Через большие версты катимся мы колесом тяжелым, немазаным. Под нашим колесом и сила гинет, а уж от детей и мокро не останется.
Я детьми не интересовался. У меня на войне одна думка: чтоб на нашей дорожке дитя под ноги не подвернулось.
Перед шкафом восьмилетка, волчонком рычит, не пускает. Рванул я его — он в руку зубами. Открыли мы шкаф, а там матка его больная заховалася.
Уложили меня в закуток такой. Сплю осторожно, середь ночи слышу — скрипнула дверь. Присел я на полу, вижу отворилася дверь, и старшенький с револьвером ко мне, а за ним девчоночка махонькая, с мешком как бы. Я мальца за руку, револьвер вырвал, дверь запер, допрашиваю. Плачут. «За отца»,— говорят. Ну, надрал я мальцу уши и ушел от греха.
Залетела разок черномазенькая, цидульку занесла — невдолге товарищи прибудут. У нас же самое геройство оповещалося: бито, мол, и отбито, отогнано. Вот-де и отогнано! А цыганочка, словно ласточка, весть принесла.
Прибился до нас мальчонок. Вечерами сказки нам сказывал. А мы сказок не знали. От него слушали.
Девочка у нас была, как бы постирушка. Хорошая девочка, только пуганая. Как ты до нее, хоть и с добром,— до того спугается, аж пена из рота. А как на нее не смотреть — работает всею силою, да еще и песни играет тихесенько.
До чего разумный хлопчик был. Как решили мы его кинуть, так смотреть на него боялися. Так он твой глаз и ловит, так и ловит — чтобы жалости выпросить.
Стали мы к месту подходить, стал чего-то наш мальчонок сумной. Пытаемся. «Да здесь,— говорит,— родная моя мама да семейные. Не сталося ли чего им за звезду мою красную?» Пошли мы с ним. Домик раскрытый, в домике ни души, а в саду на вишенке девчонка висит, сестра. И всю родню мальчонкову сыскали,— кого в нужнике забито, кого в колодезе утоплено.
Родных нету — товарищи кругом; дома нет — любой бери; своих деток не растишь — кругом сиротеют, любого грей.
Так и шли эти дети отца искать. Добровольцев чуралися, до нас прибивалися, износилися, истомилися,— адрес же им, почитай, вся наша земля.
Дошел он до дому, деток зовет. Нет деток! Он по соседям, соседей, почитай, никого не осталося. Одна старая бабушка осталася. Говорит: «Ушли твои детки в город. Взялись за руки и пошли. Может, и живы еще где-нито».
Завелися мы в том яру — круто и сыро. Кругом враги, огонька не разжечь, курить не смели. Да и табаку не было — самое трудное. Как вот на заре к нам мальчонка лет семи с махоркой и бубликами — ровно ангел.
Вон у меня товарищи были близнятки. Бывало, набьют одного за углом, а другой, дома сидючи, учует да и катит с кулаками на помощь.
Мать в тифу, а старшенький мальчик и продай сестру офицеру. На те деньги мать выходил. А мать-то как дозналась о таком деле — померла.
Теперь дети сильные. Пятилеток через всю землю босыми ногами прет, ничего не страшится. Эти выживут богатырями.
Кабы детки мотыльками трехдневными мелькали, а то расти ведь им еще надо, для росту же теперь времени не дано.
Мальчонок годков восьми в углу под барахлом приник. Вытяг спрашивать, а он оголодалый, охолодалый, от страху онемелый. Взросших же — ни души.
Ступени каменные, замшелые. На ступенях дети чьи-то под рогожами дрожат. Мы мимо идем, а они по нас глазами ищут,— может, кто родной или жалость к детям имеет.
«Как звать?» — спрашиваешь. «Ваня»,— отвечает. «Ах, ты ж хилый ты эдакий, Ванятка. Горькое твое, брат, житье, а житью-то твоему пяти годов не будет. Чего имя беречь, кто тебя понимает».
Словно воробьи в навозе, ворошились ребятки. Помет коний ели. Прикармливали мы как могли, да у самих не избыток. Поганить ребят наша часть не велела, а задаром куска не оторвешь.
Женщина с младенцем. Просит: «Пустите отца, древний он, я за него повезу». Согласился. Пошла она одягаться, вертается — с грудным за кожухом. «Так и поедешь?» — спрашивают. «Так и поеду, пусть при матери помирает».
Взяли лошадей, и баба с нами поехала. Замотана, заверчена — аж смех. Как стали ее домой пускать, приказываем: раздень своих одежек половину, не скупись, мы голые, а она реветь. Вот, думаем, кожуха зажалела, в сердце вошли — аж рвем с нее. Сорвали, ан это на ней девочка порядочная примотана была.
Смотрим, девочка маленькая идет. Кругом же чистая степь. Пытаемся у ней,— мамку, кажет, ищу. И не плачет. Зажалели мы ее, взяли на подводу, нянчились с ней чисто с куклой. Только стал атаман наш на девчонку гнилым глазом смотреть — мы и сбыли ее еврейке одной, и приданое дали — мукой и маслом.
Мы, четверо, детей никогда не обижали, так и сговорились: если ребенок, не обижать, а даже покормить при случае.
Пришли мы вечером, жители все разбежались, пуста деревня. Под одной хатенкой два мальчика, совсем небольших. Мы их спрашивать. Они про жителей сказали. А про себя говорят, что сидели дожидались, кто в деревню войдет. Ихние отцы за коммунизм в ближних лесах скрывались. Мальчонкам этим с жителями не по пути было.
Я стучусь долго, детский голос спрашивает: «Кто?» — «Я к Сергею».— «Помер он»,— говорит. «А мать?» — «Померла»,— говорит. «А братишка Пашка?» — «Помер»,— говорит. «А ты кто?» — «Я сестра»,— говорит. «С кем живешь?» — «Одна»,— говорит.
У нас было такое положение: ничьих, даже вражеских, детей не обижать. При нас дети часто роями роились, которые как бы даже и румянеть начинали.
Бывало, придем куда в город, сейчас всех велит ребяток к нему: работишку даст, что чистить, посуду там, постирушки. Кучею ребятки слетятся, а ни тебе игры, ни тебе смеху.
Часто толковали, как с детьми теперь быть. Только до чего дотолкуешься, если идем и идем без остановки. Встанем, может, и пристроим детей как-нибудь.
Мы еще сами очень молодые, на нас детская судьба-беда не лежит, пускай старики придумывают.
Эти пропащие. А вот как будет вся воля у нас — народим новых, на счастливую, нетеперешнюю жизнь.
Только б в живых дети были, как с войны приду. Возьму детей за руки, на вольную науку выведу: бери, скажу, дети, что вам отцы добыли,— бери-береги, между пальцев не пропусти.
Обещаются, как кончим войну, дадут нам высшее образование. Я домой тогда съезжу, братков приведу. Расти, скажу, братки, к свету тянися.