Убивал я немцев много,
А врага не знаю.
По показанной дороге
С ружьецом гуляю.
По совести сказать, не вижу я врага ни в каком человеке. Ну что мне немец, коли он меня ничем не обидел? А знаю я, что не солдатское это дело так рассуждать. Войну воюем, так уж тут нечего сыропиться. Только с чего эта война, не пойму. И придумалось такое: вот послало его ихнее начальство, вроде как нас. Ото всего оторвали, где жена, где изба, где и матушка родна; что мы, что они — оба без вины. А ему и еще тяжче: говорят, хорошо у них в домах. Как кинешь?
Я к оконцу: стук-стук... Баба отперла, робкая бабенка, дрожит, молчит. Я хлеба прошу. На стенке шкап, оттуда хлеба да сыру достала и вино стала на машинке греть. Ем, аж за ушами трещит. Думаю, нет такой силы, чтобы меня с того места выманить... Опять в оконце: стук-стук. Баба, ровно и мне, отперла. Гляжу, австриец в избу ввалился... Смотрим друг на дружку, кусок у меня поперек, хоть рвать впору... Что делать, не знаем... Сел, хлеб взял и сыру. Жрет, так убирает, не хуже меня. Вино бабенка подала горячее да две чашки. И стали мы пить ровно шабры какие. Попили, поели, легли на лавке голова к голове. Утром разошлись. Некому приказывать было
Я прошел вперед, не заметил, как отделился... Подходит немец, да вот так и подходит, мерным шагом... А я и забыл, что бить нужно, встал, жду... Очень важно идет... Подошел, взял меня за грудь и на себя зачем-то тянет... Оба мы одурели... Тут я, как почуял железо на его груди, холодное что-то, так первый в себя пришел и кулаками его обоими промеж глаз. Он сел, а я тогда винтовку поднял да его прикладом по тому же месту... Лица не видно, что крови... А что делать дальше, не знаю. Вот не знаю, что делать, коль ребят своих кругом нет. Не стоять же коло него!.. Каску с него подобрал, свалилась, да назад… Свою часть уж не нашел. Вот тебе и подвиг...
А как немец кофий пьет
С сахаром внакладку,
У него война идет
Ровно бы впрохладку
Как окопы с оконцем,
А в стене картина,
Как постеля с матрацом,
Не натрудишь спину
Смешно немцы говорят — гав, гав. Хуже нашего. А народ умный, грамотный. Хоть пьют, однако без буйства. Только сердцем противу русского — ку-уды! Не отходчивы. Нашему немец башку проломит — так и то дружок; а у него мизинчик сыми, три дня потом привыкает — никак не простит. Обидчив.
У него ружье что пушка,
У нас пушка что хлопушка
Ероплан у них не достать,
У нас — курка мокрохвоста
Как галета ихня — мед,
С нашей — круглы сутки рвет
У них баня хороша,
А нас сутки гложет вша
Их начальник что картина,
Наш дерется как скотина
Для них музыка играет,
А нас матерно ругают
Немцу взводный ручку жмет,
А нам взводный морды бьет
Я с какой угодно нацией разговорюсь. Я ему головой — «здравствуй», значит. Ну и руку. Ладно, знакомы. А после ему хлеба в руку, папироску в зубы. За руку возьму — рядком посажу. Тут дружба, тут всякий разговор. А все равно, что немец, что француз.
А у нас теперь все немца хвалят. По-нашему теперь, что немец, что ученый мудрец — все едино... А все с того началось, что сами больно глупы оказались... Вот уж верно, что — молодец посередь овец, а противу молодца — сам овца...
Немецкий царь до нас рать свою спосылать задумал. Собрал старого да малого, глупого да бывалого, хилого да здравого, робкого да бравого: «Идите, люди немецкие, на Русь великую; воюйте, люди немецкие, вы землю русскую; испейте, люди немецкие, вы кровь горячую; умойтесь, люди немецкие, слезами бабьими; кормитесь, люди немецкие, хлебами трудными; оденьтесь, люди немецкие, мехами теплыми; согрейтесь, люди немецкие, лесами темными»
Прицелился, пальнул, он — в землю, я к нему — не дышит. Я к ему в кобуру, за револьвертом, а там папиросы... Так верите, братцы, словно зверя ухватил, словно ожгло меня — до того жаль немца стало.
Люди — очень с лица несвойские. На голове шерсть растет, нос шлепкой, губы титьками, кожей как грех черны, и только зубы светятся.
Когда первый раз сюда пришли, нехорошо обитатели нас держали. В уме своем еще не поняли того, что русские сильнее, не додумались. Я на постое тихо-мирно у семейства жил и все старательно исполнял, чтобы никого не обидеть. И воду им таскал, и ребят нянчил. Однако волками смотрят... А второй раз — так просто смеются в глаза. Да и я уж не такой стал... С дочкой старшей любовь силком закрутил... Муж-то ее на войне, сама красивая... И очень меня потом ласкала охотно, я тогда здоровый был... Постоял, насмутьянил, детей до крови выпорол и уехал... А в третий — так ноги лижут... Знает кошка, чье сало съела... Ну да я их теперь прямо-таки презираю...
Я в его целюсь, не знаю кто, а сильно желаю, чтобы немец был. Целюсь с сучка, долго примерялся и выстрелил очень успешно... Повалился — не пикнул, и немец оказался... Здоровый как бык...
Я ненавижу врага до того, что по ночам снится. Снится мне, что лежу будто я на немце, здоровый, черт, и убить не дается. Я до штыка — он за руку. Я до глотки — он за другую. Не одужить, да и только! Я ему в глаза пальцами лезу, глаз продавил да дырку к мозгам ищу... Нашел да давить... А сам всей кровью рад, аж зубы стучат...
Итальянец плохой солдат. Ты только посуди, чего ему воевать? Солнце круглый год греет, плоды всякие круглый год зреют, руку протянул — апельсин... Работать не надо, земля сама родит, все есть, чего ему воевать?.. А немцы голодом живут, у них все машина, а машиной сыт не будешь... Вот и рвут что есть силы... А мы народ мирный, нам только обиды не делай, мы себя прокормим... Чужого не надо...
Очень хорошо с немцами говорить, образованный народ. Одно тяжеленько, что по-русски не маракуют. Да про настоящее все понять у друг дружки можно.
Именья у меня с войны немного. Грабить не грабил, а что деньги чужие есть, так то дадены жидовкой: заступился. Я приглядываюсь, а они старого жида в пейсах — столетний жид, сухой, пейсатый, на ногах чулки белые, а волос аж дожелта седой,— так земляки его нагайками через изгородь скакать заставляют. Я до них: «Бога не боитесь, старый жид-то, грех какой...» Они пустили, а жидовка мне лопочет да деньги сует. Я взял. Десять крон.
За стеной тихо сперва было, и мы с Семеном притаились. Кто его знает: свой али враг? Только вдруг слышим: ой да ой! Ох да ох! Я и пытаю Семена: «Помирает ктой-то, верно, помочь, что ли?» А Семен мне: «Нишкни, пропадем». А тот все ахахаханьки да охохошеньки. Я и говорю: «Душа,— говорю,— не терпит, так помочь хочу, да и больно по-нашему ахает, по-русски». Пошел, а там немец здоровый, брошенный, животом мается. Я его тер, тер, покуда не оттер. Отошел, с нами не пошел, стал своих дожидаться. А нас так очень благодарил, как мы с Семеном уходили к свету.
Я ему руки держу, и грудью навалился, и ногами его ноги загреб. И так мне несподручно, так времени мало, дышать неколи, и одна дума: жаль до смерти, что рук-то у меня только две. По-старому слажены, а на немца той старины не хватит...
У немца башка ровно завод хороший: смажь маслицем да и работай на славу без помехи. А мы что?.. Перво-наперво биты много. Вон мне и по сей день, кромя побоев, ничего не снится. Учить не учат, бьют да мучат...
Сидит и не смотрит, волк волком. Я ему миску подставляю. «Ешь!» — говорю. Не глядит и головой закрутил. А знаю, что как пес голодный... К вечеру голову свесил, а от пищи носом крутит... Насильно потом кормить стали, нос зажмем да и зальем чего-нито. Сперва реветь пошел, ревет и ревет. А к утру сам запросил и здорово жрать начал. Как приобык, сказывал, что смерти от русских ждал, а добра никакого...
Связал я ему руки, а когда до леску дошли, я его поясом за ноги спутал что коня. Говорю: «Садись, отдыхать станем». Он сел, я ему сейчас папироску в зубы. Усмехнулся, а сам аж синий... Спрошу: «Офицер?» — головою кив; спрошу: «Солдат?» — головою кив... Не пойму, курю и в думке прикидываю, как бы познатнее представить, чтобы наградили... Выкурил. «Вставай,— говорю,— пойдем». Молчит... Я опять сурово, он молчит... Смотрю, усмехается, и папироска в зубах потухла. Тронул — а он мертвый...
Как стемнело, мы и пошли. Они нас под руки к себе... Ну и живут, сукины дети... Чисто дворец царский, а не окопы... Сейчас это нам кофию да рому. Калякают кто как умеет: камрад да камрад... Офицер ихний бумажки раздавал так вежливенько. Взяли, не грех, всё больше неграмотные, так чего обижать? Попили, поели, про все погуторили, пора и честь знать — домой. Только засели — бежит от них солдатик, благим матом вопит: «Рятуйте, рятуйте, смерть мени будэ»... А это один землячок, как в гостях-то был, до его винтовки больно привык... Так заскучал, что с собой ее взял... Ну, дали назад. Плакал, как спасибовал, а то расстрел... Через полчаса и мы по знакомцам-то огонь открыли... Дружба дружбой, а и служба службой...
Знают немцы такое свое слово особенное. Ладится у них все не по-нашему. Ни в одеже в ихней, ни в питье да пище, ни в оружье каком не видать пороку. И дородные: видно, в свою меру жили. И что за слово у них за такое? Может, и мы бы то слово нашли, да приказу нету...
Облак ходит, облак темный,
А у нас враг неуемный,
Не уймешь его штыком,
А уймешь его умком…