Сидит ворон высоко,

Смотрит в землю глубоко.

Ох, черна земля под нами.

Да не взята семенами,

Ни колоса, ни половы,

Смолотили всё подковы

Земля-земля, вдовушка,

Черная, оброшена,

На тебе работали

Пахари непрошены,

Поливали пулями,

Пахали снарядами,

Усевали мертвыми

Не рядами — грядами.

Идет теперь гражданская война, плохо теперь в деревне, и обида, и голод. И всякий враг, кто деревенской работе помеха.

По пустым пашням ходит. Спрашивают: «Чего шукаешь-ждешь?» Глядит лицом серым и голоса не подает. Показали ему револьвера. «Ничего,— говорит,— не жду, не шукаю, на крестьянскую,— говорит,— землю гляжу, как она под конским копытом сиротеет».

Крепкий дом, при доме боковушки и службы стоят. В доме — ни души. Искали-искали — ни душеньки, ни шматочка. А горе какое хозяину — крепкий такой дом кинуть.

Идешь городом — страх виден, а все кругом котлом кипит. Деревня же молчки легла, ни дымку не курит, ни огня не светит.

Прошу я работишки. «Да какая ж,— говорит,— теперь работа, всё сами справляем, да и справлять нечего. Не пашем, не сеем, не жнем, всё ждем — что-то вырастет».

Пройдет война, пройдет и враг с нею. А земля непаханая, а семя несеяное, а силы где будет взять? Вот и волчится деревня.

Мужику всякий враг. Пришел сукин сын атаман в красных портках, забрал у меня телку, тут и стравил ее разбойничкам своим, псам голодным. Пришел сукин сын драгунский полковник, что ли, до того в обтяжку, все у него грыжей повылезло, и сено и коней позабрал; приходили сукины дети — петлюровцы; эти так крышу соломенную и ту пораскрыли и ни зерна не оставили. Одно, случаем, стуло барское оставили, вроде свиного корытца, так когда немцы пришли, они в том корытце всей деревне задницы повыстирали.

Кто как помирал тогда: кто с голоду, а кто от перееду. Пережирали всякую меру, только бы куска не отдать в продразверстку.

«Шукайте,— кричит,— как найдете, дерите с меня шкуру, жизни я не радый». И стали искать, по кусочку всю хату разнесли. Найти не нашли, а хаты нема.

Коль мужик, так его тайничок повезде-повсюду. Коли баба, далеко не лазь, у ней все дела не дальше подола.

Мужик всю землю истыкает и сам не помнит, что и где. Интеллигент, тот земле не верит, тот все при себе тайнички носит, у него тайничок легкий.

Подождем, говорят, как вы себя проявлять станете. А то мы всяких насмотрелися, а неграбителей не видели что-то.

Плохое в деревне от самой темноты. Деревня думает: все ей завидуют, все на нее зарятся, все ей во врагах. Грязь больно хороша, нигде такой не найти, как в ихней деревне, первый сорт грязь!

Деревню жалею, сердца на нее не держу. Своя, не чужая, разоренная.

Беру я лошадь, а отец как бы перечит. Я ему толком: ни к чему дома лошадь, все равно хозяйствовать не дадут. Конь для войны нужен. А он перечит. Спасибо мамаше, приказала она отцу коня отдать. «Сын-то,— говорит,— с винтовкой, он теперь и добытчик. А мы, старые, дожидаться станем, как он для нас добудет и чего».

Отец смерти ждет, мать слезы льет, сын лётом летает, людям воли добывает.

Тому месяц я тут красным был. Так каждый, бывало, стог капканит. Просто ни шага в сторону, за нуждой так и то хоть взводами ходи Вот, думалось, сволочь белая. А теперь вот я в белых тута, так не то что не лучше, а еще и срамят. Нашей деревни никакая краска не берет.

Ему все объясняешь, а он: «А кто вас просил воевать?» Ничего не понимает, думает, мы уйдем, он на печке уснет, других врагов не увидит.

«Пока у нас стоите,— говорит,— и нас от других защищаете, жрите хоть до гладка. А с собой не дадим. Придет за вами следующая власть — нечем ее удовлетворить будет».

Пришли туда к ночи. У нас, говорят, сговор такой — по одному в хату пускать. Что ты сделаешь? А пятеро нас только. Согласиться — поодиночке, как баранов, перережут; не согласиться — а может, они все в бандитах служат. Так и ушли мы без ночлега в лес.

Ночку выждали, до клуни. Пригляделись — живы будто. Караульщика осилили без шуму, наших на плечи — двое живых. Сбегали, в стог их до утра заховали и за мертвыми вернулися. Тут запопали нас.

Самая калечь осталась. Кто покрепче — в леса ушли, от обиды разной.

Богатый мужик, дом двухэтажный. Трех коров взяли, мелкого скота, а хлеба не найдемо. Тут до уха драный мужичонок: «Пошукайте в хлеву под навозом». В хлеву навоз до неба, под ним и мука, и крупа, и одежа под паром ждали.

Двор крытый, темно, и чистый навоз, ничего не найти В углу лежит кабанчик порядочный, и лежит тихо. Мимо бы прошли, да пхнул его один ногою, он и перекинься как неживой. А в нем заместо потрохов — карбованные деньги.

Колыска скрипучая, в ней как бы младенец. Искали, искали — к люльке; матка кинулась, выймает замотанное дитя. В люльке ничего, к дите. Как заголосит бабенка,— стали дитя разматывать. А то не дите, а чурка, а в свивальнике карбованцы.

«Если белых не выведем, замордуют они вас?» — «Замордуют».— «Если белых не прогоним, пропадет все до последней ниточки?» — «Пропадет».— «Мы вас от белых обороняем?» — «Правильно» — «А жрать мы чего-нито должны или нет?» Молчат.

Гусей там водили, река хорошая, пруды, озера. Отряд сколько-то у них гусей добыл, в перелеске гусей посекли, поощипали, на костре смалят. А дух гусиный до хозяев в деревню, носа им обжег. Кинулись хозяева в перелесок гусей отбивать, наново жалко стало.

Были отряды честные, служебные, были и грабители. Эти различья не делали, где много, где мало. Им бы взять, а у кого — меж собой жители разберутся.

Обувь стали брать, а у мужика обувь для праздника. «Отчего обувь,— говорят,— не на ногах?» — «Потому не на ногах, что босые ноги обувь берегут».

Тот только о других заботится, у кого живой худобы не заведено; а замычит коровенка ледащая — сразу на людей косым глазом глядеть станет.

Беднота одно, голота другое. Я теперь за голоту, она вольно летает. Беднота — всякие хозяйства ощупывает да по своим хаткам вещи разносит. Голота же ничего не копит, по щелям не шарит, за всех воюет.

Сказал бы ты дома, что изба тебе не нравится, заплевали бы родные-семейные. У нас хоть бы гной, да родной.

Если нас к бедности насильно не приохотить, кто ее любить станет. Вот родня и приохочивает, чтоб дома не бросали.

Пчелы, пчелы гудят,

На работу летят,

А мы с одной пашни

Винтовками машем

Пока еще до легкости дотерпелся я, по крестьянству своему, всех до последнего ненавидел — и белых, и красных.

Деревня суровая такая, разоренная. Прежде сады водили, теперь пни торчат. Хозяева насупленные. И у нас к ним веры нет, еженощно к ихним печам товарищи мертвые прилипали.

«Вы,— советует,— лучше в соседнюю хату ступайте, там две нестрогие женщины живут, а у нас скушно». Пошли туда, веселые бабы приютили, то да се, полегли спать. Ночью, будто толкнуло, проснулся: нет ни баб, ни товарища. К двери — заперта. К окну — припертое. Высадил дверь, во дворе тишина, лунно так,— и пал глаз на колодезь. В нем и нашел товарища, бабы скрылися.

Слышат ночью как бы конский топот. Они глядеть: отворяет хозяин, стережась, ворота, в воротах трое конных. Наши стрелять — те сгинули. А кабы сыто спалось, на том бы свете прокинулось.

Встал он случайно у хорошей, ласковой старушки. Ночью старушка его тихонько в бок толкнула. «Сынок,— кажет,— а сынок, выдь ты до утра из хаты моей в клуню. Признаюся, прибудут сейчас из лесов до меня двое сынов моих, бандиты. Перебудь же ты в клуне до утра».

Бывало, в избе голова болит, мутная, а дети верезжат. Сорвешь на них криком сердце, а разве враги тебе? Вот и деревня, плохо с ней, не помощь, и убить готова,— а не враги же.

Вошли мы — ни души. Что такое? — думаем. Как тихонько мальчонок годов семи выполз, на нас круглым глазом уперся да как скочит из хаты. Через часок и хозяйка надошла, соседи показалися. И дымок, и кипяток. Мальчонка доглядел круглым глазом, что мы, а не враг.

Сам я деревенский, всякое деревенское свойство понимаю. Вот и вижу я, с чего сейчас на нас деревня в сердцах и зверствует. В хозяйстве мы не помощник, а родня между тем. Кончим войну, навезем деревне семян на хлеб,— задышит деревня печами, пироги на нac напечет.

Нас цветами не встречают. В городе народ торговый, тот нас не жалует. Зато деревня, если она целая, словно детей приветит. Конечно, разоренная деревня над всеми расправу чинит.

Входим стережася, бабенка нас чем же встречает? Кланяется низко, хлеб у ней в руках, нам передает, слезы на хлеб сеет. Говорит: «Идить-идить, соколики, до моей хаты. Воронье летало, на моей хате отдыхало,— так кровных своих последним добром оделю».

Тоже бывает, что рады нам. Да на таком рады, что войдем вовремя, мучителей каких-нито из деревни выбьем. Так деревня-то только что болячки да раны свои зализывает. Не до баловства, кужéнек не напечешь, хлеба-соли не вынесешь. Понимать нужно.

Я с оглядкою мешок общупал — человек вкоченелый! Ох ты, думаю, пропал я в той хатке, пропал с потрохами. Почал прицепляться, чтобы втечь. Как доглядел хозяин мои руки на мешке и говорит: «Не бойся,— говорит,— сынок: то ихний, не наш, в нашей деревне отличают».

Кому как. В том месте для нас кров и снедь, а врагу — кровь да смерть. Понимало-то место, кто свой, а кто ихний.

Пошли детки своим путем, нелегким, надобным. Накройте поле полою до поры. Придет время — выпашем, высеем и жатвы дождемся.

Хорошо живете, говорит, с вас побольше. А тут побольше ли, поменьше ли — своего куска всякому жаль.

Как продразверстка идет, все печи топят, последнюю животину переводят, на год нажирают, топоры острят, косы точат на нас.

У нас, как продразверстка, только и сыты бывали. То всё прячут, до полного голода, а тут в один день на год жрут, только бы не отдать.

Ненавижу деревенскую жизнь. Бьют миром, живут же как пауки, ничем не поделятся. Грязь свою берегут.

Вот глянь — стоит перед тобой деревня... Хаты малы, крыши раскрыты, окна слепые. А вот глянь — хоромина-домина. Крыши высокие, окна широкие, сад, и для псов разных кругом дома понаделаны. Теперь прикинь одно к другому.