День первый — страх кругом, и ты, и житель — все боятся. На другие сутки заторопимся вокруг себя: жилье там, барышню, насчет театра и где — что. На третий день все как бы в полном порядке, вольное тело танцев просит.
Гул, топ, пыль, гремит музыка. Девицы, будто и не голодные, к руке идут, только держи крепче. При устроенных танцах служба наша нестрашная, выскочишь с арестов разных, дамочку под груди, отдыхаешь-крутишься.
Если музыка хороша да на руке ласковая барышня — все горе заверчу.
Машинистка у меня была хорошенькая, только скучная какая-то, даже глаза на меня не наведет. Пытаюсь я у ней: что такая? Виляет, не говорит. Приглашаю на танцы — не приходит. Спрашиваю,— ноги болят. Что такая за гордая, думаю,— дай погляжу, может, подозрительная? Перед вечером зашел я к ней на квартиру, и оказалися она да мать в параличе и просто без куска; не запляшешь.
Мы даже как в деревне, так и то танцы ежевечерне. А уж в местечке — так не под одну гармонь. И что за удивление? Почитай, в каждой семье горе, а пляшет весь молодняк отчаянно.
Крутимся, она и говорит: «Где ваш товарищ Петя?» — «А на что?» — «Обещался он мне на обыск сегодня с танцев сводить,— зонтик мне очень нужен».
Никогда я и не думал, что танцы хороши. В деревне ли, в части ли мы больше плясали под гармошку, а насчет танцев издевались. Теперь же большая перемена в нас, мне теперь пляска груба сдается, а на танцы — и не нагляжусь. Просто с чего эти нежности?
С того пляска груба сдается, что обгрохотала нас война, а тут еще плясать станешь, копытом затопаешь. А танец, он уставшему уху не в боль,— шиши-ши, все шепотком. Ну, кой-где притопнешь по старой привычке, а грому нет.
Я у них уж вторую неделю в жильцах состоял и очень в нее влюбился. Стал хозяйку спрашивать. «Не родня нам она,— отвечает,— а привел ее какой-то полковник, и я приняла». Влюбился я и стал ежевечерне с ней на танцы ходить. Спрашиваю: чем занимается, с чего живет? «Занимаюсь танцами,— смеется.— Танцую,— смеется,— хорошим кавалерам со мной танцевать радость, с того и живу, с того и забота у них обо мне. Вот и вы стали так же обходиться».
Танцы хороши. Барышня под рукой теплая, с тобой наравне, куда ты ступишь, туда и она за тобой. Я высокий, глянешь на нее сверху — ну жаль даже станет, даже добреть можно.
Плох я насчет танцев. Я как пень-обрубок, мне силы девать некуда, а тут: не прижми, не наступи, не толкни, не крути шибко, не руганись. Не по мне танцы.
У меня характер вежливый, я начальство уважать люблю. А вон оно, начальство, рядом с тобой дамочку вальсом крутит. Хорошо.
На танцах только то и плохо, что и начальство здесь. Напрасно они к нам соседятся. Ошибочку делают. Они думают, честь нам великая, а мы их просто переносить не можем. Куда бы лучше было, что им, что нам, друг на дружку пореже любоваться.
Я прежде хорошо танцевал. Бывало, зайдусь, пляшу, ничего не помню. Теперь бы вот так, да не выходит. Только закрутишься, ан шум-пальба. О враге вспомнишь.
Пляшут и пляшут, как слышно — ба-бах! Как огонь, как дым, как со сцены мохнатые шапищи. И танцоров на штык, на нож, под бомбу.
Подхватили мы барышень и ну крутить. Как тарахнет по крыше, и потек на нас потолок кусками да пылью. Электричество потухло, барышни визжат. Командую: «Музыка, продолжай!» Еще веселее стало.
Он песни играет, а мы пляшем. Дам у нас не водилося. Друг с дружкой да кто как. Потопчется-попляшется, в куренек сунешься,— как-то и спать веселей.
Протанцует разка два — стрелять в потолок. Взял эту моду. «Так,— говорит,— веселее и чтоб войны не забыть».
Крутись дзыгой, а головы не скручивай: может, сейчас замест трубы пушка заиграет.
Вот я тебя танцевать научу. Вот обхватил я тебя. Теперь топай, топай со мной враз и не противься: топай-крутись,— куда я тебя кручу, в ту сторону и топай. Вот так. Да на ноги мне не наступай, старайся мимо топать. И с дамой танцевать так же будешь. Только сам ты ее крути, куда хочешь. Ей особенно старайся на ноги не ступить. Я-то еще от твоих копыт оживу, а дама насовсем из танцев выбудет.
Глядь, одна, ну просто моя жена покойная, до чего похожа. Нигде столько женщин не перевстретишь, как на танце,— на всякую судьбу есть.
Мне танцы для чего нужны теперь? Первое: женщину без обиды обнимай; второе: передышка как бы, дело над головой не виснет; третье, найглавное: музыка и смех кругом. А где это теперь сыщешь?
На танцах у нас самая с женщиной дружба. Жмешь ее до крику, ничего, смеется. А без музыки облапь — заплачет.
Чем бы и сердце греть, кабы не танцем. Все вежливые, весело, и женщины нарядные рядом тут.
Ступает, ногою заворачивает, чисто медведь на цепи. А в танце — пером лебяжьим летает. Всю, бывало, тяжесть под музыку терял.
Такая танцорка была, пройдется, ручкой манит, платочком машет,— всякую войну забывали коло ней.
Покрутишься с девицею, аж пот с тебя. Пять минут с ней покрутишься, словно тебя в церкви оглашали, с самого конца начало.
Невоенные у нас не танцевали, однако дамочки всякие бывали, даже и офицерские. Эти к танцам привычны и ловки, только нежны очень, как что — визжит. Я, бывало, так нарочно на ножки ихние ступаю.
Нас на танцах офицеры всякого веселья лишали. Придут, как с честью, самых красивеньких позаберут, любезничают с ними, ажно те дурные вовсе станут. А что делать?
Устроили все, музыку приказали, всех известили и барышне на квартире сказываем, чтобы приходила. Она губкой эдак — брезгивает. Ладно, думаем. Написали бумагу, вечером приношу: «Ввиду недоброжелательного отношения, как подозрительный элемент». Струсилась. «Что такое?» — спрашивает. Я разъяснил. Она иссиня улыбается. «Это,— говорит,— у меня голова болела».
Не пускали ее к танцам родители,— мы их и арестуй. Однако она нейдет. В чем дело сталося? Плачет, говорят.
Все наши головы на танцах поскрутили. Я у них на квартире стал и просто всякие опасности отвращал. Но вдруг просит моя блондиночка билет на проезд, ненадолго. Достал я ей разрешение — укатила. Через недельку сестра ейная просит. Эге, думаю, да и придержал птичку под арестом и вызнал: моя-то на Дон к жениху укатила, и вторая было туда же билетика себе вытанцовывала.
Плясать — пляши, а глаз с нее не своди. Три-та-та, а под кружевцем женишок белеется, погончиком встряхивает.