В президиум правления ССП

Уважаемые товарищи!

Много раз я собиралась написать вам письмо, вроде вот этого, что пишу сейчас. Да все думалось,— буду молчать и работать, как можно лучше. Может быть, тт. писатели все же помнят о моем существовании, поймут вопиющую несправедливость обращения со мной, поймут ту пользу, которую я все же принесла нашей литературе и, может быть, могу еще принести. Может быть, вспомнят тт. писатели и о том, что с двадцать восьмого года, когда незаслуженно, оскорбительно, бессмысленно на меня обрушился Демьян Бедный, я не только ничем, никем и никогда не была поощрена и поддержана, но постепенно перестала быть и печатаемой. Причем труд всей моей жизни, моя капитальная работа, как все вы, может быть, помните, имевшая настоящее общественное значение, все три тома моего «Народ на войне», уже набранные в ГИЗе, так и не могли увидеть свет, несмотря даже на настояния покойного Алексея Максимовича.

Я ни о чем не просила. Но поддержка, поощрение товарищеское — это было мне нужно как воздух, как дыханье жизни. И я ни разу этого не получила.

Что же я делала все это время? Бедовала и работала. Всего, что я за это время написала, мне и не вспомнить и не подобрать. Довольно будет и того, что я расскажу о главном, сделанном мной только в течение нашей Отечественной войны. Я не уезжала из Москвы, обо мне не вспомнили, меня не звали, да я и не хотела и не имела возможности уехать. К тому же я ни на минуту не верила в то, что мы Москву отдадим. Квартиру нашу разбили, я жила в бомбоубежище и работала не покладая рук. Почти с первых дней войны, я начала писать свою поэму-сказку «Илья Муромец и миллион богатырей» о московском периоде войны нашей. Военная комиссия ССП послала сказку мою в ЦК. Там она лежала больше года. За это время ее частями печатал «Спутник агитатора Красной Армии». В те же дни мне позвонил из военной Комиссии ССП незнакомый мне майор, с которым меня соединила т. Полищук, и обрадовал, и удивил меня, рассказав, что он читал моего «Илью» по «Спутнику агитатора» перед боем и что после боя впечатление от моей вещи было отмечено в приказе по части.

В 44-м году вернулась из эвакуации В. В. Смирнова, критик и писательница. Она познакомилась с моей сказкой и сказала, что поэма прекрасна, что ее наверное ждет Сталинская премия, и предложила лично передать мою вещь в «Знамя». Там держали ее 9 месяцев, изредка сообщая мне, что вещь хороша, но что они никак не могут решить, что из нее печатать. Потом выяснилось, что кого-то из редакторов напугал сказочный образ т. Сталина.

25 июля 44 года, поздно вечером, мне позвонил из ЦК т. Еголин, сказал, что «Илья Муромец» получил в ЦК высочайшую оценку, что я могу выбрать любое издательство и любой журнал и вещь будет немедленно напечатана. Можете себе представить, как я, много лет не получавшая даже простого признания того, что я жива и работаю, как я взволновалась.

К тому же т. Еголин тогда сообщил мне, что ЦК посылал моего «Илью Муромца» на рецензию профессору И. Н. Розанову и что от Розанова получен в ЦК на многих страницах восторженный отзыв. Кажется, все хорошо? На следующее уже утро мне позвонил т. Чагин (ГИХЛ в то время) и в любезнейших словах поторопил меня с рукописью. Я села за нее сама, печатала ночь и день в течение трех суток и сдала. Но от неожиданных, хотя и радостных волнений, от переутомления глаз и от недостаточного в то время питания со мной в ночь 20 июня произошел острый припадок глаукомы, от которого я потеряла один глаз и стала дрожать над другим.

Что же дальше? Дальше начались нестерпимые уклонения Чагина. Ему мешали то юбилеи, то перемены читающих редакторов, то множество хлопот и пр. и пр. Считая, что авторитет ЦК в издательстве велик, я не жаловалась т. Еголину, ожидая, что все должно пойти как нужно. Этого не было, и я наконец позвонила. Т. Еголин обещал воздействовать. И ничего!

Наконец, уже в 45 году мне опять-таки из ЦК позвонил тов. Агеев и спросил меня, не будет ли мне все равно, если меня напечатает не ГИХЛ, а «Сов. писатель», я сказала «пожалуйста» и просила его самого говорить с издательством, чтобы не ослепнуть окончательно. Т. Агеев согласился, и я поехала на операцию, сдав свои рукописи И. Н. Розанову, который, любя ее, обещал ей поддержку. И ничего! Вещь до сих пор не напечатана, говорят, кто-то назвал ее стилизацией...

Я твердо знаю, что совсем не те мотивы, которые, может быть, выставлялись против моей вещи и против решения ЦК об ней, не дали ей появиться на свет. Ведь надо же было суметь так опорочить или автора или его произведение, что ни двукратное напоминание ЦК, ни отзыв авторитетнейших специалистов не могли сделать для моего «Ильи» ничего, кроме оплаты. И за то спасибо!

Дальше. В 42 году прошел в «Красной нови» мой роман «Детство Семигорова», прошел чудом, думается — видимо, еще не все эвакуированные землячества появились на журнальном поприще. Работала я над материалом для этого романа свыше 7 лет! Должен он был на пространстве трех своих томов показать борьбу народа нашего в те времена за свои человеческие права, показать и героев декабризма, и раннее наше просвещенство, и зарождение разночинцев и интеллигенции нашей. Роман понравился. Казалось бы, надо его выпустить отдельной книжкой, дать писателю, зарабатывающему только литературой, возможность как-то жить и работать над следующими частями.

Что же происходит? Мне звонит из ССП заместитель секретаря ССП т. Скосырев, говорит о романе восторженно и сообщает, что роман будет обсуждаться на соискание Сталинской премии. И тут же я слышу от того же т. Скосырева, что хорошо бы, если бы о романе моем появилась статья. Несколько удивленно я сказала Скосыреву, что хотя я и смогла написать роман, но статью об этом романе я написать не смогу. [Статью о моем романе, очень ему понравившемся, предложил мне написать т. Кирпотин, но т. Кирпотин в то время не нравился т. Ковальчик , и она отвергла это предложение.]

Так и пошло. Отдельной книжкой роман нигде не был напечатан. И был даже случай, когда присутствовавший на моем чтении этого романа писатель говорил: «Вот, наконец-то, замечательно, давайте скорей роман в «Сов. писатель», я там рецензирую, имею значение». Я послала рукопись и через много времени получила ее обратно, причем не были стерты некоторые замечания моего дружественного рекомендателя! Это были замечания злопыхательные, беспочвенные, в неподходящих местах сделанные и явно рассчитанные на то, чтобы вещь была отвергнута без особого рассмотрения. Тогда, в первый раз в моей долгой писательской жизни, я столкнулась лично с лицемерием товарища по профессии. Ну да что говорить! Уважаемая мною В. В. Смирнова, при встречах горячо меня хвалившая, на мой вопрос о том, почему она не напишет обо мне, что могло бы помочь мне вырваться из забвения, отвечала, что это ей никем не предлагалось и, значит, напечатано не будет...

Товарищи! Попробуйте забыть о пресловутой обойме, землячествах, протежированье. Роман мой — настоящий роман, язык в нем особый, идея в нем твердая, материал большой, и я должна его увидеть напечатанным.

За войну, кроме разных мелочей, фронтовых присказок, пословиц, загадок и др., я написала двадцать сказок о наших прежних и теперешних, советских солдатах. И ведь никто из вас, тт., наверное, не думает, что я могу написать о солдатах и войне дамскую, неверную, плохую по языку и фальшивую по сущности вещь. И все же мне вернули мои сказки из «Октября», голо вернули, не церемонясь, не сопроводив ни единым словом. И только в ответ на телефонный звонок сказали, что «это написано о старых солдатах».

Дальше. За это время, тоже после тщательной работы, я написала для детей веселую книгу о зверях, которую должен был издать Зоопарк и которую известный знаток детской книги, т. Шер, определяла как необычайную. Редактировала ее т. Смирнова, тоже известная и тоже высоко мою книгу оценившая. Книга не появилась, и в ЦК комсомола (от которого в то время напечатание этой книги зависело) т. Медведева, повертев в руках рукопись (кстати, с приложением замечательных иллюстраций Ватагина), изрекла: «Я против этого автора имею предубеждение». Интересно бы точно установить — за что? Ведь я еще могу исправиться!

Дальше. У меня есть в свое время собранные, а теперь, т. к. они очень характерны для народа, приведенные мною в надлежащий вид, сказки Закарпатской Украины. Две из них я послала в «Огонек», и говорят, там одну сказку набрали и быстро разобрали, видимо разыскав для журнала нечто недюжинное. Дальше. В 47 году исполнилось 10 лет ледового папанинского дрейфа. Для детей мной была написана книжка о псе Веселом, которая всем очень нравилась. Писатель Фрайерман лично передал ее в издательство, никакого ответа.

А ведь все это только часть моей работы за годы войны. Когда я только подумаю о той массе сердечного, горячего и радостного труда, который я ухитрялась проделывать за эти долгие годы без малейшего поощрения, без малейшей товарищеской поддержки, в таких тяжелых, даже материально тяжелых условиях, а теперь еще и полуслепая,— я горжусь и своим призванием, и своей неожиданной крепостью. И я стыжусь за ваше холодное равнодушие к моей писательской работе. Горький, Блок и многие, многие другие большие и настоящие люди любили мою книгу, говорили и думали о том, что сделала книга эта для родной страны и литературы. Каждый из них хотел автору этой книги только хорошего! А в ССП менялись правления, секретари, президиумы, но жестокое отношение, равнодушие не менялось. Тот же т. Тихонов, знавший, вероятно, цену моей работы, поинтересовался ли он хоть раз судьбой ее автора? Не в этом дело! Быт налаживается на общих основаниях, и не в нем дело с писателем, которому нужна только справедливость, только возможность работать и жить на свой труд.

Получается, я тружусь без устали, в тоске и обиде стараюсь не потерять ни качества, ни идеи, и ко мне относятся как к назойливому и графоману, видимо. Как-то не очень давно я прочла в «Лит. газете» о том, что т. Замойскому (дай ему бог всего хорошего) устраивался, или устраивается, или должен устраиваться юбилей, чуть ли не в связи с 30-летием его «Лаптей». А вот совсем недавно т. Леонтьева написала статью о моем «Народе на войне» и понесла эту статью в «Лит. газету». Т. Ковальчик, робкая как лань, не отрицала того, что статья хорошая, но добавила: «Ведь книге уже 30 лет, давно...» Увы! Автор книги жив, автору около 60 лет, автор слепнет и считает себя вправе еще при жизни получить хоть какое-нибудь подтверждение того, что если труд его был настоящим, если он делал для своей страны все по мере своих сил и способностей, то какое-то признание, какое-то внимание к себе он вправе ожидать. Попробуйте, товарищи, «ознакомиться и восстановить» меня, так сказать. Вы все люди избалованные, а письмо мое далеко не по шерстке, но я его все-таки посылаю.

Вот так оканчивалось это письмо два месяца тому назад. Иногда за эти два месяца, среди постигших меня в это время тягот, я наталкивалась на это письмо, каждый раз мною овладевали колебание... Да стоит ли посылать, кто меня среди вас поймет, кто поддержит, как бы чего не вышло...

Но вот на днях появилось постановление ЦК о ленинградских журналах, и мне стало ясно, как многое в моей судьбе связано с бывшей практикой ССП. И я посылаю теперь это письмо.

По самой сущности моей писательской работы у меня не может быть вещей аполитичных, т. к. рожденная моя тема — наш народ, его судьбы, его борьба. Даже мой роман из времен 18-го столетия говорит о том же, о народе нашем и его борьбе, о Суворове, его сподвижниках и солдате русском. Мой «Илья Муромец и миллион богатырей» говорит о нашей Отечественной войне, о богатстве и героизме нашего народа и о его вожде.

Все, что я писала за много лет своей жизни, не было никогда ни низким по качеству, ни лишенным идей, ни аполитичным, ни несовременным, ни неискренним. Но приятелей, покровителей, протежирующих и обласканных мною писательских властителей я никогда не имела и не хотела иметь.

Все мы, товарищи, люди достаточно взрослые, чтобы самим знать, что плохо, что хорошо, что честно, что недостойно. Надо только не быть друг другу волками, как в случае со мной, а товарищами и гражданами. Надо не только говорить про заботу о человеке, но и действительно заботиться о нем, и не только о лично нужном, лично приятельствующем. Надо уж и по профессиональной линии больше считаться с писателем как с таковым, чем с писателем как соседом по даче или спутником по эвакуации.

Кстати, письмо мое пролежало два месяца неотправленным еще и потому, что муж мой эти два месяца болел крупозным воспалением легких и тифом. И — о забота о человеке! Никто из тт. писателей и не вспомнил о том, что мне надо бы оказать какую-нибудь помощь, ведь я была одна и полуслепа при этом. Я обошлась, конечно, но стыдно так относиться к товарищу по профессии, ничем этой профессии не замаравшему.

Итак, моя большая работа во время войны, моя наступающая слепота заставляют меня, наконец, запротестовать. Мне надо дать право работать и жить, меня надо печатать. Кто смеет называть меня не писателем, а стилизатором, пусть заговорит громко. Все будет лучше незаслуженной, возмутительной судьбы человека небездарного, блюдущего свое человеческое достоинство и достоинство советского писателя, и этого вечного ощущения работы как бы впустую, как бы под подушкой, как бы даже под угрозой.

Конечно, я все-таки работаю. Конечно, талант, если он у меня есть, я от подобного к себе отношения не потеряю, для таланта значительно вредней условия заостренно противоположные. Но сколько унизительных, ненужных мучений, сколько даже просто нужды, когда я могла бы жить по-человечески, т. к. я работоспособна, несмотря ни на что.

Скажите, почему меня не печатают? Скажите, кто и что мешает мне жить и работать? И прошу вас помнить, что обычно затыкающий рты окрик о том, что «это, дескать, по личному вопросу», окрик этот на меня не подействует. Я ведь обращаюсь к вам впервые, и речь в моем письме идет о самом существовании человека и писателя, а это, конечно, не личное, а принципиальное дело.

Кроме президиума ССП, я направлю это письмо тт. Александрову и Маленкову.

Стоварищеским приветом

С. Федорченко

30 августа 1946 г.

ЦГАЛИ, ф. 1611, оп. 1, ед. хр. 72.