Князь Курбский

Федоров Борис Михайлович

Часть четвертая

 

 

Глава I. Царица в обители Тихвинской

Зимнее утро белело инеем на высоких главах Тихвинского женского монастыря; звон колоколов далеко разносился в окружности; толпы народа теснились на пути к святой обители, ожидая прибытия царицы Анны. Еще задолго разнеслась весть, что государыня едет из Москвы в монастырь на богомолье, и все жители окрестных мест желали видеть ее и поклониться доброй царице.

Снег падал частыми хлопьями, но метель не разгоняла народа, всегда любопытного, всегда усердного к государям. Скоро показались вдалеке широкие сани, обитые пушистыми собольими мехами; в них сидела царица с боярынями; народ раздвинулся и с благоговением приветствовал ее радостным криком и желанием благоденствия. Царица кланялась приветливо; сопровождавшие ее бояре наделяли бедных страдальцев щедрою милостынею, и вокруг шумел говор народа: «Вот наша матушка, наша царица благочестивая!»

Приятность вида кроткой Анны возбуждала общее удивление, но что-то горестное таилось в самой улыбке ее; игуменья и за нею сестры, шествуя по две в ряд, встретили ее пред самой оградой; здесь лик Богоматери, поднесенный инокинями, казалось, призывал царицу под кров свой. Смиренно преклонилась Анна пред чудотворной иконой, и весь народ с умилением последовал примеру царицы – все пали на колена: старцы и дети, бояре и служители их.

Игуменья приветствовала государыню с благополучным прибытием, и Анна вступила за нею в соборную церковь, где мольбы ее соединились с молитвами отшельниц и о благе царя и России.

Тихое священное пение раздавалось под сводами храма и проникало душу царицы утешением и спокойствием. Отсюда спешила она посетить кельи сестер: с каждою из них беседовала и, шествуя по переходу, спросила игуменью о числе живущих в обители.

– Тридцать сестер, государыня,  – отвечала игуменья,  – и только одна из них, страждущая болезнию, сестра Глафира, не удостоилась представиться твоему царскому величеству.

– Я хочу сама ее навестить,  – сказала Анна и спешила войти в келью больной.

Она увидела ее на одре; страждущая, сложив руки, преклонила голову пред крестом, следы слез видны были на ресницах ее; тихая молитва вылетала из уст.

Но какое было изумление царицы, когда, подойдя к сестре Глафире, она узнала в ней свою благодетельницу, княгиню Гликерию Курбскую.

Прежде, нежели княгиня могла припомнить черты ее, Анна бросилась к ней, схватила ее руку и, прижав к сердцу, вскричала:

– Воспитательница моя, где нахожу я тебя?

Княгиня с изумлением слушала ее и не понимала этой благодарности, но, узнав, что пред нею сама царица, хотела упасть к ногам ее. Анна не допустила этого и заключила ее в объятия.

– Неисповедимы судьбы Господни! – воскликнула княгиня, всплеснув руками.  – Царица приходит ко мне, и я в ней вижу свою питомицу! Бог возвеличил твое смирение и утешил меня твоим присутствием.

– Велика ко мне милость Его! – воскликнула Анна.  – Когда я еще увижу тебя. Здесь отрадно душе моей; здесь в благоговейных молитвах прославляется имя Господне!

Наступил час трапезы, и царица, отпустив игуменью и сестер, пожелала остаться в келье Глафиры.

– Я хочу,  – сказала она,  – разделить трапезу с той, которая некогда питала меня; желала бы, благочестивые сестры, поселиться у вас в сей мирной обители; надеюсь, что Бог совершит чистое желание сердца!

Царица осталась наедине с Глафирою и, предавшись чувствам своим, с любовию взяла ее руку.

– Мы здесь одни,  – сказала она ей,  – забудь, что ты видишь царицу; твоя Анна пришла к тебе; благодарю за твои попечения, за твою любовь ко мне; дозволь мне называть тебя по-прежнему матерью. Матушка, я здесь счастливее, нежели в царских чертогах.

Глафира слушала ее с удивлением; давно уже лицо княгини Курбской не оживлялось столь сильными чувствами; слезы умиления катились по щекам ее. Хотя ей известно было о необыкновенной судьбе ее питомицы, перешедшей из боярского дома на трон, но она не ожидала встретиться с нею в Тихвинской обители и с такими чувствами смирения видеть супругу Иоаннову. Она страшилась за нее и не удивлялась желанию Анны, предпочитавшей тишину монастырского уединения великолепию Кремля.

– Какая перемена,  – сказала она государыне.  – Я жена изгнанника, ты супруга царя! Но верь мне, я не ропщу на виновника моих бедствий и молюсь за него.

– Ты молишься! – сказала Анна.  – О душа ангельская! Да услышит Бог твои моления. Но нет, мольбы твои обличат его пред Богом. Увы, как изменилась ты! Такой ли я тебя видела?

– Чувствую, что близок предел страданий моих,  – продолжала княгиня.  – Не жалей о сем, добрая государыня; я жена осиротелая, мать злосчастная; сын мой погиб, супруг мой погубил себя; но я с терпением несу крест; Спаситель нес его; есть лучшая жизнь, есть лучший мир, там найду я моего Юрия; туда собираюсь я и, пока живу, молюсь за моего бедного супруга и за царя его.

На другой день инокини собрались в келию страждущей сестры Глафиры; она уже не могла вставать с болезненного одра; благочестивые сестры окружали ее с заботливостию; между ними была и царица.

Не одна одежда отличала ее от прочих сестер; ее можно было узнать по нежному участию, с каким она стояла у одра больной, подавая ей питье, отирая пот с чела ее, поправляя изголовье; казалось, что нежная дочь стояла пред страждущею матерью. Глафира заметила ее слезы и кротко сказала ей:

– Не тоскуй о нашей близкой разлуке; душа моя уже давно стремится к Создателю; в Его обители нет ни слез, ни скорби; там просветлеет счастие наше. Сегодня мне представился в сонном видении вертоград красоты неописанной: над ним, как море, разливалось сияние, радуга полукругом обнимала небо от одного конца до другого; над нею блистали несчетные звезды и солнце; края радуги, касаясь земли, превращались в два светлых источника; от них веяло животворной прохладой; но я лежала среди тернов колючих, томясь жаждой и не имея сил подняться с земли. Мимо меня пролетали ангелы и призывали меня лететь за ними. «Нет крыльев и силы!» – говорила я. Тогда они сказали: «Три крыла возносят к небу: вера, любовь и надежда». Тут увидела я инока; он зачерпнул воды из источника и подал мне; я испила, встала с тернов, три светлых ангела подали мне венок, и я понеслась в море света.

– Сон твой внушил тебе благочестивые мысли; вчера ты говорила со мною о любви к Богу, о надежде и вере; вчера ты указывала нам радугу после дождя из окна твоей келии.

– Но душа моя жаждет испить от источника жизни вечной; хочу свершить священный долг христианский; призовите ко мне инока ближайшего монастыря принять жертву покаяния и утолить жажду души моей Святыми Дарами.

– Да подкрепят они жизнь твою! – сказала царица, отирая слезы.

– Уже я прошла мое поприще,  – продолжала Глафира.  – Не желай возвратиться мне к жизни земной; двенадцать лет уже, как я обрекла себя Богу; все принесла в жертву Ему, и скорбь о супруге, и память о сыне.

– В Боге живет душа твоя, и Его никто у тебя не отнимет,  – сказала царица.  – Поживи для друзей твоих!

– Разве я не буду жива для них,  – спросила княгиня, прижав руки Анны к сердцу,  – когда возвращусь к источнику жизни и света?

Скоро пришел почтенный старец, инок мужского Тихвинского монастыря, в сопровождении юного черноризца, его послушника, несшего священные книги, крест и посох старца.

Исполненная чистейшей веры и твердая в святой надежде, Глафира принесла покаяние со слезами любви к Богу. Все, что колебало ее мысли, все, что смущало ее на пути жизни, представлялось ей преступлением пред Тем, кто должен быть единственною целью человеческой любви и желаний бессмертной души.

– Прискорбно мне,  – говорила она пред всеми, проливая слезы покаяния,  – что предавалась унынию и не всегда с терпением сносила жребий мой; все время земных бедствий не есть ли минута пред вечностью? Жалею, что давно не имела сил разорвать оковы земных склонностей, не допуская душу предаваться Богу, волею которого живем и умираем. Прости мне, святой отец, во имя Господне! Простите, сестры, мои вины пред вами, если чем заслужила от вас нарекание.

Старец, царица и все присутствовавшие при этом признании чистой души проливали слезы умиления.

– Приди ко мне, Спаситель мой! Тебя ожидала я! – воскликнула Глафира, коснувшись устами священной чаши.  – Освяти душу мою и спаси меня, помяни сына моего Юрия,  – прибавила она тихо,  – и спаси отца его!

При этих словах молодой инок, который давно уже не сводил глаз с княгини, вдруг изменился в лице, зарыдал и, упав к подножию одра, схватил руку ее, воскликнув:

– Благослови, благослови меня!

Княгиня взглянула на него; до того времени не обращала она внимания на окружающих ее, предавшись благоговейному чувству, приподнялась, качая головой; сердце ее казалось ей воскресшею надеждою; все черты ее сына представились ей в лице инока, и она простерла к нему дрожащие руки.

– Родная! – сказал инок, преклонясь до земли.

– Ты сын мой! Юрий… Спаситель мне возвращает тебя.

Она с трудом дышала; лицо ее изменилось от сильного волнения, она опустилась на одре и несколько времени лежала безмолвно; но прежнее спокойствие скоро появилось в лице ее; чистая, небесная радость оживила черты.

– Благословляю Провидение! – сказала она, возведя взор к небу и сложив руки с благоговением.  – Бог возвратил мне в тебе отраду жизни моей. Ты закроешь глаза матери!

Все присутствовавшие были поражены этим неожиданным случаем; их судьбой, разлучившей мать и сына и соединившей теперь в стенах Тихвинской обители.

– Прошу, да скроется в стенах этих тайна возвращения сына моего,  – сказала княгиня, обратясь к окружающим.  – Умоляю вас священными тайнами божественных даров; от этого зависит спасение жизни его.

Все единодушно дали обет в молчании. Тогда Глафира пожелала узнать все случившееся с Юрием после разлуки их.

Рассказ его еще более воспламенил в душе Глафиры удивление и благодарность к неисповедимому промыслу Всевышнего.

Уже приближался вечер. Тихо катилось на запад блестящее светило. Инокини, считая шестнадцатый час дня, спешили к службе вечерней; одна царица оставалась в келье княгини, ожидая ее пробуждения.

Глафира открыла глаза и искала взглядом сына. Юрий приблизился.

– О, сколь утешена я! – сказала она тихо, едва внятно.

Юрий с прискорбием заметил, что последние силы ее исчезли и жизнь готова была угаснуть.

– Сын мой! – продолжала она, стараясь возвысить ослабевающий голос.  – При конце жизни моей, заклинаю тебя! Предав прах мой земле, вспомни, Юрий, об изгнаннике, отце твоем! Я знаю, что он живет в Литве, пользуясь почестью при польском короле; знаю,  – повторила она вздохнув,  – что он уже супруг другой жены; но он несчастлив, сын мой; не может быть счастлив! Иди к нему, утешь его; ты еще не связан обетом инока… и принеси ему последнее прощание твоей матери.

– О родительница, благослови меня в путь,  – сказал Юрий, и мать осенила его крестным знамением и призывала на него благословение Божие. Сделав последнее усилие, она простерла руку к подошедшей царице, и слеза выкатилась из глаз ее.

Это была последняя слеза; взор ее обратился на небо; она вздохнула и тихо скончалась. Царица и Юрий упали к ногам ее. Заходящее солнце, освещая уединенную келью Глафиры, скрылось, и последний луч его исчез с ее отлетевшею душою.

Возвратившиеся от вечерних молитв инокини застали уже сумрак и безжизненное тело сестры их, счастливой страданием и кончиною. Судьба ее свершилась; не осталось и следа ее скорби; тогда-то поняли предстоящие ей все благо земных бедствий, все достоинство великодушия, всю святость терпения.

Вскоре после этого горестного события царице донесли, что в обитель прибыл из Москвы боярин Шереметев с царским словом. Анна спешила услышать что-нибудь неожиданное. Шереметев почтительно поклонился ей. Царица, заметив его смущение, предупредила его ласковым словом.

– Прости, государыня, если опечалю тебя,  – отвечал Шереметев.  – Бог посылает тебе испытание.

– Какое? – спросила с твердостию Анна.  – Я покорна воле Всевышнего.

– Супруг твой, великий государь, царь Иоанн Васильевич, присудил тебе, государыня, остаться в Тихвинской обители и посвятить себя Богу.

С радостью и недоверчивостью слушала Анна и заставила Шереметева повторить слова его.

– Услышала меня Пресвятая Владычица! – воскликнула она, повергшись на колени.  – Ты приемлешь меня под свой благодатный покров.

С умилением смотрел на нее Шереметев. Как чист был этот порыв непорочной души к Богу; в какой красоте представлялась царица, предпочитающая всему венец Небесного Царствия. Тяжкое бремя спало с души ее. Земное уныние исчезло; душа ее, в смиренной молитве, свободно возносилась на крыльях любви к Богу.

В невыразимом благоговении стоял Шереметев, устремив на нее взгляд. С светлым лицом обратилась к нему Анна и, сняв с себя золотую цепь, подала ему ласково.

– Отвези от меня сей дар супруге твоей, а государю скажи о моей благодарности за его милость ко мне.

Шереметев подал царице роспись выдач, назначенных ей в обители из царской казны. Анна, видя новый знак покровительства Божия, тогда же определила сей дар в жертву благотворениям.

– Донеси государю,  – сказала она,  – что его дар благословится многими. Будь свидетелем моего обета Богу.

Призвав игуменью и сестер, Анна объявила им с радостью о неожиданной вести. Удивление, прискорбие и удовольствие благочестивых сестер так слились в душе их, что они сами не могли постигнуть чувств своих.

Вскоре совершился священный обряд пострижения. С этого дня Анна приняла в инокинях имя Дарии и уже смотрела на обитель как на вечный приют свой.

– Государыня! – сказал Шереметев, прощаясь с нею.  – В одежде ангельской вспомни и о нас в молитвах твоих.

– Прости, Шереметев! – сказала новоназванная Дария.  – Поклонись царю и Москве. Теперь,  – продолжала она, весело обратясь к окружающим ее инокиням,  – теперь мы не расстанемся.

Шереметев, садясь на коня у ограды, слышал, как тихое пение раздавалось в стенах святого храма. Боярин еще долго прислушивался: оно казалось ему пением ангелов, радующихся спасению души человеческой; он не мог знать, что спустя полвека в Тихвинской обители еще будет молиться старица Дария; что шведы разрушат монастырь Тихвинский, и царица-отшельница будет скрываться в дремучем лесу, но когда русские изгонят пришельцев, Дария возобновит обитель великолепнее и обширнее прежнего. Он не знал, что юный родоначальник нового державного поколения Романовых, Михаил, успокоив Россию, вспомнит о смиренной вдове Иоанна Грозного и, желая почтить в дни брачного своего торжества, пошлет ей богатые дары и примет ее благословение.

Юрий спешил исполнить завет матери, но судьба поставила преграды его стремлению. Он вышел из Тихвинской обители, но война помешала ему достигнуть литовских пределов. Три года провел он, странствуя по обителям Псковской области. Щедрая помощь царицы Анны обеспечила его в пути.

Проходя как-то лесом, Юрий внезапно был окружен отрядом ливонских наездников. Они ограбили его и хотели бросить в овраг, но жизнь его спасена была отрядом дружины псковского наместника. После долгого пути, терпя нужду и бедствия, Юрий изнемог и принужден был еще на год остаться в Пскове; укрепясь там в силах, он снова пустился в дорогу.

В Юрьеве остановился он в доме одного из зажиточных граждан, но не хотел долго оставаться в городе, где многое напоминало ему жизнь при отце и горестное прощание с ним в ночь его бегства. Хозяин дома, человек радушный, хотя угрюмой и некрасивой наружности, сам пригласил под кров свой русского инока; молодая хозяйка ласково встретила пришельца, а дети, игравшие при входе незнакомца, с удивлением смотрели на его одежду и с робостью прижимались в угол. Заботливая мать, подозвав их, шутила над боязнию их, а отец внимательно смотрел на Юрия.

– Мне кажется, Минна,  – шепнул Вирланд жене,  – что лицо его напоминает того русского князя, который был грозою нашего края.

– Князя Курбского? – спросила Минна.

Юрий не без замешательства услышал это имя, опасаясь быть узнанным, но догадки хозяев далее не простирались, разговор перешел на другое.

– Я люблю русских,  – продолжал Вирланд.  – Под властью их край наш спокойнее, но время еще опасно. Царь московский, короли польский и шведский грозят нам и спорят, деля Ливонию, а, на беду, еще напугал нас грабитель Аннибал Шенкенберг. Этот злодей подчас налетит неведомо откуда, пропадет неизвестно куда. В лесах видят и слышат его, но до сих пор не поймали.

Юрий рассказал о случившемся с ним, и по описанию его Вирланд в предводителе узнал Шенкенберга, некогда бывшего прислужником в Тонненберговом замке.

К радости юрьевских граждан, скоро открыли убежище разбойника. Шенкенберг был захвачен дружиной псковского наместника и приведен, скованный, в Юрьев. Толпы жителей окружали его с боязнию. Простолюдины почитали его чародеем, а по злому его виду, курчавым волосам и оскаленным зубам принимали за лукавого духа. Немцы хотели было забросать его камнями, но он уцелел под воинскою стражею, пока не отослали его в Псков, где в страх грабителям он изрублен был мечами.

Еще несколько месяцев война преграждала пути к ливонской границе, но скоро заключили перемирие, и Юрий смог отправиться к цели своего путешествия.

 

Глава II. Ковельский замок

Польша изменилась с избранием в короли Стефана Батория. Война с Московией была на сейме главным условием королевской короны. Курбский желал представиться новому королю, уважая в Стефане мужа благодушного и просвещенного. Баторий, любя славу мужества и высокий ум, оставил Курбского в числе первостепенных вельмож и даже заочно почтил его своей приязнию. Счастье снова улыбнулось Курбскому.

Прошло около года. Новый король прибыл в Вильно, и Гетман Замойский известил Курбского, что король надеется видеть его на торжественном акте виленской академии, открытой по повелению Стефана.

Множество посетителей собралось в обширной академической зале, но первый ряд широких, с позолоченною резьбою кресел еще не был занят. Ученики в коротких черных епанчах стояли строем, шепотом ободряя один друтого и проверяя в памяти латинские речи, которые они должны были говорить знаменитым посетителям. Пред ними с заботливым вниманием стояли иезуиты, наставники их, надеясь блеснуть их успехами перед королем, своим покровителем. Благодарность их поместила на стене залы изображение короля, как виновника их празднества. Курбский вместе с другими подошел к этому изображению. Польские воеводы, указывая на портрет мужественного короля, хвалились, что он в битве храбрее всех, старый сенатор прибавил к этому, что нет благоразумнее сенатора и ученее законоведца, как Стефан Баторий. Одни хвалили его набожность и добродушие, другие – простоту и приятность беседы.

– Правда, правда,  – сказал князь Радзивилл,  – он во всем король; в нем и сила королевская; он на охоте и льва одолеет.

Так говорили о Стефане Батории. Вдруг грянула музыка и раздалась торжественная песнь; все собрание встало, почтительно приветствуя короля.

Стефан Баторий благосклонно окинул взглядом окружающих. Он был среднего роста; в широких плечах его угадывалась сила, лицо было смугло, но вид его не был суров; в нем сияли сановитость и ум, а когда говорил он, веселая улыбка украшала речь его и можно было любоваться его зубами, белыми как жемчуг. Его сопровождали великий гетман Замойский и сандомирский староста Пенкославский. Замойский, увидев Курбского, поспешил представить его Баторию.

– Нам приятно,  – сказал король,  – встретиться в обители мирных наук.

– Здесь имя Стефана Батория так же славно, как и на полях войны,  – отвечал Курбский.

– Война не должна мешать просвещению. Лавры – украшение меча,  – сказал Баторий.  – Посмотри, князь, на успехи моих питомцев.

Выслушав приветственную речь на латинском языке, король с удовольствием слушал перевод записок Юлия Цезаря. Стефан знал почти наизусть записки его и, помогая в объяснении ученику, сказал ему:

– Учись, учись, молодой человек, я тебя сделаю паном!

Оглянувшись на Курбского, внимательно слушавшего объяснение, король спросил:

– Я слышал, князь, что и ты любишь латинский язык?

– Государь, это язык великих людей и великих писателей.

– Хорошо учиться ему в академии, а для меня изучение было труднее, но я благодарен немцам, что понимаю Юлия Цезаря.

Баторий намекал на трехлетнее свое заключение, когда еще в звании Сигизмундова посланника он был задержан при венском дворе и не унывал в заключении, читал Тацита и выучил наизусть записки Юлия Цезаря.

– Цезарь много помог мне,  – продолжал Стефан.  – Это наставник-полководец. Учись, молодой человек, по-латыни,  – повторил король питомцу,  – я тебя сделаю паном.

На другой день Курбский по назначению короля был на совещании во дворце.

– Князь! – сказал ему Баторий.  – Крымский хан просит меня, чтобы ты был вождем полков его. Зная твою храбрость, я не дивлюсь его просьбе и предлагаю тебе согласиться. Ты будешь полезен нам.

– Государь,  – отвечал Курбский,  – я страдаю от недугов прежних ран и скорее положу под меч мою голову, чем буду служить под знаменем неверного против земли христианской. Пощади меня, не увеличивай вины моей пред отечеством.

Король понял его чувства и не возобновлял своих требований. Отпущенный благосклонно Баторием, Курбский возвратился в Ковель.

Был тихий вечер, солнце садилось за холмы, розовое сияние разливалось по струям реки и, как пурпуровая фольга, отражалось в окнах отдаленного здания, когда молодому путнику открылись при повороте за холмом белеющие башни Ковельского замка, они гордо поднимали верхи свои над рощею, и флаг с гербом владетеля замка, с изображением льва среди венка из цветов, высоко развевался в воздухе. Сквозь просеку тянулась песчаная дорога к железным воротам каменной ограды. Юрий с трепещущим сердцем приближался к ней и за несколько шагов от ограды повстречал привратника.

– Кому принадлежит этот замок? – спросил он, поклонясь привратнику.

Викентий с удивлением посмотрел на него. Ему странно было видеть молодого человека в одежде русского инока, идущего в Ковельский замок, где собирались толька ученые польские паны.

– Это замок ясновельможного князя Ковельского, Андрея Михайловича Курбского.

– Друг мой,  – сказал Юрий.  – Доложи вельможному князю, что русский черноризец просит пристанища в замке; я иду далеко, но ослабел в пути и боюсь захворать.

– Нам не до русских монахов,  – сказал грубо Викентий,  – мы ожидаем сюда короля, Стефана Батория.

– Мне немного надобно места в этом обширном замке,  – возразил Юрий.  – Какой-нибудь угол в одной из' башен, прошу тебя, скажи обо мне твоему господину.

– Прежде надобно сказать дворецкому Флавиану; подожди меня у ворот, я тебе дам знать.

Привратник удалился, и сердце Юрия исполнилось невыразимым чувством. «Боже! – говорил он мысленно.  – Здесь ли я увижу отца моего, под этим ли кровом обитает князь Курбский? Вот замок, принадлежащий ему. Наконец, через пятнадцать лет разлуки, я увижу отца; но что свершилось со мною и с ним? Где встречу родителя? Узнает ли он сына, пришедшего к нему с последним прощанием злополучной матери? Уже другая носит имя княгини Курбской. Отец, не лиши меня любви твоей: я оставил святую обитель, исполняя волю родительницы, я пришел упасть в твои объятия и утешить твое болезненное сердце!»

Привратник возвратился и сказал ему, униженно кланяясь, что князь Ковельский приглашает его, радуясь, что может дать пристанище русскому. Юрий последовал за ним и, чувствуя слезы, скатывающиеся из глаз, отирал их украдкой.

По каменному крыльцу, огражденному мраморными перилами, Юрий вошел в сени; на четырехугольном столбе прикрепленный троеручный светильник озарял путь под темными, высокими сводами. Отворив дубовую дверь, Юрий очутился в обширной комнате, в которой прислужники чистили оружие, а богато одетый дворецкий важно расхаживал, поправляя усы, и внимательно оглядел с головы до ног пришельца.

– Ясновельможный князь ожидает вас,  – сказал он Юрию.  – Идите прямо через залу.

Юрий вошел в залу, стены которой убраны были разными украшениями из кедрового дерева и представляли взору его множество портретов польских королей и прежних владетелей Ковельского замка. Черные бархатные кресла, с позолоченною резьбою и шитые золотыми травами, стояли в углублении залы, а примост у высоких окон устлан был богатыми цветными коврами; у одного из простенков на мраморном столе стояли часы в серебряной пещере, у которой медный геркулес, подняв палицу над девятиглавою гидрою, при каждом бое часов ударял ее в голову, по углам стен висели блестящие рыцарские вооружения.

Юрий быстро окинул взглядом залу, проходя в следующий покой. Там при свете лампады, горевшей пред иконой Спасителя, возле круглого стола из черного дерева он увидел сидящего в широких, обитых парчою креслах, величавого, угрюмого человека; смуглое лицо его изрезано было рубцами и морщинами, но еще сохранило выражение возвышенного ума и благородной души; седые волосы его свидетельствовали не преклонность лет, но силу скорби, убелившей безвременно его голову. Юрий еще мог узнать в нем отца своего, пережившего бурю злосчастия, но в то же время подумал: «О боже, боже! Как меняется человек!»

Юрий скрепил все силы души своей, чтоб не вдруг открыться пред отцом, но испытать прежде чувства его и узнать, чем можно успокоить его преклонные дни. Он почтительно поклонился князю, который обратил на него быстрый, внимательный взгляд.

Неизъяснимое чувство исполнило душу Курбского, что-то влекло его к молодому иноку. Безмолвствуя в душевном волнении, поднялся он с кресел и, не сводя глаз с пришельца, подошел к нему, взял его за руку, и рука его задрожала, он сжал ее с нежным участием и сказал:

– Добро пожаловать, единоземец, пришелец с русской земли! Какие вести принес ты мне о моем любимом отечестве?

– Я странник, светлейший князь, и пробираюсь в Литву повидаться с родными, мы молимся о России и храбрых ее защитниках, а не знаем дел светских, но ослабел я в трудном и долгом пути: прошу дать мне пристанище под кровом твоим.

– Благодарю за посещение твое, радостно мне услышать здесь слово со Святой Руси, но разве, юноша, я известен тебе, что ты ко мне обратился?

– Имя твое помнится землею русскою,  – отвечал Юрий.  – Еще отцы твердят о твоей храбрости детям, престарелые воины еще вспоминают о любимом вожде их.

– Друг мой! – прервал с живостью Курбский.  – Для чего вспоминают они? Память моя покрыта позором, я здесь беглец и изгнанник. Не упрекают ли меня русские?

– Они знают,  – отвечал Юрий,  – что ты любил Россию и проливал кровь за отечество, они оплакивают твое бегство и судьбу твою.

– Так, юный инок! Ты справедливо сказал: среди блеска, меня окружающего, судьба моя достойна слез! Забудь, что ты видишь князя Ковельского; обними меня, единоземец! Дай прижать Курбскому хоть одного русского к осиротелому сердцу; помолись обо мне, инок, чтоб Бог простил мне вину пред отечеством. Не против России восстал я,  – прибавил Курбский со вздохом.  – Отдохни в замке моем, дворецкий мой отведет тебе светлый покой. Там найдешь ты и святые иконы и летописи, если есть охота знать события веков прошедших. Пользуйся моею трапезою и останься у меня, сколько пожелаешь; чем долее, для меня приятнее.

Юрий поклонился князю и быстро вышел, чтоб не зарыдать и не броситься в объятия родительские.

Прошло несколько дней, и все в замке говорили о необыкновенной ласковости князя Ковельского к юному иноку, иные подозревали в этом тайные сношения князя с Россией, другие были уверены, что Курбский так благосклонно принял его или по набожности из уважения к духовному сану, или по любви к отечественным летописям, над коими трудились иноки. Курбский почитал за драгоценность духовные книги, почему и подумали, что юный инок доставил ему какую-нибудь любопытную рукопись.

Между тем как ожидали в замке прибытия князя Константина Острожского и самого Стефана Батория, обозревавшего Волынию, внезапно удивил всех нечаянный приезд княгини Елены Курбской. Ее сопровождали Иосиф Воллович и множество пажей.

Князь встретил ее в зале с холодной учтивостью.

– Чего ожидать нам с прибытием вашим, княгиня? – спросил он.  – Ковельский замок не представит вам тех приятностей, какие вы находите в Дубровицах: здесь уединение, там шумная веселость.

– Не для веселья прибыла я сюда,  – отвечала гордо княгиня,  – но чтоб положить предел огорчениям. Согласитесь, князь, что титул княгини Курбской мне в тягость; я намерена здесь ожидать прибытия короля и просить его быть между мною и вами посредником. Между тем любезный брат мой Иосиф,  – продолжала она, указывая на младшего Волловича,  – позаботится развлечь мою скуку чтением рыцарских повестей или игрою на лютне.

– Охотно желаю, княгиня,  – отвечал Курбский,  – чтоб игра молодого певца заставила вас позабыть угрюмость старого воина.

– Нет, князь,  – отвечала Елена,  – не изнеженные звуки любила я, но песни победы и славы; не русского князя избрала я супругом, но храбрейшего воеводу, которого великие подвиги, справедливые или вымышленные, привлекли к нему мое сердце. Я желала приобрести в нем героя моему отечеству, обманулась я, князь, жестоко обманулась! Герой мой читает Библию и вздыхает о суете мира…

– Княгиня, было время, когда рука моя не утомлялась победами, бедствие привело меня в Польшу: здесь почтили заслуги воина; блеск ума и красоты в спутнице моей жизни дал мне надежду забыть горестную судьбу мою, и я обманулся, княгиня, жестоко обманулся! Я узнал, что не довольно одного блеска для счастья; есть время, когда душа стремится к другим чувствам, призраки света, еще уловляющие ваше внимание, рассеиваются перед моими глазами. Желаю, чтоб вы долее верили им, долее обольщались приятными мечтами о счастье; мое счастье погибло, вот почему я уединился под ковельскими сводами, предоставя вам роскошь и пышность в Дубровицах.

– Простите, князь, за беспокойство, которое я нанесла вам своим присутствием, надеюсь, что беседа русского монаха рассеет ваше уныние.

Поклонясь князю, Елена поспешно удалилась в отдельные покои замка, которые оставались пустыми в ее отсутствие и назначались для виленского пана Иеронимова, бывшего с князем в приязни.

Елена недолго оставалась в Ковеле. Несколько дней еще ее удерживала надежда встретиться с королем. Но, узнав, что Баторий, отзываемый важнейшими обязанностями, отменил намерение прибыть в Ковель, княгиня скоро отправилась, оставя Курбского с другом его, князем Константином Острожским.

Часто оба они, сев на коней, проезжали по холмам около берегов Горыни, а иногда на ладье неслись по извилинам Турии, обозревая окрестности Ковеля и беседуя о любимой теме Курбского – ограждении православия от новых учений.

Победы Иоанна Грозного обратили Курбского к другим мыслям. Иоанн вступил с войском в Ливонию. Молодой супруг царской племянницы, датский принц Магнус, был избран к покорению Ливонии, с титулом ливонского короля. Многие города сдались Магнусу, но, легкомысленный, он располагал быть полным властелином Ливонии, тогда как Иоанн считал ее своим приобретением. Скоро открылось, что Магнус, чтоб сохранить себе королевский титул, замышлял отдаться в покровительство Батория. Иоанн вызвал его к ответу, но в Вендене оставалось много приверженцев Магнуса. Они заперлись в замке и не сдавались. Страшась Иоанна более смерти, они взорвали на воздух древний замок и погребли себя под его развалинами.

Иоанн торжествовал победы свои в том самом Вольмаре, где некогда спасался Курбский от гнева его. Иоанн вспомнил Курбского и с пленным литовским сановником, князем Полубенским, послал к нему новую грамоту. После полного своего титула, смиренного сознания своих беззаконий и надежды на Божию милость Иоанн укорял Курбского и за ласки семейству Курлятева, и за мысль возвести на царство князя Владимира, и за многое, в чем подозревал его. Представляя промысл Божий в победе своей над Ливониею, он писал: «Бог дает власть, кому хочет, и без тебя побеждаем! Где ты думал укрыться, мы тут. Бог нас принес на покой твой, и мы прошли далее твоих дальних городов, а ты еще далее бежал от нас! Рассмотри дела свои. Не гордясь пишу тебе, но к напоминанию исправления, чтобы помыслил ты о спасении души своей».

Среди блистательного собрания у князя Ковельского неожиданно разнеслась весть, что прибыл гонец от царя московского с грамотой к Курбскому. Гости его были удивлены, и общее любопытство обратилось к царскому посланнику. Это был высокий, смуглый казак, веселого и добродушного вида.

Курбский рассматривал грамоту с заметным смущением, но, желая скрыть свои чувства, стал расспрашивать казака о его походах.

Бурнаш, так назывался вручитель грамоты, перебывал во многих странах, был и в Мунгалии, и даже в Китае.

– Да,  – говорил он, приосанясь и поглаживая бороду,  – великий государь посылал меня с товарищем, атаманом Петровым, проведывать иных государств, где какие люди и обычаи, и ездил я от Бухары до моря.

– Что же видел ты в Мунгалии? – спрашивали окружающие.

– Видел города: строены на четыре угла, по углам башни, дворы и палаты кирпичные, а кровли разноцветные, храмы клином стоят, а наверху звери, неведомо какие, все каменные.

Курбский усмехнулся.

– Я и внутри был,  – продолжал Бурнаш.  – Против дверей высоко сидят болваны каменные, все золоченые, и пред ними свечи неугасимые. А моление мунгалов: поют в две трубы превеликие, как затрубят в трубы, да забьют в бубны, и припадут на колени, всплеснут руками, да расхватят руки и ударятся о землю, лежат с полчаса недвижимы, а запоют, страх человека возьмет!

Много еще рассказывал Бурнаш, но гости недоверчиво переглядывались, думая, что, по обыкновению путешественников, он мешает быль с небылицами.

Курбский, оставшись наедине с Иеронимовым, одним из любимых своих гостей, с досадой перечитывал письмо торжествующего Иоанна.

– Ты решил отвечать? – спросил Иеронимов.

– Ответ готов в мыслях моих.

– Каким величанием ты почтишь Иоанна?

– Страннику не до величаний. Скажу, что лишнее убогому князю Ковельскому исчислять титула державного, что простой воин недостоин прислушать ухом исчисление грехов его, но дал бы Бог, чтобы покаяние его было истинное, а не хромало на оба колена, спотыкаясь на унижение и на гордость. Лукавый наущает каяться только устами.

– Думаю, что ответ твой будет пространен,  – сказал Иеронимов.

– Нет, сокращу мое письмо, скажу, что не должно воинам тратить слова, как рабам, да и сам он видит правду слов моих; пред ним голод, мор, меч, послы гнева Господня. Под Тулой, под Казанью мы платили дань саблями в главы бусурманов, а теперь Иоанн хоронится от татар по лесам с кромешниками. Он укоряет, что я восстал на Русь; но и Давид, гонимый Саулом, принужден был с языческим царем воевать землю израильскую, а я предался королю христианскому. Давно готов мой ответ на письмо Иоанна; но затворил он русское царство, а теперь будет случай послать к нему и прежнюю грамоту с письмом королевским.

Курбский убеждал Иоанна не писать более к чужим подданным и заключил свой ответ словами: «Сокращаю письмо мое, чтоб не было подобно твоему; не хочу более спорить с твоею высокостию. Лютость гнева твоего устремляет в нас огненные стрелы свои издалека и вотще».

Отправляя ответ свой, Курбский с горестью вспомнил о Шибанове, который в Москве ненадолго пережил свои страдания.

 

Глава III. Курбский в Полоцке

Несогласия Курбского с княгиней побудили Стефана Батория призвать его в Варшаву, где родня и приверженцы Елены старались возбудить против него негодование короля. Но Баторий не изменил к нему благосклонности.

– Угадай, князь,  – сказал король шутливо,  – что принудило меня вызвать тебя из ковельского затворничества? К моим воинским заботам, по спору с Грозным, прибавилось еще междоусобие в моем королевстве. Да, князь, междоусобная война между мужем и женою. Тут надобно быть вторым Соломоном, чтоб разрешить, кто прав, кто виновен. Помоги советом рассудить это дело.

– Государь, сохраните справедливость, это ваш долг и надежда подданных.

– Закон и правду я чту выше власти моей. Тебя обвиняют, князь.

– Кто мои обвинители?

– Жена твоя, ее братья и родственники.

– Я не имею нужды в оправдании против них. Княгиня преступила долг доброй жены, Волловичи, ее поклонники и любимцы, враждуют со мной. Пора положить предел нареканиям их.

– Послушаем и противную сторону! – сказал король, и по звону колокольчика отворились двери приемной залы. Курбский с удивлением увидел княгиню Елену и братьев ее.

– Ваше величество! – сказала княгиня.  – Будьте защитником прав моих! Не хочу называть мужем моим человека, который хотел видеть во мне невольницу, отлучить от света и общества, чтоб заключить меня в замке, где он живет нелюдимом.

Иосиф и Евстафий с жаром защищали княгиню, упрекая Курбского в неблагодарности к супруге.

Княгиня продолжала обвинения, Курбский напоминал ей забвение ее обязанностей.

– Вижу,  – сказал король,  – что трудно согласить вас, но желаю знать, чем прекратить несогласия?

– Избавьте меня, государь, от титула княгини Курбской,  – сказала Елена.  – Моя холодность к нему перешла в ненависть. Пусть расторгнут союз, за который я вечно буду винить себя.

– Он расторгнут виновницей,  – возразил Курбский.  – Я возвращу ей приданое. Пусть ей останутся Дубровицы, а мне спокойствие.

– Будет ли спокойна совесть того,  – спросила Елена,  – кто изменил отечеству? Чего и нам ожидать? Он почти отрекся от оружия, и на сеймах не слыхать его голоса!

– Княгиня! – сказал король.  – Советы князя Ковельского мне были полезнее оружия.

– Государь, дозвольте ей говорить, я заслужил укоры. У меня была верная жена, я оставил ее, убегая позора, грозившего мне, и заслужил позор за новый мой брак, не вспомнив златого слова о злых женах.

Король усмехнулся, но, не дав договорить ему, с важностью сказал:

– Берегись, чтоб я не перешел на сторону княгини. Ты многое дозволяешь себе; союз супружества свят.

– Церковь соединила нас, пусть она и разлучит! – сказала Елена.  – Тогда спадет с меня бремя!

– Король свидетелем моего согласия,  – сказал Курбский.  – Расстанемся без укоризны.

– Расстанемся! – повторила Елена.

– Итак, мое посредничество закончено! – сказал король, отпустив княгиню.

Курбский благодарил Стефана за участие в нем и, устраняясь от светской молвы и пересудов, вопросов и сожалений, спешил в свой Ковель забыть свои огорчения. Но обстоятельства изменили его намерение; он услышал, что в числе новых Иоанновых жертв погиб и князь Воротынский. При вести о сем, Курбский, забыв неприязнь знаменитого мужа, почтил его горестными слезами и похвалою. «О муж силы и света, исполненный разума и доблестей! – восклицал он.  – Славна память твоя, не говорю в твоем неблагодарном отечестве, но и в чужих странах, и здесь, и везде, среди христиан и неверных! Имя твое славно и пред Царем ангелов, венец твой – венец мученика! Воротынский послужил победами светлыми, непоколебимою верностью, и, полусожженный, он умер на пути к темнице! Не скорби, Курбский, ты оправдан!» Так Курбский извинял себя в борьбе смутных чувств, но печально было это утешение. Жизнь и смерть Воротынского еще более возвышали достоинства верности отечеству и бросали мрачную тень на дела Курбского.

Иоанн хвалился могуществом в Ливонии. Стремление унизить гордость его побудило Курбского советовать королю идти прямо к Полоцку, где Грозный не ждал нападения. Курбский хотел исторгнуть древнее наследие Рогвольда из-под руки Иоанна, и еще раз облекся в воинский доспех.

Король велел полкам двинуться к Полоцку. Курбский недалеко от Десны, где среди широкой реки возвышается огромный камень, омываемый волнами, видел иссеченный в камне четверосторонний крест с древнею надписью: «Вспоможи, Господи, раба своего Бориса, сына Генвилова». Эта надпись напомнила о благочестии знаменитого полоцкого князя, отец которого первый из литовских князей принял христианство, а мать была дочерью великого князя тверского. Здесь-то некогда неслись суда с запасами для основания святых храмов и обителей полоцких. Путь между подводными камнями представлял опасности, и здесь-то князь Борис, с твердою верою в помощь Бога, вырезал на камне знамение спасения христианского и оставил вечную молитву о помощи Божией. Столетия, не изгладя надписи, покрыли только мхом изображение креста, вид его обратил мысли Курбского к его собственной участи. Для чего среди волнений жизни потерял он из виду знамение терпения Победителя смерти? Тогда бы остался он чист душою и ничто не удручило бы его совесть! В виду креста безбедно проплыли ладьи сына Генвилова мимо порогов Двины, и давно уже воздвигся храм, в котором вспоминалось в молитвах имя благочестивого князя полоцкого. Размышляя о том, Курбский сетовал на себя.

Русские воеводы мужественно готовились в Полоцке к отражению неприятелей, но с негодованием узнали, что Курбский предводительствует полками литовскими. Баторий со всех сторон обложил город, заградив все дороги. Русские воеводы защищались отчаянно, но упорство и смелость Батория не уступали их храбрости. Полоцк был взят, и знамена Батория развевались над стенами, откуда за несколько лет перед тем московский орел бросал молнии на берега Двины и Полоты.

Русские воеводы заперлись в полоцкой соборной церкви и приготовились умереть. Король предложил им пощаду и почести, лишь бы они присоединились к нему; но истинно доблестные, они отвергли предложение и сказали, что готовы возвратиться к царю своему, что бы ни ждало их от Иоаннова гнева. Лучше смерть от законного государя, чем за измену почет от чужого! Курбский при этом ответе почувствовал свое унижение, но при взгляде на полоцкий замок тотчас вспомнил, что здесь был Иоанн с торжеством победы, и преступная радость заблистала в глазах Курбского. Не победе Батория радовался он, а унижению гордости Иоанна.

Курбский вошел в палату, где король-победитель принимал поздравления. Замойский, увидя его, указал на него польским полководцам.

– Вот путеводное светило Иоаннова счастия, оно померкло для него, но взошло для нас.

Курбский не благодарил за приветствие и краснел от негодования, слыша вокруг себя, как поляки в хвастливых рассказах старались унизить русских воинов, называя их малодушными беглецами.

Сам король заступился за русских.

– Я знаю их храбрость,  – сказал он,  – и для нас не было бы славы сражаться с малодушными. Благодарение мужеству и Богу, подателю силы,  – продолжал Баторий, подойдя к Курбскому и потрепав его по плечу.  – Князь, мы вытеснили отсюда полки Иоанна. Продолжает ли он переписку с тобой?

– Он писал ко мне, государь, по завоевании Вольмара.

– Не пропусти случая отвечать ему с полоцких стен, я беру на себя переслать письмо твое.

Курбский воспользовался предложением и принялся с жаром за новое письмо к Иоанну.

Он писал:

«Если пророки плакали о Иерусалиме и о храме, с ним погибающем, то нам ли не плакать о разорении града Бога живого, твоей церкви телесной, омытой слезами покаяния? Чистая молитва, как благоуханное миро, восходила к престолу Господню, и царская душа, как голубица с крылами сребристыми, блистала благодатью Духа Святого. Такова была душа твоя, церковь телесная! Тогда все добрые последовали твоим крестоносным хоругвям. Но всегубитель привел к тебе вместо сильных воителей гнусных ласкателей; вместо святых любителей правды мужей празднолюбцев и чревоугодников; вместо храброго воинства кровожадных опричников; вместо книг благодатных скоморохов с гудками; вместо блаженного Сильвестра и советников души твоей собираешь ты, как мы слышим, волхвов и чародеев для гадания о счастливых днях, подобно Саулу. Знаешь, что постигло его. Не щадил ты ни дев, ни младенцев, но о других, ужасных делах твоих оставляю писать и, положив перст на уста, изумляюсь и плачу. Вспомни дни своей юности, когда блаженно ты царствовал. Любящий неправду ненавидит душу свою; плавающий в христианской крови – погибнет. Ты лежишь на одре злоболезненном, объятый летаргическим сном. Опомнись и восстань! Аминь».

В конце письма Курбский приписал:

«Мая 4. В Полоцке, городе короля нашего Стефана, после славной его победы под Соколом».

Баторий прочел грамоту Курбского.

– Много тут правды,  – сказал он,  – но она не полюбится Иоанну.

– Горькое врачевство спасительней. Горечь услаждают одним младенцам.

– Ты и в письме говоришь о том. Я вспомнил, что Иоанн любит чтение. У меня нашлись для него любопытные книги! Это яркое изображение жизни его. Пусть увидит, как пишут о нем! – Король показал Курбскому записки итальянца Гваньини.

– Гваньини,  – как современник,  – продолжал Баторий,  – мог еще писать по пристрастию, но Иоанн нашел бы свое изображение и в речи Цицерона против Антония. Жаль, что не знает он латинского языка!

Курбский вызвался перевести ему эту речь и присоединил ее к своему письму. Между тем Грозный просил перемирия, и король отправил к нему с гонцом письма Курбского и книгу Гваньини.

Иоанн на этот раз пренебрег оскорбление; угостил посланного в шатре своем и в грамоте к Стефану, прося отложить военные действия, писал, что даст ответ на книгу, когда прочтет ее.

Между тем как польские воеводы, угощаемые королем, пировали в полоцком замке, Курбский отправился в знаменитый храм Спасский, близ города. За широким полем, орошаемым Полотою, воздвигнута была еще в двенадцатом веке обитель Святого Спаса преподобною Евфросиниею, дочерью Юрия, князя полоцкого; деревья, веками взращенные, осеняли древний храм.

Курбский вошел в тенистую церковь, великолепию которой некогда удивлялись. Стены ее были украшены древнею греческой живописью, представлявшею лики святых угодников, окруженные сиянием. Курбский заметил несколько иезуитов, расположившихся в храме. Стефан Баторий, уважая ученых отцов, отдал им в дар и церковь и землю, к ней принадлежащую. Горестно было Курбскому видеть это. Храм представлял ему великие воспоминания; в алтаре хранился драгоценно украшенный золотой крест, дарованный Спасской обители преподобною Евфросиниею; в нем хранились часть от животворящего древа Господня и другие дары святыни, принесенные ею из Иерусалима.

Четыре века уже лежал этот крест в святом храме с надписью: «Честное древо бесценно есть», и под великим заветом: «Да не изнесется из монастыря никогда же», а на преслушников налагалось заклятие.

Узкий ход под сводом вел в алтарь; по обеим сторонам храма видны были вверху, возле хоров, два небольших круглых окна. Курбский знал по преданию, что в одной из келий, примыкавших к сим окнам, жила некогда праведная Евфросиния, а в другой – святая Параскева, внучка князя полоцкого. Он пожелал видеть убежище, которое предпочла благочестивая княжна чертогам. Удрученный скорбию земных бедствий, он желал помолиться там, откуда возносились к небу святые молитвы ее. Взойдя по узкой лестнице на верхние переходы, он увидел низкую дверь, которая вела в келью. Церковнослужитель отпер ее, но Курбский, остановясь в размышлении, долго не переступал порог, обозревая издали приют спасения святой жены. Пусто и безмолвно было ее убежище. Слабый свет, казалось, сливался в нем с таинственным мраком.

Несколько веков прошло уже после основательницы храма, которая здесь жила, молилась и благотворила. Курбский желал найти какой-нибудь памятник ее бытия; не видно было и признаков, чтоб эта келья была обитаема, но Курбский живо представил себе, что за несколько лет Иоанн, завоеватель Полоцка, стоял перед этою самою дверью; сюда же судьба привела его изгнанника. Нагнувшись до пояса, Курбский прошел в келью, где три шага от одной стены до другой ограничивали все пространство жилища полоцкой княжны. Подойдя к окну, Курбский увидел церковь во всем ее благолепии. В час богослужения он мог бы слышать священные молитвы, но на то время в храме никого не было, и только две неугасимые лампады теплились перед алтарем. Обратясь в другую сторону, Курбский подошел к углубленному в широкой стене круглому окну, из которого открывается вид на необозримое поле и небо. Он поражен был зрелищем нерукотворного храма Божия. Мысль, что у этого самого окна некогда стояла праведная княжна, обратила Курбского к молитве с глубоким чувством смирения. Никем не видимый, князь благоговейно преклонил колени в обители праведницы. Помолясь, он еще не скоро отошел от окна. Вечерняя звезда, как алмаз, сверкала на синеве сумрака; последние лучи солнца угасали на крутых берегах Полоты; необъятный воздушный свод застилался покрывалом ночи, широкое поле и деревья на нем стемнели, но свет мерцал на вершинах отдаленных зданий, на извилинах реки, и огнецветная полоса зари сияла влево из-за темной рощи; а на дороге чернел кирпичный столб с распятием, по преданию поставленный над преступною инокинею. Курбский взирал на небо; звезды одна за другою появлялись перед ним, как вестники жизни вечной. Небесные утешители, они сияли во мраке, лучи их радовали взор и проникали, как звуки, в душу злополучного вождя; светозарность их отгоняла всякую мысль о земных бедствиях.

– Радуйся в горнем Иерусалиме, земная странница! – говорил Курбский, в благочестивом умилении обращаясь мыслью к праведной Евфросинии; но, подумав о высоком назначении человека, содрогнулся. Еще утром месть внушила Курбскому уязвить гордость Иоанна известием о взятии Полоцка Баторием, а в эту минуту Курбский скорбел о своем гонителе и плакал об Иоанне счастливых времен Адашева, об Иоанне, которому столько лет готов был жертвовать своим счастьем, своею жизнью, последнею каплею крови.

Выходя из Спасского храма, князь увидел знакомого ему инока, который некогда был при Феодорите.

С таинственным видом сказал ему инок, что Феодорит предвещал ему встречу с Курбским в Литве.

– Не велел ли он чего передать мне? – спросил Курбский.

– Он велел мне, когда увижу тебя, напомнить о гневе Господнем и завещал тебе остановиться на пути гибельном…

Курбский содрогнулся, как будто слыша загробный голос самого Феодорита, и дал завет себе не поднимать более меча на Россию.

 

Глава IV. Ковельские гости

Юрий жил в ковельском замке в то время, когда отец его был под стенами Полоцка. Князь помышлял уже о возвращении в Ковель. Баторий надеялся обратить Курбского к осаде Пскова и, замечая его нерешимость, негодовал на него. Курбский поспешил откровенно с ним объясниться.

– Верить ли, князь, что ты отрекся за мною следовать? – спросил король.

– Государь, ты видел меня на стенах Полоцка.

– Что же мешает видеть тебя и пред бойницами Пскова?

– Воинские труды и прежние раны уже истощили силы мои… Еще более тягчит меня чувство души моей; скажу прямо: во Псков не дерзнет войти Курбский. Там Древняя Русь; каждый шаг укорит попирающего землю отечества!

– Разве ты не сражался против московских полков?

– Так,  – сказал Курбский, изменяясь в лице,  – но мне казалось тогда, что я шел за Россию, к низложению гордости Иоанна. Пожалей меня, государь! Ожесточение ослепило меня. Тяжки раны мои, но рана души неисцелима. Пожалей меня, государь, страшен ответ мой пред Богом и потомством; возьми от меня Ковель, не требуй идти на Псков!

Баторий с участием посмотрел на него и позволил возвратиться ему в ковельский замок. Там Курбский желал провести остаток жизни и отказаться от шума и блеска. Более прежнего находил он удовольствие в книгах духовных и в дружеской переписке о предметах веры. Курбский любил уединенные и мирные беседы, иногда перечитывая с Юрием описания жизни героев древности или подвигов христианских страдальцев. «Тяжкий жребий, постигавший людей мудрых, великих, святых, учит презрению бедствий,  – говорил он Юрию.  – Но счастлив тот, кто может похвалиться терпением». И глубокий вздох обличал душевное смущение Курбского. Случалось, что, беседуя с Юрием, он вдруг содрогался при случайном слове или мысли, близкой к его положению. Страшно было ему припоминать себе свое преступление пред отечеством; собственною кровию желал бы он смыть пятно позора, если б можно было изгладить минувшее.

Князь Острожский познакомил Курбского с англичанином Горсеем. Любитель наук и знаток в минералах, Горсей путешествовал и торговал драгоценными камнями. Его знания и обходительность привлекли к нему Курбского. Князь любил с ним беседовать, а в Горсее возбудилось любопытство видеть Иоанна и Москву.

Знойный июльский день сиял над ковельскими рощами; голубые воды Турии не колыхались при уснувшем ветерке, но чем ниже опускалось солнце, тем становилось прохладнее; приятность летнего вечера вызвала из домов ковельских жителей; одни рассыпались по роще или сидели на лугу, другие гуляли по берегу реки, прислушиваясь к отдаленным песням.

Вдруг общее внимание обратилось на подходившего незнакомца. Одежда его показывала человека духовного звания, окладистая борода его была с проседью. Труды и заботливость провели морщины по челу его; ум и прямодушие видны были в степенном лице. Он спросил одного из стоящих у берега: найдет ли он в замке князя Андрея Михайловича Курбского?

– Князь выехал прокатиться в ладье,  – отвечал Флавиан, садовник ковельского замка.  – Слышишь ли голоса поющих? Это гости его гуляют с ним по реке.

– А кто гости его? – спросил незнакомец.

– Пан Иеронимов из Вильны, братья Мамоничи оттуда же и много еще; всех не перечтешь, а вот смотри, они подъезжают.

Незнакомец, нетерпеливо всматриваясь вперед, спешил увидеть старого друга.

– Что это, русские песни? – спросил он с удивлением.

– Да, князь любит русские песни.

– Откуда он набрал певцов?

– Все пленные, из-под Луцка. Князь собрал их в своем замке.

Незнакомец вздохнул и, пригладив длинные волосы, оправил запыленную и полинявшую рясу; ладья поравнялась с ним. Тут пришелец с радостью простер руки князю:

– Князь Андрей Михайлович!

Пение умолкло, ладья причалила к берегу. Князь ковельский спешил обнять гостунского диакона.

Литовские паны обступили их. Особенно англичанин Горсей, также участвовавший в прогулке, с любопытством смотрел на пришельца.

– Что завело тебя в Ковель, отец Иоанн? Как очутился ты здесь? Много лет не видались мы!

– Занесло меня горе, а пуще воля Божия. Много лет уже странствую, князь Андрей Михайлович, когда не стало митрополита Макария, оклеветали дело святое! Я отпечатал Апостол, а списатели книг восстали на меня и Петра Мстиславца. Неведомо, какие люди подожгли ночью книгопечатню; возобновлять было некому. На меня же, прости господи, смотрели как на чародея; принужден спасаться, чтоб не бросить дело святое.

– Какое твое желание? – спросил Курбский.

– Напечатать Библию,  – отвечал диакон.  – Господь мне помог у пана Ходкевича, там я напечатал Евангелие. Пан поручил мне обучать его шляхтичей грамоте, подарил меня домом; жил я в приволье, но слезами кропил изголовье; в раздумье чудилось мне: «Рабе ленивый! Рабе ленивый! Спрятал талант свой!» Тяжко лежало на душе бремя, что не отпечатал Библии, решился оставить Ходкевича, искать другого пристанища, лишь бы свершить богоугодное дело.

– Не теряй надежды! Бог пошлет помощь. Недалеко отсюда лучший споспешник в святом деле.

– Князь, у тебя на мыслях, что у меня на душе! Путь мой к его светлости, князю Константину Острожскому. Замолви за меня пред ним доброе слово. Он сам вызывал меня, но не себе прошу я покрова, а труду моему во славу Божию, на общее благо.

– Господь внушил тебе твердую волю,  – сказал Курбский,  – и даст надежный приют. Соверши твой подвиг! Радуюсь, что пришлось с тобою свидеться. С тобою легче мне стало, как будто бы я свиделся с родиною!

Многие из гостей Курбского хвалили усердие гостунского диакона. Князь предложил возвратиться по реке в Ковельский замок; ввел отца Иоанна в ладью и посадил возле себя; гребцы взялись за весла, и ладья понеслась.

Князь возвратился с гостями в замок. Разговор их коснулся Грозного.

Горсей спрашивал: отчего изменился нрав Иоанна?

Курбский обещал скоро объяснить это чудное превращение. Многие говорили, что Курбский пишет историю Иоанновой жизни.

– Тут будет живописцем твое негодование? – спросил Иеронимов.

– Я представлю Иоанна, как он сам изобразил себя в письмах своих,  – отвечал Курбский.

– И не давай места мщению,  – сказал диакон гостун-ский.  – История отмстит за тебя!

Англичанин сказал, что посмотрит на Грозного.

Курбский почитал шуткою решимость его, но Горсей не изменил своего намерения. Скоро узнали, что он уехал в Москву.

Курбский познакомил Иоанна Федорова с князем Острожским. По совету друзей, князь Константин завел в Остроге славянскую типографию и поручил ее наблюдению бывшего гостунского диакона.

Видя быстрое распространение новых учений, Курбский возгорел ревностью к православию и желал положить преграду лютеранству. Может быть, этой ревностью он надеялся умалить преступление свое пред Богом и отечеством. Он прибегнул к оружию истины – писаниям Святых Отцов; не щадя пожертвований, собрал он в книгохранилище своем творения великих учителей церкви; ежедневно читал и изучал эти писания в отражение нововведений; старался о переложении сих книг на славянский язык, общепонятный в Литве; собирал ученых людей, побуждая просьбами и письмами, и сам деятельно участвовал в трудах. Не надеясь на свои знания, он уже в старости принялся за усовершенствование себя в языке римлян и нередко проводил часы ночи над изучением латинских слов. Его пример, его убеждения воспламенили в юном князе Михаиле Оболенском такую ревность к наукам, что знаменитый юноша пожертвовал несколькими годами жизни обучению в краковском училище; тем не ограничилась жертва познаниям: Оболенский впоследствии оставил свой дом, молодую супругу и детей, стремясь обогатить себя новыми сведениями, и провел два года в путешествии.

Укоры и насмешки сыпались на Курбского; его одного почитали виновником странной решимости Оболенского; но укоризны умолкли с его возвращением. Оболенский оправдал ожидания Курбского.

Прибытие его было торжеством для владельца Ковельского. Курбский, хвалясь успехами своего любимца, пригласил на пир многих вельможных панов и друзей своих.

«Что за пир у князя? Какой съезд в его замке?» – говорили с любопытством друг другу ковельские жители, указывая на множество ездовых, колымаг и панских коней, стеснившихся пред воротами замка; в окнах блестели огни, давно уже не освещавшие уединенного жилища Курбского; известно было, что он чуждался веселий и казался угрюм на пирах. «Слышно,  – говорили некоторые,  – что возвратился из Волошской земли молодой князь Оболенский; года два был в отлучке; жена и дети оставались у княгини Чарторыжской, а вчера прикатили сюда в замок. Наехало столько вельможных панов, сколько не собиралось и в прежние годы; прибыли и светлейший князь Константин Острожский, и воевода пан Троцкий, и Козьма Мамонич, и Ян Иеронимов; от Посполитой Речи приехал пан Бокей; а по этой сбруе и перьям на конях, по этим гербам на рыдване как не узнать, что в числе гостей и князь Николай Радзивилл.

Все они съехались в Ковель пировать у Курбского, обрадованного возвращением Оболенского.

Дружественно беседовали гости; развеселясь после роскошного стола, они собрались около молодого Оболенского и с любопытством слушали его рассказы; в глазах Курбского блистала радость, что юный князь возвратился из путешествия с богатыми плодами познаний, но с душою чистою, неколебимый в благочестии.

– Я боялся за корабль мой,  – сказал Курбский с веселой улыбкой,  – но он возвратился с драгоценностями. О, мой возлюбленный,  – продолжал он, обняв князя,  – в тебе искры огня божественного; меркнет шаткий ум, душа твердая в благочестии сияет чистою верою.

– Я чтил тебя и помнил твои советы,  – отвечал Оболенский.

– Что ни говори, князь,  – сказал пан Троцкий, продолжая играть в шахматы с Радзивиллом,  – ясновельможному князю Ковельскому много достанется за тебя от иезуитов, они и без того на него сердятся.

– Особенно с тех пор,  – сказал, потрепав по плечу Курбского, князь Константин Острожский,  – когда ты отговорил княгиню, чтоб она не поручала им воспитывать своего сына.

– Я всегда буду благодарить его милость, князя Ковельского,  – сказала княгиня Чарторыжская, сидевшая подле супруги Оболенского.

– Берегись, князь,  – сказал вполголоса, пожимая руку Курбского, Козьма Мамонич,  – берегись лютеран; письмо твое к Чаплицу сильно их раздражило; они второй раз созывают на тебя собор, хотят тебе отвечать.

– Поговорят и разойдутся,  – сказал с важностию, вмешавшись в речь, сановитый князь Острожский.  – А мы с Курбским порадуемся отпечатанной Библии. Трудно одолеть его! Он ополчается оружием Священных Писаний.

– Сим победиши! – сказал Курбский.  – Не оставлю ратовать на отступников веры и златым словом моего наставника, многострадательного Максима. Светлые мужи! Вельможные паны! Перелагал я с римского языка на язык прародительский Златоустовы беседы на послания апостольские, а недавно написал повесть о соборе, отторгшем западную церковь от матери ее, церкви восточной.

При сих словах он подал им книгу, облеченную в пергамент с серебряными застежками. Гости рассматривали и хвалили труд князя; многие из них желали иметь список с его сочинения, особенно Мамоничи.

– Я предупредил ваше желание,  – отвечал Курбский и распорядился, чтобы принесли свитки.

– Примите подарок духовный,  – сказал Курбский,  – утверждайтесь в благочестии, но прошу вас,  – продолжал он, обращаясь к виленским панам,  – не кидайте драгоценных камней на прах, не мечите бисера перед невеждами. Они упрямы и сварливы; с такими людьми лучше не спорить.

Разговор склонился на необходимость распространения полезных книг, когда новое учение волновало умы, привлекая последователей.

– Это буря с моря неистового,  – сказал Курбский,  – дух тьмы подвиг гордых и суемудрых, но мы не дадимся в руки, как птицы, соединимся в оплот против новых учений! Свершим труд с Богом, нам помогающим!

Курбский объяснял, как необходимо для отражения ложных толков перелагать на славянский язык писания вселенских учителей церкви.

– Для чего же не на польский? – спросил пан Бокей.

– На польскую барбарию? – прервал с пылкостью Курбский, не замечая, что многие из гостей нахмурились.  – Но можно ли передать на скудном, нестройном языке все, что так выразительно на обильном и величественном языке славянском, на языке прародительском Руси и Польши? Спросите князя Острожского, скольких трудов стоило перевести Библию и на литовское наречие.

Пан Бокей и княгиня Чарторыжская возражали Курбскому, что польский язык уже мог похвалиться многими искусными писателями, и что век Сигизмунда Августа почитался золотым веком писателей польских.

Еще долго беседовало избранное общество в замке князя Ковельского, и набожная княгиня с удовольствием вмешивалась в необыкновенный разговор, тем более что в тогдашних собраниях почти всегда говорили только о новостях и забавах, веселясь музыкою и маскарадными превращениями.

Наконец гости разъехались, кроме семейства Оболенского. Курбский не предался отдохновению; посматривая на большие стенные часы, он чего-то ожидал; вскоре отворилась дверь и, к удовольствию князя, вошел почтенный старик с длинною седой бородою; благообразное и умное лицо его показывало строгую жизнь и простодушную веселость. Это был Седларь, житель львовский, мещанин, которого Курбский принял с таким же радушием, как и вельможных панов.

– Желая с тобою беседовать, я писал к сыну твоему, чтобы ты навестил меня; но для чего не приехал ты на обед ко мне?

– Ясновельможный князь,  – отвечал старик,  – у тебя было столько светлых панов, что едва ли оставалось место для львовского мещанина!

– Друг мой Седларь, тебя давно знают и дадут место почтенному старцу; все мы сыны одной матери-церкви и стремимся к одной цели: служить к утверждению православия; когда сойдем с поприща жизни, сравняемся с Иром убогим и за все княжества получим только сажень земли. Толки и секты, как смутные источники, со всех сторон отлучают от нас братий наших; мы должны охранять благочестивые сердца от болезни, должны умножать число сынов истинной церкви. Пойдем, друг мой, взглянуть на добрые начинания наши, помоги нам усердием и советом!

Курбский повел Седларя в отдаленный покой, где находилось книгохранилище. Среди небольшой, круглой залы с высоким сводом стоял широкий стол, над коим горела светильница, опущенная сверху на блестящих медных цепях; около стен, между столбами, стояли шкафы из резного орехового дерева; в них хранились, в свитках и пергаментных книгах, творения ученых мужей и святителей церкви. В креслах, стоявших полукружием около стола, сидели юный князь Михаил Оболенский, Юрий, друг его Марк, ученик старца Артемия, и книгопечатник князя Острожского Иоанн Федоров, который приехал порадовать Курбского успешным печатанием Библии. Одни из них читали разложенные книги, другие переводили, советуясь с князем Оболенским, который рассматривал роспись книг Курбского и отмечал, какие из них, по его мнению, могли быть скорее переведены. Курбский с торжествующим видом указал Седларю на собрание, среди которого трое юношей, из коих один был князем и уже отцом семейства, трудились с благочестивым желанием не для земной славы.

Старец, подняв взор и руку к небу, казалось, молил благословить эти труды. Седларь стал беседовать с князем Оболенским, обозревая список книг. Между тем Курбский придвинул к себе книгу любимого Златоуста; облокотясь на стол, с пером в руке, он углубился в мысли, выражая латинские слова славянскою, возвышенною речью.

 

Глава V. Открытие и обет

Часто беседовал князь Курбский с Юрием и находил неизъяснимое удовольствие в этой беседе. Он видел, что молодой инок понимал его чувства, разделял с ним горесть о бедствиях отечества; взор юноши воспламенялся, когда Курбский рассказывал о своих ратных подвигах. Юрий внимательно слушал каждое слово его, следовал за каждым движением, как бы становясь свидетелем минувших событий русской славы.

Курбский поверял ему свои прежние надежды к водворению в России наук при помощи книгопечатания, и Юрий помышлял с сожалением, что исполнение этих надежд отдалилось еще на долгое время.

– Много, друг мой,  – говорил Курбский,  – будет смут и препятствий к благу от самого мудрого изобретения человеческого. Суетность и страсти людей посеют свои семена; хитрость и легкомыслие, ослепляя умы, надежнее поведут к заблуждению; плоды зла возрастут в одно время с плодами добра. Но что лучше: нива ль бесплодная или поле, покрытое виноградом и тернием?

– Появятся делатели,  – сказал Юрий,  – исторгнут терны, и люди насладятся плодами.

– Так,  – кивнул Курбский,  – торжествующая истина озарит все своим светильником; от лучей его истлеет зло, а корень добра утвердится. Будет время, что устыдятся тираны, уничтожится лютость казней и безумия человеческого; познания не будут почитать чародейством, и погаснут костры изуверов.

– Мы ожидали,  – сказал Юрий,  – увидеть на родном языке все книги Священного Писания.

– А теперь Константин Острожский получит славу издания первой славянской Библии; у него трудится мой друг, неутомимый дьякон, отец Иоанн. Какой человек! Изгнанный из Москвы наветами, видя, что тщетны труды его, где суеверы едва не предали огню двор печатный, он удалился к Ходкевичу, и принят ласково. Муж разумный, любитель книг и письмен, Ходкевич одарил его, но отец Иоанн желал служить не Ходкевичу, а всему православию; у него была на сердце мысль: совершить издание Библии; день и ночь думал он об успехах печатания; писал ко мне, что много раз орошал слезами свой одр, виня себя в нерадении к делу великому, чувствуя способность свою и видя, что другие о том не заботятся. Он повторял: «Боюсь истязания Божия, какой дам ответ, когда услышу от Господа: „Раб ленивый, что сделал ты с талантом моим?” – Он оставил Ходкевича, имущество и деревню, ему подаренную, пришел ко мне; ты знаешь, что я представил его князю Острожскому, и вот плоды их трудов.

Тут Курбский показал Юрию превосходно отпечатанную в Остроге первую славянскую Библию, облеченную в синий бархат с серебряными изображениями пророков и евангелистов.

– Для чего бы Москве не похвалиться сим великим даром? – сказал Юрий.  – Теперь там нет и двора печатного!

– Если нет, то будет. Лучи такого светильника везде разольются! Еще слава Богу,  – продолжал Курбский,  – что в святой Русской земле есть сокровище: твердый дух народный и добрые нравы, и они утверждаются силою благочестия; в русском сердце – преданность к православию и любовь к родине; в русской руке – неутомимость терпения, святая верность послушания. Вот на чем основано благоденствие России, что возвеличит ее над всеми просвещенными царствами! Без сего основания просвещение лживо и вредно. Если поколеблются добрые нравы, оно обратится в погибель. Итак, будем желать просвещения, утвержденного православием.

В этих разговорах неприметно проходило время; Курбский, предаваясь стремлению мыслей, забывал свою скорбь, Юрий слушал его с восторгом. Ему приятно было питать деятельность размышлений его отца, чтобы только успокаивать болезненное чувство его души. Он с нетерпением ожидал времени, когда сможет открыться ему, но прежде желал привлечь к себе сердце родителя и увериться, что ему приятно будет присутствие сына. Курбский, казалось, отклонялся от воспоминания о своей супруге и сыне, но это происходило от того, что он не хотел обнаружить душевных терзаний, желая сохранить в себе тайну бедствия, тяготившего его воспоминанием и укором.

В одно утро Юрий застал князя необыкновенно встревоженным; он приметил следы слез на лице его и с участием спросил, что было причиною его скорби и смущения.

Курбский искренно пожал его руку и сказал:

– Не дивись, друг мой, часто довольно одной мечты для возмущения души человеческой; меня, взросшего в битвах, онемевшего сердцем от лет и бедствий, старого, сурового воина, привел в смущение сон, самый обыкновенный; в нем нет ничего ужасного, но пробуждение заставило меня почувствовать весь ужас судьбы моей; я видел возле себя супругу и сына, некогда оставленных мною в Юрьеве; они говорили со мною радостно, так же, как в прежние дни, а все, что случилось со мной после разлуки с ними, показалось мне сном. Я рассказывал им о видениях моих, и они удивлялись мнимым призракам бедствия. Все это было так живо, как будто бы я сейчас их видел здесь; сын так нежно ласкался ко мне, жена так старалась успокоить мысли мои, что, кажется, я еще слышу утешительный голос их, пробудясь, я не поверил глазам своим; искал взором любезных мне, но вспомнил, что уже пятнадцать лет, как я лишился супруги и сына; в ту минуту я как бы снова потерял их; видно, друг мой, что для вечной души нашей ничтожно расстояние времени!

– Так ты еще оплакиваешь твою супругу и сына? – спросил Юрий.  – Но, может быть, судьба возвратит тебе Юрия?

– Нет,  – сказал Курбский,  – он погиб с моею Гликериею; верный слуга мой не нашел и следов их; были и другие слухи, но не оправдались. Нет никакого сомнения, что они погибли; я уверился в смерти их.

– Сын твой жив! – воскликнул Юрий, не удерживая более сердечного порыва.

– Что говоришь ты? Где он? – удивился Курбский.

– У ног твоих! – воскликнул Юрий, бросаясь перед ним на колени.

– Боже, возможно ль? Ты ли сказал?

– Ужель ты не узнаешь меня? Ужели ни одной черты не осталось в лице моем, по которой мог бы ты узнать Юрия?

Слова его проникали в сердце Курбского; он устремил на юношу испытующий взгляд; сильное волнение обнаружилось в лице князя, но еще колебался он верить призыву сердца, боясь обмануться в неожиданном счастии.

– Отец, взгляни на крест, которым ты благословил сына!

Сказав это, Юрий показал скрытый на груди его крест с мощами, который всегда носил на себе.

Курбский задрожал и, обняв Юрия, прижал его к сердцу, склонясь на плечо его; голос изменял ему; едва мог он признесть имя сына.

– Я узнаю, наконец,  – сказал он,  – моего Юрия; узнаю крест, который дал я тебе в день разлуки; вот рубец на руке твоей… ты забыл, но я помню, как ты поранил себя, играя в младенчестве моим тяжелым мечом. О сын мой, дай еще прижать тебя к груди моей, дай согреться моему сердцу, излиться слезам моим!.. Скажи мне, где мать твоя, где моя добрая, кроткая Гликерия?

– Она уже в другом мире,  – сказал Юрий,  – я закрыл ей глаза и принял последнее ее завещание: идти к отцу моему и утешить его.

Неизъяснимы чувства любви родительской и нежности сыновней, когда судьба, по долголетней разлуке, внезапно соединит сына с отцом. Юрий рассказал отцу о чудных путях, какими вело его Провидение; между тем горячие слезы катились по бледным щекам старца. Курбский отер слезы и сказал:

– В каком виде ты предстал мне, о сын мой, благоговею перед саном священным, но вспомни, что ты сын Курбского; отец твой изменник отечеству; ты умолял небо за грехи мои, лучше загладь вину мою! Я уже недостоин ступить на Божию землю, но ты можешь возвратиться в Россию. Внемли же отцу: заклинаю тебя, о сын мой! Перемени одежду инока на броню воина, стань под хоругви ратные, возьми меч мой, смой с него пятно позора, заслужи за меня перед отечеством и, если можешь, сын Курбского, умри за Россию!

– Бог мне свидетель, что совершу твою волю, но открой мне путь в родину! Сын твой станет под хоругвь крестоносную, во славу России! – воскликнул Юрий.

– Увы, путь мой кончен! – возразил Курбский.  – Я только могу принести жертву отечеству, отдав ему сына. Юрий, отпуская тебя, отрекаюсь от счастия; по крайней мере прах мой будет спокоен в земле, если сын мой загладит измену мою. Об одном молю тебя: когда узнаешь ты, что меня не станет в живых, вели положить меня лицом к России, тогда мне легче будет под чужою землею!

Наставало время разлуки. Отец готовился проститься с сыном. Назначенный день наступил, но чувства боролись в сердце Курбского…

– Сын, побудь еще у меня! – сказал он.  – Мне ничего не остается, кроме тебя… Еще придет час!..

И Юрий, видя скорбь и нерешимость отца, остался.

 

Глава VI. Осада и битва

Стефан Баторий убедил на сейме бросить все силы к ослаблению могущества Иоаннова. Много было шуму и споров, но кончилось исполнением требования короля; война продолжалась с новым ожесточением. Иоанн уклонялся от битвы, а Баторий двинулся к Пскову. Курбский с горестью видел жребий, грозящий знаменитому городу Ольги. Юрий заметил беспокойство отца и скорбь об участи Пскова.

– Время, родитель,  – сказал он,  – время с тобою расстаться! Дозволь мне свершить, что сам ты внушил мне!

Любовь к сыну умолкла перед чувством пробужденной любви к отечеству. Курбский уже не колебался в решимости отпустить Юрия, дав ему лучшего коня и ратные доспехи, отдал ему и меч свой и благословил в путь. Они расстались.

Курбский ожидал и страшился получить весть о Юрии. Обретение сына казалось ему каким-то утешительным сном.

Знамена Батория уже развевались перед стенами Пскова. Король, не надеясь взять силой, хотел победить лаской и велел пустить в город стрелы с привязанными к ним грамотами. Граждане псковские, подняв несколько стрел на большой площади, близ Троицкого собора, с удивлением читали льстивые грамоты Батория.

«Если отворите мне ворота,  – писал король,  – всем пощада! Живите по своим законам, ведите торговлю как в старину, и пожалую вас, как ни один еще не был награжден от царя».

Воеводы читали грамоты в присутствии народа, собравшегося на вече. Псковитяне слушали с негодованием. «Предпочесть ли тьму свету? – говорили они.  – Оставить ли царя православного и покориться иноверцу? Не хотим богатств всего мира за нарушение крестного целования. Если Бог за нас, никто на нас; умереть готовы, а не предадим нашего государя! Не подкупит король нашу совесть!» Так со всех сторон кричали псковские граждане. «Отошлем же,  – сказали воеводы,  – ответ королю на обороте грамот его, отошлем со стрелами».

– Отошлем, отошлем! – повторялось из конца в конец площади.  – Пусть готовится к бою! Бог покажет, кому одолеть.

Между тем по приказанию предусмотрительного Стефана вели подкопы под псковскими стенами. Скоро началось метание бомб; они падали в город, но от преждевременного разрыва их мало было вреда. Осаждающие стремились к стенам; литовские гайдуки, закрываясь огромными щитами, неслись к воротам; в то же время стенобитными орудиями разбивали каменные стены, но кипящая смола и зажженный лен падали с них на литовцев в виде пламенных клубов, и сквозь узкие отверстия башен сверкали выстрелы ручниц; то появлялся, то исчезал лес острых копий; длинные рогатины с железными острыми крючьями, захватывая отважных наездников, срывали их со стен и взбрасывали на воздух.

Столь же сильный отпор встретило войско Батория под знаменитым Псково-Печорским монастырем. Немецкие ратники уже разбили часть ограды и, гордые успехом, взбирались на стену, но в то самое время лестницы подломились под ними; наступающие оборвались в ров, и приступ был отложен до другого дня.

Иноки ходили по стенам с хоругвями и крестами, возбуждая мужество в воинах; даже матери, оставляя детей, шли на стену, готовясь отражать неприятеля; отроки, едва только могшие поднимать копье, бежали за матерями и помогали нести оружие и бросать камни и огонь с высоты.

Гетман Замойский, ожесточенный долгим сопротивлением, послал объявить инокам, что бросит все силы литовские на монастырь, если они не сдадутся, но русские иноки не колебались предпочесть смерть сдаче, и один из них вышел из обители отдать сей ответ неприятелю.

Везде говорили о славной обороне Пскова. Много было гостей на пиру у князя Острожского. Они с жаром спорили, когда вошел Курбский.

– Король не отступит от Пскова,  – сказал Радзивилл.

– Если продлится упорство осажденных, как до сих пор, Псков устоит! – возразил Опалинский.

– Или падет под развалинами,  – прибавил Острожский.

– Чего нельзя взять силою, можно взять хитростью,  – сказал Радзивилл.

– А помогла ли хитрость с ларцем? – спросил Опалинский.  – Московитяне осторожны и скоро догадываются.

Слова его относились к неудаче с ларцем, подброшенным поляками возле ставки князя Ивана Шуйского. Русские объездные принесли ларец к воеводе, как добычу, но Шуйский остерегся, не отпер ларца, а велел вскрыть его особенными орудиями, и то издали. Лишь только подняли крышку, раздалось двенадцать выстрелов; пули посыпались из самопалов, но ни одна никого не поранила, и коварная выдумка только обнаружила бессильную злобу.

– Не так должно воевать полководцам Стефана Батория! – сказал Курбский.  – Тайное убийство позорит храбрость; сражайтесь лицом к лицу!

– Цель воинов – победа,  – возразил Евстафий Воллович,  – чем бы ни приобреталась она, лишь бы преодолеть врагов.

– Преодолеть мужеством,  – отвечал Курбский.  – Псковитяне дают вам пример.

– Какое пристрастие! – заметил Евстафий.  – Можно верить, что так думает князь Курбский, но так ли должен говорить князь Ковельский?

– Ты обманываешься! Князь Ковельский не отречется от слов Курбского.

– Зачем же ты радуешься упорной обороне Пскова?

– Радуюсь каждому свидетельству великодушия, где бы ни видел его.

– И не желаешь успеха нам и отрекся сопровождать войско Батория к стенам Пскова?

– Я нес его знамена под Полоцк, но, ратуя с Иоанном, я не дерзал далее попирать землю отечества. Король уважил мое признание. Я не пошел ни с ханом на Москву, ни с королем на Псков.

– А только вооружал хана против Московии и указал путь Стефану Баторию,  – сказал Воллович с коварной усмешкой.

Рука Курбского опустилась на меч, но он сдержался и отвечал Волловичу:

– Я не умел презирать оскорблений и увлекся стремлением к мести; ненависть ослепила меня, а ты хотел бы, чтоб я увенчал мое преступление?

– Довольно с тебя,  – продолжал Евстафий.  – Не твои ли полки зажгли монастырь Великолуцкий?

– Так было против воли моей, но если виновен я, то должен ли идти далее путем преступления? Когда и тебе священна родина, не угашай во мне последней искры любви к отечеству.

– Мы знаем,  – сказал князь Острожский,  – что Курбский не хотел обагряться русской кровью.

– Князь! – возразил Курбский с глубоким вздохом.  – Лучше скажи, что, обезумленный бедствием, я стал подобен убийце своего друга, но, если преступник оплакивает преступление, винить ли его за то или требовать, чтоб он повторил удары, довершил язвы, нанесенные собрату его?

Расспрашивая об осаде Пскова, Курбский слышал о подвигах русской дружины. Через одного из пленников он получил тайно письмо от Юрия, узнал, что он уже навык владеть мечом в ратной службе. «Сын Головина,  – писал Юрий,  – вызывал по предложению Строгановых охотников на подвиги в Сибирском крае».

Курбский думал, что там Юрий мог бы менее опасаться быть узнанным и еще более ознаменовать свою отвагу и храбрость, и благословлял его на далекий путь.

Русские воеводы упорно держались в городах ливонских, но безуспешная осада Пскова более всего обезнадеживала Батория; он уже советовался с папским легатом, Антонием Поссевином, о необходимости заключения мира с Московиею.

– Не так думал я кончить войну,  – говорил Стефан.  – Мужество русских обмануло наши расчеты. Если б у них было более воевод надежных, не знаю, как бы возвратился я в Польшу. Что делать с людьми, которые идут на битву как на пир, спят на мерзлой земле как на ковре; засев в стенах, умирают от голода, а не мыслят сдаться?

– Это железные люди! – сказал Поссевин.

– Пробита ли стена,  – продолжал король,  – они заслоняют грудью, надобно ли стоять – стоят, пока живы. Я сам видел, как взорвали под русским отрядом подкоп. Одни гибли, а другие шли на их место, как будто у них жизнь запасная!

– Они терпеливы,  – возразил Поссевин,  – но не устоят против неколебимого неприятеля.

– Нет, скажу откровенно, я начинаю колебаться. Трудно одолеть людей, которых нельзя ни устрашить, ни подкупить. Нет терпеливее, нет вернее русского воина.

– О, если б таких воинов усыновить апостольской церкви и Святейшему Отцу! – сказал Поссевин.

– Случилось,  – продолжал король,  – что литовский отряд окружил несколько московских пушек. У пушкарей недоставало ни ядер, ни пороха. Наши кричали им «сдайтесь», а они до последнего повесились на пушках своих.

Гейденштейн, королевский секретарь, с удивлением слушал рассказы Батория и решил внести в свою историю славное для русских свидетельство доблестного противника.

Вошедший в шатер оруженосец известил о прибытии гонца. Баторий услышал о неудачной битве литовцев и снова увидел необходимость не медлить с заключением мира.

 

Глава VII. Синодики

Оборона Пскова не столько занимала мысли Иоанна, как расчет с его совестью.

Была еще ночь. Вся Москва покоилась сном, но не спал царский дьяк перед самой почивальней Иоанна. Светильники еще горели на столе, на котором он дописывал тетрадь с черновых листов царской руки. Усердно писал дьяк четким уставом, отличая киноварью заглавия, но бледен он был; сердце его трепетало горестными воспоминаниями, слезы вырывались из глаз, и черные буквы, казалось ему, багровели кровавыми пятнами.

– О, страшный отчет совести! – тихо сказал он, взглянув на тетрадь, в которой каждое слово дышало смертью, отзывалось страданием.

Это был список погибших по велению Иоанна; длинный список – уже вторая тетрадь, а первая за несколько месяцев была отослана в Кириллов монастырь, с богатым вкладом, для вечного поминания опальных.

Многих из них знал дьяк в счастии и в славе, в цвете силы и красоты; многих любил он, а здесь каждое имя стояло перед ним, как надпись могильного памятника. Но все было смешано в списках: знаменитейшие князья и слуги, дьяки, воины, псари и рыболовы, старцы и младенцы – каждый был вписываем, как припоминал Иоанн, но жены рядом с мужьями и отцы с детьми. Дьяк содрогнулся…

– Лучше,  – сказал он, подумав,  – быть последним нищим, чем властвовать многими царствами без страха Божия!

Уже рассветало. Дьяк, погасив светильники и дописав последнее имя, задремал было на заре, но, послышав шорох, с боязнью очнулся; дверь отворилась, вошел Иоанн.

– Все ли? – спросил он.  – Где тетрадь?

Дьяк подал ее с трепетом.

– Ты дрожишь? Да, ты должен содрогаться, начертывая сии строки; вот до чего довели меня ваши измены, непокорство, тайные коварные умыслы! Что это? Сорок жен, почти сряду! Много погибло их, правда, но женская красота – тленный, часто гибельный дар, и я не хотел, чтобы смерть рознила жен и мужей. Теперь они спасены от греха, я дал им венец мученический, а такая смерть – не смерть, а приобретение! Так я хочу примириться с погибшими от меня; буду молить Господа о спасении душ их! Пусть каждый день поминают имена их в обители чудотворца Кирилла, на литиях, на литургиях, по все дни! Еще нет здесь многих имен… уже и память мне изменила; несколько столбцов затерялось в моих свитках… Но кого я не вспомнил, вспомнит Господь! Отошли список и дачу на поминание в обитель чудотворца Кирилла.

В следующую субботу в Кирилловой обители уже совершалось поминовение по вновь присланному синодику, и в кормовой книге обители записано царского даяния по опальным две тысячи двести рублей.

Непримиримая совесть по временам расторгала перед Иоанном завесу дел его. Тогда он молился, но часто самая молитва исчезала в устах его, казалось, отреваемая невидимой силой. Опасение все еще представляло ему отовсюду призраки мятежа и измены.

Иоанн был уже супругом седьмой жены и помышлял о новом браке. Новая его жена царица Мария обрадовала Москву рождением сына, а Грозный вошел в переговоры о супружестве с родственницей Елизаветы, и гордая дочь Генриха Восьмого, для видов торговли и лондонской российской компании, подавала Иоанну надежду на брак с ее племянницей.

Еще протекло два года. Пора бы делать новое дополнение к синодикам, но Иоанну страшно было внести туда имя сына. Впрочем, богатые подаяния посланы были на Афонскую гору и в Иерусалим. Московские купцы с дарами Иоанна, опасаясь встречи крымских татар, избрали путь через Литву в Италию, чтобы далее ехать морем в Палестину и Грецию. Они уже достигли Литвы, где в большой корчме по виленской дороге собралось много путников; к их толкам о спорах варшавского сейма внимательно прислушивался высокий, сухощавый человек, сидевший в стороне у камина. Он, казалось, читал какую-то книгу, но не проронил ни одного слова. Это был шляхтич Фанель, ловкость и искусство которого были известны в Вильне. Канцлер Воллович использовал его во многих случаях как лазутчика. Фанель принадлежал к числу людей, добивающихся бесстыдством богатства; его презирали, хотя и щедро платили за услуги его.

Вдруг вбежал опрометью хозяин корчмы и сказал, что на двор его въехали московские купцы, отправляющиеся через немецкую землю в Иерусалим и везущие царские дары для святых обителей в поминовение царевича Иоанна. Хозяин был рад богатым постояльцам; в корчму втащили несколько мешков с серебром. При виде их забегали глаза у Фанеля; между тем со всех сторон зашумели пересказы о страшном и беспримерном событии.

Грозный наказал себя в любимом сыне своем, поразив его в гневе тяжелым посохом. Напрасно Борис Годунов бросился удержать руку гневного отца, сам подвергаясь опасности; удар был смертелен, и, терзаемый поздним раскаянием, злополучный сыноубийца еще в надежде умилостивить небо отправил с московским купцом Коробейниковым дары в палестинские церкви.

Путники остановились в корчме до рассвета. Фанель, не дожидаясь утра, отправился ночью в путь. Купцы, пробудясь на заре, с восходом солнца были уже в нескольких верстах от корчмы и, поднявшись на холмистую крутизну, въехали в густой лес. Вдруг окружило их множество наездников; купцы, хорошо вооруженные, отбивались от нападающих и едва не уступили числу их; к счастью, подоспела неожиданная помощь: князь Ковельский возвращался из Гродно в Ковель. При появлении его грабители скрылись, а встревоженные купцы радовались и благодарили Промысл, что даяние царское не перешло в руки разбойников.

 

Глава VIII. Свидание с Горсеем

Одна из башен замка Ковельского была обращена к уединенной роще, которая с крутизны спускалась в глубокую долину. Сквозь просеку деревьев открывался вид на далекое пространство. Голубая Турия, катя быстрые светлые воды, обтекала в извилистых оборотах зеленые луга; за ними на синеющих пригорках виднелись кровли рассеянных сел. Длинным переходом соединялась башня с замком; древние стены представляли воинственные изображения рыцарей и старинных владетелей замка. Сквозь широкие окна, обращенные к западу, вечернее солнце освещало багряным сиянием галерею, и черты витязей оживлялись пред взорами Курбского, часто проходившего по галерее в уединенную башню, где в тихой беседе с мудрецами древности он на время забывал свои бедствия.

Когда возвращался он из башни в приемную залу, то уже в отдалении едва мерцала огнистая полоса угасающей зари; сумрак ночи облекал небо; темнота и молчание царствовали в длинной галерее, и только отзывались шаги Курбского, идущего в глубокой думе по переходу, еще незадолго блиставшему яркими тенями вечера и великолепным отблеском солнца, уже погруженному в глубокую тьму. Этот переход от света к мраку был приятен Курбскому, сходствуя с его положением, и склонял его мысли к превратности земного величия.

Однажды, когда он сидел пред окном башни, погрузившись в думы, молодой придверник прибежал сказать ему, что иностранец, прибывший из Москвы, желает его видеть. При слове «Москва» встрепенулось сердце Курбского; казалось, струя пламени пробежала в нем; все заключалось в этом слове: и покинутое отечество, и утраченная честь, и погибшее счастье; в одну минуту представилось Курбскому воспоминание всей его жизни. К Москве еще стремилось сердце, но укоризна язвила его… Увы, он изменил отечеству. Но он желал слышать о нем, знать, что происходит под небом его родины, чего еще ждет Россия от Иоанна…

Князь спешил приветливо встретить иноземца, в котором с радостью узнал ученого Горсея.

Скорыми шагами приблизился Горсей к Курбскому; весть необыкновенная была в устах его, и прежде, нежели сказал он, Курбский понял уже, что произошло великое событие. Лицо англичанина оживлялось выступающим румянцем, рука его дрожала, пожимая руку князя Курбского.

– Нет уже Иоанна, князь Ковельский,  —.сказал он.  – Россия тебя призывает.

– Нет Иоанна? – повторил с недоумением Курбский, как будто не понимая Горсея.

Князь не думал пережить Иоанна; ему казалось, что сама смерть страшилась Грозного.

Горсей уверил его, что Иоанн уже кончил дни и предан истлению подле праха царственных предков.

– Иоанна нет? – повторил Курбский.  – Мир земле.  – И в лице его выразилась минутная радость, страшная радость, так что Горсей не выдержал его взгляда и, содрогаясь, отступил.

– Скажи мне,  – спросил Курбский, схватив его руку,  – скажи мне, как умер он? Не разверзлась ли земля под его ногами? Гром небесный не сокрушил ли его чертоги? Какими явлениями предвестила природа это событие! Как смерть увлекла свою ужасную жертву?

– Иоанн умер тихо,  – сказал Горсей.  – Но смерть проявлялась в грозных знамениях. Однажды, вышедши на Красное крыльцо, он увидел комету странного цвета: она заметно багровела, как будто кровь проступала в ее сиянии; все заметили это явление между церковью Иоанна Великого и собором Благовещения. Иоанн смутился и воскликнул: «Вот знамение смерти моей!» Страх его скоро уступил место другим чувствам: на другой день он разослал гонцов искать повсюду гадателей и звездочетов, даже в Лапландию, на берега Белого моря. Шестьдесят волхвов собрались в Москве гадать о судьбе Иоанна; им отвели обширный опустелый дом князя Владимира Андреевича, но в то же время развилась в Иоанне болезнь. Говорят, что он почувствовал в себе тление внутренности; опухоль разлилась по телу. Звездочеты сказали ему себе на беду, «что 18 марта последний день его». «Сожгу прежде вас на костре!» – сказал Иоанн, но, созвав бояр, говорил о делах государственных, завещал престол царевичу Феодору, обратился к милостям, не оставлял и казней, но уже силы его истощались; однако в тот же день он призвал меня в палаты свои, показал мне свои драгоценности; рынды принесли его в креслах тяжело дышащего. При взгляде на сокровища он оживился. «Я знаю, Горсей,  – сказал он,  – что ты сведущ в дорогих вещах, ты понагляделся на них во дворце сестры нашей Елизаветы; посмотри, менее ли богатства у русского царя?» При этих словах он повелел отворить дверь в хранилище сокровищ; блеск ослепил меня! Груды серебра и золота сияли предо мною; на золотых блюдах сверкали алмазы и яхонты. «Смотри,  – говорил царь,  – вот, Горсей, восточный алмаз, подивись его весу, цены ему нет! А вот разноцветный опал блещет, как небесная радуга! Загляни в эту чашу: в ней жемчуг; ощупай жезлом, как она глубока, не скоро исчерпаешь и ковшом; насыпана перлами по края, как пшеницею. Вот это,  – говорил он, переводя одышку,  – лазоревый яхонт, камень сапфир, такого ты не видал у Елизаветы. Это сибирский плод, а моя Сибирь – золотое дно!» Так говорил он, а я со страхом слушал его; мне казалось, смотря на изнуренного больного, что сама смерть из-за плеча его любовалась сокровищами. Вдруг застонал он при взгляде на ожерелье из восточных перл… «Сын мой! – вскричал он.  – Горе мне!.. Сын мой… ты еще носил бы это ожерелье!» Тут опустился он без памяти в кресла, и рынды вынесли его в почивальню. Две ночи сряду призывал он сына, охладевая, но врачи парами возбудили в Иоанне теплоту; поутру он оживился и спросил: «Какое число месяца?» «Марта восемнадцатое»,  – отвечали ему боязливо. «Восемнадцатое? – сказал он.  – А я бодрее в силах. Лгут звездочеты, не узнали судьбы моей. Последний им день! Объяви им казнь за их басни! – приказал он Бельскому.  – Уготовь казнь против окон моей почивальни». «Государь, они говорят, что день еще не прошел»,  – отвечал Бельский. Царь задумался и, сидя на одре, велел принести шахматную доску, собираясь играть с любимцем своим, он расставил шашки, но вдруг шашки полетели на пол, Иоанн упал на одр. Он не вставал более и скончался под молитвами пострижения. Мертвеца покрыли схимою и назвали Ионою.

– Иона во чреве китове! – сказал Курбский.  – Но не на три дня замкнула его челюсть земли. Нет, века, века пройдут, он не выйдет из нее и предстанет на суд…

Оставшись один, Курбский взглянул на мрачное небо.

– Итак, нет Иоанна!..  – воскликнул он.  – Как призрак, сокрылся!.. О, для чего наше бедствие не было призраком? Для чего смерть не сразила меня пред Казанью? Для чего не пал я от мечей ливонских? Я не изменил бы отечеству!

Давно уже слышались глухие перекаты грома, в эту минуту молния блеснула в окно замка.

– Иоанн! – воскликнул Курбский.  – Я призываю тебя на суд пред Богом; в шуме грома, при блеске молнии, вопию, вопию на тебя к небесному мстителю! Иоанн, ты навел мрак на жизнь мою, ты умертвил ближних моих, ты разлучил меня с семейством моим, ты опозорил славу мою, ты погубил душу мою!..

Молния змеилась по небу, рассыпаясь стрелами; гром потрясал древние башни замка.

 

Глава IX. Последняя повесть

Долго еще представлялось Курбскому, как грозный Иоанн, уже смиренный смертию, лежал на одре в одежде инока; как с сокрушением и трепетом сердца на него смотрели окружающие. Многим изрекали гибель эти уста, сколь многих жизнь угасла от одного мановения этой руки! Тени жертв Иоанна носились около гроба властелина, предаваемого нетлению. «О, если бы до конца жизни следовал он благим внушениям Адашева и Сильвестра? Как бы различна была повесть жизни его! Как бы лучезарна была слава его!» Так думал Курбский… и удивлялся, слыша от Горсея, что народ забыл свои бедствия, молясь о помиловании державного… Завоевания Казани, Астрахани, Сибири, Ливонии казались венцами его величия не одним его современникам. «Бедно все величие человеческое без смирения страстей! – сказал Курбский Горсею.  – Жизнь наша – борьба добра и зла; горе тому, кто отдастся злу, губя свое вечное благо!» Но внутренний голос слышался в душе Курбского: да молчит суд человеческий пред судом Господним!

Слух о кончине Иоанна привел в волнение поляков. Шумнее стали их сеймы. Стефан Баторий не соглашался на мир с Феодором, если не отдадут Литве Новгорода, Пскова, Смоленска; вельможи Батория по хитрому внушению короля даже обещали в случае смерти бездетного Стефана избрать Феодора его преемником и присоединить Польшу к России. Зная, по слухам, что Феодор был здоровья слабого, Стефан, чувствуя крепость сил своих, надеялся воспользоваться скорою смертью болезненного Феодора, но судьба определила слабому пережить сильного. Стефан скончался в декабре 1586 года, не успев ослабить Россию ни силою, ни хитростью.

Курбский, забыв свои немощи, решил ехать в Гродно, поклониться царственному праху своего покровителя. Но утомленный свидетель превратности человеческой жизни и счастья, он недолго был там, где чуждались его и все было чуждо ему. Отдав долг благодарности, он спешил в свой Ковель.

Туманны были зимние дни; снеговая метель осыпала путь, избитый конями. Неподалеку от Гродно князь остановился на ночь в корчме. Мрачна была ночь; бушевал холодный ветер со свистом и воем. Курбский лежал на одре, но тревожен был сон его, и глаза по временам открывались в смутной дремоте. Внезапно слышит он шум… слышит, как хлопнуло окно при сильном порыве ветра… и в сию минуту кто-то появился. Курбский не верит глазам своим: при свете лампады он видит самого Грозного в черной одежде инока! Его волнистая борода, его остроконечный посох! Курбский содрогнулся. «Что тебе?» – вскричал он, торопливо поднявшись с одра и устремив взор на страшное видение. «Я пришел за тобою»,  – сказал гробовым голосом призрак, остановив на нем впалые, неподвижные глаза и стуча жезлом приближался к одру князя. «Отступи!» – воскликнул князь в ужасном волнении духа, отражая призрак знамением креста. Привидение уже стояло у одра его и подняло остроконечный жезл. Курбский мгновенно бросился на жезл, исторг его и, схватя обеими руками, переломил; вдруг погасла лампада, что-то застучало у открытого окна… служители бежали со светильниками на призыв князя, призрак исчез, но нашли упавшую маску, довольно сходную с лицом Иоанна; на снегу заметили следы нескольких человек… Ничто более не обличало виновников злоумышления. Были ли это приверженцы Волловичей или другие враги Курбского, осталось ему неизвестным.

Утомленный бедствиями жизни и все еще ожидая вести о сыне, Курбский почти отрекся от мира, чуждаясь людей.

После смерти Батория уже забыли о Курбском при польском дворе; молва о разрыве его брака давно замолкла; он ничего не слыхал о княгине и не желал слышать о ней; а при немощах старости не принимал никого из польских вельмож. Один только Ян Иеронимов по временам навещал старца. Для него еще растворялись железные ворота Ковельского замка, дряхлевшего, подобно своему владельцу.

Время начинало разрушать стены; князь не заботился исправлять их. Широкий двор перед замком порос густою травою, но от крыльца пролегала тропинка в сад. Князь Ковельский оставил при себе немногих вернейших слуг, и они только знали, что господин их время от времени принимал в саду своем беднейших из окружных жителей и щедро наделял несчастных, запрещая им разглашать о том. Неприступный для гордых панов, он еще долго был доступен каждому бедному поселянину, но впоследствии немногие его видели и немногие слышали голос старца. Среди сада, под навесом темных лип, возле пруда, видна была древняя башня; от нее спускалось к пруду крыльцо с широкой площадкой, обставленной полукругом скамьями. Окно башни заграждено было решеткой, сквозь которую при вечернем свете лампад виден был внутренний покой со сводами, казавшийся часовней. Сюда-то приходил старец, и здесь, не примечаемый сидящими пред башней, он слышал их разговор, откровенное признание их потерь и печалей доброму Флавиану, его садовнику, и, умея отличить притворство от истины, утешитель незримый посылал им помощь по мере их нужды. Флавиан, услышав стук в железную решетку, подходил к окну, и мгновенно решетка поднималась: серебро или золото падало в руки Флавиана; верный служитель передавал этот дар пришельцам на выкуп пленников, на освобождение из темниц, на призрение сирот или возобновление жилищ, погибших от огня. Видя радость их, слыша благословения, Флавиан указывал им на небо и, напоминая долг молчания, отпускал их чрез садовую дверь позади замка.

В один ненастный день недалеко от Ковельского замка шел, возвращаясь из плена, пожилой израненный воин. Претерпевая недостаток и желая скорей пробраться на родину, он просил помощи; от иных слышал отказ, а другие говорили ему: проси у садовника Ковельского. Эти слова побудили ратника расспросить о садовнике; по приходе в Ковель ему нетрудно было отыскать Флавиана. Сострадательный исполнитель воли князя Ковельского назначил ему час прийти к башне и рассказал о нем своему господину.

– Благодарю тебя, Флавиан! – сказал старец, ласково пожав его руку.  – Ты искусный садовник, но всего лучше, что помогаешь мне растить цветы добра; они принесут нам плод в другой жизни!

Воин не замедлил явиться. Флавиан, посадив его на скамью, расспрашивал о подробностях битв и ранах его.

Ратник, ободряемый ласковостью, рассказывал ему все, что с ним было, что видел… Вдруг отворилась дверь, с крыльца сошел незнакомый ему старец величественного роста, опираясь на посох; одежда его более походила на смиренное платье отшельника, нежели на убранство, приличное князю Ковельскому; седая борода падала на пояс его; чело, обнаженное от волос, представляло следы скорби и изнурения, но еще не угас огонь его взора. С сильным душевным движением старец бросился к воину, хотел говорить, но слова исчезали в дрожащих устах; в лице его так быстро изменялись чувства сильной души, что испуганный ратник готов был скорее почесть его призраком, нежели живым существом. Сам Флавиан удивился перемене в чертах князя Ковельского.

– Ты видел его! – наконец проговорил он.  – Какое было на нем оружие? Какой был вид сего русского воина?

Ратник с удивлением смотрел на Курбского.

– Не был ли на нем крест позлащенный? Не поминал ли кто-нибудь о сходстве его? – Старец не мог договорить и, ослабев, сел на скамью.

Флавиан встал почтительно, и польский ратник последовал его примеру.

Он подробно повторил старцу прерванный рассказ свой о том, как, устремясь в самую середину врагов, теснящихся к русскому знамени, и бросив раздробленный щит свой, какой-то юноша схватил хоругвь и, увлекая ее, старался мечом очистить дорогу. Пищали обращены на него, но храбрые сподвижники не выдают своего героя; живою стеною заслоняют его и принимают на себя грозящие ему удары. Литовцы свирепеют негодованием, уже видят неминуемое поражение, не думают о своей защите и прорываются с воплем ожесточения отомстить за себя. Израненный конь его пал, и, прежде нежели юноша успел соскочить с него, меткое копье поражает витязя в грудь; он падает, сжав в руках своих священное для него знамя; его падение было гибельно врагам: ни один из них не спасся от русских мечей, и скоро русские крики победы огласили все поле, покрытое телами врагов.

Свидетели доблести юного воина спешат отыскать виновника победы, павшего на поле славной битвы. Они находят его едва дышащего. Копье уже исторгнуто из груди его, и сорванное с древка знамя присохло к ране. Уже хлад смерти разливался в чертах его.

– Кто этот юноша? – спрашивали друг друга военачальники; никто не мог объяснить этого; не знали, откуда он и когда он явился, но все видели дела его, все дивились его великодушной отважности и пересказывали друг другу чудеса его подвигов. Припоминая черты лица его, иные находили в нем сходство с князем Андреем Курбским… Но никто не смел сказать о нем Иоанну.

– Свершилось! – воскликнул Курбский.  – Жертва принесена; он исполнил завет мой!

Он упал на колени и хотел молиться; глаза его обратились на небо, но он уже не мог говорить, не мог и встать с колен. Флавиан поднял его и с помощью воина перенес в башню, на скамью, устланную ковром, но едва положил его на это ложе, славный муж, испытанный бедствиями, с тяжким вздохом поник челом и отошел к вечному покою.

Прошли века… Изгладились и следы знаменитой гробницы князя Ковельского. Но, кажется, небо примирилось с ним: давно уже русские орлы пролетели за Ковель, и Россия приняла под материнскую сень свою прах изгнанника…