Спиноза. Жизнь мудреца

Федоров Александр

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ТРУДЫ И ДНИ

#i_003.png

 

 

Глава I

РЕЙНСБУРГ

1

В 1660 году Спиноза переезжает в селение Рейнсбург, неподалеку от города Лейдена, где поселяется на маленькой улице, вскоре названной местными крестьянами его именем и до сих пор сохранившей это название.

Местность, на которой располагалось это селение, вся была изрыта каналами с переброшенными через них сотнями маленьких мостиков. Почва там отличалась замечательным плодородием, так как ил, добываемый из каналов при их чистке, служил прекрасным удобрением. Крестьяне большей частью занимались разведением лука.

Одноэтажный дом, в котором поселился Спиноза, чистый и опрятный, как и большинство здешних строений, был сложен из кирпича и не оштукатурен. К дому примыкал ухоженный фруктовый сад, а вдали за ним виднелись Катвикские дюны.

Внутреннее убранство дома было типичным для голландского жилья: всюду образцовые чистота и порядок, живописный мозаичный пол, выложенный из черных, красных и желтых кирпичиков.

Здесь Спиноза прожил три года, днем работая на шлифовальном станке, а ночи посвящая философским трудам.

Когда Спиноза жил в Рейнсбурге, в Амстердаме молодежью был основан кружок по изучению его идей, занимавшийся также их пропагандой. В этом кружке у Спинозы появились новые друзья, в том числе Иоганн Боуместер из Амстердама, к которому Спиноза относился с большой любовью. «Люби меня, любящего тебя всей душой», — так заканчивается единственное дошедшее до нас письмо Спинозы Боуместеру.

2

С переселением в Рейнсбург в жизни Спинозы наступает новый период — период литературной деятельности.

Здесь он заканчивает свое раннее произведение «Краткий трактат о Боге, человеке и его блаженстве» (в русских переводах вместо слова «блаженство» иногда употребляют слово «счастье»), начатое в 1658—1659 годах.

Это произведение стало известным потомкам лишь в середине XIX века. «Краткий трактат о Боге, человеке и его блаженстве» был написан на латыни, но сохранился только его голландский перевод, который и был опубликован впервые в 1862 году.

В Рейнсбурге же Спиноза работал над оставшимся незаконченным «Трактатом об усовершенствовании разума» (в русских переводах вместо слова «разум» иногда употребляют слово «интеллект»).

Там же, в Рейнсбурге, в 1662 году Спиноза приступает к работе над сочинением, которое станет главным трудом его жизни, — «Этикой». Эта работа продолжалась более двенадцати лет.

И, наконец, в том же Рейнсбурге был написан труд, ставший единственным прижизненным произведением Спинозы, опубликованным под его именем, — «Основы философии Декарта».

3

Как уже говорилось, имена Декарта, Спинозы и самого молодого из трех — Лейбница — представляют наивысшие достижения философской мысли XVII столетия.

Приступив к разработке собственной философской системы, Спиноза не мог не оттолкнуться от достигнутого своим предшественником — Рене Декартом, благодаря которому признанная несостоятельной схоластика была в конце концов изгнана из учебных заведений, причем изгнана мыслителем, стоявшим собственно вне ученого цеха и никогда не всходившего на кафедру.

По рождению Декарт не был голландцем, но прожил в Голландии более двадцати лет, и вся его научная деятельность принадлежала исключительно этой стране.

Он встретил там такой радушный прием, так хорошо подготовленную почву, что через несколько лет после того, как он вступил на литературное поприще, его учение уже имело представителей в рядах утрехтских профессоров. Вскоре оно получило доступ и в другие университеты Голландии, в то время по образованию и благосостоянию превосходившей все государства Европы.

Еще при жизни Декарта не только здесь, но и в соседних высших учебных заведениях — немецких и бельгийских — философия была преобразована в духе его учения.

Декарт сделался одним из передовых двигателей главной науки своего времени; он учился во французской иезуитской коллегии и личным опытом дознался, насколько несовместима преподававшаяся там схоластика с выводами опытного исследования, которое постепенно приобретало все большее и большее значение.

На основе этого он старался найти для философии такую исходную точку, которая бы выясняла мировое историческое значение нового направления умов, возникшего вместе с Реформацией.

Реформация освободила человеческое «Я» из-под власти всяких авторитетов, предоставив каждому право судить и решать за себя в вопросах веры. То же самое сделал Декарт для познания, освободив его от подчинения Аристотелеву методу и его силлогизмам, сковывавшим правильное суждение, и поставив его в зависимость единственно от свободной деятельности сознания.

Но как свободная вера, завоевавшая права гражданства с введением протестантизма, сохранила связь со Священным Писанием и вытекавшую из него догматику, хотя и ограничив эту последнюю, так и Декарт заимствовал у схоластики ее основные понятия и соответствующие им термины, которыми он, однако, пользовался применительно к своим философским целям.

Таким образом, все понятия, свойственные схоластике, с их характерными обозначениями — субстанция, модус и тому подобные — и множество других формул, изобретенных фантазией монахов, являются ходячей монетой в философии Декарта, хотя у него значения этих понятий обусловливаются результатами метода нового исследования.

Философия неизбежно должна была вступить в союз с опытным исследованием. Этого требовал уже сам дух времени — умственная самостоятельность, пробудившаяся вместе с новыми веяниями. Но лишь Декарт, дав философии исходную точку, основанную на самосознании, обезопасил этот союз от обычных притязаний догматики.

Сам он, в качестве естествоиспытателя и математика, развивал свое учение о взаимодействии и работе мировых сил, изгоняя из своего миросозерцания как ребяческие представления о непосредственных чудесах, так и производную от них форму — вмешательство духовных сил в механически-физический ход вещей. Стараясь объяснить законы природы свойствами материи и законами движения, он не видел в природе ничего, кроме причинности.

Как ни строго ограждал Декарт область знания от вторжения схоластики, сам он принял от нее ряд метафизических проблем, занимающих значительное место в его философии, и в его глазах эта часть, т. е. рассуждения о Божестве, об отношении между душой и телом, — выше, благороднее той, которая имеет дело лишь с мимолетными, преходящими явлениями природы.

В этом сказалось влияние протестантской религии, которая, признавая права и нравственное значение земного бытия, все-таки ставит безусловно на первый план все относящееся к вере и загробной жизни.

Такое учение, явно проникнутое духом протестантизма, должно было, по-видимому, снискать единодушное одобрение представителей новой веры. На деле, однако, вышло иное: приверженцами Декарта сделались только свободомыслящие богословы, которых в то время было немного; подавляющее большинство придерживалось узких ортодоксальных взглядов и видело в философии Декарта опасность для веры, предписываемой церковью.

Голландия не составляла исключения. Противники «мнящей себя новою философии» стали употреблять все усилия, чтобы добиться ее осуждения как безусловно противоречащей Священному Писанию и ведущей к атеизму, в пользу старой и единственно истинной, так как только эта последняя стояла на высоте истинной учености, тогда как первая затрудняла для учащейся молодежи понимание научных терминов, воспитывала в ней самомнение и презрение к религии.

Нужна была решительность и осторожность Декарта в соединении с усилиями его влиятельных доброжелателей, чтобы охранить его личность и учение от опасных последствий этой фанатической вражды.

Обвинять Декарта в злонамеренном или неуважительном отношении к вере было бы совершенно беспочвенным и безосновательным делом. Учение его не только вполне соответствовало уровню развития его века, что доказывается его быстрым и широким распространением, но и стремилось сообразоваться с теологическим духом времени.

Прежде всего это проявилось в том, что Декарт продолжал исследование некоторых характерных для схоластики вопросов и продолжал их в ее духе. Так, например, его определение Божества и связи Божества с миром вполне соответствовало господствовавшим в то время богословским взглядам.

То же сказалось и в выборе формы, в которой Декарт преподнес просвещенной публике свое учение. Первоначально он изложил его в книге, написанной на французском языке и озаглавленной «Мир». В этой книге сделан был свод всех данных, добытых тогдашним естествознанием; в ней развертывалась картина взятого в целом реального мира, каким он представлялся сознанию мыслителя и научно обоснованному, проверенному опытом исследованию.

Книга была уже сдана в печать, когда Декарт узнал о состоявшемся в августе 1633 года осуждении Галилея. Не одно только благоразумие побудило его забрать рукопись из типографии, но и чисто личная потребность — жить в добром согласии с церковью, «высоких истин которой он никогда не дерзал обсуждать, ибо для этого потребен ум более чем человеческий». Лишь отдельные отрывки из этой книги были напечатаны впоследствии; остальное получило новую форму.

В первоначальной форме существенную роль играло вращение Земли, которое Декарт признавал и о котором говорил даже, что оно особенно подтверждается основами его, Декарта, учения.

В позднейшей же обработке этот пункт представлен иначе — в искусном согласовании с богословскими умозрениями современников. Декарт доказывал, что весь мир находится в движении. Следовательно, Земля, как малая часть его, не может составлять исключения. Чтобы согласовать это представление с установленной в Библии неподвижностью Земли, Декарт сравнивает ее с кораблем, покачивающимся на волнах посреди широкой безбрежной реки. Ветра нет, одно лишь течение уносит корабль-Землю, являющуюся для своих обитателей столь же надежным неподвижным убежищем, как для пловца судно без паруса и без руля, плавающее на поверхности воды.

Подобным же образом были «отредактированы» и другие пункты, сколько-нибудь предосудительные с точки зрения господствующей религии. Таким путем Декарт надеялся обеспечить дальнейшее распространение своей философии.

4

Из бесчисленного множества людей, читавших сочинения этого философа, ни один не был призван заместить его и продолжить его дело, кроме Спинозы. Никого оно так не воодушевило, ни на кого не подействовало так плодотворно, как на юношу, напрягавшего все силы, чтобы вырваться из оков библейского богословия.

К этому периоду жизни философа относится его знакомство, перешедшее в тесную дружбу в обозначенном выше смысле этого слова, с Генрихом Ольденбургом.

5

Этот старший товарищ Спинозы в период правления в Англии Кромвеля жил постоянно в Лондоне, будучи представителем немецкого княжества Нижняя Саксония. Переписка Спинозы с Ольденбургом продолжалась до самой смерти обоих мыслителей (Ольденбург пережил Спинозу всего на несколько месяцев).

В 1661 году Ольденбург, ставший к тому времени ученым секретарем лондонского Королевского общества (так именовалась английская Академия наук), посетил Спинозу в Рейнсбурге, где у них состоялся продолжительный разговор об основных вопросах философии Декарта.

Свое понимание ее Спиноза изложил в геометрической форме, и то, что прежде было известно Ольденбургу, получило при личной встрече более полный и объемный вид.

Как раз в этот период Спиноза вторично углубился в изучение трудов Декарта с целью выработать в себе более устойчивое и определенное мировоззрение, придерживаясь при этом своего излюбленного «геометрического» метода и время от времени ставя друзей в известность о результатах.

В одном из писем, уведомляя о получении и прочтении такой рукописи, Симон Иосген де Врис сообщал:

«Я давно стремлюсь побывать у вас, но обстоятельства и суровая зима не позволили мне этого сделать. Сижу дома и плачусь на свою судьбу. Какая жалость, что нас разделяет такое большое расстояние, и как счастлив, неизмеримо счастлив ваш сожитель, который, постоянно находясь с вами под одной кровлей, может и за завтраком, и за обедом, и во время прогулки беседовать с вами о том, что всего важнее».

Спиноза отвечал:

«За письмо, которого я долго и нетерпеливо ждал, и за вашу любовь ко мне приношу вам мою сердечную благодарность. Разлука тягостна для меня не менее, чем для вас, но все же я рад слышать, что мои небольшие заметки пригодились вам и друзьям нашим. Таким образом, будучи на далеком расстоянии, все же беседую с вами.

Завидовать моему сожителю нет никакой причины: нет человека более для меня несносного и такого, какого мне более следовало бы остерегаться. А потому я попросил бы вас и всех наших пока не знакомить его с моими воззрениями. Пусть подрастет еще немного. Теперь он еще слишком ребячлив и непостоянен и гоняется скорее за новизной, чем за истиной. Надо надеяться, что с годами он избавится от этих ребяческих недостатков; насколько можно судить по его природным свойствам, я почти убежден в этом и ради его способностей опять начинаю любить его».

Речь в письме идет об Иоанне Казеариусе, сыне зажиточного амстердамского купца, поселившемся вместе со Спинозой в Рейнсбурге, чтобы под его руководством изучать философию.

Спиноза проштудировал с ним вторую часть декартовых «Начал философии» (эту работу Декарта называют в русских переводах также «Принципами философии» и «Основами философии») и даже продиктовал ему ее в геометрической форме.

Весной 1663 года, отправившись навестить друзей в Амстердаме, Спиноза дал уговорить себя присоединить к геометрическому изложению второй части такое же изложение первой.

«Исполняя желание моих друзей, — писал он Ольденбургу, — я тотчас принялся за обработку первой части».

6

Первый труд Спинозы носил следующее пространное заглавие: «Начала философии Рене Декарта, объясненные геометрически Бенедиктом Спинозой из Амстердама. Прилагаются его же Метафизические Размышления, в которых разрешаются и излагаются вкратце наиболее трудные вопросы из общей и специальной части метафизики».

Автор, по принятому тогда обычаю, заменил свое еврейское имя Барух на соответствующее ему латинское — Бенедикт.

Вот что говорил сам Спиноза в 1663 году по поводу первого своего печатного труда:

«Некоторые друзья просили меня дать им копии с одного сочиненьица, в котором я изложил, с геометрическими доказательствами, вторую часть Декартовых «Начал» (физику), равно как и главнейшие основания метафизики. Я когда-то диктовал их одному молодому человеку, которому не хотел открыто преподавать мою собственную систему.

Прочитав это сочинение, друзья мои настаивали, чтобы я как можно скорее обработал по такому же способу и первую часть «Начал» (метафизику). Согласно их желанию, я тут же сел за работу и, кончив в две недели, отдал ее друзьям, которые теперь стали осыпать меня просьбами позволить им напечатать этот труд. Я согласился с условием, чтобы кто-нибудь при мне исправил слог и написал предисловие, в котором дал бы заметить читателю, что не все то соответствует моим убеждениям, что заключается в этом сочинении, а что весьма часто я утверждаю именно противное, как это видно из многих примеров.

Все это обещал сделать один друг, который взял на себя заботы по изданию. Вот почему я должен был остаться некоторое время в Амстердаме. По возвращении же в село, в котором я живу теперь, у меня отбою почти нет от друзей, удостаивающих меня своими посещениями. Я едва улучил минуту, чтобы сообщить вам все это и вместе с тем объяснить причину, почему я дал согласие на издание упомянутого сочинения.

Дело вот в чем. Я надеюсь, что при этом случае найдутся, может быть, некоторые знатные соотечественники, которые захотят увидеть в печати остальные труды мои и вообще все, что я признаю своим, и позаботятся поэтому о том, чтобы я мог издать их в свет, не навлекая на себя неприятностей. Если надежды мои сбудутся, я тотчас же обнародую кое-что; если же нет, то буду лучше молчать, потому что не хочу против воли отечества навязывать людям свои убеждения и напрасно наживать себе врагов».

7

Книга о Декарте, выпущенная в свет тридцатилетним философом, сразу создала ему имя в ученом мире и доставила толпу поклонников и просто знакомых, осаждавших его из любопытства; Спиноза часто жаловался, что эти господа отнимают у него много времени и немало испытывают его терпение, заставляя отвечать на множество скучных писем.

Во всяком случае этот успех показывал, что в обществе пробудился живой интерес к философским исследованиям, и служил порукой в том, что изложение собственных взглядов Спинозы будет принято с не меньшим сочувствием. Так, по крайней мере, судил сам философ.

Большой интерес вызвал и новый метод Спинозы, примененный им при анализе философии Декарта.

В предисловии к его книге Людвиг Мейер восхвалял математический метод как лучший и вернейший путь и к исследованию истины, и к преподаванию ее другим.

«До сих пор, — писал Мейер, — этот метод не находил себе приложения ни к одной из наук, кроме математических, и считался как бы непригодным, а между тем уже пример великого Декарта, который сам сделал немало открытий в математике и пролил свет на многое, что было темно для прежних ученых, — уже его пример показывает, что именно этим путем найдены были незыблемые основания философии, на которых можно построить большинство истин, с математической последовательностью и достоверностью».

Эта ссылка на математику была вполне уместна, так как в то время математика из всех наук была наиболее чтимой, наиболее распространенной и в то же время наиболее разработанной. Со всем, что было изложено с математической очевидностью, связывалось представление о неотвратимой неизбежности. Предполагалось, что закон необходимости, управляющий всем в математике, царит и в естествознании, основанном на математических истинах. А следовательно, как в математике достоверность выводов вытекает из необходимости заключений, так и в философии, которая стремится постичь мир во всей его совокупности, при математическом изложении философских умозаключений, достоверность выводов становится сама собой очевидной, и то, что представляется нам математически необходимым, должно быть признано за неоспоримую истину. Именно этого и добивался Спиноза в своих трудах.

Осуществление этой задачи составляло важнейшее занятие философа во время его пребывания в Рейнсбурге.

Помимо трудностей поставленной задачи, ему приходилось преодолевать еще и другие препятствия, происходившие от слабости здоровья. От своей матери, которую свел в могилу туберкулез, Спиноза унаследовал предрасположенность к этой болезни, а сидячий, кабинетный образ жизни, который он в основном вел, способствовал ее развитию.

Возможно, что забота об укреплении здоровья стала одной из причин, побудивших его к перемене местожительства.

Летом 1664 года он переселился в деревушку Ворбург, находящуюся на расстоянии одной мили от Гааги. Там он рассчитывал найти лучший воздух, а также обрести необходимые ему покой и независимость.

 

Глава II

ВОРБУРГ

1

В июне 1663 года Спиноза переезжает в селение Ворбург под Гаагой, где он оставался в течение пяти лет — до 1669 года, в доме живописца Даниила Тидемана.

Перемене местожительства Спиноза был обязан личным знакомством с Христианом Гюйгенсом. Приблизительно в то же время Гюйгенс вернулся в Гаагу из долгих и дальних странствий, предпринятых с научной целью. Последнее время он жил в Лондоне, где, будучи членом основанного незадолго до этого научного общества, познакомился с Ольденбургом. Отец Гюйгенса, состоявший на службе у принцев Оранских, владел роскошной виллой близ Ворбурга.

Первым поводом к знакомству послужила общность интересов: знаменитый естествоиспытатель, вообще большой мастер в области механики, между прочим отлично умел шлифовать оптические стекла, которыми он пользовался сам или дарил их различным научным учреждениям. Помимо вопросов из области точного знания в своих беседах молодые люди затрагивали и философские вопросы, так как Гюйгенс внимательно изучал Декарта.

В 1669 году Гюйгенс по приглашению французского правительства переехал в Париж, где сделался членом только что основанной Академии наук.

Жизнь Спинозы в Ворбурге была разделена между занятиями ремеслом и умственным трудом. Днем он работал за шлифовальным станком, а с десяти вечера до трех утра писал ученые труды.

Местные жители уважали и любили его за честность, простоту в обращении, услужливость и вежливость.

Спинозу в его уединении часто посещали гаагские знакомые, государственные люди, ученые, офицеры, купцы и даже знатные дамы.

Любознательные путешественники, осматривая достопримечательности края, считали своим долгом посетить и странного отшельника.

А тот в это время вел неустанную работу над своей изложенной в геометрической форме «Этикой». Однако работу эту ему пришлось прервать, так как стечение различных обстоятельств потребовало от него полностью сосредоточиться на новом труде, совершенно иного рода.

2

«Я вижу, — писал ему Ольденбург в 1665 году, — что вы занимаетесь не столько философией, сколько так называемым богословием, излагая свои мысли об ангелах, пророках и чудесах; но ведь все это, я полагаю, вы рассматриваете с философской точки зрения? Как бы там ни было, я уверен, что это произведение будет достойно вас, а для меня приятно и желательно».

В другом письме, представляющем ответ на утраченное впоследствии письмо Спинозы, Ольденбург говорит: «Причины, побудившие вас к написанию рассуждения о Библии, я вполне уважаю и горячо желал бы иметь возможность прочесть уже написанное вами».

Причины, побудившие Спинозу приостановить работу над своим философским трудом и сосредоточиться на исследовании Библии, коренились в том, что как раз в эту пору важное значение для дальнейшего развития философской мысли получила необходимость в разграничении философии и теологии, или богословия.

3

Еще во время проживания Спинозы в Рейнсбурге внезапно был отрешен от должности Арнольд Гелинкс, двенадцать лет занимавший кафедру в католическом университете бельгийского города Лувена, который вместе с другими бельгийскими провинциями оставался тогда еще под владычеством Испании. Это необычайное происшествие взволновало весь ученый мир Европы.

Дело было в том, что после смерти Декарта, общепризнанного лидера европейской философской мысли, иезуиты начали агитацию против его учения; папский нунций в Брюсселе очернил философа перед папой и мало-помалу добился того, что сочинения Декарта попали в индекс запрещенной церковью литературы.

В результате Гелинкс после отрешения от своей ученой должности обездоленным бедняком явился в Лейден, где ему пришлось бы умереть с голоду или просить милостыню, если бы ему не пришел на помощь такой же горячий почитатель Декарта профессор Гейданус, состоявший профессором теологии и философии в Лейденском университете.

Сам Гейданус, всегда отстаивавший свободу слова и печати, изучал теологию в Лейдене, затем в нескольких заграничных университетах, а после этого был приглашен в качестве проповедника в Лейден, где около тридцати лет был также профессором университета, но за два года до кончины его вынудили отказаться от этой должности.

Возможно, оба профессора, и Гелинкс и Гейданус, и раньше были между собой знакомы, так как Гейданус был ярым приверженцем Декарта и неутомимо трудился над распространением его учения.

Безработного и нищего Гелинкса Гейданус принял в свой дом, окружил его всяческими заботами и помог ему найти выход из бедственного положения. По его просьбе Гелинкс был допущен к неофициальному преподаванию в университетских стенах, что и дало ему источник средств к существованию в последние годы жизни.

Судьба Гелинкса была одним из признаков реакции против философии Декарта — реакции, которая после смерти знаменитого ученого стала проявляться и в университетах Голландии.

Наветы и науськивания иезуитов не пропали даром. На Дортрехтском соборе 1656 года было постановлено строго различать философию от теологии, а теологам всякие ссылки на Декарта были запрещены — как в сочинениях, так и в устном преподавании.

На деле этот запрет оказался всего лишь полумерой, так как все просвещенные богословы придерживались учения Декарта, и избежать ссылок на него было тем труднее, что многие профессора, занимавшие кафедры богословия, обязаны были по должности преподавать и философию в качестве вспомогательной науки. Против таких профессоров постоянно плелись интриги, и особенным преследованиям подвергся покровитель Гелинкса.

Городские и университетские власти осаждались ходатайствами о том, чтобы всем без исключения профессорам запрещено было излагать метафизику Декарта, как публично, так и в частных уроках, под страхом отрешения от должности.

Гейданус также не избег этой участи. Запрещение вошло в силу. Гейданус позволил себе протестовать против такого насилия над наукой — и был уволен.

4

Примеров такого насилия было немало, и Спиноза принял на себя задачу выяснить для современников разницу между богословием и философией, провести границу между интересами веры и знания, показать, что это две совершенно различные области, выяснить сущность и значение каждой из них. А здраво судить об этих предметах мешал гнет привитых церковью воззрений.

Испытав на собственной шкуре, какой опасностью грозят свободному мышлению дерзость и властолюбие богословов, Спиноза больше кого бы то ни было еще готов был выполнить задачу по проведению водораздела между философией и богословием.

Сам он уже постиг эту истину, но необходимо было проложить ей путь к другим, сделать ее очевидной для всякого образованного и доступной пониманию всякого мало-мальски мыслящего человека.

Спиноза задумал написать исследование о вещах, перед которыми наука до сих пор пугливо отступала. Здесь могли найти себе применение все его познания в богословии, приобретенные им с таким трудом, и собственные его толкования, которые он втихомолку придумывал для себя лично.

Будучи совершенно независимым, не принадлежа ни к какой церкви, он был самым подходящим исследователем, способным разобрать притязания веры перед судом разума.

Все результаты своего беспристрастного исследования и добросовестного мышления он изложил в сочинении, которое должно было обеспечить ему неувядаемую и неоспоримую славу как пионеру нового способа изучения Библии.

Этому важнейшему своему труду Спиноза посвятил все остальные годы, проведенные в Ворбурге, постоянно откладывая из-за него опубликование собственного учения, изложенного в геометрической форме, невзирая на настойчивые просьбы друзей.

5

Ольденбург еще с 1663 года неотступно убеждал Спинозу не медлить с печатаньем своих трудов и поделиться с ученым миром плодами своих размышлений, так как, по его мнению, ничто не могло быть «своевременнее и приятнее людям истинно умным и образованным».

Это соображение друга в глазах человека с умом и характером Спинозы должно было иметь больше веса, чем опасение возмутить против себя толпу заурядных философов и богословов.

Напоминая другу о том, что истина имеет право на распространение, Ольденбург заклинал его отбросить всякий страх перед пигмеями современности: и так уж слишком много жертв принесено невежеству и глупости; пора истинной науке поднять паруса и глубже проникнуть в тайны природы.

Ольденбург считал, что Спиноза может печатать свои произведения в своем отечестве, не подвергаясь никакой опасности. Он полагал, что ни одному здравомыслящему человеку не придет в голову чинить ему препятствия.

«А раз такие люди будут за вас, в чем я готов поручиться, — убеждал он Спинозу, — вам нечего бояться насмешек невежественной толпы. Ведь в вашей стране царит свобода; значит, там можно открыто высказывать и свои философские убеждения. Благоразумие подскажет вам надлежащий умеренный тон для изложения своих взглядов и мнений, а в остальном доверьтесь судьбе».

Но до печатания у Спинозы дело так и не дошло, хотя Ольденбург все настойчивее убеждал его сделать это, а когда Спиноза продолжал упорствовать в осторожности, посоветовал издать сочинения анонимно, чтобы обезопасить себя от возможных неприятностей.

Возможно, помимо соображений безопасности, Спинозу отвлекала от хлопот по изданию уже написанных трудов необходимость как можно скорее закончить новый, который полностью его захватил. Именно в это время происходят события, делающие новое произведение Спинозы как нельзя более актуальным для эпохи, переживаемой его родиной.

 

Глава III

ВЕЛИКИЙ ПЕНСИОНАРИЙ

1

В XVII столетии политическое устройство Голландии было весьма своеобразным и сочетало в себе черты как монархии, так и буржуазной республики.

Во главе государства формально находился так называемый штатгальтер, выполнявший функции председателя Государственного совета. Должность штатгальтера была наследственной, и занимали ее принцы Оранской династии, сторонники которой именовались оранжистами.

Влияние штатгальтера усиливалось тем обстоятельством, что он одновременно являлся и верховным главнокомандующим, благодаря чему становился естественным вождем дворянства, которое было главной опорой его власти.

Что же касается роли штатгальтера в Государственном совете, то тут его власть существеннейшим образом ограничивалась влиянием и рычагами реального воздействия на политические процессы, находящимися в распоряжении заместителя штатгальтера в Государственном совете, который именовался великим пенсионарием.

Такое непривычное для русского уха словосочетание в приложении к государственному деятелю, определявшему основную политику страны, объяснялось тем, что лицо, выполнявшее функции великого пенсионария, стояло во главе финансового ведомства и регулировало финансовые потоки, т. е., говоря привычным современным языком, распределяло бюджетные ассигнования и тем самым управляло государственной экономикой.

Из этого со всей очевидностью следовало, что именно великий пенсионарий был выразителем интересов буржуазии и республиканской партии.

Борьба монархической и республиканской партий и составляла движущую силу политических процессов Голландии XVII века.

2

В 1653 году должность великого пенсионария занял лидер республиканской партии Ян де Витт. С его появлением у руля государства (ведь фактически власть великого пенсионария приблизительно соответствовала той, что сейчас мы понимаем под словом «президентская»), влияние республиканской партии стало в стране преобладающим после того, как ее главная соперница — партия Оранских принцев — лишилась своего вождя в лице преждевременно скончавшегося Вильгельма II.

Ян де Витт, сын Якоба де Витта, бургомистра города Дортрехта, родился 24 сентября 1625 года, т. е. был семью годами старше Спинозы.

Яну де Витту и его старшему брату и соратнику Корнелию де Витту, благодаря разумной предусмотрительности и неустанной деятельности, удалось добиться подъема промышленности и торговли, финансов и флота и тем самым загладить вред, причиненный стране войной с кромвелевской Англией в 1651—1654 годах.

3

Постепенно голос Голландской республики, возглавляемой Яном де Виттом, получил решающее значение в делах северной Европы.

Вторая война с Англией, где к тому времени снова водворилась королевская власть, война, в которой Корнелий отличился своими подвигами на море не меньше, чем в предыдущей, не только кончилась для Голландии успешно и принесла большие выгоды стране, но возбудила зависть и алчность французского короля Людовика XIV.

Прикрываясь мнимыми правами наследства, этот скупой и властолюбивый государь занял своими войсками фландрские провинции, еще причислявшиеся к Испании, намереваясь со временем захватить и свободную Голландию.

Оба государства поддерживали дружественные отношения, пока это было для них полезным в качестве противовеса испанским притязаниям в Европе. Но когда Франция сама начала претендовать на общеевропейское господство, Голландия вынуждена была изменить свою политику.

Чтобы дать отпор Людовику, Голландия заключила союз с побежденной Англией и со Швецией, которая в то время еще считалась великой европейской державой. Этот союз, ставший плодом усилий Яна де Витта, отвратил непосредственную опасность, но одновременно вызвал в стране сильное волнение.

Оранской партии снова представился случай вернуть прежнее влияние, а обострившееся партийное соперничество еще увеличило заботы и затруднения, с которыми приходилось бороться мудрому политику, хлопотавшему исключительно о благе своей родины.

4

Оранская партия усилилась вследствие того, что у нее появился новый вождь в лице младшего сына покойного наместника — Вильгельма III. Благодаря родственным связям с материнской стороны этот молодой человек мог рассчитывать на поддержку Англии, а наследственность наместничества в Оранском доме обеспечивала ему выдающееся положение в родной стране.

В этой особенности политического устройства Голландии, сохранившего переход от отца к сыну власти наместника и связанных с ней полномочий, республиканцы видели серьезную опасность, грозившую свободе Голландии. Чтобы предотвратить ее, Ян де Витт принял особые меры.

Молодому оранскому принцу не было еще и четырех лет, когда его особым актом лишили прав на наместничество. Когда ему исполнилось восемнадцать лет, по настоянию де Витта был издан новый указ, отнимавший у юноши всякую возможность занять видное положение в своем отечестве. Правда, из уважения к союзной Англии впоследствии указ о лишении принца наместнических прав был отменен, но в интересах республики власть и значение наместника были сведены к нулю, что, разумеется, еще больше обострило и без того натянутые отношения между партиями.

Вот такой политический кризис переживала Голландия в ту пору, когда Спиноза всецело сосредоточился на своем труде по разграничению философии и богословия. Теперь этот труд оказался тесно связанным с политическими процессами, происходящими в стране.

5

Из писем Ольденбурга и вопросов, которые он задавал своему другу, видно, что Спиноза с живейшим участием следил за развитием событий. При этом симпатии его были на стороне Яна де Витта.

Республиканец по своим политическим убеждениям, Спиноза был безусловно на стороне партии, враждебной Оранскому дому.

«Королевской власти, — утверждал он, — в голландских штатах никогда не существовало; во главе их стояли только графы, из которых ни одному не было предоставлено право управления всей страной. Для обеспечения своей гражданской свободы могущественные штаты удержали за собой право напоминать своим правителям об их обязанностях, а в случае надобности и призывать их к ответу. А следовательно, сопротивление штатов чрезмерным притязаниям правителя никак нельзя назвать отпадением, так как здесь дело идет лишь о сохранении собственной стародавней власти штатов».

По мнению Спинозы, Англия, снова восстановившая у себя королевскую власть, пользовалась несравненно меньшей свободой, чем Голландия. В Кромвеле он видел того же монарха, только не решающегося назвать себя этим титулом. Несмотря на всю свою строгость по отношению к внутренним врагам и постоянные войны с внешними, Кромвель не сумел удержать власть и должен был уступить место законному королю, призванному обратно народом, опасавшимся, чтобы его положение не ухудшилось еще больше под властью протектора.

Однако Спиноза далеко не сторонник монархии. Он высмеивает тех, кто утверждает, что особа государя священна, что он является наместником Бога на земле и поставлен над своими подданными не властью людской, но божественным Провидением.

Как считает Спиноза, высшим законом и высшим правом монарха должна быть забота о благе его народа. Он предоставляет монарху право выбирать из мнений его советников то, которое ему более по вкусу, но не позволяет ему идти против мнения всего совета. Всегда и везде на первый план король должен ставить основные интересы государства. Если министры отказываются выполнять повеления монарха, противоречащие интересам страны, Спиноза не осуждает их, ибо, как он формулирует, «если всякое право есть объявленная воля короля, то далеко не всякая воля короля есть право».

Особенно нападает Спиноза на Людовика XIV, который был образцом королевского произвола. Его поползновения подчинить себе Голландию, опираясь на права наследства, Спиноза называет непозволительными и неуместными и требует мудрых государственных мер для их предотвращения. Резкий протест вызывает у Спинозы использование Людовиком наемных войск. Он считает, что защита страны должна быть возложена на ее граждан, способных носить оружие, так как только при таком способе защиты охраняется и государство, и гражданская свобода его жителей. Наемные же солдаты, состоящие на жалованье у короля, чувствуют себя как бы его личными слугами, обязанными повиноваться только ему одному.

Того же Людовика подразумевает философ, выступая против ошибочного мнения, будто верховное право судить и решать в известном государстве может принадлежать одному человеку. Это заблуждение: нет человека, которому было бы под силу нести такое бремя, и тогда часть его забот о народном благе переходит к доверенным лицам и советчикам, в руках которых в сущности и сосредоточивается верховная власть, особенно когда король сластолюбив и не столько царствует, сколько угождает прихотям своих наложниц и фаворитов. Даже известную поговорку «Государство — это я», приписываемую этому королю, мы находим у Спинозы — как общий принцип, толкуемый в том смысле, что королевская воля и права граждан есть одно и то же, и потому никакие распоряжения короля не могут иметь силы после его смерти, «так как вместе с ним некоторым образом умирает и государство», а граждане возвращаются в первобытное или естественное состояние; верховная же власть переходит в руки народа, который может ввести новую форму государственного устройства.

 

Глава IV

ВЛАСТЬ МУДРЕЦА

И МУДРОСТЬ ВЛАСТИТЕЛЯ

1

Колеблющееся пламя трех свечей в старинном медном подсвечнике отбрасывает на стены и потолок убогой комнаты Спинозы в доме ворбургского живописца Даниила Тидемана причудливые тени предметов обстановки.

Глаза гостя не сразу привыкают к полумраку, но постепенно он начинает различать окружающее: вот шлифовальный станок — на нем этот мудрый чудак вытачивает свои линзы; неподалеку небольшой микроскоп, тень которого неровной дутой ложится на книжную полку, заставленную фолиантами. Круглый табурет у письменного стола, посредине комнаты еще один стол — квадратный, вероятно обеденный. В углу отгороженный занавеской закуток — он, наверное, заменяет хозяину спальню. Истинно спартанская обстановка...

— Присаживайтесь к столу, — мягким выразительным голосом приглашает гостя хозяин. — Честь, которую вы оказали мне своим визитом, господин де Витт, столь высока, что...

— Нижайшая просьба к вам, дорогой господин Спиноза, — не давая хозяину закончить заготовленную формулу вежливости, с живостью перебивает его гость. — Давайте обойдемся без излишней куртуазности. Я тоже мог бы ответить вам тем, что честь, которую оказали мне вы, согласившись принять меня, еще более высока, так как политиков на свете тьма-тьмущая, а мудрецов — единицы, но лучше не будем тратить время на обмен любезностями, а сохраним его для более содержательной беседы.

— Но вы же не станете возражать, — с кроткой улыбкой возразил Спиноза, — что и политика может быть мудрой, а следовательно, политик может быть приравнен к мудрецу.

— Только в том случае, когда он опирается на мудрость, добытую философией за века ее существования, — нетерпеливо ответил Ян де Витт. — Тогда он, в отличие от кабинетного мудреца-теоретика, становится, так сказать, мудрецом практического свойства. И именно об этом я хотел с вами побеседовать, любезный господин Спиноза.

— Тема эта обширна и увлекательна, — откликнулся хозяин комнаты. — Меня она тоже весьма занимает в последнее время.

— Тем лучше, — с удовлетворением заметил гость.

2

— Меня привело к вам, — продолжал он, — помимо естественного желания познакомиться с человеком, ведущим столь необычный образ жизни, прежде всего вычитанное в вашей книге о началах философии Декарта стремление отыскать людей, которые были бы заинтересованы в издании и других ваших трудов. Это стремление сохранилось у вас и сейчас, не так ли?

— Разумеется, господин де Витт. Я полагаю, что каждый пишущий мечтает о том, чтобы написанное им было воспринято и осмыслено как можно большим числом людей.

— Я тоже так считаю, господин Спиноза. И мне хотелось бы стать одним из тех, кто будет споспешествовать продвижению ваших сочинений к печатному станку, что бы по этому поводу ни думали мракобесы всех мастей и оттенков. Но прежде я счел необходимым хотя бы вкратце узнать о содержании неизданных ваших произведений.

— Рад буду удовлетворить вашу любознательность, господин де Витт. Вот, например, тут у меня как раз под рукой не завершенный пока трактат.

— Чему он посвящен?

— Я дал ему предварительное название «Трактат об усовершенствовании разума».

— Интригующее название. И я могу с ним ознакомиться?

— Думаю, для того чтобы получить представление о его содержании, вам достаточно будет просмотреть хотя бы предисловие к нему.

— Охотно.

— Тогда подсаживайтесь поближе к свету. Удобнее всего вам будет за моим письменным столом.

Гость занял рабочее место философа, а тот положил перед ним написанные по латыни листки.

Ян де Витт приступил к чтению.

3

Вот что прочитал он в предисловии к «Трактату об усовершенствовании разума».

«После того как опыт показал мне, что все, что ни делается в обычной жизни, тщетно и бесполезно, что все, чего я желал или боялся, хорошо или дурно лишь постольку, поскольку это волнует душу, — я решился наконец узнать, нет ли чего-нибудь такого, что в самом деле составляло бы добро, давалось бы само собою, одно бы потрясало душу и по достижении чего я мог бы вкушать вечную и постоянную радость. Говорю: «решился наконец», - потому что на первый взгляд казалось неблагоразумным бросить положительное и верное ради неопределенного и неверного. Я именно видел, какие преимущества доставляют почести и богатства, видел, что я должен оставить всякое стремление к ним, если только сердечно хочу заняться чем-нибудь другим, — что если, с одной стороны, я должен был отказаться от них даже в том случае, когда бы в них заключалось истинное человеческое счастье, то, с другой стороны, я опять-таки был далек от истинного счастья, когда стремился исключительно к ним, в то время как я знал хорошо, что не в них счастье. Я подумал поэтому: нельзя ли создать себе новое состояние, не нарушив, однако, прежнего порядка и прежнего образа жизни, чего я домогался уже неоднократно, но всегда без успеха...

Видя, что богатства, почести и чувственные наслаждения служат мне только помехой при моих стремлениях и стараниях найти себе новый образ жизни, что они до того противоположны последнему, что необходимо отречься либо от них, либо от него, я был вынужден исследовать, что для меня полезнее, потому что, как я уже говорил, мне все еще казалось, что я рискую настоящим благом ради какого-то призрачного блага. Но, позанимавшись этим предметом подольше, я пришел к следующему результату: отказавшись от вышеупомянутых благ и избрав новый образ жизни, я променял бы только благо неверное по своему свойству на благо, неверное, правда, своей удободостижимостью, зато прочное по своему свойству, так как я и добивался именно прочного и действительного блага. Дальнейшие размышления повели меня еще дальше: они убедили меня в том, что в подобном случае я, собственно, променял бы положительное зло на положительное благо.

Действительно, есть множество примеров, что богачи до самой смерти своей были преследуемы за свои богатства, что неустрашимые искатели сокровищ платили жизнью за свою глупость. Не меньше было таких, которые для достижения цели или удержания почестей претерпевали всевозможные бедствия. Бесконечно, наконец, число тех, которые ускорили свою смерть непомерным сладострастием. Все эти злополучия показались мне проистекающими из свойств предметов, к которым те привязывались с любовью, потому что, по-моему, счастье или несчастье заключается только в природе предмета, на который мы переносим нашу любовь. Ведь никто и не вздумает состязаться о предмете, которого не любит, — не почувствует ни жалости, когда он погибнет, ни зависти, когда увидит его во власти другого, ни страха, ни ненависти, — словом, никаких душевных волнений. Между тем, все это бывает при любви к скоропреходящим предметам. Только любовь к вечному и бесконечному наполняет душу одною радостью и чужда всякой печали, всякого сожаления.. Вот к чему должны стремиться мы, вот чего должны мы добиваться всеми силами. Признаюсь, хоть я и не понимал всего этого ясно, но я долгое время не мог еще совсем отрешиться от всякого корыстолюбия, честолюбия и чувственных наслаждений.

Из этих размышлений я вынес по крайней мере одно: что пока ум мой был занят подобными мыслями, он естественным образом откланялся от вышепоименованных мнимых благ, и я стал серьезно подумывать о новом образе жизни, чему я обрадовался немало. Я убедился, что зло, о котором я говорил выше, вовсе не так сильно, чтобы уж решительно нельзя было найти против него противоядия. И хотя поначалу подобные промежутки умственного прозрения были редки и кратковременны, но они сделались чаще и продолжительнее номере того, как для меня становилось яснее, в чем состоит истинное благо».

4

Хотя почерк философа был вполне разборчивым, глаза великого пенсионария устали от чтения в неровном свете. Он протер их костяшками пальцев и поднял голову от стола.

Спиноза в ожидании стоял за его спиной. Похоже, что автор вместе с гостем заново перечитывал собственные строки.

— Все, что вы написали, чрезвычайно интересно, дорогой мой философ, — сказал Ян де Витт. — Я, как мне кажется, понял ход ваших мыслей. Может быть, дальше мы продолжим нашу беседу, так сказать, в ее естественном течении?

— Как вам будет угодно, господин де Витт. В таком случае осмелюсь ли я предложить вам бокал вина?

— Бокал вина? — оживился гость. — Я, право, не предполагал, что оно найдется в доме философа, славящегося своей отрешенностью от земных удовольствий.

— Полной отрешенности я никогда не проповедовал, — с кроткой улыбкой возразил хозяин. — Я предостерегал и предостерегаю от чрезмерного, неумеренного их потребления, приводящего к той пресыщенности, когда само удовольствие обращается в собственную противоположность. Стакан же доброго вина согревает душу, а в дружеской беседе проявляет чистоту помыслов, делает мысли ясными, а форму их выражения — отточенной.

— Вполне согласен с вами, господин Спиноза, — добродушно улыбаясь, ответил Ян де Витт. — И какое же вино найдется под вашим кровом?

— Только бургундское, господин де Витт.

— Достойный выбор, — удовлетворенно изрек великий пенсионарий.

5

Ян де Витт согрел бокал в ладонях и сделал первый глоток.

— Так в чем же, по-вашему, состоит истинное благо? — задал он вопрос, непосредственно вытекающий из того, что он только что прочитал, сидя за письменным столом философа.

Спиноза пригубил из своего бокала и ответил неторопливым выразительным голосом:

— Все происходящее в мире совершается в известном, неизменном порядке и по известным естественным законам. Слабый человеческий ум не в состоянии постигнуть этого порядка. Но так как человек все-таки понимает, что возможна более могучая и более совершенная человеческая природа, то в нем естественным образом пробуждается желание искать средства для достижения подобного совершенства. Все, что ведет к такому совершенству, я называю истинным благом; высочайшим же благом я называю ту степень совершенства, при которой человек желает, чтобы и все прочие, если можно, были причастны такому же совершенству, обладали такою же лучшей, облагороженной природой. В чем состоит эта лучшая облагороженная природа, я показываю в своем трактате достаточно пространно, сейчас же замечу только, что она есть идея единства духа с природой. Итак, цель, к которой я стремлюсь, — сделаться причастным такому совершенству и стараться, чтобы и другие стремились к тому же, то есть для моего счастья нужно, чтобы другие сознавали то, что я сознаю, и чтобы их понятия и желания были согласны с моими понятиями и желаниями.

Спиноза умолк.

Возникла пауза, в продолжение которой гость сосредоточенно обдумывал слова философа.

«Конечно, — размышлял он. — Все это справедливо и замечательно выражено, но годится только для таких же чудаков, как сам этот витающий в эмпиреях мыслитель. А как мне, политику, определяющему судьбы десятков тысяч людей, внедрить в их сознание эти возвышенные идеи, когда большинство не идет в своих помыслах дальше забот о хлебе насущном, стремлений к наживе, никчемным развлечениям, на которые так падка чернь любых рангов... Нет, все прочитанное и услышанное мною в этом необычном доме пока не дает мне как политику почти ничего, что можно было бы использовать на практике... Кроме разве что рассуждения философа об опасности неумеренного следования удовольствиям...»

И все же самому великому пенсионарию был весьма интересен ход мыслей его мудрого собеседника.

— И как же, по-вашему, человек может достигнуть подобного совершенства? — нарушил он наконец молчание.

— Я полагаю, — все тем же ровным и выразительным голосом ответил Спиноза, — что для достижения подобного совершенства люди, во-первых, должны хорошо знать свою собственную и окружающую их природу; во-вторых, с помощью этого знания вывести различия, сходства и противоречия между вещами; в-третьих, уяснить себе, насколько они способны действовать и насколько страдать; наконец, в-четвертых, узнать, в каком отношении находится все это к человеку. Но прежде всего нужно придумать средство к лечению и просветлению ума, чтобы он мог удачно и безошибочно понимать вещи.

— И какое же это средство? — с любопытством спросил великий пенсионарий.

— То, которое наиболее пригодно для понимания человеческой природы и удовлетворяет стремлению людей к ее усовершенствованию.

— Из чего же выбирать это средство?

— Прежде чем выбирать, требуется определить, какие существуют формы человеческого познания. По моему мнению, все они подразделяются на четыре разряда.

Первый — это познание, приобретаемое понаслышке или с помощью известных знаков.

Второй — познание, приобретаемое путем смутного опыта, то есть опыта, не проверенного и не осознанного разумом, и называемое познанием потому, что оно нам случайно таким представляется и мы не сделали другого наблюдения, которое бы ему противоречило, отчего оно и остается во всей своей силе.

Третий — познание, при котором мы узнаем существо вещи из другой вещи, но при этом наши понятия неполны и неясны.

И, наконец, четвертый — познание, при котором вещь познается только из ее сущности или знания ее ближайшей причины.

Низшую ступень познания представляют слепые верования, смутные впечатления и неясные образы, которыми довольствуется толпа.

Например, я знаю понаслышке день моего рождения или что моими предками были такие-то и такие-то.

По смутному опыту я знаю, что я умру, потому что я видел, как умирали многие мне подобные, хотя они не жили в одно и то же время и не погибли от одних и тех же болезней.

Точно так же я знаю, что масло обладает способностью поддерживать пламя, а вода — тушить его.

Эти первые два вида познания полезны в обыденной жизни, но они схватывают только случайности, скользят только по поверхности вещей, не проникая в их сущность и содержание. Порождения случая, а не внутренней деятельности мысли, они движут и занимают душу, но не просветляют ее. Они составляют источник пагубных страстей, которые постоянно бросают тень на ясные понятия ума, отрывают душу от нее самой, отвлекают ее к внешним предметам и смущают ее светлые созерцания.

Познание третьего вида есть уже первое усилие, первый шаг к освобождению от мрака чувственного мира. Оно состоит в том, чтобы соединить действие с причиной, явление с законом, понятие с принципом. Так поступают геометры, которые приводят разнообразные свойства чисел и фигур в правильную систему простых теорем и неопровержимых аксиом. Так поступает вообще философствующий ум, который при помощи анализа и синтеза нисходит от общего к частному и восходит от частного к общему, чтобы постоянно умножать, освещать и связывать свои выводы.

Чего недостает этому виду познания? Ему недостает одной вещи, но самой главной: он объясняет факт законом, но не объясняет самого закона; он устанавливает следствия на принципах, но не устанавливает самих принципов, принимая их безусловно; он связывает мысли в совершенно правильную цепь, но не находит для нее первого звена.

Итак, остается еще одна ступень познания, которая стоит еще выше умозаключения и которая одна может служить опорой всем прочим видам, — это разумное созерцание, предмет которого — бытие само по себе.

— Каково же значение этих видов познания? — чувствуя, что уже с трудом следит за ходом рассуждений своего собеседника, спросил великий пенсионарий.

— Познание первых двух видов не может доставить точных и раздельных понятий; оно не имеет никакой научной ценности и потому из науки изгоняется.

К познанию третьего вида я отношусь уже менее строго, потому что оно есть ступень, которая ведет к непосредственному созерцанию. Тем не менее не этот вид познания должно избрать философу. Правда, посредством него можно составлять себе идеи о предметах, можно, в известной степени, делать заключения и выводы, не опасаясь впасть в заблуждение; однако сам по себе этот способ познания не является еще средством, с помощью которого можно достигнуть совершенства. Он, пожалуй, дает достоверность, но для философа достоверности мало — ему нужен свет.

Этот свет философ может найти только в разумном созерцании, где все ясно и понятно, где нет места ни слепым верованиям, ни чувственным представлениям, ни смутным идеям. Только этот вид познания безошибочен и во всей полноте обнимает сущность вещей, а потому его следует избрать преимущественно перед другими.

Итак, наивысший закон мысли основывает знание только на ясных и точных понятиях и пользуется лишь непосредственным созерцанием, а в некоторых случаях и основанными на нем умозаключениями.

Теперь, когда известно, какой способ познания нужнее всего, возникает вопрос: как употребить в дело этот способ, то есть какой метод будет лучшим для познания вещей этим способом.

По моему мнению, метод не есть выведение заключений для уразумения причин вещей и еще менее само уразумение этих причин.

Метод — это процесс нашей мысли, когда она старается понять истинную идею данной вещи, старается отличить ее от других идей и исследовать ее природу, чтобы таким образом изучить познавательную деятельность человека и направить ум на понимание вещей по этой норме. При этом она как бы дает уму в помощь известные правила и заботится о том, чтобы он не утомлял себя ничем пустым и бесполезным. Следовательно, метод есть рефлективное познание, идея самой идеи, разумение самого разумения, понятия о самом понятии. Но чем больше знаний приобрел человеческий ум, тем более он самопознает себя, тем лучше он понимает как свои собственные силы, так и порядок окружающей нас природы.

Чем более ум понимает свои собственные силы, тем легче ему руководить собой и предписывать себе правила, а чем лучше понимает он порядок природы, тем легче ему избегать всего бесполезного, что и составляет одно из важнейших условий хорошего метода.

6

Когда Спиноза закончил говорить, оба бокала собеседников оказались почти полными. Ян де Витт так увлекся, следя за развитием мыслей философа, что ни разу даже не прикоснулся к своему. Теперь он машинально сделал большой глоток и произнес:

— Ваши друзья не зря отзываются о вас, как о кладезе мудрости, дорогой господин Спиноза. Система мыслей, которую вы выстроили в своем трактате, разумна, гармонична и, думаю, вполне справедлива. Но, боюсь, что она чересчур сложна для ее практического применения в широких масштабах. По крайней мере, при нынешнем состоянии общественного сознания. А нет ли среди ваших трудов такого, который был бы больше приближен, так сказать, к нынешним насущным нуждам нашего государства? Государства, которое нам удалось сделать самым свободным в мире, но в котором, тем не менее, свободе, а тем самым и благополучию государства постоянно угрожают косность, обилие суеверий, сила вековых предрассудков. Поэтому устойчивость нашей свободной страны находится под постоянной угрозой. Я не говорю уж об угрозе внешней, исходящей от наших монархических соседей и соперников, и прежде всего от этого убогого монарха, который беззастенчиво присвоил себе титул «Король-Солнце».

— Я всецело разделяю ваши опасения, господин великий пенсионарий, — с грустью ответил Спиноза. — И одним из главнейших врагов свободы по-прежнему остается церковь, о чем вы забыли упомянуть.

— Да, вы правы, дорогой друг. Даже в вашем присутствии я не решился первым затронуть эту опасную тему.

— Вот поэтому-то я и начал знакомить вас с моими скромными трудами с относительно безобидного «Трактата об усовершенствовании разума».

— Следовательно, у вас есть что-то еще? — оживился великий пенсионарий. — Нечто более приближенное к кругу забот, отягощающих душу политика, стоящего у кормила государственной власти в государстве, пока еще остающемся самым свободным в Европе?

— Да, — ответил Спиноза. — Но то, что уже написано, в первую очередь касается места и назначения церкви в современном обществе, а это, как вы только что сказали, тема особенно крамольная. Да и личная моя судьба подтверждает это с лихвой.

— И все же, дорогой изгнанник, я хотел бы ознакомиться с этой вашей работой.

— Что ж, — кротко улыбнулся Спиноза. — Я буду только рад этому.

7

— Надеюсь, вы не примете меня за льстеца, — начал философ, — если я скажу, что власть республиканской партии особенно благоприятствует в Голландии процветанию свободы вообще и в частности религиозной терпимости.

— Не приму, дорогой мудрец, — растроганно улыбнулся великий пенсионарий, так как слова Спинозы отражали именно те достижения, к которым он лично стремился, находясь у руля государственной власти.

— И тем более вам прекрасно известно, что оранская партия все еще сохраняет силу и пользуется определенной поддержкой масс лишь благодаря содействию клерикалов. С усилением оранжистов все больше власти приобретали и иерархи церкви, и их приспешники, нетерпимые и назойливые, совавшие свой нос не только в церковные, но и в мирские дела, стараясь все подчинить своему влиянию...

— Да уж, — сокрушенно покачал головой великий пенсионарий. — Кому об этом и знать, как не мне.

Спиноза продолжал:

— Даже там, где религия еще не пала так низко, всякие установленные законом рамки для суждений и мыслей представляют большую опасность, так как это ведет к сосредоточению власти в руках духовенства, которое ревниво охраняет свое господство и часто, не довольствуясь осуждением и преследованием людей, мыслящих иначе, разжигает религиозные распри в возмущении против законной государственной власти.

Религия при таких условиях совершенно вырождается, так как вместо страха Божия заступает страх перед духовенством, служители церкви превращаются в грязных и суетных стяжателей, а храмы — в трибуны, на которые ораторы всходят не для того, чтобы поучать народ и наставлять его в добре, но чтобы, подкупая слушателей звонкими фразами, сеять ненависть и вражду к инакомыслящим и бранить разум, уверяя, что он дан природой на погибель человеку.

Философ испытующе взглянул на политика.

— Совершенно с вами согласен, — хмуро кивнул головой великий пенсионарий.

— Именно поэтому, — продолжал Спиноза, — в моем новом сочинении отдел, посвященный богословию, весьма велик по объему, и этому не следует удивляться, принимая во внимание характер нашей эпохи: в наше время религиозные интересы стоят на первом плане, проявляются ли они в форме добровольного усердия верующих или кичливости сановников церкви, поощряемой малодушными и эгоистичными властителями.

— Должен заметить, мой дорогой друг, — подал реплику Ян де Витт, — что ваша историческая заслуга именно в том и состоит, что вы первым обратили на это внимание и подвергаете беспристрастной критике притязания богословия на исключительную и руководящую роль в области умственной жизни. Но удалось ли вам определить, на чем основывает богословие эти свои притязания?

— Разумеется, — невозмутимо ответил Спиноза. — Именно с этого мне и пришлось начать. Прежде всего свои непомерные притязания церковь основывает на авторитете Священного Писания, и значит, оно тоже должно быть подвергнуто критике с точки зрения разума.

8

Великий пенсионарий невольно передернул плечами.

«Как далеко зашел в своей критике этот бесстрашный человек, — подумал он. — Неужели он и в самом деле безбожник, как о том твердят на каждом углу бывшие его единоверцы?»

— Какие же выводы делаете вы из критики Священного Писания? — спросил он, испытывая невольный суеверный страх.

— Мои рассуждения таковы, — спокойно ответил философ. — Все церковники и их приспешники твердят в один голос, что Писание есть слово Божие, что оно учит человека истинному счастью и указывает ему путь к спасению; но в общем никому, кажется, и в голову не приходит согласовать свою жизнь с этими указаниями — и меньше всего самим богословам. Эти господа хлопочут только о том, чтобы выдать собственные измышления за слово Божие, отыскать, хотя бы со всевозможными натяжками, подтверждение своим умствованиям в Писании и поставить их под защиту божественного авторитета.

«Но ведь он абсолютно прав!» — пронеслось в голове у великого пенсионария.

Спиноза между тем продолжал:

— Они пользуются религией как предлогом заставить других думать так же, как думают они. Толкуя Писание, они стараются только доказать свою правоту и победить противников в спорах вместо того, чтобы благоговейно вникать в христианское учение, предписывающее нам совсем не такой образ жизни, какой ведут надменные, одержимые непомерной алчностью наставники веры и большинство их последователей.

Честолюбие и беззаконие их довели до того, что религиозность они видят не столько в соблюдении Божия завета, сколько в защите порядков, установленных людьми, что религия уже не учит людей любви, но раздувает их вражду между собою и поселяет в их сердцах беспощадную ненависть, ложно выдаваемую за ревность о Боге и глубокую преданность вере.

— И это совершеннейшая истина! — невольно вырвалось из уст Яна де Витта.

Но философ будто не услышал его и чеканным слогом, словно отточенным на шлифовальном станке до полнейшей прозрачности, развивал свои мысли дальше:

— Богословам чудятся какие-то необычайно глубокие тайны, будто бы сокрытые в Писании, но, чтобы напасть на след этих тайн и подготовить людей к принятию их, этих последних учат презирать разум и природу и только тому поклоняться, только то чтить, что противно и здравому смыслу, и законам природы.

Существует лишь один выход из лабиринта богословских предрассудков: надо исследовать само Писание, как натуралист исследует природу.

9

Спиноза внезапно закашлялся и прижал к губам носовой платок.

Ян де Витт с тревогой наблюдал за ним. «Да он ведь серьезно болен! — подумал он. — Ну да, его друзья предупреждали меня об этом».

От приступа кашля на глазах Бенедикта выступили слезы. Он взял свой бокал и сделал несколько глотков, чтобы усмирить кашель.

— Вы устали, дорогой друг, — участливо произнес великий пенсионарий. — Быть может, при вашей болезни вам было бы лучше жить в столице, где есть хорошие врачи. Вряд ли в здешнем уединении вы можете рассчитывать на квалифицированную медицинскую помощь.

— Все уже прошло, — с заметной одышкой выговорил Бенедикт. — Мы можем продолжать наши занятия.

— Не лучше ли отложить их до того времени, когда вам станет лучше? — мягко возразил Ян де Витт.

— Нет, дорогой господин де Витт, — кротко улыбнулся Спиноза. Кажется, он дышал уже ровно. — Вы государственный деятель и не обладаете достаточной праздностью, чтобы часто навещать изгнанника. А предмет нашего разговора я нахожу настолько важным, что не хотелось бы прерывать его на середине. О, да ваш бокал уже пуст! Позвольте мне снова наполнить его. И, может быть, желаете выкурить трубочку?

— А табачный дым вам не повредит? — нерешительно произнес великий пенсионарий, которому давно хотелось курить.

— Напротив! Он только успокоит мой кашель.

10

Окутавшись облаком душистого табачного дыма, оба собеседника вернулись к прерванному разговору.

— Итак, вы полагаете, — восстановил его нить правитель Голландской республики, — что Священное Писание подлежит исследованию, как и любой другой письменный текст. В принципе я не нахожу здесь ничего особенно греховного — ведь даже Иисус Христос наиглавнейшей своей заповедью называет ту, которая гласит: «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим».

— Вот именно, — кротко улыбнулся Спиноза. — «...и всем разумением твоим». Об этом почему-то часто забывают те, кто внушает пастве своей заповеди Господни.

— Так каким же путем исследуете вы Священное Писание? — спросил Ян де Витт.

— Я полагаю, что использую для этой цели единственно правильный метод, если учесть то, что мы уже говорили с вами об отношении к Писанию, как к любому другому письменному тексту. Правда, мой метод идет прямо вразрез с общепринятым отношением к Библии.

Спиноза глубоко затянулся табачным дымом и продолжал:

— Принято думать, что Священное Писание дошло до нас в чистом и неподдельном виде, что божественное Провидение позаботилось предохранить его от всяких искажений. Из-за этого воздают божественные почести самой Библии как книге, а не содержанию ее, не учениям, которые ведут человека к спасению.

В то же время утверждают, что Библия не может быть понятой при свете простого разума, что для истолкования ее необходимо особое, сверхчеловеческое проникновение. Но кто же может похвалиться таковым?

Толкования тех, кому приписывают эту высокую способность проникновения, поистине не обнаруживают ничего сверхъестественного. Туманность выражений зачастую показывает только, что толкователь сам хорошенько не понимал смысла того места, которое брался разъяснить, и в лучшем случае мы имеем дело с догадками. А это вполне доступно и разуму. Не нужно сверхъестественного освещения, чтобы составить себе правильное мнение, если только человек дает себе труд поразмыслить и проверить свои выводы.

Так же мало правды и в утверждении, будто сверхъестественный дар понимать Писание дан только верующим. Пророки и апостолы проповедовали не только верующим, но и неверующим, и безбожникам, причем, конечно, старались, чтобы эти последние понимали их, а между тем они единственно обращались к природному уму своих слушателей.

Тем не менее, изучая Писание, хотя бы и в естественном освещении, весьма важно не руководствоваться простыми внушениями разума и предвзятыми мнениями, а черпать разъяснения из самой Библии, ибо, если кто-то хочет судить о ней непредубежденно и толковать ее правильно, тот должен сомневаться в собственных предположениях и проверять их снова и снова.

Для правильного толкования Писания на основании его же самого недостаточно разбирать содержание книг по существу. Надо считаться еще и с особенностями языка, на котором они были написаны, с оттенками мысли и способа выражения их составителей.

Все книги как Ветхого, так и Нового завета написаны евреями, поэтому для правильного их понимания существенно важно выяснить себе характер и ход развития еврейского языка. Это относится не только к древним книгам, на нем написанным, но и к новым.

Чрезвычайно затрудняют правильное понимание Библии некоторые особенности еврейского письма. Чтобы добраться до истинного смысла некоторых мест, необходимы многосторонние и тщательные лингвистические исследования, а станут ли тратить время на исследования те, кому нужно только одно: выискать во что бы то ни стало подтверждение своим догматическим предрассудкам?

Тем более не принимают в соображение эти господа, что судьба книг Священного Писания по большей части неизвестна нам, а уж об авторах их, за редким исключением, мы решительно ничего не знаем: не знаем, когда и при каких обстоятельствах были написаны эти книги, почему возникали различные варианты их и сколько именно их уцелело.

Тот, кто подвергает Библию добросовестной критике, непременно должен восстать против одного из главных составных элементов Священного Писания, а именно: своеобразного понимания Бога и вытекающих отсюда ложных представлений о Нем. Венцом этих представлений является вера в чудеса; человеку непременно хочется, чтобы деятельность Божества проявлялась временным или даже полным нарушением естественного порядка вещей, хотя об этом самом порядке тоже говорится, что он установлен или создан Богом.

Бога и природу представляют себе совершенно раздельными и отличными друг от друга силами, из которых одна действует, а другая остается праздною. Неразвитый ум простолюдина нередко дивится чуду там, где он не в силах распознать естественную причину; а иной раз чудеса просто выдумывают для того, чтобы иметь предлог хвастаться особым благоволением к себе Божества.

На что не осмелится невежество и глупость человека, который не имеет здравых понятий ни о Боге, ни о природе, мерит Бога на свой аршин, а о природе судит так узко, что воображает, будто она создана исключительно для него!

В природе, несомненно, происходит многое, чего мы не можем объяснить себе сразу, в чем не можем уловить связи и причинности, но из этого вовсе не следует, что такие явления противоречат ее вечным законам или что Бог создал природу настолько убогой и несовершенной, что она временами нуждается в помощи извне.

В природе нет ничего такого, что не вытекало бы из ее незыблемых и неизменных законов, и слово «чудо» может иметь смысл только как выражение известных взглядов или как символ человеческого невежества.

Многие видят в чудесах особое доказательство бытия Божия и ссылаются при этом на Божественную волю, как будто она может быть изменчивой и зависеть от частностей!

Эта воля достаточно ясно сказывается в бесконечной закономерности природы и незыблемости ее законов, но, конечно, не всякому уму дано сразу постичь это, и менее всего это доступно умам, ослепленным тщеславием и суеверием; а между тем они не страшатся называть разум слепым, а науку суетной.

И наоборот: почитают собственные фантазии, сны и вздорные бредни за ответ Божества. Более того: утверждают, будто Бог неблагосклонен к мудрецам и не открывает своих велений уму человеческому, но предоставляет угадывать их по внутренностям животных, полету птиц и тому подобному; что веления Его начертаны там, а не в душе человеческой.

Доказывать бытие и могущество Божие посредством чудес нелепо уже потому, что дьяволу также приписывают власть творить чудеса, что их творили лжепророки и идолопоклонники, — о чем неоднократно упоминается в Библии и чему те же самые богословы верят как факту.

В природе все повинуется вечным, неизменным и незыблемым законам; чудеса бессильны доказать что бы то ни было по отношению к Божеству, и потому я полагаю, что само Писание подразумевает под Божественными определениями и проявлениями Божественной воли не что иное, как законы самой природы.

Рассказы же о чудесах объясняются просто-напросто тем, что в те непросвещенные времена люди мыслили и воспринимали иначе, а кроме того, присущей большинству людей неспособностью передавать факты без добавлений от себя и приукрашиваний.

Благодаря этому свойству людям часто кажется, что они видят и слышат совсем не то, что они в действительности видят и слышат. Когда же факты превосходят их понимание или когда в деле замешан личный интерес, одно и то же событие в передаче разных лиц легко может превратиться в столько же совершенно различных событий.

Действительные происшествия, о которых повествует Писание, могли происходить только в соответствии с законами природы; все же, что противоречит этим законам или не может быть выведено из них, следует безусловно признать за вставки, внесенные в Писание нечестивыми руками.

На такие речи у защитников веры, требующих благоговейного уважения к каждой букве Писания, всегда находится под рукой готовый ответ: обвинение в безбожии. Им не мешало бы припомнить, что чудеса могут быть только нарушением естественного порядка вещей, раз и навсегда установленного самим Богом, и допускать возможность их — значит сомневаться в непреложности Божественных определений. Но в таком случае можно и во всем сомневаться, а это в конце концов ведет к полному отрицанию Бога, то есть к атеизму.

Ибо только путем разума доступно истинное и чистое познание Бога, и ничто не может быть нелепее желания подчинить этот высший дар, этот божественный светоч мертвым буквам, искаженным человеческой небрежностью, извращенным человеческой низостью. Ничто не может быть нелепее, чем видеть истинное благочестие лишь в недоверии к разуму и собственному суждению и объявлять безбожником всякого, кто сомневается в полной правдивости и надежности тех, через чьи руки прошли книги Священного Писания.

Неужели за веру и религию стоит только тот, кто умышленно знать ничего не хочет и отворачивается от разума? Неужели нет другого способа защищать их?

Разумеется, умственное, интеллектуальное, наиболее совершенное постижение Бога доступно далеко не всем верующим, но лишь немногим избранным. Это редкий и божественный дар, но именно потому ни разум, ни философия не должны делать религию своей прислужницей, ни религия и богословие не должны делать своим слугой разум.

Здесь и лежит граница между богословием и философией — граница, которую ни передвинуть, ни уничтожить нельзя, потому что эти две науки не имеют между собой ничего общего и принадлежат различным областям человеческой деятельности. Одна есть искание истины и знания, доступного лишь избранным; другая же стремится к тому, что безусловно доступно пониманию каждого человека и чем он может руководствоваться в своих поступках.

Ибо религия, или вера, имеет смысл и значение лишь постольку, поскольку она одинаково доступна всем людям и всех охватывает кругом своего влияния. Влияние же это выражается в следующей форме: со стороны Божества — откровением через признанных им учителей веры; со стороны людей — мыслями и поступками, соответствующими указаниям свыше.

Веровать, по моему глубокому убеждению, значит знать о Боге то, без чего немыслимо послушание ему, а также то, что совместимо с этим послушанием.

Если отбросить все случайное, наносное, произвольное и ненужное, мы увидим, что истинная цель Священного Писания и главная идея, красной нитью проходящая через все книги Библии, есть учение о послушании Богу и любви к ближним.

Если Писание дает меру благочестия для образа мыслей и действий, то при этом имеется в виду исключительно послушание или сопротивление, а никак не истинность или ошибочность верований.

Напротив, Писание воздает должное справедливым и благородным поступкам, вытекающим из чистоты сердца, хотя бы совершивший их и не знал Божественного откровения. Потому-то и ценно Священное Писание, потому-то и не иссякает никогда его целительная сила.

Есть люди, способные укрепиться в добродетели, руководствуясь одними лишь указаниями разума, но таких людей сравнительно мало, а между тем согласовать свою жизнь с требованиями добродетели необходимо для блага человечества и в известной степени доступно каждому. Вот почему Божественное откровение является необходимостью.

Тому, что для спасения души или достижения счастья достаточно повиноваться Божиим велениям как закону, хотя бы и не понимая, что они в то же время являются вечными истинами, разум учить не может. Этому учит лишь откровение, ссылаясь на то, что Бог по особой своей милости, — которой мы не можем постичь разумом, — даровал нам возможность достигнуть блаженства путем простого послушания; потому-то Священное Писание и составляет великий источник утешения.

При всем том слово Божие вовсе не заключено в книгах, которым нас обязывают воздавать божеские почести. Они служат лишь средством и орудием к спасению — истинная же религия начертана Богом в сердцах, в самой душе человеческой, и призванным Им учителям, именуемым пророками и апостолами, остается только пробуждать в душах это скрытое знание, указывая на значение его для душевного мира и спокойствия.

Вначале Бог всего явственнее открылся евреям и, как видно из Писания, проявлял по отношению к ним особую заботливость. Благодаря этому в Библии содержится множество указаний и предписаний, имевших целью благоденствие Иудейского царства и с падением его утративших всякий смысл. Правда, сами евреи не хотят соглашаться с этим, продолжают считать себя во веки веков избранным народом и думают, что только среди них восставали истинные пророки, осененные благодатью Божией.

Не говоря уж о том, что сама Библия упоминает об истинных пророках, восстававших среди иноплеменников, что и у других народов встречаются примеры богоугодной жизни, то есть благочестия и чистоты сердца, тогда как евреи нередко изменяли своему Богу и впадали в идолопоклонство.

С появлением Христа положение вещей совершенно изменилось, ибо Он пришел в мир не для одних только иудеев, но для всего рода человеческого.

Произнеся эти слова, философ, вдохновенно излагавший основные положения своего новаторского учения, благоговейно умолк, словно склоняясь перед величием Того, о ком только что упомянул.

11

Пораженный Ян де Витт напряженно всматривался в горящие неземным светом глаза Бенедикта Спинозы. «Нет, вовсе он не безбожник, — подумал великий пенсионарий. — Только истинно верующий способен так произнести земное имя Сына человеческого».

— А что вы можете сказать о Новом завете? — задал он волнующий его вопрос. — К нему тоже применим ваш критический метод?

Спиноза слегка смутился.

— Видите ли, — не слишком решительно произнес он, — оригинал Нового завета написан на греческом, а я недостаточно владею этим языком, чтобы высказываться об этой книге так же обстоятельно, как и о Ветхом завете.

— И все же, — настойчиво продолжал задавать вопросы великий пенсионарий. — Вы ведь составили свое суждение об учении Христа?

Спиноза ненадолго задумался.

— Сущность Божественного учения, — начал он после паузы, подбирая каждое слово, — я вижу не в построенных на нем позже церковных догматах, о которых я как раз не могу составить суждения на том основании, что все они чересчур мудрены и что простому, неизвращенному уму разобраться в них не под силу, так как даже ученые, при самом добросовестном отношении к делу, дают по этому поводу объяснения уклончивые или противоречивые.

Божественность Священного Писания, в моем понимании, основывается исключительно на том, что оно указывает путь к добродетели, а учение об истинном благочестии по необходимости должно быть изложено самым простым и обыкновенным языком, чтобы всем быть понятным и доступным.

Образец такого учения я вижу в Нагорной проповеди, которая, по моему мнению, заключает в себе сущность учения Христа.

Тут я могу сослаться на апостола Павла, который считал, что, как Сын Божий, Христос пришел для всех народов, ибо Бог есть Бог всех народов и ко всем одинаково милостив. Всех без исключения он освободил от рабства перед законом, чтобы отныне они поступали нравственно не по приказанию извне, но по твердому внутреннему убеждению.

Правильно понятое Писание, в чем я уверен, не допускает никакого нарушения справедливости. Оно учит простому послушанию и ничему больше, то есть учит любить и чтить Бога, что также доказывается послушанием.

Послушание же есть не что иное, как любовь к ближнему.

Как говорит апостол Иоанн, «всякий любящий рожден от Бога и знает Бога; кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь» (1 Иоанн. 4, 78).

Таким образом, о вере или неверии можно судить только по делам. Кто рад доказать свое послушание на деле, тот имеет и веру истинную; вера же без дел мертва.

«Что мы пребываем в Боге и Он в нас, — еще раз процитирую Иоанна, — мы узнаем из того, что Он дал нам от духа своего», то есть из того, есть ли у нас любовь.

Укоренить в душе человека любовь к ближним — это и есть вечная и единственная цель Священного Писания. Только посредством любви человек пребывает в Боге и Бог в нем. Только тот приобщился Христу и носит его в своем сердце, чье сердце пламенеет ревностью о Боге и любовью к ближнему.

Свести религию к немногим простым наставлениям, преподанным Христом своим ученикам, было бы, конечно, чрезвычайно желательно, так как это не только разрушило бы всякие религиозные суеверия, но и примирило бы между собой их защитников. Споры о разных религиозных догматах и распри из-за них ведутся еще с апостольских времен, и вся беда состоит в том, что люди примешали к религии свои умозрительные проблемы.

Каждый понимает и формулирует догматы веры по-своему именно для того, чтобы уверовать в них всей душой, чтобы, оставаясь в мире с самим собой, чтить Бога и повиноваться Ему.

Без сомнения, каждый имеет на это полное право, но плохо то, что этот каждый не желает предоставить и другим такой же свободы, что всех, думающих иначе, чем он, будь то даже люди вполне честные и добродетельные, он преследует как врагов Господа и любит лишь своих единомышленников, как избранников Божиих.

Не учения и взгляды определяют достоинство нашей веры, но сила любви, которую мы носим в сердце, и соответствующие ей дела. Если бы одно это служило мерой религиозности, люди везде жили бы в мире и согласии...

12

«Как это справедливо сказано, — подумал Ян де Витт, когда Спиноза закончил пространный ответ на последний заданный великим пенсионарием вопрос. — Именно так и я понимаю веру граждан свободного государства. Но что сам философ думает по поводу роли государства в жизни граждан?»

Словно услышав его не высказанный вслух вопрос, Бенедикт, сделав глубокий вдох, заговорил снова:

— Для государства, которое поставило себе главной задачей доброе согласие между подданными, особенно важно ограничивать проявление своей власти поступками и не простирать ее на мысли, ибо можно человеку приказать или, если потребуется, заставить его силой поступать так, а не иначе, но заставить его мыслить иначе, чем он хочет, — нельзя.

Государство только в том случае удовлетворяет своему назначению, если власть его вполне соответствует правам и законам, которые оно должно соблюдать и поддерживать. Делать же область веры предметом постановлений закона — значит, только поощрять известную форму веры за счет других, а так как это сразу дает большие преимущества известной группе духовных лиц, эта группа начинает оказывать влияние на государственную жизнь и даже грозит опасностью государственному порядку, так как может побуждать к возмущениям свою паству.

Когда политики и парламенты принялись решать вопросы религии, они достигли только того, что вызвали религиозный раскол. Законы и указы, имевшие целью примирить спорящих, не улучшили дела, но лишь обострили отношения, ибо расколы вытекают не из стремления к истине, источнику кротости и снисходительности, но единственно из властолюбия.

Власть государства и правителей складывается из ограничений естественных прав каждой отдельной личности. От природы человек имеет неограниченное право делать все, что он хочет и что ему под силу. Но, хотя такое положение вещей и вполне естественно, оно имеет много дурных сторон, ведет лишь к спорам и борьбе, которых можно избегнуть, если действовать сообща, дружно и подчинить свои действия известным правилам.

С этой целью каждая личность уступает часть своего естественного права государству или его представителям в размере, необходимом для поддержания порядка.

Первым делом государство должно принять меры к нарушителям мира и спокойствия и вообще злоумышленникам, так как, если бы все люди сплошь были вполне честны и миролюбивы, незачем было бы и вводить государственный строй, основанный на силе, то есть на страхе и наказании за сопротивление. Все же то, к чему нельзя побудить ни посулами наград, ни угрозами, лежит вне полномочий правительства и вне его компетенции.

Какими принудительными мерами можно заставить верить, что целое не больше своей части, что тело неограниченно и бесконечно, или заставить усомниться в истинах, осязательных и очевидных для нашего разума?

Высшее право мыслить свободно, хотя бы и о религии, есть прирожденное, неотъемлемое право каждого человека. Тем не менее, в пределах культа и всяких внешних постановлений, государство имеет право голоса и может давать законную силу различным формам религии, которые, однако же, должны быть подчинены государству.

Если в области религии человеку должно быть предоставлено право свободного суждения, тем большей свободой имеет он право пользоваться в области науки, и ничего не может быть нелепее и опаснее вмешательства закона и ограничений извне в области знания. Это порождает одно лишь лицемерие и притворство и ожесточает всех искренних людей, посвятивших свою жизнь неустанному исканию истины. Что такие люди считали справедливым, то и будут считать, как бы ни осуждали это законы; но те, которые добивались и добились осуждения законом известных взглядов, будут держаться за изданные ими постановления как за привилегии, отмена которых грозит опасностью мудрому и справедливому правительству.

Решать теоретические вопросы законами — плохой способ управлять государством, и мудрый правитель должен остерегаться этого, ибо законы, которыми каждому предписывается, во что верить, и воспрещается говорить и писать против того или другого взгляда, в сущности являются лишь уступками ярости и властолюбию тех, кому ненавистны люди свободного образа мыслей, кому хотелось бы всем распоряжаться по произволу, даже религиозным усердием верующих.

Законы же, которые могут быть нарушены только теми, кто по собственному почину служит добродетели и науке, ставят государство в весьма незавидное положение, обязывая его не терпеть у себя людей выдающегося ума.

Изгонять, как преступников, честных граждан только за то, что они думают не заодно с толпой и не хотят лицемерить, — что может быть хуже для государства?

Преследовать, как врагов отчизны, тех, кто мыслит свободно, посылать их на смерть, превращать плаху — место казни и ужаса для злодеев — в трибуну, с которой народу преподаются высокие примеры терпимости и добродетели, к публичному посрамлению государства — что может быть для него гибельней?

Тот, кто сознает себя честным человеком, не боится смерти, как злодей, и не молит о пощаде, ибо сердце его не терзают стыд и раскаяние. Умереть со славой за хорошее дело и за свободу — он вовсе не считает такую смерть наказанием, а скорее честью для себя.

13

Великий пенсионарий не отрывал восхищенного взора от сияющего светом всепроникающего разума лица Спинозы. В нем чувствовалось такое мощное биение умственного пульса, такая грандиозная духовная сила, открыто и неутомимо боровшаяся ради приобретения идеальных благ, полное обладание которыми и составляло предмет стремления и усилий для мыслящего человека, что обаяние его было неотразимо.

— Господин де Спиноза, — сказал он наконец. — Вы настолько покорили меня блеском своего разума и мощью своей убежденности в собственной правоте, что я предприму все усилия к тому, чтобы ваши прежние и будущие труды были опубликованы и получили широчайшее распространение не только в Голландии, но и по всей Европе. Продолжайте ваш самоотверженный труд и ни о чем не беспокойтесь. Пока у власти в Голландии будет стоять Ян де Витт, никто больше не посмеет преследовать вас и запрещать ваши произведения.

— Дай Бог, чтобы во всей Европе у власти оказались просвещенные правители, подобные вам! — взволнованно воскликнул Спиноза. - Тогда людям легче было бы сбросить с себя гнет суеверия и мракобесия.

— Будем надеяться на это и работать для этого, дорогой мой друг, — ответил великий пенсионарий и крепко обнял философа.

14

Когда они расстались, за окнами серел рассвет. Беседа двух великих сынов Голландии незаметно растянулась на всю ночь.

Проводив высокопоставленного гостя, Спиноза возвратился в свою комнату и налил себе бокал бургундского. Так он приветствовал наступившее утро, открывшее перед изгнанником и отшельником новые горизонты.

15

Несколько последующих лет жизни Спиноза неустанно трудился над завершением большой работы, которая стала предметом долгой ночной беседы между ним и великим пенсионарием.

Когда, наконец, работа эта была окончена, философ переселился из Ворбурга в Гаагу.

Сельское уединение как нельзя лучше подходило для кропотливой повседневной работы, требовавшей полной сосредоточенности. Теперь же пришла пора предъявить миру готовые свои труды, а для этого столица была более подходящим местом. Возможно также, что к переезду в большой город побудило Спинозу все слабеющее здоровье и необходимость иметь под рукой медицинскую помощь.