Санкт-Петербургская быль (Документальная повесть)

Фазин Зиновий Исаакович

Глава шестая.

Кони попадает «в случай»

 

 

1

Для Анатолия Федоровича Кони этот день был тоже особым. Судьба готовила ему новые испытания с первых же шагов на новом поприще.

«24 января я вступил в должность председателя Окружного суда, – можно прочесть в его воспоминаниях. – Для меня как будто начиналась после ряда беспокойных годов деятельность, чуждая неожиданных тревог, заранее определенная и ясная. Нервное возбуждение и хлопотливость прокурорских занятий и бесплодно протестующая, опутанная канцелярской паутиной роль „сотрудника графа Палена“, оставались позади. Открывался широкий горизонт благородного судейского труда»…

Анатолию Федоровичу было еще только тридцать четыре года, но жизнь он успел узнать и, как человек умный и осмотрительный, конечно, не мог не отдавать себе отчета, что служение богине правосудия Фемиде дело столь же трудное, сколь и неблагодарное. Но что решено, то решено, Анатолий Федорович сказал себе по-латыни, знанием которой отличался с юных лет: «alea jacta est!» «Жребий брошен», – означают эти слова, и, по свидетельству древних источников, их произнес Юлий Цезарь при переходе во главе войск через реку Рубикон. «Вперед! – воскликнул Цезарь. – Куда нас зовет знамение богов и несправедливость противников. – И прибавил: – Жребий брошен!»

В новой должности председателя Окружного суда Кони искренне желал служить отечеству, по мере сил избавлять столицу от воров, грабителей, мошенников, шулеров и всяческих негодяев, которых в ней расплодилось немало. И Анатолий Федорович надеялся, что сможет это делать, оставаясь и сам человечным, придерживаясь того житейского правила, что справедливость не есть одно лишь возмездие. Недаром французы говорят: «Тот, кто лишь справедлив, жесток».

«В день вступления в должность, – рассказывает Анатолий Федорович, – я принимал чинов канцелярии, судебных приставов и нотариусов и должен был ввиду распущенности, допущенной моим предместником Лопухиным, вовсе не занимавшимся внутренними распорядками суда, решительно высказать собравшимся мой взгляд на отношение их к суду и к публике. Когда вся эта церемония была окончена, собравшиеся у меня в кабинете члены суда принесли весть, что какая-то девушка стреляла в это утро в градоначальника».

Большое здание Окружного суда загудело. Трепов, Трепов, Трепов – только и слышалось в гулких коридорах. Очень скоро на Литейной, куда выходил фасад здания суда, у главного подъезда, стала собираться публика. Анатолий Федорович послал одного из секретарей узнать, в чем дело. Тот скоро вернулся и доложил:

– Ожидают ту самую, которая стреляла. Ходят слухи, будто ее сюда привезут.

– Сюда? В суд? Сразу?

Кони только руками развел. Еще ничего не известно, а уже бог весть какие слухи!

Как могут люди думать, что ту, которая схвачена в градоначальстве, так сразу с места в карьер и начнут судить? Это никакими уставами не допускается, тем более новыми, которые только недавно введены в России и куда более демократичны, чем прежние. Как ни сопротивлялись там, в высших царских канцеляриях, а пришлось поборникам старых порядков уступить нажиму передовых слоев русского общества, голос которых становился все громче после недавней отмены крепостного права.

Анатолий Федорович был горячим сторонником новых уставов, впервые вводивших в России суд с участием выборных присяжных, и видел в этом большой шаг вперед. Ведь установление законности так важно при самодержавном строе в России, где и Сенат назначается царем, и министры, и даже их решения принимаются по высочайшим повелениям императора и им же утверждаются.

– Ну и живуча старина у нас в империи, – ворчал Кони во время доклада секретаря.

Скоро выяснилось еще одно обстоятельство.

Со зданием суда соседствовала «предварилка», где летом прошлого года разыгралась известная нам драма. Главные ворота этой тюрьмы выходили на Шпалерную. Там тоже столпилась публика, привлеченная более верным слухом: стрелявшую не станут же долго держать в градоначальстве и скоро ее должны привезти сюда для содержания под стражей. Вдруг и здесь, на Шпалерной, и рядом, на Литейной, кто-то пустил новый слух: повезут арестантку не в суд и не в «предварилку», а в жандармское управление III отделения канцелярии его величества, что у Цепного моста на левом берегу Фонтанки. Это был известный, конечно, всем в столице центр тайной царской полиции. И вот публика с обеих улиц бросилась бежать к Фонтанке.

– Что за несчастье, – вконец расстроился Анатолий Федорович, узнав об этом. – Ну и публика у нас, помилуй боже!

– Народ есть народ, – сказал седой член суда Сербинович. – Пока материальное состояние народа оставляет желать много лучшего, нравы и понятия не могут быть на должной высоте, увы!

Сербинович, этот вечно сводил все к материальному положению, тем и был известен. Кому сапог жмет, тот на это и жалуется. Скудного судейского жалованья члена суда Сербиновичу и его семье едва хватало на жизнь, и старику приходилось в свободное время еще давать уроки – готовить отстающих гимназистов к экзаменам.

Кони отпустил секретарей, попрощался с Сербиновичем, которому пора было на очередной урок, и велел подать экипаж.

Экипаж скоро подкатил к подъезду, и Анатолий Федорович сказал кучеру:

– На Гороховую!..

 

2

«Окончив неотложные занятия по суду, я поехал к Трепову, который незадолго перед тем переселился в новый дом против Адмиралтейства. Я нашел у него в приемной массу чиновного и военного народа, разных сановников и полицейских врачей. Старику только что произвели опыт извлечения пули, но опыт неудачный. Старик был слаб, но ввиду его железной натуры опасности не предвиделось».

Дальше Кони рассказывает о том, какой ему представилась та, которая стреляла в Трепова.

«За длинным столом, против следователя Кабата и начальника сыскной полиции Путилина, сидела девушка среднего роста, с продолговатым бледным, нездоровым лицом и гладко зачесанными волосами. Она нервно пожимала плечами, на которых неловко сидел длинный серый бурнус, и, смотря прямо перед собой, даже когда к ней обращались с вопросами, поднимала свои светло-серые глаза вверх, точно во что-то всматриваясь на потолке… Это была именовавшая себя Козловой».

Кабат от нее не отставал:

– Вы дали ложный адрес!.. Вы не Козлова!

Путилин, сидя рядом, помалкивал.

«Ну, что? – говорила его хитрая ухмылка. – Я ли не я?.. То-то же, брат Кабат! Своди лучше сразу дело к роману: она его любила, он – ее, а злодей Трепов поглумился над суженым. Вот она, сердечная, с отчаяния и подняла руку, за честь любимого решила постоять. Кому-кому, а защитнику на суде будет чем вышибить слезу у публики. „О русские женщины наши, о сила девичьей души!“ И так далее. Увы, брат Кабат, тебе ничего не достанется. Близок локоть, да не укусишь!»

Мало что удавалось пока выжать из арестованной – она отказывалась от объяснений. Адрес оказался ложным? Ну пусть. Не Козлова? Что ж… Главное она сказала: «За Боголюбова».

«В толпе, теснившейся вокруг и смотревшей на нее, – рассказывает Кони, – был и Пален в сопровождении Лопухина».

Можно себе представить, как смотрел Пален на арестантку. Она была для него не больше чем «девка», одна из тех, кого следовало пороть, как Боголюбова. И вдруг… Она, эта самая «девка», вздумала заступиться за честь одного из «униженных и оскорбленных» и оттого пальнула в Трепова. Граф был вне себя.

– То есть как? – негодующе говорил он Лопухину. – То есть эта девка, выходит, взялась выступать в роли верховного морального судьи? То есть учить нас законности и порядку?

Слышал эти слова Кони, слышал их и Кабат. И если Кони в теперешней своей роли независимого и несменяемого судьи (по новым уставам должность председателя Окружного суда считалась несменяемой) мог позволить себе лишь внутренне усмехнуться над негодованием графа, то Кабат не мог себе этого позволить.

Вот он и вел допрос в таком духе:

– Вы сказали: «За Боголюбова». Но кто вы ему?

– Я его не знала…

– Это ложь!

– Нет, я вам правду сказала.

– Кто вам был Боголюбов? Еще раз спрашиваю.

– Я ответила.

– Никто, выходит? Случайный человек с улицы? И ради него вы решились на такое? Пострадать за чужое горе? Кто вам поверит? Сейчас же сознайтесь, кто вы? Сестра Боголюбова? Невеста?

С затаенной душевной болью задавал Кабат эти вопросы. Ну, может, и сестра, может, и невеста, да какое это имеет значение? Важнее всего казалось Кабату установить, что она подослана некоей организацией, если не «Землей и волей», то каким-нибудь другим революционным сообществом, возможно даже заграничным. Женева, Цюрих, Париж кишмя кишат русскими эмигрантами, и добрая треть из них – беглые ссыльные и каторжники из Сибири. Там жил и Бакунин, там и Лавров, там и Ткачев, главные верховоды и теоретики революционных течений, и влияние их на русскую молодежь огромно. Не о том ли говорит вчера закончившийся процесс?

Кстати, ведь сегодняшний выстрел вполне можно посчитать и ответом на вчерашний приговор, а что Трепов не имел прямого касательства к делу «193-х», так и этому можно найти объяснение. Да мало ли с чем можно связать этот выстрел! Хоть с Парижской коммуной! Хоть с тем же хождением «в народ»! Хоть с известными призывами Чернышевского к топору!

Дай Кабату волю – он что угодно докажет! И что подослана эта Козлова тайной организацией, и что русская эмиграция и «Земля и воля» – агенты Вены и Лондона, что выстрел в Трепова есть не просто случайный выстрел в империю, а удар по всей ее администрации, по всей системе правления и внутренним порядкам императорской России!

Увы, связаны у Кабата руки, как и у сидящей перед ним неизвестной особы, только не полотенцем, а невидимой цепью. И конец этой цепи держит в своих руках Пален, а возможно, сам государь император. Скажет граф: «Слишком много позволяет себе Кабат», – и кончена карьера следователя. Лопухин его не защитит, а первый же возьмется топить.

Вот и приходилось Кабату поневоле сводить дело на простой роман, к великому (это явно видно было по лицу Путилина) удовольствию соперника. Но нюх же у человека! Мигом учуял настроение начальства! Ищейка проклятая! Собак жалеет оттого, что сам собака!

 

3

Кони, не подозревая еще, что ему предстоит, ожидал, когда освободится Пален, чтобы подойти и поздороваться с ним. Граф делал вид, что не замечает его, и продолжал переговариваться с Лопухиным.

– Просто в суд передать, – долетали слова графа. – Как уголовницу, схваченную при бандитском нападении. Как воровку с Апраксина рынка. Много чести давать делу другой ход. Довольно. Хватит этих громких процессов!..

«Странно, – подумал Анатолий Федорович. – Дело еще совсем не выяснено, а уже делаются выводы. Конечно, и то хорошо, что делу собираются дать законный ход. Раз дело уголовное, то будет суд с присяжными. Но ведь и при таком разбирательстве неизбежно возникнет история с Боголюбовым, и дело примет совсем не уголовный вид».

Смысл прогремевшего здесь часа полтора-два назад выстрела был ясен Кони. Историю с Боголюбовым он достаточно хорошо знал. Если выстрел действительно связан с этой историей, то как можно такое дело передавать обычному суду? Присяжные, правда, не из простого народа, но они и не из сенаторов – всякие мелкие чиновники, так называемые акакии акакиевичи, разные люди купеческого и духовного звания, граждане свободных профессий, мещане. Кто знает, как они отнесутся к позорному поступку Трепова? Любой из них, если он честен и не потерял совести, увидит не только возмутительное попрание человеческого достоинства, но и то, что крепостнический дух еще процветает в империи. Вопиющий факт – власти не призвали Трепова к ответу. Наоборот, сам министр юстиции его поддержал!

«Ведь оба, в сущности, кто? Помещики. У Палена, кроме службы, большие доходы от поместий, и такие же доходы у Трепова. Имений у Трепова несколько, и еще недавно на него работали тысячи крепостных душ», – думал Кони.

Но вот граф наконец повернулся к Кони и милостиво кивнул ему издали.

«Гм, что-то он чересчур уж милостиво улыбнулся мне, – сказал себе Анатолий Федорович, направляясь к графу. – С чего это вдруг? Или, может, показалось?»

Очень скоро все стало понятно.

Кони вспоминает:

«Когда я подошел к ним, Пален сказал: „Да! Анатолий Федорович проведет нам это дело прекрасно“. – „Разве оно уже настолько выяснилось?“ – „О да! – ответил за Палена Лопухин. – Вполне, это дело личной мести, и присяжные ее обвинят как пить дать“. К удивлению моему, и Пален что-то несвязно стал прорицать о том, что присяжные себя покажут, что они должны отнестись строго и т.д.»

«Вот тебе, милый мой, и юрьев день, – мелькнуло в уме у Анатолия Федоровича. – Попал, можно сказать, „в случай“».

Он спрашивал себя, слушая Палена и не возражая ему пока ни единым словом, – что это: дар судьбы, сразу же представляющей новому судье отличиться, или ему подставляется подножка, чтобы сбить с ног?

Так или иначе, не имело смысла сейчас вступать в объяснения с графом. И хитрый Кони промолчал, хотя ему очень не по душе были слова графа: «Анатолий Федорович проведет нам это дело прекрасно». Что за выражение: «проведет»? Да еще «прекрасно». И кому «нам»?

Другого смысла не было, кроме как: «Кони устроит прохождение этого дела в суде так, как мы от него потребуем». Не сказано: «как положено по всей справедливости закона», а выражена уверенность, что в случае чего председатель суда поступится и долгом и законом, чтобы дело устроилось в желательном для Палена духе. И это сам министр юстиции говорит! Ох-хо-хо!..

Кони отошел от графа, подавляя вздох. «Как отстаивать при таких правителях правду и справедливость!» – подумал он с грустью.

 

4

Событие, которое сейчас последует, завтра будет некоторой сенсацией петербургских газет, сенсацией особого рода. Прочитав газету, петербуржцы скажут: ведь вот как вознесен этот Трепов! В большой милости человек! Сам император всероссийский нанес визит сочувствия пострадавшему градоначальнику!

В газетах будет сказано так:

«В 1.40 м. дня Трепова посетил государь, который изволил пробыть у больного более 20 минут. Ранее около 12 час. Трепова посетил Его императорское высочество принц Ольденбургский».

О посещении принцем дома градоначальства мы уже знаем. Скажем поэтому немного подробней только о царском пребывании в этом доме.

Подъехал государь не в карете, а в открытых санях, но при большой охране. В страже были одни горцы, лихие наездники-джигиты в черкесках с серебряными газырями на груди и в больших мохнатых, очень страшных с виду шапках, из-под свисающих косм которых не разглядишь ни лба, ни глаз, ни даже носа, – оттого и страшно.

Сам государь был, скажут завтра репортеры, в «обыкновенной форме казачьего полка своего имени», то есть Александра II. В этой форме он и производил сегодня смотр Донского полка на манеже Инженерного замка и прямо оттуда прибыл к Трепову. Отметим здесь, что смотры войск и разводы караула были одним из самых любимых занятий царя.

Публику ко времени его приезда на Гороховую как ветром сдуло. Разогнали ее, очистили улицу, снег и то поскребли. Одни воробушки прыгали по улице и то передвигались с какими-то боязливыми подскоками и оглядками. Это были, наверно, старые воробьи, опытные, знающие, как опасны бывают опустевшие столичные мостовые.

Утверждение репортера об «обыкновенности» казачьей формы, облекавшей еще стройную фигуру пятидесятидевятилетнего самодержца, требует поправки. Форма была из великолепного сукна английской выработки, сапоги отливали зеркальным блеском, шашка, шпоры, эполеты – все золотилось.

Сошел государь с саней, оглянулся, бросил взгляд на воробушек, вздохнул и, будто приступая к тяжелой обязанности, проследовал в подъезд. А горцы-джигиты рассыпались по улице, слезли с коней, один снял с головы шапку, и оказалось, у него совсем не свирепое лицо, а даже доброе, только очень черномазое.

Понятно, в градоначальстве все уже приготовились к встрече высочайшей особы. В числе встречающих был и Анатолий Федорович, и вот каким показался ему самодержец в ту минуту:

«По лестнице шел государь навестить Трепова, останавливаясь почти на каждой ступеньке и тяжело дыша, с выражением затаенного страдания на лице, которому он старался придать грозный вид, несколько выпучивая глаза, лишенные всякого выражения».

Вот так выглядел всероссийский самодержец с близкого расстояния.

Сведущие люди рассказывали о нем:

«Он был чувствительный человек, слезы лились из его глаз, когда он навещал раненых, когда ему сообщали о потерях под Плевной; но когда Плевна пала, после кровопролитного боя, взявшего массу русских жизней, первое, о чем не позабыл император, – это прицепить к сабле георгиевский темляк, право на который он немедленно, с аффектацией подчинения воинскому уставу, попросил у военного министра Милютина».

Воцарясь на российский престол, этот помазанник божий изрек:

«Я ничего не изменю! Сделанное моим отцом – хорошо сделано!»

Эти слова были произнесены императором в 1856 году, а уже через пять лет ему пришлось пойти на отмену в России крепостного права. Но надо отдать должное государю: идя на реформу, нарушая завет отца – Николая I, новый царь понимал, чем это грозит. Еще до обнародования своего высочайшего манифеста об освобождении крестьян, он потребовал ввести по всей России осадное положение.

«Кто может поручиться, – писал он в одной бумаге, – что, когда новое положение будет приводиться в исполнение и народ увидит, что ожидания его, то есть свободы, по разумению его, не сбылись, не настанет ли для него минута разочарования! Тогда уже будет поздно посылать отсюда особых лиц для усмирения. Надобно, чтобы они были уже на местах».

Первым в его царствование поставили у «позорного столба» поэта Михаила Михайлова за революционную прокламацию «К молодому поколению». Вторым поставили Чернышевского и вслед за Михайловым сослали в Сибирь.

Итак, с одной стороны – войска против крестьян, приговоры на каторжные работы. А с другой стороны – чувствительное сердце и «глаза на мокром месте», что и увидели все те, кто наблюдал восхождение царя по лестнице треповского дома.

Стоя с почтительно склоненной головой на лестнице в толпе других чиновников, Кони в эти минуты думал:

«Розгами Трепов пытался наказать революцию и сам оказался наказан. И вот царь спешит публично выразить ему свое сочувствие. Показать, что его симпатии на стороне градоначальника. Увы, двадцать третий год на троне, а понимает толк только в парадах».

 

5

В спальню к пострадавшему царь вошел не сразу, а сперва посидел в гостиной. Надо думать, дал себе отдышаться, и минут пять его никто не беспокоил, кроме Палена, которого государь, впрочем, сам подозвал.

– Расследование идет, граф?

– Идет, ваше величество, самым экстренным образом, – отвечал Пален. – Все надлежащие меры приняты.

– Грустная история, граф.

– Да, государь. Личная месть.

– Только вчера был закончен процесс «ста девяноста трех», и, я надеялся, уже вбит последний гвоздь в так называемое «хождение в народ». И вдруг сегодня – этот выстрел.

– Виновные будут сурово наказаны, государь.

– Виновные? – вскинул голову Александр II. – Но вы сказали, это дело личной мести, не более.

– Да, государь, не более, я оговорился.

– Ничего более не должно быть, граф. Я разделяю ваше мнение. Никаких «более»! Надеюсь, это будет внушено и прокурору Лопухину.

– Это уже сделано, ваше величество, – наклонил голову Пален.

Хитрый царедворец! Он знал, что делал. В государстве нет больше смуты, с ее коноводами покончено, последний акт драмы, носившей название «хождения в народ», вчера сыгран, и государь больше и слышать не хочет о чем-либо подобном. Сегодня был случайный выстрел, ничего более не было и не может быть.

Удивительно, как все шло по цепочке: Путилин предугадал мнение графа Палена, Пален – мнение самодержца. Предугадал «высочайшие мнения» и Лопухин. Теперь оставалось внушать эти «высочайшие» мнения тем, кто сам до них не додумался.

Потом подошел хирург, то есть его подозвали. И государь, уже стоя, коротко поговорил с ним, спросил о состоянии старика и не забыл поинтересоваться калибром попавшей в него пули.

– Оружие было марки «бульдог», так ведь?

– Так точно, ваше величество. Шесть стволов…

– Зарядов, – поправил хирурга государь.

Хирургом этим был Склифосовский, светило среди столичных профессоров-врачей, а царь взглянул на него так, как смотрят на малосведущего человека, не понимающего самых простых вещей.

Понятно, хирург только голову склонил, не стал оспаривать то, что считается издавна «наукой царей».

– Так точно, ваше величество: зарядов.

Время царского визита распределилось так: из двадцати минут не меньше пяти ушло на подъем по лестнице, еще пять – на отдых в кресле и беседу с графом, две-три – на разговор с хирургом, и если все это вычесть, то у постели Трепова государь, выходит, пробыл совсем недолго. А еще была до этого задержка у двери в спальню, где стоял охваченный страхом и верноподданническим восторгом Курнеев.

– Ваше высоко… велико… августей…

Совсем сбившись с мысли и забыв все заученные слова, майор повалился на колени перед самодержцем и зарыдал. Из свиты, сопровождающей государя, к майору подбежали, помогли ему встать на ноги. Пахло от майора водкой так, что придворные, помогавшие ему встать, только из необходимости соблюдать приличие не дали ему тумака.

– Ваше велич… Велите не казнить, миловать, я проект придумал, – болтал бог весть что Курнеев. – Великий проект, видит бог!

Инцидент показался забавным государю, и он велел одному из придворных выяснить, что за проект у майора, и даже подождал у двери, пока придворный выяснял это у Курнеева.

Минуты две ушло еще. Государь, ожидая, держался за ручку двери, а по ту сторону замирал от нетерпения лежащий в постели градоначальник. Ему, Трепову, видно было – ручка двери дергается, вертится, а никто не входит.

Наконец придворный смог доложить государю, чего хочет Курнеев. У майора действительно есть один проект, смысл которого, как можно понять, сводится к следующему: самая главная беда для России исходит из Швейцарии, где все крамольники собрались; так вот надо, по мнению Курнеева, эту республику проклятую, это гнездо русских социалистов, уничтожить, а всех их – на Сахалин и блокировать военными кораблями!

Услышав это, царь не без грусти усмехнулся и с усмешкой этой вошел в спальню. Еле-еле с турками справились, а тут еще предлагают за Швейцарию браться.

Впрочем, на республиканскую Швейцарию у царя был зуб, особенно на Женеву и Цюрих. Вся крамола русская гнездится там, это самый крупный центр якобинства в Европе, – тут царь вообще-то сходился с Курнеевым в мнении, да что сделаешь, за проектами дело не стало бы, вот рукой туда как достать?

У постели пострадавшего государь пробыл всего считанные минуты. Но и в эти минуты произошел новый инцидент.

Самым большим испытанием для Трепова было лежать при государе. Он так переживал, так извинялся, что было жалко на него глядеть.

– Ваше величество, я глубоко… я знаю, сколь нелепа моя лежачая поза в такой момент.

– Будет, мой дорогой Федор Федорович… Не волнуйте себя. Я пришел выразить вам свое сочувствие и сейчас уйду. А вы лежите и, бог даст, поправитесь. Все будет хорошо, надеюсь.

Лежит седая голова на белой подушке, смотрит на государя большими выпученными глазами, смотрит с растроганным видом человека, который не в состоянии выразить словами, как он сейчас счастлив, как велика его любовь к престолу, к ее самодержцу, ко всему, что он, Трепов, отстаивал и за что пострадал. Вот и хранил бы такой вид, а языку не давал бы воли, раз он своих чувств не в состоянии словами выразить.

Но старик все же нашел в себе силы проговорить:

– Благодарю, ваше величество… Теперь я спокойно… и без страху готов… готов принять смерть… Видит господь, я не виноват!..

Государь вытер платочком глаза и выразил надежду, авось божьей волей и с помощью надлежащих мер, принятых медициной, все окончится благополучно.

– Видит бог, – все жалобился старый Федя. – Я по закону действовал, даже по-отечески, можно сказать…

Государь опять приложил платочек к глазам и сказал еще несколько утешительных слов: мол, никто и не сомневается в законности действий пострадавшего, и лично он, царь, высоко ценит заслуги градоначальника перед престолом и не менее его, Трепова, доброе сердце.

– Я все делал, чтоб по-хорошему было, по-человечески, – уже не мог замолчать старик. – Я, прости господи, разночинским этим интеллигентам и потачки давал… Шел на это, что уж тут, как на духу признаюсь. На похороны Некрасова своего человека направил… Боголюбову тому чаю-сахару послал… А в меня пулей!.. – Не удержался старый Федя и еще сказал такое: – Эта пуля… может… назначалась вам, ваше величество, и я… я счастлив, что принял ее за вас!..

Вот при этих словах и возник инцидент.

Собственно, он в них весь и заключался. Сказать царю, что и тебя, мол, могут ухлопать, что от пули, может, тебя я спас, – этакое разве приятно услышать? Эх, простота, простота!

Генерал-адъютант, высокий сановник, а ума как у бакалейщика. Что ты сказал, подумай! Нешто такое говорят царю! Тот, как услыхал эти слова, резко дернул щекой, потемнел весь, повернулся и в сильнейшем раздражении вышел из спальни.

Потом, года через три, эти слова не раз вспоминали. Особенно после 1 марта 1881 года, когда среди бела дня царь пал от бомбы народовольца Гриневицкого на мостовой Екатерининского канала.

Но до тех громовых раскатов еще было далеко.

А градоначальник так ничего и не понял. Показалось ему, что государю не по душе пришлось его, Трепова, миролюбство, его признание в потачках разночинским интеллигентам, а царь, как было хорошо известно, таковых страшно не любит. Народ-де весь горой за него, за царя, а вот разночинская камарилья против.

– И дернул меня черт! – сокрушался Трепов после ухода государя. – А что? И прав государь. Всему виной эта камарилья! Ты ей чаю-сахару, а она в тебя пулей. Так чего ж ей мирволить?

 

6

Иван Дмитриевич Путилин предугадал точно: стрелявшая не Козлова. И следствие это скоро подтвердило.

Уже через три дня после выстрела жители столицы могли прочесть в «Северном вестнике»:

«Назвавшись Козловой, виновная вскоре отреклась от этого имени, но отказалась назвать свое действительное имя. Адрес, показанный ею в прошении, оказался вымышленным. Под выставленным номером значится пустопорожнее место.

Некоторые соображения, – продолжал осведомленный хроникер, – заставили обратиться к нечаевскому делу, при просмотре которого…»

Позвольте, а это что за «дело»? – спросит тут читатель нашей были. Автор не вправе рассчитывать, что его читатели знакомы с историей всех «дел», какими богат девятнадцатый век России, хотя «нечаевское дело» было достаточно громким. Придется, однако, немного повременить с подробным освещением этого дела. Дойдет и до него очередь, дойдет, друзья. А здесь скажем лишь наиболее нетерпеливым: был такой Нечаев (по его имени и дело), учитель питерской приходской школы, сын простого крестьянина, революционер-народник, кончивший свои дни после десяти лет одиночного заключения в Петропавловской крепости.

При просмотре «дела», получившего название «нечаевского», как сообщал репортер, «обратило на себя внимание сходство примет Козловой с приметами Веры Засулич, привлекавшейся по тому делу вместе с матерью. Последняя была немедленно разыскана на Петербургской стороне, и, когда ей предъявили Козлову, г-жа Засулич сейчас же признала в ней свою дочь Веру».

Среди откликов газет были и такие:

«Нельзя не отметить странную случайность: история на Казанской площади (6 декабря позапрошлого года) случилась в ту минуту, когда России более всего нужно было показать свою силу и единство перед врагами внешними. История на Казанской площади была и в Лондоне и в Константинополе принята за доказательство нашей внутренней слабости. Теперь в не менее горячую минуту стреляют по градоначальнику, и вся история, в связи с историей Боголюбова, имеет опять такой оттенок, как будто она намекает на нашу внутреннюю слабость».

И еще вот что любопытно. Уже после установления подлинных паспортных данных Веры одна из петербургских газет привела следующие подробности о ее поведении:

«Первые допросы были проведены в доме градоначальника, где виновная оставалась до пяти часов пополудни. В этот длинный промежуток времени, находясь в отдельной комнате, под стражею из 2-х нижних чинов, Засулич сохраняла полное спокойствие. Когда, например, в исходе четвертого часа пополудни в комнату к ней вошел один из состоящих при градоначальнике полицейских офицеров, то она, полагая, вероятно, что наступил момент ее отправления к месту заключения, спокойным тоном обратилась к нему: „Могу я получить свою шляпу и надеть ее?“ Самообладание изменило ей только тогда, когда против нее был установлен фотографический прибор. Она усиленно старалась гримасами исказить свое лицо.

Засулич утверждает, – подчеркивалось далее в хронике, – что в ее преступлении никто другой не замешан».

Следует, конечно, отбросить некоторые преувеличения в рассказе газетного репортера. Мы вправе усомниться в том, что когда Веру отправляли надолго в одиночку, она «спокойным тоном» попросила свою шляпу. Вряд ли это было так, но многие признаки свидетельствовали о несомненно изрядном хладнокровии.

Итак, оказалось, что у нее мать живет здесь же, в столице, что сама Вера в прошлом судилась за связи с революционными кругами и что ее поведение в критический, даже, вероятно, самый критический момент в ее жизни, было достойным, полным благородной сдержанности и внутренней собранности. О цели своего поступка она заявила сразу. Открыто и не прячась. С должным сознанием всех последствий и с мужественной готовностью вытерпеть все, что ни предстоит ей в дальнейшем. Каторгу так каторгу, смерть так смерть.

Оправдалось и другое предсказание Путилина.

Молодчики из III отделения довольно настойчиво пытались вначале захватить дело Веры Засулич в свои лапы. Из градоначальства они ее к себе и забрали – в дом у Цепного моста. Но не вышло у них ничего.

Единственное, что успели в III отделении, – это насмерть перепугать мать Веры – пожилую седую женщину, жившую на очень скудные средства в убогой квартирке на Петербургской стороне. Часа три продержали заплаканную Феоктисту Михайловну в страшном доме с очень темными и длинными коридорами.

Наплакалась, бедная, особенно на очной ставке с дочерью, длившейся всего несколько минут. Когда Веру увели, чиновники из III отделения сказали матери:

– Теперь идите домой и молитесь за ее душу. Дело серьезно.

По указанию из весьма высоких правительственных сфер дело Засулич, однако, изъяли из III отделения, пустили по обычной уголовной инстанции, и оно горяченьким, свеженьким, нося характер заурядного «опуса» (месть возлюбленной за попрание чести ее жениха, что ли), попало в руки Кабата уже окончательно.

Из дома у Цепного моста Веру перевели в «предварилку» на Шпалерной – ту самую, где секли Боголюбова. А дело попало в прокуратуру Окружного суда, которому и предстояло после окончания следствия заняться его разбирательством при участии присяжных.