесят восьмой. Тэк-с!

Он все это записал на бланке и только потом поднял голову на посетительницу. Смотрел на нее, смотрел, что-то знакомое ему почудилось, но в последнее время Курнеев не очень доверял себе. Неладное с ним творилось. Случай с беглым кучером его подкосил. И, решив не поддаваться чертовщине, которая и сейчас померещилась ему, майор надул щеки, выпустил дух и приступил к дальнейшим записям в листке приема посетителей.

– Фамилия ваша, сударыня?

– Козлова.

– Звать как?

– Елизавета.

– Род занятий?

– Домашняя учительница.

– Прошение с вами?

– Со мной.

– Хорошо, садитесь.

– Благодарю вас.

Входили новые посетители, и Курнеев непостижимо долго записывал их ответы, часто надувая щеки.

Но вот большие часы на стене пробили десять. Вера вошла в первую партию челобитчиков, которых Курнеев сам повел в ту большую комнату, где принимал градоначальник.

Вошли. Выстроились в шеренгу. И сразу же из дверей кабинета вышел Трепов. Вышел свежий, румяный, с чересчур, правда, красным носом и почему-то припухшими глазами. Но все же здоровьем от него, казалось, так и брызжет. Ступал он по-солдатски твердо, обвислые щеки подрагивали на каждом шагу. Под его сапогами ощутимо сотрясался паркет.

Градоначальника сопровождали два чиновника, оба почтительно держались позади. Курнеев занял пост в двух шагах справа от генерала и замер в усердной стойке хорошо обученной собаки, ожидающей приказаний хозяина.

Вера оказалась первой в шеренге, и Трепов начал с нее:

– О чем прошение?

– О выдаче свидетельства о поведении… для поступления в домашние учительницы…

– Хорошо, оставьте… Дайте сюда!

Вера высунула из-под тальмы правую руку и протянула генералу свое прошение. Складки широкой тальмы мягко сомкнулись, скрывая левую руку, в которой уже был зажат револьвер.

Трепов принял бумагу, сделал на ней пометку. Отдал Курнееву, что-то сказал. Ах вон что! Сказал, что канцелярия разберется в ее прошении и пришлет ответ. Понятно, понятно… Вера склонила голову в знак благодарности – так полагается. И в эту минуту ей страшно захотелось направить револьвер не на Трепова, а на Курнеева.

Нет, нет, менять решение нельзя!

Так она самой себе сказала, чуть не вслух.

А градоначальник бог знает зачем еще задерживался около нее. Не спеша вытащил из кармана платок. Задрал кверху нос. Звучно высморкался. С чувством покрякал. Но вот наконец он поворачивается к следующему просителю, и Курнеев уже делает Вере глазами знак: «Уходи!» Может, и в него выстрелить? В револьвере шесть зарядов.

«Все», – сказала она себе, сама удивляясь, как это вдруг отлетел от нее страх.

Левая рука Веры под тальмой напряглась. Все! Она не целилась. Надо произвести выстрел. Только один выстрел. Все! «Бульдог» с собачьей покорностью выбрызнул из себя огонь, грохот, дым. Все, все, все! Бросай револьвер, бросай! Трепова уже шатает, он очумело держится за левый бок, а шеренгу посетителей изломало и раскинуло по углам приемной, словно порывом вихря.

Сохранились записи, сделанные впоследствии рукою самой Веры. Вот что можно в них прочесть:

«„Теперь должны броситься бить“, – значилось в моей столько раз пережитой картине будущего.

Но произошла пауза. Она, вероятно, длилась всего несколько секунд, но я ее почувствовала.

Револьвер я бросила, – это тоже было решено заранее, иначе в свалке он мог сам собой выстрелить. Стояла и ждала».

Ни малейшей попытки убежать, спастись. В суматохе никто не услыхал, как стукнул упавший на пол «бульдог», и даже Курнеев не отважился сразу кинуться к девушке. Он только запрыгал вокруг нее, дико рыча и приседая. Но когда из соседних комнат прибежали чиновники и все скопом набросились на девушку, то тут уже майор не отстал.

«Передо мной очутилось существо (Курнеев, как я потом узнала), глаза совершенно круглые, из широко раскрытого рта раздается не крик, а рычание, и две огромные руки со скрюченными пальцами направляются мне прямо в глаза. Я их зажмурила изо всех сил, и он ободрал мне только щеку. Посыпались удары, – меня повалили и продолжали бить.

Все шло так, как я ожидала, излишним было только покушение на мои глаза, но теперь я лежала лицом вниз, и они были в безопасности. Но что было совершенно неожиданно, так это то, что я не чувствовала ни малейшей боли, чувствовала удары, а боли не было…»

Озверевшего майора оттащили от девушки, иначе он избил бы ее до смерти, задушил.

– Убьешь ее, как потом следствие делать? – кричали ему. – Из чего был выстрел? Где оружие? – Это уже кричали девушке. – Где револьвер?

– На полу… Я бросила…

Курнеева поспешили услать за докторами, перепуганных просителей выпроводили вон. Генерала унесли в его покои, а схваченную на месте преступления девушку подняли с пола и под охраной, держа наготове револьверы и обнаженные шашки, увели из приемной в «стол особых происшествий».

 

2

Прокурор Желеховский плохо спал в минувшую ночь. Главный обвинитель на процессе «193-х», он порядком устал. Три месяца, пока шел процесс, Желеховский яростно изощрялся в каждодневных схватках с подсудимыми, упиваясь возможностью «мазать им морды сапогом». Все же и ему от них досталось, надо признать, особенно от Мышкина.

Мучили прокурора всю ночь кошмары. Снилось, будто Ипполит Мышкин, этот неукротимый революционер, ходит по Невскому и кричит: «Конец Желеховскому!» Революция пришла в державную столицу, и Зимний дворец взят восставшими социалистами. И над дворцом трепещет на ветру алый флаг, и гремит в ушах «Марсельеза».

Только под утро прокурора оставили кошмары, и он заснул как убитый. Часов в десять, продрав воспаленные глаза, он велел подать в спальню свежие газеты.

Газеты принесла жена Желеховского.

– Вот тебе, дружок, газеты, – сказала она мужу. – Но чем читать о сражениях наших войск где-то там в Турции, послушай лучше, что творится у нас под носом. Ужас! Сегодня утром…

– В Турции уже, слава богу, нет сражений, – перебил Желеховский. – Ты опоздала, ангел мой. Между нами и турками уже подписано перемирие.

– Ну и отлично, – сказала жена. – Да что турки? Они далеко, а ты знаешь, какое событие произошло здесь? В Трепова, в старого Федю, стреляли! Сегодня утром… Какая-то девица, говорят.

Землетрясение, неслыханное еще в той местности, на которой раскинулся царственный Санкт-Петербург, внезапный обвал крыши толстостенного дома, где жил Желеховский, пожалуй, показались бы прокурору более возможными, чем то, что он услыхал от супруги.

– Да не может этого быть! Досужий слух!

Желеховский отбросил прочь газеты и заспешил одеваться.

– Да какой такой слух, родименький? Сейчас заходил на кухню дворник, сказывал: за доктором в соседний дом срочно приезжали от Трепова

– За каким доктором? Бог мой!

– Хирургом. Звали скорей ехать.

– Куда?

– В градоначальство.

– Зачем?

– Что с тобой, голубчик? Ты совсем голову потерял из-за своего процесса?

– Сама ты, милая моя, бог знает что городишь! – кипятился Желеховский, торопливо застегивая у зеркала запонки. – Ты не в состоянии даже понять, какую ересь… В кого она стреляла, та девица?

– В Трепова, господи!

– Где?

– Боже мой, я же сказала: в градоначальстве.

– То есть в самом, можно сказать, защищенном месте? Где человек нашего сословия более всего защищен? Это чистая революция! Это выстрел в империю!..

Вот и произнесена фраза, ставшая в тот же день известной многим.

В Петербурге тогда не было телефонов, но слухи распространялись с неменьшей быстротой, чем в наше время. О событии, произошедшем в градоначальстве, мигом узнала вся столица.

В то же утро на Невском проспекте можно было услышать, как старый извозчик с пьяной радостью говорил студенту в очках:

– Каюк Феде нашему, слыхали? Почти убийство сделалось. Какая-то вроде богатырская дева. Паф, и будьте любезны. Так ему и надо, между прочим.

– А что он тебе сделал, Трепов?

– Прижимал дюже нашего брата. Там не езди, тут не стой. Сбруя чтоб была в самой лучшей исправности, колесо чтоб не скрипело. А что колесо? Колесо, оно и есть колесо, не хвост собачий!

Выстрел в доме градоначальника отозвался громким эхом во всех слоях петербургского общества. Всюду только об этом и толковали. Распространялись слухи о поразительной красоте стрелявшей. Вот свидетельство человека, ставшего впоследствии известным писателем, – Владимира Короленко, тогда студента питерского Технологического института.

«24 января… я сел в линейку, которая отходила от Горного института, кажется, к Исаакиевской площади, перевозя через Неву профессоров и студентов. Среди других пассажиров прямо против меня уселся директор Горного института, профессор Бек. Он знал меня в лицо… Ответив на мой поклон, он сказал:

– Вы знаете? Трепов убит. Какая-то девушка, говорят, писаная красавица… Конечно, арестовали…

Вся публика в линейке была заинтересована…»

Скоро выяснилось, что Трепов не убит, а только ранен.

Даже в кругах высшей петербургской знати, особенно в чиновном мире, можно было услышать откровенно злорадные голоса:

– Поделом старому вору!..

Трепова в столице не любили, но – вор! – это уж, пожалуй, чересчур. Глава всей петербургской полиции – и вор! Генерал-адъютант – и вор!

Видимо, называли Трепова вором – потихоньку, разумеется, – из-за огромных богатств, нажитых им к старым своим годам. Разве честной службой наживаются такие богатства?

Так рассуждали многие, и, может, тут просто еще сказывалась зависть: чужие деньги глаза колют. Десятки лет человек на государевой службе, ну и добился кое-чего.

Но так или иначе, Трепов был в императорской столице человек видный и важный, и покушение на него не могло не потрясти общество. И разумеется, были тотчас приняты все меры, чтобы выяснить причины такого необычайного случая. Ввиду очевидности преступления административной и судебной машине Российской империи надлежало сработать с той же собачьей покорностью, с какой сработал в руке девушки стальной «бульдог».

 

3

Следствие началось без проволочек в том же доме, где все произошло, – в самом, по выражению Желеховского, защищенном месте империи. И первым, разумеется, было засвидетельствовано показание пострадавшего.

«Раздался выстрел, который, однако, я не услышал, и я упал, раненный в левый бок. Майор Курнеев бросился на стрелявшую женщину, и между ними завязалась борьба, причем женщина не отдавала упорно револьвера и желала произвести второй выстрел. Женщины этой я до сих пор не знал и не знаю, что за причина побудила ее покуситься на мою жизнь».

Все это записал со слов Трепова судебный следователь по особо важным делам Кабат, вызванный в градоначальство сразу же после случившегося. Как видим, Трепов многое успел извратить.

Правда, давал он свои показания, лежа в постели и страдая от страшной боли в боку.

В доме ходили на цыпочках. Встревоженные чиновники с потерянными лицами слонялись по служебным комнатам. Курнеев, призвав докторов, сидел в коридоре у печки и навзрыд плакал. Казалось, он страдает даже больше, чем сам градоначальник. Время от времени он рвался в покои генерала, но его не пускали.

В столице знали: старый Федя не промах, он из тех, о ком в народе поговаривают: «Больно свято звонишь – чуть на небе не слышно».

Едва живой, прикованный к постели, Трепов и в таком тяжелом состоянии оставался верен себе. Он и сейчас принялся «больно свято звонить». Казалось, градоначальник даже готов хвалиться пулей, ранившей ему бок, и говорил своим близким и вызванным к нему хирургам:

– Ладно, ничего, вытерплю, пускай. Я, господа, за свою государеву службу даже и удары кинжалом получал.

И верно: был и такой случай в его жизни. Давно, когда он начальствовал над русской полицией в Варшаве и очень зверствовал там, какой-то поляк однажды накинулся сзади на Трепова с кинжалом. За особые заслуги в усмирении Польши государь пожаловал тогда Трепову большое имение на Украине. Зато поляки прокляли его имя.

– Расследование покажет страшный заговор, увидите, – говорил он следователю Кабату. – Вражеское дело. Хотят империю погубить.

– Что же вы полагаете? – спрашивал следователь Кабат.

– Бог знает, – отвечал раненый. – Я не пятая спица в телеге империи. Все делал!.. Только о пользе думал. А в меня пулей. Неспроста же… Враги не дремлют!..

Видите, как близко сходились мнения градоначальника и Желеховского в оценке выстрела. Через час или два, когда раненому доложат о восклицании прокурора: «Это выстрел в империю!», он, Трепов, прольет слезу благодарности и скажет:

– Вот молодец! Именно!.. Молодец Желеховский… Есть еще достойные умы в империи.

А еще через час станет известно, что фраза Желеховского о выстреле в империю быстро долетела и до Зимнего дворца, но не понравилась государю.

– Желеховский порядочный дуралей! – сказал будто бы государь, – какая-то девка бог весть за что пальнула в Федю, а у нас уже кричат о революции! Стрельбе в империю! В самые защищенные места! Надо запретить Желеховскому вопить про революцию на всех углах!

Сегодня же, ближе к вечеру, в столице распространится иная версия. Будто причина выстрела чисто романтическая: это-де месть за поруганную честь жениха, и хоть жаль старого Федю, а пускай не зверствует. Образ стрелявшей в глазах у многих начинал даже обрастать ореолом героини.

– Какая сила чувства, боже! – восклицали дамы. – Наши русские девушки умеют постоять за себя! За честь любимого готовы пожертвовать даже собственной жизнью. Ах, бедняжка! Как жаль ее!.. Теперь не миновать ей каторги! Разбита молодая жизнь!..

Но мы забежали вперед.

 

4

Обратимся опять к записям самой Веры.

«Мне помогли встать и усадили на стул…

Мне казалось, что я была все в той же комнате, где подавала прошение, но передо мною несколько влево у стены шла вверх широкая лестница без площадки, до самого верха противоположной стены, и по ней, спеша и толкаясь, с шумом и восклицаниями, спускались люди. Она тотчас приковала мое внимание: откуда взялась тут лестница, раньше ее как будто не было, и какая-то она точно не настоящая, а люди тоже не настоящие. „Может быть, мне это только кажется“, – мелькнуло тут же в голове. Но меня увели в другую комнату, и вопрос о лестнице так и остался у меня под сомнением, и почему-то целый день, как только оставят меня на минуту в покое, так она и вспомнится.

Комната, в которую меня перевели, была большая, гораздо больше первой; у одной из стен стояли большие столы, вдоль другой шла большая скамья. В комнате в этот момент было мало народу, – из свиты градоначальника, кажется, никого.

– Придется вас обыскать, – обратился ко мне господин каким-то нерешительным тоном, несмотря на полицейский мундир; какой-то он был неподходящий к этому месту и времени: руки дрожат, голос тихий и ничего враждебного.

– Для этого надо позвать женщину, – возразила я.

– Да где же тут женщины?

– Неужели не найдете? – И сейчас же придумала: – При всех частях есть казенная акушерка, вот за ней пошлите, – посоветовала я.

– Пока-то ее найдут, а ведь при вас может быть оружие. Сохрани господь, что-нибудь случится…

– Ничего больше не случится, уж лучше вы свяжите меня, если так боитесь.

– Да я не за себя боюсь, в меня не станете палить. А верно, что расстроили вы меня. Болен я был, недавно с постели встал. Чем связать-то?

Я даже внутренне усмехнулась: „Вот я же его учить должна?“

– Если нет веревки, можете и полотенцем связать.

Тут же в комнате он отпер ящик в столе и вынул чистое полотенце, но вязать не торопился.

– За что вы его? – спросил он как-то робко.

– За Боголюбова.

– Ага! – В тоне слышалось, что именно этого он и ожидал».

Можно себе только представить, как поразило чиновника поведение молодой особы, схваченной на месте преступления. Попалась, и уж ей не вырваться из сетей карающего закона. Для Трепова худшее уже позади (небось выживет), а для этой особы все только начинается, и заранее ясно, что ее ждет. Отчего ж она так странно безразлична к своей судьбе, помилуй бог! «За Боголюбова», – сказала она. Невеста, выходит? Или сестра? Чиновник смотрел во все глаза на Веру и терялся в догадках. Он даже внутренне содрогнулся, когда она сама же посоветовала, чем ее вязать, посоветовала с таким поражающим спокойствием.

Из записей Веры не видно, кто был этот чиновник. Но позже выяснилось, что это оказался надворный советник Греч, лицо небольшого ранга. По должности он, как и Курнеев, служил чиновником особых поручений при канцелярии. Недавно он перенес тиф, только на днях выписался из больницы и по слабости, что ли, или по другой причине все не связывал Вере руки. Но вот явился другой чиновник, молодой, здоровый и чином пониже Греча.

– Ну вот, – сказал Греч, передавая ему полотенце. И начальственно добавил: – Извольте ее связать и стойте тут пока. Ясно вам?

– Так точно, ваше благородие, свяжем!..

 

5

В столице в эти дни было много раненых офицеров и нижних чинов, доставленных сюда с Балканского театра военных действий. Как видно, оттуда же и пришла эпидемия тифа.

Узнав о заключении перемирия (слух об этом распространился по городу еще вчера), многие обыватели с облегчением крестились:

– Ну, теперь и тиф должен пойти на убыль. Все, братцы! Налетает и топор на сук.

– Топор!.. Эка сказал! Топор – вещь! А тиф что? Зараза подлая, ты ее с топором не равняй. Сам плотник, знаю, что говорю!

Оживленные толки шли в это утро у дома на Гороховой в толпе, привлеченной случившимся в градоначальстве происшествием.

Один говорил, что таинственный кучер, который появлялся недавно в людской градоначальства, действительно оборотень. Видно, он и пальнул в Трепова, только переоделся в женское платье. Это он, он и есть!

Бородатый мужчина в овчинном полушубке утверждал, что Нева вскроется ото льда рано, и хотя еще идет январь, это уж ясно, а причиной тому будет горе людское, горючими слезами льющееся в реку.

– Недород, судари мои, в Казанской губернии, голод в Пермской губернии, – перечислял бородач по пальцам. – Еще прибавьте тиф.

– Да при чем голод и тиф, скажите пожалуйста? – пожимали иные плечами. – В Трепова стреляли с голодухи, что ли? За тиф ему попало, что ли? Скажет же!

Едва пришли к выводу, что действительно, видимо, не тиф и не голод причина стрельбы в Трепова, как возникло новое предположение.

Вчера, около трех часов дня, по рассказу одного из очевидцев (он стоял сейчас в толпе у здания градоначальства), в столице произошел такой случай. На углу 5-й линии Васильевского острова, на набережной Невы против Николаевского моста, стоял с протянутой рукой мужчина, который опирался на костыли. На голове у него была фуражка с бархатным околышем и офицерской кокардой. Сюртук военного покроя и того же покроя штаны были до того вытерты, что определить их первоначальный цвет не представлялось возможным. Ноги были закутаны в грязные онучи, и виднелись еще старые порванные галоши.

Вокруг этого несчастного господина стояла толпа, в протянутую руку клали медяки. Он благодарил и на вопросы любопытных отвечал, что фамилия его Боголюбов, он капитан гвардейской артиллерии и ранен был в самом начале войны в обе ноги. Рану в левую ногу получил от пули при переправе через Дунай, а в правую ногу его ранил осколок неприятельской бомбы под Плевной. У него жена и трое детей, а средств к жизни не стало никаких, и вот он сейчас собирает милостыню, чтобы иметь возможность нанять извозчика и доехать до инспекторского департамента, где хочет похлопотать о пенсионе, которого не получил до сих пор.

– Господи… – вздыхали прохожие, слышавшие это грустное объяснение.

Вздыхали, сочувствуя горю капитана, и те люди, которые сейчас слушали рассказ очевидца.

Все в его рассказе было точно; через два-три дня санкт-петербургские газеты подтвердят этот случай в хронике происшествий.

Но в тот момент, когда очевидец назвал фамилию Боголюбова, раздались голоса:

– Ну это уж какая-то чертовщина! Везде этот Боголюбов! То он, по слухам, в тюрьме разума лишился, бедняга, то он сюда в градоначальство являлся. Выстрел сейчас, слыхать, опять-таки из-за Боголюбова, а тут тебе – здрасте! – новая версия! Сколько же Боголюбовых в Питере?

И в толпе раздался чей-то голос:

– Мы все Боголюбовы!

Внимательно прислушивались ко всем этим разговорам стоявшие здесь Фроленко и Малиновская. Миловидное лицо художницы было наполовину скрыто густой вуалью.

Южанин походил сегодня на приличного господина в своей добротной бекеше и лакированных штиблетах. Он все тянул Малиновскую за рукав.

– Идемте, Александра… Все же ясно.

– А я ничего не понимаю. Я так расстроена!

– Идемте, идемте. Что тут стоять?

Скоро они шли по Невскому и вели между собою такой разговор.

– Почему же она все от нас скрывала? – не могла успокоиться Малиновская. – Из тщеславия? Захотела опередить вас? Не поверю! Я знаю ее натуру!

– Дело не в тщеславии, – соглашался Фроленко. – Я также давно знаю Веру Ивановну и могу сказать о ней лишь одно хорошее. Чистая и благородная натура. Просто решилась на жертву.

– Боже мой, боже мой! – с болью восклицала художница. – Она погибла! Ценой собственной жизни решила показать, что и на палачей есть управа.

– Пожалуйста, Александра, потише. Нас могут услышать.

– Так скажите же, что теперь делать? Маша уехала… А Вере надо же как-то помочь!

Южанин растерянно молчал. Надо помочь Вере, он согласен. Да как помочь?

– После того что сегодня произошло в градоначальстве, могу вам во всем признаться, – рассказывал южанин по дороге. – Вы-то знаете, как накалил всех поступок Трепова. Еще осенью прошлого года у нас на юге пошел разговор, что нельзя такое стерпеть. Ну и…

– Да это и у нас в Питере было решено…

Мы не станем затягивать изложение беседы Фроленко и Малиновской. Ничего нового мы бы не узнали. Фроленко прав: теперь все прояснилось. Вера Засулич, взяв на себя исполнение приговора, давно вынесенного Трепову в революционных кругах Питера и юга, пожертвовала собой, освободив других от такой необходимости. Сколько тут ни говори, а ничего уже не поделаешь. Казалось, Вере не спастись. В двадцать семь лет сама вычеркнула себя из жизни.

– И все-таки надо подумать, надо подумать, – твердила Малиновская, прощаясь у Литейного проспекта с Фроленко. – Вам, конечно, тоже надо уехать, могут до вас добраться, а мы тут еще посмотрим, подумаем.

– Вера меня не выдаст, я не тревожусь!

– Еще бы! Дорогой мой, она никого не выдаст! Но лучше не искушать судьбы. Сейчас всю полицию, всех ищеек поднимут на ноги! А это собаки опытные!..

Снова забежим несколько вперед и скажем, что в тот же день компания южан и кое-кто из питерских «троглодитов», которым грозила опасность, снялись с места и укатили из столицы вслед за Машей Каленкиной.

Вернемся, однако, к Вере и всему тому, что происходило внутри дома на Гороховой после выстрела.