Даллас первый догадался предложить девушке закусить и выпить вина.

Она согласилась без всякого жеманства. Вообще, в ней была такая простота, что прежде, тем она успела сколько-нибудь проявить себя, художники уже почувствовали товарища. А то, что она была мила и привлекательна, как будто даже освежило их атмосферу, точно на этот стол, беспорядочный и запятнанный, поставили букет цветов.

Руки как-то сами собой потянулись закрыть чистыми салфетками залитыe вином места на скатерти, а явившемуся на звонок лакею приказано было немедленно убрать со стола все лишнее.

Даллас следил, как девушка взяла ресторанную карту и пробежала ее глазами. «Э, да она, видно, с ресторанами знакома», — учел он свое маленькое наблюдение, но видя, что гостья не решается заказать сразу, поспешил на помощь.

— По-видимому, вы, барышня… извините, я не знаю вашего имени…

Девушка с простодушием заявила:

— Да зовите меня Ларочка, меня все так зовут.

Художник галантно наклонил свою круглую стриженую голову.

— Если позволите…

В его тоне послышалась легкая фамильярность.

— Так вот, Ларочка, я вам порекомендую такие вещи, каких вы не найдете нигде во всем мире.

— О-о, Даллас у нас известный гастроном, — шутливо поддержали его товарищи. — Так и называется гастроном и путешественник Даллас-Симулеско.

— Дурацкое прозвище, — отшучивался художник. — Это все наш писатель выдумывает. Вот он сидит, по-видимому, тихоня, а на самом деле ужасная язва.

Ларочка вторично протянула Дружинину руку, и его еще более смутило, что она, не заметив его при первом знакомстве, сейчас выказала особое внимание.

— Однако перейдем к делу, — продолжал Даллас, взглянув на выжидательно стоявшего лакея. — Прежде всего, — внушительно продолжал он, — на закуску баклажанная икра с прованским маслом и зеленым лучком. Я сам приготовлю вам эту прелесть. Затем… — он сделал паузу и огорченно причмокнул языком. — Эх, жалко, что нет скумбрии. Явилась в море какая-то проклятая рыба — паламида и уничтожает ее. Вместо нее — камбала, конечно, отварная с картофелем. — Даллас даже облизнулся на это. — Камбала свежая, как поцелуй молодой девушки. Сам нынче испробовал.

— Поцелуй? — плутовато спросила Ларочка и рассмеялась, и все художники также рассмеялись, подхватив ее жалкую остроту.

Становилось ясно, что при этой гостье нечего сдерживаться, и даже чопорный Лесли решил, что сюртук можно расстегнуть.

Даллас шутливо-скромно потупился и еще более облегчил тон:

— К сожалению, я никогда не испытал того, что заподозрили вы. Мое сравнение сделано лишь по догадке. Я могу только завидовать некоторым счастливцам. — И комично вздохнув, он перевел с нее лукавый взгляд своих смеющихся калмыцких глаз на Стрельникова.

Она, продолжая улыбаться, поднялась со стула и направилась к тому.

— Что это вы рисуете?

— Это… пардон, — поправил ее Лесли, — карандашом или углем рисуют, а когда, с…собственно говоря, работают красками, принято выражаться — пишут.

Ей это показалось забавным: значит, у художников как раз наоборот.

Она стояла за плечами Стрельникова и с любопытством смотрела, как его кисть переходила с палитры на полотно, и с каждым мазком картина все более определялась и оживала.

Около храма выросла темная роща, но деревья ее были уродливо-странные, точно морские бури согнули их стволы и перепутали ветви и корни, местами выступившие наружу. Это темное пятно сразу как будто осмыслило картину. Точно в нем заключался ее фокус.

— Что изображает все это? — спросила девушка.

Стрельников ответил, продолжая писать.

— Что хотите, Ларочка.

Даллас пояснил:

— Искусство, милая барышня, тем и прекрасно, что каждый берет из него то, что близко его душе.

Дружинин вмешался в эту беседу:

— А я бы определил эту картину одним словом: Стихия. Вот она, — указал он на море и едва не испачкал краскою палец, — бесконечная и таинственная, как всякая стихия: будь то океан, огонь, ветер, любовь.

— По-ошел, — прервал его Даллас. — Не слушайте его, Ларочка, он писатель и потому относится к живописи совсем не так, как надо. Слушайте только меня. Я самый умный в этой компании.

— Врет, я самый умный.

— Нет, я.

— Нет, я, — дурачились художники. Но Даллас повелительно поднял руку.

— В живописи все в красках, во взаимоотношении красочных пятен, и мудрствовать тут нечего.

— В красках и в движении, — дополнил Ольхин.

— Движение дело второстепенное. Главное же, когда вы смотрите на картину, вас прежде всего привлекают краски, и если краски свежи, приятны, а еще лучше, новы для глаз и, в общем, дают благородный тон, значит, художник сделал свое дело.

Но писатель не хотел сдаваться.

— Черт возьми, я понимаю краски, но нельзя же так суживать сферу живописи. Если дашь самые прекрасные и даже новые отношения красочных пятен, но не сообщишь этому никакого смысла, получится ерунда, а не искусство.

— Нет, не ерунда, потому что учит тебя, полуслепого, различать новые вибрации тонов, обогащает твой глаз новыми открытиями, о которых ты не подозревал, так сказать, проясняет твое зрение. Ведь ты же сам сознавался…

— Ну, да, — перебил Стрельникова Дружинин. — И я рад подтвердить, что с тех пор, как познакомился с вами, вижу в природе больше красоты. Но, однако же, ты пишешь определенный пейзаж, даже стараешься украсить его теми или иными фигурами, а не даешь только одни красочные вибрации.

Художники следили за этим спором и чувствовали, что здесь дело не только в выяснении истины.

Кроль недовольно шепнул Ольхину:

— Ну, вот, я так и знал, что будут распускать павлиньи хвосты.

Стрельников пожал плечами.

— Понятно, что я некоторым образом должен заботиться о форме. Ну, как скажем, вина надо разливать по бокалам или кубкам. Конечно, приятно, чтобы эти кубки и бокалы были также благородны и красивы, но для тех, кто любит и понимает вино, дело не в этих пустяках. Да, да, как для любителей вин все дело во вкусе, способном различать тонкость их, так дня нас все в зрении, все в глазах.

Гугенот, не умевший никогда связать так стройно десяток слов, ревниво перебил.

— Э, с…собственно говоря, мадемуазель Ларочке… — он не решался ее назвать просто Ларочкой, — с…собственно говоря, скучно слушать эту философию.

Но девушка, не привыкшая к подобным беседам, с блестящими от удовольствия глазами, с тайной гордостью переводила взгляд с одного спорщика на другого, заставляя их невольно настораживаться.

— Правда, — созналась она, — я, может быть, не совсем поняла вас и вас. Но мне кажется… — Она вдруг покраснела и неожиданно закончила:

— Вы оба правы.

— Браво! — подхватили художники. — Вот голос истинной мудрости.

— А потому, — наливая ей и себе белого холодного вина, весело возвысил голос Даллас, — я предлагаю выпить за глаза художника, за этот величайший источник земных радостей и, в частности… — он закругленным движением, наклоняя на бок голову, обратился к гостье. — За дивные, прекрасные…

Художники, также спеша наполнить свои стаканы, с мальчишеским озорством дополняли его эпитеты:

— Пленительные.

— Несравненные.

— Умопомрачительные…

— Да, да, — вторил им Даллас, как бы дирижируя этим хором, — пленительные, умопомрачительные и прочее и прочее… Словом, за глаза Ларочки! — закончил он, высоко поднимая свой бокал и чокаясь с тем звоном, который он наловчился вызывать из стекла.

Она покраснела от удовольствия, задорно смеялась, и ее легкий смех сливался с прозрачным звоном бокалов. Ее заражало это артистическое веселье и сближало настолько, что самой хотелось быть, как они. И Дружинину казалось, что, когда она отнимала во время смеха от губ беленький платочек и встряхивала его, из платочка сыпались веселые искорки.

Лакей принес закуску, и Даллас с прибаутками и приговариваниями стал приготовлять баклажанную икру.

— Черные маслины, политые прованским маслом, тоже будут в тоне. Художник во всем должен оставаться художником. Головой ручаюсь, это не может не понравиться.

Действительно, понравилась и баклажанная икра и маслины и особенно камбала. Но рыбу она резала ножом, и это огорчало не одного только Лесли, весьма щепетильного по части подобных условностей.

Дружинин также шепотом поставил Стрельникову на вид это обстоятельство.

— А ты займись ее воспитанием, — ревниво и довольно громко ответил тот.

Дружинин отскочил в сторону, но еще более его смутило, когда Стрельников, не отрываясь от картины, обратился прямо к девушке:

— Ларочка, не режьте рыбу ножом, а то Дружинин в вас не влюбится, а гугенот заболеет от ужаса.

— Вот свинья, — возмутился Дружинин.

— Да, с…собственно говоря, действительно, свинство. — И чтобы оправдать себя, Лесли решился деликатно заметить: — Если хотите, мое мнение: рыба вкуснее, если с ней расправляются вилкой.

Она не только не обиделась на это замечание, а приняла его весело и чистосердечно. Продолжая есть с аппетитом, она посматривала на художников дружелюбно и ясно. И тем нравилась, что она ест без малейшего жеманства и ужимок, что свойственно далеко не всем женщинам, когда они едят в обществе мужчин.

— Это хорошо, что вы меня научили, — говорила она, — так, действительно, вкуснее. Я всегда буду есть рыбу только вилкой. Я ведь выросла в глуши, таких тонкостей там и в помине не было.

— Притворяется дурочкой, — решили одни. А Далласу стало неловко за свое первое впечатление о ее опытности по части ресторанов, да и относительно близости с Стрельниковым он поколебался уже после его спора с писателем.

Пока девушка была занята едой, кое-кто из художников взялся за карандаш и акварель. Стали набрасывать ее портрет, а карикатурист Волков, молчаливый и мрачный по виду, но, на самом деле, простодушный и смешливый как ребенок, топорща губы и вытаращивая глаза, рисовал на нее карикатуру.

На карикатуре она выходила с несимметричным лицом, большеротой и раскосой. И в самом деле, хотя в глазах ее не было ни малейшей косины, но, благодаря их необыкновенной живости, они сообщали ее лицу выражение, свойственное слегка косящим. Что касается ее пышных рыжих волос, он так изобразил их, точно над ее низким лбом пылал костер.

Она не сразу заметила, что ее рисуют, а когда заметила, спохватилась.

— Что это вы рисуете меня такую… когда я ем. И потом… я даже не посмотрелась в зеркало.

Она оставила вилку, аккуратно, как-то по-детски сложила салфетку и, запив вином рыбу, подошла к зеркалу.

Прежде всего заметила, что лицо ее покраснело от вина, прижала к своим нежным щекам ладони, и все обратили внимание, что у нее пальцы необыкновенно красивы, но несколько загрублены черной работой.

Стекло все было исчерчено именами, и девушка, поправляя свои непослушные золотистые пряди, вслух читала надписи:

— Шуренок… Мимочка… Элька… — Читала и недоумевала искренно: кто же это все написал. — Смешные имена, точно собачьи клички.

На это странным раздражением отозвался Дружинин:

— Да оно почти так и есть. Можно наверняка сказать, что к особам с этими кличками господа, которые их сюда приводили, относились не лучше, чем к собачкам: накормили, напоили, позабавились, а затем, отпустив, забыли.

Всех несколько удивили его слова, а еще больше тон. Невольно перевели глаза на девушку, и показалось, что она как-то насторожилась.

— Вот чепуха, — поспешил возразить Даллас. — Откуда это у тебя такая строгость. Вы не слушайте его. Он, конечно, говорит вздор, — обратился художник к барышне. — Эти особы, которые таким образом расписались, просто в большинстве случаев любящие повеселиться так же, как и мы.

— Ну, не все так, — упорствовал Дружинин.

— Тем хуже, если не все. Это чисто русская черта, стыдиться веселья.

— Да я и сама люблю повеселиться, — откликнулась Ларочка, вызывающе глядя на чуть-чуть побледневшего писателя. — А то что же киснуть.

И она, покачивая головой, отчего рыжие волосы ее переливались светящимися струями, задорно промурлыкала:

Для блага жизни нам дано Блаженство, пенье и вино.

— Чудесно, — подхватил Даллас. — Вот и Стрельников говорил, что вы поете. Было бы ужасно интересно послушать.

— Что же, я с удовольствием спою вам, только нот у меня с собою нет. Мне кажется, что когда я пою, я умнее, чем так. Право. Когда я говорю, мне кажется, что я глупая.

— О, — подняв пухлый короткий палец, одобрительно заметил Даллас. — Это чувство настоящей артистки, браво.

Лесли оживился и поспешил к ней.

— Но вы, может быть, поете что-нибудь на память? Я могу п…подыскать аккомпанемент.

— Его на это взять. Он и сам сочиняет премилые вещи.

Лесли с скромным достоинством ответил, что действительно любит музыку, но не может сам не сознавать недостатка своего музыкального образования.

И он сел за порядочно разбитое пианино и, с видом почти вдохновенным, стал перебирать клавиши.

— Прошу вас назвать романс, который вы знаете.

— Ну, вот… «Весна идет». «Под душистою веткой сирени». — И она назвала еще несколько простеньких стареньких романсов, которые распевают провинциальные барышни.

У большинства художников, любивших музыку и усердно посещавших концерты, эти названия вызвали снисходительный улыбки.

— Вот еще «Соловей мой, соловей».

— А, это уже несколько лучше, — одобрил Кроль, у которого был недурной баритон, несколько пошатнувшийся от беспутной жизни.

Лесли знал этот аккомпанемент и живо за него ухватился.

Вот и отлично. Будем петь «Соловья».

Он помнил эту вещь в исполнении Альмы Форстрем, и боялся, что выйдет жалко и, может быть, смешно.

И у всех, кроме Стрельникова, было подобное опасение. Всем так она нравилась, что беспокоились, как бы не пропало ее очарование. А она очень смело прислушивалась к репетиции, которую Лесли делал для себя на всякий случай. И когда, кончив, он вопросительно взглянул на нее, она утвердительно кивнула головой.

Началась прелюдия. Девушка выпрямилась и вовремя вступила звучным молодым сопрано.

И с первым же звуком этого голоса у всех отлегло от сердца.

Насторожившись переглянулись с молчаливой улыбкой, а Даллас удивленно склонил голову и почтительно уставился на барышню.

Конечно, она не умела петь, но пела с такой легкостью, как будто голос ее без всяких усилий выливался из ее тонкого горла.

Стрельников не столько слушал певицу, сколько следил за впечатлением, которое она производит на товарищей и особенно зорко, почти подозрительно, взгляд его останавливался на лице Дружинина.

Писатель стоял спиной к окну, опершись обеими ладонями на подоконник, и вся его небольшая, изящная фигура, в сером костюме, замерла в свойственном ему изысканном и свободном спокойствии. Перед глазами Стрельникова вычерчивался профиль его бледного, несколько болезненного лица, с подстриженными, как и у Стрельникова, усами.

Они были друзья до сих пор. Их вкусы во многом сходились: одевались они почти одинаково, у одного портного и любили менять галстуки, заботясь о красочном пятне. Теперь у Дружинина был темно-малиновый галстук: спускаясь между закругленных краев белого воротника, эта темно-малиновая полоска заставила неприятно поморщиться художника: она представилась ему струей крови, вытекающей из подчеркнутой белизной рубашки красивой высокой шеи.

Стрельников старался по лицу угадать его чувства; они еще ничем не были выражены по отношению к девушке и, однако, где-то в неведомом тайнике сердца тонко зазмеилось что-то подобное предчувствию, недоброму и отравленному нерасположением к своему другу.

Он уже не слушал, что она поет, но голос ее как будто уже начинал разделять их ощутительно холодной преградой.

Голос замолк, но преграда не падала. Тогда Стрельникову захотелось как-нибудь уничтожить эту преграду, и не столько из желания сохранить дорогую для него дружбу, сколько из потребности убедиться, что все, еще так смутно представлявшееся ему, призрак и вздор.

Он оставил картину и подошел к Дружинину.

— Ведь, правда, у нее славный голосок, — сказал он, стараясь придать своему тону обычную дружелюбную простоту.

Но верно потому, что он старался об этом, тон оказался фальшивым, и он особенно это понял по такому же фальшивому тону приятеля:

— Да, очень славный.

Дружинин отошел от окна и приблизился к девушке, которой художники шумно выражали свое удивление и восторг.

— Вам надо серьезно учиться, — сказал он ей почти строго.

Она так же серьезно взглянула на него. Эти слова почему-то были ей приятнее всех остальных похвал и шума. Она, сама не зная как, протянула ему руку.

— Учиться… да…

И по ее тону он понял то, о чем нетрудно было догадаться. Мелькнула мысль, что при его средствах он мог бы помочь этой девушке; но он был осторожен и расчетлив и не позволил себе остановиться на этой мысли. С этой минуты он с скрытой зоркостью стал следить за Стрельниковым и ею.

Упрашивали ее петь, и она стала петь все, что знала, все, что возможно было ей выучить в бедном поповском доме.

Чтобы было свободнее петь, она расстегнула воротничок кофточки и открыла нежную девическую шею, завернув мыском воротник под кофточку. От возбуждения и пения у нее пересохло в горле и она попросила пить.

Даллас бросился к столу и налил ей бокал вина, но Дружинин сказал:

— Зачем вина. — И тут же наполнит стакан из сифона и поднес ей одновременно с Далласом.

Она взглянула на золотящийся бокал художника, к которому так тянуло губы, но рядом поднялся другой бокал с живыми игольчатыми пузырьками. Стрельников с вспыхнувшей тревогой ожидал, к кому протянется ее рука.

— Перед дамой благородной двое рыцарей стоят, — шутливо продекламировал Даллас. Она рассмеялась и, взяв в руки оба бокала, подняла их и сказала, направляясь к столу:

— Мы сделаем так. — Она взяла первый попавшийся пустой бокал и, отлив в него по половине вина и воды, поднесла напиток к губам.

— Молодец, Ларочка, — одобрили ее находчивость художники.

Даже Кроль восхитился по-своему:

— Орнамент настоящий.

Он пытался подпевать ей и раньше, а теперь не выдержал и обратился с предложением спеть вместе какой-нибудь дуэт.

Она знала только один старинный романс Глинки: «Не искушай». Забавнее всего, что этому романсу ее научил отец, с которым она вместе распевала его у себя дома. Воспоминание на минуту ущемило ее сердце; у отца был прекрасный голос и в юности его соблазняли артистической карьерой, которую он отверг, чтобы прозябать в нищенском селе с своей многочисленной семьей. И когда он с торжественной семинарской манерой выводил: «Разочарованному чужды все обольщенья прежних дней», голос его дрожал, а матушка вытирала слезы.

— Нет, нет, я этого не стану петь.

Но все, не понимая ее отказа, стали упрашивать и особенно Кроль. Наконец, когда его почти круглая фигура опустилась перед ней на колени, это вышло так смешно, что ее печальное настроение исчезло так же быстро, как пришло, и она уступила.

Толстяк-архитектор с волнением, которого он никак не мог побороть, начал романс. У него был приятный, несколько надорванный баритон, но это шло к романсу. И когда ее голос перевился, как плющ, с его, печаль вернулась, но еще острее и мучительнее.

— «Немой тоски»… — с чувством продолжал баритон, бледнея и опуская голову.

— «Немой тоски моей не множь», — высоким звенящим голосом снова вступила она, поднимая глаза с задрожавшими ресницами.

— «Не заводи о прежнем слова».

И вдруг ей с страшной ясностью представилось все горе, которое она причинила своим уходом старику-отцу и матери. Внезапная спазма схватила горло и оборвала пение.

Слезы брызнули из глаз, она отошла к окну и, уронив на подоконник руки, спрятала в них свое лицо. Голова ее совсем почти ушла в плечи, очерк которых сейчас явился угловатым и детским, и эти детские плечи вздрагивали от рыданий, и вся она с своей тонкой фигуркой показалась ребенком.

Все растерялись и почувствовали себя неловко, а Кролю прежде всего стало досадно, что так нелепо оборвался дуэт, который великолепно наладился. «Форменная истеричка», — решил он, и еще раз утвердился, что с бабьем не сваришь каши.

Все почему-то единодушно обернулись к Стрельникову с недоумевающим молчаливым вопросом.

Он скорей других мог догадаться о причине, но и у него в жалость влилось безотчетное раздражение.

В то время, как Даллас уговаривал ее выпить воды, Стрельников подошел к ней, коснулся ее локтя и назвал по имени. Не глядя на Дружинина, он чувствовал его взгляд, испытующий и холодный.

Так как девушка не отозвалась, он насильственно бодро спросил:

— Ларочка, да что с вами?

Она поднялась, еще стоя к ним спиной, отерла платком лицо и, постояв так еще мгновение, обернулась застенчиво, ни на кого не глядя.

Даллас укоризненно-шутливо покачал головой:

— Ай-ай, барышня, нехорошо.

Она беспомощно улыбнулась, виновато взглянула на Стрельникова и пробормотала:

— Ну, вот видите, что я устроила.

— Положим, это пустяки, — успокоил ее Стрельников. — Но, скажите, с чего это?

Она, еще с мокрыми ресницами и не рассеявшейся грустью, произнесла, вздохнув после плача:

— Родных вспомнила.

Все улыбнулись, а Даллас комически развел руками, закатывая глаза:

— Аллаверды.

Всем опять стало легко, а Кроль даже обратился к ней с вопросом:

— Начнем снова?

— Нет, нет, я хочу домой.

Она еще раз передохнула, но уж гораздо легче и прояснившимися глазами обвела художников и остановила взгляд на Дружинине, который оставался все на том же месте, подозрительно наблюдая во время этой сцены за Стрельниковым.

Голубые вопросительные глаза Дружинина встретили ее взгляд, и она не сразу оторвалась от них. В этих глазах она уже не впервой чувствовала вопрос, который ее беспокоил.

Она поспешила перевести глаза на Стрельникова и скачала:

— Вы меня проводите?

Тот утвердительно наклонил голову.

Даллас, Лесли и другие стали ее убеждать остаться и еще попеть.

— Нет, нет, когда-нибудь в другой раз.

От ее мальчишеского веселья не осталось и следа: лицо ее, как будто сразу несколько опухшее от слез, потеряло свой задор. В какие-нибудь два часа своего пребывания среди них, успело несколько раз измениться не только ее настроение, но и лицо.

Художники не без сожаления отпустили ее.

И еще голос ее не успел затихнуть за дверью, как они, переглянувшись между собою, сразу заговорили:

— Вот это так девица!

— На пять с плюсом, — неожиданно разрешился высоким баллом директор.

— З-золотая рыбка, если хотите знать! — определил гугенот.

— Черт возьми, мне кажется, что она окружена каким-то сиянием, — воскликнул Ольхин и, тотчас же сконфузившись, покраснел и притаился.

Но никто не заметил его смущения. Каждый по-своему был зажжен восторгом.

Кроль нашел, что она в выдержанном греческом стиле, и всякими мифологическими примерами доказывал, что гречанки были рыжие.

Только Дружинин сидел молча, непривычно рассеянный. В глазах его мерцали золотые волосы ее улыбки и слезы, в которых была невыразимая и трогательная прелесть, от которой душа заныла тоской и завистью.