Стонет волк, просит зверь

На дворе:

«Ты открой мне дверь

На заре.

У меня, атамана,

Сила есть,

Что добра наломано,

И не счесть!

У меня волчаки

Молчат,

У меня молчаки

Волчат

У меня родня

Бьет-жжет,

Не дождаться мне дня

Хорошо

Всё в огне, в дыму

На селе,

Мне в твоем дому

Веселей.

У тебя соснов

Потолок,

Чтоб никто основ

Не протолок.

У тебя дубовый

Накат,

Чтоб ничья не прогнула

Нога.

У тебя голубые

Глаза,

Не пойду, атаман, я

Назад.

Ох, попал я, волк,

Атаман,

Скоро сядет ночь

За туман

Мне на солнце головы

Не сберечь,

Так открой ты мне дверь

На заре!»

«Что ты стонешь, что ты воешь

Под окном,

Что ты просишь, что ты молишь

О таком?

Пусть придут, пусть увидят,

Найдут,

Пусть узнают, убьют

Тебя тут.

Пусть ослепнет мой глаз

Голубой,

Если сжалюсь я над волком,

Над тобой!»

Не стыди меня, маманя,

Заделался атаманом,

Атаман я, воевода

Для простого для народа

Свел у тебя немец худобу? На, за каждую голову столько. Сжег у тебя офицер хату? На, столько-то на стройку, строй. Убили у тебя враги родных-кровных? На, вот тебе обрез да коня, становись за меня, да не для себя, для всех. Вот он какой!

«Коммунист?» — «Таков я»,— говорит. «Есть у тебя гроши?» — «Нету»,— говорит. «А что у тебя есть?» — «Билет,— говорит,— да револьвер».— «Будь же ты,— говорит,— коммунист, с нами в друзьях, и с билетом своим и с револьвером, противу общего врага». Вот он какой!

Лицом до того ужасен — чистый Петр Великий, и рост такой. Одно не по-петровски было — борода по колени. Так то уж вроде Пугачева. Все страхи на нас намешал.

Как вот в курень, шасть дядя в сажень; да папаха для страха, бородище по пуп, да ножик с пуд; один глаз дерьмо, на другом бельмо; зубы гнутые, губы дутые. Приснится — под себя сходишь!

«Видывали,— спрашивает,— вы царя?» — «Видали»,— говорим. «Глядите,— говорит,— на меня, такой он молодец живал, и может ли он противу меня?» Стал он перед нами, есаулы его под руки держат, они здоровые, а он словно осокорь. В плечах у него сажень, кафтан на нем парчовый, усы вьются, зубы белые, глаза огонь, румяный — красота. Вот это атаман был.

Что за атаман — ни росту, ни силы. А потом поглядел, как он под пули грудь оголил, думаю: за смелость держать следует.

Я всех почти атаманов знаю, ну такого серьезного не встречал. Первое — не по-атамански в очках. Второе дело — не русский и никакой,— может, цыган какой-нито. И третье, перенести невозможно, как взлютует, завыкает на «вы», словом доходит. Этак-то разве воля?

Тот атаман был ученый человек. Книги с собой возил иностранные. Бывало, тревога — так он неспешно носа из книжки вывязит, да и на конь.

Тот атаман не просто рожден был. Отец будто у него раввин, а мать будто монашенка была. Вот он и вышел такой сумной, и думка в нем повсегда, и крови хочется, и молитву любит. Кто его знает, шалый.

«Вот я вам,— говорит,— всю казну на руки, все вино на руки, всю провизию на руки. За то уж руки мои. На что топора дам, то и рубите, не умствуйте».

У нашего имя крещеное не песенное больно было. Поп атаманову отцу назло скрестил. Так наш до того попов взненавидел — из-за ихнего семени и атаманил.

Как в место, сейчас попа перед очи, допрос: как жил, как пил, чего с амвона брехал, чего за требы бирал? А народ на поповском деле плохой свидетель.

Попа нет — сам служит. А мы чтоб стояли. Терпели мы, терпели — да и ушли. Мы его вожжами взяли, а он нас под богов. Он-то из попов, да мы ему не прихожане.

У нас расстрига атаманил. Иноверцев не принимал, все мужиков православных. И чтобы при нем кресты сняли, и пяткой наступили,— это у него вроде как присяга была.

Привели ему попика молоденького, горячий попик, стал грехами корить. Отчитывал,— грехи, мол. Атамана того видно не было, только сподручные слушали попика, и ничего. Как хватит попика пуля не знай откуда. Сгиб попик, а атаманова и палатка не раскрылась. Кто говорил, что баба он, а кто — что нет его совсем. Никто не видал. А может, он князь великий был, кто его знает.

Мы себе атамана за голос взяли. Вроде запевалы. Бывало, самое заячье сердечко на бой песней поды мает.

Знавал я Петлюру, невидный дядя, ничего особенного. Кто его знает, с чего он носа крутил, а сильно задавался.

На той войне был у меня соратничек, как бы дружок, звали его Васильком. За тяжким ранением отправили его, я скучал. А вестей не знали мы друг о дружке. Я думал, сгиб он от болячек разных. А я отвоевался, домой. Тут завируха эта. Я путей выбирал, зря время провождал. А тут к нам подошли чьи-то братишки атаманские. Кто их знает. Кармана мне зацепили, и пошел я к ихнему атаману перед лицо правды допросить. Привели меня в ту хату. Сидит под иконами дядя, весь от ран перекрученный, ажио глаз у него один. А нарядный, а гордый — шапка козырем. Глянул я на того ледащего, да тихесенько так: «Здорово,— кажу,— Василек». Аж червонного кровью морду ему залило, до того признал. Сам же остатним глазом кругом зырк-зырк, да вдруг прямым голосом ко мне: «Какое,— говорит,— у тебя, мужик, дело до меня, кажи швыдче» Как услышал я про мужика, как стал я его матерно срамить, как стали они меня бить — не чуял и в живых остаться

Никогда б я прежде не поверил, что каждый человек убивать может. У меня сосед был Сережа, тихий и как бы святой. И кличка ему была «Сережа Дух». Так этот «Дух» теперь атаманом зверствует.

Привели ему одного, ан тот кровный его сынок оказался. Глядят друг на дружку, снял отец шапку, в землю кинул. «Не могу,— кричит,— свое семя судить, какой я вам атаман». Однако простили ему, оставили сына как бы вестовым.

Как в местечко пришли, сейчас велел он народам пианолу заводную доставить. «Тогда,— говорит,— никого не обижу. Давно,— говорит,— кортит мне та музыка». Изловчились народы как-то, достали ему. А он еврейчика молоденького в придачу взял, к инструменту. Да так и ездил с музыкой, немалое время под музыку атаманил.

Превыше всего он лошадь свою любил. Бесценный такой конь под ним играл. Сказывал атаман: за каждую такого коня кровинку по врагу забью, если придется. До того кровный конь был.

Атаману первое удовольствие было — птица певчая. Зимой при нем скворец ездил в клетке. А канареечки у его бабенки у одной зимовали. По тем канарейкам его и выследили.

Видали Деникина генерала? И приказывает своему какому-то Деникина представить. Тот представлять стал, ну чисто тебе обезьяна, а не генерал. И Николая Николаевича рассказал, вроде Кощей. А атаман как заголится: вот же я какой, на тех непохожий. Здоровый, чисто жеребец, с таким не пропадешь.

Привели к нему всех коней и все коляски. Ходил-ходил — выбрал. Теперь, говорит, давайте мне барыню до коляски. Привели ему — выбрал себе соколиху, сел с нею в коляску, поперед нас едет, а мы песни поем.

За ту самую соколиху сколько он народу перешиб! И муж-то ейный кругом волком рыщет. Как кто отобьется — убьет. Да и атаман от красоты зазверел, чтобы на нее не залицались. Бывало, ты на нее глазом облизнешься, а он — бить. Перепортила соколиха дружбу.

Женщина атаманов любит. В самую черную минутку спрячет — побоями из нее не вытянуть, смерти не побоится. А за то, что смелые да счастливые.

Очень женщины атаманов любят. Лестно, что ли. Да и денег вволю, да и вещей-нарядов,— царицей водит, до поры.

Запретил баб атаман: коли вы, говорит, товарищи, так и служите друг дружке, а бабьим теплом не грейтесь — продаст.

Дисциплина у него какая, бывало. Курить — так и то по приказу. В лесу, говорит, баловство лешим на руку. Строго живите. Пленного до того, бывало, вывернет — за человека не признать. К селу нас не водил, утечете, говорит. А мы и так утекли, а его в кожух обкрутили, да и зажгли в костре. Ревел бугаем.

«Стань,— говорит,— сынок, и смотри в мои очи не сморгнувши. Выдержишь — жив будешь, не выдержишь — пропала твоя головушка». Так себе войско насбирал, наиверных людей.

Коло него были верные во всем, за атамана насмерть. Он себе из вражьих петелек дружков добыл. Вот и служили так.

Есть одна у нас поговорочка — с атамана проку мало. А интересно! С тебя работы и смелости требуют, за то и воли во враге не снимают. Что ты хочешь, то с ним и делай,— хоть ешь его.

«Вот,— говорит,— тебе сумма немалая, вези домой, а сам к утру вертайся,— не все еще слезы сосчитаны, не все еще гнезда змеиные повыжжены».

«Чией сундук?» — спрашивает. «Мой»,— говорят. «Петро, тащи сундук у тачанку».— «Чия шуба?» — «Моя»,— говорят. «Петро, тащи шубу у тачанку». Сперва узнает чья, уж потом тащит.

Подпалит жилье, побьет житье, крови нанюхается — да в спирт головою.

Атаманова близнеца за брата забрали, а как дозналися, что не тот, так перекроили ему все лицо за сходство.

И говорит им атаман: «Братики, до того похожие вы, нельзя такое как бы чудо целиком по свету пустить. Кидайте жребий, кому из вас жить, а кому помереть».

И сразу всех вешать. А подо мной ветла и посмякла, до земли. Я ведь вон какой, здоровый. И до того они смеялись, ажно в живых оставили.

Мы с немца в большевики желали, да некуда податься было. Надо — шел тут чужой человек с Дону. Смелый такой, косоглазый весь. «Идите,— говорит,— за мною, не хуже большевиков врага выкрошим». А тогда растолковать некому было, да и терпеть некогда. Так и пошли. Да что-то до толку не доводил: сегодня офицеров глушит, а завтра над мастеровщиной тешится. Абы разбой. Ну, окружили нас какие-то солдатики, он в болоте и утопись,— самая ему смерть.

Уж на что монахи-схимники головой тупы, а тоже кой-чего понабрались. Из них один у нашего атамана неплохо геройствовал, а так что не по правде, так он сейчас и вступится: «Не так, мол, нас учили, например». Атаман же сразу от таких его слов и затоскует, и запьет.

Привычка у атамана большая к разбою была, с другой же стороны, и монашек агитировал.

Копытко, тот в атаманшу влюбился и сгиб, как в сушь гриб. Паром вышел! Ушел от белой мобилизации и прямо в лес. Там тогда вроде как контора по найму была. Враз он хозяина нашел, чужими руками головы рубить. Взял его атаманчик, маленький такой, красивый, горячий. Как что против, так атаман подпрыгнет и в зубы. А воины от атаманова кулака в смех. Что такое? Баба! И влюбился, и влюбился. Атаманша же никаких с мужчинами забав не водила, да и воины до нее живым не пустят. И сох, и сох, и сох.

Это хозяин был. Вошли в место, всем распорядится: кого на тот свет, кого на выкуп придержать, кого с собою на писаря взять, бабу свежую и верного человека на охрану, может, и родню, чтоб к нему никого не пускал бы. А сам спать. И спит, хоть бы трое суток, сколько на том месте постоится. В походе же глаз не смыкал, хоть месяц ходит.

Генерал этот белых вел куда-то, черт-те знает куда, за границу, что ли, вел он белых. Через реки, через горы, мимо Каменца. А там атаман задорный атаманил. Вся округа в дружках, как в своей хате. Нашлет молдаванке стравы, велит всего наготовить. А молдаванка на генеральском пути. Из трубы дым, ажно розой пахнет, до того смачно. Жарят, парят, не в голодной же хате становиться. Генерал к молдаванке. Жрут, пьют, барствуют. Спать лягут. Тут атаман, как кречет, как с неба падет, только пух взовьется.

Тот атаман чисто монах какой был. Оттого с ним больше месяца не ходили. К нему за волей, за раздольем, за гульбой, хоть бы и под смерть. А он вещи запретил, жидов запретил, баб чужих запретил, самогон не позволил. «За свое воюете,— говорит,— так не балуйтесь». Как что — порет. Кому охота...

Наш атаман, сказывают, четвертое войско переменил. Первым походом ушли с ним двенадцать, из его же родной деревни. И всех двенадцатеро он под Мережной потерял. Кого побито станишниками, кого повешено, кого как. Вторым походом пошел он сам-четверт, с родней своей. Всех их белые на сучках вывесили, ворон кормить. Атамана же будто голодная ворона с веревки склюнула впопыхах. Очнулся — пошел третьим походом, сам-один. Тут пришлось ему важного какого-то из кадетских рук выгрести, взяли его большевики в дружки. Теперь он с нами воюет.

Он на конь, гармошка вместо бинокля под затылком болтается. Сколько ему этих гармошек пулей передырявило!.. Торчит рожном, на прицел. Черт его охоронял! Гармонь сменит и жарит польки под пулемет.

Ночью самой до нас посол прибыл. Сговорено было ничем его не потревожить, как бы и не в лесу. Ну-к, что ж. Он на машине, мы на тачанках, он гудеть, мы тарахтеть. Тут он с машины сошел, седоватый такой полковник, подстарочек. Наш же с коня спорхнул, как с картины,— красота. Они шу-шу-шу-шу, мы ждем. И дождались через время. «Сынки,— наш говорит,— мы с этим полковником союз заключили против красных, кричите «ура». Мы же шапки оземь, полковника в лоб, машину в лом, атаману пулю, да в лес и махнули.

Снял атаман шапку. «Швец,— кричит,— пори в шапке подкладку, да не порви, усы оторву!» Под подкладкой коробочка, в коробочке часы. Надавил пружинку: ди-ди-динь-динь сколько надобно по часам. Так что ты думаешь, из-за этой штучки все наше дело распалось. Сперва у атамана скрали — нашел, выпорол, выгнал. Второй раз украли — не нашел, всех выгнал. Придется атамана искать, а часы-то у меня!

Нажмешь — птичка крохотная выскочит, крылышками встрепещет, завертится и зальется песенкой. Да такой песенкой, что меня аж слеза прошибла! Я-то, с нашим атаманом зверствуя, думал, что и сердца у меня больше нет. А на птичий щебет отозвалось.

Это каков же атаман жить должен, это как же он для нас геройствовать должен, ни соринки в нем для нас неудобной чтоб не нашлось? Вот такой был этот атаман, что мы ему ночных его слез в счет не ставили, плакивал ночами тихо и не скрывался от нас.

К лету всего накопили мы вдосталь, привел нам атаман учителя из местечка, приказал нам учиться. Сам же от нас отделился, в особой избе весточки от жены ждал, посланного выглядывал. Прискакал посланный, поговорили они, выскочил атаман из избы, глаза кровью налилися, чуб торчком, зубами скрипит, голоса не узнать. Нас забрал, налетели мы на его семейное селенье, натворили беды. Он жену застрелил и сгинул куда-то. Учитель же наш сбег куда-то. Так и не выучились, не судьба.

На что мне атамана нового искать? Не надобно. Первое — я отгулялся досыта, удаль стихомирил, силы накопил, поспокойнел так-то. Второе — с людьми умными словами перекинулся, иду к ним, по правилам стану с врагом воевать. И врага себе определю до точки.

Велел себя «товарищ атаман» называть. Я, объясняет, коммунист, а потому отдельно воюю, что вольно летать хочу. Вернусь к ним, говорит, когда лёт кончим, мирно жить примусь. Тогда я на ихнем деле хорошо себя оправдаю.

С нашим атаманом мамаша жила, все с нами терпела, только бы с сынком не разлучаться. Я как-то заболел, чуть не помер, так мамаша эта у меня в головах черным вороном села и просит: «Не вели ты себе батюшку для покаянья звать, помри так, чтобы на тебя сынковы грехи пали. Уж я же за тебя так молиться стану — лоб отобью!» Разобрал меня, болящего, смех, обещал я ей, да вот и не помер.

Атаман как в сказке. Гикнет — гром! Свистнет — деревья гнутся, плясать пойдет — изба ходуном!

Наш атаман образованный был, а в атаманы подался потому, что командовать любит. Чина же он не имел, любой унтер над ним бариновать мог.

«Зачем атаманы живут? Чем,— спрашивает,— атаман не бандит?» Отвечаю: «Атаманы живут затем, чтоб было кому отставших и безначальных нераспоряженных людей собрать и на врага водить. А не бандит атаман потому, что ответ как бы на себя одного принимает, как вы свое имечко всем нашим делам дает. Мои, мол, это дела, Коршуновы, или как там еще атамана кличут. Бандит же как ответ, так его и нет, все за него ответчики».

Атаман этот мне дядя приходится. Прямо послал за мной парнишку, приказал к нему идти, оружие с собой и барахлишко кой-какое принести. Я к нему и отбыл из родного дома, да уж на всю эту заварушку.

Удобная была жизнь в лесу, близ нашего села. Атаман свой, сосед, грабил мало, разве налетим на богатое место, всего наберем, и нам и родне надолго хватит. А в случае каком — нас по избам разберут, переодягнут, пожалуйте!

А как ты думаешь, зазря атаманили? Что кругом? Пучит жизнь, как кашу пузырями. Вот такой-то пузырь выскочит из котла, закричит до конца доведенным голосом: «За мной!» Разве усидишь?

Если атаман хорош, так что, что атаман? Не в сравнении с белым командиром. Атаман с тобой одного корня, все понимает, ничем не брезгивает, смелости отчаянной, белых бьет-крушит, обхождение щедрое, и всего вволю. Чего еще-то? И честь тоже.

Вот это так честь! На всю округу первые насильники, обидчики, беспомощных людей мучители, пьянюги, самогонщики! Это вот и честь.

Великое ж это дело — атаман. От него мы всего набираемся. Он вроде как нам на пример дан. Гляди, учись, любуйся, действуй. Мразь не наатаманствует у нас.

Просто если говорить, так атаман как есть разбойничий староста, а я с него пример брать? Наш был с виду очень хорош — высок, ладен, одет по-княжески. И голос как у протодьякона. Слова же его глупые были, дела его пакостные, душа у него бабья, характер как у индюка. Трус он и фуфыра. Ходим же с ним за то, что удачлив, с ним не попадемся.