Костас присел на обочину, выбрав место повыше и посуше. Его донимал озноб. Нестерпимый зуд кожи переходил в жжение и красные точки на теле расплывались в огромные багровые лепешки. Режущая боль в пальцах рук и ног вызывала судороги. От навалившейся слабости он не мог ни идти, ни держать самую легкую поклажу, а чувство голода казалось не утолить ничем.

Он с тоскою посмотрел на лес. Шагов двести. Не дойдет. Сейчас не дойдет. И не доползет. Костас сунул руки между ляжек, скрючился, уткнулся лбом в колени. А что еще оставалось? Ждать, может приступ отпустит.

Вдалеке показалась повозка. Возница кимарил на козлах, коняга предоставленная сама себе, понуро плелась, еле таща поклажу. Поклажа не велика: два мешка с репой, кочанов капустных штук десять, да клеть с квохчущими курами. Все что не удалось распродать на базаре. Барыша с торговли — семисс не наберется.

Костас дождался пока повозка сровняется с ним.

− Эй! − окликнул он возницу. Тот ошалело завертел головой. Что такое? — Курицу продай.

Возница опасливо оглядел сидевшего на обочине. Кто его знает, что за человек. Побирушка? Так вона оружия всякого при нем. На голодного не больно похож. Не исхудал. Болен вроде.

− Тут до деревни не далеко. Там фускария есть.

− Не по пути мне, − отказался Костас.

Какой не по пути?! Дорога-то одна! Возница еще больше насторожился.

− Лихоманка что ли? — возница отодвинулся на козлах, наблюдая как дрожь пригибает странного покупателя.

− Нет, − ответил Костас. — Продай, триенс дам, — пообещал он, видя что возница собирается попросту удрать. Уже и кнут половчее в руку взял.

− Шутишь? — не поверил тот. В шесть раз против цены! Он за весь день не больше девяносто фоллов выручил!

− Правду говорю, − Костас оторвал кошель с пояса и протянул вознице. — Сам возьми.

Тот было потянулся, но рука застыла на полпути. А ну как схватит да стащит?

− Чего ты? Бери сколько надо…, − позволил Костас торговцу.

− Неее, кидай! — поостерегся возница. Вдруг уловка какая? А если не уловка, так от хворого дальше держись, здоровей потом будешь.

Костас превозмогая боль, швырнул кошель. Швырнул неловко, но возница исхитрился поймать.

− Тебе петушка или курочку, − спросил возница оглядывая округу. Желание смыться со всем богатством, в кошеле солидов тридцать, крепло в нем с каждым мигом. Ведь не догонит, хворый. Но усовестился. Не по-людски будет. И так денег отвалил.

− Все равно, − простонал Костас.

Возница взял триенс за куру, прибавил семисс за честность и десяток фоллов за риск и вернул кошель. Пошарил в клети и вытащил первую попавшуюся пеструшку. Стянул ей бичевой лапы и крылья.

− Держи, − протянул возница покупку.

Костас потянулся за курицей.

Возница ошалело уставился на пальцы. Ногтей-то нет! Там где они должны быть, кровянила и вздулась кожа.

− Давай до деревни довезу. Там знахарка есть, − сердобольно предложил возница. — Тут недалече.

− Так не издохну, − выдавил Костас.

Возница кинул спутанную курицу ему в руки, шустро хлестнул лошаденку и торопко поехал дальше. Вжарил бы коняге еще, да быстрее все одно не помчит, древняя.

Костас прижимая трепыхающуюся птицу, вцепился зубами в шею. Курица жалобно заквохтала, забилась. Перекусил, отгрыз голову, захлебываясь пил горячую кровь. Дурея от боли и голода, разорвал дергающуюся тушку. Сглатывал куски нежеваными, с костями и перьями.

Возница, отъехав подальше, засомневался. Может прихватить человека с собой? Вдруг помрет от хвори. Создатель грех засчитает. Не помог ближнему и немощному. Бросил в лихой беде. Придержав лошадку, оглянулся. И похолодел, обомлел со страха. Человек рвал птицу и жрал её как хищный зверь. Оборотник?!!!

Как не стара лошадушка, но и она почувствовала неладное. Иначе за что бы её так охаживали кнутом? Били нещадно, нежалеючи, рубцевали − со шкуры шерсть летела! Ох, насмерть забьет кормилец! Лошадка тряско припустила во всю древнюю прыть.

Слабость отступила. Боль притупилась, голод утих. Опираясь на яри, Костас поднялся. Желание сбросить мешок и идти налегке показалось естественным и правильным. Не сбросил, упрямо понес с собой. Потихоньку, враскачку и расхаживаясь, устремился к лесу. Он не осознавал, почему туда? Почему не к людям, за помощью, пережить, переждать пока пройдет напасть?

− А не пройдет? — спросил он себя.

Чаща дружески заслонила, закрыла от сторонних глаз. Костас постоял минуту другую, жадно вдыхая сумрачный легкий воздух. Потом пошел прочь, в сторону от дороги.

Хрустят под ногами сушины, хлопают ветки, липнет и рвется нечаянно зацепленная паутина. Чем дальше и дольше идет, тем легче его шаг, безшумней движения, осторожнее действия, тем яснее он видит лес. Костас не ощущал себя здесь чужим, не чувствовал непрошенным гостем. Он свой. Горло судорожно издает хрип. Свой!

Приостановился. Вслушался в шелест, втянул запахи леса. Нос поймал псиную вонь лисы, уловил кислую прель муравейника, в порыве холодного ветра, на излете пришла волчья нотка. И что-то еще? Он задышал глубоко и часто. Резко вдыхая воздух. Подхватив, выставил яри. Острие клинка медленно двигается справа налево. Обратил внимание на запекшуюся кровь на своих руках. Сердце опалило дикая необузданная ярость. Краски леса притухли, звуки и запахи обострились. Он почувствовал жертву. Добычу. Костас пригнулся к подлеску и крадучись, короткими перебежками проскользнул вперед, к краю низины. Замер за поваленной осиной.

Лось склонился к зацветшей воде, втягивая её толстыми губами. Чуткие уши ловили малейшие шорохи определить опасность. Поет славка, трещит без умолка сорока, звенит мошка. Ветер цепляет сухой веткой о кору и гонит рябь по воде. С бережка прыгнула лягушка, кругов стало больше. Камышина дрогнула от волн. С пушистого соцветия взвились стрекоза. Вдохновенно свистит синица. Нет, лучше нее в лесу песенника. Простая песенка, а чудная…

Костас оценил расстояние. Добросит яри? Добросит. Кто другой нет. А он добросит. Но разве этого ему нужно? Этого? Костас срубил сучок с валежены. Резкий треск перекрыл спокойную гармонию лесных звуков. Лось вздрогнул, стремительно рванулся перепрыгнуть лужу, поскользнулся, присел, тут же выправился и помчался вглубь леса.

Вот что ему нужно! Костас перемахнул укрытие, начиная охоту. Он не в силах сдержаться. Полурык-полукрик заставляет лес примолкнуть в тревоге. В небо, расширяя круги, поднимается коршун. Увидеть… увидеть… увидеть…

Лось, стремительно преодолев сотню шагов, замедлил бег. Человек ему не ровня. Слаб и быстро выдыхается. Так ли? Прислушался. Двуногий и не думал отставать. Лось припустил вперед, прибавляя на каждом шаге. Он бежал, рачительно сберегая дыхание, выбирая легкий подъем и не крутой спуск, когда выбора не представлялось, как тараном проламывал кусты, сшибал папоротники и молодые елочки. Рано или поздно человек отстанет. Рано или поздно. Но человек не отставал. Человек словно игрался, то сокращая расстояния преследуя сзади, то забегая с боку и мчась параллельно. Так ведет себя хищник, желая натешиться прежде, чем прольет кровь.

Продравшись сквозь молодой ельник, лось спуститься к реке. Река глубока и вода в ней холодна в любое время года. Не спасает даже его толстая шкура и привычка к любой непогоде. Что уж говорить о человеке.

Беглец безоглядно сжег силы в стремительном отрыве. Потом отдохнет. На том берегу. Пока преследователь будет барахтаться в стылой воде, и бороться с течением.

Холод перехватил горячее дыхание. Из-за плеска не расслышать погоню.

Костас не раздумывая, заскочил на склонившуюся над водой березу, пробежал с пяток шагов, швырнул яри и панарий на противоположный берег и на раскачке, высоко подлетев вверх, прыгнул в поток. От холода его кровь закипела неудержимой энергией, прибавила сил. Нырнув в глубину, долго скользил у самого дна и всплыл у берега. Подхватив яри, заскакал по зарослям лопуха, продолжая гон.

Вымотавшийся лесной красавец остановился, широко расставив ноги и свесив рогатую голову. Легкие забиты хрипом, усталость сковала мышцы. Он не ушел от преследования. Он проиграл. Жаль не осталось сил для схватки, достойно встретить врага. Вот в чем его ошибка. Не сможет даже сопротивляться.

Костас подошел к загнанному животному. За четыре шага попал острием яри в набухшую вену шеи. Лось пошатнулся, наблюдая как человек подставляет ладони под хлещущую горячую кровь и пьет…пьет…пьет…

Два дня Костас не отходил от туши. Ободрал часть шкуры, вырезал куски мяса и ел сырым. Ел много, до отрыжки, до барабанной раздутости живота. Спал тут же, положив голову на добычу. Объев ногу, выворотил мосол, с жадностью обглодал хрящи. Затем разбил кость камнем и высосал мозговую кашицу. Решив, именно этого ему не хватает, обрезал мясо с крупных костей, сгрызал хрящи и высасывал костный мозг.

На запах крови, дразнивший всю округу, пришел волк. Матерый хищник решил, человеку слишком много его добычи и он слишком слаб, сохранить её для себя.

Бой был честный. Клыки и когти против зубов и рук. Никакого оружия. Ярость на ярость, дикость на дикость, сила на силу. Рык, вой и визг распугали птиц. Осторожная лиса, прятавшаяся поблизости и дважды подкрадывавшаяся к месту пиршества человека, ушла подальше в чащобу. Зверьки поменьше устремились прочь, от пугающих звуков.

Тело волка Костас сбросил в воду. В знак уважения к противнику.

Потом все стало плохо. Настолько плохо, что память отказывалась сохранить происходящее с ним.

Преодолевая болезненную ломку, он крутился в подлеске и зарывался во влажный мох. Скинув одежду, ползал в береговой грязи. Его, то палил жар и Костас истекал потом, то он замерзал и трясся не в силах согреться. Глотал воду от жажды, не обращая внимания на муть, пиявок и жучков. Блевал, опившись сверх всякой меры. Потом снова черпал воду в пригоршни и выцеживал головастиков и мальков. Лежал с переполненным брюхом, глядя в пустое небо. Не замечал, как впадал в полузабытье, в полубред. Очнувшись, равнодушно жевал подпахшее мясо лося и замирал, уставившись в одну точку. Иногда он чувствовал боль. Она уходила и возвращалась. Иной раз он терпел, иной раз выл подобно волку, иной раз залазил в реку и сидел в холоднющей воде. Иной раз срывался в бег и носился по лесу, не разбирая дороги.

Исцеление пришло внезапно, так же как свалила хворь. Он очнулся от невероятного покоя внутри и покоя вовне его. Но если тело выздоровело, то разум продолжал жить инстинктами зверя.

Костас обследовал окрестности. Он лазил по деревьям разорять гнезда, выжил из норы лисицу, обнаружив медвежий след, долго шел по нему. Мишка, трехлеток, оказался трусоват. Не приняв вызова, удрал. Укараулив в овраге барсука, потешившись сердитым фырканьем зверька, задавил. Содрал шкуру, с удовольствием съел мясо. Долго смаковал жирные куски. Жир мягко и щекотно стекал в горле. Он приловчился добывать рыбу. Боевая перчатка заменила ему острогу. Мелочь ел тут же, счастливо ощущая, как трепыхающаяся живность проваливается в желудок. Крупную, отделив голову и выпотрошив, ел до приятной тяжести. Два раза цеплял тайменя. Здоровенная рыба легко не давалась. Одна разнообразила ему стол, вторую выкинул. Таймень вонял и был покрыт буграми паразитов. Костас часто купался, доплывая вверх до бобровых хаток, и следил за трудягами. Говорят хвост бобра деликатес. Не понравилось. Может потому что ел его сырым. Огня не разводил. Ему даже мысль такая не пришла. Он обходился без него и чувствовал себя превосходно.

Однажды на поляне, облюбованной им поваляться, Костас обнаружил гадюку. Змея грелась на гнилине в вечернем солнце. Тварь благоразумно попробовала уползти, чего не скажешь о его благоразумии. Он не позволил ей скрыться. Побеспокоил, растревожил, раздразнил, устроив опасную игру. Подсовывал руку. Змея кидалась, широко раскрывая пасть и выставляя ядовитые зубы. Его реакция превосходила стремительность бросков. Желая еще больше раззадорить, тихонько стукал гадюку по плоской голове. Змея шипела, приподнималась, вилась кольцами и атаковала с удвоенной силой. Ни шанса на успех. Забава ему нравилась. Разгоряченная адреналином кровь бухала, надрывая вены. Припав к земле, как это делают хищники, он, то совался вперед под её бросок, то уклонялся вправо-влево, то подавался назад. Разум змеи кипел безумием. Был ли его разум в ином состоянии? В еще худшем. Наверное. В какой-то момент Костас ощутил холодное дуновение в лицо… Хаййе… На мгновение увидел мир глазами своей жертвы, наполнился её яростью как своею, осознал бесполезность последнего броска. Именно последнего… Удар кулака сбил змею и вмял её голову в землю. Не отпускал руки, ожидая окончания агонии. Скрученные кольца распались и только кончик хвоста едва заметно дрожал, не в силах расстаться с последней искрой жизни.

Он долго сидел, разглядывая неподвижное тело с блеклым серым рисунком. Необычное чувство не свойственное человеку, а тем более хищнику тревожило его. Ему не стоило так поступать. Смерть змеи напрасна, как напрасна всякая необязательная смерть. Энергия в его венах угасла, ушло опьянение силы, мысли замерли. Навалилась опустошенность, сродни вселенской, и в этой вселенной мелкой пылинкой плавала его сущность.

Костас добрел до реки. Нет, жажда не мучила его. А что его мучило? Он показался себе грязным. Только ли?

В черном зеркале потока, он увидел свое отражение, ярко светящиеся глаза, похожие на глаза гиен, из той памятной ему ночи. Ударил, разбрызгав видение. Вода утекла и то, что исчезло, явилось вновь. Темный абрис лица со светящимися глазами.

Он просидел на берегу до рассвета. Утренний дождь вошел в лес шорохом и шлепаньем. Теплые капли выбивали круги на речной воде, барабанили по листья, ласково стекали по коже. Крохотные ручейки словно нежными пальцами пробежали по плечам, по спине, прошлись по бокам, сошлись на животе, прокрались к лобку, к паху… Исподволь пришло желание женщины. Сперва вкрадчивое, тихое, потом лавинообразное, неотвязно одуряющее. Тело откликнулась на желание возбуждением и эрекцией. Попытку мастурбировать организм не принял. Требовался тактильный, визуальный, вербальный контакт.

Костас бухнулся в холодную реку. Долго барахтался и плескался. К удивлению (только теперь!) обнаружил − на голове растет шевелюра, пах и подмышки покрылись порослью, на пальцах рук и ног отросли ногти. Он настороженно вгляделся в новое-старое отражение. Трудно признал себя в самом. Отвык. Задержав дыхание, нырнул под воду. Терпел долго. Показалось, он сможет обойтись и без воздуха. Столько сколько необходимо. Даже целую вечность. Вынырнул. Желание женщины никуда не делось, затаилось, отступило на край сознания.

Он тщательно выстирал одежду. Сырой надел на голое тело. Скоро собрал пожитки и ушел от реки, предоставив дождю замывать пролитую им кровь, поднимать вытоптанную его ногами траву, зализывать оставшиеся после него следы. Предмет, завернутый в или-тон, остался надгробием над телом раздавленной змеи.

Ночь неотступно подглядывала за ним мириадами звезд и провожала шорохами. Клочья тумана, что вешки указывали путь. Сюда…сюда…сюда… И тут же пропадали, прячась у комлей деревьев и под листьями папоротников. Обратно? Неееет!

В предрассветной серости лес поредел и посветлел. Ель и сосна уступали места осинам и березняку. Листочки молодых деревцев трепетно шелестели по ветру. Костас походя подбирал красные бусинки костяники. В утренней тишине услышал стук топора. Прерывистый и слабый. Словно неумеха дровосек приступил к работе. Костас приостановился, определить направление.

Стук. Тихо. Стук-стук. Опять тихо.

Женщина неловко взмахнула топором. Лезвие неглубоко вонзился в дерево. Она с трудом вытащить его. Повторила попытку. Ударила неловко, топор соскользнул по коре и сорвался, едва не поранив ногу.

− Помочь? − спросил Костас.

Женщина вздрогнула и оглянулась. Костас воткнул яри в землю, сбросил мешок, шагнул навстречу. Она черноглаза, темноброва, голова плотно закутана в платок. Вязки кофты растянуты. Жарко.

− Сама управлюсь, − испугалась черноглазая и отступила назад. Удивительно, но не озиралась в поисках защиты. Наверное, и не рассчитывала её найти.

Костас протянул руку. Женщина нервничая, поправила узелок платка, поддернула концы вязок на кофте. Она не сможет воспользоваться топором как оружием, и отдала его.

Инстинкты не знают чувств и не знают жалости. Они побуждают к действию. Немедленному, безотлагательному, стремительному. Они не обременены моралью, ритуалами, обычаями, запретами, не подчиняются людским и небесным законам. Они подчинены себе.

Он ухватил её за кисть, и рванул к себе. Женщина вскрикнула, хотела что-то сказать, но не смогла, заглянув в зрачки обезумевшего зверя. С нарастающим ужасом она наблюдала сузившиеся в щелки его глаза, резче обозначившуюся складку вокруг носа и рта. Подрагивающую и поднимающуюся вверх губу, преобразившую рот в хищный оскал…

Ветер гнал легкие облака, а сорвавшийся с рябины лист пытался за ними угнаться. Пушистые зонтики беззаботно водили хоровод, взбираясь ввысь. Сердито крокнула ворона. Ей ответил обиженный голос подросшего птенца.

Костас усмехнулся. Женщина вороненка и напоминала. Беззащитного, глупенького, с большими черными глазками. Ему захотелось узнать, о чем она хотела сказать. О чем? В лицо дунул холод… Хаййе…

«Только не убивай», − прорвалось сквозь вихри его едва сдерживаемого желания.

Перед Костасом, внезапно, вспышками, промелькнуло её прошлое. Он увидел, как в одночасье война отняла у нее родных, лишила крова, а саму погнала с обжитого места, из края в край, не давая приюта. Время словно запуталось в бесконечности дорог. Пыльных летних, непролазных осенних, вьюжных зимних, слякотных весенних. И не разобраться уже, какие пройдены, а какие предстоит еще пройти. И стоит ли идти ими? Ведь в началах тех дорог обыденные житейские радости, а в конце… Что в конце их?

Мало что осталось ей от прежней поры. Вышитый матерью плат и юбка наряжаться на праздники. Самый ценный конечно плат, куда выплачешь обиды, укутавшись, согреешься памятью, дашь отчаявшемуся сердцу последнюю надежду, последнюю зацепку держатся за эту злую горькую жизнь. Может и не хватила бы материного тепла оберечь её в отчаянии, от последнего шага за черту бытия и сгинула бы она беспамятно, но сжалилась лихая судьба. Или проглядела. Или устала измываться. Позапрошлой осенью, почти под первые метели апеллеоса, сердобольная бабка, доживавшая век в одиночестве, приютила её, позволила остаться. Зиму прожили вместе, бедно и голодно. Но прожили.

Не обогреться у чужого очага, трудно найти помощи у чужих людей. От безысходности хотела допустить к себе деревенского старосту, но бабка вразумила. Одному позволишь, всех перетерпишь. Легче житье не станет, а лишних врагов наживешь. Мужиков потешишь, бабы их взъярятся.

Возможно, все бы и сладилось. Возможно, выкарабкались бы, зажили чуть лучше, сытней, но этим годом, звонким от капели весенним утром, окончились бабкины годы. Умерла, оставив её мыкаться одну. Сегодня, встав засветло, она тайком отправилась собирать хворост. Топить печь надобно, а платить за дрова нечем, потому и таилась. Поймают, хорошо плетей прилюдно всыпят, а то в Баглон, в мимарий, каторжников тешить отправят. Обернулось не лучше.

Все это Костас узнал. Откуда и для чего? Опять легло на ум, во второй раз за короткий срок, поступит он с ней как те гиены, воспользовавшись беспомощностью и беззащитность. Но что хуже, не попросит она оставить её в живых. Устала от не удач, от обид и безысходности. И возможно выход этот, смерть, самый лучший. Не самой грех на душу брать.

Сознание его сорвалось, словно нырнуло в неведомый поток, открывая недозволенное. День завтрашний, послезавтрашний, грядущий. Его день, не её. И то, что подобрал он с залитого кровью пола в трактире и бросил в лесу на поляне есть самая прочная цепь, накрепко связавшая его судьбу с судьбами иными. И разорвать эту цепь можно только одним способом. Остаться… нет, не крысой, гиеной.

Костас прислушался к её дыханию, вгляделся в лицо. Женщина, словно стыдясь его взгляда, отвернулась. И заныло под сердцем! Косынка на ней, не для удобства, а скрыть короткие волосы. По зиме побираться ходила в город. А закон фемы велит побирушек и попрошаек стричь коротко. Чтобы от честных людей отделить.

− Как звать?

Молчание долгое, под бестолковый счет кукушки, под кружение пушистых зонтиков, под поклоны приневоленных ветром березок.

− Элиника.

Хорошее имя. Легче облака, светлее ясного дня, ласковей воды в прогретой солнцем реке.

Костас отпустил её руку.

− Далеко живешь?

− В Метахе, − ответила она невпопад. — Не очень.

Он кажется ей огромным и безжалостным.

Костас наблюдает, ей хочется убежать. Позвать − мамочка!!! и броситься безоглядно прочь. Не побежит.

− Провожу? — спросил Костас в общем-то ненужного ему разрешение.

− Нет-нет, − воспротивилась Элиника.

Костас сунул топор за пояс, подобрал свой мешок, взвалил заготовленную охапку на спину. В свободную руку подхватил коряжину, что женщина пыталась разрубить.

− Показывай куда идти. И прихвати яри.

Колыхнулись белоголовые ромашки, расступаясь, провожая их. То чему они свидетели, пусть останется, быльем зарастать.

Элиника жила в деревни на отшибе. Последний дом на улице заброшен, окна заколочены крест накрест, предпоследний, доставшийся от бабки-бобылихи, её. В деревни жить не сладко, работы всегда больше, чем сделаешь, а одной, тем более бабе, трижды тяжко. Мужской руки в хозяйстве не достает, а помочь не всякий вызовется, даже по-соседски. Каждый выгоды ищет. А какую выгоду с одинокой поиметь можно. Понятно какую.

Вокруг дома ограда. Ветхая, дырявая. Честного человека остановит, нечестному в любом месте проход. Калитка провисла в навесах. Чертит углом по земле полукружие. Костас подождал, пока Элиника отворит, впустит во двор. Ступая по натоптанной дорожке, глянул в колодец. Чистить надобно, вода затхлым отдает.

Сложив дрова в дровяник, Костас из любопытства заглянул в сараюшку. Когда-то коз держали. Дальше под навесом клетушки для кроликов. Пусто. Летняя печка, кривенькая и закопченная, заставлена прохудившимися корзинами. Где-то квохчет, беспокоится наседка, пищат цыплятки. Все живность. Не считая кота. Большого лохматого умницы.

За домом огород. Ряды грядок. Ухоженные, прополотые, политые. В конце огорода, на косогоре, яблоньки ветки опустили. Яблоки! Во!!! Краснощекие! Ароматные! Груши не особо, не богат урожай. Две-три висят скромными янтарными слезками. Слива, наоборот, усыпана сине-фиолетовыми плодами. У дальнего забора небольшая бахча. Круглые полосатики подставили зеленые бока солнцу. Грелись, поспевали.

Сосед, хромоногий крепкий дед, увидев Костаса оторвался от улика. Окуривал дымарем, сгонял пчел, собирался забирать соты. Из любопытства, не из вежливости, поздоровался. Ответит ли? Костас на приветствие ответил.

Оставшийся от бабки домишко невелик. В одну комнату. Перед печкой кухня, за печкой спальня, сбоку светлица. С какой стороны станешь там и окажешься. В кухне, в спальне или светелке. У окошка стол, широкая лавка вдоль стены. Кровать под ситцевым пологом от мух и комаров. Две полочки с безделушками. Свистулька глиняная в форме медведя, подсвечник резной, пирамидка Создателя. Сундук с неподъемной крышкой, застелен самовязанным ковриком. У печки, в кухне: тарелки, чугунки, сковородки, ларь под муку и крупу. На видном месте шкафчик со слюдяной вставкой. За ней, в скол видать, оловянная расписная тарелка.

Сени маленькие, в конце кладовочка. Полки пусты. Даже мышами не пахнет. Нет серым проглотам поживы. В полу лаз, в погреб. Там запасов − картошки плетушка, морковин и свеклин с двадцаток.

Обойдя хозяйство, Костас решил вернуться в лес и принести еще дров. Потом меньше отвлекаться. На третьей ходке заленился ходить, и такое бревно припер, соседский дед только ахнул. Сколько силы в мужике!

Первый день мелькнул и угас быстрым багряным закатом. Костас постелил себе в светлице. Постелил? Бросил панарий в голову и лег, вытянулся на жестком дереве. Элиника укладывалась долго. Молилась, шуршала одеждой и накрывалась.

Костас долго не мог уснуть, невольно вслушиваясь в беспокойные звуки. Скрипнет кровать под жарким бабьим телом, зашуршит одеяло, обтягивая тугое бедро, собьется, сползет с плеча, откроет вырез в ночной рубахе. В вырезе упругая грудь с торчащим соском… До сна ли тут? Желание, оно никуда не пропало. Таится, рядится в предутреннюю грезу. Так обернется, сразу и не поднимешься. Что у малолетки прыщавого, стоит — выпирает! Хорошо феморале не обмарал.

Ночь это ночь, днем заботы другие. Забор поправил, за крышу на доме взялся. Хотел сам наготовить кровельный материал. Потом понял, времени уйдет много. Купил дранки у соседского деда. Все равно на продажу лежала. Еще разок в лес сходил, бересты надрал. Под лагу, дранку подстелить, чтобы не гнила.

Узнав, к пришлой мужик прибился, нет-нет мимо околицы деревенские бабенки пройдутся глянуть, верно ли хозяйственный да трехжильный. Верно! И где глазастая стерва высмотрела такого? Может дезертир, в лесу скрывался?

Мужики наведывались словцом перебросится о житье-бытье. Костас отмалчивался. Работы много. Но и здесь польза. Сговорился с ними, три телеги дров привезли. Не прели валежной, а березы и малость смолянин сосновых. От смолянины жар и дух долгий!

Староста приходил, налоговую недоимку собирать, заодно поинтересовался кто таков. Многое не вызнал, но и приходил не зазря. И налог собрал, недоимку за прошлый и нынешний год, и благодарственную заработал. На радостях (получилось как в плохом анекдоте) позволил сена накосить. Так и сказал Костасу, сколько за день успеешь скосить, твое. Сказал не подумавши. Костас как с утра впрягся, так и до вечера косу не выпускал из рук. Выпластал луг и еще с неудобиц поживился. Не себе сгодится, на продажу пойдет.

На чистку колодца Костас потратил целый день. Работа монотонная, надоедливая. Таскай вверх-вниз ведра, да переворачивай. Вычерпав воду, спустился вниз. Поднимать бадью с грязью у Элиники не хватило сил и Костас позвал деда. Дед покряхтел, но помог. Когда Костас вылез, перемазанный с макушки до пят, и уселся на сруб отдохнуть, поддавшись порыву, Элиника, обхватила его сзади и, уткнувшись в потную спину, поцеловала между лопатками. Прижалась щекой. Дед отвернулся, не смущать её. Пускай. Бабья ласка мужику души не выест.

Чтобы с грязью два раза не возится, Костас переложил в доме печь. Помнил дедовские наставления, печник он в деревне завсегда при хлебе. На второй или третий день Элиника хотела наседке голову рубить. Работника кормить надо. Костас не позволил. С наседки мяса на раз, а цыплята пропадут. Не кот, так коршун вытаскает. Спозаранку, скроив от сна часок, сходил к болоту, набил уток.

К вечеру, закончив, возится с печью, Костас умылся, вытерся поданный полотенцем, старым и застиранным. Сели ужинать. Элиника напекла пирогов. Маленьких. На один зубок.

После сидели на крылечке. От стрекоту кузнечиков закладывало уши. Им в пику попевки лягушек в соседнем пруду, где дед пытался разводить рыбу. Зеленопузые так горланят, куда там травяной братии.

И снова ночь смотрела на него мириадами глаз. Чего увидеть то хочешь, желтоглазая?

Костас еще не спал, прислушивался к стуку мотылька в окно. Шлепая босыми ногами по полу, пришла Элиника, взяла за руку и потянула за собой. Подчинился. Не мог не подчиниться. Не об этом ли он думал? Не это ли донимало его последние ночи? Она подвела его к кровати, отдернула занавесь, села. Её решительность иссякла. Ему уйти, значит обидеть. Остаться? Костас сцепил зубы, подавляя растущую черную волну желания. Не её время. Не время гиен!

Он подхватил Элинику на руки и, преодолевая слабое сопротивление, притиснул к себе. Слушал её сбившееся дыхание и учащенное сердцебиение. Чуть покачивал. Как малого ребенка.

− Отпусти. Не пуховая, так-то держать, − попросила Элиника.

Костас положил её на кровать. Хотел выпрямиться, притянула к себе.

Откуда что берется между людьми? Одних любим, других ненавидим. От одних бежим, за другими гоняемся сами. В чем тут промысел божий? Или суть тому глупость наша людская? Или все-таки мудрость? Мудрость она ведь не от прожитых лет. От встреч, от разлук, от радости и печали, от ненависти и любви. От любви, пожалуй, больше, чем от всего остального.

Вечера сменялись ночами и были они длинны и коротки, как бывают коротки и длинны ночи для мужчины и женщины. Когда на сон остается час-полтора перед самым рассветом. Когда звездное небо подернется серой вуалью нового дня. Когда устелют землю седенькие кудри тумана. И все же… И все же была в их страсти горечь прошлого. Будто Элиника заполняла бреши и лакуны в прожитых днях и ночах, днями и ночами нынешними. Много ли их будет? Сколько есть — её!

В деревне сосед соседа всегда выручит. Дед помог Костасу с колодцем, Костас помогал деду пиловать и колоть дранку. Тому на продажу, а себе на сарай.

− Уйдешь поди скоро? — спросил дед, прилаживаясь в тенек. Староват стал, за помощником угнаться, силенок нет.

− Уйду, − не стал скрывать Костас.

− Чего так?

Костасу вспомнился предмет завернутый в илитон и оставленный в лесу. Придется вернуться. И многое еще придется сделать. И сделает. Причина ли это уйти?

− Дело осталось.

− Дело? — дед покосился. Врет или правду говорит?

− Не я уйду, ко мне придут.

— Тогда конечно. Вернешься?

− Как управлюсь.

Хитро сказал. Вроде да и вроде нет. Пойми его.

− Она баба справная, − с расстановками, подбирая слова произнес дед.

− Угу, − согласился Костас.

− Присмотрю, − пообещал дед. — Обидеть могут.

Про обидеть правильно сказал. Когда Костас в очередной раз ходил в лес, жерди понадобились, его подкараулили двое. Не деревенские. В деревни никто оружие не носил. Подкараулили попугать, поглумиться да денег стребовать. Их тела он утопил в болоте, в том, где уток бил. Никто про то и не узнал.

Дошла очередь сарай крыть. На улице жарища, пот в сто ручьев гонит. Элиника принесла ему воды. Костас спустился со стропил, жадно пил, проливая влагу на голую грудь и живот. Её шершавая ладошка коснулась вытереть. Пахло раскаленным деревом, звонко шелестела под ногами пересушенная трава. Элиника потянулась к нему первая. Костас отставил кувшин на столбик загона, растянул плечики её платья-туники и оно само спало через широкую горловину. Солнечные лучики испятнали обнаженное тело озорными веснушками. Он прижал Элинику к себе, гладил спину, спускаясь от лопаток к ягодицам. Ворох сена золотым облаком закрыл их от посторонних глаз, заглушил шелестом их движения, не отпустил далеко слова, не предназначенные другим.

− Не надо так миленький…. Не надо…, − шептала Элиника пересохшими жаркими губами не отпуская Костаса от себя. — Понесу ведь…

Что испытывал он к ней? Нежность. Нежность мужчины к женщине, за которую в ответе.

Костас уходил на седьмой день к вечеру, к самой закатной заре, бегущей от серых туч. Проверил панарий, осмотрел яри. Элиника собрала ему небольшой узелок, положив с десяток пирожков. Тех, что на один зубок. Проводила до калитки. Они не разговаривали. Не прощались. Прощание это навсегда. Пусть уж так, без слов. Да и зачем им слова. Они понимали друг друга без них. Такое бывает.

Элиника едва улыбнулась ему. Костас знал её маленькую хитрость. Припрятала в его вещи иголку с ниткой. Чтобы вернулся. На нитке три узелка. Зарок. Столько деток ему народит.

Сразу за поворотом дороги Костас свернул в лес. Нельзя уходить, не свершив положенного.

Небо куталось в тучи, не желая видеть дел людских, а самой большой угольно-черной тучей завесило луну-фонарь. Так что и лучик не прорвется.

Лагерь апелатов дано спал. Смолкли песни, крики, визг Лаймы и Клаи, общих потаскух пользуемых по очереди. Заткнулись самые трепливые, утихомирились скандалисты и склочники, напились досыта охочие до выпивки.

Кубеж проснулся от желания поссать. Выдул вечером лишнего, пузо горой! А чего не пить? Дармовое. Прихватили купчишку с товаром, вот и гуливанили. Кубеж довольно вздохнул. Удачлив у них атаман. Почитай два года в лесу, а ни егеря, ни равдухи их не нашли. И не найдут. Но думай не думай, ворочайся не ворочайся, а подымайся и иди. Все одно не перетерпишь.

Апелат привстал на локте, собираясь спустить ноги на пол. В горло уперлась острая сталь. Кубеж вздрогнул и хотел было выругаться, дескать, что за шуточки, но замер с открыты ртом. В темноте медленно вспыхнули два хищных глаза.

− Деревню Метаха знаешь?

Апелат только сглотнул, дернув кадыком в подтверждение. Слово сказать или кивнуть в ответ не смог.

− Травина сломится, с тебя спрошу. Как с главного.

Кубежу показалось, говоривший, убрав нож от его горла, слизнул кровь с оружия.

«Бескуд!», − сомлел апелат и обоссался.

Пролежал в мокроте до утра. Боясь шелохнуться или позвать кого. Он уверял себя, с перепоя кошмар ему привиделся. Но кошмар начался на утро. Кто-то вырезал половину фатрии. Не горла вскрыл. Выпластал брюшины, вывернул ребра. Смотреть жутко. Атамана Крыня подвесили за ноги на дерево. Выпавшие кишки сложились горкой под головой. Стекшая кровь собралась в ведро. На краю ведра — ковш.