Вскоре нас повезли дальше, тоже связанных, на двух телегах, с двумя полицаями. Привезли в Сновск. При советской власти этот город назывался Щорс. Провели через казарму, в которой размещались венгерские солдаты, воевавшие против партизан. Солдаты играли в карты, пили водку. Нас привели к офицеру. Полицай передал бумагу и сказал: «Не знаю, чи пленные, чи партизаны…»

Вот так меня и везли на «родину» в Гомельскую область.

Из казармы нас отвели в тюрьму – большое здание амбулатории, там поместили в камеру – кабинет с заключёнными из местных жителей. Маленький дворик был огорожен колючей проволокой, за углом стояла вышка с часовым.

На другой день нас допрашивали. Немец обратил внимание на несоответствие моей внешности и данных документов, по которым мне было девятнадцать лет. Сказал, что я его обманываю. Я ответил, что если мне отдохнуть и некоторое время хорошо питаться, то я буду выглядеть моложе девятнадцати лет. Позвали переводчицу из русских. Я понял, что переводчица говорила им то же самое: вы хотите от изможденного человека, чтобы он выглядел мальчиком?

На этом немцы успокоились.

Нас повезли в Гомель на открытой платформе. День был солнечный. Два охранника на платформе и нас двое. Когда охранники завтракали, у меня появилось желание спрыгнуть на ходу. Шанс бежать был стопроцентный. Едва ли немец мог попасть в меня из винтовки на ходу поезда. Но воля к борьбе ослабла, чувствовал я себя плохо, пугала и наступающая зима.

Через несколько часов я был на «родине» в Гомеле, в лагере, где меня зарегистрировали. Комендант первого барака, куда меня определили, – бывший командир роты, капитан, неплохой парень. Он вызвал к себе и стал расспрашивать. А я в который раз принялся рассказывать о разгроме немцев под Москвой, о харьковской операции. Он сказал, что сейчас немцы под Сталинградом, там идут тяжелые бои. Поведал и о здешних порядках. В каждом бараке – администрация из пленных советских офицеров. Месяц назад произошёл такой случай. Все офицеры на административных постах договорились поднять бунт, известив об этом партизан, чтобы они могли напасть на лагерь. Один из офицеров – майор – оказался предателем и почти всех бунтовщиков повесили. Теперь на эти посты назначены новые офицеры.

В гомельском лагере мы пробыли недели две. Каждое утро к воротам приходили немецкие солдаты, отбирали партии военнопленных и вели их на разные работы. У ворот возникала давка: каждый хотел оказаться за проволокой, чтобы что-нибудь достать (выпросить, украсть) из съестного. Я два или три раза попадал с солдатом – судетским немцем – на работу по переборке картошки в госпиталь для так называемых «отечественных бойцов» – тех предателей, которые воевали против нас в немецких войсках.

Попав однажды в здание госпиталя, я увидел безногих и безруких молодых парней – солдат и офицеров в немецкой форме. Они играли в домино, в карты. Их обслуживали молодые девушки-санитарки. Одна из них дала мне миску лапши, назвав меня дедушкой.

Ничего себе «дедушка», я был тогда чуть старше её самой.

После работы мы всегда возвращались с мешками картошки, и в лагере открывался настоящий базар – вовсю шёл обмен добытыми на работе продуктами. Кто-то предлагал за еду одежду. Но самым ходовым товаром наряду с пайками хлеба была махорка. Одна маленькая цигарка шла за дневную хлебную пайку.

Первое время я был одинок. Изголодавшись в пути и в тюрьмах, я в лагере поглощал неимоверное количество картошки. Не брезговал и баландой, которой отпускалось по три литра на душу. Да ещё триста граммов хлеба, что выдавалось на день. Картошкой, если её было много, я наедался так, что, казалось, она застревала в горле. Но чувство голода не проходило.

Однажды в воскресенье в лагерь пришёл священник, чтобы отслужить обедню. Мы все, верующие и неверующие, стояли и слушали его, при этом каждый думал о своём, о своей судьбе, которая складывалась у всех нас настолько драматично, что за завтрашний день каждого никто не дал бы и ломаного гроша. Конечно, многим в эти минуты вспоминались родные и близкие люди, места, где родился и рос… э, да что там говорить, только душу бередить.

В молитвах священника ничего не говорилось о победе германских войск, не восхвалялась их сила и мощь – не для этого он шёл к нам, сирым и обиженным. Чувствовалось, что пришёл он, чтобы, насколько возможно, облегчить измученные войной души. Многие молились, а после службы о чём-то шептались с ним. Но чем мог помочь им божий пастырь в суровое время, в безнадёжной ситуации?

Хотя, кто знает, кому-нибудь он, вероятно, и помог…

У меня появились в лагере друзья, с которыми я мог говорить о текущих делах и событиях, рассказать о своей прошлой жизни, о семье, жене и детях. Трудно было молчать и носить все свои проблемы в себе, трудно было находиться среди этих голодных, оборванных людей и ни с кем не общаться. Заела бы, загрызла тоска. Так что разговаривали мы с моими друзьями много и обо всём, как все живые люди, строили какие-то планы, говорили о своих надеждах, не хотели отказываться от будущего, обсуждали возможности обустройства настоящего… Не разговаривал я со своими новыми приятелями только о побеге, потому что не было у меня для этого сил, слишком много неудач пришлось перенести. Я выдохся.

А тут ещё немцы показали фильм, как их войска вышли к Волге и улыбающиеся солдаты черпали касками и пили воду из великой русской реки. После такого кино настроение упало до нуля. Неужели они возьмут город, который носит имя Сталина? Тогда конец России. Они пойдут за Волгу, отрежут Москву от Урала, и – всё.