Ларочка стояла все на том же месте возле дерева и не знала, как ей приступить.

— Вы сегодня не в духе, — обратилась она наконец к писателю.

— Почему вы думаете? Мы видимся всего второй раз, и вы совсем меня не знаете.

— Я не знаю. Но для того, чтобы видеть, что человек не такой, какой он на самом деле, вовсе не нужно непременно видеть его много. Это чувствуется.

— Нельзя слишком полагаться на чувства.

— А я всегда полагаюсь на чувства прежде всего: чувство редко обманывает.

Он много раз слышал эту банальную фразу, повторяемую вопреки здравому смыслу, вопреки ежедневно, ежечасно опровергающему ее опыту. Однако, вместо всяких возражений, он спросил не совсем решительно:

— А какой же я по-вашему на самом деле?

— Такой, какой не станет так обижать товарища, — по-детски укоризненно ответила она.

— Вы правы, — с неожиданной искренностью сознался Дружинин.

Странно, до сих пор он, как писатель, привык, или по крайней мере брал на себя смелость судить людей по первому впечатлению, а здесь никак не мог разобраться в таких простых вещах: чиста она или порочна, даже глупа или умна.

Его это раздражало, и потому, желая положить конец своему недоумению, он решил ошеломить ее таким вопросом, который должен был сразу, если не все, то многое ему объяснить:

— Скажите, любили ли вы когда-нибудь?

Она быстро обернулась к нему и серьезно спросила:

— А вам это нужно знать?

В этом вопросе было что-то, требующее настоящего ответа, и он ответил:

— Да, нужно.

— Нет, пока еще не любила.

— Но ведь вам же нравится Стрельников?

Она без всякого жеманства ответила:

— Что ж из того! И вы мне нравитесь.

Он сделал вид, что не дослышал последнего признания, или не придал ему цены. Да при таком сопоставлении оно не могло его особенно обрадовать.

— И, конечно, вы ему нравитесь, — продолжал Дружинин. Но не выдержал принятой им роли и перебил сам себя почти с отвращением: — А черт возьми, «нравитесь», «не нравитесь», есть что-то невероятно пошлое в этих словах и вообще… Я только хочу сказать, — краснея за свою несдержанность, с внезапной горячностью поторопился он выяснить свою мысль: — Я вовсе не моралист. Я ненавижу все это. Человек должен от многого освободиться, чтобы жизнь была свободнее и светлее. Но отвратительно, когда и картофельная ботва и прекрасные цветы принимаются только как средство для удовлетворения аппетита какого-нибудь жвачного.

— Не понимаю, о чем вы говорите, — чистосердечно заявила она, чувствуя в его словах какой-то затаенный злобный намек.

— Я говорю о Стрельникове! — раздраженно вырвалось у него. — Стрельников не из тех, кому нужно светлое чувство, да он и не оценит жертвы, — и, заметив в глазах ее промелькнувшую тень, поспешил прибавить:

— Я говорю это вовсе не с целью уронить его в вашем мнении. Прежде всего я это хотел сказать ему самому, но нас прервали. И все же, я ему нынче скажу.

— Нет, — остановила она его с таким жестом, точно движением руки пресекала это ревнивое решение.

— Скажу.

— Говорю вам, нет, — повторила она, глядя ему в глаза, с загоревшимся взглядом. — Если вы сделаете что-нибудь подобное… — В тоне и во взгляде ее появилась почти угроза, но она тотчас же овладела собой и повернула в другую сторону. — Вы прежде всего сделаете нехорошо мне. Я сама всегда пойду к тому, кто потерпит из-за меня. Да, я такая… вот… — вызывающе закончила она и как-то по-детски поджала губы.

«Взбалмошная девчонка», — решил Дружинин и втайне почти согласился отступиться от предстоящего объяснения с Стрельниковым.

Она уловила это выражение в его глазах и улыбнулась мягко и светло.

— Так гораздо лучше. А теперь пойдемте к ним. Как хорошо, как хорошо, — говорила она, на ходу покачивая головой. — Так вот в сердце дрожит что-то и хочется петь. Мне всегда хочется петь, когда я чувствую что-нибудь особенное.

— Это часто у вас бывает? — спросил он тоном врача.

Она вся обернулась к нему и с озарившим ее лицо радостным смехом ответила:

— Всегда, когда я вижу или чувствую что-нибудь хорошее.

Едва Стрельников увидел приближавшихся Ларочку и Дружинина, он предложил товарищам пойти по берегу вплоть до мыса, а оттуда через дачу Альтани к трамваю.

Пошли то по песку, то по гравию, а там, где дорогу преграждали камни и скалы, поднимались наверх и шли по холмам.

Стрельников явно умышленно шел впереди, почти не оглядываясь. По голосам он слышал, когда Ларочка приближалась и выбирал самые трудные пути и подъемы. Ей пришлось бы бежать за ним, чтобы нагнать, а это было совестно.

Наконец, она окликнула его. Он уже хотел притвориться, что не слышит, но это было бы слишком очевидно, раздумал и, как бы нехотя, обернулся вопросительно равнодушно.

— Подождите, мне нужно вам что-то сказать.

Он остановился как раз около заколоченной темно-красной купальни, стоявшей над водой на длинных сваях, отражения которых качались в воде, как вьющиеся корни.

— Помнишь, — крикнул он Ольхину, — как мы заперли ростовщика Зингера в купальню и из-за кустов бомбардировали ее камнями.

Ольхин смеялся.

— Да, это был номер. Хорошо, что Зингер не узнал, что это мы. Он мне же потом жаловался, что чуть не сошел с ума от этого адского грохота.

И Стрельников продолжал неестественно сменяться, смех перешел в улыбку, но и улыбка была непродолжительна. Подумалось: как это было, однако, давно. Стало грустно, и он вздохнул. Ларочка подошла к нему с своими хризантемами.

— За что вы сердитесь на меня? — с укором тихо спросила она Стрельникова.

Он шевельнул головой.

— Нет, какое же я имею право.

— Вот, видите, и слова говорите такие.

— Какие?

— Ненужные. И бежите от меня, как будто боитесь, что я выклюю вам глаза. Ну, посмотрите, разве я похожа на злую, хищную птицу.

Он взглянул на нее, она опять показалась ему какой-то сказочной с этими выбившимися из-под шапочки бронзовыми волосами и снопом цветов.

— Дайте вашу руку, пойдем.

И рука ее точно приросла к его руке. У него забилось сердце, и он не узнал себя в этом давно не посещавшем его волнении.

— Что вы хотите от меня? — спросил он, все еще ревнуя и борясь с собою.

— Я хочу, чтобы вы были со мной такой, как всегда. — Она даже не заметила, что обратилась к нему почти с теми же словами, как несколько минут тому назад к Дружинину.

— Но ведь и вы сами не такая. Вернее, я считал вас не такой.

Она воскликнула с искренним огорчением и тревогой:

— Господи, да что же я сделала дурного, что вы переменили мнение обо мне?

Ему стало неловко за свою придирчивость, но надо же было оправдать себя.

— Вы как будто ведете какую-то двойную игру: то со мной, то с Дружининым.

— Но ведь вы же сами сказали, чтобы я его спросила…

Это было опять лукавство, и он не знал, где она искренна и где притворяется.

— Я видела, что вы… что он… я хотела помирить вас.

— О чем же вы с ним говорили? — спросил он подозрительно, уступая своей ревности право допрашивать ее.

Она не только не противилась этому, но передала ему весь разговор с Дружининым, почти от слова до слова, инстинктом чувствуя, что она от этого ничего не теряет.

— Вот оно что! — выслушав ее, почти с угрозой воскликнул Стрельников. — Хорошо же.

— Но я вам рассказывала совсем не для того, чтобы вы сердились. Наоборот, вы должны теперь совсем успокоиться и по-прежнему быть дружны.

— Да, да, конечно, конечно, — ответил он с язвительным ударением. И вдруг, с приливом трогательной искренности, охватывавшей его в присутствии той, которая ему особенно нравилась, он открыто обратился к девушке:

— Послушайте, Ларочка, я не знаю, что заставляло его так говорить вам обо мне. Может быть, даже по-своему он прав, не в отношении к вам, нет, нет. Но странный он человек: говорит и даже исповедует одно, а вот коснулось его самого, или, за вас, может быть, испугался, и пошло другое. Когда напьется — стихийный человек и я тогда особенно его люблю, а трезвый больше всего боится огорчить свою мать, человека старой закваски, старой морали, которую он искренно презирает и отрицает. Ну, да Бог с ним! Во всяком случае я вижу, что нашей с ним дружбе конец.

— Я не хочу этого! — воскликнула она с настоящим испугом.

— Конец, — повторил он. — И не потому, что Дружинин сказал обо мне не по-товарищески злое, а потому… — он взглянул ей прямо в глаза и чистосердечно заявил, — потому, что между нами встали вы.

Как ни было это ясно ей самой, но такое признание ее взволновало. Она растерялась и не знала, что сказать, только внутри, рядом с тревогой, загоралось знойным огоньком тайное торжество.

— И вот, что я вам скажу, Ларочка, — чистосердечно продолжал Стрельников, глядя светло и нежно на девушку. — Вот, что я вам скажу и поклянусь, если хотите: никогда, никому я не сделал зла сознательно, из эгоизма, из низких побуждении, из каприза. Никогда ни одну женщину или девушку я не поцеловал не любя, и никогда никаких жертв от них не требовал… Но не в том дело. Я хочу только сказать, что даже в этом условном смысле я никогда… не то — вру. Нет, именно так, я никогда не заставлю вас раскаяться, что вы пришли ко мне. Клянусь вам, что бы там ни было.

Он взволнованно прижал ее руку и почувствовал, как она порывисто доверчиво прильнула к нему и прошептала:

— Хороший вы.

— Не в том дело, — пробормотал он, растроганный не столько ее доверием, сколько своим великодушием. — Не в том дело, — повторил он, сам не зная, что говорит. — Вовсе не потому, что хороший, а просто… ну, просто, — он оглянулся, увидел близко товарищей и среди них Дружинина и заторопился сказать то самое главное, чего именно сейчас не мог не сказать. — Не знаю, как это случилось, Ларочка, но вы вдруг так стали дороги мне, что я в эту минуту хотел бы, чтобы все кругом, весь мир провалился, и мы остались бы вдвоем на этом клочке земли.

Эти слова вырвались у него до того неожиданно, что она обомлела и едва не уронила свои цветы. Как было связать все это с тем, что он говорил только что перед этим.

Ее рука затрепетала, но не высвободилась, а еще теснее сомкнулась с его рукою. Она почувствовала себя такой легкой-легкой, что захотелось подняться над землей, как птичка, которая только что поднялась с тропинки, и петь не то, что она знала, а что-то новое, свое.

Она опасалась, что все, и особенно Дружинин, по ее лицу сейчас узнают что-то, и закрылась цветами. Атласные лепестки свежо и нежно защекотали ее щеки, глаза, шею. Она вспомнила последние слова Стрельникова, такие забавные слова, чтобы все провалилось, и не могла удержать смеха.

От Дружинина не укрылось ее настроение. «Чему она смеется, — спросил он себя и вдруг покраснел от укола подозрительной мысли. — Может быть, надо мной?»

Быстро перевел взгляд на Стрельникова, но тот, как ни в чем не бывало, разговаривал с Далласом.

Когда она подняла лицо от цветов, даже цветы показались ему смеющимися и так же искрящимися, как и ее глаза.

«Так могут смеяться только очень счастливые люди», — подумал он. И эта мысль была ему еще больнее и острее предыдущей. Нахмурился, осуждая себя за то, что позволил себе откровенничать с нею, так, ни с того ни с сего, что ему было совсем несвойственно.

Глаза ее встретились с его глазами; она сразу перестала смеяться и смотрела как-то виновато и настороженно. А вдруг он в чем-то самом важном прав.

В душе ее что-то внезапно потускнело, и она с печалью заметила, что потускнело и все вокруг.

Еще так недавно море было гораздо темнее неба, а теперь небо и море стали одного дымчато-серого тона, и парус дубка, тихо уходивший в даль, сливался с этой сизой мутью.

Медленно и уже не так шумно компания стала подниматься к станции трамвая, последней станции на городском побережье. Под обрывом быстро темнело, и по временам над головой пролетали стаи птичек, спешивших на ночной покой. Но в небе малиновым отблеском вспыхивали облака, а когда художники поднялись наверх, на западе еще пылала заря, и оранжевое пламя ее было необыкновенно тепло и ярко между темно-лиловых туч, точно огненная река протекала в строгих молчаливо-мрачных берегах.

Удивительно деликатно и легко рисовались на этом червонном фоне ветки деревьев: среди них трепетали лиловые, фиолетовые, оранжевые тона, как будто каждая веточка была окаймлена радужным ореолом святости. Зато огни электрических фонарей, вспыхнувшие вдоль прямого, убегающего вдаль шоссе, сияли как-то неестественно мертво и бездушно.