Князь Курбский

Федоров Борис Михайлович

Часть вторая

 

 

Глава I. Горестная встреча

Вихрь, обрывая листья деревьев, мчал их по воздуху. Стены и башни московские грозно белели под небом, потемневшим от туч; златые главы церквей потускнели в облаках пыли. Курбский въехал в Москву. За городскими воротами теснился на улицах народ, в движениях людей видно было беспокойство, во взорах уныние; радостных лиц не встречалось. Несколько боярских детей быстро пронеслись на конях и, встретив знаменитого вождя, приветствовали его, но ни один из них не остановился, как бы опасаясь заговорить с Курбским.

Князь в Москве, но там нет царицы, нет Алексея Адашева, нет Сильвестра, там ждут его вражда и клевета!.. В задумчивости он опустил поводья; и вдруг до слуха Курбского доносится печальное священное пение, погребальное шествие, подымаясь по горе к полю, преграждает дорогу. Его узнают, идущие перед гробом останавливаются, диакон церкви Николая Гостунского, Иоанн Федоров, подходит к нему.

– Князь Андрей Михайлович! – говорит он, поклонясь Курбскому,  – Анастасия пошла к своему Алексею!

Курбский узнает, что видит гроб жены Алексея Адашева.

Недолго прекрасная пережила весть о смерти своего супруга.

Курбский подошел к носилкам, на которых возлежал гроб, закрытый покровом из серебряной объяри. Князь поклонился до земли и тяжко вздохнул; в это время сверкнула пред ним златым венцом икона Божией Матери. Он вспомнил, что ею благословила на брак Анастасию царица, супруга Иоанна. Теперь не в светлый брачный чертог вела сия икона, но, свидетельница тайных молитв Анастасии, предтекала ей в путь к вечной обители.

Глядя на идущих в печальном шествии, Курбский искал супруги своей и не обманулся: быв подругой Анастасии с юности, она провожала ее и к могиле. Гликерия вдруг увидела князя. Горестное свидание! Она произнесла его имя и более не могла произнести ни слова; неизъяснимая скорбь выражалась на ее лице! Князь с удивлением заметил, что Даниила Адашева не было в шествии; не видел и Сатиных, братьев Адашевой, ни почтенной Марии. Ужасны были вести, ожидавшие Курбского. На вопрос о Данииле Адашеве, Гликерия указала на небо, дыхание ее стеснилось, глаза наполнились слезами. При вопросе о Марии она зарыдала.

Между тем раздавался плач идущих за гробом. То были бедные, лишившиеся благотворительницы, страдальцы, ею призренные, сироты, ею воспитанные. «На кого ты оставила нас? В какую дорогу собралася? Разве светлые палаты тебе опостыли или наша любовь тебя прогневала, что ты нас покинула?» Так причитали, по обыкновению, усопшую, исчисляя ее богатства и вспоминая добродетели.

Тут шла юная десятилетняя питомица Адашевых Анна, дочь дворянина Колтовского, лишившаяся в младенчестве отца и матери. Прелестное лицо сироты было орошено слезами.

Немногие из бояр сопровождали печальное шествие, но за толпою бедных шли несколько боярских детей, в черных одеждах и высоких шапках, за печальными санями, обитыми черным сукном. Завеса закрывала сидящую в них, но все знали, что то была княгиня Евдокия Романова, супруга князя Владимира Андреевича, двоюродного брата царя. Она любила Анастасию Адашеву и вместе с царицей посещала ее; верная дружбе, не забыла о ней и в бедствии и желала отдать ей последний долг любви, не страшась Иоаннова гнева. Еще несколько болезненных старцев влеклись на клюках за гробом супруги благотворителя. Боязнь не заградила уста их: они благословляли имя Алексея Адашева.

Тогда как все близкие к Адашевым представлялись виновными в глазах Иоанна, омраченного подозрениями, честолюбивые братья царицы, боясь утратить с кончиной сестры свое могущество, старались стать необходимыми для царя и, показывая заботливость о нем, явно и тайно говорили, что Адашевы извели их сестру. В доме Алексея Адашева нашли латинскую книгу с чертежами, поднесенную в дар от иноземца. Она сочтена была черною книгою, тем более что переплет ее почернел от времени. Клеветники толковали, что посредством ее Адашев успел очаровать Иоанна и что волшебство разрушилось, когда бросили книгу в пламя. К несчастью, при последних минутах умирающей царицы в дворцовой кладовой, между драгоценными боярскими одеждами, хранящимися для торжественных дней государева выхода, найдены были корни неизвестной травы в одежде Турова. Боярин Басманов, Василий Грязной, Левкий, а за ними и другие ненавистники Адашевых повторяли рассказы о вредном зелье; указали несколько веток, подброшенных за серебряный поставец в царской почивальной, веток той самой травы, какую нашли в парчовом ферязе Турова. Клевета утвердилась на суеверии, и последствия были ужасны. Туров погиб в то самое время, когда несчастный Даниил Адашев приближался к Москве. Гнев Иоанна стремился истребить Адашевых. За день до приезда Курбского герой Крыма пал под ударом того же топора, который обагрился кровью Турова. Идя к Лобному месту, он обличал клеветников, с величием души приветствовал некоторых встречавшихся ему воинов, бывших с ним в Крымском походе, но не мог удержаться от слез при виде своего двенадцатилетнего сына. Юный Тарх упал к ногам родителя и обнимал колени его. Едва могли оторвать его от Даниила; Тарх умолял бояр и народ помиловать отца, но в это время блеснуло ужасное лезвие, и голова Даниила покатилась вниз. Казалось, громовой удар потряс всех, ропот последовал за первым движением ужаса. Сатины, братья Адашевой, указывали на труп героя и на раны его за отечество; сын лежал без чувств подле окровавленного топора. Клеветники слышали проклятия и спешили донести царю о мнимом возмущении. Иоанн появился на Лобном месте, сопровождаемый татарскими царевичами. Грозно окинул он взглядом народ и, увидев Сатиных, повелел их схватить. Мановение руки его было смертным приговором братьям Адашевой и юному сыну Даниила. Кровь лилась перед народом, онемевшим от ужаса.

– Так поражу всех единомышленников Адашева! – сказал Иоанн.  – Не будут они вредить волхвованиями и возмущать народ. Не пощажу ни рода, ни племени, ни младость, ни старость. Изменники! – говорил он, указывая на труп Даниила.  – Они хотели волшебством вредить царскому здоровью и править царством посохом Сильвестра и рукою Адашева. Скоро узрите казнь новых злодеев!

Вот о чем услышал Курбский; Мария и пять ее сыновей, между ними любимец Алексея Адашева юный Владимир,  – осуждены на казнь.

Клевета, которой хотели верить, очернила и Курбского. Но он забыл о себе, готовый обличить клеветников или пожертвовать собою и с погребения Анастасии, не возвращаясь в дом свой, поспешил предстать Иоанну.

Иоанн не допустил Курбского, повелев сказать, чтоб ожидал царского слова. Тогда князь решил обратиться к первосвятителю митрополиту Макарию, открыть пред ним скорбь души своей и просить его ходатайства о помиловании несчастного семейства Марии.

 

Глава II. Первосвятитель

Белокаменные палаты митрополита возвышались близ дома князя Мстиславского, возле Чудова монастыря, со многими деревянными строениями на обширном дворе, к которому примыкал сад, простиравшийся до кремлевской стены. Митрополит, отдохнув после трапезы, опираясь на посох, прохаживался под тенью ветвистых яблонь. Белые цветы их давно уже уступили место плодам; ветви рябин краснелись кистями. Неподалеку стояла покрытая ковром скамья, под полотняным наметом, утвержденным на деревянных столбах и осеняемым тенистыми кленами. На скамье этой митрополит любил сидеть, углубясь в размышление. Он сел на нее, держа в руке длинный столбец Степенной книги, развернул его, стал рассматривать, как вдруг послышались шаги, и он увидел подходящего гостунского диакона Федорова.

Поклонясь митрополиту, диакон остановился в отдалении, примечая на почтенном лице Макария следы душевной скорби.

– Что, все кончили? – спросил митрополит.

– Отдали земное земле! – отвечал диакон.

– А где положили ее?

– Возле страдальца Даниила. Князь Андрей Михайлович прибыл в Москву и сопровождал погребение.

– Спаси его Боже от напасти! – прошептал митрополит.  – Тяжкое время, отец Иоанн! Господь на нас прогневался.

– Помолись, владыко! Господь примет молитву твою и подаст тебе силу утишить бурю царского гнева.

– Потерпим! Всевышний наслал искушение, Он и отнимет напасть. Что принес ты, отец Иоанн?

– Первый лист, владыко, тиснения Деяний Апостольских,  – сказал Федоров.

– Начаток благословенного дела! – сказал митрополит с приметным удовольствием; сняв с себя черный клобук, он перекрестился и взял лист из рук диакона, лицо которого прояснилось радостью успешного труда в книгопечатании.  – Благодарение Богу! – проговорил митрополит, рассматривая лист.  – Не одни чужеземцы преуспевают в мудрости книгопечатания. Свыше дар послан, дабы все пользовались. Честь тебе, отец Иоанн, и благодарность твоему радению.

– Слава Богу, царскому разуму и твоему святительству,  – отвечал диакон, преклоня голову,  – а мы с Петром Мстиславцем во всю жизнь делатели на пользу церкви святой и царству православному.

– Бумага добротная, буквы четкие и оттиск тщательный. Зрение мое от старости притупилось, но печатное слабым глазам моим легче читать.

– Посетуют, владыко, списыватели книг церковных…

– Посетуют и замолчат! Не жертвовать же общею пользою выгоде их. О, если б Бог сподобил нас так напечатать всю Библию!

– И жития Святых Отцов, труды твоего преосвященства.

– Четьи-Минеи? Да, не забылось бы имя наше и в позднейшие лета! Келейник, подай чару меду отцу диакону.

– За здравие владыки! – сказал Иоанн Федоров, подняв высоко чару, поднесенную на серебряном блюде.

– Пей за художников книжного дела! – весело сказал митрополит, благословив чару.

В это время служитель пришел сказать митрополиту, что чудовский архимандрит Левкий желает его видеть и ждет приказа владыки.

– Левкий? – повторил митрополит с неудовольствием.  – Избавит ли Бог от кознодея! Не хочу видеть его в саду моем. От дыхания его повредятся плоды мои. Приходи ко мне завтра, отец Иоанн, тогда, как распустишь учеников из училища.

Митрополит встал и, сопровождаемый диаконом, вышел из сада. У крыльца палаты встретил его архимандрит смиренным поклоном. Бодрый здоровьем, Левкий сгибался под черною рясою; лицо его было бледное, но полное, глаза быстрые и усмешка лукавая. Начиная говорить, он потуплял глаза в землю, часто вздыхал, но и в тихих речах его обнаруживались порывы страстей; в самой холодности можно было приметить пламень злобы.

– Не опять ли от царя? – спросил митрополит, дав знак идти за ним в образную.

– Не от его величества, а по церковной потребе.

– Хорошо, Левкий, что подумал о церкви. Ты проводишь целые дни в царских чертогах.

– Ох, не по заслугам государь меня, многогрешного, жалует. Но ты пастырь церкви, ходатай милостивый.

– С чем же пришел ты?

– Утруждаю твое преосвященство. Заступись за святую обитель, не дай в обиду по духовной грамоте Данилки Адашева.

– Адашева? – переспросил митрополит.  – Помяни Боже страдальца! Не вздыхай, Левкий, ты, Захарьины и Басманов погубили Адашевых…

– Преосвященный владыко, волхвование погубило их. Царских злодеев Бог обличил.

– Волхвование! – повторил митрополит, сев на скамью и покачав головой.  – Спаси Господи от волхвов и наушников.

– Известно, владыка, что лютые зелья найдены у Турова: он подбросил их царице, а ссужали Адашевы.

– Правда ли, Левкий?

– Вассиан и Мисаил заверят крестным целованием у чудотворцова гроба. Царица скончалась бездетной; хотелось Сильвестру и Адашевым править царством и волею державного государя, а Марья-чародейка помогала им!

– Не мешаюсь в дела мирские, но много, Левкий, принял ты греха на душу!

– Царь рассудил…  – начал Левкий.

– Бог рассудит,  – перебил его митрополит,  – и взыщет невинную кровь.

Макарий подошел поправить светильню лампады, горящей пред иконами. Лампада ярко вспыхнула пред потемневшим лицом архимандрита, и внезапный блеск ее осветил лик небесного мстителя.

В это время послышались шаги, Левкий оглянулся и увидел князя Курбского.

Не ожидал Курбский встретить здесь виновника гибели Адашевых, не ожидал и Левкий увидеть князя. Он не мог вынести взгляда Курбского, невольно вздрогнул и опустил глаза в землю.

Митрополит приветствовал князя словом Евангелия: «Благословен грядый во имя Господне!»

Курбский поцеловал руку первосвятителя и сказал:

– Господь отнял от нас свое благословение. Лесть и клевета обошли нас, владыко, нет правды в мире, нет мира в сердцах!

– Мир вам! – сказал митрополит, осенив его крестным знамением.

– Святитель, меч губит невинных.

– Господь всем воздаст! – сказал митрополит, указывая на образ Страшного суда, им самим написанный.

Образ этот стоял на станке, еще не оконченный митрополитом. Трудясь с жаром духовного красноречия в описании святой жизни и чудес угодников Божиих, митрополит Макарий усердствовал сам изображать лики их так, как представлялись они его воображению. Сей труд служил отдыхом для неутомимого архипастыря. При возникающем гонении на невинных Макарий, не однажды возвышая голос свой в царской думе, но не видя успеха и считая для себя неприличным вступаться далее в дела светские, желал представить безмолвный урок сановникам и, после кончины Алексея Адашева, начал писать образ Страшного суда. Не скоро митрополит надеялся кончить сию икону; но уже можно было видеть главные части образа – праведников и мучеников, призываемых Спасителем в царство славы, и беззаконников, поглощаемых гееннским огнем.

Левкий, стараясь скрыть свое смущение, осмелился хвалить искусство письма, а Курбский, указывая на изображение, сказал:

– Страшна участь клеветников и лицемеров! Губители невинных гибнут в адском огне. Их терзают муками, каким они подвергали других; но муки их вечны.  – И, схватив руку дрожащего архимандрита, который отступил от образа, Курбский прошептал: – Вот что готовят себе злодеи, преподобный отец!

– Чародеи и обаятели,  – отвечал Левкий, вздыхая и не смотря на икону.

– Нет страшнее чародейства, как злоречие клеветы,  – заметил Курбский.

– Радуюсь, князь, прибытию твоему! – проговорил митрополит, прерывая речь князя и приглашая его сесть на скамью, покрытую суконной паволокою.

Левкий хотел удалиться.

– Можешь остаться,  – сказал Макарий.  – У меня с князем нет тайны; Андрей Михайлович будет говорить при тебе.

– Я спешил в Москву просить за невинных; царь не дозволил мне предстать к нему; зложелатели торжествуют. Святый владыко, удостой быть посредником между мною и государем.

– Велики заслуги твои, князь Андрей Михайлович,  – сказал митрополит.  – Голос мой ничего не прибавит к ним. Посредство мое в делах духовных; не касаюсь суда мирского и воли мирской.

– Первосвятитель,  – возразил Курбский,  – когда у подножия трона измена расстилает сети для пагубы невинных, тогда мудрость духовная может стать пред троном в заступление истины.

– Разделяю с тобой скорбь о бедствии невинных, но не мешаюсь в дела синклита. Господь зрит мысли и сердца. Обвинитель Адашевых пред тобою; сам Левкий свидетель, что, призванный государем в думу, я говорил за обвиняемых, просил не судить их заочно и допустить к оправданию. Не хочу более печалить старость мою и надоедать государю; вижу, что пора мне сложить бремя мое, отойти к житию молчальному. Левкий, ты можешь сказать государю о желании старца Макария.

– Не оставляй нас, владыко,  – сказал Левкий, вздыхая.  – Ты первосвятитель церкви, столп православия.

– Не трать льстивых слов,  – сказал митрополит,  – я знаю тебя, и ты меня знаешь.

– Святитель,  – сказал Курбский,  – в безмолвной жизни ты будешь служить себе; ныне служишь церкви и царству и еще можешь возвысить голос в защиту гонимых.

– Церковь молит о них пред престолом Господним,  – тихо сказал Макарий.

– Но бедствия их не смущают ли душу твою? – спросил Курбский.

– Не смущайся бедствием добрых! «Блажен иже претерпит искушение, зане искушен быв приимет венец жизни».

– «Претерпевый до конца, той спасется»,  – прибавил Левкий.

– Так, Левкий, спасается тот, кто потерпел от наветов, но наветнику нет спасения.

Говоря это, митрополит взял из рук Левкия список с завещательной грамоты Даниила Адашева.

Курбский устремил проницательный взгляд на архимандрита.

– Скажи,  – сказал митрополит Левкию после некоторого молчания,  – в чем ты обвиняешь Даниила Адашева и по смерти его?

– Великий первосвятитель! – отвечал Левкий, не поднимая глаз.  – Он положил на слове отказать святой Чудовской обители огородную землю в Китае, за торговой площадью. Отправляясь в Ливонию, писал нашему келарю, что если Бог пошлет по душу, и тому месту быть за святою обителью; но в грамоте оказалось, что мимо Чудовской обители отдано то место, где гостунское училище, и сказано взять для того же училища данные отцу келарю в ссуду для обители четыре рубля московскими деньгами да полтину московскую.

– У сей грамоты,  – сказал митрополит,  – сидел отец его духовный от Ильи-пророка, и в грамоте означено, где что дать ему и с кого взять. Отменить намерение он был властен.

– Обитель нуждается в перестройках келейных, отдачею же денег под училище это приостановится…

– Стыдись, Левкий, удерживать достояние сирот и детей. Обители обогащены дарами царей и бояр, а для вертограда наук еще способов мало.

– Многие науки во вред душе,  – сказал Левкий.

– Не видит ли Левкий чародейства в науках? – спросил Курбский.

– Не гневайся, князь,  – отвечал Левкий,  – и дай молвить слово: ты знаменитый воин, но Адашевы опутали тебя волхвованиями.

– Довольно! – прервал сурово митрополит.  – Я уже слышал твои наговоры.

– Левкий,  – сказал Курбский,  – благодари Бога, что сан твой и присутствие первосвятителя ограждают тебя; но помни суд Божий.

– Ты мне грозишь, князь, в присутствии владыки?

– Я говорю пред владыкою и то же скажу пред царем, хотя бы заплатил жизнью за истину…

– Князь, скрепи сердце,  – сказал митрополит.  – Не для того я удержал Левкия, чтоб воспалить гнев твой. Я желал показать тебе, что не верю и не потворствую лукавым наветам.

– Прости скудоумие мое, преосвященнейший владыко,  – сказал Левкий.  – Пред державным государем говорил я в простоте сердца. Глас народа – глас Божий; везде знают Адашевых; велико слово государево. Содрогался я, слыша от него самого, что Адашевы и новгородец Сильвестр обаянием омрачили царские очи его и владели державною волею.

– Не обаянием, но страхом Божиим,  – возразил Макарий.  – Сила их была не в чародействе, но в разуме и добродетели.

– Помилуй, владыко, ты ставил государя на царство и браком его сочетал, а поп Сильвестр насылал повеления, и боярам, и воеводам делал что хотел!

– Господь послал его,  – сказал Макарий.

– Господь и оборонил от него,  – молвил Левкий…  – А то он и Адашевы, сговорясь, отвращали государя от врачей телесных и врачества душевного; отговаривали не ездить на богомолье в отдаленные обители…

– На всяком месте слышит Господь Его призывающих,  – сказал Макарий.

– Милует Бог, и государь увидел волков в одежде овчей…

– Но обличится и тот, кто в одежде ангельского чина сеятель клеветы на пагубу добрых,  – сказал Курбский.

– Князь Андрей Михайлович, не моя вина, что государь пожаловал простоту мою и со мною, смиренным, беседует. Гордым Бог противится, смиренным дает благодать.

– Смирение в личине,  – сказал митрополит,  – благодать не в чертогах, где ты остришь меч казни.

– Не моя вина, владыко. Меч суда Божия на главу грешников. Завтра казнят чародейку Марию с ее окаянным племенем.

– И не прилипнет язык твой! – воскликнул Курбский.

– Князь,  – сказал Левкий,  – разве неизвестно тебе, что в палатах царицы…

– Знаю,  – перебил его Курбский,  – что Даниил Адашев присылал к Марии травы, привозимые в Ливонию из-за моря; знаю, что Туров ими пользовался, но не знаю, кто первый осмелился назвать целебное зловредным и клеветать на добродетель.

– Клеветать? – повторил Левкий.  – Но царский врач объявил, что в зелье том зловредная сила, а Даниил…

– Левкий! – сказал митрополит.  – Вчера кровь невинного обагрила землю; не здесь место оскорблять память доблестного вождя. Оставь у меня свиток, в котором начертана последняя воля невинно погибшего, и не смущай моего спокойствия.

– Прости, владыко, я поусердствовал для святой обители. Не взыщи на моем скудоумии.  – Сказав это, Левкий сделал три поклона перед образами, поклонился в пояс Макарию и вышел.

Митрополит и Курбский молча проводили взглядами Левкия. Старец, не вставая со скамьи и качая седовласою головою, устремил глаза в землю, в глубокой думе. Курбский внимательно посмотрел на митрополита и, схватив руку Макария, готовый упасть к ногам его, воскликнул:

– Спаси, спаси невинных! Во имя Божие заступись за них, добрый пастырь! Да не порадуются клеветники на пагубу всех, любивших Адашева!

– Успокойся, князь! – сказал митрополит.  – Господь, наказуя бедствиями, не оставит людей своих.

– Да поможет он тебе умилостивить Иоанна! Чуждая буря возмутила душу его.

– Так,  – сказал Макарий,  – в юности он дал обет властвовать, как Всевышний указал избранным помазанникам, и много лет властвовал правдою, когда Сильвестр и Адашев, как правосудие и добродетель, предстояли пред ним.

– И мы чтили его как отца! – добавил Курбский.  – Тысячу раз готовы были жертвовать жизнью за правдивого государя!..

– Его воля над нами, но горе отлучающим сердце царя от народа, угасающим светильник любви и милосердия. Решаюсь, князь, хотя и отвергаются просьбы мои, еще раз предстать к государю и молвить о невинных. Может постичь и меня участь Сильвестрова, Левкий посмеется над старцем…

– Служитель Бога правды, дерзай на правду пред царем земным! – сказал Курбский, целуя руку митрополита.

 

Глава III. Клеветник и заступники

В обширной палате, устланной богатыми персидскими коврами, золотая лампада с жемчужными поднизями ярко горела перед образом Нерукотворного Спаса. Перед иконою на ковре стоял Иоанн и молился. Возле него на парчовой подушке лежал рукописный Псалтырь, облеченный малиновым бархатом, но царь читал псалмы, почти не заглядывая в священную книгу. Прочитав несколько кафизм, он начал вечерние молитвы… В это время дверь тихо отворилась и кто-то сказал со вздохом: «Отврати лице твое от грех моих»,  – и поклонился.

Это был Левкий, пришедший, по обыкновению, беседовать с государем. Иоанн взглянул на своего любимца и продолжал молиться вслух; Левкий же хотя и не осмеливался повторять за царем, но тем не менее слышны были его усердные земные поклоны.

Иоанн встал и, милостиво подавая руку Левкию, сказал:

– Вижу я, что бы богомолец.

– Как не умилиться, государь, видя твое благочестие; милует и хранит тебя Бог, мне ли не молиться, когда великий царь смиряет себя пред Господом!

– По грехам и молитва должна возрастать,  – сказал Иоанн.

– Великий государь, и святые не без грехов. Апостол сказал о себе: «Аз плотен есмь, продан под грех», а мы не святые, не апостолы, в жизни всему время, да и чем грешен ты, государь, разве своим милосердием?

– Злоумышленники подвигли меня на гнев, дерзновенные хотели властвовать мною, но терпению есть предел.

– Так, государь, в Писании же сказано: «Всякая душа владыкам да повинуется, противящиеся власти – Божию повелению противятся».

– Я строг и гневлив,  – сказал Иоанн,  – но всегда ли жить мне младенцем по наказу Сильвестрову и терпеть моих зложелателей?

– Великий государь, Господь повелел повиноваться и строптивым, а ты строптив ли был с Алексеем Адашевым? Милостив, как к единокровному брату, смирялся перед ним, а изменник воздавал тебе лукавством, и другие по его же обычаю; но мужайся и крепись, Господь не отступит от тебя.

– Знаешь ли,  – спросил Иоанн, садясь на резной позолоченный стул,  – что князь Андрей Курбский уже в Москве?

– Я встретился с ним, государь, у владыки митрополита Макария и лучше бы не встречался.

– Для чего он прибегает к Макарию? О себе или о других просит?

– Лучше умолчу, государь, скажу с пророком Исаиею: «Казни твои не покоряются – общники татям…»

– Курбский дружен с Адашевыми,  – сказал Иоанн,  – он прозорлив и кичлив, но храбрый и верный слуга… счастлив он, что я помню его во вратах Казани!

– Прости моему скудоумию, великий государь, когда скажу: каково древо, такова и отрасль. Дед Курбского, князь Михаил Карамыш, на деда твоего, великого государя, умышлял измену; дети его ехидного рождения, злобного ума, казну дедов твоих расхитили, непрестанно зло умышляли втайне. Слыхал ты, государь, что Андрей Курбский, взысканный твоею милостию, отпускал твоих пленников, оскорблял воевод старейших, служил вместо тебя Адашевым, ездил в Юрьев к Алексею и хоронил его, заступался за Турова и за сына чародейки Марьи, развозившего грамоты адашевских угодников?

– Велики вины его,  – проговорил Иоанн,  – но велики и заслуги; он виновен легкоумием и дерзостью, а не изменой; Адашевы его ослепили, но они и меня уловляли; знаю, что еще много злого семени, но Курбский мне еще нужен; пощажу его, а других не помилую!

– Ох, государь, много еще адашевцев, яд аспидов под устами их, озлобление на путях.

– Знаю,  – сказал Иоанн,  – что Курбский прибыл просить за Даниила Адашева. Он дерзнет просить меня о пощаде других, но завтра же увидит меч мой над ними!

В это время один из царских стольников доложил государю, что митрополит Макарий просит дозволения представиться.

Иоанн сердито взглянул на стольника, однако же повелел призвать митрополита.

Почтенный старец, в фиолетовой рясе и в саккосе из рытого полосатого бархата, опираясь на пастырский посох, смиренно вошел и приветствовал государя, подошедшего принять благословение. Лицо Левкия выражало лукавое внимание.

Государь пригласил митрополита сесть.

Макарий начал просьбою успокоить его старость, говорил, что в преклонных летах желает уклониться от мира; Иоанн же убеждал его не оставлять паствы для блага церкви.

– Если и останусь, государь,  – отвечал митрополит,  – то могу пострадать от наветов; прискорбно мне, старцу и твоему богомольцу, подвергнуться гневу твоего величества; но кто дерзнет сказать, что убежит от стрел клеветы? Укажу на прежних любимцев твоих; совестью свидетельствуюсь, что не верю преступлениям, взведенным на Адашевых, не вижу правосудия в казни их. Государь, прости дерзновение старцу; немного остается мне жить, не вхожу в суд твой, но умоляю гласом церкви, склонись к милосердию! Правдою устрояется престол начальства.

– Владыко! – холодно отвечал Иоанн.  – Мы Божиею милостию уже достигли зрелого разума и, кроме милости Божией, Пресвятой Богородицы и всех святых, от людей учения не требуем; неприлично, владея множеством народов, добывать чужого ума.

– Справедливо, государь! – сказал митрополит.  – Но и царский разум просвещается Святым Писанием: Соломон вещает: удерживай гнев, паче берущего грады…

– Знаю! – возразил Иоанн.  – Но в книге Премудрости сказано: премудр судия наказует люди своя.

– Наказует, а не казнит, государь. Там же сказано: Престол и князей низложит Господь и посадит кроткие вместо их. Прославь кротостию душу твою!

– Я кроток с достойными. Земля правится нами, а не боярами и воеводами; жаловать своих рабов мы властны и казнить также; довольно было и в юности нашей неустройства и мятежей; помнишь ли, первосвятитель, что и на тебе мантию разорвали…

– То были, государь, буйные мятежники, а не слуги верные, то были закоснелые в преступлениях, а не смиренные вдовы, не младенцы невинные… Молю твое величество миловать их.

– Макарий, кто вразумил тебя просить о пощаде злодеев моих?

– Тот, кто кающегося злодея помиловал! – сказал Макарий, указывая на лик Спасителя. – Тот, кто рек: блаженны милостивые…

– Так! – сказал Иоанн, смягчаясь.  – Но не все, что возможно Богу, возможно царю. Чародейка Марья помогала отлучить от меня Анастасию Романовну; Адашевы умышляли извести род мой, надеть Мономахов венец на князя Владимира Андреевича…

– Государь! – возразил с твердостию Макарий.  – Един Бог сердцеведец знает истину; не мне исследовать вины судимых, но и ты не должен внимать одним обвинителям. Допусти к светлому лицу твоему князя Андрея Курбского, дозволь ему…

– Курбского? – вскрикнул Иоанн.  – Строптивый в устах своих носит погибель свою; едва могу воздержать гнев на дерзость сего горделивца! Разве у него десять голов? Или он надеется на заступление святого прародителя своего, князя Феодора Ростиславича; но исполню твое прошение: да явится предо мною Курбский.

По слову государеву известили князя Курбского о повелении Иоанна. Знаменитый военачальник спешил в царский дворец, смущаясь ожиданием неизвестного, но с решимостью обличить клевету пред Иоанном.

Вступив в столовую палату, князь Курбский увидел многих лиц, ему незнакомых. Несколько бояр, из приверженцев Адашева, стояли в безмолвии, с поникшими головами; новые любимцы Иоанна с надменностью и величавостью смотрели на доблестного воеводу.

Братья царицы Анастасии упали духом: они уже тайно раскаивались в зложелательстве Адашевым; новые любимцы затмили их блеск и могущество. На скамье, покрытой сребро-травчатою камкою, у большого окна, сидел небрежно молодой боярин в драгоценном парчовом ферязе; отложной воротник его, унизанный изумрудами и яхонтами, показывал роскошь царского любимца; обувь была украшена узорчатыми золотыми цветами с крупными перлами. Юность оживляла румянцем гордое лицо его, выразительные глаза показывали пылкость страстей; самонадеянная усмешка видна была на устах, придавая чертам его особенную привлекательность; его русые волосы вились кудрями. Это был юный Федор Басманов, новый любимец Иоанна. Подле него стоял, завернувшись в алый бархатный охабень, высокий мужчина; лицо его изображало невоздержность и грубую веселость. То был князь Афанасий Вяземский. Он смеялся, смотря на одетого в синий атласный кафтан, с разноцветными парчовыми нашивками, царского шута Василия Грязного, который, подкидывая бобровую шапку с длинной золотой кистью, забавлял прибаутками и кривляньем окружающих; рядом с ним стоял широкоплечий богатырь, первый наездник, первый удалец в пиршестве, что легко было приметить по его красноватому лицу, выражающему отвагу и буйство,  – Малюта Скуратов. Поодаль – два черноризца: тучный Вассиан и бледный Мисаил, приверженцы Левкия, разговаривали шепотом, как будто не примечая горбатого карлика, который из-за них костылем Левкия задевал царского шута. Таково было собрание, представившееся князю Курбскому, там, где некогда встречали его Алексей Адашев и мудрый Сильвестр. С горестью подумал он о превратности судеб человеческих и вдруг понял все, чему удивлялся в перемене Иоаннова нрава.

При появлении Курбского карлик отдернул костыль, шут прекратил кривлянья, бояре перестали смеяться. Один Басманов сохранил небрежное равнодушие.

Иоанн отпустил уже митрополита; но Левкий был при нем. Царь стоял, нахмурясь, опершись рукою на стол, покрытый фиолетовым бархатом с золотою бахромою. Курбский, войдя и поклонясь Иоанну, твердыми шагами подошел к нему.

Царь отступил, сказав ему с грозным видом:

– Потомок князей ярославских, сильный мой воевода, как служишь ты ныне царю твоему? Верностью ли Курбского или изменою? Покорностью ли, или адашевским, фарисейским обычаем?

– Государь! – сказал Курбский.  – Ты знаешь, как я служил тебе – кровь моя лилась за тебя, тело сокрушено ранами в битвах; с крестоносною твоею хоругвиею подвизался я на татар и ливонцев, повсюду полки твои побеждали со мною.

– Знаю дела твои,  – сказал Иоанн,  – вся твоя храбрость подобна сонному видению. Силен ты с полками моими, сражаясь с нетрезвыми немцами, но как исполняешь ты волю мою? Не ты ли отпускал моих пленников? Бежал от воинства навестить Адашева в башне Юрьевской! Не ты ли, насмехаясь над моей волей, оскорблял старейшего воеводу князя Мстиславского за адашевских слуг? О чем советовался ты с предателем Даниилом, вредителем царского здравия?

– Государь, Бог видит правоту, сокрушаюсь…

– Не оправдывайся перед Богом и перед царем не мудрись; что говоришь о сокрушении, предав душу неправдам.

– Неправдою не жил я, и святой предок мой, князь Федор Ростиславич, не указал мне так жить, но вижу над собою твой гнев…

– Хочешь ли не бояться власти моей? Покорствуй, но если зло мыслишь – бойся; не хвались предками: дед твой, Михаил Карамыш, умышлял измену на моего деда, а друзья твои, Сильвестр и Адашев, отторгали мою державу под власть свою.

– Ты сам, государь, избрал их, сам повелел Адашеву защищать немощных от руки сильных, против его желания возвел на высокую степень…

– Так! – оборвал его Иоанн.  – Я желал прекратить неправды, устрашить хищников, но истребилось одно зло, возросло другое, раб стал над владыкою; любимцы мои везде поставили своих угодников, Курлятева в синклит допустили, а меня влекли на битву, как ратника под знаменем…

– Запрещали ездить на поклонение к святым местам для спасения душевного и телесного здравия,  – прибавил вполголоса Левкий.

– Должно прежде царство устроить,  – говорили они,  – а разве можно устроить без Божией помощи? Помню я, что было и в болезни моей, когда готовились отдать венец мой князю Владимиру Андреевичу!.. А теперь погубили мою агницу…

– Не берегли и тебя, государь, пострадал ты гладом и жаждою,  – сказал Левкий.

– Так! – продолжал царь.  – Я должен был вкушать пищу не по своей воле; они сокращали трапезу мою, хотели бы и жизнь сократить.

– Волки в одеждах овчих! – вздохнув, сказал Левкий.

– Государь, ранами моими умоляю тебя, дозволь мне говорить с тобой наедине.

– Дерзостно сердце твое! – вскрикнул царь.  – Что превозносишься ты над Левкием или думаешь, что нет у меня воеводы, кроме тебя? Князь Андрей, ты не гасишь, а разжигаешь пламень; ты единомышленник Адашевых, смотришь, как бы посеять плевелы, а не исторгнуть зло.

– Вижу, государь,  – отвечал Курбский,  – вижу плевелы; у клеветников, стоящих пред тобою, лесть в устах их, яд под языком; вижу гнев в глазах твоих, но правда в сердце моем; не жалею ни жизни, ни славы; возьми от меня твои награды и почести, возврати любовь твою, я заслужил ее кровью! – Курбский упал к ногам государя.

Первые слова его Иоанн слушал с изумлением и негодованием, но сила чувств Курбского проникла в сердце царя.

– Чего ты хочешь, строптивый? – сказал Иоанн.

– Оправдания гонимых, пощады злополучной вдове, добродетельной матери невинных детей. Удостой выслушать, государь, верного слугу твоего.

– Не величай себя этим высоким титулом; слуга мой, старейший из верных бояр – князь Воротынский; послужи его послушанием, не вступайся за губителей, промышляющих лицемерием и отравою. Врач показал…

– Врач, подкупленный клеветниками. Выслушай до конца, государь, умоляю тебя.

– Терпение мое выше твоей дерзости,  – сказал Иоанн,  – говори!

Курбский встал, почтительно поклонился и продолжал с твердостью оправдывать обвиненных; между тем Левкий вздыхал, пожимал плечами и взглядами своими старался возбуждать недоверчивость Иоанна.

– Тебя ослепили Адашевы! – сказал Иоанн Курбскому.  – Я выслушал афинейское твое красноречие, но исполню мою волю. Читай Златоустовы беседы и не утруждай меня твоими. Иди, потомок ярославских князей, твои святые за тебя молятся.

Курбский удалился, скрепив в душе своей скорбь и отчаяние.

– Что ты думаешь, Левкий? – спросил Иоанн любимца своего.

– Очарован вражеской силой! И я, великий государь, слушая его, поверил бы, если б не оградился молитвою. Спаси тебя Боже, утружден ты и разгневан, подкрепи силы, развесели сердце. По слову Сираха: радование сердца вино пиемо во время прилично.

– Чувствую жар и жажду,  – сказал Иоанн,  – вчера долго пробыли мы за трапезой; не лучше ли кружка воды, чем кубок вина?

– Ах, государь, вспомни совет: не пей воды, но мало вина приемли, стомаха ради и честных недугов.

Сказав сие, Левкий махнул рукой стольнику, который, за отбытием князя Горенского, заступал должность кравчего, и немедленно появился на царском столе золотой поднос, на котором стояли братина ложчатая с бастром, позлащенный воронок с крепким медом и любимый Иоаннов кубок в виде сокола, у которого вместо глаз вставлены были алмазы, а золотые крылья были осыпаны рубинами и яхонтами.

Стольник, отведав вино из братины, подал его Левкию, который, отведав, налил в кубок и поднес Иоанну с низким поклоном.

– Пей во здравие, государь,  – сказал он ему,  – твоя утеха – нам веселие, не все скорбеть и крушиться. Бог дал тебе царство крепкое, державу честную, поживи для своего покоя, ты не инок, не отшельник от мира, сам всех мудрее, дал бы Господь тебе здравия… будет помощница для твоей царской радости!

– Право, Левкий, ты умнее Сильвестра,  – молвил Иоанн, усмехнувшись.

– Вздумал ко псу применить! Ох, государь! Не мои речи, а Господне смотрение. В десятый день по кончине царицы Бог положил тебе на думу: жениться на сестре польского короля, и послы уж отправлены… как бы мы повеселились на твоей царской свадьбе!

– Послы мои хвалят Катерину: всем наделена от Бога, дородством, здоровьем и красотою; король рад отдать, да спорит, чтоб быть ей в римском законе.

– Пойдет на спор, быть войне; а свадьба своим путем; много княжен и царевен, дщерь дщери лучше! Воля твоя: выбирай, государь!

Так говорил Левкий, угождая Иоанну. Скоро разговор стал шумнее. Федор Басманов, Афанасий Вяземский и Малюта Скуратов вошли по приглашению царя; за ними Вассиан и Мисаил. Смех шута и крик карлика в присутствии иноков и царя придавали собранию странную веселость. Ложчатая братина стучала о золотой поднос при прославлении имени Иоаннова и усердных поклонах, пока не ударил колокол в Благовещенском соборе ко всенощной.

 

Глава IV. Жертвы клеветы

Мрак ночи редел над Москвою; уже рассветало, когда на площади, за кремлевской стеной, послышался стук топоров – воздвигали деревянный помост. Наставший день долженствовал быть днем ужаса для всей Москвы. Многие граждане, пораженные скорбью, затворились в своих домах, другие, побуждаясь любопытством, которое было сильнее страха, бежали туда, где смерть поджидала новых жертв. Палач уже стоял среди толпы неистовой черни, говорившей с безумною радостью, что будут казнить чародейку с детьми ее.

– Она отравительница! – говорил один простолюдин.  – Да с чего быть добру? Она не православная, а из ляхов проклятых, и дети-то ее знались с нечистою силою: теперь им скрутили руки перед крестом, так и нечистая сила не поможет.

– Экое диво! – сказал мещанин из кожевенного ряда, качая головой. – Эта чародейка раздавала в народе много милостыни.

– И прещедро наделяла в память Алексея Адашева,  – сказал другой.

– Да в Петров пост скоромилась,  – закричал один из стрельцов.

– А сколько пустила оборотней! – пробормотала беззубая старуха.  – Кого волком, кого медведем; не одну царицу испортила, а помогал ей… наше место свято!

– Ведь и деньги-то ее,  – пробормотала толстая купчиха.  – Лишь кто перекрестится, ан из рук пропадут…

– Нет, не греши, родная! – сказал старик нищий, стоявший печально в толпе.  – Ее подаяние не пропадало.

– Да ты почем знаешь?

– Как не знать, свет мой, вот третье лето я питаюсь ее милостыней, третью зиму ношу ее шубу.

– Видно, что милосердная! – сказал купец.  – Так чародейка ли она? Бог ведает.

– Сохрани Спас и думать,  – сказал молодой ремесленник,  – она, моя кормилица, спасла мою мать от болезни; призрела сироту, соседкина сына; но, видно, горе ей на роду написано…

– Молчи, молчи,  – остерег, толкнув его, дядя,  – вот идет дьяк, поволокут тебя в земскую избу.

– Какие сыновья-то у ней! – сказал нищий старик.  – Тоже предобрые и еще на возрасте!

– Видал я их,  – проговорил купец,  – хоть бы у православной таким быть!

В это время раздался треск барабана; показался отряд стрельцов, вооруженных бердышами; за ними шли к Лобному месту осужденные, держа в связанных руках горящие восковые свечи, слабый свет которых еще более оттенял бледность их лиц. Впереди шел Владимир, нареченный жених дочери боярина Сицкого; за ним следовали два московских жильца – братья его. Отчаяние видно было на их лицах. Как ни ужасна мысль умереть от рук палача и в цвете лет, но еще ужаснее было для них видеть гибель матери и братьев. Несчастная шла под черным покрывалом с двумя младшими сыновьями.

Осужденные подошли к Лобному месту. Возле помоста стоял думный дьяк, он прочел приговор:

– За злодеяния матери и сына, друживших Адашеву, предать чародейку смерти, со всем ее окаянным племенем. Таково повеление царское!

– Погибай, окаянная! – раздались крики в толпе.

– Швыряй камнями в бесовское отродье! – заревел закоптелый чеботарь, размахивая жилистыми руками.

– Молчи ты, черный бес! – крикнул ему стоявший неподалеку служитель Курбского. – Ее судит Бог и царь, а не ты, чеботарь!

– Дело! Дело! – закричали в народе, и чеботарь приумолк.

Грозный час наступал: палач приблизился к осужденным; в разных местах между народом послышались плач и вздохи.

– Помилуй нас, помилуй! – кричали два отрока, дети Марии, упав к ногам дьяка.

– Сановник царский! – сказала Мария, обращаясь к думному дьяку.  – Заклинаю тебя именем Бога живого, дозволь мне в последний раз благословить детей моих!

Дьяк постоял в нерешимости, но уступил состраданию. С мрачным видом он дал знак подвести детей к матери. Тогда, возложив на головы детей руки, отягченные цепями, Мария сказала:

– Благословляю вас на венец мучеников! Отец Небесный видит невинность вашу. Дети! Его солнце сияет нам и в сей час, когда смерть пред нами, его небо осеняет нас! Не страшитесь орудия казни. Дети! Смерть не разлучит, но соединит нас! Мы переселимся в отечество небесное.

Она поцеловала сыновей своих и заплакала, склонясь на плечо Владимира; солнце озаряло пред ними площадь, кипящую народом; ничто в природе не предвещало их жребия, и вековые кремлевские стены тихо стояли в неподвижной красоте своей так же, как в радостные дни жизни их… Скоро кровь их брызнула на помост… Мария безмолвно молилась. Владимир, склонив голову, шел за братьями; на последней ступени он хотел на кого-то взглянуть и вдруг затрепетал… ужас выразился на лице его. Пред его глазами мелькнули главы Благовещенского собора, возле дома Адашевых, где в первый раз он увидел дочь боярина Сицкого. Несчастный вспомнил о милой невесте, о прежних надеждах своих и содрогнулся, холод объял его сердце, он зашатался, застонал и упал мертвый. Палач остановился в недоумении, но, как бы досадуя, что смерть предупредила его удар и похитила жертву, с безумным ожесточением потащил мертвое тело на плаху, размахнулся окровавленным топором и, высоко подняв голову Владимира, сбросил ее со смехом на ступени помоста…

Казнь закончилась. Народ в неподвижном оцепенении смотрел на тела убиенных; наконец послышался шепот. «Спаси нас, Господи!» – переходило из уст в уста.

– Мученическая кончина! – сказал со вздохом один боярин, отирая слезы.

– Для топора ли вы были взлелеяны, прекрасные дети? – говорил другой.

– Ох, ох, ох! Все мы – люди грешные, не убежать тьмы кромешной! – кричал в толпе юродивый.

 

Глава V. Ночь

Княжеский деревянный дом Курбских находился близ церкви Николы Гостунского; крытые кровли высоких хором еще издалека были видны из-за тесового забора, отделявшего от дома сад Владимира Андреевича, за которым на месте бывшего некогда подворья ордынских послов виднелся златоверхий Никола Гостунский; несчетное множество разноцветных, блестящих крестами глав видно было в отдаленности под гору за кремлевской стеною и кровлями боярских домов. Десятилетняя Анна Колтовская стояла в сенях, любуясь на работу девушек, которые возле решетчатого окна сидели за пяльцами, выстилая серебром цветы по синему бархату; из сеней был переход в светлицу, где Гликерия незадолго перед тем, по обещанию, низала жемчугом пелену к чудотворной иконе в обитель Вознесенскую, но княгини не было в светлице; она была у вечерни, находя в молитве утешение среди бедствий, внезапно постигших ее друзей.

Семилетний Юрий, ее сын, смотрел из широкого окна светлицы, ожидая возвращения матери.

– Еще нейдут от вечерни,  – сказал он вошедшей Анне,  – а тучи сбираются, видно, будет проливной дождь, застанет матушку на дороге.

– Она скоро придет,  – сказала Анна,  – а чтоб тебе не скучно было, поди посмотреть, как красиво там вышивают богатую ферязь!

– А ты хотела бы носить такое платье?

– Я не княжна, не царевна, отец мой бедный дворянин, так не мне такое платье носить; незачем и желать.

– А если ты будешь княгиней? – сказал, смеясь, Юрий.  – Матушка говорит, что она была стрелецкая дочь, а теперь она княгиня, отец мой князь, он взял казанского царя в плен, и казанская царица дарила его доспехами. Хочешь ли, я покажу тебе их? Мамушка пошла туда оправить лампаду.

Анна улыбнулась и с любопытством побежала с Юрием через сени, в обширный покой, в котором князь Курбский обыкновенно беседовал с друзьями. В переднем углу, над широкой лавкой иконы блистали драгоценными ризами, свидетельствуя усердие к вере и богатство боярина; в другой стороне, на ткани, которою была обита деревянная стена, развешано было оружие: булатный меч, старинная броня ярославских князей, сулица с рукоятью и клинком, острым с обеих сторон, в парчовом чехле; две татарские сабли, подаренные от Сумбеки и Едигера, легкое метательное копье с зубчатым ратовищем, колчан с позолоченными обручами, остроконечный высокий шишак, называемый иерихонскою шапкой, панцирь из стальных пластин с золотыми насечками. Далее видна была серебряная булава с позолоченным и осыпанным яхонтами яблоком, подаренная Иоанном за взятие Казани, шестопер с булатными остриями, отбитый в башкирских степях. В углу покоя стоял поставец, отягощенный сулеями, стопами, кубками и кружками в виде оленей, медведей и соколов, с шутливыми и поучительными надписями – достояние предков, добыча войны, дары царские. Но драгоценнее золота и серебра были для Курбского лежавшие на широком дубовом столе столбцы и книги; рукопись, облеченная бархатом, в которой греческий краснописец собрал поучительные слова Златоуста; тут же лежали в свитках: жития Александра Великого, Антония и Клеопатры, грамматика Максима Грека и список со священной книгой Макария. Над столом видны были две редкости: зеркало, имевшее вид щита в медной оправе, украшенной листьями и змеями, и хрустальный рог с резьбою; возле них висел портрет знаменитого изобретателя книгопечатания Гуттенберга, имя которого тогда с удивлением повторялось уже в России и изображение которого подарил Курбскому приезжавший в Москву императорский посол.

Юрий и Анна с любопытством рассматривали оружие и драгоценности в палате князя, а добрая мамушка Юрия рассказывала о них, что слыхала. Но на книги поглядывала она косо и, проходя мимо Гуттенбергова портрета, перекрестилась.

– Вот,  – сказала она,  – наше место свято, латинский еретик, прости Господи, висит как икона на стенке; он, лукавый, вздумал печатать всякую грамоту; отец Пимен, спасский протопоп, говорит, что приходят последние дни, что грамота – Антихристова печать, и, ох, худо будет!.. Да князь-то Андрей Михайлович не то говорит; наслушался он, мой батюшка, проклятых немцев, а по моему разуму я все бы книги в печи сожгла.

– Вот какова ты, мамушка! – сказала, смеясь, Анна.  – Это Бог людей умудрил; у нас читают в церкви Апостол по писаному, а скоро будут читать по печатному; государь на то казны даст, владыко благословил, гостунский диакон трудится, а князь Андрей Михайлович помогает.

– Ну, да с вами не сговоришь, моя касаточка, Анна Алексеевна; я что от людей слышу, то и толкую; отец диакон – человек добрый, да и мудрости у него много, а проще-то – лучше. Вот ведь Адашева мудрость погубила, а вы, еще пташки, в молодые лета мало знаете, а поживете, увидите… Ох, ох, ох! Недаром развелось звездочетов да кудесников.

Мамушка хотела что-то еще сказать, но, как будто боясь проговориться, приложила палец к губам и, покачав головой, замолчала.

– О чем же встосковалась, родная моя? – спросила она Анну.

– Не верь, мамушка, не верь тому, что говорят на добрых людей…  – Слезы помешали Анне договорить.

– О! – воскликнул Юрий.  – Если б я мог поднять меч, то заступился бы за Адашевых.

– Мамушка,  – сказала Анна, отерши слезы,  – мне хотелось бы попросить тебя: не знаешь ли какую боярскую дочь, чтоб купила мою бархатную повязку, я сама вышивала ее шелками и золотом.

– Для чего это? – спросила с удивлением мамушка.

– Дал бы Бог получить за работу сколько-нибудь денег, хочу раздать бедным на помин моих благодетелей; мне не носить богатых уборов; они сироте не пристали.

– Ненаглядная моя красота, райская жемчужинка,  – сказала с умилением мамушка.  – Бог не оставит тебя за то, что ты милосердна и благочестива; наша матушка-княгиня будет тебе вместо родной матери так же, как боярыня Адашева, царство ей небесное, помянуть не к ночи, ко дню; но вот идут по крыльцу. Ступайте, дети, видно, княгиня воротилась из церкви.

Юрий побежал встретить мать, а Анна пошла с мамушкой в светлицу.

Княгиня не отвечала на ласки сына: она отвела глаза, покрасневшие от слез, и, опустясь на скамью в изнеможении, наконец спросила:

– Не возвратился ли Шибанов?

– Не приходил еще,  – отвечал Юрий,  – а утром я видел его из окна: он шел с Непеей…

Послышался топот коня, заскрипели ворота, и князь Андрей Михайлович вошел в светлицу.

– Все свершилось! – сказал он супруге.  – День ужаса и позора! Кровь невинных заливает путь Иоанна!

Грудь Курбского тяжко вздымалась, и Юрий, прижавшись к руке отца, не смел произнести ни слова.

Княгиня обняла супруга и сказала:

– Друг мой, князь Андрей Михайлович, не круши себя и меня!

Князь встал и удалился в свой уединенный покой. Там он преклонил голову на дубовый стол и оставался неподвижен, пока не услышал шаги вошедшего человека… это был почтенный гостунский диакон.

– Ничто не спасло их! – сказал Курбский, пожав руку диакона.  – Шибанов видел их смерть.

– Добродетель бессмертна! – отвечал диакон.

– Что стало с Иоанном? Боже Всемогущий, как изменились нрав и вид его!

– Сердце человеческое,  – сказал диакон,  – изменяется на добро или на зло и переменяет наш образ. Касающийся смолы – очернится.

– Счастлив Алексей, что успел закрыть глаза и не был свидетелем казни брата.

– Горе клевете и верящим ей! – сказал диакон.

– Придет время,  – воскликнул Курбский,  – когда содрогнется потомство, услышав о смерти Марии. Дивная жена, достойная вечной памяти! Некогда просветится невинность твоя при помощи просвещения человеческого!

– Так,  – сказал с вдохновением диакон, обращаясь к любимому предмету своих разговоров,  – книгопечатание распространит познания; правда объяснится благодаря художеству Гуттенберга. Чудное изобретение, князь Андрей Михайлович! Мысль человеческая, заключенная в кратком начертании, может переходить из страны в страну, от века в век!

Они еще беседовали, но уже смерклось, никого не появлялось на улицах, частый осенний дождь с шумом лился на крытые высокие кровли и, отражаясь от белого железа церковных глав, стремился на землю ручьями.

– Тяжело мне от ран! – сказал князь.  – Еще больше от скорби! Пора бы и Шибанову возвратиться…

Шибанов вскоре появился… С таинственным видом подошел он к своему господину и сказал, что все исполнено.

– Благодарю тебя, верный слуга мой,  – сказал Курбский,  – не от меня жди награды.

– Не для награды служу я,  – отвечал Шибанов,  – готов за отца господина и жизнь положить.

– Поспешим,  – сказал Курбский,  – отец Иоанн с нами. Туда, к могиле Даниила Адашева; если не могли спасти жизнь их, сохраним хотя бы прах.

Князь поспешно накинул на себя охабень и вышел, сопровождаемый диаконом и Шибановым.

Тиха была ночь над Москвою, улицы еще не были закинуты рогатками, но уже никого не показывалось. Затворились московские жители в домах, изредка мелькал огонь вечерних лампад; граждане спешили предаться успокоению; но не скоро сон слетел на вежды их; душа, пораженная ужасом, удаляла спокойствие.

В это время престарелый привратник отворял вход в ограду уединенной обители для трех печальных посетителей. В углублении ограды виден был на лугу заколоченный досками бревенчатый сруб; вскоре из кельи вышел иеромонах в мантии, с кадилом и двумя черноризцами. Два фонаря освещали путь человека, который призывал их исполнить последний долг, подобно Товиту, тайно предававшему земле тела несчастных. Тихо свершился печальный обряд погребения в необычайный час, среди безмолвия ночи, но тем торжественнее казался он при блистании вечных звезд.

 

Глава VI. Золотая палата

Суеверие разносило молву об адашевцах; разговоры народа о несчастных жертвах и казнях долго не умолкали. Между тем русские послы доставили Иоанну портрет прекрасной сестры Сигизмунда Августа. Царь желал скорее обладать подлинником; с нетерпением ждал польского посланника, но прибыли нежданные гости: послы с дарами от Абдулла, царя бухарского, и Сеита, царя самаркандского. Имя покорителя Казани и Астрахани гремело в азиатских странах; властители их искали дружбы Грозного.

Приехал и польский посол. Думный дьяк и печатник Щелкалов спешил переговорить с ним и донес царю, что посол прибыл не для брачных условий, а с гордыми требованиями. Пламенник войны должен был возгореться вместо светильников брачных.

Оскорбленный Иоанн хотел немедленно выслать посла, но, взглянув на портрет Екатерины, еще не решился отказаться от надежды на брак и, желая напомнить ляхам о силе русского царства и показать блеск московского двора, повелел звать посла в Кремлевский дворец. В тот же день должны были представляться послы самаркандский и бухарский.

С рассветом начали собираться царские сановники в приемных палатах, заботясь о приготовлении пиршества и приема послов. Вооруженные стрельцы протянулись строями по кремлевской площади; туда же спешили толпами боярские дети и служилые люди в нарядных одеждах. Даже московские купцы, желая похвалиться богатством и усердием к государю, заперли лавки и оделись в парчовые кафтаны, которые для торжественных дней береглись в кладовой и переходили по завещанию от отца к сыну.

От дворцового крыльца до первой приемной палаты по обеим сторонам лестницы и в сенях стояли боярские дети и жильцы в светло-синих бархатных кафтанах с серебряными и золотыми нашивками. В передней палате толпились стольники в кафтанах из парчи и глазета, в средней палате сидели бояре и окольничие; степень старейшинства их означалась богатством отложных воротников, шитых в узор золотом с жемчужными зернами. Думные дьяки, привыкшие встречать и провожать послов, похаживали с величавою важностью или толковали с думными дворянами за особым столом, на котором лежало несколько грамот и памятных записей в свитках.

Но уже царь шествовал чрез переходы в Золотую палату; звук труб возвещал приближение послов, и улицы наполнились народом. Почетные гости ехали на красивых конях, гордо выступавших в блестящей сбруе, но еще вдалеке от дворца, по правилу, не позволявшему подъезжать к царскому крыльцу, должны были сойти с коней и идти пешие.

Стечение народа многим препятствовало видеть проходящих; особенно жаловался на тесноту дворянин Докучай Сумбулов боярскому сыну Неждану Бурцову. Докучай по малому росту должен был довольствоваться рассказами своего высокого товарища.

– Вот,  – говорил Неждан,  – посол самаркандский, в желтом кафтане из камки кизильбашской, подпоясан индейскою шалью, а шуба-то на нем распашная, крыта объярью, отливает в прозелень золотом.

– Я вижу только мухояровую шапочку,  – отвечал Докучай,  – обшита соболями, унизана по узору жемчугом.

– Это идет посол бухарского царя, Абдулла, пояс у него так и горит самоцветными каменьями.

– Эх, за народом-то не видать,  – повторял Докучай.

– Вот никак польский посол в аксамитовом кунтуше, в атласной шубе с откидными рукавами, шапка из вишневого бархата; а длинное цаплино перо так и развевается.

– Цаплино-то перо я вижу,  – сказал Докучай.

– Он и сам выступает как цапля,  – проронил Неждан.

– А много идут за ним?

– Много… все поляки, экие нехристи, дивись на бусурманов: мимо собора идут, не перекрестятся…

– А это кто такой дородный молодец? Щеки румяные, волосы светло-русые, кудрявые?

– Английский торговый гость, Антон, а прозвище-то мудреное… Уж как царь его жалует; послала его сама королева Елизавета; не диво, что щеголяет в синем бархатном плаще, а епанча какая! Шляпа с белыми перьями, на руке посверкивают перстни алмазные…

– Не вижу,  – сказал Докучай, приподнявшись на носки сафьянных сапог.

– А вот старый немец, голова божьих дворян, которого полонил воевода князь Курбский.

– А теперь будут вместе пировать в Золотой палате.

– Нет! Князь Курбский под великою опалой государевой.

– Гнев Божий на людей! – сказал Докучай.

– Молчи, наше дело сторона! – молвил Неждан.

«Князь Курбский под опалой государевой!» Так отвечали и в приемной палате старцу, ливонскому гермейстеру Фюрстенбергу, спросившему о славном воеводе думного дьяка, и Фюрстенберг был в недоумении, за что победитель его мог подвергнуться царскому гневу?

В это время польский посол вошел в приемную палату. При всей горделивости, с какою он вступил во дворец государя, от которого ему поручено было требовать уступки Новгорода, Пскова, Смоленска и других городов и областей, в основание мирного договора, он не мог скрыть удивления при виде блеска московского двора.

Обширная палата была наполнена царедворцами в златоцветных одеждах, в собольих шапках, украшенных жемчугом; они сидели на бархатных лавках важно и чинно, но в глубоком безмолвии: казалось, каким-то очарованием никто не трогался с места, и так было тихо, как будто послы проходили чрез пустую палату. Смотрящему издали казалось, что золотое море блистало со всех сторон.

Растворились двери Золотой палаты; посол потупил глаза, не выдержав блеска окружающего великолепия. Вся гордость его исчезла с приближением к самодержцу российскому. По златошелковому ковру, расстилавшемуся до ступеней трона, посол дошел до середины палаты.

На возвышении, облаченном малиновым бархатом, стояли греческие кресла из слоновой кости, с разрезными изображениями птиц, зверей и растений. Здесь посол увидел царя в одежде, обшитой широкою жемчужной каймою, унизанной алмазными цветами. Ожерелье из драгоценных камней метало яркие лучи; с него ниспадала златая цепь с яхонтами. Рука Иоанна покоилась на бархатной подушке, держа царственный скипетр; лицо его поражало важным, строгим видом. Небольшие глаза его обращались на предстоящих, как глаза орла, следящие добычу. Черная борода его сбегала на грудь; длинные широкие усы, до половины закрывая уста, спускались почти наравне с бородою.

У ступеней трона стояли юные рынды с серебряными топориками, в белых атласных полукафтанах, опушенных соболями, в высоких чернолисьих шапках, из-под которых вились гладкие, как шелк, волнистые кудри; стояли безмолвно, неподвижно.

Думный дьяк, встав перед троном, произнес титул царя и торжественно воскликнул, что посол польского и литовского короля Сигизмунда Августа бьет челом царскому величеству.

Посол три раза почтительно поклонился, не без смущения подал грамоту Сигизмунда и, повторив по обряду титул царя, заключил кратким приветствием.

Царь отвечал легким наклоном головы и, привстав с трона, спросил о здравии брата своего короля Сигизмунда Августа.

Посол ответствовал, снова преклонясь пред царем. Иоанн, просмотрев поданый Щелкаловым свиток, в котором заключался перевод королевской грамоты, нахмурился и, приподняв скипетр, сказал:

– Вот наш ответ королю Сигизмунду: желаем мира и союза по любви христианской; но доколе держим скипетр российского царства, дошедший к нам по роду и наследию от великого князя Владимира и великих боговенчанных предков наших, дотоле никому не уступим ни единой пяди от богодарованного нам царства, но сохраним всецело и от врагов невредимо.

Иоанн умолк, но послу еще слышался грозный голос его; он стоял в смущении. Тогда думный дьяк подошел к нему и сказал, что великий государь жалует его, приглашает к царской своей трапезе с другими послами.

Поцеловав руку царя, посол сел на приготовленном для него месте, возле ливонского магистра Фюрстенберга.

Щелкалов дал знак бухарскому послу подойти к трону; между тем польский посол имел время внимательнее обозреть палату и находящихся в ней.

Над царским местом блистала большая икона в золотой ризе, с драгоценными камнями; на серебряном столе с позолоченным подножием лежали на златобархатных подушках три короны: Мономахова и царств Казанского и Астраханского. По правую сторону трона, на местах, покрытых среброткаными паволоками, сидели царские братья: князь Юрий Васильевич, двоюродный брат, князь Владимир Андреевич и другие Иоанновы сродники; возле них в пышной восточной одежде и в блестящих доспехах сидели цари и царевичи, служащие царю московскому: потомок Тохтамыша, сын Сумбеки, вдовы Саф-Гиреевой, Александр Сафгиреевич; царь казанский Симеон Касаевич, прежде именованный Едигером; любимец Иоанна царевич Симеон Бекбулатович и астраханский царевич Кайбула; далее сидели на парчовых лавках первостепенные царские сановники, а с левой стороны родословные князья и бояре. Повсюду блистали аксамит, золотые кружева, золотые цепи, отливал радугами яркий бархат, лоснился черный соболь, белели жемчужные кисти.

После бухарского посла подошел к трону посол самаркандский и приветствовал царя речью от имени своего властителя, которую думный дьяк провозгласил в переводе со златописаной грамоты султана Сеида, царя Абусандова сына:

– Превеличайший в великих! Превознесенный властелин многих земель! Славны были Дарий и Соломон, ты их славнее; как солнце, освечиваешь вселенную, как месяц средь звезд, блещешь среди владык земных! Благотворение твое, плодовитое древо, дает всем прохладу; ты – царь царей, подобен Гамаюну, подобен Александру; меч твой, как ключ, отмыкает замки крепких градов, саблей твоей отворяешь пути в чуждые царства…

Радостно слушали бояре речь посла, и на лице Грозного просияло веселие; обратясь ласково к послу, он спросил его о здравии царя Сеида, обещал самаркандским и бухарским купцам не только дозволить торговлю в Казани и Астрахани, но и во всех городах русского царства.

Азиатские послы поднесли в дар царю золотые ткани, блюдо с восточным жемчугом и чашу с виноградною кистью из рубинов и изумрудов.

Иоанн повелел отдарить их драгоценными мехами, также и посланника Елизаветы, англичанина Антона Дженкинсона, поднесшего ему алмазную цепь в дар от лондонской российской компании.

Ловкий, предприимчивый Дженкинсон умел угождать и Иоанну и англичанам: для первого он приискивал и покупал драгоценности, для последних – хлопотал о выгодах торговли; он осмотрел Россию от Архангельска до Астрахани и собирался ехать в Бухарию и Персию.

– Антон! – сказал царь.  – Я твои алмазы велю нашить на мое ожерелье, а ты носи на плечах русскую шубу. Да пожури твоих английских гостей, зачем не возят никаких узорочных товаров? Что мне в сукне их, возили бы парчу.

– Государь! – отвечал Дженкинсон.  – У вас ли парчи недостало? Но была бы ваша царская воля, а я для вашего величества готов ехать в Татарию и в Персию за парчами и алмазами, лишь бы туда открыт был путь усердным к вам англичанам.

– Свободный вам путь от Архангельска до Астрахани.

– Королева будет благодарить ваше величество. Лишь бы осмотрели мы, каково плавание по Каспийскому морю, будем из Персии возить к вам по Волге жемчуг пудами, а для нас дозвольте, государь, поискать железа в Уральских горах.

– Дам грамоту,  – сказал Иоанн,  – но вы, торговые люди, далеко забираетесь. Есть и у нас промышленник на великой Перми, Григорий Строганов; выпросил под слободу места пустые, леса черные, поля дикие, а теперь казны у него больше, чем у казанского царя. Не правда ли, Симеон Касаевич?

– Меч твой, государь, убавил нашего богатства, а мудрость твоя прибавила нашего разума; мы тобой от тьмы к свету вышли,  – отвечал царь казанский.

– Вот Фюрстенберг! – сказал Иоанн, обратясь к угрюмому ливонскому магистру.  – Хорошо, когда бы ты так же думал, как царь Симеон Касаевич.

Фюрстенберг, услышав слова Иоанна, встал, дрожащими шагами подошел к трону и сказал:

– Великий государь, прошу одного на старости: дай мне могилу в отечестве!

– Магистр! – сказал Иоанн.  – Еще много вины на тебе и меченосцах твоих, они ссорили меня с цесарем, набегали на отчину нашу, когда должны бы служить мне: род мой от Августа Кесаря, по Рюрикову родству, а власть наша над ливонской землей от нашего предка князя Юрия Владимировича.

– Твоя воля над нами,  – сказал Фюрстенберг, низко преклонив голову.

Как необычно было это смирение магистра после той надменности, с какою некогда он заключил в темницу архиепископа Рижского, несмотря на родство его с королем польским. Иоанн вспомнил об этом:

– Ты сам показал отвагу, только худо, что после винился королю, а не просил нашей помощи.

– Забудь наши вины, государь, и дай мне, старцу, приют.

– Даю тебе в отчину город Любим; наше царское жалованье,  – сказал Иоанн.  – Там будешь в покое. Думный дьяк заготовит грамоту.

Фюрстенберг преклонил колено и, поцеловав простертую к нему руку Иоанна, сказал:

– Повели, государь, устроить там кирку для старца.

– Хорошо… но когда-нибудь я изберу время поспорить с тобою о вере, уличу тебя в неправедном толке и крещу в православие, как царя Едигера.

В это время думный дьяк, подойдя к царю, сказал:

– Великий государь, возвратился посланный тобою в кавказские земли, боярин твой, князь Вишневецкий, а с ним просит бить челом тебе сын князя Темрюка от пятигорских черкес.

Иоанн дал знак, и знаменитый, бывший польский магнат – царский боярин князь Вишневецкий – вошел в палату и бил челом с князем черкесским. Пламенные глаза и смелая осанка князя Мастрюка показывали отважного питомца кавказских горцев. Круглая черкесская шапочка прикрывала его голову, поверх короткой кольчуги на красном полукафтанье серебряный пояс стягивал его стан, и стальное чешуйчатое оплечье звенело на груди.

Иоанн похвалил мужественную красоту юного князя. Тогда Вишневецкий заметил, что у Темрюка есть дочь несравненной красоты, звезда среди черкесских дев.

Царь слушал с удовольствием о черкесской княжне и сказал:

– Видно по брату, что сестра хороша.

Но уже наступал час трапезы. Царь встал и, ополоснув руки водой из золотой умывальницы, стоявшей близ трона на золотом стоянце, отер их белоснежным полотенцем.

Отворились двери в столовую палату, где приготовлен был пир. Здесь представилось еще более ослепительное великолепие; нельзя было вступить без радостного чувства в этот чертог блеска. Палата озарена была множеством светильников; яркое сияние их отражалось в золотой горе; в таком виде представлялся средний столб палаты, снизу доверху обставленный рядами сосудов. На широком основании стояли позолоченные стопы, сулеи, братины, над ними поднимались пирамидою золотые блюда, чаши и кружки; вершина оканчивалась семью венцами золотых кубков; резными, витыми, ложчатыми, чешуйчатыми, с гранями, с чеканью, с надписями, изображениями. С обеих сторон возвышались два столба серебряной утвари, и около каждого стояли по шести серебряных бочек с золотыми обручами.

– Добыча ливонской войны! – сказал Иоанн, указав на них Дженкинсону.  – Это рыцарское серебро!

Царь сел за особый стол с ближними родственниками и с казанскими царями. Посланники польский, английский и гермейстер Фюрстенберг сели за стол напротив царского, с первостепенными сановниками, а для послов и князей азиатских с татарскими царевичами и карачами, по правой стороне палаты на великолепном примосте разостланы были шелковые ковры, на которых они сели по восточному обычаю.

С левой стороны поместились за двумя столами знатные бояре и сопровождающие посланников.

Стольники, неся позолоченные и серебряные блюда с яствами, а чашники – кубки и стопы с вином и медом, шли из дверей по два в ряд, один за другим, необозримым, блещущим в золоте строем, к столу царя. Стольник отведывал от каждого блюда, кравчий – от каждого кубка, и подавал государю. Откушав от яствы или коснувшись устами кубка, царь отсылал блюдо и кубок для передачи своим гостям и любимцам, и кравчий, по слову или по его знаку, именуя кого-нибудь из послов, из князей или из бояр, подносил царскую подачу. Принимающий вставал и кланялся царю. Таким образом самые лакомые блюда и кубки с драгоценными винами были почетным даром от царской руки, со стола государева.

Пять часов продолжался обед – так роскошно было обилие яств; каждый разряд, например: жареное, пряженое, сахарные яства, появлялись в двадцати разных видах; четыре раза обносили вкруг столов за здравие кубки с крепким медом, испанским вином, с белым, прозрачным медом. Кравчий выбился из сил, восклицая, и уже охриплым голосом провозгласил:

– Князь Вишневецкий! Великий государь жалует тебя сею чашею меду.

Вишневецкий встал, выпил чашу меду и поклонился. Кравчий воскликнул:

– Князь Вишневецкий выпил чашу меду и государю челом бьет! Князь Мастрюк Темрюкович! – снова воскликнул он.  – Великий государь жалует тебя сахарной башней с царского стола своего!

Толмач повторил его слова по-черкесски.

Черкес поднялся на ноги и поклонился, а кравчий кликнул:

– Великий государь! Князь Мастрюк Темрюкович за подачу твою челом бьет!

– Князь Мастрюк! – сказал весело Иоанн.  – Зови отца и сестру твою посмотреть Москву.

– Государь! – молвил князь Вишневецкий.  – В черкесской земле сыновья не живут с отцами; Мастрюк еще не видел сестры своей.

– Пусть же увидит ее в Москве,  – сказал Иоанн, вставая из-за стола.

Пиршество закончилось.

– Ну, был пир! – говорил ключник Истома Дружинин, принимая серебряные блюда от стольника, Постника Игнатьева.  – Сколько угощали послов и князей!

– Не каждого принимать особо,  – отвечал Постник.

– Мы утрудились до пота лица. Останется хлопот и на завтра.

– Правда,  – сказал Истома,  – собирать кафтаны да утварь, переносить в кладовые.

– Беда,  – молвил Постник,  – если бы для каждого посла было столько погрому, а то угостили всех одним разом, и царю слава!

 

Глава VII. Царский брак

Сигизмунд Август не помышлял о союзе с царем. Польский посланник поспешно выехал из Москвы. Иоанн готовил месть и, стараясь удалить из памяти мысль о прекрасной польской Екатерине, снова послал Вишневецкого на Кавказ: он решил увидеть и даже возвести черкесскую княжну на трон московский.

Князь Курбский не появлялся в царских палатах. Все приверженцы Адашевых страшились за свою судьбу; князь Курлятев, доблестный старец, князь Александр Горбатый были под опалою; одно заступничество митрополита Макария отдаляло жребий, грозивший им. Новые любимцы и утешители Иоанна, превозносясь своим могуществом, обрекали гибели многих. Клевета смело бросала тень подозрений на знаменитых бояр, вернейших сынов отечества, и тревожилась только ожиданием новой перемены.

Радостно принял Темрюк царское слово; через несколько месяцев княжна черкесская прибыла в Москву; Иоанн встретил ее у кремлевской стены и неравнодушно смотрел на красавицу. Свежая, как роза, легкая в движениях, величавая поступью, но дикая и несколько робкая, черкесская княжна привлекала его полными огня взорами, выражавшими пылкость чувств; черные волосы ее ниспадали заплетенными шелковистыми косами на высокую грудь, и алые уста улыбались. С быстротою стрелы черкешенка взлетала на коня, поражала птиц на лету, и трепетание крыл падающего голубя, и кровь, брызжущая из раны, веселили ее. Никакого сходства не было в ней с Анастасией, но тем не менее она возбудила страсть в Иоанне.

Когда в царских палатах поднесли ей жемчужный убор и алая ферязь, унизанная алмазами и яхонтами, облекла стройный стай ее, тогда Иоанн забыл и Анастасию, и прекрасную сестру короля Сигизмунда.

Спешили приготовлениями к брачному торжеству; княжна переменила веру, и названа была Марией; брат ее, Мастрюк, назван был Михаилом и возведен в степень старейших царедворцев. Толпы черкесов в блестящем вооружении, с копьями, стрелами и луками появились при московском дворце, и бояре московские с беспокойством предугадывали в новых пришельцах царских любимцев.

Уже гонцы призывали всех бояр занять по степеням их и по царскому указу места при бракосочетании государя; уже знали, что свадьбе быть в неделю. Московские граждане нетерпеливо ждали торжественного дня, и он настал.

Звон колоколов раздавался по всей Москве, народ теснился на кремлевской площади, ожидая увидеть выход царя к брачному венчанию; у Красного крыльца стояли великолепные, обитые бархатом сани, с парчовыми подушками; ясельничий накинул на коня шелковое покрывало, вышитое жемчугом. Между тем средняя брусяная палата Кремлевского дворца, убранная золотыми парчами, уставлена была образами; на всех стенах ее сияли в драгоценнейших окладах взятые из соборов чудотворные иконы. Место в палате для царя и царицы обито было лазоревою камкою и покрыто златошитыми подушками; на каждой лежало по сороку соболей; третий сорок соболей держала сваха. Пред царским местом на столе, накрытом белокамчатною скатертью, лежали на золотых блюдах калачи и соль.

Сваха и боярыни окружали прекрасную невесту в ее тереме и расплели ей косы. Царедворец, присланный от жениха, известил невесту, чтобы она шествовала в палату. Она встала, боярыни шли перед нею, а за нею несли большие брачные незажженные свечи и караваи; на каждом из них положено было восемнадцать больших серебряных пенязей, с одной стороны вызолоченных. Невеста, войдя в среднюю палату, села на изготовленном месте, а жена свадебного тысяцкого и свахи – на лавках, боярыни, со свечами и с караваями, стали в ряд возле свах. С любопытством посматривала черкешенка на две узорчатые золотые мисы с драгоценным осыпалом; на них в трех углах насыпан был хмель; с трех сторон висело по девяти соболей, и лежало девять одноцветных платков: бархатных, камчатных и атласных, и по девяти больших золотых пенязей. Тут князь Юрий Васильевич вошел в палату с боярами и боярскими детьми, сел на большое место и, дав знак боярину-дружке, князю Мстиславскому, приблизиться, повторил за подсказывавшим ему боярином: «Зови великого государя и скажи ему: великий князь Юрий Васильевич велел тебе с Божиею помощью идти к делу своему». Тогда Иоанн пошел в среднюю палату в сопровождении всех бояр и поезжан. Поклонясь святым образам, он приблизился к месту, на котором сидела подле невесты младшая сестра ее, и, дав ей знак встать, сел на ее место.

Священник в светлой ризе начал читать молитву; в это время жена свадебного тысяцкого подошла с золотым гребнем расчесывать голову жениха и невесты. Богоявленскими свечами зажгли брачные свечи, надели на них золотые обручи, осыпанные дорогими каменьями, и обогнули соболями. Уже надели на прекрасную черкесскую княжну жемчужную с алмазами кику с белым сребротканым покрывалом. Жена тысяцкого, подойдя к мисам, взмахнула золотым осыпалом, и хмель посыпался на жениха и невесту, в знак обилия и плодородия. Старший дружка, по благословению отца посаженого, князя Юрия, разрезал перепечу и сыр, поставил на золотых блюдах перед Иоанном и Марией и разослал ломти к присутствующим боярам и боярским женам.

Вскоре жених встал, и при колокольном звоне началось торжественное шествие с Красного крыльца в Успенский собор. Царь сел на коня, а невеста – в сани. Державный жених облечен был в аксамитный становой кафтан; полы были выложены перлами, пояс и пуговицы алмазные, вкруг рукавов золотые кружева блистали дорогими каменьями, на голове сверкал царский венец, кольчатая цепь висела по жемчужному ожерелью; во взгляде Иоанна была величавость, но лицо его было бледно; черная вихристая борода и длинные усы придавали ему грозный вид. За ним следовали черкесские князья; народ боязливо посматривал на них. Светло сиял Успенский соборный храм; Иоанн встал на правой стороне близ столба у митрополитова места, а Мария – на левой стороне, у другого столба, перед ними поезжане со свечами и караваями. Жених и невеста приблизились к митрополиту; старший дружка, царевич Симеон Бекбулатович, разостлал им под ноги лазоревую камку и сорок пушистых соболей. После венчания митрополит Макарий поднес хрустальный сосуд с фряжским вином.

Царь, выпив вино, ударил сткляницу об пол и, по обычаю, растоптал ее. Свершился священный обряд; новобрачные сели у столба на помосте, покрытом персидским ковром, на парчовые изголовья, и митрополит произнес поздравление. Подошел князь Юрий Васильевич и хотел что-то сказать, но, поцеловав брата, поклонился и отошел. За ним приветствовал князь Владимир Андреевич, двоюродный брат; князь Михаил Темрюкович, брат царицы; молодая княгиня Юрия Васильевича, Иулиания, подвела двух отроков в светлой одежде: то были дети покойной царицы Анастасии – Иоанн и Федор. Мало было из бояр, кто бы не взглянул на них с умилением; иные невольно вздохнули; с обоих клиросов гремело многолетие царскому дому.

Царь вышел один в боковые соборные двери на площадь, а царица поехала из церкви в санях, запряженных восемью белыми конями. За нею следовали жена тысяцкого, сваха-царица Сумбека и свахи боярыни.

Между тем носили свечи и караваи к брачной постели в сенник, поставили обе свечи в дубовую кадь, обтянутую искрометною серебряною объярью; в головах царского одра спальники насыпали пшеницу; по четырем углам почивальной воткнули золоченые стрелы, повеся на них по соболю и по пшеничному калачу; на бархатных лавках по углам поставили оловянники с медом; постель с правой стороны сенника постлали на три девяти ржаных снопах, припоминая, что в счастливейшее время, в торжество брака Иоанна с Анастасиею, стлали брачный одр два брата Адашевы. В головах одра и по стенам поставили четыре иконы в драгоценных окладах. Стены обиты были златоцветным бургским бархатом, шитым шелками.

Царица вошла на крыльцо; раздались песни величания. Новобрачным предложен был завтрак; вскоре царь вышел из палат, сел на коня и в сопровождении всего брачного поезда, при колокольном звоне объезжал монастыри и церкви для принесения молитв. Он посетил и Чудовскую обитель, где встретил его приветствием Левкий. Отсюда спешил Иоанн в другие обители; был в Сретенском монастыре, сооруженном в память избавления от татар дедом его. Наконец когда он возвращался в Кремль, вдруг послышался из толпы громкий хохот; женщина странного вида, расталкивая народ, появилась перед царем, завопила что-то непонятное.

– Прочь, безумная! – закричал татарский царевич Симеон Бекбулатович.  – Не останавливай государя! Это кликуша,  – сказал он.

– Не гоните ее,  – сказал Иоанн.  – Господь многое возвещает устами простых.

– Не гоните меня,  – говорила кликуша.  – Слушай не слушай, царь, а тебе мои загадки пригодятся.

– Посмотрю,  – сказал Иоанн,  – что ты мне скажешь?

– Тебе вся мудрость открыта,  – продолжала кликуша с диким смехом,  – так скажи мне: какой был ключ деревянный, замок водяной, где заяц ушел, а ловец потонул?

Иоанн быстро ответил.

– Моисей,  – сказал он,  – открыл жезлом путь чрез Черное море, вот ключ деревянный и замок водяной; заяц – израильтяне, а ловец – фараон.

– Премудрый государь,  – говорили бояре,  – и ты проведешь нас невредимо через море житейское!

– Загадаю другую загадку: два стоят, два идут, два чередуются. Скажи, что такое?

– Слыхал я,  – сказал Иоанн,  – стоит небо и земля, идут солнце и луна, чередуются день и ночь.

– А я думала,  – закричала кликуша,  – небо и земля – Русь и Москва, солнце и луна – царь и царица, а день и ночь – веселье и горе.  – Она вдруг захохотала.  – Еще загадка: стоит град на пути, а пути к нему нет… Обмолвилась, не ту загадала, есть мудренее: долго ли проживет князь Андрей Курбский?

– Князь Курбский,  – повторил Иоанн с недоумением,  – может быть, и это я знаю.

– И я тоже,  – проговорила быстро кликуша,  – я сейчас отгадаю: он умрет за день прежде тебя.

Тут она закричала, завопила диким голосом, завертелась, затряслась, стала рвать на себе волосы.

Суровые черкесы с изумлением на нее посматривали. Никто не смел подойти к ней; Иоанн и сопровождавшие его удалились, толкуя о загадках кликуши.

Возвратясь во дворец, Иоанн повелел царице идти к столу, и сопровождающие ее шли по шелковым персидским коврам, сели за стол на полавочники, обитые парчой, свахи вкруг царицы, боярыни за большим столом. С царем сели братья и знатнейшие сановники; перед новобрачным поставили жареную курицу на золотом блюде, но он до нее не касался, и старший дружка, обернув ее скатертью, отнес к царской постели.

Между тем, еще до начала пира, ближний боярин, сев на царского коня, ездил с обнаженной саблей вокруг сенника, устроенного на палатном дворе для царской почивальни. При окончании пиршества Иоанн и Мария стали у дверей палаты, и посаженый отец, князь Юрий Васильевич, выдавая молодую супругу, сказал затверженную речь: «Бог положил на сердце тебе, государь, жениться, взял княжну Марью, и ты держи ее по тому, как Бог устроил». Тогда княгиня Иулиания, супруга Юрия Васильевича, с громким хохотом надела на себя, по обряду, две шубы собольи, шерстью навыворот и осыпала новобрачных хмелем.

Всему поезду раздавали ширинки, шитые серебром и золотом. Наконец все пошли к сеннику; пред царицей понесли караваи и свечи, а пред государем фонарь с богоявленскою свечою, для зажжения других светильников в разукрашенном сеннике, где над дверьми и над каждым окном утверждены были золотые кресты внутри и снаружи. В глубине поднимался брачный одр, окинутый куньим одеялом и чернолисьей шубой под шелковой простыней.

Толпы народа долго еще стояли вокруг двора государева… Наконец толпы разошлись, огни стали потухать, лишь боярин с обнаженной саблей ездил вокруг сенника до рассвета.

 

Глава VIII. Вечерняя беседа

Наступил памятный для России день. За тридцать один год в сей день родился Иоанн, ужасная гроза бушевала над Москвою и еще страшнее разразилась громом над волнами Волхова, колебля в основании Новгород. Старые бояре припоминали, что от самых пелен новорожденный нарекся Грозным в молве народа.

С рассвета царские палаты наполнились поздравителями. Не одни ближние бояре и святители церкви, но и купцы московские били челом на царской радости и подносили дары: серебряные сосуды, аксамиты, золотые корабельники, поставы сукна; каждый усердствовал что-нибудь поднести государю.

Многие уже разошлись, когда явился боярин Алексей Басманов; он поднес костяной жезл в серебряной золоченой оправе.

– Довольно жезлов у тебя, государь,  – сказал хитрый ласкатель Иоанну,  – а еще нет жезла на адашевцев.

Басманов показал, что сквозь затейливый жезл продернут был острый железный прут и при нажатии рукой пробивался из наконечника.

Иоанн усмехнулся и, взяв жезл, слегка уставил в ногу Басманова. Тот проворно отдернул ногу.

– Жезл сей на врагов великого государя! Царская милость твоя над нами!

– Пусть все государи христианские и басурманские послужат тебе рабски! – сказал Василий Грязной.

– Ты наш, Богом избранный царь, Богом почтенный и превознесенный,  – сказал с умилением Левкий.

– Да имя твое славится от моря до моря,  – продолжал Басманов.

– А слава твоя воссияет навеки, как пресветлое солнце! – перебил Левкий.

– От пучины твоего разума льются реки щедрот,  – продолжал Басманов и поклонился Иоанну до земли; за ним и все окружающие.

Жезл, выскользнув из руки Иоанна, упал на ковер; несколько любимцев бросились к нему и едва не опрокинули друг друга.

– Так ли было при Сильвестре! – спросил Иоанн с довольным видом.

– Так ли было, государь, при Сильвестре? – повторил Басманов почти со слезами, вероятно, от боли в ноге.

Боярин Репнин вздохнул.

– Хочу для строптивых быть грозным,  – сказал Иоанн, взглянув на Репнина.  – Дар Басманова пригодится.

– Гроза ведет к покаянию,  – заметил Вассиан.

– Грози не грози Курбскому – не покается,  – сказал Левкий.

Но внимание всех обратилось на вошедшего в палату, возвратившегося с Афонской горы, Матфия, епископа Сарского и Подонского.

Иоанн не без смущения услышал поздравление от старца, посланного за год перед тем в Иерусалим и на Афонскую гору с подаяниями по Анастасии. Как-то раз слезы в память ее показались в очах царя; он живее почувствовал разлуку с Анастасией, как мало могла заменить сию потерю прелестная его черкешенка.

Полудикой красавице все было чуждо: и язык и нравы. Молодая царица была поутру в соборе, но мало понимала молитвы и священное пение; присутствовала при торжественном пире, но тут одна новость приводила ее в удивление; с пылкою живостью, иногда с восклицаниями, подбегая к блестящим мелочам, она с бесчувственным равнодушием смотрела на все, что было для русских святынею драгоценных воспоминаний, и взирала с таким же пренебрежением на бояр и воевод, славных заслугами, как и на стольника, подносящего ей чашу с плодами.

Вечером вокруг Марии собрались боярыни и дочери их в богатых нарядах, пестреющих радугою всевозможных цветов: одна перед другою старались веселить царицу играми, песнями, но Иоанна тут не было. Царь остался в своей палате, в кругу любимцев и приближенных бояр, и с князем Юрием сидел за столом на бархатном полавочнике. В углу палаты, на другом столе, сработанном новгородскими мастерами и поддерживаемом резными позолоченными медведями, протянувшими лапы один к другому, стояли на парчовой скатерти две ендовы с крепким медом, принесенные четырьмя чашниками. Между царедворцами были Левкий и Вассиан. Одни из гостей подходили к Иоанну, иные стояли поодаль, примечая каждое его движение, и становились то угрюмыми, то веселыми, смотря по тому, хмурился или смеялся царь. Разговор перелетал из края в край палаты, но более всех говорил Василий Грязной, по должности своей тешить шутками Иоанна.

– Царь государь,  – сказал он,  – в лето семь тысяч шестьдесят восьмого от сотворения мира подарил своего шута, Василия Грязного, золотым колпаком, а в шестьдесят девятое лето, на своей царской радости, не пожалует ли большим кругляком?

Грязной показывал на золотую медаль, отличие знаменитых воевод.

– Пожалуй его, Симеон Бекбулатович,  – сказал царь любимцу своему, молодому татарскому царевичу.

Симеон отгадал мысль Иоанна, и шут от его толчка перевернулся на земле несколько раз при громком смехе бояр.

– Доволен ли жалованьем? – спросил Иоанн.

– Челом бьет на милости Васька Грязной, лишь бы не подчивал его, как немецких послов.

– А разве не весело пировали?

– Сам знаешь, прислуги было много, блюда золотые, а все пустые.

– Как ни честили дорогих гостей,  – сказал с усмешкою князь Мстиславский,  – что честь, когда нечего есть!

– То правда,  – сказал князь Юрий Васильевич.

– Немцы пыхтели, краснели,  – продолжал Грязной,  – а я-то упрашивал…

– Как Эзопова лисица журавля,  – сказал Иоанн,  – ты сказал бы по-немецки: за пустое пустым и платят; дани не присылали, а послы их к нам рыщут.

– Так и за подчиванье не взыщут,  – прибавил Грязной.

– Поделом немцам! Землею богаты, а мужеством скудны,  – сказал Шереметев.

– И горды,  – прибавил князь Горенской.

– Все рыцари их ходили как князья в светлой одежде,  – заметил Мстиславский,  – а жены в храм Божий без атласного платья не шли.

– Зато Святая Русь одолела немцев,  – сказал князь Горбатый.

– Святая Русь! – сказал Грязной.  – А спроси, князь, кто строил нам соборы,  – ан все немцы, то Аристотель, то Алевизо.

– Твои немцы из итальянской земли,  – сказал Шереметев.

– Мне все равно,  – возразил Грязной,  – домовой ли в доме, леший ли в лесу, все тот же бес.

– Репнин ли, Горбатый ли, все адашевцы,  – сказал Вассиан на ухо Басманову, а тот повторил Иоанну.

– Бог и слепых умудряет,  – сказал князь Горенский.  – Немец же выстроил Покровский собор, а как красив!

– Малые главы прижались к большой средней, как дети к матери,  – сказал Шереметев.

– Как мы, твои богомольцы, около тебя, государь! – сказал Левкий Иоанну.

– Так, государь-братец,  – подтвердил Юрий Васильевич.

– Он и построен в память взятия Казани,  – сказал царь,  – где со мной были храбрые…  – Тут он остановился.

– Вольно тебе было, государь,  – подхватил Грязной,  – не взять меня под Казань; я дело бы справил не хуже, чебурахнул бы хоть какого великана.

– Как Курбский татарина Янчуру? – спросил Репнин.

– Не о поганых речь,  – сказал Грязной.

– Тебе ли так говорить? – заметил князь Александр Горбатый.  – Вспомни, что Курбский – оберегатель святорусской нашей земли.

– Да,  – сказал, вслушавшись, Грязной,  – медведь медовые улья стережет, только уцелеет ли мед?

– Этого медведя давно бы пора в зверинец,  – сказал небрежно Федор Басманов.

– В Ливонии побрал несметные корысти! – проворчал Алексей Басманов.

– Неправда, одна корысть его – слава,  – возразил с твердостью Репнин.

– Смотри, пожалуй, лисица по волке порука, что овечек берег! – воскликнул Федор.

– Не юродствуй, Басманов,  – сказал князь Горбатый.

– Не думаешь ли, что я Никола Псковский? – гордо спросил царский любимец.

– Тот юродствует для спасения, а ты для кубка…

– Князь Горбатый! – вскричал Иоанн.  – Кому говоришь ты и в чьем присутствии?

– Государь! Он младший в царедворцах, а я старый боярин думы твоей, потомок князей суздальских.

– Князь Горбатый, я тебя выпрямлю! – гневно сказал царь.

– Все адашевцы, как борзые, заходили на цепях,  – шепнул Вассиан Скуратову.

– Я знаю,  – сказал громко Иоанн,  – что здесь еще много единомышленников Адашевых и Курбского. Дорого мне стоят сберегатели земли русской!

– Что долго думать, государь? – сказал Грязной.  – Произведи Курбского из попов в дьяконы, зашли его куда-нибудь, хоть в вельянские воеводы или степи басурманские, сыщется разоренный городишко, пусть там себе воеводствует ярославский князишка.

– Умен ты, шут Грязной,  – сказал Иоанн,  – за это велю провезти тебя по городу на быке с золочеными рогами.

– Завеличается он, государь,  – сказал Левкий, наливая чашу меду.

– А тебе завидно? – спросил Грязной.

– Что завидовать,  – сказал Левкий, допивая кубок,  – смотря на лес, сам не вырастешь. Поздравляю с почестью!

– Пить так пить,  – говорил Грязной, потягивая вино из воронка и передавая другим сидящим,  – веселая беседа на радости – пир! Только меду мало… А чтоб на всех достало, хорошо бы ливонскую бочку выкатить.

– Потешьте шута,  – сказал Иоанн.

И чашники вкатили серебряную бочку.

– Не испугаете,  – закричал Грязной, заглянув в пустую бочку,  – завтра же вытрезвлюсь.

– Когда вытрезвишься, поезжай со мной на охоту.

– Эх, государь, мне уже чистое-то поле наскучило; бывало скачешь на коне, посвистываешь: добрый мой конь, бурочка, косматочка, троелеточка! А земля так и бежит под тобой! Бывало, государь, завидишь, птица летит, пустишь стрелу – взвыла, да пошла каленая, уходила стрела орла на лету; а зайца ли травить…

– Полно, заяц,  – сказал Малюта Скуратов,  – ты и в поле ничего не наезжал, не следил зверя бегущего, не видел птицы перелетной.

– Видал соколов почище тебя.

– Молчи ты заяц, Грязной,  – сказал Иоанн.

– Заяц не укусит, государь, ни одной собаки,  – отвечал Грязной,  – а я закусаю не одного Скуратова!

– За это я велю тебя запоить медом насмерть.

– Смерти не боюсь, государь, а боюсь твоей царской опалы, в меду же медовая смерть!

Иоанн усмехнулся, посмотрел на Грязного и на большую серебряную бочку, как будто измерял ее глазами, нельзя ли со временем исполнить его желание.

Кубки не переставали ходить вокруг стола; разговор коснулся службы боярских детей.

– Государь,  – сказал громко Малюта Скуратов,  – щеть боярам служат дети боярские на земщине, а ты, опричь того, учреди для себя царскую стражу.

– Оберегать твое дражайшее здравие! – прибавил Левкий.

– Да из кого же выбрать,  – спросил Грязной,  – небось из черноризцев?

– А разве благочестивому царю неприлично окружить себя ангельскими чинами? Так, государь, в телохранителях твоих должен быть и ангельский чин.

– Нет, Левкий, прока в постниках мало,  – сказал Грязной.

– Надежнее будет,  – сказал Федор Басманов,  – когда царь выберет удальца к удальцу, чтоб было на кого понадеяться, а за царя постоять!

– Я соглашу тебя с Левкием,  – сказал Иоанн,  – выберу удалых и облеку их в ангельский чин.

– Хорошо, государь-братец,  – сказал князь Юрий Васильевич.

– Пусть никому не служат, опричь тебя,  – сказал Левкий,  – и назови их опричниками, а сам будь нашим игуменом; воздержания, государь, от тебя не требуем, довольно твоего благочестия, ты благочестив и милостив; таков, как поется песня про князя Ивана Даниловича.

Левкий, постукивая кубком, запел:

А как было то в Москве белокаменной. При князе Иване Даниловиче, Зачинался тогда Успенский собор, На зачине был сам батюшка, великий князь, Видит много он бедных по улицам; Стало жаль ему нищей братии, Государь наш князь в руки посох взял, Государь наш князь калиту подвязал, Наменял он корабленичков На копеечки серебряные, Наделяет бедных и страждущих. С той поры его Калитой прозвали, И Бог взял Калиту на небес высоту.

Левкий, окончив песню и сняв клобук, поклонился.

– Ну, что ты распелся,  – сказал Иоанн,  – попросил бы лучше Басманова.

– На твое рождение, государь, я потешу тебя песнею,  – сказал Федор Басманов и запел:

Высота ль, высота поднебесная, Глубина ль, глубина океан-море, Широко раздолье по всей земле; Что ж земля всколебалася, Сине море всколыхалося? Всколебалася земля русская, Всколыхалось море синее, Для рожденья светлокняжева, Государя Ивана Васильевича, Рыбы нырнули в реки, глубину…

– А вы кричите,  – сказал Басманов веселым гостям,  – рыбы, рыбы, рыбы.

Птицы полетели высоко, в небеса…

И все с громким хохотом повторили «птицы, птицы, птицы», махая руками.

Туры да олени за горы ушли…

И бояре, закричав «туры да олени», побежали вслед за Басмановым, спотыкаясь, кругом стола. Смех раздавался в палате.

Басманов продолжал:

Князь наш растет не по дням, по часам, Он говорит своей матушке: «Не пеленай меня, матушка, В пелену, пояс шелковый, Пеленай, государыня, В крепки латы булатные, Дай на голову шлем золотой, Тяжку палицу, свинцовую, Я возьму царство Казанское, Завоюю Астраханское, Завладею сибирским я, Три короны к тебе принесу!»

– Склад лучше песни,  – сказал Афанасий Вяземский.

– Поцелуй Федора,  – сказал Алексей Басманов Иоанну,  – как я целую его. Он поет, как красная девица.

– У меня голова кружится, государь, а то я лучше бы спел,  – сказал изнеженный любимец.

– Голова кружится – ляг отдохнуть,  – сказал Иоанн, держа его за руку.

Басманов улыбнулся и склонился головою на плечо Иоанна.

Между тем шут Грязной хвалился, что скоро будет воеводой.

– Горе-воевода! – сказал Мстиславский.

– Не хвались воеводством, а хвались дородством,  – сказал Малюта Скуратов.

– Мстиславский толст, а я не прост,  – говорил Грязной,  – величается он воевода большого полка, а я воевода большого ковша, так посмотрим, кто одолеет?

– На чем же бой, на копьях, что ли? – спросил царевич Симеон Бекбулатович.

– На чарках, и кто отстанет, тот полезай сквозь ухо иглы.

Иоанн смеялся, а Малюта Скуратов, взяв с серебряного блюда чрезвычайной величины дыню, покатил ее к Грязному, закричав: «Ешь за то, что весело шутишь».

– Экая невидаль! – сказал Грязной, притворяясь обиженным.  – Другое дело, если б подвинул стопу меду и сказал: «Пей за то, что весело шутишь».

Иоанн велел кравчему подать золотой кувшин с вишневым медом, сам налил серебряную стопу и вдруг опрокинул на Грязного.

– Пей за то, что весело шутишь!

– Вот как, братец-государь,  – сказал, простодушно засмеявшись, Юрий Васильевич.

Раздавался шумный хохот, алый мед лился ручьями с головы Грязного на парчовую скатерть.

– Князь Воротынский и зван был на твой пир, да не приехал,  – сказал Иоанну Алексей Басманов, заикаясь от меда.

– Сидят пасмурные, поникши головой,  – шептал Левкий, указывая на Репнина и сидящих возле него, в углу палаты, князя Горбатого, Шереметева и юного князя Оболенского.  – Замечай теперь, государь, замечай лица и мысли и отличишь верного раба от изменника. Кто скучает за веселым пиром, у того злое на уме.

– Адашевцы осуждают нас,  – сказал царь.

– Не повторяли и песни в честь тебя, государь,  – сказал Скуратов.

– И Молчан горюет, как будто в беде,  – заметил со злой усмешкой Алексей Басманов, указав на дьяка Молчана Митнова, так прозванного за его молчаливость.

– Пей, Молчан,  – сказал молодой Федор Басманов,  – пей за веселых гостей!

– Шестой кубок! Нет, не пью я меда из твоих горьких рук…

– Государь! Молчан досадил мне и не пьет кубка за твое веселье,  – жаловался Басманов царю.

– Я научу его веселиться! – гневно сказал Иоанн.

Но вошел брат царицы, князь Михаил Темрюкович, и разговор Грязного с черкесом на время укротил гнев Иоанна.

 

Глава IX. Феодорит

Иоанн, чувствуя всю необходимость и важность деятельности самодержца, возвратился к царским трудам. День его начинался с рассветом. Он выслушивал приближенных сановников, читал челобитные, разбирал посольские статьи и разряды, решал сомнения Боярской думы и карал нарушителей закона. В то же время он спешил с приготовлениями к войне в месть за отказ Сигизмунда Августа. Воеводам объявлен был поход, и опальный князь Курбский должен был, по повелению царя, выступить из Москвы с полками под Псков.

– Да заслужит за вину свою послушник Адашевых! – сказал Иоанн.

Впрочем, уже не доверяя Курбскому главного начальства, он избрал старейшими воеводами бояр, ему неприязненных.

Княгиня страшилась и подумать о разлуке с супругом.

– На горе мне оставаться! – говорила она ему.  – Позволь мне с сыном ехать за тобой в Псков!

– Гликерия,  – сказал князь,  – не в обычай женам сопровождать воевод в их ратных походах.

– Друг мой, князь Андрей Михайлович, не стало родных моих, а без тебя мне весь свет опустеет; умру я с тоски!

– Подумай, Гликерия, что скажут, когда увидят в военном стане сына и жену Курбского.

– Позволь мне видеть Псково-Печорский монастырь, помолиться о спасении твоем! Разве жены воевод не ездят на богомолье? Вспомни, что ты сам обещал свезти меня к печорским угодникам.

– Добрая жена! Не одно благочестие внушило тебе эту просьбу. Знаю, что ты боишься за меня.

– Так не скрою,  – отвечала княгиня.  – Все принуждает меня следовать за тобою, опасение и любовь. Боюсь твоего пылкого сердца. Кто без меня успокоит тебя? Юрий, проси со мною отца твоего!

Курбский согласился, чтобы Гликерия, чрез несколько дней после отъезда его, в сопровождении Шибанова отправилась с Юрием из Москвы в Псково-Печорскую обитель, поручив юную свою питомицу княгине Евдокии Романовне, супруге князя Владимира Андреевича. Курбский снял со стены древнюю прародительскую броню, облекся в доспехи и, простясь с родными и друзьями, выехал из дома, но на пути к своей ратной дружине посетил митрополита Макария.

С радостным лицом вышел к нему старец-первосвятитель.

– Знаешь ли, князь,  – сказал он,  – какой гость в доме моем? Ты не ждал его видеть, а он уже спрашивал о тебе.

– Святой владыко! Не возвратился ли Феодорит? – спросил с радостью Курбский.

– Пойдем и увидишь,  – сказал митрополит, подавая ему руку, и, поддерживаемый князем, отворил дверь в теплые сени и повел его по деревянной лестнице в верхнюю светлицу.

Дверь была не заперта. Несколько человек стояли там; Курбский, не замечая их, бросился к сидящему иноку, убеленному сединами, но еще бодрому видом. Инок обернулся, увидя вошедших митрополита и князя Курбского, хотел встать, но воевода не допустил.

– Возлюбленный старец, отец мой духовный! Как сладостно мне узреть тебя, как прискорбно было не видеть честных седин твоих!

– Здравствуй, любимый сын мой духовный! Привет тебе от святого гроба, от Животворящего Креста Господня. Но зачем ты, первосвятитель, привел его? Не в труд бы мне сойти к вам; здесь у меня тесно.

– Князь не осудит,  – сказал ласково митрополит,  – здесь все люди Божии.

– Так, владыко,  – отвечал Феодорит,  – это мои ближние братья; скудны они, но Бог-Промыслитель мне посылает на их долю.

Митрополит окинул взором стоящих, и все с благоговением поклонились ему до земли. Возведя взоры на Макария и чтя в нем верховного пастыря церкви, они безмолвствовали. Митрополит не в первый раз видел, что гость его, не утомляясь трудами и долгим странническим скитанием, пользовался каждой минутой для благодеяний, называя себя слугою всех.

– Время отпустить их,  – сказал Феодорит.

Затем он разделил между бедными несколько просвир и, взяв полную горсть серебряных денег из кожаного кошеля, встал и каждому подавал, во имя Господне, сколько внушали ему сострадание и прозорливая внимательность. Тогда дети и старцы, забыв присутствие митрополита, бросились целовать руки и одежду инока, но Феодорит, поспешно отстранясь, сказал:

– Братья и дети, благодарите Божий промысел, а не меня, грешного скитальца; не мое добро раздаю, а что Господь послал вам чрез раба своего.

И все набожно стали молиться пред иконою и с восторгом благодарности вышли из светлицы. Тогда черноризец, сев с двумя своими духовными сыновьями – митрополитом и Курбским, радостно с ними беседовал.

Курбский расспрашивал его о недавнем путешествии в Царьград и удивлялся, что Феодорит, при самой глубокой старости, в ничто вменяет труды.

– Вспомни,  – сказал Макарий,  – сколько он странствовал; тринадцати лет оставил родительский дом и пошел на Соловки жить среди студеного моря, но учитель его был учеником святого Зосимы Соловецкого.

– О, сколько Бог послал тебе благодати, отец мой! – говорил Курбский, обратясь к Феодориту.  – Ты видел и Александра Свирского?

– С божественным Порфирием он провел многие лета в пýстыни,  – сказал митрополит.

Феодорит возвел взор к небу; глаза его наполнились слезами.

– Сыны мои! – проговорил он тихим голосом.  – О блаженных днях вы напоминаете мне! В пу́стыни покой мой.

– Вся жизнь твоя – подвиг! – сказал Курбский.  – А сколько принял ты нужды, сколько потерпел от клевет!

– Вы же, сыны мои, за меня заступились,  – возразил Феодорит.  – От наветов в мире не избегнешь, а скорбь христианину в радость. Не утешил ли меня Господь, когда я два лета провел в Ярославле, в обители, где, князь Андрей, почивает блаженный твой предок, Феодор Ростиславич Смоленский.

– Оттуда царь послал тебя на новое странствие,  – сказал Курбский.

– И с Божьею помощью свершилось! – продолжал старец.  – Господь управлял мой путь в лапландских снегах, сохранил меня и в Царьграде, где два месяца страдал я огневым недугом.

– Вчера ты порадовал государя. Патриарх благословил его на царский престол,  – сказал митрополит.

– Обещал прислать и книгу царского венчания,  – прибавил старец.

– Святое дело совершил ты, отец! – продолжал Макарий.  – Но не гневен ли государь, что ты отказался от царских даров его?

– Отказывался,  – отвечал Феодорит,  – а приневолен взять; возвратясь сюда, я увидел драгоценный кожух под аксамитом, которого не хотел принять в царских чертогах.

– Царь дарит тебя,  – сказал Макарий,  – еще тремястами сребреников и хотел почтить духовною властию.

– Властию! – воскликнул, усмехаясь, Феодорит.  – Но чего мне желать? Все, что царь повелел, Бог привел мне исполнить. Не довольно ли этого отшельнику? А в награду за труды не принял ли я благословение апостольского наместника, патриарха вселенского? Даров и власти от царского величества не требую; пусть дарует тому, кто просит; я отрекся от серебра и одежд драгоценных; хочу украшать душу для Бога, а не тело для земли; одно мое желание: пожить мирно и безмолвно в келье моей, пока не отзовет меня Бог. Так говорил я государю, но он убеждал меня, да не прекословлю я царской воле его, и я, повинуясь, принял двадцать пять сребреников.

– А где же присланный царский кожух? – спросил Курбский.

– Не для меня соболя и аксамит,  – отвечал старец,  – я уже продал его, и ты видел здесь тех, для кого я продал. Мне пора в обитель Прилуцкую, да собираюсь побывать в моей пýстыни, над рекой Колой, навестить диких лопян, мною крещенных. Веришь ли, что и в Царьграде, стоя у Черного моря, я думал о Ледовитом и о тамошних моих духовных детях.

Митрополит и Курбский с умилением слушали старца, вменявшего ни во что трудности и отдаленность пути и изнурявшего тело свое беспрерывными подвигами.

Феодорит, казалось, забылся, погрузившись в размышление; устремив неподвижный взор в отдаленность, он безмолвствовал, чему-то внимал: то глубокое благоговение, то святая радость выражались в духовном созерцании старца. Митрополит и Курбский почтительно отошли в сторону, чтобы не смущать его, и тихо между собою разговаривали.

– Обители горния! – воскликнул наконец Феодорит, подняв руки к небу.  – Каким светом блистаете вы, пролейте сей свет благодати на всех сынов земли; согрейте теплотою веры сердца их; проясните их ум омраченный, да чтут они Бога, как сыны, да возлюбят друг друга, как братья! Россия, утверждайся благодатию, велика будет слава твоя! Крепись в благочестии: дивны судьбы твои! Придет он, придет исполин к Северному морю, падут пред ним дремучие леса, засыплет он зыбкие болота, поставит на них твердыни великого града, на раменах его опочиет русский орел!.. Легки крылья бессмертной души, далеко земля подо мною; свободно плавание в воздушном пространстве. Отечество мое, всюду вижу тебя; от востока солнца до запада! Твои корабли на морях; твои знамена на стенах несокрушимых бойниц; горы твои дадут злато; царства земные преклонятся пред славой твоей.

Он умолк; но долго еще в прозорливом восторге взирал на небо; первосвятитель и князь Курбский с удивлением внимали ему, не прерывая его пророческих слов. Они знали, что Феодорит впадал иногда в самозабвение; но его добродетели, прозорливость, события, уже оправдавшие несколько его предвещаний, апостольские странствия и мудрые беседы – все побуждало, все уверяло их, что Бог посещает сего старца дивными видениями и дает ему силу бестелесного существа.

Феодорит склонил чело на скамью в тихой дремоте; душа, утомленная восторгом, погрузилась сама в себя; тихий сон сомкнул вежды старца. Митрополит и Курбский, поцеловав край одежды его, удалились.

Курбский простился с Макарием, но, отъехав от палат митрополита, внезапное смущение овладело им: почему не дождался он пробуждения Феодорита и не взял на путь его благословение? Но уже воинство ожидало вождя, трубы давали знак к походу, и московские граждане теснились у кремлевской стены, чтоб видеть Курбского, едущего поразить врагов России, не зная, что он уже не возвратится в стены Москвы.

 

Глава X. Провидец

Радушно угощал псковский наместник Булгаков русских воевод. Между тем как почетные гости подъезжали к его дому, невдалеке от ворот народ собрался около человека в рубище, опоясанного цепью и сидевшего на камне, в нем нетрудно было узнать псковского юродивого Салоса; он смотрел в землю и напевал унылую песню.

– Что так приуныл, Никола? – спрашивали его.

– Ох, горе! Великое горе! – готовьте телеги, вывозите уголья из города, вычерпайте великую реку, заливать пламя.

– Что говоришь ты? Какие уголья? В городе веселятся, у наместника пир.

– Пир! – воскликнул Салос.  – Суета веселится в стенах, а стены распадутся, перегорят, как перегорели сердца ваши!

– Полно, юродивый, с чего гореть нашим стенам?

– Души почернели, как уголь, и дома ваши в уголь истлеют. Пойдем молиться! Боюсь, чтоб не упал свод Свято-Троицкого собора!

Сказав это, Салос взошел на паперть собора, напротив дома наместника, и возопил громогласно:

– Держись, держись, свод Свято-Троицкого собора! Не пади на главы наши, как мы пали в соблазн греха. Некогда упал ты, но спаслись отцы наши, стоя в благочестии, а ныне подавили мы совесть; боюсь, чтоб не подавил ты нас!

Салос упирался руками в стены собора. Гремящий голос его поразил страхом сердца; вдруг он стремительно сбежал с паперти на площадь и, прискакивая, начал петь:

Псков мой, Псков! Заповедный кров, Черны тучи идут, Твое горе несут: Псков мой, Псков, Заповедный кров, Что-то видятся мне Твои башни в огне; Псков мой, Псков, Заповедный кров, Поклонись, помолись, Во грехах повинись; Господня рука, На преступных тяжка, Жить бы верой о Нем, Не гореть бы огнем!

Юродивый умолк. Он качал головою, руки его дрожали, и, казалось, он видел пред собою будущее. Окружающие его, содрогаясь, внимали ему и молились.

– Доброе дело молиться,  – сказал он,  – а лучше молиться делами!

– Да как же молиться делами? – спросил дюжий хлебник Лука, стоявший у корзины с хлебами.

– Не лукавствуй, Лука,  – отвечал юродивый,  – продавай хлебы, а не душу свою.  – И, сказав это, Салос начал раздавать его хлеб стоявшим в толпе нищим и старикам.

Раздраженный хлебник, развязав свой ременный пояс, бросился на юродивого. Салос безмолвно стерпел удар; но народ освободил его из рук хлебника.

– Не смей трогать Николу! – кричали ему.  – Лучше подай милостыню!

– Доброе дело творить милостыню,  – сказал Салос,  – но еще лучше предать Богу волю свою. Тогда будете и к бедным щедры, и добрыми делами богаты.

– Дай-то, Господи! Богатство нажить не худо,  – сказал, поглаживая бороду, седой купец.

– Да о таком ли богатстве он говорит? – возразил другой.

– Дай нам, Господи, спастись! Не оставь нас, Господи! – сказал третий.

Гневно посмотрел на них Салос и сказал:

– Что вы зовете: Господи, Господи, а не творите, что Господь повелел? Отступите от нечистых, не прикасайтесь! Враны в перьях павлиных! Самохвальство возносит вас! Столбы, указующие пути другим, сами вы с места не двигаетесь! Омойте лица ваши, лицемеры; проклят завидующий ближнему! Проклято сердце, веселящееся злословием! Проклята рука, в забаву себе уязвляющая других! Постыдится ищущий стыда ближнему. Позорящий других себя опозорит. Горе!..

Псков мой, Псков! Заповедный кров, Черны тучи идут, Твое горе несут; Что-то видятся мне Твои башни в огне…

– Горит, горит! – закричал он.  – Дом богача жестокосердного; горит жилище бедняка ленивого; пламя истребит нажитое неправдою и богатство почитающих себя праведными. Стой, хижина доброго человека! Господь хранит тебя, а ты, терем боярский, осветись палящим огнем, Господь повелевает тебе!

С трепетом слушали слова его. «Он пророчит беду»,  – говорили между собою.

В столовой палате псковского дома наместника пировали за веселою трапезою князья и бояре. Обед был постный, но по русскому гостеприимству изобильный; уже обнесли взварец крепкого вина, настоянного кореньями, мед ароматный полился в кубки из серебряной лощатой братины, и после жарких появились стерляди, окруженные паром, а рыбные тельные казались белыми кречетами, раскинувшими крылья на узорчатых деревянных блюдах; просыпанные караваи подымались горками; перепеча с венцом краснелась на серебряной сковороде и рассольный пирог плавал во вкусном отваре из рыб. Орлы и пушки, башни и терема сахарные, колеса леденцовые, разноцветный сахар зеренчатый, пестреющий, как дорогие камни в глубокой чаше, были яствами последней статьи; более сорока блюд сменялись одно другими; крепкие душистые наливки поддерживали возможность пресыщаться; наконец полились в кубки фряжские вина; гости пили за царя и за царевичей, за митрополита и за победоносное оружие. Давно уже степенные бояре расшутились; присказки и приговорки возбуждали то веселую улыбку, то громкий смех. По любви русских ко всему домашнему много доставалось иноземным обычаям; завелся разговор о немецких причудах, русские бояре не могли надивиться, что немцы, как козы, едят полевую траву.

– Диво ли,  – сказал князь Серебряный,  – что травою лакомятся, они едят и зайцев нечистых.

– Наказал их Бог, как Навуходоносора,  – заметил князь Горенский,  – мало, что едят траву; лютым зельем носы набивают.

– А как зовется зелье, которое видели у цесарского посланника? – спросил один из бояр.

– Табак,  – отвечал Горенский.

– Уж не этой ли проклятой травой портят людей? – спросил Серебряный.

– Во всяком народе свой обычай,  – сказал Шереметев.  – Наш чеснок для немца не лучше, чем табак для русского.

– А всего пуще железный чеснок,  – прибавил с усмешкой Булгаков,  – как бывало подсыплем около стен, то сколько попадает немецких да литовских наездников!

– У нас и без того немцы на конях не удерживались! – сказал Курбский.

Послышался шум, отворились двери палаты и вошел нежданный, непрошеный гость, с босыми ногами, в рубище, с посохом, остановился у дверей и громко спросил:

– Есть ли на богатом пире место для нищего? Есть ли среди веселых гостей доступ печальному?

Наместник встал из-за стола и подошел к юродивому; все изумлены были появлением Салоса.

– Будь гостем моим! – сказал Булгаков.  – Мы чтим старость, не чуждаемся бедности, сострадаем печальным.

– Примите дар мой! – сказал Салос и вдруг зарыдал.  – Поминайте Сильвестра, поминайте на острове среди Белого моря… дожили мы до черных дней!

– Ты нарушаешь веселье наше,  – сказал наместник.  – Где же дар твой?

– Дар мой – слезы, единый дар, приличный вашему жребию. Радость ваша сонное видение, оплачьте со мною веселие ваше!

– Да не сбудутся слова твои, прорекатель бедствия,  – сказал князь Серебряный.  – Ты видишь нашу мирную беседу собранных на веселом пиру, празднующих щедроты царя.

– Князь Серебряный, князь Горенский, князь Курбский, верьте, верьте веселью, оно обманет вас; вместе пируете вы, но одной ли дорогой пойдете вы с пира? Разойдетесь вы в путях жизни; скоро друзья не узнают друзей, братья отрекутся от братьев, вождь оставит воинов, отец убежит от детей… Укрепитесь, терпите, смиренному все во благо.

– Чудный старец! – сказал Булгаков.

Между тем Курбский, сидевший дотоле с поникшей головой, не отрываясь смотрел на юродивого.

– Добро, прощайте! – сказал Салос.  – Пойду к благоверному князю Тимофею; он христианин.

– А разве мы не христиане? – спросил Серебряный.

– Христиане ли? – сказал Салос.  – Молимся до праха земли, а возносимся до края небес; за одну обиду платим дважды; шесть дней угождаем себе, да и седьмого Богу не отдаем! Помолимся Довмонтовой молитвой: Господи, Боже сил призри на кроткие и смиренные, а гордым высокие мысли низложи! Прощайте! Даруй вам Бог смирение и терпение.

Салос запел и побежал к дверям. Последние слова бояре уже слышали из сеней, и скоро на улице, под окнами наместникова дома, раздался голос удаляющегося юродивого:

Псков мой, Псков, Заповедный кров, Что-то видятся мне Твои башни в огне!

– Не к добру его песни! – говорили бояре.  – Недавно же, видимо, было во Пскове знамение: лучи огненные расходились по небу; не знак ли гнева Божия?

Через несколько дней князь Курбский встревожен был вестями из Москвы; он узнал от прибывшей в Псков супруги своей, что новые жертвы безвинно гибли по подозрениям Иоанна и проискам любимцев царя. Часто приходил он в собор, освященный славными воспоминаниями для псковитян, поклоняться останкам доблестных князей Гавриила и Довмонта, искал утешения веры, но едва мог укротить порывы оскорбленного сердца. Казалось, невидимые зложелатели человеческого спокойствия старались отравлять мир души его. До него беспрестанно доходили слухи об угрозах Иоанна и новых бедствиях. Терпя оскорбления, видя опасность, Курбский, по убеждению супруги, обращался к митрополиту Макарию и к новгородскому архиепископу Пимену, просил их напомнить Иоанну о заслугах его, но заступничество первосвятителей только отдаляло, а не отвращало жребий, ему грозящий. В Курбском погасла уже преданность к Иоанну, смутные мысли овладевали душой его. Он таил свои намерения, но, встречаясь с Салосом, всегда чувствовал замешательство; взор этого старца, казалось, проникал в сердце Курбского, угадывал борение мыслей его.

В один летний день князь, осматривая шатры воинов сторожевого полка, расположенные на лугу за Предтеченским монастырем, увидел Николу, спящего на хворосте возле монастырской стены.

– Никола спит на хворосте! – сказал он сопровождавшим его.  – Немного нужно для доброго старца, он блажен в нищете своей, но здесь жарко, солнце печет, ноги его обнажены!

Юродивый открыл глаза и поднялся с хвороста.

– Хорошо уснуть на солнышке! – сказал он Курбскому.  – Хорошо жить под Божьим кровом!

– Здравствуй, старец! – сказал Курбский.

– Холодна рука твоя, Андрей, но горячо сердце; хлад в мыслях твоих, пламень в душе твоей. Прощай!

– Куда же идешь ты?

– Если хочешь, пойдем со мной,  – сказал Салос – Авось не собьемся с дороги,  – прибавил он с таинственным видом.

– Пойдем,  – отвечал Курбский, желая знать, что скажет провидец.

Салос, взяв его за руку, медленно шел с Курбским через поле.

– Был зной, а вот и облака! – сказал он.  – Облака безводные, ветром гонимые. Смотри, вот деревья… немного осталось листьев.

– Листья их поблекли под зноем, облетели с ветром,  – сказал Курбский.

– Мало в них крепости,  – сказал Салос,  – и ты – сильный воевода, а нет в тебе твердости… Горько тебе, Андрей, но не спеши бежать, чтоб не набежать на зло!.. Солнце везде увидит тебя, где бы ни укрылся ты, а очи Господни тьмами тем светлее солнце!

– Не понимаю тебя, старец!

– Андрей! Еще успеешь венчаться, когда жена твоя будет кончаться.

– Странны слова твои.

– Сетует на тебя, горько сетует предок твой, князь Феодор.

– О чем сетует он?

– Напрасно! Ты князь и боярин, сердце твое не должно знать смирения; предки твои святые, и ты должен мстить за обиды. Но смотри, чтоб меч твой не грянул бедой на тебя.

Курбский содрогнулся, пораженный прозорливостью юродивого.

– Разве ты знаешь мысли мои? – спросил он.

– Смотри, вот косогор,  – сказал Салос.  – Разве я не вижу его? За косогором долина, все молодой лес да кустарник, а есть и старые дубы… Эге, да вихрь подымается в поле. Андрей, смотри, как мягкая трава стелется, как ветер обрывает листья и кружит их по воздуху… Смотри, мчатся с пылью и прахом! Слабые листья.

– Будет буря! – сказал Курбский.  – Черные тучи разостлались по небу.

Салос шел безмолвно, опираясь на посох.

– Гроза близка, отец мой.

– Да, но крепкий дуб стоит под грозою, не трогаясь с места.

В это время сильный вихрь ударил из тучи, опрокинул пред собою деревья, заскрипел дуб… Вдруг небо засверкало стрелами разлетевшейся молнии, и гром разразился с ужасною силою, как будто небо обрушилось на землю.

Оглушенный ударом и ослепленный блеском, Курбский остановился и несколько минут думал, не зная, куда идти. Наконец он оглянулся на Салоса.

– Смотри,  – сказал юродивый спокойно, как бы продолжая прерванную речь,  – дуб этот, сломленный вихрем и опаленный молнией, не переброшен, как лист, на чужое поле, но пал на том же месте, где вырос. Честно его падение пред Господом!

Сказав это, он благословил расколовшийся дуб, бросясь в кустарник, скрылся от глаз изумленного Курбского.

Странные угрозы и песни юродивого немногих из жителей Пскова приводили в уныние; многие еще не верили бедствию, не видя его и почитая слова юродивого расстройством ума. Салоса уважали за благочестие, но смеялись над его песнями. Нравы псковитян в это время отклонились от непорочности предков; богатство ввело роскошь, и новгородское удальство приманивало псковитян подражать буйству Новгорода, слывшего в народе старшим братом Пскову.

Не прошло и двух дней, как псковитяне испуганы были звоном колоколов, возвещавших пожар. Огонь появился у нового креста на полонице. Небрежность ли стражи или смятение испуганного народа были причиной, что пожар усилился, но силой ветра перебрасывало искры и горящие головни через реку; тут запылало Запсковье, и под тучами дыма пламя быстро стремилось из одной улицы в другую, охватывая вершины зданий; церкви казались огненными столбами в разных концах города; между ними со страшным треском разрушались дома, при воплях народа и не умолкающем звуке набата, призывавшего отовсюду на помощь. Ужас еще увеличился взрывом пороховых погребов; казалось, огнедышащая гора вспыхнула над Псковом, извергая в воздух град камней и пепла; пламя, как лава, с новою силою разлилось по улицам, и пятьдесят две церкви погибли в пожаре. Тогда-то народ окружил Салоса и, упадая к ногам его, просил помолиться о прекращении бедствия. Никола проливал с ними слезы и помогал таскать воду из реки, приговаривая: «Господь наказал за грехи по правде, помилует по благости!»

На другое утро еще густой дым застилал все небо над Псковом; большая половина города представляла пожарище, и самый Свято-Троицкий собор обрушился в пламени; едва успел усердный народ вынести святые останки князей Гавриила и Довмонта, и сам Никола Салос среди пожара и разрушения вынес в церковь Преображения Господня мечи князей, защитников Пскова.

 

Глава XI. Взятие Полоцка

Поляки радовались бедствию Пскова, но Курбский был уже в Литве и предал огню предместья Витебска. Князь Серебряный разгромил литовцев близ Мстиславля. Русские воеводы спорили о старейшинстве, но успехи их устрашили литовцев. Сигизмунд предлагал мир Иоанну, царь требовал уступки Ливонии и велел боярам припомнить на переговорах, что и Литва была достоянием русских венценосцев. Между тем на юге России князь Владимир Андреевич отразил набег крымских татар. Хан бежал, и с новым годом Иоанн предпринял блистательный поход, собрав ополчение, какого еще не бывало при нем, не для долголетней войны, но для верного, рассчитанного удара. Он стремился показать Сигизмунду силы России и овладеть Полоцком, оплотом Литвы. Это давало возможность удалиться на время из мрачной Москвы, бывшей позорищем казней, и развлечь уныние народа. Иоанн сам отправился с воинством, окруженный казанскими, астраханскими и черкесскими царевичами. Многие бояре царской думы, окольничие и дьяки сопровождали его. Казалось, царский двор присоединился к воинству. Сигизмунд Август не верил слухам о приближении трехсот тысяч русских. Блеск доспехов, богатство оружия отличали дружину царскую; семь рынд с серебряными топориками сопровождали Иоанна в торжественном шествии, неся вооружение государево: меч, сулицу, колчан и другие доспехи. В воеводах большого полка были князь Мстиславский, оба Шереметевы, Иван Васильевич большой и меньший, князья Петр Шуйский и Серебряный, но старейшим над всеми был князь Владимир Андреевич. Русская сила, как необозримая в пространстве река, окружила Полоцк. Радзивилл с литовцами спешил на помощь осажденным; но триста сажен стены было уже разбито русскими барсами и драконами. Устрашенные граждане не хотели защищаться, тем более что Иоанн, казалось, готов был миловать побежденных.

Въехав в верхний замок Полоцка с царскою пышностью, Иоанн повелел представиться знатнейшим полоцким гражданам. Войско окружало площадь пред замком. Черкесские всадники на статных конях, вооруженные с головы до ног, охраняли берег Двины, а дружины стрельцов, в красных кафтанах с бердышами в руках, казались багряною стеной, увенчанной сверкающей полосой. Между рядами их проходили с трепетом в замок почетные граждане полоцкие, предшествуемые епископом, и несли драгоценные дары грозному победителю. Иоанн ожидал их в большой палате замка, на возвышенном месте, устланном шелковым ковром, и стоя под сенью златотканого балдахина, украшенного литовским гербом. Поодаль его почтительно стояли князь Владимир Андреевич, царевич Симеон Бекбулатович и Михаил Темрюкович.

Полоцкий воевода Довойна, приблизясь к Иоанну, просил его о выполнении договора: не касаться имения граждан. О том же просил и епископ Полоцкий, напоминая, что это было первое условие сдачи.

– Царь московский,  – сказал Иоанн,  – не коснется имения полоцких граждан, но здесь я великий князь полоцкий. Вся Литва – моя наследная отчина. Епископ и воевода, ждите нашего слова в Москве, а здесь ни в латинском епископе, ни в польском воеводе нет нужды. Царевич Симеон Бекбулатович, покажи усердие к православию. Распорядись, чтоб ни одной латинской церкви в Полоцке не осталось. Всех крестить, а для ослушников Двина глубока…

Повеление Иоанна ужаснуло полоцких граждан, ропот и крики раздались на площади перед замком, но медные барсы и драконы уставились с валов на толпы, и народ затих.

– Хочу,  – продолжал Иоанн,  – избавить короля Сигиз-мунда Августа от забот о казне полоцкой; незачем оставлять для него здесь запаса в богатстве граждан. Золото и серебро взять все на дружину; немцев не обижать, хоть и стояли за польского короля. Они не знают, кому служили, но мне не чужие. По Божией милости корень русских владык от прусса, брата Августа Кесаря. Ротмистры Албрехт, Валкер и Ян, вы здесь пришельцы, даю волю вам возвратиться восвояси или к королю, пусть видит, что я вас с ляхами не равняю. Кого хочу миловать, милую, и жалую вас, на моем княжении полоцком, золотыми корабельниками.

Иноземцы не ожидали такой милости. Иоанн допустил их к руке своей.

– Ныне, государь,  – сказал князь Владимир Андреевич,  – исполнилось проречение, что Москва вознесет длани свои на плечи врагов ее.

– Так совершилось слово Петра Чудотворца,  – отвечал Иоанн,  – напомним о сем нашему богомольцу, митрополиту Макарию. Князь Михаил Темрюкович, поезжай обрадовать Москву и царицу, сестру твою, а первосвятителю отвези от меня поминок, крест с драгоценными камнями. Не теряйте времени, воеводы мои, стены полоцкие разрушены, Витебск дымится пожарищем, путь вам открыт.

Князь Воротынский подал царю письма королевской рады. Польские магнаты снова предлагали выгодный мир, извещая, что послы их готовы ехать в Москву. Этого и ожидал Иоанн. Главная цель его – устрашить врагов – была достигнута; впрочем, труды войны были для него в тягость.

– Когда так,  – сказал он,  – пусть едут послы! Послов не секут, не рубят. Ляхи смирились, а нам нужен отдых. Сигизмунду будет о чем подумать, а мы, возблагодарив Бога, попразднуем в Москве с нашими крещеными царевичами.

Поручив восстановление полоцких стен и защиту города князю Петру Шуйскому, Иоанн с избранною дружиною отправился обратно в Москву. Бояре, один перед другим, спешили к нему на пути с поздравлениями от супруги и сыновей. Пред стенами Волоколамской обители святого Иосифа встретил отца царевич Иоанн, старший сын его, младший царевич Феодор, ожидал его в Крылатском селе и сам благовестил в церковный колокол при приближении государя. В Старице великолепно угостила Иоанна княгиня Евфросиния, мать князя Владимира Андреевича; в то же время Иоанн получил весть о рождении сына Василия. Радостно было шествие покорителя Полоцка в свою столицу; казалось, повторилось торжество покорения Казанского царства.

 

Глава XII. Праздник Ваий

Наступила неделя Ваий. Еще до рассвета Кремль наполнился толпами народа, стремившегося видеть обряд воспоминания шествия Господня во Иерусалим, тем более поразительный, что, по древнему обычаю, в сей день царь, воздавая смиренное поклонение святыне, шел пеший возле ехавшего первосвятителя. Колокольный звон возвестил начало торжественного хода. Из Успенского храма вынесли ветвистое дерево, со всех сторон увешанное яблоками, кистями изюма, смоквами и финиками. Утвердив его на двух широких санях, стоявших у паперти собора, почетные граждане повезли священное древо, и шествие тихо подвигалось вперед при пении пяти отроков, стоявших на санях; ослепительная белизна их одежд, как покров непорочности, юность, смирение и благочестие, придававшие лицам их небесную красоту, священные стихиры, стройно и согласно ими повторяемые,  – все возбуждало умиление в зрителях. Невыразимы были чувства видевших приближение древа Иерусалимского, за коим боярские дети несли алтарный фонарь – знамение светильника церкви; священные хоругви развевались в воздухе, кадильницы диаконов дымились фимиамом пред ликами шести чудотворных икон. Ряды священнослужителей в богатейших ризах, казалось, лились, как золотая река; долго не видно конца ей; но вот пошли архиереи, и на коне, в виде жребяти осляго, покрытом белою пеленою, сидел первосвятитель, митрополит Макарий, придерживая левою рукою сверкающее златом Евангелие, а правою – благословляя народ, припадающий со слезами, по сторонам пути его. Коня вел под уздцы царский брат, князь Юрий Васильевич, и сам царь с непокрытою главою шествовал, придерживая шелковый повод. Конь степенно и тихо переступал по алому сукну, устилавшему дорогу пред ним. Верховные царские сановники, князья и бояре следовали за государем, наконец усердные граждане с вербами и свечами шли стеной за торжественным шествием, как бы сопровождая самого Спасителя, грядущего во Иерусалим.

– Еще молод, а немощен,  – говорили в народе, смотря на князя Юрия.

– Зато добр, воды не замутит,  – тихо сказал брату своему стольник Прокудин.

– Да и в стоячей-то воде проку мало,  – возразил стоявший возле него дворянин Лука Чихачов.

В это время благоговейный порядок шествия нарушен был неожиданным случаем. Князь Юрий Васильевич оступился; в глазах его потемнело, он упал на руки подбежавших стольников, но вскоре старание царских лекарей привело его в чувство. Иоанн, приметя в толпе прибывшего в Москву доктора Бомелия, поручил брата своего его попечению.

Болезненная слабость Юрия не давала надежд на его выздоровление. Печальная супруга его видела приближение неотвратимого жребия. Несколько месяцев еще продолжалось борение жизни с болезнью. С наступлением зимы Иоанн лишился брата и вскоре сопроводил в Новодевичий монастырь прекрасную княгиню, вдову Юрия, принявшую пострижение и имя Александры. И в самом уединении Иоанн хотел окружить ее блеском; казалось, весь княжеский двор Юрия переселился с нею в обитель; но иногда во мраке ночи слышали у стены монастырской плач кликуши, приговаривавшей: «Не любил бы да не убил бы!»

Много событий волновало Москву. Двоюродный брат царя князь Владимир Андреевич подвергся опале. Иоанн окружил его соглядатаями. Евфросиния, мать его, принуждена была принять пострижение. Князь Вишневецкий бежал в Литву; Курлятев лишен боярского сана, разлучен с женою и пострижен с детьми; бояре, не принадлежавшие к любимцам царя, трепетали за свою участь. Одних рассылали по монастырям, другие гибли в Москве.

То подозрения, то укоры совести удручали сердце Иоанна; сумрачный, смутный, после веселых пиршеств приходил он к супруге своей и сетовал на окружавших его.

– Для чего терпишь ты противных тебе? – спрашивала царица.  – У тебя есть стрелы, мечи на виновных; брось тела их зверям! – И, слушая рассказы черкешенки, привыкшей видеть месть неукротимых горцев, Иоанн успокаивался.

Не ослабевая в трудах государственных, он искал отдыха в вечерних беседах с своими любимцами, но невоздержание заглушало рассудок; а между тем клеветники, указывая на молчаливых и важных бояр, шептали ему: смотри, они на пире твоем не хотят быть веселыми и нас осуждают; дух Сильвестра и Алексея еще держится в них. И очи Грозного раскидывались на беседу; горе было тому, в чьем лице виделся ему обличительный взор Сильвестра или Адашева. И те казались опасны пред ним, чей род восходил к древним ветвям поколения Мономаха и Рюрика, и те, чье богатство, обращаемое в благотворения, приобретало любовь народа; и те, чьи заслуги были предметом общей молвы. Знаменитейший из бояр князь Воротынский послан был в заточение на Белоозеро, Шереметев повергнут в темницу, князь Львов поражен булавою…

Дни, полные страха, не мешали вечерним беседам; трепетавшие утром должны были веселиться вечером. В одну из таких бесед Василий Грязной притащил мешок, набитый личинами разного рода, по большей части звериными или представляющими страшилищ. Каждый из собеседников наряжался, как хотел. Боярин Репнин, свидетель сего странного игрища, не мог удержаться от смеха.

– Старик! – кричал Иоанн.  – Не хочешь ли, как новый Сильвестр, увещевать меня, как младенца? Плачешь ты на свою беду!

– Плачу я, государь, на свою голову, что дожила она до темных дней.

– Молчи, боярин, если не хочешь, чтобы я послал тебя в беседу к медведям князя Михаила Темрюковича. Образумься, веселись с нами, возьми личину крымского хана или польского гетмана, под личиною будешь веселее.

Иоанн хотел сам наложить маску на лицо угрюмого боярина, но Репнин отстранился.

– Советник думы твоей не скоморох,  – сказал он и, выхватив личину, бросил ее к ногам и растоптал пред Иоанном.

Грозный царь прогнал его, но гнев на Репнина кипел в душе его. Через несколько дней Репнин был убит подосланными убийцами.

Между тем перемирие с Польшею рушилось. Царь хотел удержать свои завоевания и требовал Полоцка и Ливонии. Поляки собирали новые силы к отражению русских. Радзивилл, осторожнейший и хитрейший из польских вождей, окружил русских в лесах, близ Орши. Здесь пал доблестный князь Петр Шуйский; труп его брошен был в колодезь, но Радзивилл, желая представить всю важность победы своей в гибели славного воеводы, велел с почестью перевезти труп его в Вильну, в сопровождении русских пленников. Польский король, страдавший тогда болезнию, услышав о победе, ожил и сказал, что радость действует успешнее врачей. Хитрый Радзивилл, желая довершить свой успех, приготовил другое донесение к королю; преувеличив число сил своих и поражение русских, он послал гонца такою дорогою, чтоб русские могли захватить вестника. Так и случилось.

Русские полки, поверив перехваченному известию, отступили: одни к Смоленску, опустошая все на пути, другие собирались под Невелем, где был и Курбский. Соболезнуя о погибших друзьях и ближних, князь изнемогал в душе; привыкшая к победам рука его, казалось, оцепенела, мрачные думы сменялись одна другою… В это время польский отряд Замойского и Лесневельского, разведя ночью множество огней, чтоб показаться многочисленнее, успел занять место, удобное к обороне, между озером и рекою. Поляки едва могли противостоять усилиям русских; защищались отчаянно, но случай обратил битву в их пользу. Курбский был ранен и должен был сдать начальство другим воеводам. Заступившие место его не умели одолеть неприятелей; множество русских пало, и поляки остались на месте – хвалясь, что, ранив русского льва, перебили овец.

Весть о неудаче под Невелем, преувеличенная окружающими Иоанна, возбудила его гнев и подозрения. Помня еще слова московской кликуши, он уже их приписывал умыслу Курбского, хотевшего избежать грозной руки его; митрополит Макарий еще оправдывал Курбского пред царем, но скоро от трудов и прискорбий угасла жизнь великодушного заступника гонимых.

В последний день декабря не стало Макария, и диакон Иоанн Федоров, восклонясь на гроб его, с глазами полными слез взирал на почившего старца.

– О, как торжественно твое безмолвие, великий святитель,  – говорил он.  – Ты, как плод созревший, ожидаешь, да вкусит тебя Господь. Дела твои, муж правды, говорят за тебя в самом молчании смерти. Много потрудился ты для христианского просвещения! Благодарим тебя! – Слезы пресекли голос диакона; он поклонился в землю пред гробом митрополита.

 

Глава XIII. Бегство

Среди воинского стана князь Курбский получил повеление быть наместником покоренного Юрьева. Вожди и воины были удивлены; носился слух, что шутка Грязного подала Иоанну мысль к унижению Курбского.

Негодование гордого воеводы достигло последней крайности.

– Меня! – воскликнул он.  – Меня Иоанн жалует наместником юрьевским! Забавляет мною шутов своих, в воздаяние за раны мои! Не так ли поступили и с Алексеем Адашевым? Хотят насытиться позором моим. Но они не унизят Курбского. Судьба войны еще колеблется…

На другой день, оставляя Псков, Курбский пожелал проститься с воинами; ратники собрались на двор княжеский. Курбский говорил со всеми приветливо, благодарил за сподвижничество, угостил пиром на дворе своем, наделял подарками на память.

– Возьми нас с собой, храбрый князь! – кричали ратники.

– Нет, пришло время проститься; а не думал я с вами расстаться… С тобой, Ратманец, я сражался под Тулой, с тобой, Утеш, переходил степи башкирские!.. Прощайте, сподвижники ратные, гроза моя летучая, копья боевые!

Курбский обнимал их, и они с горестью провожали его; но скоро быстрый конь унес его. Курбский спешил в Дерп или, как звали русские, Юрьев, куда последовала за ним прибывшая из Псково-Печорской обители супруга его с юным сыном.

Все жители дерптские были изумлены и обрадованы прибытием нового наместника. Они спешили ему представиться. Между ними были старейшина Ридель и Тонненберг.

Ридель все еще тосковал о похищенной дочери и, встречаясь иногда с Тонненбергом на улицах дерптских, проклинал коварство Вирланда.

Уже прекратил свое существование славный орден меченосцев, но Тонненберг не снимал с себя рыцарских лат. Он представлялся лицом таинственным; то являлся в Дерпте, то в Нарве, то в Новгороде. Московские воеводы пользовались его посредничеством к покорению Ливонии, ливонские ратсгеры поручали ему склонять на милость воевод московских. В Новгороде любили его как веселого удальца; там он сбывал разное оружие и драгоценные вещи. Курбский видал его еще в Пскове, и Тонненберг старался заслужить его доверие, показываясь прямодушным и твердым в правилах чести.

Граждане дерптские часто видали своего воеводу в церкви Святого Георгия, куда заходил он навещать прах Алексея Адашева. Однажды, когда Курбский молился там пред образом Святого Победоносца, заметил он невдалеке стоящего человека, странно одетого, который, казалось, был в нерешимости, подойти ли к нему, и осматривался, нет ли еще кого в церкви.

Князь, дав ему знак приблизиться, спросил его имя и откуда он.

– Я из Москвы,  – отвечал боязливо незнакомец,  – имя мое Марк Сарыгозин и пришел открыть тебе тайну. Князь, не выдавай меня.

– Кто бы ты ни был,  – сказал Курбский,  – если умыслил недоброе, не жди от меня покрова.

– Я из московских жильцов,  – отвечал Сарыгозин,  – а меня неволею велели постричь в чернецы за то, что я хотел взять за себя дочь стольника Нащокина, на которой задумал жениться царский шут Василий Грязной.

– А тебя он хотел заставить молиться? – спросил Курбский.

– И я бежал из монастыря,  – продолжал Сарыгозин.

– Беглецов здесь не укрывают,  – сказал Курбский.

– Князь,  – отвечал Сарыгозин,  – я не останусь в Юрьеве, но и ты недолго здесь будешь; спасай себя, князь, меч над твоею головою.

– Что говоришь ты? – спросил Курбский.  – От кого ты знаешь о том?

– Знаю, князь, и на верности слов моих поцелую крест. Друг твой, благодетель мой Головин, едучи из Москвы в Ругодев, узнал меня на пути и велел спешить к тебе с вестью, что ты снова в опале. Бутурлин назначается на смену тебя… С ним отправится Малюта Скуратов… Чтоб не встревожить верных полков твоих, есть ему тайное повеление…

– Понимаю,  – сказал Курбский с горькой усмешкой.  – Могу верить тебе и благодарю Иоанна! Следуй за мной.

Княгиня Курбская заметила, что супруг ее возвратился встревоженный, прошел с незнакомцем в дальний покой, затворился и долго говорил с ним; наконец, велев Шибанову дать ему одного из лучших своих коней, ласково отпустил незнакомца.

В тот же день Курбский узнал от Тонненберга, что в доме одного дерптского жителя приготовляются покои для каких-то бояр, ожидаемых из Москвы.

Следующий день был праздничный, и в доме воеводы собрались старейшины дерптские и многие граждане с поздравлениями. Черные епанчи их, обувь с широкими раструбами, кружевные манжеты, выпущенные из рукавов, отличались от одежды русских, окружавших князя, но они также усердствовали изъявить свое уважение славному воеводе.

– Благодарю, высокоименитые ландраты, за ваши приветствия и доброжелательство ко мне,  – сказал Курбский, и старейшины низко кланялись князю, прижимая к груди свои шляпы, украшенные густыми черными перьями.

Курбский разговаривал с Риделем, как вдруг вошел нежданный посетитель. Прибывший из Москвы Малюта Скуратов спешил представиться наместнику дерптскому. Курбский устремил на него испытующий взгляд. Скуратов приветствовал его, не изменяясь в лице, и сказал, что послан царем в Юрьев ждать указа о назначении по разряду в воеводы. В словах Скуратова Курбскому слышалось лукавство, улыбка его казалась улыбкою убийцы. Курбский, отпустив собрание, спешил открыть супруге свои опасения и ужасную решимость, давно уже тяготевшую на душе его.

Княгиня безмолвствовала, наконец перекрестилась и сказала:

– Бедствие наше велико, но можно искать спасения, бежим, князь Андрей Михайлович, скроемся из Юрьева!

– Мне бежать? – воскликнул Курбский.  – Нет, еще много преданных мне… пусть приступят убийцы… Может быть, сам Иоанн содрогнется.

– Друг мой, что ты предпримешь?

– Иль спокойно ждать казни? – спросил Курбский.  – Мне, потомку князей ярославских, пасть без отмщения, к позору моего рода и племени, к утехе Грязного и Левкия? Иоанн дорогой ценой купит смерть мою! Но ты, Гликерия… но сын мой…

– Спаси себя и нас! – сказала княгиня, падая к ногам его.  – Умоляю тебя, скройся, если только можно укрыться от царского гнева: на край света последую за тобою! Пожалей меня, пожалей твоего Юрия!

– Гликерия,  – сказал смягченный князь,  – куда убежим мы? К Сигизмунду?.. Но бегство предаст нас. Невозможно мне с вами скрыться. Нас узнают, тогда не спасемся. Повсюду стерегут тайные приставы царские; бегство мое ободрит их. Одною смелостию можно отвратить бедствие. Лучше уйти мне к моим верным дружинам в Псков или в Новгород, а вас я тайно отправлю к другу моему Головину в Ругодев.

– Как? – спросила с ужасом княгиня.  – Ты хочешь восстать на царя? Князь Андрей Михайлович, побойся Бога Всемогущего.

– Я хочу,  – сказал Курбский,  – избавить Россию от кровавого жезла Иоаннова.

– Бог дает царей,  – возразила княгиня.  – Господь наказал нас Иоанном Грозным; но неужели ты думаешь, что русские воины забудут страх Божий и восстанут с тобою на законного государя? Нет, Андрей Михайлович, тогда и Бог от тебя отступится! Русь не помыслит изменить государю. Вспомни, что в Пскове Дмитрий Андреевич Булгаков, в Новгороде Федор Андреевич Булгаков: они ли отступят от верности? Друзья твои скорее примут смерть, как Адашев, а не поднимут руки на мятеж. Не прибавляй преступления к бедствию! Беги, если можешь…

Курбский погрузился в глубокую думу, потом тихо сказал:

– Гликерия, повторяю, что бегство с тобою и с сыном нас погубит. Один средь опасностей я найду еще путь во Володимерец ливонский. Избирай: или расстаться со мною, или увидеть здесь смерть мою!

– Расстанемся! – отвечала княгиня.  – Спасай себя.

– Вечная разлука не легче смерти. Где вас оставлю? Где я найду вас? Иоанн помилует ли семейство мое?

– Если Бог помилует, не погибнем,  – сказала княгиня.

Курбский опустился на колени и, простерши руки к иконе Спасителя, долго молился. Наконец, встав, начал ходить скорыми шагами и, остановясь, сказал с твердостью:

– Я отправлю вас в Нарву. В семье Головина вы найдете пристанище. Когда же получите весть, что я в Вольмаре, по-нашему, в Володимерце, с Богом поезжайте морем в Ригу, там сестра старца фон Редена; некогда я возвратил ее брату взятого в плен сына; она радушно примет тебя.

– Неблизок путь до Нарвы,  – сказала княгиня,  – дорога болотная, леса дремучие.

– Это в противную сторону от пути в Вольмар. Я дам вам отважного проводника. Ливонец фон Тонненберг отправляется в Нарву, ему известны все дороги, он будет охранять, защищать вас, с вами же отправится и Шибанов.

Курбский призвал Тонненберга и с твердостью прямодушия сказал ему:

– Ты знаешь меня, а мне известны твоя смелость и усердие. Причины, которых нет нужды объяснять, отзывают меня из Дерпта. Между тем жена моя и сын должны отправиться в Нарву. Это тайна, которую я тебе доверяю. Будь им проводником. Я заплачу тебе золотом за услугу твою; мне нужна твоя отважность и скромность.

Предложение было неожиданно для Тонненберга, но он с радостью согласился быть проводником княгини.

– Эта тайна умрет со мною! – сказал он.  – Клянусь тебе, знаменитый князь…

– Не клянись, я верю слову чести, слову рыцарскому. Ты служил мне и Адашеву, страшись напомнить о сем Иоанну. Прими от меня в залог благодарности мой кубок,  – продолжал князь, подав ему золотой, украшенный дорогими каменьями кубок, поднесенный от граждан дерптских.

Тонненберг отказывался. Наконец он взял кубок, но опустил его на стол, при виде вошедшей княгини.

– Вверяю тебе супругу мою,  – сказал Курбский,  – вверяю тебе моего сына.

Тонненберг, казалось, не слыхал слов этих; все внимание его было обращено на княгиню. Она вошла медленно и с потупленным взором. Благородное, открытое лицо ее украшалось выражением кротости; минутный румянец заиграл на щеках ее, но, когда подняла она длинные темные ресницы, когда блеснули светлые глаза ее, выражавшие тайную горесть и добродушие, Тонненберг удивился, что княгиня, быв уже матерью девятилетнего сына, могла сохранить пленительную красоту, какой он не ожидал видеть.

Он приветствовал княгиню; вместо ответа вздох вылетел из груди ее; она поклонилась Тонненбергу и села в кресло; Юрий, вбежавший за нею, примечая грусть матери, ласкался к ней, играя белым покрывалом, упадавшим на ее бархатную ферязь.

– Помогите найти нам безопасный путь к друзьям нашим,  – сказала княгиня.

Тонненберг спешил все приготовить к отъезду княгини по поручению Курбского и пред наступлением ночи обещал ждать с повозкою близ ворот восточной башни. Княгиня должна была выйти с сыном в сопровождении Шибанова за город, а между тем в течение дня двое верных служителей переносили тайно разные драгоценности в загородную хижину, опустевшую после жившего в ней пастуха; в этой хижине Курбский должен был проститься с семейством.

Уже смеркалось. В одной из тесных улиц Дерпта, в доме гражданина Гольцбурга, мелькали в высоких окнах огни. Если бы Курбский мог быть тайным свидетелем того, что происходило там, он увидел бы несколько человек зверского вида, испытывающих острия сабель и кинжалов, которые выбирал Малюта Скуратов при блеске светильника и раздавал, переходя от одного к другому. Курбский услышал бы, как уговаривались они в следующую ночь напасть внезапно на дом его и умертвить безоружного.

– Чтоб увериться в успехе,  – говорил Скуратов,  – нужно прежде сменить всех стражей. Нелегко угомонить смуглого эфиопа, он одним ударом руки справлялся с черемисскими великанами. Это мне царь говорил, но и Малюта постоит за себя! Я на медведя хаживал, авось и с Курбским управлюсь.

– А мы поможем,  – сказал уродливый татарин.

– Мой ятаган,  – продолжал Малюта,  – не даст промаха, хоть бы на нем были заговоренные латы; не то задушим его…

– Не хвались прежде времени,  – сказал Гроза Одинцов,  – осторожно надобно напасть на этого зверя; говорят, многие из юрьевских граждан постоят за него.

Курбский не знал об этой беседе, но не медлил. Каждая минута приближала к опасности. Тонненберг готов был сопровождать княгиню с сыном; Шибанов заботился о сохранении драгоценностей, необходимых для пути; княгиня уже вышла под кровом ночи из дома. Шибанов вел Юрия. Тихо приближались они к городским воротам; не доходя до них, повернули мимо забора в поле, где в чаще деревьев стояла пастушья хижина.

Курбский спешил к своему семейству; в хижине накрыт был усердным Шибановым вечерний стол. В последний раз Курбский занимал место за столом подле любимой супруги; в последний раз сын его стоял возле него. Чувство неизъяснимой скорби наполняло сердца их. Яства на столе остались почти нетронутыми. Часто встречались взоры супругов, но они не могли долго смотреть друг на друга. Так умирающая мать нередко отдаляет от себя любимых детей, чувствуя приближение вечной разлуки и страшась подумать о них. Время летело быстро. Ненастная ночь темнела над городом. Курбский сидел безмолвно, с поникшей головой; княгиня вздрогнула, услышав бой часов на башне, и уже не сводила глаз с князя; слезы прерывали слова ее; любовь и страх боролись в ее сердце.

– Сын мой, сын мой, насмотрись на отца своего! – сказала она, рыдая.

Встав, Курбский в последний раз прижал к сердцу супругу и благословил сына.

– Прости, Гликерия! Прости, Юрий!..  – сказал он и возложил на сына родительский крест, и, закрыв рукою глаза, вырвался из их объятий.

В это время вошел Шибанов с извещением, что Тонненберг ждет. Курбский, пожав руку Тонненберга, сказал:

– Береги их, и когда будет можно… доставь мне весть о них!..

Была глубокая ночь; граждане дерптские покоились сном… Одни стражи окликались на стене городской, но у западной башни, обращенной к Вольмарской дороге, стражи было немного. Курбский поспешил к стене, у которой уже была привязана приготовленная Шибановым веревочная лестница…