Японские записи

Федоренко Николай Трофимович

Тени и свет

 

 

Приметы эстетики

Вглядываясь в своеобразный интерьер кабинета Охара, я постепенно обнаруживаю все новые для себя предметы – интегральные атрибуты японской самобытности. Мое внимание привлекает теперь свиток, занимающий часть стены в глубине комнаты, напротив книжных стеллажей. Это – «какэмоно», японское традиционное панно: удлиненный лист особой бумаги из рисовой соломки, с неровной, шершавой поверхностью, искусно наклеенный на легкую ткань или специальную эластичную бумагу; узкая сторона картины прикреплена к деревянному валику, который обычно украшается с обеих сторон тщательно отшлифованными костяными наконечниками или рукоятками из полированного черного либо красного дерева. Валик одновременно служит для свертывания картины, когда она хранится в специальных футлярах, и для удерживания ее своей тяжестью в развернутом виде, когда свиток вертикально вывешивается на стене.

На панно черной тушью нарисован ветхий старец – «древний годами японец». Он будто прислушивается к своим уходящим силам, к утекающей жизни, к своему умиранию. На его тонких губах змеится надменная усмешка. В очертаниях и в позе улавливается какое-то трагическое сходство между этим пергаментным человеком и высохшим, пожелтевшим растением.

С левой стороны вертикальной вязью – исполненная в скорописной манере лаконичная иероглифическая надпись, которую приближенно можно расшифровать как: «Мертвые живым глаза открывают». Еще левее – другая иероглифическая строка, сделанная уверенной рукой, сильным и очень выразительным почерком: «Подло поносить мертвого, беззащитного».

Изображение дряхлого старца на крайней грани жизни в древнем классическом стиле при помощи скупых, но чрезвычайно экспрессивных линий, в органическом сочетании и взаимосвязи с каллиграфическими надписями, отражает, как мне показалось, тонкий психологический рисунок, художественную композицию, проникнутую одним дыханием, одной мыслью.

На смену яркому солнцу с его щедрой теплотой как-то мгновенно пришли сумерки, холодные и сырые. Так же внезапно в воздухе за нашей стеклянной стеной появляются полумокрые снежные хлопья. Они грузно опускаются и покрывают серые кровли из тяжелой черепицы. Ветвистая крона сосны, которая высится у самого входа в наш дом, едва заметно изменяет свой вечный наряд. Зимой, говорят японцы, сосна кажется зеленее.

Рядом с сосной – другие деревья. На изнеженные, зябкие растения, особенно тропические пальмы и некоторые деревья, крайне чувствительные к холоду, надеты любопытные снопы из рисовой соломы. В таком «зимнем наряде» растения в Токио бережно сохраняются от стихийных сил и ненастья приблизительно с ноября по март.

Перед нами раскрывается редкостная в этих краях зимняя панорама Токио. Столь феноменальное преображение здесь происходит лишь иногда, накануне Нового года или в первые дни января.

– Поразительна одухотворенность картин японской природы! – не без гордости произносит Охара.

– Для полноты картины этой естественной живописи нужно лишь название, подпись, которая звучала бы поэтично, была меткой и выразительной.

– Со дэс нэ! Здесь тоже необходимо некоторое творческое воображение, художественный поиск. В сочетании с реализмом фантазия становится матерью искусств и всех их чудесных творений.

– Художника формирует не только любовь к природе, глубокая приверженность к таинствам родной земли, но вся сложная атмосфера переживаемого времени!

– Верно, но полнота быстротекущей жизни во многом зависит от способности человека впитывать земную красоту, все то прекрасное, что так щедро создает окружающая природа. Разве происходящие сейчас на наших глазах изменения в природе, своими путями отмечающие движение времени, не доставляют нам истинного удовольствия, эстетической радости?

И, несколько повременив, Охара сэнсэй высказывает свое суждение о возникновении эстетических представлений, их взаимосвязи с живой природой и трудовой деятельностью человека, как это отображено в иероглифической письменности.

– В японском языке употребляются такие, китайские по происхождению, слова, как «гэйдзюцу» (искусство), «сайгэй» (талантливость), «энгэй» (садовое искусство), «ногэй» (земледельческое искусство) и ряд подобных других, которые обозначают либо различные аспекты понятия «мастерство», либо различные виды или области мастерства. В этих словах есть один общий компонент – морфема «гэй»: именно этот компонент и несет на себе семантическую основу всех этих слов – понятие «мастерства», а иероглифический знак, которым это «гэй» обозначается, раскрывает как бы «образную этимологию» понятия «мастерства»: знак этот изображает человека, склонившегося в работе над каким-то растением. Таким образом, иероглиф наглядно показывает, что понятие «мастерство», «искусство» образовалось на почве трудовой деятельности человека.

Слушая Охара сэнсэй, я невольно останавливаюсь взором на небольших иероглифических свитках, висящих на стене. На одном из них изображены знаки скорописным, «травянистым» почерком: «Цветы с годами остаются цветами, а человек с годами превращается в старика». А на другом свитке читаю поэтические строки Кикаку (1660– 1707), прославленного ученика великого Басе:

Яркий лунный свет! На циновку тень свою Бросила сосна.

– Не менее интересно, – продолжает Охара сэнсэй, – то, что представление о прекрасном возникло в сфере животноводства. Существенный интерес представляет, например, этимология иероглифа, взятого для слова «би» – «прекрасный», «художественный», «эстетический». Структурно знак «би», принадлежащий к числу иероглифов с логической композицией, образуется из двух компонентов – пиктограммы, имеющей значение «барана» [] или «овцы», и пиктограммы – «большой», «громадный» и т. д. Сочетание этих компонентов первоначально самим своим зрительным образом передавало понятие «большой баран», то есть незаурядный, необыкновенный, редкий экземпляр животного. Необычность его характеризовалась особыми достоинствами – отменным вкусом мяса, редкостной шерстью, красивым внешним видом. С дальнейшим развитием понятия о прекрасном возникают уже отвлеченные значения слова «би» – «изящный», «художественный», «эстетический» и т. п., но иероглиф остается прежний. Так конкретный, индивидуальный образ служит отправным пунктом для обобщения, возникновения абстрактных понятий.

В этом примере отражается одна из закономерностей материалистической диалектики: от живого и непосредственного созерцания, чувственного восприятия конкретного предмета – к категориям абстрактного мышления, объективного познания действительности, образного восприятия окружающей нас жизни.

И мне думается, что в этом также нельзя не видеть первоистоков художественного восприятия человеком основ красоты в природе. Иероглифические знаки дают нам зримое, картинное изображение движения в понимании человеком прекрасного, в становлении общих законов художественного творчества, эстетического отношения людей к существующей реальности. Здесь весьма наглядно подтверждается положение о художественном сознании, отражающем объективную действительность в конкретно-чувственных образах: «…Человек утверждается в предметном мире не только через посредство мышления, а и через посредство всех чувств». [] Именно об этом свидетельствует этимология иероглифического знака для слова «би», в котором запечатлено то первоначально простое, что затем было осознано как категория прекрасного, как эстетическая ценность.

А совсем рядом с впечатляющим зрелищем, с его чарующей, сияющей сущностью, на соседней стене кабинета словно закостенела другая жизнь, едва заметно взирающая на нас. Потускневшие краски небольшого свитка придают изображаемым фигурам в темных халатах, едва различаемым предметам черты архаичности, давно угасших дней. Условная, символическая манера письма делает и без того малопонятный сюжет картины еще более далеким и непостижимым.

– Жемчужина натуры художника, как отмечается в древних трактатах об искусстве, обнаруживается в каждой точке, в каждом штрихе. Что же можно узреть в этом почерке? – спрашиваю я Охара сэнсэй, указывая на свиток.

– Со дэс нэ! Японское искусство живет контрастами. Они обнаруживаются во многом: и в свете, и в красках, и в сочетании линий, и в самой фактуре материала… Некоторые художники запечатлевают только то, что видят в человеке, – ясное, отчетливое, простое. Другим же удается проникнуть в глубинные черты личности, всего того, что нередко раздваивает человека, делает его многоликим, сложным, противоречивым.

– Но разве подлинное искусство не является выразительно ясным, определенным в своей идее?

– Ясное изображение – явление положительное, активное. Оно относится к феноменам «Ян» – положительного начала бытия. Ясное удается легче, передается проще. Но в том и состоит сложность искусства, что художнику приходится изображать людей и мир их интересов, которые часто оказываются далеко не такими ясными и доступными. Они сопряжены с феноменами «Инь» – отрицательного начала бытия. И здесь, разумеется, одних традиций древних мастеров недостаточно.

– Уж не за абстрактное ли вы искусство? Охара сэнсэй помедлил, потер у виска и, казалось, не без некоторого раздражения сказал, что он не понимает абстрактной живописи, потому что ее смысл надо разгадывать, но ему еще никогда не удавалось разгадать его… Японские художники слишком серьезно относятся к художественному творчеству, к искусству, чтобы рассматривать его как эстетскую игру форм, как самовыражение индивидуальности автора. Для знатоков искусство – средство проникновения в сущность вещей и явлений, средство познания и раскрытия окружающей реальности. Желание понять природу вещей, стремление постичь сложные явления и процессы жизни породило у них средства и образы символизма, привело к условностям в искусстве.

– Мне хотелось лишь отметить, что тщательное изучение древнего мира, искусства прошлых эпох, мой опыт и, позвольте заметить, личный инстинкт приводят меня к убеждению, что истинные мастера прошлого, неустанно совершенствуя свое искусство, отнюдь не ограничивались однообразным копированием. Их зрелость измерялась не тем, насколько скрупулезно они следовали своим предшественникам, но тем, каково их творческое участие в непосредственном обогащении искусства, его жанров, стилей, почерков, умножение его выразительных средств. Именно в этом смысле – позвольте подчеркнуть – одних традиций недостаточно, как бы они велики ни были.

 

За японской маской

Иероглифические пиктограммы помогают нам понять, что корни прекрасного генеалогически уходят в эстетическое восприятие человеком окружающей природы в процессе его труда. И творчество по законам прекрасного есть сущность выявления в предмете его естественных свойств.

– И если сравнить японскую национальную архитектуру, особенно принципы интерьера, – говорит Охара сэнсэй в свою очередь, – с заморской, в частности американской, современной архитектурой, то здесь, на мой взгляд, зияет бескрайняя пропасть. Вообще говоря, с американцами японцы живут на противоположных берегах не только в смысле физическом или географическом. В океане вечнотекущей жизни Япония и Америка развивались в неодинаковых исторических плоскостях, в их общечеловеческом движении пролетали различные параметры времени; различны, конечно, их традиции и в мире интеллектуальном…

– Вы говорите с позиции прошлого, имея в виду пути, которыми шли страны, народы Японии и Америки. Но разве в наши дни положение не изменилось, разве в сегодняшней жизни японцев не наблюдается явлений нового характера, фактов американизации?

– Со дэс нэ, послевоенный период ознаменовался для Японии весьма существенными переменами в различных сферах, особенно разительными в области материального производства, индустриального развития. Американское влияние и даже участие здесь бесспорно. Для всех очевидно также не наблюдавшееся ранее вторжение американских воззрений в различные сферы социальных интересов японского общества. Однако, в отличие от материального производства, проникновение американских концепций в мир духовных взглядов японцев нельзя признать сколько-нибудь глубоким или органическим. Оно скорее носит внешний, поверхностный характер, представляет своего рода налет. Американская цивилизация, позвольте заметить, в основе своей не идет далее ограниченного прагматизма. Она, насколько мы ее осознаем, лишена глубины, философских корней, высоких духовных идеалов, свойственных иным культурам. У нее нет, с моей личной точки зрения, крайне важного фактора – исторического и интеллектуального наследия, которым обладают древние народы. Иными словами, речь идет о преобладании своего рода ущербной структуры – американского провинциализма, – для которой в большой мере характерно отсутствие самобытных традиций – исторических, культурных, эстетических. Отсюда, на мой взгляд, проистекает ограниченность в массе американцев интеллектуальных интересов, неразвитость художественного вкуса, превалирование дурных образцов в области этических норм и принципов.

– Но явления отрицательные могут влиять на других не в меньшей степени, чем факторы положительные. «Когда пересаживают старое дерево, с ним пересаживают и его болезни», – гласит японская поговорка. И разве японцы не испытывают их воздействия на себе?

– Со дэс нэ, – продолжает Охара, – примеры пагубного влияния «американского пути жизни» в Японии слишком многочисленны, чтобы их игнорировать или недооценивать опасность их последствий. Страна наводнена весьма низкоразрядной американской печатной продукцией, убогими комиксами и детективами, в которых проповедуется эротика, порнография, садизм, гангстерство; с телевизионных экранов не сходят бесконечные серии пошлых и тупых голливудских фильмов, где с поразительной одержимостью утверждается мир чудовищных преступлений, социальной патологии, кровавых кошмаров, психология бандитизма, возведенного в степень национальной мании, истерии…

– Факты, – замечаю я, – поистине восстают, со всей силой вопиют сами за себя… И ведь, как известно, «только слепые не опасаются змей»…

И здесь автор позволяет себе привлечь внимание читателя к тому, что мутный процесс «культурной экспансии» не прекращается. И мы видели, как множится число тех, кто возвышает свой голос в защиту японской национальной культуры. Характерна в этом смысле статья руководителя Ассоциации новой японской литературы, писателя Накано Сигэхару «Американская культура „оккупирует“ Японию». Общеизвестно также, что «оккупация» осуществляется отнюдь не невидимыми путями. Весьма активно действуют разного рода институты и организации. Многомиллионные ассигнования выделяются фондами Рокфеллера и Форда для осуществления «Программы изучения японо-американских отношений», изучения дальневосточных проблем и т. п. Истинные замыслы «цивилизаторской филантропии» американских миллиардеров, разумеется, никого не могут обмануть. Фудзино Наохико в статье «Японо-американское сотрудничество в изучении Азии и долг ученых», опубликованной в августовском журнале «Бунка херон» [], указывает на стремление американцев к созданию под своей эгидой недоброй славы «сферы совместного процветания Великой Восточной Азии». Интерес в этой связи представляет и выступление Корэхито Курахара, опубликовавшего статью «Национальная независимость и национальная культура». В ней указывается, в частности, что «с тех пор, как Япония оказалась оккупирована американским империализмом, в нашу страну беспрепятственно проникает американский образ жизни и образ мышления, реакционная империалистическая идеология, растленная буржуазная культура… Погибают выдающиеся культурные ценности, веками создававшиеся японским народом… Национальная культура Японии стоит перед лицом серьезнейшего кризиса. Вместе с тем исторический опыт учит, что без самостоятельной национальной культуры невозможна национальная независимость. Народы, не сумевшие отстоять национальную культуру своей страны от разрушения ее захватчиками, на долгие столетия попадали в рабство, тогда как народы, которым удалось сохранить самобытную культуру своей страны, рано или поздно добивались национальной независимости… Именно поэтому столь велико значение борьбы за сохранение и развитие национальной культуры, которую ведет теперь японский народ…» []

Со всем этим, разумеется, невозможно примириться, и многосложная борьба здесь не прекращается во всех сферах жизни: в обществе, в семье, в каждом японце. И все же, если смотреть на вещи углубленно и говорить откровенно, во мне преобладает оптимистический взгляд, хотя это и звучит несколько парадоксально. Во мне живет уверенность в том, что лучшие моральные традиции японского народа, испытанные временем, обладают необыкновенной жизнестойкостью, защищены здоровым иммунитетом. И в этом смысле, как у нас принято говорить, «морю пыль не страшна». Народ Японии является нацией древней, многовековой цивилизации, старинных духовных традиций. Об этом красноречиво свидетельствуют многочисленные исторические и литературные источники. Достаточно вспомнить, что первый памятник ксилографической печати появился на японской земле тысячу двести лет назад. Всеобщее восхищение вызывают памятники японской национальной архитектуры – неповторимые по самобытности замки, средневековые дворцы, уникальные храмы с их изумительными образцами скульптурного творчества. Мы гордимся тем, что японцы дали миру талантливейших живописцев – Сэссю, Хокусай, Утамаро, Хиросигэ, Тэссай. Это бесценное наследие создавалось и формировалось в условиях неустанной борьбы многочисленных поколений японцев, в неравном и тяжком единоборстве с необузданными силами стихий, которые беспощадно обрушивались на них в лике грозных морских тайфунов, чудовищных наводнений, вулканических извержений с их смертоносной лавой, обращавшей в мертвый пепел всякую жизнь на своем пути… Японский архипелаг едва ли не каждодневно вздрагивает от фантастических подземных толчков, которые нередко приводят к неисчислимым жертвам.

Условия жизни японцев поистине суровы, повсюду им угрожают злобные силы природы. На земле их часто происходят чудовищные извержения вулканов, подземные толчки сотрясают города, на них обрушиваются катастрофические потоки цунами и тайфунов, которые приносят невероятные несчастья народу. И свирепые бедствия эти нередко воспринимаются японцами, особенно старшим поколением, не как буйство стихийных сил: они нередко осознаются ими как проявление злой воли богов и враждебных духов, умилостивить которых могут лишь заклинания жрецов в храмах и непрестанные жертвоприношения.

В моем дневнике сохранились листки с беглыми заметками. Вечером 26 сентября 1959 года остановились поезда во всей центральной части Японии. Внезапно погас свет, замерли города в мрачном ожидании нашествия стихии. Плотным массивом стремительно надвигался океанский тайфун. С невероятной силой он обрушился на японский архипелаг. Это был самый опустошительный тайфун за последнюю четверть столетия. Велики были несчастья, которые принес он японцам. В дикой ярости океанские волны мгновенно смыли дамбы, захватив в свои объятия многочисленные города, деревни, не оставив следа от прибрежных рыбацких поселений. Свыше полутора миллионов лишилось очагов. Тайфун отнял жизни у четырех тысяч пятисот человек, погибших под развалинами домов или утонувших при наводнении. Около восемнадцати тысяч японцев получили различные травмы.

Особенно трагическими были последствия тайфуна в Нагоя, третьем по величине городе в Японии. Он весь оказался под разбушевавшейся водой, шквалы которой разрушили тысячи промышленных предприятий текстильной, керамической, машиностроительной, лесообрабатывающей промышленности. Десятки тысяч людей были обречены на голод. Бедствие охватило крестьян окрестных районов. Залитые морской соленой водой поля потребуют многих лет для их очистки и получения урожая. Погибли все запасы продовольствия. Вспыхнули эпидемические болезни.

В дни, когда писались эти строки, стихия принесла бедствие на юге Японии. 24 марта 1964 года в префектуре Кагосима произошло сильнейшее извержение вулкана Сакурадзима, один за другим возникли два могучих взрыва, которые выбросили из кратера град огромных камней. Клубы пепла с лавой поднялись на высоту двух тысяч метров.

В японском языке есть классическая поговорка, глубоко характерная для жизни этой страны. Она состоит из четырех слов – наименований того, что считается самым грозным: «землетрясение, гром, пожар, отец». На первом месте стоит землетрясение. В июне 1964 года Японию постигло катастрофическое землетрясение, которое особенно разрушительным оказалось в префектурах Ниигата, Ямагата и Акита, прилегающих к побережью Японского моря. Гигантской силы подземные толчки сотрясали города, разрушили шоссейные магистрали и железные дороги, сломали 55 мостов, развалили 10 600 зданий. Вслед за подземными взрывами на берег обрушились шквалы чудовищных морских волн цунами. В результате наводнения было затоплено 13 530 зданий.

Почти одновременно с цунами стали взрываться огромные резервуары с горючим. Страшной силы огненные смерчи, полыхавшие в девяноста эпицентрах – резервуарах с нефтью и бензином, не унимались около двух суток и поглотили четыреста тысяч тонн нефтепродуктов. Ущерб от землетрясения, вызванного им наводнения и пожара в префектуре Ниигата составил двести пятьдесят миллиардов иен.

Июньские бедствия были самыми трагическими со времени великого землетрясения 1923 года. Подземные удары потрясали тогда пять восточных префектур с эпицентром в токийской зоне. Первого сентября 1923 года в этих префектурах внезапно вздулась земля, а на побережье Кама-кура, Дзуси, Кодзу с невиданной силой обрушился шквал океанских волн в десятки метров вышиной. Землю лихорадило, ломало, судорожно трясло. Сейсмологи зафиксировали с полудня первого сентября по полдень второго сентября восемьсот пятьдесят шесть толчков, а со второго по третье сентября еще двести восемьдесят девять ударов. Обезумевшие подземные силы вызвали пламя пожаров в городах, особенно яростные – в Токио и Йокогаме. В японской столице сгорело заживо 56 774 человека, утонуло при наводнении 11 222 человека и погибло под обломками домов 3608 человек. Целые города были превращены в груды руин. Япония лишилась тогда около двадцатой части всего национального богатства страны.

– Несмотря на колоссальные жертвы в гигантской битве с бунтующими стихиями, – слышу я голос своего собеседника, – японцы оказались в состоянии отстоять существование на своих столь же суровых, сколько и прекрасных островах. Японцы любят свою землю, которая в литературе воспета как «Лотосовые острова». И быть может, оттого наиболее просветленные люди Японии цель жизни усматривали в нравственном совершенствовании – личном и общественном, в создании идеалов внутреннего духовного мира. Земное существование человека они рассматривали как подлинную цель нравственного совершенствования людей и общества в соответствии со своим пониманием и идеалами древней старины. В итоге прошлой, самой мучительной для Японии войны, в которой священная императорская армия впервые за всю историю своего оружия потерпела жесточайшее поражение, японцы вобрали в себя и новый опыт – достаточно величественный, достаточно трагичный.

Мысли Охара сэнсэй напомнили мне выступление в печати Кэндзюро Янагида, известного японского ученого, философа, который долгие годы был философом-идеалистом и в 1950 году публично порвал с философским идеализмом, перейдя на позиции марксистского материализма. На своем горьком историческом опыте, заявил Янагида, японский народ понял, насколько варварски враждебно культуре империалистическое государство. Отрицание культуры у нас становилось все более явным, по мере того как наращивались вооружения и усиливалось господство военщины над политикой. Наука, мораль, искусство… Все это или начисто отрицали, или уродовали. Могла ли научная мысль развиваться в стране, объявленной «божественной», со своим «живым богом» – императором, в стране, где государственной властью запрещалось пользоваться юлианским календарем, а официальная пропаганда внедряла ложь о самостоятельном летосчислении Японии, якобы берущем свое начало две тысячи шестьсот лет назад. Милитаристы усиленно насаждали так называемый «японский дух», иначе говоря – эгоистический и грубый буржуазный шовинизм. В философском плане этими словами прикрывался субъективно-идеалистический спиритуализм, полностью игнорирующий научное понимание мира. В то время было опасно пользоваться словом «сякай», ибо за ним могло последовать и другое – «сюги», а от этого сочетания наливались кровью глаза военщины. [] Людям пришлось отказаться от слова «правда», не говоря уже о других словах: «свобода», «равенство», «демократия», «человеческое достоинство». Люди опасались друг друга, боялись быть искренними.

В этом обществе, подчеркивал Янагида, мораль сводилась к тому, чтобы, пресмыкаясь перед властью, размахивать государственным флагом и кричать: «Да здравствует император!» Даже мысль о том, что народ вправе сам распоряжаться своей судьбой, считалась тягчайшим преступлением.

Музыкой назывались тогда только дикие военные песни вроде «Спасибо тебе, солдат» и т. д. Нельзя было создать ни одного произведения литературы, живописи, театра или кино, которое имело бы художественную ценность. С этой точки зрения история милитаристской Японии была историей средневекового варварства.

– Японцы вобрали в себя опыт, – замечаю я в связи с высказыванием Охара сэнсэй, – не только опыт в поражении японского оружия, но и в нелегком сражении с черными силами милитаризма, царившего в Японии, феодальной инквизицией, самурайским фанатизмом, возведенным в социальную доблесть! Здесь мы встречаемся не только с общими закономерностями борьбы за существование и исторического движения. Перед нами многосложный механизм действия социологических законов в конкретных условиях, где активно выступает и субъективный фактор – деятельность людей в историческом процессе, борьба сил в обществе. И разве мы не являемся теперь свидетелями глубокого конфликта между идеалами революционных перемен и феодальными пережитками, столь укоренившимися в сознании многих японцев; конфликта между великими демократическими целями и полицейскими репрессиями, между лозунгами и свирепостью реакции?

– Со дэс нэ… Разумеется, своеобразные исторические закономерности во многом раскрываются при анализе взаимодействия естественных, материальных и идеологических процессов в общественной жизни японцев, как и других народов. Было время успехов и многосложных испытаний для Японии, когда она осознавала себя несокрушимой мировой державой, не допускавшей сомнения в том, что ей предначертано самой волей небес занимать ведущее место в мире. Неблаговидна также роль великодержавной авантюристической дипломатии, которая стремилась замаскировать неудачи во внешней политике. Японский генералитет и тайная дипломатия употребляли в свое благо расположение императора и его окружения. В своей необузданной националистической гордости они с недоверием и ненавистью смотрели на носителей просвещения, прогресса, культуры. Все это усиливало и без того жестокий внутриполитический деспотизм: «Нет света без тени. Крива ветка – крива и тень». И глубоко прискорбно сознание того, что японцы – единственный народ, испытавший на себе атомный кошмар. Только не все понимают, что безвинных жертв чужестранного людоедства мы никогда не сможем забыть, не сможем простить американского варварства… В сознании каждого японца глубоко затаен всеобщий гнев, чувство священной мести… И час справедливого возмездия неотвратимо настанет, сколько бы японцам ни понадобилось испытывать свое терпение… Добродетели долготерпения, смирения, покорности, свойственные японскому национальному характеру, потеряли бы для нас всякий смысл, если бы забвению был предан беспрецедентный вандализм цивилизованных каннибалов. Отмщение за мертвых в Японии искони было долгом и честью живых…

 

Огненный столб

На миг наступило молчание. Спокойное, без тени эмоциональности, как застывшая маска, лицо Охара внезапно приобрело черты драматизма, обнаружило глубоко скрытое волнение. Дрогнул, казалось, японский культ сдержанного смирения.

– И можно ли примириться с тем, что даже уцелевшие сотни тысяч японцев до сих пор, спустя почти двадцать лет после облучения в Хиросиме и Нагасаки, медленно умирают в мучениях и роковом бессилии от отравления радиоактивностью? Неужели возможно забыть то, что после взрыва атомных бомб в Хиросиме и Нагасаки среди американцев воцарилось счастливое ликование? Разве этот акт чудовищного каннибальства не вызвал у них чуть ли не поголовное ослепление? Вспомните, как на страницах американской прессы славился подвиг янки, сбросивших атомные бомбы на японские мирные города. Американцы боготворили атомное чудище, награждая его ласковым именем «Гильда». Это прозвище приобрело в Америке необыкновенную популярность, стало увлечением, всеобщей модой… Появились пышные торты и грибообразные дамские шляпы «Гильда». Мы понимаем, что атомный эксперимент американцы провели над японцами, не где-либо, а именно в Японии, потому что это оправдывается их шовинистическим безумием, их расистской одержимостью. И это особенно чувствительно ранит национальное достоинство японцев. Никогда еще ни одна страна не тратила столько золота для того, чтобы вызвать к себе чуть ли не всеобщую неприязнь.

При этих словах моего собеседника в моей памяти возникли картины прошлого – утра шестого августа 1945 года. Хиросима… Суровый, печальный город. Мертвящий пепел. Черные, обугленные тела детей, искаженные в ужасе лица сгоревших в огне стариков. Встала перед моими глазами скорбная статуя детей, высящаяся на площади в Хиросиме. На треножном эллипсообразном постаменте – хрупкая детская фигурка со вскинутыми вверх руками, вдохновенно несущими бумажного журавля с расправленными крыльями. Монумент воздвигнут японскими детьми в эпицентре трагического взрыва в память о девочке, скончавшейся в муках лучевой болезни. Фигурка юной японки, в которую атомная радиация вдохнула смерть, стала символом надежды нового поколения Японии на воцарение покоя и мира на земле. Людоедский характер атомного взрыва в Хиросиме во всей своей преступности обнажается уже в том, что наибольшее число жертв из 260 тысяч было не среди молодежи и людей среднего возраста, как это бывает в любой войне, а среди детей старше десяти лет. Уже один этот факт раскрывает вопиющую, антигуманную сущность атомного безумия американского милитаризма и не оставляет камня на камне от всяких попыток оправдать этот акт каннибализма.

Встал перед моими глазами городской госпиталь жертв атомного взрыва в Нагасаки, где тремя днями позже трагедии Хиросимы, девятого августа, американские летчики хладнокровно повторили атомный кошмар, в котором сгорели десятки тысяч мирных жителей, а огромный город превращен в руины. Трудно было не понять яростное негодование людей, пораженных лучевым недугом, против жестокостей и варварского произвола чужеземцев, досаду на собственную обреченность, возмущение против судьбы… Воскресли в сознании строки Фукугава Мунэтоси в его стихе «Хиросима»:

Мне чудилось то и дело, Что каждый труп обгорелого Похож на сестренку… Она! Весь долгий путь это чувство Не в силах я был отогнать!

Промелькнули в памяти прочитанные когда-то строки английского поэта XVII века Джона Донна: «Нет человека, который был бы, как остров, сам по себе; каждый человек есть часть материка, часть суши; и если волной смоет в море береговой утес, меньше станет Европа, и также если смоет край мыса или разрушит дом твой или друга твоего, смерть каждого человека умаляет и меня; ибо я один со всем человечеством; а потому не спрашивай никогда, по ком звонит колокол, он звонит по тебе».

И будто снова слышу взволнованный голос немолодого японского врача, который в роковой августовский день оказался в зоне облучения, поражен тяжким недугом, но дал обет не покидать больничной лаборатории и посвятил себя исследованию средств исцеления от атомного отравления. Его живые, горящие глаза на бледном, пергаментном лице выражали неистовство ученого, неистребимую самоотверженность, несгибаемость духа. Трагизм положения усиливался и оттого, что «никто не собирался оказывать жертвам взрыва какую-либо помощь, и, таким образом, лечение последствий всецело легло на плечи самих пострадавших». [] Но могли ли больные лейкемией и апластической анемией, которым требуется производить переливание крови через день, позволить себе затрачивать на это около десяти тысяч иен? В феврале 1962 года пострадавшие от последствий взрыва американских атомных бомб Хиросимы и Нагасаки обратились с требованием к правительству и обеим палатам парламента Японии об оказании помощи жертвам и выделении средств на лечение. Требование было передано представителями демократических организаций префектур Хиросима, Нагасаки, Нагано и других районов страны. По сообщению представителя Всеяпонского совета по запрещению атомного и водородного оружия Сиро Итимура, в Японии от последствий взрыва атомных бомб страдает свыше четырехсот тысяч человек, большинству которых не оказывается никакой помощи.

Утром 6 мая 1962 года, когда автор этих строк находился в Хиросиме, у подножья памятника погибшим от американской атомной бомбы в луже крови был найден 73-летний Сэйити Мацусима – один из тех, кто пострадал от последствий атомной бомбардировки Соединенными Штатами этого города, кто до сих пор вынужден переносить тяжелые страдания от лучевой болезни. Пациент госпиталя лучевых болезней Мацусима, как сообщало агентство Киодо цусин, совершил самоубийство в знак протеста против возобновления Соединенными Штатами испытаний ядерного оружия в Тихом океане. В своем завещании Мацусима, у которого в Хиросиме во время бомбардировки погибла жена, требовал прекратить испытания ядерного оружия и подчеркивал, что своей смертью он хочет ускорить достижение соглашения о полном запрещении этого оружия и его испытаний.

Решительный протест японской общественности ежедневно звучит на различных митингах и демонстрациях, проходящих в стране, в передачах японского радио и телевидения, на страницах газет. Ученый-философ Осаму Хисано, профессор университета Гакусюин, в статье, опубликованной в газете «Асахи», призывал «еще более сплотить силы и найти способ их выражения в действии для того, чтобы полностью уничтожить атомное и термоядерное оружие». Гневно осуждая решение президента Кеннеди, давшего указание провести ядерные испытания вопреки воле миллиардов людей, Хисано писал: «Мы должны во что бы то ни стало прекратить ядерную гонку и поставить атомные и водородные бомбы вне закона. Мы хотим полного уничтожения этих бомб». В эти же дни газета «Хоккайдо симбун» в своей редакционной статье призывала руководителей США и Англии «безотлагательно внять голосу общественного мнения всего мира и прекратить ядерные испытания».

«Хоккайдо симбун», подвергая резкой критике позицию западных держав на переговорах по разоружению, называла ее «логикой, поставленной вверх ногами». Нет ничего опаснее для будущности мира, чем эта «логика», которая игнорирует сущность международного кризиса, пишет она. Без уничтожения порочного круга ядерного вооружения нельзя достичь конкретных результатов в переговорах о разоружении. Останавливаясь на итогах последних переговоров руководящих деятелей США и Англии, газета заявляет, что «оба руководителя пошли на поводу политики „с позиции силы“. Однако, указывает она, решение вопросов превосходства системы Запада над системой Востока при помощи силы при настоящем положении означало бы взаимное уничтожение. В одной из японских газет 7 мая 1962 года была опубликована примечательная карикатура. На ней изображен контролер-японец, проверяющий выловленную рыбаками свежую рыбу на радиоактивность. Над головой контролера с территории, окруженной колючей проволокой с надписью „вход воспрещен“, вылетают черные американские самолеты – носители ядерного оружия. Эта карикатура весьма красочно выражает самую суть положения, в котором оказалась Япония по вине своих правящих кругов.

Неделю спустя командующий военно-воздушными силами США на Тихом океане генерал О'Доннел заявил корреспондентам, встретившим его в Австралии, что «США имеют вооруженные ядерным оружием самолеты на всех военных базах в Тихом океане, включая Японию, Корею, Окинаву и Филиппины». Это откровенное заявление генерала, лучше других знающего, что носят и чего не носят находящиеся под его командованием самолеты, поставило в затруднительное положение не только руководителей США, но и правящие круги Японии. До сих пор члены японского кабинета, когда им начинали приводить примеры посадки в Японии американских самолетов – носителей ядерного оружия, обычно ссылались на статью о «предварительных консультациях», содержащуюся в договоре о военном союзе Японии с США. По этой статье, утверждали они, США, перед тем как ввозить в Японию ядерное оружие, должны «проконсультироваться» с японским правительством, а поскольку-де мы возражаем, то ввоз такого оружия абсолютно невозможен.

Американский генерал своим заявлением показал истинную цену призрачным «предварительным консультациям». От его заявления поспешил уклончиво отмежеваться госдепартамент США, а министр иностранных дел Японии того времени Косака заверял депутатов японского парламента, что у генерала «неправильная информация».

Впрочем, заявление Косака мало кого успокоило. В Японии уже ни для кого не является секретом, что надводные корабли и подводные лодки седьмого флота США, базирующиеся в японских портах, оснащены ракетным оружием с ядерными боеголовками, что этим оружием оснащены американская авиация и сухопутные войска, дислоцированные в Японии. По данным различных демократических организаций, опубликованным в печати, на военно-воздушных базах США в Японии неоднократно замечали американские межконтинентальные бомбардировщики «Б-52», «Б-58» и «Б-47» – носителей водородной бомбы. Более того, по данным газеты «Акахата», с 1958 по 1960 год эти самолеты, оснащенные ядерным оружием, более 180 раз вылетали со своих баз на Хоккайдо и Кюсю при сигналах «появился неизвестный самолет».

Заявление О'Доннела вызвало большой шум даже в японской буржуазной печати. Одна из крупнейших японских газет «Йомиури», поддерживая тезис правительства о всесильности «предварительных консультаций», в то же время писала: «Это факт, что на базах в Японии расположены военные самолеты, которые могут быть в любой момент оснащены ядерным оружием и готовы транспортировать его. И коль скоро это так, постоянно существует возможность ввоза в Японию ядерного оружия и установки его на этих самолетах в любое время». Газета призывала власти задуматься над опасностью, которую несет с собой сохранение такого положения для Японии.

Премьер-министр Японии Икэда, отвечая 7 мая 1962 года в парламенте на запрос председателя социалистической партии Каваками, категорически отрицал наличие ядерного оружия в Японии. Он заявил, что, по его предположениям, оснащены ядерным оружием лишь американские войска на Окинаве. «Однако, – сказал он, – права управления на Окинаве принадлежат США. Соединенные Штаты используют Окинаву как военную базу, и я полагаю, что вряд ли можно протестовать против оснащения их ядерным оружием, поскольку это было бы вмешательством в административные права США».

Японский премьер, видимо, забыл, что Окинава до американской оккупации этих островов была одной из японских префектур. Оккупацию Окинавы, где проживает 900 тысяч его соотечественников, он не рассматривает вмешательством во внутренние дела Японии. Но простые японцы не забыли об этом. Они решительно требуют ликвидации американских военных баз в Японии и на Окинаве, хорошо понимая, что в случае какой-либо авантюры, предпринятой США в этом районе, на ядерные базы этой державы в Японии обрушится могущественный ответный ядерный удар.

– Поиски путей избавления жертв от лучевой болезни, – продолжал профессор, – стали для нас смыслом каждочасного существования, назначением оставшихся дней жизни. Мы поклялись ни на мгновение не ослаблять своих устремлений. Мы отказались от всего остального, гонимые этим стремлением. Видя каждодневно людей, обреченных на медленное, неумолимое угасание, разве мыслимо отвернуться от них, разве можем мы подавить в себе внутренний голос, взывающий о помощи, грозно напоминающий о том, что и это люди, что они заслуживают сострадания, что надо вернуть их к жизни, дать им хоть каплю радости, избавить их от мучительного недуга, принести им убитое в них счастье…

Вспомнилось заявление бывшего президента США Трумэна в феврале 1958 года о том, что он «не испытывает угрызений совести» за то, что им был отдан приказ об атомном нападении на Хиросиму и Нагасаки. Цинизм главы американского государства вызвал гневное возмущение в Японии. Организация жертв атомного взрыва в Хиросиме приняла решение направить протест Трумэну. Генеральный секретарь этой организации Фудзи назвал выступление Трумэна глубоко возмутительным, подчеркнув, что мотивы такого заявления остаются на совести самого Трумэна. Души двухсот тысяч погибших от атомного взрыва, с негодованием сказал Фудзи, не могут быть спокойными.

Промелькнуло в голове и полное цинизма и лицемерия заявление генерала Маршалла о том, что взорванные над Японией американские атомные бомбы будто бы спасли жизнь «четверти миллиона американцев и, вероятно, миллионам японцев». Этот бесчеловечный акт справедливо назван американским ученым Ральфом Лэппом «одной из величайших ошибок государственных деятелей США». []

И я вновь мысленно переношусь в небольшой рыбацкий городок, порт Яидзу, префектуры Сидзуока, где побывал с тысячами японцев на встрече с жертвами взрыва американской водородной бомбы на атолле Бикини.

На пирсе в городе Яидзу, который упоминается японцами в одном ряду с Хиросимой и Нагасаки, 1 марта 1959 года проходит всеяпонский митинг сторонников мира, созванный в связи с пятой годовщиной трагических событий. Волна таких же митингов под девизом «Не забывайте Бикини!» идет в этот день по всей Японии. Вновь возвышается голос гневного возмущения против атомного произвола американского милитаризма. Скандируются лозунги в защиту международной безопасности – за прекращение ядерных испытаний, громко раздаются призывы не допустить термоядерной трагедии. Не забывать о жертвах атомных и водородных взрывов, отвести от Японии опасность втягивания в ядерную войну – главная мысль, которой проникнуты выступления всех участников собрания. Эта борьба японского народа против атомного истребления встречает глубочайшее сочувствие и понимание у простых людей всей; земли. Ярко прозвучало это в речах послов Польши и Чехословакии, представителей Индонезии и Национального фронта освобождения Алжира. Бурей аплодисментов встречают участники митинга заявление советского посла о том, что предложение о провозглашении свободной от ядерного оружия зоны мира на Дальнем Востоке и в бассейне Тихого океана является новым свидетельством миролюбивой политики Советского правительства и его стремления к созданию прочной системы безопасности в этом обширном районе земного шара.

А по окончании митинга, у могилы Айкити Кубояма, на склоне горы в его родном городе Яидзу, невзирая на поздний час и непрекращающийся дождь, собрались друзья и близкие рыбаков «Счастливого дракона». Склонясь перед прахом первой жертвы водородной бомбы, они клянутся не щадить сил в борьбе против угрозы ядерной войны, за мир и безопасность Японии. У надгробья стоит сгорбленная от пережитого несчастья, с опущенными глазами, совсем молодая женщина в черном кимоно, вдова Кубояма, погибшего 1 марта 1954 года от «пепла смерти», осыпавшего шхуну «Фукурюмару No 5». По японскому зодиаку 1954 год был годом «Коня». Он не принес счастья рыбакам и «Счастливого дракона». Японка едва шевелит губами, непрестанно повторяя проклятия убийцам и вознося молитвы о спасении детей. И передо мной возникла фотография, облетевшая едва ли не все страницы японских газет, – похороны Кубояма. Впереди старшая дочь с традиционной табличкой в руках – на ней черной тушью написано имя отца, за ней вдова в черном кимоно несет урну с пеплом покойного мужа, рядом вторая дочь держит в руках портрет отца. Фотоснимок сопровождался описанием предсмертного часа Кубояма. Старуха мать, находившаяся у койки больного, с мольбой воскликнула: «Айкити, ты обещал не уходить!.. Ты обещал…» Но сын не ответил. Глаза его открылись, только в них не было света. Жена Кубояма, отчаянно рыдая, по народному обычаю, поднесла к губам мужа чашечку с водой – «последний глоток на земле». Моряки со шхуны «Счастливый дракон» стояли в слезах. Их печалила и смерть близкого друга, и своя собственная судьба… Для японцев Кубояма стал символом, и они глубоко оплакивали его кончину. Двадцать три рыбака «Счастливого дракона», вышедшие в море на лов тунца и не подозревавшие о роковых последствиях своего трудового рейса, оказались в зоне испытаний американской термоядерной бомбы. На них падал радиоактивный пепел, в который было превращено коралловое основание атолла Бикини, где был произведен взрыв. Они лишь с ужасом увидели в морской предутренней мгле невероятное: «Солнце встает на западе». Небо вспыхнуло, и большое беловато-желтое пламя окрасило облака и озарило поверхность воды. Ослепительный огонь молнией блеснул на западе. Из беловато-желтого пламя превратилось в желтовато-красное, а затем в яркое оранжево-красное. Казалось, что сквозь забрезживший рассвет неожиданно вспыхнуло море огня и разлилось над бездной океана. Это был «пикадон» – новое слово в японском языке, рожденное в 1945 году вместе с атомным ужасом в Хиросиме. «Пикадон» – «блеск» и «гром» – ознаменовал в жизни японцев тягчайшую трагедию, обрушенную на них чужестранным врагом. Лучевая болезнь не пощадила ни одного из рыбаков. Сорокалетний Кубояма, старший радист шхуны, скончался 23 сентября, через полгода после облучения. Из двадцати трех членов экипажа «Счастливого дракона» лишь один продолжает выходить в море.

Трагедия японских рыбаков «Счастливого дракона», жертв испытания американской термоядерной бомбы, вновь воскресила в памяти атомные ужасы Хиросимы и Нагасаки. Она вызвала гневное возмущение не только в Японии. Но вдохновители американского милитаризма, избравшие атомными полигонами удаленную от своей страны зону, отнюдь не были склонны признать вину за собой. Напротив, они цинично пытались уйти от ответственности за трагические события. «Если бы правительство США заняло более честную позицию в разрешении возникших затруднений, – справедливо подчеркивал американский ученый, доктор физических наук Ральф Лэпп, – все было бы значительно проще. Однако субъективные свойства лиц, решающих атомные проблемы в США, требования секретности в атомных делах, желание избежать юридической ответственности за несчастный случай и непонимание восточной точки зрения запутали и без того сложную ситуацию». []

Но уклониться от ответственности было невозможно. И американские правители решили прибегнуть к своему традиционному методу – откупиться долларами. «Я хочу уведомить Ваше Превосходительство, – лицемерно говорилось в письме посла США в Японии Джона М. Эллисона японскому правительству, – что правительство Соединенных Штатов Америки передает ex gratia в распоряжение правительства Японии, не касаясь вопроса о юридической ответственности, сумму в 2 миллиона долларов для компенсации повреждений или ущерба, нанесенных в результате ядерных испытаний на Маршалловых островах в 1954 году.

Правительство Соединенных Штатов Америки полагает, что справедливое распределение передаваемой суммы может быть осуществлено только самим японским правительством».

Содержащийся в письме термин ex gratia, по мысли его авторов, снимая с США ответственность за пагубные последствия ядерных испытаний, должен был засвидетельствовать акт великодушия со стороны США. Напрасные старания, – долларовая подачка, носившая унизительный характер, лишь вызвала новое негодование и покрыла позором тех, кто привык все измерять и покупать на деньги.

Властно воскресли в моей памяти отчаянные по своей смелости поступки – десятки и десятки тысяч демонстрантов мужественно пошли на штурм японского парламента 15 июня 1961 года. Во всеобщей политической забастовке участвовало около шести миллионов человек. Ее главный лозунг – «против американо-японского договора безопасности». Столичная вооруженная полиция оказалась бессильной перед натиском восставшего народа. Не остановили поднявшихся кровопролитие и человеческие жертвы. Не выдержали железные ворота и ограда. Лавина демонстрантов вторглась в парламент. На его территории заполыхало огненное пламя. Сгорели подожженные полицейские машины, забаррикадировавшие подступы к парламенту. Правительством овладел панический страх. Премьер-министр Киси тайно скрылся от народного гнева… А девятью днями раньше, 6 июня, вспыхнула демонстрация протеста на аэродроме Ханэда в Токио против приезда в Японию секретаря Белого дома по делам печати Хэгерти, прибывшего в Токио для изучения обстановки накануне визита Эйзенхауэра. В столкновении с полицией было ранено тридцать человек. Хэгерти чудом удалось скрыться с помощью посла Дугласа Макартура, второго племянника генерала Макартура, и его черного лимузина – дипломатической машины, а затем на американском военном вертолете.

Сорванным оказался визит президента Д. Эйзенхауэра в Токио, который на персональном самолете уже находился на подступах к воздушным границам Японии. Это было злой иронией, поистине кощунственной шуткой над главнокомандующим вооруженными силами США, который оказался вынужденным воздержаться от самолетной инспекции американских военных баз на японских островах. События летом 1961 года, помимо прочего, явились ярким свидетельством того, как глубока ненависть японцев к иноземным оккупантам, к тем, кто повинен в атомном безумии в Хиросиме и Нагасаки. Эти грозные события как бы напоминали о мудрой значимости японской народной пословицы: «Господин – это лодка, а слуга – вода; вода лодку на себе держит, но может опрокинуть». И мысль не мирится с тем, что останутся напрасными проявленное в штурме мужество, необыкновенная душевная щедрость в сражении, бесстрашная жертвенность.

А за открытым окном больничной палаты в Нагасаки стояла весна, звонко цвела японская вишня, розовая сакура. Неподалеку теснились деревья, пагода у вершины округлых гор, храм с выметнувшимися кверху краями крыши. И совсем рядом – красновато-бурая земля, неизменная зелень хвои, пенящаяся голубизна моря. Доносился запах трав. Буйно веселились свежие морские ветры. В шуме моря звучал задумчивый рассказ о вечности бытия. От громко падавших редких капель проходившего полосой дождя, крупных и горячих, заблестел белый подоконник. И мокрым он казался от человеческих слез. Порывы ветра заносили в палату невесомые снежинки вишневых лепестков. Они появлялись как чудесные символы извечной истины – утверждение жизни против смерти.

Когда люди истекают кровью и в муках лучевой болезни угасает их жизнь на родной испепеленной земле, они не исчезают, как не умирает память о них. По закону бессмертия возникает начало новой жизни, подобно тому как корни срубленного дерева дают новые побеги.

 

Без грима

Все еще погруженный в раздумья, Охара сэнсэй поднимается с циновки медленно и удивительно легко, подходит к стеклянной стене и, обратившись к ночной токийской панораме, будто силится что-то вспомнить, а может быть, нечто подавить в себе. И мне показалось, что у него как-то сразу опустились плечи и затряслась голова. Вскоре он возвращается на свое место, так же пластично опускается на циновку и после короткой паузы продолжает говорить спокойным и сдержанным голосом.

– Архитектура американских небоскребов, – после короткой паузы заговорил ученый, – ошеломляет своей скалообразной громадой, взметнувшимся к облакам железобетоном. Поразительна масштабность сооружений, техническое совершенство созданных на земле «скребниц неба». Модернизм интерьера и комфортабельность также не могут не привлекать внимания изумленных туристов… Но в Нью-Йорке мне постоянно казалось, что шум этого каменно-серого урбанистского гиганта безраздельно заполняет мой мозг, делает неслышными мои собственные мысли. Не спасли и монументальные цементные стены небоскребов – внутри здания круглые сутки не прекращался свистящий с завывающими нотами шум скоростных лифтов, грохочущие металлические удары стальных решеток, тупой, непрестанный гул вентиляторов и агрегатов искусственного охлаждения. Ко всему еще окончательно душил вязкий и липкий воздух, который пропитан пережженным газолином и горелым машинным маслом. Скрываясь в ненастье от злобных ветров, пронизывающих ущелья нью-йоркских небоскребов, или в часы чернильного дождя, пропитанного клейкой сажей влажности, американцы забиваются, как в щели, в пещероподобные бары. Сюда не пробивается естественный свет. Здесь неизменно стоит полуночный мрак, горят темно-красные фонари. Свесив ноги с высоких журавлеобразных стульев, они пьют здесь под воющие звуки саксофона и хриплые голоса певиц зверские коктейли, от которых головные боли не покидают человека всю неделю… И на каждом шагу жующие резинку рты, которые преследуют вас, как наваждение, повсеместно, со всех сторон… Всюду равнодушная сытость одних, неврастеническая озабоченность других. А вокруг – скалы с нависающими глыбами небоскребов, железный лязг подземки и воздушных дорог, на улицах вязкий асфальт с расплавленным варом, вместо живых деревьев и цветов – искусственные растения из химических материалов, напоминающие украшения надгробья или мертвящие атрибуты склепов.

– Но ведь и в Японии широкое распространение получили декоративные цветы из нейлона и пластических масс!

– Со дэс нэ, но не среди японцев, эстетике которых это решительно претит. Неживые, фальшивые цветы, видите ли, предназначены главным образом для сбыта иностранным туристам, чрезвычайно падким на всякого рода экзотику и непритязательные имитации, а также идут на потребу заморского экспорта – в страны Европы и особенно в Америку, там, насколько нам известно, никогда не было ни философии живых цветов, ни связанной с ними поэзии, ни самобытного для дальневосточных народов культа цветов с его специфическим языком символов и образов. Именно в этом таится одно из существенных своеобразий японской эстетики, почти недоступной и малопонятной иностранцам. Высказывания Охара сэнсэй напомнили мне довольно любопытный эпизод на выставке керамических изделий в Токио. Когда иностранные гости осмотрели многочисленные экспонаты и готовы были покинуть выставку, группа американцев заметила через полуоткрытую дверь еще один зал и упорно пыталась туда проникнуть. Но стоявший у дверей японский гид на прекрасном английском языке разъяснил им, что в том зале экспонировались «классические образцы японской художественной керамики, которые слишком утонченны, чтобы их поняли американцы».

И Охара сэнсэй решил, видимо, вложить персты в язвы, чтобы внушить простую истину.

– В Нью-Йорке на приеме у одного богатого американца перед банкетом в его роскошном особняке, где хозяин явно стремился потрясти воображение своих гостей, мы любовались многочисленными картинами, висевшими на стенах в величественном зале. Обратив внимание хозяина на приклеенные к каждой картине магазинные таблички с ценой, я заметил, что приятно поражен, увидев вывешенными для гостей произведения живописи, которые, вероятно, только что приобретены в ателье или на художественной выставке. В этом как бы обнаруживается эстетическая нетерпеливость – желание быстрее насладиться художественными ценностями. «Помилуйте, – выпалил американский миллионер с непоколебимой убежденностью, – эти картины я показываю своим лучшим друзьям, истинным поклонникам искусства. Многие годы все они неизменно восхищались художественными достоинствами полотен именно потому, что от них никогда не была скрыта ценность картины в долларах!»

Этот рассказ Охара сэнсэй столь же характерен, как сообщение, помещенное в американской прессе о случае на выставке картин. В нью-йоркском музее изобразительного искусства экспонировали картину Матисса, изображавшую торговца свечами. Кажется, по недосмотру картину повесили вверх ногами. И прежде, чем это было разгадано, картиной сумели полюбоваться сто двадцать тысяч посетителей.

Обнажая невежественное филистерство, американскую одержимость в отношении материальных ценностей, Охара постоянно сохраняет внешнее спокойствие. Его лицо, оставаясь неподвижным и непроницаемым, как гипсовый слепок, не выражает, как говорят японцы, «ни смеха, ни слез»…

После небольшой паузы Охара сэнсэй с той же внешней невозмутимостью продолжает ополчаться на примитивный культ денег в США. Особенно яростно он бичует ханжество и скрывающуюся за ним душевную опустошенность, лицемерие и мелкий снобизм, которые обнаруживаются на фоне блестящего мира с волшебным, многообразным великолепием витрин, царственной роскошью, богатством. Прекрасное рядом с омерзительным, уродливым и отталкивающим.

– Такое впечатление, будто по американскому радио и телевидению выступают не живые люди, а долларовые мешки, которым удалось развязаться и обрушиться на слушателей своим всезаглушающим звоном. А театр, кино? О постановках и кинокартинах главным образом пишут, что они обходятся в миллионы долларов, представляют собой небывалую роскошь, являются невиданным бизнесом. Об авторе сценария или постановщике, режиссере говорить не очень принято. Все это не имеет значения. Об этом можно узнать потом, если кто-либо вдруг заинтересуется. Имя или имена актеров, исполняющих различные роли, упоминаются главным образом в том случае, если это коммерчески оправдано. Рекламируется только масштаб капитала, инвестированного в кинобизнес, сумма денежных издержек, могущественный доллар. Нередко, однако, подхватываются какие-либо скандальные похождения голливудских звезд, вроде сенсационных разводов с очередным – из бесчисленных – любовником…

Со страниц американской прессы не сходит, в частности, имя известной киноактрисы Элизабет Тэйлор. Многокрасочный журнал «Сатэрдэй ивнинг пост» в июле 1964 года опубликовал следующее в корреспонденции «Драма, которую пропустили кинообъективы» (из «Игуанского дневника» Марвин Китман). Шестилетняя дочь голливудской звезды Элизабет Тэйлор, по имени Лиза, в разговоре с детьми в присутствии журналистов спрашивала: «Смотрела ли ты кинокартину „Вокруг света за восемьдесят дней“?» Девочка ответила, что не смотрела. Лиза продолжала: «Эту картину сделал мой первый папа. Мой второй папа тоже делал фильмы. И Ричард (третий отец) делает картины, и моя единственная мама также делает кинофильмы…»

Токийская встреча с Охара сэнсэй живо пришла мне на память в Нью-Йорке, когда я посетил премьеру пьесы Артура Миллера «После грехопадения», которая была показана в Репертуарном театре, находящемся в прославленном районе Гринвич Вилледж, 20 января 1964 года. При всей спорности сюжета новой драмы крупнейшего современного драматурга Америки сценическое воплощение автобиографической пьесы было встречено зрителями как большое событие в театральной жизни страны. Постановка пьесы вызвала острую реакцию, комментарии, взволнованные отзывы. Восхищало исполнительское мастерство актеров, блестящая игра Джэсона Робертса, которому удалось создать яркий, живой образ главного героя произведения. Спектакль дал благодатный материал для театральных критиков, рецензентов, журналистов… Присутствие на премьере первой леди страны, супруги президента Линдона Джонсона, казалось, подчеркивало значение, которое придавалось спектаклю. С интересом ожидалась реакция прессы. Каково же было разочарование, когда вышедшие на следующий день нью-йоркские газеты, однако, ни единым словом не удостоили вниманием ни творчества драматурга, ни сценическое воплощение пьесы «После грехопадения». Ни одной фразы о содержании драмы, хотя она уже вышла в свет и ее содержание было известно, ни одной строки об исполнительском мастерстве актеров, несмотря на то что на премьере присутствовал целый корпус театральных критиков и рецензентов.

Внимание прессы, увы, оказалось прикованным не к драматургии Артура Миллера и не к спектаклю… «Нью-Йорк тайме» посвятила едва ли не целый разворот фотографиям «элегантных платьев и меховых нарядов» американских миллионеров в театральных фойе и баре, которые они лишь изредка покидали, чтобы покрасоваться и попозировать из своих баснословно дорогостоящих лож.

Даже взбунтовавшаяся стихия, обрушившаяся в тот вечер на Нью-Йорк, шквал проливного дождя, не остановила ряженого общества. «Представители социального, театрального и модного мира, – крупным планом подавала „Нью-Йорк тайме“ 21 января 1964 года, – прибыли в Гринвич Вилледж в прошлую ночь в изысканных вечерних нарядах, невзирая на ливший дождь. Поверх своих длинных платьев и мантий многие дамы надели норковые шубы… Гости направились затем на гала-прием». Под многочисленными фотоснимками жирным шрифтом были напечатаны имена обладательниц роскошных нарядов, меховых изделий, драгоценностей, модных нейлоновых париков: «Госпожа Алан Джей Лернер в парчовой накидке в пастелевых цветах с собранным воротником работы Гивенчи», «Госпожа Джон Джекобсон в безрукавном норковом манто, рукава ее парчового костюма заменяют рукава манто. Наряд выполнен Джорджем Копланом», «Мадам Стэнли Рамбо (Дина Меррил) в норковой накидке, надетой поверх серого платья в серых бисеринках», «Луиз Савитт в длинном шелковом пальто с поясом выше естественной талии» и т. п.

В узком газетном столбце, посвященном премьере «После грехопадения», под броской шапкой «Гринвич Вилледж приветствует „большую аудиторию“, отмечается в качестве весьма существенного фактора внушительная стоимость билетов на спектакль – от 50 до 100 долларов. В разделе „Ожидается приток денег“ подчеркивается, что „это не будет, как сказал один человек с ресторанными и предпринимательскими интересами в этом районе, лишь еще один театр вне Бродвея с переполненным залом. Речь идет о тысяче ста зрителях из других районов города в течение шести вечеров в неделю и о том, что они захотят поужинать, возможно, выпить или развлечься после театра. Предстоит хороший бизнес во время представления“. Автор столбца Роберт Доти счел непременным добавить, что „подобную уверенность выразили владельцы и управляющие полдюжины других ресторанов и вечерних заведений в Гринвич Вилледж“.

– Встречаются, конечно, и содержательные, глубокие, художественные американские киноленты, – заметил Охара сэнсэй, когда я рассказал ему обо всем этом. – И они, естественно, вызывают интерес и восхищение. Но им принадлежит мизерный процент. Мир в голливудских боевиках изображается по-разному. Одни пишут и показывают то, что видят и как видят. Другие изображают мир таким, каким они его представляют, мыслят. Американские картины в массе своей несут зрителю нечто чудовищное, патологическое. Их главным сюжетом служит мрачный мир преступности, изуверства, разбойничьего безумия. И создаваемые в Голливуде герои не принадлежат к «благородным разбойникам». Нет, это изуверы, тупые, звероподобные, кровожадные и алчные. В американских фильмах олицетворением добродетели и бескорыстия изображаются преимущественно шерифы, маршалы и полицейские сыщики. В нескончаемых серийных выпусках демонстрируются самые изощренные методы кровавых расправ маньяков и садистов со своими жертвами – обитателями бандитских притонов, гангстерами, наркоманами, грабителями. С экранов кино и телевизоров на вас непрестанно обрушивается целый шквал кадров с фантастическими убийствами, насилием, грабежами. Подробнейшим образом показываются утонченные способы расправ с беззащитными младенцами и стариками; настойчиво и хладнокровно внушаются методы наиболее успешного, эффективного, быстрейшего лишения человека сознания, подавления в нем воли, внушения ему ужаса, удушения своей жертвы. И эти кинокошмары продолжают преследовать вас неотступно, на каждом шагу, днем и ночью… Характерна в этой связи речь редактора американской газеты «Трибюн» (г. Талса, штат Оклахома) Дженкина Ллойда Джонса на собрании журналистов в Чикаго. Из телевизора в общую комнату и даже в детскую, отметил он, хлещет поток передач, живописующих насилие, цинизм и садизм, в котором буквально тонут наши дети. Внуки тех малышей, что, бывало, пускали слезу из жалости к погибшей от холода Девочке-Спичке, теперь считают себя обманутыми, если ее не излупят, не изнасилуют и не сожгут в доменной печи. А наша литература! – вспоминал далее Джонс. «Клубничка» прошлых лет, которую туристы, бывало, контрабандой привозили из Парижа под грязными рубашками, выглядит теперь пресным чтивом. Книгу «Любовник леди Чаттерлей» окутали мантией высокого искусства и продают нашим сыновьям и дочерям школьного возраста за 50 центов в любой аптеке. «Тропик Рака», принадлежащий перу Генри Миллера и напоминающий перечень надписей на стенах уборной, вот-вот разделит судьбу «Любовника леди Чаттерлей».

Дон Максуэлл из чикагской «Трибюн» предложил недавно литературному отделу своей газеты прекратить рекламировать непристойную литературу путем включения ее в список бестселлеров. Критики и книгоиздатели обвинили его в фальсификации фактов. Мне хотелось бы поставить несколько более общий вопрос: «Кто фальсифицирует душу Америки?» Ведь у нации есть душа – собирательная, коллективная личность. Народ, придерживающийся высокого мнения о себе как о коллективном целом, отличается бодростью духа, энтузиазмом и высоким уровнем нравственности.

Когда нации теряют веру в себя, когда они начинают с цинизмом относиться к своим институтам и легкомысленно пренебрегают своими традициями, они перестают быть великими нациями.

Трагизм положения заключается именно в том, что чудовищная хроника бандитизма стала обыденным явлением в восьмимиллионном нью-йоркском гиганте. Американская печать ежедневно выплескивает волну преступлений с сенсационными расправами гангстеров над своими жертвами. С первых проблесков сознания американцы оказываются окружены атмосферой преступности и патологии. Уголовная и эротическая литература, кровавые потасовки на экранах кино и телевизоров, криминальные голливудские фильмы формируют у американца с самых ранних лет зоологическую ненависть человека к человеку, преступную, патологическую страсть к деньгам, долларовому обогащению. В последние годы многочисленные улицы и целые районы Нью-Йорка терроризированы бандами убийц и маньяков.

Автор позволяет себе привести здесь весьма красноречивые сведения о преступности в США, которые были опубликованы директором Федерального бюро расследований Эдгаром Гувером в «ФБР Лоу энфорсмент бюллетин» в августе 1964 года.

Отчет показал, что за первые шесть месяцев 1964 года количество преступлений в стране увеличилось на 15 процентов по сравнению с тем же периодом 1963 года. Гувер отметил, что количество преступлений увеличилось с 13 до 20 процентов.

Указывая на постоянную тенденцию к росту числа преступлений, совершаемых на улице, директор ФБР призвал «к более реалистичному и решительному применению норм нашего уголовного права всеми гражданами, полицией, прокурорами, судами и исправительными органами».

Но в «Лоу энфорсмент бюллетин» он особенно призывал начать кампанию против преступности путем увеличения жалованья сотрудникам полиции.

Гувер привел цифры, показывающие, что среднемесячный заработок сотрудников полиции при муниципалитетах по крайней мере на 25 процентов ниже средней заработной платы пожарников.

В отчетах о преступности Гувер указал, что количество убийств увеличилось на 13 процентов, нападений при отягчающих обстоятельствах – на 17 процентов, изнасилований – на 20 процентов и ограблений – на 13 процентов. Количество краж со взломом увеличилось на 13 процентов, случаев крупного воровства – на 15 процентов и автомобильных краж – на 17 процентов.

Он отметил, что количество ограблений на улицах, которые составляют больше половины всех видов ограблений, увеличилось на 9 процентов, а количество ограблений жилищ – на 13 процентов.

По далеко не полным данным, в США насчитывается более 250 тысяч наркоманов. Массовое употребление наркотиков способствует росту преступности. По признанию Эдгара Гувера, преступность в США увеличивается в четыре раза быстрее роста населения. Каждые пятнадцать секунд, по его словам, в стране совершается серьезное преступление.

Обращает на себя внимание аналогичная картина и с ростом преступности в Японии.

Как явствует из опубликованного в декабре 1960 года отчета главного полицейского управления, по росту преступности Япония быстро возвращается к прошлым временам – 1948–1949 годов. В 1960 году, отмечается в докладе, совершалось более 4 тысяч преступлений в день, а всего за год было совершено 1 578 828 преступлений. В три раза по сравнению с 1948–1949 годами возросло число преступлений с применением оружия, исходом которых было убийство или ранение. Большинство преступлений, отмечается в докладе, совершается малолетними преступниками. Особенно велик процент преступлений, совершаемых малолетними преступниками в Токио.

Несмотря на неуклонный рост преступности, японская полиция вместо активной борьбы с гангстерскими организациями занимает в отношении их пассивную позицию. По сведениям газеты «Йомиури», имеют место скандальные факты, свидетельствующие о бездействии полиции в отношении этих организаций. В Токио в районе Котоку главари одной из гангстерских банд организовали продажу гражданам значков по 3 тысячи иен с «гарантией» бандитов не трогать лиц, которые являются обладателями значка.

Вместо того чтобы положить конец действиям гангстеров, столичное полицейское управление, как и в 1948 году, запретило публике посещать после пяти часов вечера столичный парк Уэно.

Вопрос о росте преступности явился предметом обсуждения на сессии парламента. В ходе прений бывший министр юстиции Кодзима был вынужден признать, что в значительном увеличении числа преступлений, совершаемых малолетними преступниками, виновны кинодельцы, телевизионные фирмы и издательства, представляющие имеющиеся в их распоряжении средства для рекламирования преступлений.

По данным японской прессы, в период с января по октябрь 1960 года в Японии было арестовано 50 тысяч гангстеров – на 5 тысяч больше, чем в 1959 году. Разгромлено 125 гангстерских организаций.

Несмотря на обещания правительства либерально-демократической партии, гангстеризм процветает. В Токио имеются целые районы, где банды действуют почти открыто. Характерно, что многие гангстерские организации активно участвуют в борьбе против демонстраций трудящихся, против профсоюзов. Предприниматели охотно прибегали к их услугам и во время забастовки на шахтах Миикэ, и во время демонстраций против японо-американского военного союза. Газета «Майнити», сообщая о росте гангстеризма, писала, что эти организации, используя борьбу японских трудящихся против военного союза с США, берут открыто деньги у предпринимателей и политических деятелей.

По сведениям токийского радио, согласно данным полиции, в Японии насчитывается свыше 5 тысяч бандитских организаций, в которых почти 74 тысячи человек. Преступность среди молодежи в возрасте от 18 до 20 лет увеличилась в 1960 году на 30 процентов по сравнению с 1959 годом.

Более 73 тысяч преступлений совершено в Японии бандами гангстеров за период с января по ноябрь 1961 года, – как об этом было сообщено центральным полицейским управлением в опубликованной «Белой книге о гангстерах». Управление отмечает, что это количество преступлений гангстеров в стране является рекордным за все послевоенные годы.

Гангстеризм в Японии принимает угрожающие масштабы. Банды гангстеров маскируются под вывесками политических организаций, торговых фирм. В печати сообщается о случаях, когда политические деятели из правящей либерально-демократической партии прибегают к услугам гангстерских банд. В основном притонами гангстеров являются крупнейшие города страны – Токио, Осака, Нагоя и другие. Резкий рост детской и юношеской преступности отмечается в Японии в последние годы. Каждый год число молодых преступников в этой стране увеличивается на десять– двадцать тысяч человек.

1960 год в Японии явился рекордным по числу преступлений среди молодежи. По данным полицейского управления, за различные виды преступлений только в период с января по сентябрь 1960 года было осуждено более 110 тысяч малолетних преступников, что существенно больше, чем за этот же период в предыдущем году. Кроме того, было задержано при совершении мелких краж свыше 24 тысяч малолетних преступников, возраст которых составляет менее 13 лет. Около 420 тысяч юношей и девушек находятся под надзором полиции, поскольку их поведение вызывает подозрение со стороны полицейских властей.

По опубликованным в январе 1962 года министерством юстиции данным, только в 1961 году полицией было задержано за различного рода преступления один миллион семьсот тысяч подростков в возрасте от 12 до 20 лет. Это значит, что в полиции побывал в прошлом году каждый двенадцатый подросток.

В 1961 году, по данным министерства, было совершено более 200 тысяч грабежей, налетов и других уголовных преступлений подобного типа. Это почти в два с лишним раза превышает число преступлений, совершавшихся подростками в довоенное время. Число же злостных преступлений молодежи возросло по сравнению с 1941 годом почти в 15 раз, в том числе убийств – в четыре раза.

В отчете министерства указывается, что наблюдается заметное снижение возраста молодых преступников. Так, если число преступлений, совершаемых юношами, выросло с 1954 года в три с лишним раза, то число преступлений подростков увеличилось в девять раз.

В отчете министерства признается, что одними из главных причин роста преступности молодежи в Японии являются «существование социальной среды, легко толкающей на совершение преступлений», широкое распространение непристойной литературы, гангстерских фильмов и кинокартин, воспевающих убийство.

 

Границы контрастов

Токийская встреча с Охара сэнсэй, для которого открылась изнанка того, что сверкает своими красочными фасадами, переливается водопадами бродвеевских неонов, пришла мне на память и позже, в апреле 1964 года, когда автору довелось слушать в Вашингтоне выступление сенатора Фулбрайта, председателя сенатской комиссии по иностранным делам. «Америка, – сказал Фулбрайт, – все больше и больше приобретает физический и культурный уровень притона континентального масштаба… Примеры можно найти повсюду: в бессмысленной тривиальности, которой наполнены телевизионные передачи; в дешевых порнографических книжонках, издание которых стало крупной отраслью экономики; в безвкусной и хаотической архитектуре больших городов и в отвратительных трущобах, которые окружают их».

В этом смысле интересна также статья Поля Джонсона «Америка – больной гигант», опубликованная в английском еженедельнике «Нью стейтсмен» в августе 1964 года, где подчеркивается, что в Америке «… тревожно большой процент ее сынов и дочерей приходят на рынок труда, не имея элементарной общеобразовательной подготовки, необходимой для приобретения специальности. 30 процентов из них – это недоучки, не закончившие среднюю школу. Значительную часть из них можно назвать „практически непригодными“ – по уровню образования их можно сравнить с восьмилетними».

И далее Поль Джонсон указывает, что «… внутренние недостатки американской социальной и экономической системы создали дантов ад, в кругах которого обитают низшие классы, причем каждый последующий класс менее обеспечен и хуже защищен от невзгод, чем предыдущий».

– Невыносимость существования среди вечно нависающих над человеком каменных чудищ Нью-Йорка, – заметил Охара сэнсэй, когда я рассказал ему о статье Джонсона, – лишь усиливается от поразительного зрелища, которое вас неотступно преследует. По публикуемой в газетах статистике, в Нью-Йорке зарегистрировано свыше трех миллионов комнатных собак… Загадкой остаются причины столь необычного увлечения размножением собачьего поголовья в условиях невероятной перенаселенности города, который для животных, как и для людей, остается каменным колодцем. Гуманность к животным относится, конечно, к элементарным нормам для человека. Но в Нью-Йорке обнаруживается нечто патологическое… И природа мстит за то, что животные искусственно отторжены от живой природы, от их естественной среды и ввергнуты в условия железобетонного режима. Это приводит к катастрофическим последствиям – биологическому вырождению, появлению дегенеративных, ненормальных животных, неспособных переносить обычные климатические изменения. В Нью-Йорке собак выводят на прогулку в пластиковых попонах, резиновых капюшонах, в непромокаемой обуви, потому что они моментально хворают даже от капель свежего дождя. Животные отлучены от привычной для них еды. Они находятся на диете, получают специальный рацион, в который входят всякого рода заменители и химические вещества.

Делясь своими американскими впечатлениями, Охара замечает, что истина возникает при столкновении фактов, и это открывает нам путь к углубленному постижению жизненной правды. И в моем сознании возникают трагические сцены виденного: разъяренные полицейские собаки, натравляемые на демонстрацию, с бешеным остервенением набрасываются на негров, вгрызаются в их кровоточащие тела. Стервятники рвут когтями живых людей. Куклуксклановцы Миссисипи и рабовладельцы Алабамы, движимые животной злобой, густопсовой яростью человеконенавистничества, с помощью раскормленных волкодавов обнажили перед миром истинный смысл «гражданских прав», плантаторский образ жизни в сегодняшней Америке, цену западного гуманизма.

– Предприимчивые бизнесмены, – продолжает Охара, – создали для нью-йоркских собак портновские ателье, парикмахерские, салоны, специальные собачьи кафетерии. В Бэверли Хиллз американский образ жизни доведен до предела. Здесь созданы бассейны, где голубеет вода в мраморной оправе, особо предназначенные для комнатных собак… Собакам шьют модные накидки, шубы, головные уборы. Супруга хозяина картин с магазинными ценами возмущалась, что ее знакомые постоянно копировали наряды ее болонки. Она не могла равнодушно примириться с темг что всякие псы наряжались одинаково с ее любимицей. Эта ее глубоко оскорбляло, принижало достоинство ее собаки. Она поэтому вынуждена была заказать уникальный наряд для своей собаки в лучшем салоне Парижа. Теперь самолюбие дамы удовлетворено: ее болонка обеспечена импортным гардеробом. На всех изысканных собачьих нарядах красуются фирменные нашивки лучших французских ателье. Для собак, как для детей, в Нью-Йорке выпускаются особые игрушки. В аптеках продаются витаминные таблетки, гигиеническая вода для полосканья рта собакам, особая парфюмерия… И все это происходит на фоне хронической многомиллионной безработицы в США…

В голосе Охара, который внешне продолжает сохранять невозмутимость, обнаруживается внутреннее волнение, поскольку человек не может безучастно, индифферентно, как нормальное явление, анализировать враждебное ему, злое, уродливое. В его словах отчетливо проявляется чувство протеста, который вызывает в нем нелепая, непристойная, оскорбительная ситуация, очевидцем которой он оказался в дни своего пребывания в чуждой ему национальной и общественной среде.

И Охара с увлечением, по-своему даже умилительно повествует о прекрасном в окружающей нас жизни и естественных, живых цветах, которые щедро произрастают на его родной земле и так облагораживают существование людей.

– У японцев, мне кажется, особенно обострено восприятие живой природы, потребность физического ощущения родного пейзажа, его неистощимых красок, запаха весенних трав, морской влажности прибрежных камней, почти незримого движения песка. В буйстве красок природы, в горящем золоте листьев, в неисчерпаемом многообразии светотеней естественной палитры нас глубоко волнует и восхищает гимн благодарения солнцу и жизни. В брызгах солнца рождается тайна физиологии растений – листьев и трав. Перед нами возникает чудо происходящего в цветах живого процесса фотосинтеза. Все это открывает нам неведомые глубины гения природы, раздвигает горизонты нашего миропонимания, эстетической радости.

И, точно желая оттенить, что в дни своего американского визита его повсюду не покидало чувство контраста, Охара раскрывает американский иллюстрированный журнал и привлекает внимание к одной из его страниц с яркой цветной фотографией.

Изображенная здесь обстановка современной квартиры американца весьма красноречиво демонстрирует не только широко рекламируемый «модный» комфорт, но в определенной степени и взгляды американца на жизнь, его мироощущение, его эстетические идеалы. Здесь обнаруживается философия синтетических эрзацев и металла. Господствующий смысл, которому подчинены остальные соображения об окружающей человека среде, сводится к похвале нержавеющей стали. Именно металл, из которого выполнены главные предметы быта, славится здесь как наиболее целесообразный компонент, отвечающий утилитарным и эстетическим потребностям современного американца. «Обстановка из стали, выполненная с чувством воображения, создает комфорт и стиль, отвечающие самому изысканному вкусу… Да, даже букет цветов выполнен из стали. Их твердая спаянность покоряет грацией аранжировки цветов…» Этот словесный комментарий, весьма напоминающий редкостный парадокс, окончательно убеждает нас в том, что леденящие своей мертвенностью стальные цветы представляются американцам эстетическим апофеозом в нью-йоркских каменных джунглях. Тут от чарующей, сияющей сущности живых растений не осталось и следа. В этом как бы находит выражение эстетика абстракционизма, отвергающего смысл и ценность живой жизни.

Охара закрывает журнал, откладывает его в сторону и с той же непосредственностью продолжает говорить:

– Да… американцев понять нелегко! Их поведение порой создает впечатление людей неуравновешенных: сегодня они проявляют неудержимый энтузиазм по поводу вашего автографа, а завтра с мрачным трагизмом готовы засадить вас в тюрьму или пустить вам пулю в лоб с той безукоризненной элегантностью, которая ежечасно демонстрируется в ковбойских фильмах и детективах. Какой-то здесь непреодолимый психологический барьер для моего, японского понимания. Да, видимо, не только японского. Похоже, что в этом смысле японцы далеко не одиноки.

Нет, разумеется, причина здесь отнюдь не в какой-либо субъективности японцев, подумал я. В газете «Нью-Йорк таймс» от 7 июня 1964 года самими американцами описан судебный процесс в Нью-Йорке, во время которого, к изумлению заседателей и публики, некий директор бродвейского театра трогательно внес на руках свою жену в зал заседаний. Женщина, которая была не в состоянии самостоятельно держаться на ногах, разъяснила суду: «Я очень счастлива, что муж меня так любит… Когда шестеро мужчин избивали меня дубинками, мой муж не бросился ко мне на защиту только потому, что он любит принцип непротивления злу еще больше, чем меня».

Я опять слышу голос своего собеседника.

– Говорят, что каждый человек остается пленником своего времени и места. Мое поколение формировалось в досинкопическую эпоху. Классическая музыка импонирует моему слуху. Звуки джаза, не говоря уже о музыке модернистской, меня раздражают. И я вижу, что в мой традиционный мир властно вторгаются спазматические, конвульсивные ритмы тропической Африки. В общечеловеческом отношении я – на стороне африканцев, решительно против западного колониализма. Но в музыке африканской «культурный колониализм» заставляет меня сделать выбор не в его пользу и оставаться на позициях доафриканского музыкального нашествия…

Отпив еще несколько глотков чая и немного помедлив, точно подыскивая нужные слова, Охара сэнсэй продолжает развивать затронутую тему:

– Для человека принадлежать своему времени и месту – значит как бы быть во власти определенной ограниченности. У человека, как и у дерева, есть свои корни, которые его связывают, хотя, в отличие от дерева, они представляют собой корни эмоциональные, интеллектуальные. Человек не растение, он не может жить без привязанностей и любви, и нелегко бывает расставаться со всем, что узнаешь в жизни. Правда, в человеческой натуре всегда живет бунтарское чувство протеста против своей ограниченности, неуемное стремление вырваться из ее тесных объятий. В моем случае – филолога и историка – это чувство проявляется особенно остро. Каждодневно мне приходится совершать путешествия в историческое прошлое, проникать в атмосферу минувших эпох не только своей страны. Метод сравнительного анализа требует познания исторической обстановки в заморских землях, в других странах мира. В своих изысканиях исследователь должен быть свободен от субъективной узости, от ограниченного частокола предубеждений своего времени и места. Однако современная европейская цивилизация, американский образ бытия и мышления, как они представляются моему взгляду, не вызывают в моем сознании положительного резонанса, не отзываются во мне симпатиями, одобрением. Напротив, они рождают в моем мышлении и сердце чувство озабоченности, тревоги и разочарования. Мой внутренний мир, мои убеждения, мое видение жизни делают для меня невозможным культурную или интеллектуальную акклиматизацию, адаптирование современной западной цивилизации.

– Не обусловлено ли это японским изоляционизмом? – спрашиваю я собеседника.

– Иммунитет национального характера, несомненно, игнорировать невозможно. Едва ли, однако, в этом сказывается японский национализм. Существенное значение скорее имеет фактор образования и воспитания, определенное интеллектуальное формирование людей каждого поколения в духе времени и родной земли.

 

Рекламная мифология

Так же бесшумно, не привлекая к себе никакого внимания, входит японка с лакированным подносом, ставит его на старое место, наполняет наши чашки горячей желтовато-салатной жидкостью и, сделав поклон, медленно удаляется.

– Не вызывает восхищения и паблисити, американская коммерческая реклама. Этот уникальный бизнес всецело основан на искусстве извлечения прибыли из человеческой тупости. Не парадоксально ли, что реклама с непристойностью впихивает в пресыщенные глотки непотребные товары, тогда как большая часть людей испытывает нужду в предметах самой первой необходимости. Это, конечно, одно из отвратительных явлений «преуспевающего общества» современной западной цивилизации. И если говорят, что реклама являет цену изобилия, то ответ может быть только один – «изобилие» приобретается слишком дорогой ценой!

Сказанное Охара сэнсэй красочно подкрепляется услышанным мною уже в Америке признанием покойного президента США Д. Кеннеди, подчеркнувшего, что свыше тридцати миллионов американцев живут в нищете, на грани голода.

– Символический смысл, – продолжает Охара с иронической усмешкой, – содержит, как мне кажется, откровенное разъяснение значения рекламы американскими бизнесменами. В моем нью-йоркском дневнике сохранилась такая запись разговора с президентом компании «Пепси-кола»:

– В чем тайна коммерческого успеха напитка пепси-кола?

– В рекламе – паблисити!

– Но дело, видимо, еще в составе напитка… Каковы главные ингредиенты пепси-кола?

– Вульгарная вода.

– И только?

– Нет, еще немного кофе, сахарина, искусственного…

– А орех, который будто бы содержится в кока-кола и пепси-кола?

– Это легенда, ореха нет и не было. По крайней мере, никакого отношения к нашему напитку он не имеет.

– Значит, как же это называется?

– Мифологией, сэр, мифологией!

– Американские приемы рекламы усвоили и японские дельцы у себя, в своей стране. Более ста миллиардов иен в год, – добавляет Охара сэнсэй, – такую огромную сумму японские покупатели вынуждены платить за рекламу. С развитием конкуренции реклама занимает неправомерно большое значение в жизни японского общества. Реклама занимает самые видные места в газетах, журналах. С рекламы начинаются и ею оканчиваются передачи телевидения, радио. Рекламные щиты развешаны на всех видных местах в городе, они подняты на воздушных шарах в воздух. По сообщению агентства Родо киканси, ежегодно на рекламу расходуется не менее 100 миллиардов иен. Эти расходы тяжелым бременем ложатся на население. За каждую купленную вещь покупатель вынужден доплачивать лишних двадцать–тридцать процентов стоимости. Реклама превратилась в новый бизнес для предпринимателей.

Все концерты, музыкальные номера по телевизионной программе, разного рода шоу, выступления оркестров и джазов – все это полностью откупается крупными фирмами и торговыми компаниями в целях коммерческой рекламы, распродажи, аукциона и т. п. При этом реклама занимает главное место в таких концертах. Название фирмы, цены на товары, фасоны и расцветки даются по ходу музыкальных номеров, а по телевизионной программе реклама идет поверх основного изображения, заслоняя фигуры актеров, их лица, забивая голоса певцов, искажая изображение и звучание. Особенно широкие масштабы приняли специально созданные по заказу «гимны» фирм и компаний, которые в рекламном жанре исполняются наиболее известными певцами, хорами, оркестрами.

Охара сэнсэй, вновь внимательно посмотрев на записи, откладывает блокнот и продолжает делиться своими американскими впечатлениями,

– Глубоко шокируют, – мой собеседник становится откровенно ироничен, – американские университеты. Нет, не их материальные условия. Университеты, особенно частные, обладают огромными материальными ценностями, земельной собственностью, завидными библиотеками, академическими помещениями. Поражают обычаи и манеры, царящие в аудиториях во время лекций. Глубоко оскорбительным показалось мне отношение слушателей, с первого же дня проявленное ко мне, иностранному академику, приехавшему в Америку для прочтения курса лекций по японской филологии. Войдя в лекционный зал, я отказался поверить своим глазам. Студенты, развалясь в полулежачей позе в креслах с ногами на столах, были всецело заняты чтением интересовавших их газет, воскресных приложений, которыми они покрывались, как развернутыми простынями. На меня смотрели не лица слушателей, а грязные подошвы и потертые каблуки их туфель. По давней привычке, я произнес обычные слова приветствия. В ответ раздались отдельные голоса: «Хай, дак! – Здорово, доктор!» Мною овладела нерешительность. Впервые за свою долгую профессорскую практику я столкнулся с подобным хамством слушателей в университетской аудитории. И такое продолжалось в течение всего курса моих лекций, посвященных истории древних поэтических памятников моей страны, литературным идеалам японских художников слова, созданным ими ярким драматическим характерам, неумирающим образам с их моральными принципами, благородством… И все время меня мучительно преследовала страшная мысль: неужели столь вызывающее поведение студентов в американских университетах объясняется лишь тем, что лекции читались японским профессором?!

Охара умолк, продолжая неподвижно сидеть, словно остановив дыхание. Его задумчивые, печальные глаза, кажется, смотрят на мир и не могут понять, почему он бывает так мерзок и унизителен.

– Чтение газет, – как бы между прочим замечает Охара, – разумеется, не может вызывать возражения. Но проблема чтения американской студенческой молодежью, если позволительно судить по личным наблюдениям, вселяет самые тревожные мысли. Оставляя в стороне вопрос о чтении американской литературы, должен со всей категоричностью констатировать, что произведения классиков мировой литературы известны в американских университетах крайне слабо. Что касается дальневосточной художественной литературы, то ей уделяется ничтожное внимание. Творчество японских поэтов и прозаиков, включая наиболее выдающиеся произведения, шедевры словесного искусства, вообще там неизвестны, будто они никогда не существовали. А разве не кажется вам парадоксальным появление в книжном обозрении «Геральд трибюн» [] рекламы об издании впервые рассказов А. П. Чехова. Данная издательская новость преподносилась как сенсация: избранные произведения, включенные в сборник, «никогда ранее не переводились на английский язык в нашей стране!» И это открытие гения Чехова рекламируется в Соединенных Штатах Америки в тысяча девятьсот шестьдесят четвертом году! Уместно напомнить, что в Японии А. П. Чехов пользуется широчайшей популярностью. Все его произведения, включая полные собрания сочинений, полностью переведены на японский язык. Более того, существуют различные переводы чеховских рассказов, выполненные крупнейшими мастерами литературного перевода. Сочинения А. П. Чехова систематически переиздаются в Японии массовыми тиражами.

Охара сэнсэй подходит к книжной стене, уверенно приближается к полке с томами в переплете стального цвета, бережно извлекает один из них и, подойдя ко мне, раскрывает книгу, освободив ее предварительно от прозрачной пластиковой суперобложки. На титульном листе прекрасной рисовой бумаги – четкая иероглифическая печать: «Полное собрание сочинений А. П. Чехова, перевод с русского оригинала Такуя Хара, Токио, 1961 год». А несколько ниже подпись: «Охара сэнсэй, почтительно подношу. От переводчика Хара».

– Именно об этих томах мне напомнила грустная сенсация в книжном обозрении «Геральд трибюн» в Нью-Йорке. Как многозначительна дистанция, разделяющая нас с Америкой! Как бесконечно отстали заокеанские издательства, а вместе с ними и читатели Западного полушария! Эти книги мне дороги еще и потому, что получил их как новогодний дар от сына моего коллеги – профессора Хисаитиро Хара, который знаменит в японском литературном мире великолепными переводами произведений Льва Толстого. Памятен визит юного Хара. Он пришел ко мне утром в новогодний день, когда наступил О-сегацу – праздничный первый месяц. Два огромных «фуросики» [] с тяжкой ношей обрывали ему руки, которые были натянуты, как морские тросы, и, казалось, не выдержат напряжения, оборвутся под корень, у самого плеча. Юноша принес две связки своих трудов – в том числе вот эти четырнадцать томиков собрания сочинений А. П. Чехова. Вряд ли старый филолог мог ожидать более приятного сюрприза в первое утро наступившего Нового года. И я пожелал сыну следовать благородным путем отца, Хара сэнсэй, который к своему семидесятилетию успел перевести с русского текста собрание сочинений Л. Н. Толстого в сорока трех томах. Этот труд, символизирующий подвиг ученого, также украшает мою личную библиотеку. Теперь профессор Хара, который свою жизнь всецело посвятил изучению и популяризации художественного гения Льва Толстого в Японии, с необычайным пафосом трудится над подготовкой нового издания на японском языке – полного академического собрания сочинений Л. Н. Толстого в ста томах. Это будет уникальный монумент – единственное издание на иностранном, японском, языке полного академического собрания сочинений Льва Толстого. И разве японцы не вправе гордиться столь знаменательным событием в их литературной жизни?

Подойдя к книжной полке, Охара очень проворно приподнимается на носках и снимает увесистый фолиант. На корешке тома рельефно выделяется золотое тиснение на черном фоне: «Л. Н. Толстой. Собрание сочинений». На титульном листе книги черной тушью исполнена дарственная надпись характерной иероглифической вязью: «Охара сэнсэй, почтительно подношу. От переводчика Хисаитиро Хара».

– Припоминаются наши задушевные беседы, часто с помощью кисти и туши, о речевых и изобразительных средствах в творениях Льва Толстого. Хисаитиро Хара, неизменно восхищаясь художественным обаянием текста, подчеркивал необыкновенное словесное богатство русского оригинала. Указывал на то, что толстовские фразы и выражения обросли плотью развернутой метафоры, живописными сравнениями, неожиданными эпитетами. Какое тонкое ощущение у автора красочного великолепия мира, как привлекает впечатляющая сочность толстовской палитры. И в этой связи Хара делился опытом художественного перевода, умением вырвать из словарного океана нужное слово, из дебрей десятков тысяч иероглифических знаков и их бесконечных сочетаний равнозначную фразу, образное выражение, аутентично передающее по-японски русский оригинал. Упреждал об опасности применения вычурных архаизмов, словесных раритетов: нужно применять такие старинные речения, которые помогают воссоздать старинный колорит, способствуют образованию временной дистанции. Очень понравилась мне одна цитата, приведенная тогда Хара сэнсэй, и я ее выписал для своих лекций. Вот она: «Истинный вкус, – писал А. С. Пушкин в 1827 году, – состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности». Это пушкинское наблюдение представляется мне в высшей степени многозначительным. Мы знаем, что в творениях Льва Толстого, самобытнейшего гения русской литературы, своеобразие и национальный колорит обнаруживаются очень во многом. В бытовых особенностях, укладе жизни, обрядах и обычаях, в поверьях, в пейзаже, во всем своеобразии общественной среды писателя, в живописи, театре, искусстве…

Слушая собеседника, который с таким проникновением и благожелательностью высказывался о творческих исканиях своего коллеги, посвятившего себя высокому искусству художественного перевода, я вспомнил золотые слова Гнедича, содержащиеся в предисловии к «Илиаде». Их смысл показался мне особенно значимым: «Очень легко украсить, а лучше сказать – подкрасить стих Гомера краскою нашей палитры… но несравненно труднее сохранить его гомерическим, как он есть, ни хуже, ни лучше. Вот обязанность, и труд, кто его испытал, нелегкий. Квинтилиан понимал его: легче сделать более, чем то же».

– Династия Хара, отца и сына, снискала глубокую признательность всей читающей Японии. Они открыли нам, всем японцам, бесподобные ценности и мечты литературных гигантов русского народа. И мы обязаны им за то, что своим неустанным трудом они раздвинули границы наших духовных интересов, обогатили наш мир прекрасного.

Воодушевление Охара сэнсэй еще более усиливалось оттого, что Токио был поистине пленен восхитительным мастерством «московского созвездия», невиданным сценическим воплощением замечательной чеховской драматургии. Японская столица, как об этом писали местные газеты и журналы, положительно ликовала. Это был большой и радостный праздник. Ежедневный аншлаг. Весь месяц – переполненный зал. И всего примечательнее – глубокое и тонкое восприятие аудиторией авторского текста и актерской игры. Пьесы шли на русском языке, без японского перевода и пояснений. Извечное препятствие – языковой барьер – было успешно преодолено благодаря поразительному знанию японским зрителем чеховских пьес. Театральных педантов, однако, можно было видеть с томиками чеховских пьес, которые они скрупулезно просматривали во время антрактов.

– Никогда, видно, не прощу своей оплошности, допущенной во время гастролей в Японии Московского Художественного академического театра. Ни одной из пьес А. П. Чехова – «Вишневый сад», «Три сестры», «Чайка» – не удалось мне увидеть на токийской сцене, при этом всецело по своей собственной вине. Накануне гастролей МХАТа в Токио мне пришлось выехать в город Фукуока для чтения лекций в университете Кюсю. К моменту моего возвращения в Токио МХАТ выехал на гастроли в город Фукуока. Не судьба!

 

Целебное тосо

В комнате вновь появляется японка с подносом, бесшумно скользя по лакированной циновке. Ее появление меня настораживает. Уже поздний час. Где-то в глубине сознания мелькают мысли о том, что, как принято говорить в Японии, «долгий гость надоедает». Мне хочется найти нужные слова для выражения благодарности хозяину за внимание, дружескую атмосферу. Но Охара сэнсэй, кажется, менее всего утруждает себя анализом душевных эмоций и словесного творчества своего гостя.

– Встречая Новый год, – продолжает методично Охара, – японцы предпочитают хмельной напиток тосо или пряное сакэ (рисовое вино). Тосо пьют за здоровье и счастье. Обычно этот сорт сакэ настаивается на различных травах. Считается, что травяной настой придает силу и целебные свойства тосо. Сам напиток и обычай угощаться им на Новый год некогда пришли в Японию из Китая. Первоначально, однако, тосо не был алкогольным напитком. Предание гласит, будто в период Танской династии, отделенной от нас десятком столетий, во время страшной эпидемии, которая привела к массовой смертности, китайскому ученому по имени Сунь удалось найти лекарственную траву, применить ее и спасти многочисленных больных от неминуемой смерти.

В литературных источниках отмечается, что Сунь наливал созданное им лекарство, которое он назвал «тосо», в свой колодец, а затем, в конце года, вычерпывал из него воду и раздавал ее среди своих друзей и соседей, которые были глубоко убеждены в том, что этот напиток избавит их от недугов. Им, видимо, помогла вера в целебные свойства напитка…

Продолжая повествование, Охара берет с лакового подноса миниатюрную фарфоровую рюмку, которая сделана в виде двух усеченных конусов, соединенных узкими, почти острыми основаниями, наливает в нее тосо из теси – небольшого графина, похожего на фарфоровую вазочку для цветов, – и передает ее мне. Затем Охара наполняет тосо свою рюмку и предлагает мне откушать вместе с ним целебный нектар, имеющий столь поучительное историческое прошлое. Вкус тосо весьма своеобразный: букет травянистых растений и грибной запах сырой земли.

– Обычай применения таких лечебных трав претерпел в моей стране некоторую трансформацию. Врачи, как известно, излечивают лишь того, кто не умирает, или всех, кто остается в живых. Поэтому, не отвергая опыта древнего медика Суня, японцы стали добавлять некоторые травы в новогоднее сакэ для «укрепления здоровья». В литературных источниках, в частности в путевом дневнике «Тоса никки», написанном Ки-но Цураюки в 939 году, отмечается, между прочим, что в те дни тосо употреблялось только в качестве травяного лекарства, а не как новогоднее сакэ. К напитку тосо нам подают закуску осэти, состоящую из набора различных приготовлений, помещенных в дзюбако – складных лаковых коробках.

Наблюдая за своим японским собеседником, всматриваясь и вслушиваясь в его речь, я пытаюсь лучше понять его, усвоить логику его мысли, проникнуть в скрытую за внешней маской психологию этого человека. Но приподнять маску, чтобы увидеть подлинное лицо японца, чрезвычайно нелегко.

Впечатление Охара производит противоречивое: редкое сочетание рассудочности, острого, кажется, очень проницательного ума с какой-то детской непосредственностью, наивностью, временами доверчивой чувствительностью. Окружив себя книгами, рукописями, картинами, керамикой и бронзой, он трудится теперь над главами нового исследования, трудится упорно, самозабвенно, яростно.

– Из всех приятных вещей в жизни, – уверенно и с нескрываемым удовольствием говорит Охара сэнсэй, – только работа не оставляет какого-то осадка. Наука и искусство – существеннейшая сфера человеческой жизни и деятельности; без них человек не способен был бы возвыситься над всем окружающим его миром.

Иногда окружающие человека предметы способны довольно метко охарактеризовать его интересы, мысли, увлечения. «По вещам узнают их хозяина», – гласит японская поговорка. Едва ли не самое существенное в признании академика Охара, подумалось мне, нашло свое выражение, притом высокопоэтическим способом, в одном из увиденных мною изделий. Среди предметов старины и художественного мастерства возвышался срез выдержанного бамбука воскового оттенка, необычайно большого размера, с учащенными у самого основания кольцеобразными соединениями, коленцами. На его гладкой, будто отполированной, поверхности искусным резцом выгравированы стилизованные иероглифические знаки: «Если хочешь обеспечить будущий год, сей просо. Если рассчитываешь на десятилетие, насаждай деревья. Если же твои планы охватывают целое столетие, воспитывай людей».

И я подумал о том давнем времени, когда в славянской стране Дубровник царило правило, по которому все молодые люди, если они хотели жениться, высаживали семь десятков оливковых деревьев. Люди думали не только о масличных деревьях, плодоносящих обильно и долго. Они думали о будущем, о новых поколениях людей, которые смогут воспользоваться благами оливы.

И передо мной все отчетливее возникает облик японского ученого. Я вижу, как часто он проводит ночи и дни среди своих книг, в компании великих умов древности. Здесь он забывает многое, не знает унылых будней, не печалится о многотрудности своего пути, перестает страшиться самой смерти. А жизнь ученого в Японии всегда не была усеяна розами. Недаром японцы говорят: «Кто с мотыгой дружит, тот не тужит, кто книги носит, тот у других просит».

Наша беседа постепенно приобретает более веселый характер. То ли потому, что подействовало тосо, с его горьковатым привкусом и запахом травяных растений, то ли оттого, что атмосфера собеседования стала более непосредственной и несколько изменился сюжет нашего разговора.

– В переносном смысле, – с улыбкой произнес Охара и вновь удивил меня поразительной последовательностью своего повествования, – слово «тора» (тигр) применяется в значении «пьяный», «подвыпивший», «во хмелю», а выражение «тора-ни нару» – «превратиться в тигра» – означает «напиться пьяным».

Охара вновь наполняет наши конические микрорюмки, осторожно, чтобы не расплескать, поднимает свой бокал, символически чокается со мной, а затем медленно, с явным удовольствием потягивает праздничное сакэ.

– Любопытно, – совсем весело говорит академик, и мне самому делается радостно и смешно, – что степень опьянения характеризуется, так сказать, тремя калибрами тигра: «котора» – «малый тигр», первая степень опьянения, «тютора» – «средний тигр», который соответствует второй степени опьянения, и, наконец, «отора» – «большой тигр» – состояние крайнего опьянения… В фольклорной интерпретации это звучит так: «Сперва человек пьет сакэ, потом сакэ пьет сакэ, под конец сакэ пьет человека».

Условные, символические образы и сравнения Охара все более возвращают меня к той тревожной мысли, которая невольно мелькнула в моем сознании при появлении японки с подносом. И я испытываю на себе справедливость японской пословицы: «Сидеть, как на циновке из иголок»…

– Не пора ли заблудшему «тигру» убираться в свое логово, пока он окончательно не утратил способность передвигаться при помощи своих конечностей? – позволил я себе усомниться в желательности моего дальнейшего присутствия.

– Со дэс нэ! Ваши опасения не оправданы. Современная цивилизация достаточно позаботилась о средствах передвижения, в том числе и для «тигров», притом любого масштаба и «степени блаженства». К тому же, по наиболее достоверным сведениям, японский травяной напиток не производит заметного впечатления на наших северных соседей, которые обладают могучим, богатырским здоровьем и иммунитетом… Не то что японцы, которые и от бамбуковой росы пьянеют…

– «Металл проверяется на огне, человек – на вине», – ответил я известной японской поговоркой.

– «Вино начинается с церемоний, а кончается дракой», – в свою очередь заметил в том же ключе Охара сэнсэй.

– «Вино, – ответил я в том же тоне, – молчит до тех пор, пока закупорено в бутылке!» «Сакэ можно пить, но нельзя, чтобы оно тебя пило!»

– «Чрево твое – в тебе самом», – не унимается мой хозяин.

– «Кто не пьет, тот равновесия не теряет!»

– «Цветок хорош полураскрытый, опьянение хорошо легкое»…

– «Даже свое тело сердцу не доверяй», – пытаюсь я сохранить свои позиции.

– «Страдаешь или блаженствуешь – больше одной жизни не проживешь…» «Вино исцеляет от недугов».

– «Вино лучше ста лекарств, но причина тысячи болезней!» – продолжаю мобилизовать остатки своих резервов из японского фольклора.

– А помните строки Исикава Такубоку – одного из лучших наших поэтов недавнего прошлого?

Крестьяне отказались от сакэ… А от чего откажутся они, Когда им станет хуже?
Мне пришлось склониться…

Луна давно уже спряталась за шатровыми очертаниями крыши синтоистского храма. Вытянувшиеся черные ночные тени заслонили зеркальную гладь залива за нашим окном, «накрыла ночь все долины, горы». Где-то совсем поблизости бронзой прозвучал поздний гонг. Приглушенные звуки деревянных пластин в руках неусыпной стражи пунктуально отсчитывают шаги времени. Приближается новогодний час.

– Если у гостя возникают неблагоприятные ассоциации насчет тосо, то не согласится ли он в таком случае разделить с нами скромную трапезу? Быть может, нам удастся исправить свою опрометчивость и оставить о нашем доме лучшее впечатление. Японский народный обычай повелевает к новогоднему угощению приступить в двенадцать часов ночи тридцать первого декабря, а не первого января, поскольку в старину заход солнца означал конец суток и начало нового дня. По древней японской традиции, «тоси отоко», или «счастливый человек года», которым может оказаться глава семьи, старший сын или вообще старший мужчина в доме, обычно должен готовить в новогодний праздник еду для всей семьи на три дня. Честь «тоси отоко» в этом году выпала на мою долю. И я предвижу, что в моей семье всем не избежать трехдневного поста или же перейти на самообслуживание. Во всяком случае, мною приготовлены мои любимые блюда – бататы и сасими (блюдо из сырой рыбы)… Как принято среди японцев говорить: «Живешь у горы – ешь то, что дает гора; живешь у моря – ешь то, что дает море!»

– Сочту за честь и особое благо, несмотря на все угрозы «тоси отоко», – «лунная ночь и вареный рис всегда кстати». Мудрость японцев не находится в противоречии и с моим мироощущением: «Кто близок к киновари – пурпурный; кто близок к туши – черен», – вырвалось у меня внезапно.

– Ваш дух самопожертвования не может не восхищать. Считайте себя в таком случае вне опасности от магии моей кулинарии. Позвольте торжественно провозгласить: сегодня сохраняется господство гастрономии моей жены.

– Примите мою признательность за ваше великодушие и за честь разделить с вами царственную трапезу с изысканным вкусом супруги «счастливого мужчины наступающего года».

 

Окусан

Почти неуловимо для меня в комнату входит супруга академика, окусан, как принято ее называть по-японски. Она вновь приветствует нас на коленях, совершая низкие, до самого пола, поклоны и опираясь ладонями рук с собранными пальцами на циновку. Общественные приличия и этикет предписывают во время поклона опускать голову возможно ниже. Выбрать при этом должный момент при взаимном приветствии для завершения приветствия – не так просто. Считается предосудительным поднять голову первым раньше времени, до того, как другой еще продолжает припадать к земле. Не только иностранцы, но и сами японцы бывают нередко сконфужены возникающей в связи с этим неловкостью.

С маленьким, утонченным лицом, без традиционного грима, скромно держащаяся окусан беспрестанно кланяется мужчинам в ноги. На ней вся тяжесть забот по дому. Но главное – она непревзойденно готовит рис и содержит дом в безукоризненной чистоте, подбирая на циновках каждую пылинку. И натруженные, узловатые ее руки – свидетельство неустанных усилий, неистребимой домашней работы.

Неожиданно для себя я обнаружил, что хозяйка стала обладательницей необыкновенно искусного сооружения на голове, успев за время нашей беседы с Охара сделать прическу «марумагэ», которую носят замужние японки. Позднее я убедился, что у японок удивительно развит культ прически. Чрезвычайно сложными выглядят традиционные прически («симада», «момоварэ», «итегаэси», «марумагэ»), представляющие целые постройки на голове женщины, особенно во время праздников, разного рода обрядов и церемоний. Наибольшей изысканностью и мастерством поражают прически знаменитых гейш в древнестоличном городе Киото, где с давних пор понятия грациозности и вкуса связываются с обликом юных красавиц «майко» (танцовщицы). Не зря в народе говорят, что «в Осака любят покушать, а в Киото – пощеголять».

По велению супруги академика мы переходим в соседнюю комнату, служащую гостиной и столовой.

Следуя старинному обычаю, жена Охара, опустившись на колени, открывает раздвижную дверь и, низко склонившись в почтительной позе, приглашает нас пройти вперед, протяжно произнося слово «додзо» – «пожалуйте». Проводив нас, хозяйка, точно традиционная японская статуэтка, в белоснежных носках, похожих на копытца, вновь поднимается и мелкими шажками в полусогбенном положении семенит за нами.

Обычай повелевает гостю не торопиться в японском доме, передвигаться по циновкам осторожно, короткими и легкими шагами, в виде медленного скольжения на всей ступне. При этом необходима постоянная осмотрительность, особенно при переходе из комнаты в комнату с низким, нависающим расположением деревянных карнизов и высокими дощатыми порогами. Считается предосудительным переступать или перепрыгивать через предметы – подушки для сиденья, сервировочные столики, – которые могут оказаться на пути. Полагается осторожно передвинуть или перенести то, что мешает, а затем уже проходить.

Когда супруга Охара подошла к лампе, на ее широком и высоко подвязанном декоративном поясе «оби» засияла большая рубиновая брошь в тонком золотом обрамлении. Она, очевидно, заметила мой взгляд.

– Это подарок, – не без удовольствия заметила окусан, слегка прикасаясь к украшению рукой. – Рубин символизирует сорокалетие супружества.

– А жемчужина, что рядом с рубиновой брошью?

– Жемчуг преподнесен мне Охара сэнсэй на память о тридцатилетии замужества. Среди некоторых японцев бытует давняя условность отмечать каждую годовщину супружества в течение нескольких лет и десятилетий. В первую годовщину обычно преподносят сувенир или подарок из бумаги, во вторую – из ситца, в третью – из кожи, в четвертую – из шелка, в пятую – из дерева, в шестую – из железа, в десятую – из олова. Затем свадьба отмечается один раз в пять лет. Для пятнадцатой годовщины супружества символом является хрусталь, для двадцатой – фарфор, для тридцатой – жемчуг, для тридцать пятой – яшма или нефрит, для сороковой – рубин, для сорок пятой – сапфир, для пятидесятой – золото, для пятьдесят пятой – изумруд и, наконец, для шестидесятой – бриллиант.

– И перстень на вашей руке, очевидно, не без символического значения?!

– Со дэс, это еще одна условность. Изумруд у нас дарится в день рождения, если он падает на май месяц. Родившимся в январе преподносят гранат, в феврале – аметист, в марте гелиотроп (кровавик), в апреле – бриллиант, в июне – жемчуг, в июле – рубин, в августе – сардоникс, в сентябре – сапфир, в октябре – опал, в ноябре – топаз, в декабре – бирюзу.

 

В бумажной комнате

Интерьер японского дома, быть может, наиболее полно раскрывает национальную самобытность, определенные черты японского образа жизни, некоторые традиции и обычаи.

Комнаты в японском доме разделены между собой раздвигающимися стенами – так называемыми «фусума», – тонкими деревянными рамами, оклеенными простой или декоративной светонепроницаемой бумагой, или «седзи» – легкой решеткообразной стеной, заклеенной с одной стороны просвечивающей матовой бумагой. Удивительна приверженность японцев к использованию бумаги вместо стекла. Эта традиция сохраняет свою жизнестойкость и в наше время, хотя, как известно, первые рамы со стеклами в окнах применяются человеком уже с 375 года. Высота фусума и седзи всюду одинакова – несколько более полутора метров – достаточно, чтобы пройти среднему японцу. Фусума и седзи легко раздвигаются и могут свободно убираться.

Охара сэнсэй раздвигает седзи, и зимний сад будто врывается в дом. Не лишено смысла образное выражение, что японский дом днем бумажный, а ночью – деревянный. Он весь закрывается выдвигающимися щитами, ширмами, створками, ставнями.

И как-то внезапно в памяти возникли строки Исикава Такубоку:

Вот солнца блеск слабеет все на седзи… Смотрю на них – и у меня На сердце будто бы темнеет…

Эта конструктивная особенность имеет существенное практическое значение. Она позволяет легко «раздвигать стены» помещения до нужных размеров или, наоборот, «отгородиться» в желаемом масштабе. И когда все стены и щиты раздвигаются, то тогда здесь не остается ничего, кроме пола, потолка и несущих подпорок. И люди оказываются на полу, как на театральных подмостках, в окружении живой природы сада, который воспринимается как естественная декорация.

Не менее важно и то, что в условиях жаркого и влажного климата Японии в таком доме удается создавать нужный температурный режим. В этих целях «седзи» заменяются «есидо» – подвижной рамой с тонкой камышовой решеткой. И условия помещения изменяются. Воздух, который задерживается седзи с их бумажным покрытием, свободно движется теперь через комнату, что создает естественное охлаждение. В японских домах, как правило, редко либо вовсе не применяются электрические вентиляторы или устройства для искусственного охлаждения, пользование которыми от непривычки нередко приводит, по утверждению японцев, к серьезным ревматическим и простудным заболеваниям. Другим способом борьбы против влажной жары служит ратановый настил, который кладется поверх татами. Ратановая решетка также не препятствует свободному движению воздуха. И это в значительной мере способствует созданию прохладной атмосферы в комнате.

– Высота фусума и седзи, – говорит Охара, подойдя к скользящей стене, – возникла не без причинной связи. Она, представьте, имеет историческое объяснение. В свое время на балку, которая служит основанием для «нагэси» (бруска с углублением для подвижных дверей), вешались самурайские пики. Делалось это для того, чтобы в случае нападения на самураев в их доме они могли в один прием схватить пики и броситься в бой. Японские воины, как известно, были людьми не очень рослыми, и это отражалось на архитектурных пропорциях помещения, в том числе на высоте фусума и седзи. И хотя с тех пор прошло уже много времени, дома японцы строят по древним стандартам, как в старину. Этот консерватизм постепенно отходит, но традиции прошлого весьма устойчивы.

В современных японских домах, для которых характерны элементы модернизма, потолок достигает высоты до трех метров. В этом нельзя не видеть определенного видоизменения пропорций японской традиционной архитектуры под влиянием процесса европеизации.

– Поднятие потолка в японском доме, – замечает Охара сэнсэй, – не повлекло изменения традиционных размеров фусума и седзи. Добрые старинные манеры требуют соблюдения сидячей позиции при открытии и закрытии скользящих створок. Соответственно изменяется лишь «кокабэ» – стабильная часть стены, соединенная с потолочным перекрытием.

– Не свидетельствует ли поднятие потолка о том, что японцы постепенно «становятся на ноги»?

– Несомненно, японцы теперь меньше времени сидят на полу, больше ходят в своем доме. Мы, можно сказать, все решительнее «становимся на свои ноги». Это, конечно, в некоторой степени способствует постепенному изменению физических данных японцев, сказывается на их росте, на довольно заметном у молодого поколения удлинении нижних конечностей. В этом, разумеется, существенную роль играет и изменившийся в последние десятилетия рацион, который содержит сейчас больше молочных продуктов, мучных и мясных изделий.

Стремительное развитие жизни и чрезвычайно расширившиеся связи Японии с внешним миром приносят зримые изменения в японский быт и образ жизни. И мы видим, как многие японцы уже предпочитают меньше сидеть на татами, прибегают к европейской мебели, пользуются иностранной кухней, живут в европейских домах, носят не национальное кимоно, а европейские костюмы. Все это заметно меняет не только облик японского быта, но в известной мере и существо японской жизни. Но, разумеется, не все, отнюдь не все японцы подвержены весьма интенсивно развивающемуся процессу европеизации. Подавляющая масса японцев, особенно живущих в сельской местности, продолжает сохранять свою приверженность к национальным обычаям, традициям, самобытному образу жизни. Многочисленные национальные особенности японской жизни обладают необыкновенной жизнестойкостью. Они формировались на протяжении тысячелетий, в ходе исторического становления самой японской нации, в непрестанной борьбе, социальной и духовной. Они органически связаны со всей культурой японского народа и в своем существе неотделимы от самого его существования.

Вместо ковров и дорожек весь пол комнаты покрыт легкими соломенными матами – татами, эластичными циновками салатного цвета, обшитыми по краям коричневой лентой. Татами изготовляются определенного стандарта – около двух метров длины и одного метра ширины. Площадь японской комнаты и дома измеряется числом татами. Мы находимся сейчас в комнате из восьми татами.

Слово «татами», как разъясняется в японском этимологическом словаре, восходит к глаголу «татаму» – «складывать», «сгибать», «загибать» – и первоначально означало тонкую постилку из соломки, которая легко складывалась и убиралась. Нынешние плотные татами изготовляются из плетеной рисовой соломки, выращиваемой в Японии в течение многих столетий. Особенно ценятся свежие циновки. Они красивы и наполняют дом полевым травянистым ароматом.

По углам комнаты установлены деревянные колонны – почти не обработанные стволы деревьев. С них лишь снята кора, обрублены ветви, тщательно зачищены суки, но очень бережно сохранен их натуральный вид, вся первородная фактура дерева. Поверхность ствола, освобожденная от коры, не обрабатывается, не строгается, а лишь покрывается тонким слоем светлого лака для предохранения древесины от разрушения. Некрашеное дерево с годами темнеет, дает восхитительный узор и действует на редкость успокаивающе. Во всем этом ощутимо обнаруживается развитый вкус, эстетическое отношение к окружающим человека предметам.

Деревянные столбы, которые несут на себе конструктивную нагрузку и одновременно выполняют декоративную функцию, неподвижные простенки кокабэ над скользящими створками фусума, продольные балки с внутренними углублениями – нагэси – прочно связаны между собой потолочными перекрытиями на высоте немногим более двух метров и образуют единую архитектурную и художественную композицию. Здесь также видна органическая слитность архитектуры с декоративным искусством, на наш взгляд отнюдь не банальным, свежим, оригинальным. Все это создает приятное зрелище.

Поражает удивительная простота японской столовой. Ничего громоздкого, тяжелого, лишнего. И мне показалось, что дом мой, по меткому слову И. Эренбурга, чудовищно захламлен, завален вещами, вовсе ненужными предметами. Такое впечатление, что на моем письменном столе нагромождено несравненно больше вещей, чем во всей этой комнате. Никаких кресел, диванов, стульев, традиционных столов, занимающих обычно чуть ли не всю комнату. На первый взгляд – пустая комната, но необыкновенно изящных пропорций. Естественность, безыскусственность и простота, столь ценимые самобытным японским стилем.

Следует, однако, отметить, что не все здесь без скрытого смысла. Японский дом, заметил как-то Охара сэнсэй, напоминает чемодан с двойным дном. У него своя тайна, свои секреты. В стенах – внутренние шкафы, внешне декоративно замаскированные. В известном смысле японский дом более конструктивен и целесообразен, чем, в частности, железобетонные сооружения европейской архитектуры.

 

Похвала тени

Мы снова усаживаемся, подгибая под себя ступни, на разложенные в центре комнаты поверх свежих татами плоские подушки, отнюдь не воздушные, но и не жесткие. Выпуклым шитьем из шелковых ниток на них изображены стилизованные фениксы и драконы. Гостю предлагается занять почетное место у «токонома» – парадной ниши в стене. В ней на стене обычно висит «какэмоно» – картина, написанная тушью на бумаге; на подставке стоит ваза с цветами – бронзовая на керамике.

С одной стороны ниши, рядом с бамбуковым стволом, который служит декоративной колонной, выставлен свиток с изображением единственного иероглифического знака – «долголетие». Он выполнен черной тушью в манере древнекитайских мастеров – единым, непрерывающимся движением большой кисти. В почерке каллиграфа обнаруживается уверенность и динамизм. Свиток представляет собой не просто графическое изображение знака. Это – произведение искусства, каллиграфическая живопись, которая доставляет японцам не меньшее эстетическое удовлетворение, чем художественная картина. Нередко произведениям каллиграфической живописи отдается предпочтение. Они неизменно украшают дом буквально каждого японца. Каллиграфические свитки, выполненные прославленными мастерами древности, оцениваются в Японии наравне с выдающимися работами крупнейших художников с мировым именем.

Заметив мое любопытство, Охара сэнсэй извлекает из стоящей рядом вазы несколько рулонов и осторожно разворачивает их перед моими глазами, заметив, что искусство каллиграфической живописи – одно из наиболее самобытных явлений японской культуры. Каллиграфия – особый вид изобразительного искусства, высоко ценимый в Японии не только людьми образованными, но даже и малограмотными. Относительная близость иероглифики к рисуночному письму, передающему понятие через обобщение, позволяет каллиграфу-художнику разнообразными вариациями штрихов, положением кисти и т. п. добиться подлинно художественного эффекта, который даже человеку, незнакомому с иероглификой, дает понятный намек на существо изображаемого. В каллиграфии, добавил он, мы видим не только графическое искусство мастеров кисти, туши и бумаги. В нем – философские воззрения их авторов, взлеты их мечтаний, глубокие раздумья.

И вот перед нами эти древние и новые свитки с иероглифической вязью многообразных стилей и почерков, разных по замыслу, но неизменно динамичных, выразительных, исполненных жизни. Свой неповторимый характер, индивидуальность каждого мастера легко угадывались и по личной манере письма, и по силе штриха – то сплошного, монолитного и непроницаемого, то прерывистого, точно незаконченного, с воздушными пропусками, будто у кисти иссякла тушь.

В самобытной иероглифической каллиграфии находят свое отображение дух времени, определенные приметы эпохи. Если для наиболее раннего периода письменности характерны рисуночные штрихи иероглифических знаков, подобные «птичьим следам» или «головастиковым письменам», то для раннего средневековья весьма показательны работы прославленных поэтов и каллиграфов с их неповторимой вязью скорописных знаков «цаоцзы» – «травянистых иероглифов», курсивного письма с заостренными и выпрямленными штрихами, а также четко выписанными уставными иероглифами.

– Не правда ли, своеобразна стилевая манера исполнения? – не без восхищения говорит Охара сэнсэй, поймав мой сосредоточенный взгляд, устремленный на иероглифический свиток.

– Написано смело, кажется, одним движением кисти, с большой экспрессией. Невольно напрашивается аналогия с жар-птицей, с красотой оперения которой только и можно сравнить совершенство каллиграфии.

– Примечательна также семантическая судьба иероглифа и слова «долголетие». Первоначально, когда этот знак, как и вся китайская иероглифическая письменность, был адаптирован японцами, он, как известно, означал «многие годы», «продолжительность жизни», «долголетие», «долгая жизнь», «день рождения», «пить за здоровье», «провозглашать тост»… Именно в этом смысле он употреблялся на протяжении столетий. Не утрачено им это значение и в настоящее время. Однако теперь в Японии знак «долголетие» применяется главным образом как «поздравление», например с днем рождения, счастливым событием, Новым годом. Эта своеобразная трансформация, по всей вероятности, произошла вследствие того, что в Японии лучшим поздравлением и самым добрым пожеланием всегда считалось пожелание долгих лет жизни, долголетия. «Из всех благ жизни долголетие – высшее благо», – гласит японская народная мудрость. Весьма благожелательными считаются изображения журавля и черепахи, являющихся традиционными символами долголетия. Черепаха и журавль – соперничающие образы долголетия. Это отражено и в народной поговорке: «Журавль позавидовал долголетию черепахи». «Сетикубай» (сочетание бамбука, сосны и сливы), изображения журавля и черепахи, а также иероглифические знаки «долголетие» и «счастье» – характерные атрибуты свадебных церемоний в национальном духе. И я вижу – на противоположной стене комнаты висят свитки на длинном, вытянутом, как штука мануфактуры, листе шелковистой бумаги, испещренные крупными знаками, начертанными размашистым и уверенным почерком. На одном из них – строки Рансэцу (1652–1707), ученика знаменитого Басе:

Осенняя луна Сосну рисует тушью На синих небесах.

А рядом второй свиток, на котором строки Масаока Сики (1867–1902):

Долгий вешний день! Лодка с берегом неспешно Разговор ведет.

Характерно, что иероглифические свитки и картины, как и живые цветы в керамике, выполняют не просто декоративную роль в японской гостиной или столовой. Они образуют контрастность и усиливают глубину светотени в нише. Первостепенное значение придается здесь соотношению тонов и гармонии предметов искусства с общим тоном помещения, особенно ниши. Композиция и гармония алькова представляют собой как бы эстетический фокус.

– «В каждой гостиной, – медленно читает Охара, раскрыв небольшой том на японском языке, – устроена ниша, где висит на стене картина-панно и красуются в вазе живые цветы. Но эти картины и цветы не столько играют роль украшения залы, сколько придают глубину „тени“. Вешая картину-панно, мы прежде всего обращаем внимание на то, гармонирует ли она с общим тоном ниши и стен. „Гармония ниши“ чрезвычайно почитается нами. Поэтому, наряду с художественными достоинствами картины или же каллиграфической надписи, составляющих содержание панно, мы придаем такое же значение и их окантовке, так как если последняя нарушает „гармонию ниши“, то вся ценность панно от этого пропадает, какими бы художественными достоинствами ни обладало самое письмо панно. И наоборот, бывает так, что, не имея большой самостоятельной художественной ценности, панно-картина либо панно-надпись, повешенные в нише чайной комнаты, чрезвычайно гармонируют с нею, и от этой гармонии выигрывает как само панно, так и комната…»

– «Элементом гармонии, – после короткой паузы продолжает читать Охара сэнсэй, – является всегда „цвет давности“, которым отмечены фон картины, оттенок туши и измятость окантовки. „Цвет давности“ поддерживает соответствующий баланс с темнотою ниши или комнаты. Когда мы посещаем знаменитые храмы Киото или Нара, нам показывают сокровища этих храмов: панно, висящие в глубоких нишах их больших аудиторий. Очень часто в этих нишах даже днем царит полумрак, мешающий разглядеть рисунок панно, и, лишь слушая объяснения гида, по полустертым следам туши, представляешь себе, как прекрасна была картина-панно. И то, что время наложило свою руку на эту старинную картину, совсем не мешает целостности гармонии ее с полутемной нишей, даже наоборот: как раз самая неясность картины и дает это прекрасное сочетание. Картина в данном случае играет ту же роль, что и песочная стена, представляя художественную „плоскость“, имеющую назначение улавливать и удерживать на себе неверный свет комнаты. Вот где кроется причина того, почему мы, выбирая панно, придаем такое значение его давности и строгости его стиля. Картины новые, будут ли они написаны тушью или же исполнены в бледных тонах акварелью, безразлично, при неудачном выборе могут только испортить теневой эффект ниши».

Закончив чтение выбранного фрагмента, Охара, видя на лице своего гостя нескрываемый интерес к процитированному им литературному источнику, передает мне книгу с пожеланием отнестись к ней с «достойным ее вниманием и доверием». И вот в моих руках оказывается эстетический этюд известного японского романиста Дзюнитиро Танидзаки «Похвала тени» («Инъэй райсан»), который принес автору немалую литературную славу не только среди его японских земляков.

Глядя на этот подарок Охара, я подумал: как книга сближает людей, далеких друг от друга по месту своей жизни, с разными биографическими путями, опытом и познаниями, с совсем неодинаковым воспитанием и философией, с разными языками! Как она помогает лучше понимать других, а нередко пробуждает и симпатию к ним!

Своеобразие японского интерьера, по мысли Танидзаки, в значительной мере определяется особым способом освещения, необыкновенным соотношением света и тени, которые гармонируют с общим стилем японского помещения, его композицией, его оборудованием. Красота, на его взгляд, заключена не в самих вещах, а в комбинации вещей, плетущей узор светотени. Вне действия, производимого тенью, нет красоты: она исчезает подобно тому, как исчезает при дневном свете привлекательность драгоценного камня «ночной луч», блещущего в темноте.

Вскоре, будто что-то вспомнив, Охара с извинением берет у меня книгу, моментально перелистывает страницы, как мне показалось, ощупью, находит нужное место и, по-прежнему не торопясь и подчеркивая определенные слова, вновь начинает читать, видимо сам испытывая при этом немалый интерес и удовлетворение.

– «Говорят, что красота европейских храмов готического стиля кроется в их высоких заостренных кровлях, вонзающихся в небо. Храмы нашей страны являют в этом отношении полную противоположность. Отличие их заключается прежде всего в том, что верх здания покрывается большой черепичной кровлей, корпус же скрывается в глубокой и широкой тени, образуемой навесом кровли. Да и не только храмы, – будь то дворец или дом простолюдина, безразлично, – в их внешнем облике прежде всего бросаются в глаза большая кровля, крытая в одних случаях черепицей, в других соломой, и густая тень, таящаяся под нею. Под их карнизом даже среди белого дня бывает темно, словно в пещере: вход, двери, стены, балки – все погружено в густую тень. Вы не найдете в этом отношении разницы между величественными постройками, вроде храмов Тионъин и Хонгандзи, и крестьянскими избами в глухих деревнях. Когда вы сравниваете части здания старинной постройки, находящиеся выше и ниже карниза, то вы уже при одном поверхностном осмотре убеждаетесь, насколько кровля тяжелее, громоздче и занимает большую площадь, чем остальная часть здания. Строя себе жилище, мы прежде всего раскрываем над ним зонт – кровлю, покрываем землю тенью и уже в тени устраиваем себе жилье. Европейские дома, конечно, тоже не обходятся без кровли, но у них назначение последней состоит скорее в защите от дождя, чем от солнечных лучей; можно даже усмотреть обратное стремление: не давать места тени, а дать возможно больший доступ свету внутрь здания. Об этом говорит один внешний вид европейских строений. Если японскую кровлю можно сравнить с зонтом, то кровлю европейскую можно уподобить головному убору, притом с очень небольшими полями, вроде кепи. Это позволяет даже отвесным лучам солнца освещать стены здания почти до самого края карниза.

Длинные навесы у крыш японских домов, – продолжает читать Охара, отпив немного чая и привычным движением руки поправив очки, – обязаны своим происхождением, по-видимому, климатическим и почвенным условиям, а также особенностям строительного материала. Быть может, то обстоятельство, что раньше мы не пользовались ни кирпичом, ни стеклом, ни цементом, создало необходимость защищаться от ливней, захлестывающих сбоку, путем устройства далеко выступающих навесов. Вероятно, и японцы признавали более удобными не темные комнаты, а светлые, но сама необходимость заставила их отказаться от последних. Но то, что мы называем красотой, развивается обыкновенно из жизненной практики: наши предки, вынужденные в силу необходимости жить в темных комнатах, в одно прекрасное время открыли особенности тени и в дальнейшем приучились пользоваться тенью уже в интересах красоты. И мы действительно видим, что красота японской гостиной рождается из сочетания светотени, а не из чего-нибудь другого. Европейцы, видя японскую гостиную, поражаются ее безыскусственной простотой. Им кажется странным, что они не видят в ней ничего, кроме серых стен, ничем не украшенных. Быть может, для европейца такое впечатление вполне естественно, но оно доказывает, что тайна «тени» ими еще не разгадана. Наши гостиные устроены так, чтобы солнечные лучи проникали в них с трудом. Не довольствуясь этим, мы еще более удаляем от себя лучи солнца, пристраивая перед гостиными специальные навесы либо длинные веранды. Отраженный свет из сада мы пропускаем в комнату через бумажные раздвижные рамы, как бы стараясь, чтобы слабый дневной свет только украдкой проникал к нам в комнату. Элементом красоты нашей гостиной является не что иное, как именно этот профильтрованный неяркий свет. Для того чтобы этот бессильный, сиротливый, неверный свет, проникнув в гостиную, нашел здесь свое успокоение и впитался в стены, мы нарочно даем песчаной штукатурке стен окраску неярких тонов. В глинобитных амбарах, на кухнях, в коридорах мы подмешиваем в штукатурку специальные блестки, но стены в гостиной покрываем обычно матовой песочной штукатуркой, ибо блеск стены уничтожал бы всякое впечатление от скудного, мягкого, слабого света».

Охара прерывает чтение, снимает очки, тщательно их протирает.

– Никак не могу без них. Сразу же чувствую себя как слепой, что палку вдруг потерял.

Слушая Охара сэнсэй, я всматриваюсь в книги, стеной возвышающиеся до потолочных стропил. Читаю их иероглифические названия: «История японской культуры» Цубои, «Культура доисторической Японии» Кобаяси, «Этнографический словарь» Янагида, «Изучение древней истории Японии», «Общество и идеология древней Японии», «Императорский дом», «Как трактовать историю» Цуда, «Идеология феодализма в Японии» Нагата… Из каждого тома, видимо тщательно проштудированного ученым, выглядывают, точно головы над иероглифическим морем, заставки разных цветов и конфигураций, с бисерным почерком сделанными пометками и обозначениями. А вокруг сотни других фолиантов – увлеченный разговор об исследованиях, рукописях, книгах. Поистине: «Мясник рассуждает о свиньях, а ученый – о книгах».

– «Нам доставляет бесконечное удовольствие, – продолжает Охара сэнсэй, – видеть это тонкое, неясное освещение, когда робкие, неверные лучи внешнего света, задержавшись на стенах гостиной, окрашенных в цвет сумерек, с трудом поддерживают здесь последнее дыхание своей жизни. Мы предпочитаем этот свет на стенах, вернее, этот полумрак всяким украшениям – на него никогда не устанешь любоваться. Естественно, что штукатурка желается исключительно ровного цвета, без узора, для того чтобы не возмутить полусвета, отдыхающего на песочных стенах. Каждая комната имеет свою, отличную от других окраску стен, но как незначительно и трудно уловимо это отличие. Это даже не цветовая разница, а разница в оттенках – даже больше: разница в зрительном восприятии наблюдающих лиц. От этой едва уловимой разницы в цвете стен каждая комната приобретает и свой нюанс тени».

 

Новогодняя трапеза

Закончив чтение этого отрывка, Охара медленно, как бы в раздумье, закрывает книгу, передает ее мне, а затем, принеся извинение гостю за допускаемую неучтивость («Сицурэй симасита!»), начинает помогать своей супруге в приготовлении новогодней трапезы.

С нескрываемым нетерпением я раскрываю книгу с этюдом Танидзаки и углубляюсь в мелкий иероглифический текст.

«Если уподобить японскую залу картине, исполненной тушью, то бумажные раздвижные рамы будут ее самой светлой частью, а ниша – самой темной. Каждый раз, когда я смотрю на выдержанную в строгом стиле нишу японской залы, я прихожу в восхищение перед тем искусством распределения светотени, которое свойственно только японцам, постигшим тайну „тени“. Здесь вы не увидите никаких ухищрений: комбинацией простого дерева с простыми стенами в глубине комнаты ограничено пространство, где лучи света, дошедшие извне, рождают неясную тень. Вы вглядываетесь в мрак, наполняющий пространство за выступом карниза над нишей, плавающий вокруг цветочной вазы, таящийся над этажеркой „тигаидана“ (этажерка, полки которой имеют не ровные поверхности, а уступообразные), и, зная, что это только тень, вы тем не менее чувствуете, как будто это воздух тихо притаился здесь, как будто тишина вечности владеет этими темными углами».

Прочтя одну страницу, я с неослабевающей пытливостью продолжаю штудировать текст этюда, испытывая радостное ощущение, которое возникает, когда трудно оторваться от увлекательного сюжета или зрелища. И я вновь испытываю какой-то наплыв мыслей, образов, картин. Главный замысел автора, основная идея произведения проступает для меня все рельефнее, благодаря последовательному повторению сюжетных ситуаций, мотивов, тематических образов.

«Где ключ к этой таинственности? Секрет в ее магической силе тени. Если бы тень была изгнана из всех углов ниши, то ниша превратилась бы в пустое место. Гений надоумил наших предков оградить по своему вкусу пустое пространство и создать здесь мир „тени“. Тень внесла настроение таинственности, с которым не могут соперничать ни стенная живопись, ни украшения. Фокус как будто бы простой, на самом же деле не всякому доступный. Круглый вырез окна сбоку ниши, глубина свисающего над нишей карниза, высота верхней балки ниши, – все их пропорции создавались ценой усилий, незаметных глазу, но легко вообразимых. Особенно заслуживает быть отмеченным „кабинетное“ окно – „сеин“, с его бумажными рамами, пропускающими слабый белесый свет. Стоя перед ним, я не замечал, бывало, как течет время. То, что мы называем „кабинетом“, как показывает самое имя, в старину было комнатой для чтения и письма, и окно в ней было устроено именно с этой целью, но с течением времени оно превратилось в источник света для ниши. Впрочем, в большинстве случаев -окно это служит не столько источником света, сколько фильтром, процеживающим сквозь бумагу боковые лучи внешнего света, заглядывающего в комнату, и в нужной мере ослабляющим их. Какой холодный молчаливый оттенок имеет этот свет, отражающийся на внутренней стороне бумажных рам! Солнечные лучи, пронырнув из сада под навес кровли, пробравшись через веранду и с большим трудом проникнув сюда, уже бессильны освещать предметы, – они словно утратили всю свою живительную энергию и способны только выделять белым пятном квадрат бумажных раздвижных рам. Я часто стаивал перед этими рамами и пристально вглядывался в их бумажную поверхность, светлую, но не режущую глаз. В залах больших храмов лучи света, гораздо более удаленные от сада, становятся еще слабее и почти не меняют своего слабого белесоватого тона ни весной, ни летом, ни осенью, ни зимой, ни в ясную, ни в пасмурную погоду, ни утром, ни днем, ни вечером. И тень, окаймляющая узенькие, длинные полоски бумаги, заключенные между деревянными палочками частой решетки рамы, кажется недвижной пылью, навсегда впитавшейся в бумагу».

В комнате продолжается приготовление. Охара сэнсэй и его супруга деловито то входят, то выходят. Появляются новые предметы и посуда. А мною продолжает владеть неудержимое желание проникнуть в чудесную тайну японской тени.

Интерес к книге возрастает и оттого, что в ней по-особенному, очень индивидуально чувствуется автор, его мысль, полнота настроения, щедрость поэтического видения, какое-то преклонение перед едва уловимыми красками окружающего нас мира с его ритмом, который столь своеобразно слышит писатель, с бесконечной гаммой нюансов, движений света и теней, которые обнаруживаются поразительной зоркостью художника.

«В такие моменты я стою словно зачарованный и, прищурив глаза, как сквозь сон гляжу на этот свет. Я стою перед впечатлением, как будто перед моими глазами поднимаются вверх дрожащие струйки воздуха и ослабляют силу моего зрения. Это – свет, излучаемый белой бумагой. Бессильный разогнать мрак ниши и даже отбрасываемый им обратно, он создает какой-то свой призрачный мир, в котором трудно разграничить свет и тьму. Не казалось ли вам, когда вы входили в такую залу, что плавающие в ней лучи света – не обыкновенные лучи, а лучи, имеющие какую-то особенную ценность, вес и значимость? Не приходилось ли вам испытывать какой-то безотчетный страх перед „вечностью“, когда, находясь в такой комнате, вы вдруг переставали замечать время и вам казалось, что прошли целые месяцы и годы, что, выйдя на свет божий, вы увидите себя уже седым стариком?»

Комната совсем преобразилась. Она как бы наполнилась содержанием. Привычные предметы придали ей домашний уют, интимность. Под каллиграфическим свитком появился «бонсай» – карликовое деревцо в синей керамической чаше. Живая сосна в миниатюре – она является фамильным сокровищем. Это почти вековое дерево. Оно бережно передается по наследству из поколения в поколение. Особый уход, постоянно поддерживаемый микрорежим позволяют японским садоводам искусственно задерживать рост растения, сохранять его определенные размеры и форму. Подлинный «бонсай» должен обладать как бы в масштабе всеми естественными качествами растения и создавать впечатление натуральности. Чем дольше я смотрю на «бонсай», тем больше создается впечатление, что это настоящая сосна, о которой японцы говорят, что она еще «с вершок, а уже видно, что из нее доска выйдет». Но сосна с ее неизменным вечнозеленым убранством прежде всего – олицетворение постоянства, жизнестойкости и долгожития. Излюбленное дерево живописцев и поэтов. Таким образом, два различных предмета – бумажный свиток с изображением иероглифа «долголетие» и живое растение – являются не просто декоративными предметами. Они определенным образом соотносятся между собой, подчинены одной идее. Как и разные формы искусства, каллиграфия и «бонсай» служат средствами символического выражения той же самой идеи долголетия.

С другой стороны ниши, рядом со вторым бамбуковым стволом, который служит границей ниши, расположен еще один свиток с изображением иероглифа «счастье» в том же художественном масштабе, что и знак «долголетие». Он выполнен одним и тем же мастером в совершенно одинаковой стилевой манере, столь же сильным, выразительным почерком.

– Иероглифы «долголетие» и «счастье», – объясняет Охара сэнсэй, – считаются в Японии парными или сопутствующими друг другу. Они являются наиболее существенными факторами в жизни человека и, без всякой опасности преувеличения можно сказать, пользуются наибольшей популярностью в народе, как символы самой высокой доброжелательности и ожиданий.

И мне почему-то подумалось о выступлении почетного профессора университета Тохоку Масадзи Кондо 20 ноября на конференции по вопросам долголетия:

«Избегать употребления риса в больших количествах, больше бобовых и овощей – вот путь к долголетию».

По сравнению с европейцами и американцами среди японцев крайне редки случаи долголетия, – лица возрастом выше семидесяти лет составляют всего лишь 3 процента к населению страны, вдвое меньше, чем в Европе и Америке. Однако в той же Японии между различными районами существует значительная разница. Профессор Кондо изучил данные семисот деревень с большим и малым числом случаев долголетия, – учел фактические климатические, географические условия, семейные обстоятельства, традиции в области питания, условия труда. Вот выводы, к которым пришел профессор Кондо.

Предпочтительное, а тем более обильное употребление в пищу риса во всех без исключения случаях препятствует долголетию, – наступает преждевременное старение, растет число апоплексии даже среди молодежи. В деревнях района Тохоку, возделывающих рис, особенно много иллюстраций к этому положению. В префектуре Акита лица возрастом выше 70 лет составляют всего лишь 1 процент из лиц, умерших в возрасте старше 20 лет, 49 процентов погибли от кровоизлияния в мозг. Причину этого следует искать в том, что в разгаре полевых работ здесь потребляют в день до четырех килограммов риса и сверх того соленья, что в три раза больше, чем в каком-либо другом районе страны.

В деревнях с высокой средней продолжительностью жизни крестьяне повседневно употребляют в пищу рыбу либо бобовые. Случаев долголетия особенно много в тех деревнях, где крестьяне питаются внутренностями рыбы либо мелкой рыбой, подаваемой целиком (например, в деревне Номаси района Идзу-Осима). Даже в тех горных деревнях, где совершенно нет ни рыбы, ни мяса, случаев долголетия много, если крестьяне обычно питаются бобовыми (например, деревня Нарисава, префектура Яманаси).

Все деревни с большим числом случаев долголетия потребляют большое количество овощей. Там, где не хватает овощей, едят чаще и больше рыбу, что сокращает продолжительность жизни. В таких деревнях больше смертных случаев от сердечных заболеваний. В поселках рыбаков, не имеющих лодок, это особенно заметно, – примеров этого много на Хоккайдо. В деревнях, питающихся водорослями, случаи апоплексии крайне редки, долголетие наблюдается особенно часто (Тога, префектура Акита).

На небольшой подставке стоит переливающаяся лаком шкатулка, будто вылитая из черной воды. В кованой бронзовой оправе кружевной работы тонет в прозрачной воде несколько вытянувшихся нарциссов.

Приготовление закончено. Стол накрыт, праздничный, гостеприимный стол. Поистине: «И жемчуг на стол подают, и лавром печи топят». Передо мной стоит низкий лакированный столик с очень изогнутыми под себя, почти полукруглыми ножками. В центре стола – квадратная керамическая тарелка с пластично загнутыми кверху углами. На ней знакомые мне традиционные лепешки «кагамимоти» из круто замешенного теста, которое готовится из клейкого риса и долго месится в особых ступах. Лепешки едят, обмакивая их в густой сироп из красных бобов с сахаром.

Кагамимоти, сделанные в виде двух сложенных лепешек, – одно из старинных угощений. Их приготовление, по свидетельству литературных источников, началось еще в годы Энги (901–922), и с тех пор они являются непременным блюдом во время новогодних праздников. Кагамимоти обычно украшают стол на наиболее почетном месте, в лучшей комнате дома, где принимаются друзья и гости. Приготовленные примитивным образом из простого риса кагамимоти со времени далекой старины символизируют в народной жизни благополучие и удачу. Ничто, кажется, не окружено таким благоговением в новогодние дни, как эти незатейливые хлебцы из риса, самого насущного продукта японца.

Примечательно, что эти рисовые лепешки подаются к столу также одиннадцатого января (кагамибираки), только к этому времени они настолько затвердевают, что их приходится разбивать при помощи молотка, но никогда не с помощью ножа – недопустимо, по традиции, резать символ счастья. Размельченные частицы лепешек затем варят вместе с рисом и красными бобами и подают на завтрак. Эта трапеза означает конец новогоднего праздника. Народный обычай велит на Новый год непременно отведать это блюдо, которое обычно подается вместе с соевым соусом.

Приготовленный на пару рассыпчатый рис жемчужно отливает в деревянном жбане, охваченном двумя скрученными из бамбуковых лент жгутами.

Селедочная икра – также одно из наиболее популярных и любимых новогодних угощений. Множество икринок символизирует приумножение семьи, благополучие, богатство.

Когда на моем столе появились «хамагури» – морские ракушки, перед моими глазами возникла многократно виденная картина: тысячи людей на японском побережье кропотливо отыскивают во время морского отлива хамагури. Низко нагнувшись или совсем припав к прибрежному илу, взрослые и дети терпеливо выискивают морскую ракушку, поджаренное мясо которой является одним из лакомых блюд национальной кухни. В удачный сезон хамагури заполоняют рыбные лавки и рестораны, бойко распродаются подвижными буфетами на перронах железнодорожных станций.

Едва ли хотя бы одно застольное угощение в Японии обходится без супа из овощей или морских продуктов. Нередко суп подается в пиалах из черного лака. И сейчас я вижу на своем столике небольшую лаковую пиалу несколько вытянутой формы, с плотно прикрывающейся крышкой, удерживающей тепло. В ней горячий суп «дзони» из морских водорослей и рыбы с плавающими на поверхности лепестками «нори» – «морского мха». Случается, что простые вещи надолго сохраняются в сознании и ярко видятся нашей памятью. Читая позднее этюд Танидзаки, я мысленно вернулся к нашей встрече с японским ученым, и перед моими глазами возникла новогодняя трапеза в доме Охара сэнсэй.

«Когда я сижу перед лакированной чашкой с супом, слушаю неуловимый, напоминающий отдаленный треск насекомых звук, льющийся из нее непрерывной струйкой в ухо, я предвкушаю удовольствие, какое получу сейчас от того, что буду есть, – я чувствую, как чья-то невидимая рука увлекает меня в мир тончайших настроений. Состояние это, вероятно, аналогично тому, какое бывает у служителя чайного культа, когда он, слушая клокотанье котелка с горячей водой на очаге, вызывает в своем представлении звон горного ветра в сосновой хвое и уносится мыслью в тот мир, где собственное „я“ совершенно растворяется. Говорят, что японские блюда предназначены не для того, чтобы их вкушать, а для того, чтобы ими любоваться. Я бы сказал даже – не столько любоваться, сколько предаваться мечтаниям. Действие, ими оказываемое, подобно беззвучной симфонии, исполняемой ансамблем из пламени свечей и лакированной посуды…»

«Беззвучная симфония»… В этих словах, на мои взгляд, заключена сокровенная истина японской жизни. Можно нередко услышать, что японцы не столько люди слуха, сколько люди зрения. Произведения музыкального творчества, если говорить не о фольклоре, а о симфонической музыке, вне сомнения, существенно уступают их успехам в области изобразительного искусства.

«Когда-то мой учитель, писатель Сосэки [], – рассказывает далее Танидзаки в этюде «Похвала тени», – в своем произведении «Подушка из травы» («Кусамакура») посвятил восторженные строки цвету японского мармелада «екан». Не находите ли вы, что цвет его тоже располагает к мечтательности? Эта матовая полупрозрачная, словно нефрит, масса, как будто вобравшая внутрь себя солнечные лучи и задержавшая их слабый грезящий свет, эта глубина и сложность сочетания красок, – ничего подобного вы не увидите в европейских пирожных. В сравнении с цветом екана каким пустым и поверхностным, каким примитивным кажется, например, цвет европейского крема. А когда еще екан положен в лакированную вазу, когда сочетание его красок погружено в глубину «темноты», в которой эти краски уже с трудом различимы, – то навеваемая им мечтательность еще более усугубляется. Но вот вы кладете в рот холодноватый, скользкий ломтик екана, и вам кажется, как будто вся темнота комнаты собралась в одном этом сладком кусочке, тающем сейчас у вас на языке. И вы чувствуете, что вкус этого не бог весть какого вкусного екана приобрел какую-то странную глубину и содержательность».

Читая «Похвалу тени», я вспомнил слова Охара о том, что чтение – не просто познание нового. Чтение не только знакомит с фактами и явлениями, но открывает пути к познанию жизни и эстетики, вырабатывает вкус и проницательность. Людям, помимо всего, должен быть свойствен философский подход к познанию мира.

«В любой стране, – отмечает далее Танидзаки, – обеденным блюдам стараются придать такое сочетание красок, чтобы оно гармонировало с цветом посуды и стен столовой. Японские кушанья особенно требуют такой гармонии, – их нельзя есть в светлой комнате и на белой посуде: их аппетитность от этого уменьшается наполовину. При одном взгляде на суп, приготовленный из красного „мисо“ [], который мы едим каждое утро, вам становится ясно, что в старину это мисо получило свое развитие в полутемных домах. Однажды я был приглашен на чайную церемонию, где нам подали суп из мисо. До того времени я ел этот суп, не обращая на него особенного внимания, но когда я увидел его поданным при слабом свете свечей в лакированных черных чашках, то этот густой суп цвета красной глины приобрел какую-то особенную глубину и очень аппетитный вид. Соя обладает такими же свойствами. В районе Камигата [], под названием «тамари», употребляют в качестве приправы к сырой рыбе, нарезанной ломтиками, а также к соленым и вареным овощам сою довольно густой консистенции. Эта липкая блестящая жидкость обладает богатой «тенью» и прекрасно гармонирует с темнотой. И даже такие блюда, как белое мисо, бобовый творог, прессованная вареная рыба «камабоко», сбитый крем из одной разновидности картофеля «тороро», сырая белая рыба и т. д., то есть блюда, имеющие белый цвет, также не дают надлежащего колористического эффекта в светлой комнате. Да и отваренный рис ласкает взор и возбуждает аппетит только тогда, когда он наложен в черную лакированную кадушечку и стоит в затемненном месте. Для кого из японцев не дорог вид этого белого, только что отваренного риса, наложенного горкой в черную кадочку, в момент, когда с него снята крышка и из-под нее поднимается кверху теплый пар, а каждая крупинка риса блестит словно жемчужинка. Разве не говорит все это об одном – что наши национальные блюда гармонируют со слабой освещенностью, основным тоном своим имеют «тень»…»

Мягкость и теплота, исходящие от двух фонарей «андон», сделанных из бамбука и японской матовой бумаги, создают в комнате атмосферу домашнего уюта и интимности. В такой обстановке полумрака и тишины легко утрачивается ощущение времени. Рядом со мной стоит «хибати» – керамическая бочкообразная урна темно-синего цвета с тлеющими в золе древесными углями. Такие же обогревательные печи стоят рядом с Охара и его супругой. Изредка они ворошат угли железными иглами, которые очень напоминают японские палочки для еды. Временами Охара прикасается руками к теплой поверхности глазированной керамики, чтобы согреть зябнущие в прохладном воздухе кисти рук.

В японских домах не существует отопительных устройств, подобных тем, которые приняты в европейских помещениях. В наиболее холодные зимние дни японцы пользуются специальными жаровнями с тлеющими древесными углями или «хибати», а в последние годы широкое распространение получают электрические обогревательные приборы. Однако предпочтение японцы отдают прохладной атмосфере в помещении, а не перегретому и высушенному воздуху, к которому они вообще непривычны в связи с естественным для них влажным морским климатом в Японии.