«Бооом», – тревожный удар колокола вырвался из-под бронзового купола, заполняя тягучим гулом всю землю и небо. «Бооом», – опять качнулось языковое било, досылая новые звуковые волны вслед затухающему эху. Должно быть, это дядька Захар, пономарь Николаевской церкви, что в городе Старобельске, взобрался на свою колокольню и вызванивает к вечерней службе, а может и к заутрене. Неймется старому. Видимо, разболелась его калечная нога, вот и попутал время. Только для чего он сегодня обрядился в широкую цветастую рясу с красно-жёлтыми разводами и размахивает ею перед моими глазами, ровно испуганная баба своим подолом перед мордой хуторского бугая?

– Hey Du, Ivan, bist Du tot, oder? /Эй, Иван, ты мертв или?/ – донесся странный голос откуда-то сверху.

«Почему это наш звонарь разговаривает со мной не по-русски? – из мерцающей дали выплыла первая несвязная мысль. – А может быть, это и не он, а кто-то другой хочет поговорить со мной? – пробудившееся сознание принялось собирать воедино разорванные осколки. – Надо открыть глаза и посмотреть на этого человека», – до того неподвижные глазные яблоки задергались под тонкой кожицей сомкнутых век.

– Also, der Kerl ist noch am Leben. Sehe mal, er versucht die Augen zu offnen /Смотри-ка, парень, кажется, жив. Пытается глаза открыть/, – стоявший над распростёртым телом Семёна Веденина немецкий пехотинец опустился на корточки, положил на колени автомат и рукой с закатанным до локтя рукавом потряс его за подбородок.

– Du, Ivan, stehe doch auf! /Ты, Иван, вставай же наконец!/

– Lass ihm im Ruhe. So wie so ist er halb tot. Besser erschisse ich ihm. Der Kerl stinkt wie ein geschlachtetes Schwein /Оставь его. Всё равно он наполовину мёртв. Лучше я пристрелю его. Воняет, как дохлая свинья/, – до того безучастно смотревший на распростёртое в пыли тело Семёна коренастый веснушчатый капрал передернул затвор и приставил карабин к голове красноармейца.

– Warte mal, Kurt. Unserer Hauptman sagte uns das wir die Gefangenen als Hilfsarbeiter brauchen /Подожди, Курт. Наш капитан сказал, что нам нужны военнопленные для вспомогательных работ/, – первый немец предупреждающе поднял руку. – Der ist schon wach /Он уже очухался/.

Семён, ещё лежа, судорожно задвигал вначале ногами, затем руками, потом с усилием приподнялся на колени, упираясь ладонями в колючую дорожную пыль.

– Auf, auf, auf die Fusse /Вставай, вставай, вставай на ноги/, – рыжий капрал цепко схватил короткими, поросшими волосами пальцами воротник гимнастерки Семёна и с усилием потянул его вверх. – Schneller, Du stinkendes Scwein /Быстрее, ты, вонючая свинья/. Gehe doch /Иди же, наконец/, – стальное дуло винтовки больно ударило в копчик.

Качаясь, Семён выпрямился и понял, что ему с трудом удаётся удерживать равновесие. Голова невыносимо болела, колокольный звон в ушах, казалось, не кончится никогда, колени дрожали так, что ноги постоянно подкашивались, грозя уронить ослабевшее тело обратно на землю.

«Только бы не упасть. Тогда смерть. Это немцы. Фашисты. Значит, я в плену», – с невероятным усилием Семён сделал один шаг, подтянул вторую ногу, и вот ещё шаг.

«Что со мной случилось? Должно быть оглушило взрывом. Верно, мы наехали на фугас или прилетела нежданная мина. А где Василий? Ведь мы вместе с ним ехали на мотоцикле. Он был за рулём. Неужели это он лежит в придорожном кювете с оторванной ногой? А где наш мотоцикл? Да вот он, но куда подевалась люлька, в которой я сидел? Неужели этот смятый бесформенный кусок металла – это она? О господи, кто бы унял эту изматывающую бесконечную боль во всем теле и этот надсадный жуткий шум в голове? Хотя бы на минуту, на две, но чтобы вновь почувствовать себя прежним здоровым человеком. Кстати, а почему у меня на одной ноге есть ботинок, а на другой нет? Куда он подевался? Кто его снял, неужто сорвало взрывом? И эта жажда, которая с каждой минутой становится всё более непереносимой. Воды, воды, хотя бы глоток спасительной жидкости».

Семён с трудом повернул голову и посмотрел на конвоиров. Он не знал немецкого.

– Воды, дайте воды, пожалуйста, – и указательным пальцем указал на свои распухшие потрескавшиеся губы. Конвоиры переглянулись, придержали шаг. Один из них в звании рядового достал пачку сигарет и оба с удовольствием закурили, не обращая внимания на странные жестикуляции этого случайно попавшегося им на пути русского солдата. Теперь майся с ним и тащись по этой пропечённой солнцем херсонской степи. А в батальоне, должно быть, уже обед выдают, и добродушный весельчак повар Циммерман с прибаутками разливает своим оловянным черпаком по мискам густой и наваристый гуляш с мясом. А потом, звучным завершающим аккордом, можно выпить чарку душистого вишневого рома.

Капрал Курт Зеехоффер чуть не поперхнулся от злости от одной этой мысли и сапогом пнул Семёна в зад, прикрытый сползшими и протертыми до белизны на худых ягодицах солдатскими штанами.

– Gehe schon, Du verdorbenes Stueckfleisch /Иди же, ты, прогнивший кусок мяса/.

Не удержавшись на ногах, Семён плашмя упал на проселочную дорогу, больно ударившись головой и распоров до крови щёку не к месту подвернувшимся камнем.

– Siehst Du, mein Lieber, mit welschem Dreck wir kaempfen sollen. Ich bin sicher in einem Monat werden wir Moskau erobern und dann kehren zurueck nach Heimat /Видишь, мой дорогой, с каким дерьмом нам приходится сражаться. Я уверен, что через месяц мы захватим Москву и сможем вернуться домой/, – самодовольно произнес рыжий немецкий капрал, с презрением оглядывая распростёршегося на земле красноармейца, явно недовольный тем, как тот медленно и безуспешно пытается подняться на ноги.

«Я должен встать, обязательно встать, – командовал сам себе Семён. – Я не доставлю удовольствия этому жирному борову долго издеваться над моей беспомощностью».

Южное августовское солнце стояло в самом зените и жарило немилосердно. Семён шёл медленно, в одном ботинке, волоча за собой раскрутившуюся обмотку. Босая нога временами соскальзывала в неглубокие выбоины, заполненные обжигающей, будто нарочно нагретой на жаровне пылью. Семён мучительно ощущал воздействие на себя этого пекла, которое прокалило его тело до самой макушки. Перед глазами опять поплыли разноцветные круги. Внутри возникло тошнотворное чувство, он вот-вот потеряет сознание, и тогда точно наступит его конец. В случае повторного падения конвоиры не будут больше церемониться и пристрелят, как немощного и ни для чего непригодного военнопленного. А пока что немецкие пехотинцы, разомлевшие на полуденном зное, уже не чертыхались и ни о чём толковом не думали, а, расстегнув воротнички кителей и закинув «Шмайссеры» за спину, шли, постоянно прикладываясь к флягам и поливая свои головы водой.

Наконец с пригорка стала открываться огромная, вытоптанная бесчисленными парами ног луговина, на которой почти впритык друг к другу, спина к спине, сидело и лежало множество людей. Тысячи и тысячи, а за ними ещё столько же. Некоторые из них предпочитали стоять или прохаживаться, стараясь не наступить на раскинувшиеся на земле человеческие тела. Это был временный лагерь для захваченных в последних сражениях солдат и офицеров Красной Армии. Эти люди из разгромленных советских частей, потерявшие своих командиров, уже не представляли никакой угрозы. Их воля к сопротивлению была сломлена, дух подавлен, теплилась лишь последняя надежда как-то выжить и попытаться дождаться освобождения. Эти мысли ещё как-то поддерживали их исчезающие силы. Немцы прекрасно понимали угнетённое состояние красноармейцев и особо не заботились о надлежащей охране места размещения своих военнопленных. Кое-где, правда, попадалась колючая проволока, наспех намотанная на корявые сучковатые палки, неглубоко воткнутые в сухую, растрескавшуюся за долгие летние месяцы херсонскую землю.

Внешние парные патрули охраны мало обращали внимания на это скопище ничем неинтересных для них пленных и больше озаботились тем, чтобы каким-то образом смастерить для себя примитивное укрытие от грозного палящего солнца. Поэтому то тут, то там виднелись навесы, сооруженные из подручного материала – сучьев деревьев, досок, покрытых соломой и высохшей пожухлой травой. Временами лаяли собаки, да и то как-то глухо, недовольно. Видимо, всех окончательно разморило дневное ярило.

Вся эта огромная человеческая масса совсем ещё недавно представляла собой внушительную воинскую силу, обряженную в единую униформу, оснащённую грозным оружием, гордую своими знаменами и былой славой предков. Все вместе они легко могли бы смять нелепую малочисленную охрану и разбежаться, совершив попытку пробиться к своим. Не все, может быть, выживут, многие падут в неравной борьбе, но выжившие добьются успеха. Ведь фронт громыхал где-то рядом. Недалеко, за теми холмами, долинами. Добежать в суматохе можно. Наверное. Тот, кто выживет, наверняка будет воевать за двоих. Зло и умело, не щадя ни себя, ни врагов.

Однако не нашлось такого смельчака, не прозвучал его призывный клич, не откликнулись на него недавние братья по оружию и нынешнему несчастью. Всех придавила, распластала незнакомая ранее непреодолимая тоска. Расплескалось мужество в сточных канавах убогого лагерного быта. Теперь здесь не осталось ни красноармейцев, ни их командиров. Это была всего лишь безликая толпа, превратившаяся в робких и послушных рабов, готовых на любое унижение и покорность, подчиняющаяся прихотливой и издевательской воле победителей.

«Хлеба, кусок хлеба хотя бы. Воды, глоток воды хотя бы. Мне, мне, не ему. Ему не надо, а мне, потому что я хочу жить». – Умы всех этих несчастных страдальцев были заполнены безумными, жгучими, как ожог открытым пламенем, просьбами. За несколько дней прежде ладно подогнанная форменная одежда превратилась в грязные раздёрганные обноски, ботинки и сапоги скособочились и зияли рваными дырами, кубики и шпалы осыпались с петлиц, ремень то был, то нет, а фуражка или пилотка вдруг стали неожиданной редкостью. Но главное – лица. Ещё вчера то улыбчивые и радостные, то хмурые и сосредоточенные, но всегда не безразличные, а наполненные желанием делать свое дело: работать, воевать, помогать, а сейчас серые, с потухшими глазами, безучастные друг к другу.

Лишь немногие сохраняли энергию и волю к сопротивлению, их ум был занят поисками возможностей вырваться из этого котла, где правили бал опустошенность и неверие во вчерашние идеалы. Их можно было узнать по спокойным лицам, по внимательным взглядам, оценивающим окружение и порядок охранения лагеря, по участливым словам, направленным на поддержку падших духом товарищей. Таким хотелось безоговорочно верить, опереться на их твёрдую руку, вручить на их усмотрение свою горькую судьбу. Но видно, не пришёл ещё час для храбрости самых стойких, ещё должны будут прорасти через их несломленные сердца ростки беззаветного героизма. Не для себя, для других, через собственную жертву, личный пример того, кто первым примет отчаянное решение и объединит своим призывом прежде слабых и растерянных, превращая в рвущихся вперёд бойцов.

А пока они вынуждены прятать глаза даже от бывших товарищей, потому что это первое, кто может выдать их, так как не погасли в них насмешливые искры и уверенность в будущей Победе. Неожиданно и сразу много развелось разных дотошных соглядатаев, ехидных шептунов, готовых вымолить для себя добавочную миску жидкого супа за донос и очернительство своего ближнего. Как-то быстро сформировалась из «своих» же безжалостная лагерная полиция с белыми нарукавными повязками с издевательской надписью, нацепленными поверх форменной красноармейской гимнастёрки. Вот у кого взгляд острый, выискивающий. Вот кто быстрее всех иностранцев прочтет затаенные мысли своего соплеменника, почувствует его намерения, разгадает его планы. И сдаст врагу за пачку табака или порцию мясной тушенки.

Ничего не соображая, как в лихорадочном бреду, Семён Веденин прошёл через импровизированные ворота лагеря из ржавой переплетённой проволоки и, разглядев первый свободный пятачок в виде неудобного для сиденья глиняного бугорка, без сил рухнул на него.

«Надо заснуть, отключиться хотя бы на час. Тогда, может быть, вернутся силы, чтобы забыть ненадолго эту мучительную непереносимую жажду». – Семён откинулся на спину и приложил к глазам ладонь, надеясь защититься ею от навалившегося на него родного, но сейчас такого немилосердного солнца.

– Эй, пехота, проснись, – чей-то настойчивый голос вывел его из забытья. Над ним возникло колышущееся лицо. – Ты кто такой будешь? Звать-то как?

С трудом разодрав засохшие от пыли глаза, Веденин разглядел говорившего, им оказался мужичок средних лет, одетый в довольно опрятную форму с артиллерийскими петлицами ефрейтора.

– Так ты кто есть таков? – не унимался незнакомец.

– Се… Се… Семён, – с трудом, продирая спёкшееся горло, выдавил из себя Веденин.

– Ну вот. Уже хорошо. А чего сипишь, как несмазанное колесо?

– Пить. Воды. Пить хочу, – слова довались Семёну с таким трудом, что он вынужден был, чтобы их произнести, сдавливать свою шею руками.

– Ах пить? Ну так это все хотят, – усмехнулся странный балагур. – Так, если очень хочешь, сходи за ней. Здесь. Недалеко. Метров двадцать будет. Там какая-то канава или болотце. Там и попьешь. Правда, я брезгую, так как рядом устроили отхожее место. А ты сам смотри.

С трудом, скособочась и припадая на одну ногу, Семён добрел до непроточного водоёма, чудом сохранившегося в этой части выгоревшей от солнца степи, и плашмя растянулся на земле, погрузив опалённое зноем лицо в дурно пахнущую зловонную жижу. Отдышавшись, через минуту-другую начал медленно, через зубы, фильтруя гниющие растительные остатки, всасывать в себя воду. Легче, уже легче, главное не останавливаться и не вдыхать через нос воздух, чтобы не почувствовать отвратительный запах разложения.

Вернувшись к своему глиняному бугорку, Семён присел, с облегчением чувствуя, что затхлая жидкость вернула ему ощущение реальности. Голова гудела меньше и не кружилась, разорванная щека запеклась и почти не саднила, а в тело стали возвращаться привычные гибкость и подвижность. Молодость помогает человеку заживить травмы и увечья. Вот если бы где-то раздобыть кусок хлеба.

– Ну что, полегчало? Оклемался? – опять забурлил над ухом докучливый артиллерист. – Сам-то из каких краев будешь?

– Из Луганской области.

– А-а-а, так мы с тобой почти земляки. Я из-под Полтавы. Тогда соседся поближе. Здесь все стараются свояков найти. Вон, гляди. Там казахи или узбеки сидят. Подалее татары сгрудились. А недалече, похоже, москали. Говор у них особый. Всё больше «а» вместо «о».

Как уж сосед сумел разобраться в этом море голов, Веденин так и не смог понять. У всех понурые печальные лица, поношенная однообразная одежда. Чтобы не затягивать малоинтересный для него разговор, Семён принялся снимать тряпичную обмотку с ноги, на которой ещё чудом сохранился один ботинок, задумав намотать её на голую ступню другой, которая почти окаменела от долгого хождения по горячей степной дороге.

– А меня, Семён, зови Остапом Игнатьевичем. Я вижу, ты парень ещё молодой, крепкий. Сколько тебе рокив? Двадцать один, говоришь? Ну вот видишь, уже не мальчик, хотя многого ещё не знаешь. Теперь как? Каждый сам за себя. А как же. На всех у немцев харчей не хватит. Нету более ни командиров, ни комиссаров. Были и все вышли. Все на одно лицо стали. Разумеешь?

Чтобы никак не отвечать на неприятный для него речитатив Остапа, который стал ему всё больше надоедать, Веденин только мотнул головой, затем лёг на землю и повернулся спиной к соседу.

– Да ты не ерепенься, красноармеец, – голос артиллериста стал издевательски насмешливым. – Деваться тебе некуда. Я вижу, что у тебя даже «сидора» нет?

Веденин опять присел: «Ясно, не отцепится, собака», – и отрицательно качнул головой. Ни вещмешка, ничего другого, кроме потрёпанных гимнастёрки, штанов да одного ботинка, у Семёна не было.

– Ну вот видишь, – почему-то обрадовался его собеседник. – Война, парень, это такая штука, что надо загодя быть ко всему готовым. Я хоть из артиллерии, но больше служил по снабженческой части, и вот этот сидор всегда был при мне на всякий случай, в том числе и для плена. Так что, голубок, будь при мне, ну и я тебя, убогого, может быть, не забуду. Кстати, слышишь, уже бьют по шпале. Значится, что немцы к обеду кличут. А ты-то куда собрался?

Остап иронически оглядел Семёна:

– Куда тебе суп наливать будут? В ладони? Ха-ха-ха, – раскатисто рассмеялся артиллерист, похоже, очень довольный своей шуткой. Верно, богатое воображение нарисовало ему комическую картину, как суповая жидкость проливается сквозь подставленные ковшиком ладони бедного Семёна. – Дура, так не пойдет. Может быть, я тебе помочь захочу. Может быть, у меня в сидоре есть лишняя крышка от фляги, куда и суп нальют и кашу положат. – Снабженец запустил руку в свой бездонный вещмешок. – Хотя просто так я тебе ничего не дам. Нет у меня такой привычки. Ты пошукай у себя по карманам. Может, рублей десять где и завалялись? А?

«Удавить бы гада», – мелькнула мысль в голове у Семёна. А вслух сказал:

– Денег у меня нет.

– А ты не торопись. Погляди, погляди. У такого видного парня всегда чего-нибудь есть. Девок-то, поди, цветами да конфетами угощал? А на это деньга нужна.

Делать нечего. Без крышки еды не видать, а без еды – совсем хана. К удивлению Семёна, в кармане штанов он нащупал зажигалку, которую ему так совершенно неожиданно подарила девчушка-соседка, ещё тогда, до войны, в родном Старобельске, когда его призвали в армию в марте 1941 года. Как она осталась при нем, когда взрывная волна выкинула его из коляски мотоцикла метров на десять?

– А что, зажигалка приличная. Металлическая, со звездой. О, гляди, загорелась, – снабженец щёлкнул керамическим колёсиком и теперь с восторгом барахольщика смотрел на взметнувшийся вверх оранжево-синий язычок пламени. – Чуешь, хлопец, германцы опять в рельсу колотят – полдничать скликают, – вновь затараторил бывший артиллерист. – Пойдем и мы с тобою.

Взяв из рук своего новоявленного патрона крышку, которая теперь должна была служить ему в качестве миски, Семён побрёл вслед за своим пройдошистым соседом. Кругом со своих мест один за другим, как галки, которые перед перелётом на соседнее поле вдруг дружно начинают сбиваться в стаю, то тут, то там с насиженных мест поднимались военнопленные и направлялись в сторону, откуда доносились гулкие удары молотком по железу. У Остапа и здесь было всё подготовлено. Он сразу и без колебаний встал в начало очереди к огромному котлу, из которого повар, ещё не сменивший замызганную советскую гимнастёрку, огромным оловянным черпаком на длинной деревянной ручке разливал мутное варево. По мере приближения к полевой кухне очередь делилась на два потока, что давало кашевару возможность ловчее орудовать своим ковшом и наклонять его то вправо, то влево, выливая свою бурду поочередно в подставленные миски, глубокие крышки, пустые консервные банки и даже в изготовленную из свежей глины и веток ивняка примитивную посуду, т. е. во всё то, что попавшие в беду люди смогли найти, приспособить или соорудить из подвернувшегося под руку материала.

Семён ещё только подходил к раздаче еды, а Остап уже успел вылакать свою порцию супа и сунулся к повару за добавкой. Как ни странно, но повар не прогнал его и даже не обматерил, как положено в таких случаях, а, не обращая внимания на слабые возражения других пленных, с готовностью налил ему суп до самых краёв глубокой и вместительной миски. Каждому полагался ещё кусок жмыха от отжатых на масло подсолнечных семечек.

Горячая темная жидкость, которая плескалась в крышке Семёна, можно сказать, была совсем не похожа на суп и, конечно, совсем, даже отдаленно не напоминала ему те наваристые, с мясом и хлебными пампушками борщи из свеклы, перца, моркови, помидоров и пахучих кореньев, которые так хорошо готовила для семьи родная мать. Он выловил со дна своей так называемой миски два разваренных капустных листа и более ничего.

– А ты что удивляешься, землячок, – пронырливый снабженец снова подсел под бок Семёна. – Хлебай своё пойло. Я тебе так скажу. Немец просто так кормить не будет. И правильно. Ты посмотри, сколько народа. Никакой жратвы не хватит. А если правильно вести себя будешь, с пониманием, то и здесь жить можно. У меня теперь везде свои люди. Кто при кухне, кто при санчасти. Есть один пленный военврач, так немцы его главным медиком назначали. Дали ему какие-то таблетки. Аспирин что ли. Может, и спирт ещё дадут. Так что нужный человек. Контакт налажен. Пригодится. А через переводчика из наших можно и табачок раздобыть. Конечно, надо опять же действовать с умом, не торопясь, а там, глядишь, при связях-то, германец и должность какую хлебную выправит. Я ведь всё-таки служил по снабжению, многое повидал, не только снаряды пересчитывал. Так что, парень, держись за меня, не пропадёшь. Я тебя к делу пристрою, да и обувку подберу. Ну чего буркалы выкатил? Дело говорю. Да, вот ещё что. Харю-то вымой в своем болоте, чтобы красивше был.

– А это ещё зачем? – устало спросил Семён, который давно понял, что набивавшийся в друзья артиллерист-снабженец был гнидой отчаянной.

– Чудак, здесь иногда молодухи да вдовые из ближайших хуторов подходят. Ищут своих мужей или братьев среди пленных, а некоторые подбирают себе мужиков в примаки. Говорят охране, что муж или сродственник какой. Пока, немцы отпускают, но это дело непростое. Многие хотят вырваться на свободу, а немногих берут. Здесь, парень, тоже головой надо действовать. К ограждению вовремя протиснуться, да чтобы охранник не отогнал, да чтобы баба какая внимание обратила. Все же кричат, руки тянут за подачками, – кому кусок хлеба, кому картошка и яйца. У меня какой ведь резон. Ты хлопец молодой, симпатичный, мускулистый. У баб нарасхват будешь. Я, как видишь, ни лицом, ни ростом не вышел, да и возраст не тот. Зато на уговоры горазд. Она тебя возьмёт, а мы с ней столкуемся, что я или старший брат, или дядька. Придумаем чего. Я с одним переводчиком договорюсь, чтобы он подготовил ситуацию. А? Лады?

По мере того, как артиллерист говорил и говорил, его голос становился всё более снисходительным, приобретал начальственно-барские нотки. Теперь-то этот высокий статный парень будет у него в кармане и сделает всё, что он прикажет, – так самодовольно считал он.

Остап вальяжно протянул свою маленькую квадратную ладонь. Степан невнятно сказал «да», нехотя пожал её – желание вырваться из плена оказалось сильнее воли и принципов – и пошёл в сторону болота, чтобы ополоснуть лицо и руки.

«Ведь у этого упыря, может быть, всё и получится. Погожу с ним расставаться, а там на свободе избавлюсь от него. Так хряпну по роже, что он своё имя забудет», – напряженно думал он.

Ночью пошёл дождь. Сильный, проливной. Истомленная зноем за многие дни природа жаждала освежающего омовения. В небесной влаге нуждались многие: яблоневые сады с повядшими плодами, деревья в чахлых южных перелесках, на которых листва с конца июня стала жухнуть и сворачиваться в жёлто-коричневые комки, как в позднем сентябре, хуторяне, уже не заглядывавшие в свои пересохшие колодцы. Она нужна была и тысячам несчастных лагерников, для которых открытая степь превратилась в раскаленную жаровню. Теперь они сидели или лежали, безуспешно пытаясь укрыться от льющихся на них с неба потоков воды. Кто-то натянул на голову гимнастерку, кто-то просто прикрылся скрещенными руками. Территория ничем не оборудованного полевого лагеря медленно, но верно превращалась в огромное глинистое болото.

Запасливый Остап давно уже свернулся клубком, спрятавшись от дождя под добротной офицерской шинелью, которую, верно, раздобыл в нарушение уставных правил ещё до плена. Ему было хорошо и покойно: вода не затекала за шиворот, а голова удобно лежала на любимом вещмешке. О недавнем «друге» он забыл сразу, равно как и о других бывших сослуживцах, и не собирался приглашать кого-либо в своё убежище. Какое ему дело до всех. Главное, чтобы собственная задница была в тепле и в животе от голода не урчало.

Семён намерено не хотел укрыться от разверзшихся над ним небесных хлябей. Пусть лучше так. Он лежал на спине, широко раскинув в стороны руки и ноги, и смотрел на грохочущие тучи, слушал ворчание громовых раскатов и видел, как кривые молнии то тут, то там зигзагами падали на землю, вонзая в неё свои остроконечные жала.

«О Господи, яви свою милость. Помоги мне вырваться из этого постыдного заточения. Оно убивает во мне всё то, что раньше делало меня человеком. Если была у меня воля, то от неё остались одни отголоски. Муки жажды и голода могут надломить даже самого выносливого. Я ещё ничем не заболел, но если это случится, то охранники просто пристрелят меня, как никчемную хворую собаку, которая ни гавкать, ни хозяйский дом охранять более не может. Мой ум скоро отупеет, потому что уже сейчас я не могу думать ни о моих друзьях, ни о моих родных и близких, ни о моей любимой матери, потому как все они остались в прошлом, растворились в небытии, стали недосягаемыми, а потому незримыми.

Для меня реальностью стали окрик конвоира, удар прикладом в поясницу и пена, капающая с клыков немецкой овчарки, сходящей с ума от того, что поводок её удерживает и не даёт вырвать кусок мяса из человеческого бедра».

Нет и уже не может быть мыслей о будущем, что, мол, скоро окончится война и ты вернёшься домой к родному очагу, а на следующий день спозаранку отправишься на работу, услышав настойчивый призыв фабричного гудка, а вечером тебя будут ждать занятия в школе рабочей молодежи, а потом прогулка по тихим тенистым улочкам неотделимого от твоей жизни Старобельска. А потом ты будешь вглядываться вдаль и увидишь, как в один замечательный и прекрасный день ты садишься в поезд дальнего следования и едешь в Москву, так как стал студентом и будущим железнодорожником.

Нет уже всего этого, нет будущего, нет даже войны, которая искромсала и перекорёжила тебя, но там ты был хотя бы ещё человеком, который страдал, но воевал, преодолевал страх и бежал в атаку, не ведая, вернется ли обратно или нет. Потому что это был выбор, подстёгнутый приказом. Потому что надо Родину защищать.

А если всё же повезёт и ты вернешься живым из этой бешеной атаки, то присядешь, прислонясь спиной к холодной глине окопа, и отложишь в сторону автомат с ещё не остывшим стволом. Схлынет с тебя волна злости и напряжения, и тогда ты увидишь, что твой товарищ, понимающе улыбнувшись, уже протягивает тебе миску с наваристой жирной кашей и кружку горячего чая. А потом подойдет пожилой усатый старшина и, что-то бормоча о здоровье и умеренности, начнет разливать каждому по сто фронтовых граммов водки.

И вот тогда, расслабившись, прислушиваясь к забористым шуткам твоих боевых побратимов и заполняя легкие горячим и душистым дымом от пущенной по кругу самокрутки, вот тогда, ощущая ноздрями аромат одолень-травы, только тогда к тебе вернутся родные лица, и ты увидишь будущее, и своих играющих на лугу детей, и свою нежную и ласковую жену, которая сядет, спрятав прекрасные босые ноги в теплую соломенную скирду, и, что-то тихо про себя напевая, сплетёт венок-почелок из полевых донских ромашек и васильков.

«А если, Господи, ты не можешь или не хочешь вернуть мне крылья, то убей меня одним разрядом твоего небесного электричества, потому что здесь, в плену, я уже не я, а кто-то другой, не зверь, не человек, а если пройдет несколько месяцев и я не буду ещё валяться на дне оврага с простреленной башкой или вывороченными наружу от голода рёбрами, то превращусь просто в бессмысленный символ и встану в бесконечный ряд безликих теней. Я буду нечто без имени и прозвания, отштампелёванный по руке синюшным порядковым номером».

А дождь шёл и шёл, заливая холодными струйками лоб, щёки, волосы, распахнутые и устремленные в бесконечную даль глаза. Затекал в полураскрытый рот, на грудь через разорванный воротник. Ничего не видел и не слышал Семён. Затягивающее оцепенение погрузило его в небытие, где не было ни света, ни темноты. Брошенный на Голгофу крест из хрупкого, беззащитного перед стихией пламени, металла и артиллерийских взрывов человеческого тела застыл в ожидании трубного гласа.

Последующие три недели превратились в череду однообразных дней и ночей: рассвет – закат, жара – дождь, ветер и пыль, брёх сторожевых собак и предупредительные выстрелы над головой. Лишь периодическое отзванивание куска железнодорожного рельса у полевой кухни вносило унылое разнообразие в безрадостное существование. Всё стало безразличным. Желудок ничего не переваривал, да и нечего было, а превратился в сквозную воронку, в которую что-то втекало, и вытекало, должно быть, ещё больше. Голодный глаз уже отказывался запоминать новые лица. Пришли – ушли. Всё теперь равно. Какая разница? Какой смысл? Пропал, испарился интерес к ближнему своему. Зачем знать, кто он и откуда и как оказался в плену. Да и опасно стало проявлять любопытство. Не поймут. Испугаются. Тогда жди удар камнем в затылок в подходящий момент на предрассветной заре.

Только добычливый снабженец Остап не унывал. Налаживались внутрилагерные связи и торговый обмен. Его сидор уже не вмещал накопленных вещей, и бывший артиллерист где-то раздобыл для своих коммерческих предприятий пузатую вместительную сумку, сшитую когда-то кем-то из брезентового полотна. Шинели и офицерские кителя, оловянные миски и фляги, таблетки хинина и аспирина, иногда куски жмыха и даже белого пшеничного хлеба и сахара. Всё было пущено в оборот. В обменном процессе особо ценились махорка и обрывки газетной бумаги.

– Немцы ничего, обстоятельные люди, – любил приговаривать он. – Вот наведут здесь порядок и о нас, сирых, не забудут. Ты, Сенька, держись за меня и учись, как жить надо, и за добром хорошенько присматривай. Много здесь голодранцев, любителей до чужого, бродит. Глазом не моргнёшь. Вмиг всё растащат.

* * *

В один из таких дней, на исходе ночи, когда солнечный диск только готовился выпрыгнуть из ещё невидимой и очень далёкой балки, чтобы затем прокатиться по краю задремавшей, уставшей от вчерашнего пекла степи, Семён Веденин сквозь сон почувствовал, что кто-то осторожно трясёт его за плечо. Перед ним, склонившись, стояли два парня в солдатских гимнастерках без поясов и истрепанных, в дырах и заплатах, форменных штанах.

Тот, что помоложе, приложил к губам указательный палец:

– Тихо, парень, не гоношись. Нам поможешь.

Второй, высокий, жилистый, молча подтягивал к локтям рукава своей гимнастерки, обнажая сухопарые руки с большими, как саперные лопатки, ладонями и кривыми узловатыми пальцами. Его навыкате глаза неотрывно смотрели на Семёна и в предрассветных сумерках, казалось, горели то ли от голода, то ли от переполнявшей его лютой злобы.

Больше не говоря ни слова, оба повернулись и направились к тому месту, где уютно, если не сказать с комфортом, устроился Остап. Одну шинель он подстелил под себя, а другой, очень широкой, видимо, она раньше принадлежала весьма дородному и пышнотелому офицеру, укрылся почти с головой. Любимый сидор заменял ему подушку, а ноги лежали, как бы охраняя её, на брезентовой сумке с барахлом.

Не мешкая, не издав ни одного звука, рослый красноармеец с ходу прыгнул на грудь сладко похрапывающего бывшего артиллериста и сомкнул свои руки-клещи на его шее, ломая кадык. Тот, что был помоложе, дернул на себя шинель и накрыл ею голову захрипевшего Остапа. Тело снабженца конвульсивно выгнулось дугой, а ноги в добротных кожаных башмаках часто-часто заёрзали, судорожно колотя по земле, выскребая в сухой почве глубокую рытвину.

– Давай, – полуобернувшись в сторону Семёна, сдавленный голосом просипел молодой.

Чуть замешкавшись, Веденин дернулся вперёд и с разбега, плашмя, всем телом бросился и обхватил ноги Остапа, которые ещё продолжали выбивать бешеную предсмертную чечётку.

Когда Остап затих, старший разомкнул ладони и деловито, безо всяких эмоций вытер руки о шинель, которой совсем недавно укрывался пронырливый артиллерист-коммерсант.

– Конец мироеду, – безразлично, словно речь шла о чём-то постороннем, только и произнёс он.

– Эта гнида вычислил нашего комиссара, которого мы скрывали в солдатской одежде среди нас. Подкатился к нему и стал что-то вынюхивать. Должно быть, хотел сдать немцам, чтобы выслужиться перед ними, – заговорил младший. – А ты, парень, ничего, нормальный. Мы к тебе заранее присмотрелись, а то лежал бы сейчас рядышком с этим гадом. Если хочешь, прибивайся к нам. Здесь степь, далеко не уйдешь, но мы слышали, что немцы скоро должны отправить нас в пересыльный лагерь. Там и рванём.

Затем оба встали и, сделав несколько шагов, будто растворились в белесом тумане, который уже выполз из лощин и буераков, накрывая собой лагерь и пробуждавшуюся ото сна степь насколько хватало глаз.

В неурочный час загудела стальная рында, созывая народ не на пресловутый «обед», а для чего-то другого, с чем раньше лагерные сидельцы ещё не сталкивались. По периметру ограждения забегали усиленные наряды охранников с собаками, к центральному входу в зону выкатились два колёсно-гусеничных бронетранспортёра с крупнокалиберными пулемётами и заправленными в них патронными лентами. Наводчики положили руки на гашетки и внимательно отслеживали поведение заключённых. Добровольные помощники лагерных надзирателей из бывших красноармейцев начали суетливо выравнивать военнопленных в длинные шеренги.

– Сейчас немцы смотрины будут устраивать, – громко произнёс стоявший рядом с Семёном пожилой человек с размытыми чертами лица, щедро усыпанными отметинами когда-то перенесённой оспы. Его внешний вид уже ничем не напоминал прежний облик солдата, который ещё недавно служил в обозе второго разряда и главным оружием которого были скрипучая телега и вечно жалующаяся на что-то пегая кобыла, имевшая обыкновение на ходу постоянно кашлять и сплёвывать себе на волосатую морду желтую пенную слюну. Положенную по штату винтовку обозник никогда не чистил да, похоже, никогда и не стрелял из неё. Как он затесался в армию в суматошные дни, когда объявили о начале войны, похоже, даже он сам толком не знал. Сейчас же на нем были истёртые солдатские штаны с огромной заплаткой из синей ткани, а вместо гимнастёрки гражданский пиджак явно с чужого плеча, который он, неуклюже перебирая толстыми пальцами, пытался застегнуть на все пуговицы.

– А что это будет, дядька? – спросил его Семён.

– Что будет, то мы сейчас узнаем. А ты не трюхай раньше времени, хлопчик. Погоди. Разберёмся. Немцы мастера на всякие выдумки. Ты, главное, стой спокойно да головой по сторонам не верти. И вот что. Не любят они, если кто прямо смотрит им в глаза. Сочтут за дерзость, неповиновение. Так уж ты лучше зенками в землю гляди и отвечай коротко, но ясно. Лишнего не наговори. Я-то уж знаю. Видал такое.

Сортировка людей на годных и не годных. Между рядами выстроившихся голодных бедолаг двигалось сразу несколько отборочных комиссий, окружённых бдительной охраной, державшей автоматы на изготовку. Услужливые переводчики забегали то справа, то слева от вышагивавших впереди всех офицеров в полевой форме германского вермахта.

– Name, Jude, Kommissar, Offizier, Soldat? /Имя, Еврей, Комиссар, Офицер, Рядовой?/ – один за другим сыпались однообразные вопросы. После каждого ответа конвоиры незамедлительно выдёргивали людей и вели в самый дальний конец лагеря, где полным ходом шла основная подготовка военнопленных для отправки в пункты назначения. Все понимали, что самая незавидная участь ожидала политработников, они же комиссары, и евреев. Таких охрана собирала в небольшие группы и, когда возвращался грузовик с длинным крытым кузовом, загоняли всех внутрь по приставленному к заднему борту настилу из досок. И грузовик отправлялся в обратный путь. Выстрелов никто не слышал. Всё было рассчитано правильно. Зачем возбуждать огромную массу будущих рабов, когда всё можно было сделать аккуратно, километрах в пяти, в глубоком овраге.

Вытянув по-гусиному шею, Семён не выдержал и, повернув голову вправо, посмотрел вдоль своей шеренги. Досмотровая комиссия была уже почти рядом.

«Мать честная. Кто это в черной форме, лакированных сапогах и с одним серебряным галуном на плече? Что за жуткий человек с остановившимся взглядом стеклянных глаз, которые он спрятал за круглое пенсне в золотистой оправе? Какое у него белое с синевой, одутловатое лицо, как у мертвеца, – ум Веденина лихорадочно забился в поисках ответа. – Это не армейский офицер, а какой-то другой. Может, из гестапо, тайной немецкой полиции, о которой нам рассказывал ещё до войны на политинформации батальонный комиссар? Да, точно. Так и есть. У него на тулье фуражки эмблема с изображением человеческого черепа. Пронеси, господи. Ничего не спрашивает, держится в стороне от других офицеров и только смотрит и делает какие-то пометки в своей книжице. Не поднимать глаз, как сказал пожилой обозник».

Семён потупил глаза и расставил пошире ноги, чтобы не покачнуться и не выдать своего состояния, так как от истощения держался из последних сил. Тогда точно направят на «утилизацию». Несмотря на весь ужас положения, в котором он оказался по прихоти судьбы, умирать добровольно не хотелось. Ещё не усох в нём тоненький росточек жизни. Ещё тянулся он к небу и солнцу. Ведь всего-то было чуть больше двадцати лет.

– Also gut, der Bursche ist ung und kraeftig, ich nehme ihm mit /Хорошо, парень молодой и крепкий, я беру его к себе/, – Семён почувствовал, как по бицепсу левой руки заскользили чьи-то пальцы, будто оценивая силу каждой мускульной нити его мышц. Даже через плотную ткань гимнастёрки он почувствовал, насколько эти прикосновения были холодными и влажными, будто он соприкоснулся с кожей какой-то земноводной твари, жабы или змеи, выползшей из болотистой тины, чтобы обогреться на солнце. Такое же неприятное, почти омерзительное чувство он испытал ещё в далеком детстве, когда, накупавшись в реке, с удовольствием растянулся на её отлогом, заросшем невысокой жесткой травой берегу и не заметил, как по его руке неторопливо, медленно перетягивая свое смазанное слизью тело, стал переползать безобидный уж с приподнятой над поверхностью остроконечной стреловидной головкой.

Семён поднял голову и его глаза встретились с немигающим встречным взглядом водянистых глаз гестаповца, прикрытых толстой стеклянной броней пенсне в металлической оправе. Как заворожённый всматривался Веденин в омертвелое лицо немецкого офицера и не мог отвести взгляд от его тонких губ, по которым змеилась еле уловимая ехидная улыбка. Наконец, удовлетворившись осмотром, гестаповец отвернулся от Семёна и нырнул в свою книжицу, чтобы сделать какую-то только ему понятную отметку.

К вечеру распределение заключенных по отдельным группам закончилось, и самая многочисленная из них, в которой оказался и Семён, под усиленным конвоем запылила по проселочной дороге.

Через двое суток колонна уже входила под высокую арку ворот, за которыми обнаружилась внушительная по размерам территория, оборудованная в соответствии с лучшими канонами тюремного зодчества. Здесь немецкая инженерная сноровка и сообразительность раскрылись во всей своей широте. За основу лагерного конструктивизма было выбрано место, на котором до недавнего времени квартировал кавалерийский полк. В строгом армейском порядке рядами вытянулись одноэтажные кирпичные здания бывших конюшен. Плац для выездки замечательно подходил для общелагерных построений. Мощные динамики своим рычащим звуком покрывали ближние и дальние окрестности, время от времени передавая то какие-то малопонятные распоряжения обер-коменданта лагеря, в которых неизменно присутствовали вдохновляющие слова «смерть» и «карцер» как наказание за малейшее нарушение внутреннего распорядка жизни, то какой-то отрывок из прусского военного марша. По четырем углам высокого кирпичного забора с пропущенной поверху колючей проволокой громоздились сторожевые вышки с площадками для пулемётчиков. Одним словом, очередной уродливый шедевр тюремного искусства, доказывающий лишний раз, что лучше всего человечеству удается создавать устройства и сооружения для уничтожения себе подобных. Это был временный пересыльный лагерь.

Опять бесконечной беспросветной чередой потянулось время. Мало кого интересовало, какой сейчас день недели, понедельник или воскресенье. Такие мелочи, по которым выстраивается жизнь человека в мирное время, потеряли свое значение и всякий смысл. Главное, что как-то занимало заключенных, что лето уже прошло и осень повернула на зиму. Дни и особенно ночи стали значительно холоднее, а в каменных зданиях конюшен завис спёртый промозглый воздух, пробиравший до костей, который не выветривался даже через разбитые стекла продолговатых оконец, расположенных под самой крышей. Бывшие лошадиные стойла, разделённые деревянными перегородками из разломанных досок, сейчас представляли собой клети для военнопленных и были засыпаны перепрелой и измочаленной в сечку и труху соломой, разбросанной по всему полу и пропитанной едким удушливым запахом конской мочи и человеческих испражнений, на которой приходилось сидеть, стоять и спать в ночное время.

Для того чтобы немного согреться, Семён, перед тем как забыться тревожным сном без сновидений, пытался мастерить себе подстилку из этих растительных остатков, смешанных с песком и сухими стеблями речной осоки. Укладываясь, подгребал их к бокам, распределяя вдоль всего тела, и так и лежал, стремясь не шевелиться, чтобы не растерять с трудом накапливаемое тепло. Однако этого примитивного укрывного материала на всех не хватало, и заключенные без колебаний воровали его друг у друга в короткие промежутки, когда кто-то крепко заснул или временно по надобности отлучился.

Как ни старался Семён, но уберечься от простуды так и не смог и, как многие другие узники, начал заходиться в резком харкающем кашле. Особенно тяжело было ночью, когда тягучая вязкая слизь стекала из носоглотки в горло и приступы удушья не покидали его до самого утра.

Заметив недомогание своего соседа, пожилой обозник периодически говорил:

– Ты, паря, на чай налегай. Авось, полегчает. – Как он опять возник рядом с Семёном, было совершенно непонятно, ведь военнопленных никто не оставлял в покое. Их постоянно тасовали, сводили и разводили, перемещали по различным корпусам. В общем, обычная лагерная процедура, направленная на то, чтобы у людей не складывались устойчивые коллективы и не возникала мысль о групповом побеге. Но судьба ведёт человека неведомыми тропами и сближает с теми, кого совсем не ждёшь. Закончив на этом общение с Семёном, обозник поёрзал на соломе, пытаясь удобнее устроиться, укрылся мохнатым зипуном, который у него взялся неведомо откуда, и вскоре с присвистываем захрапел, вызывая неудовольствие других живых душ, обретавшихся в этой клети.

То, что он называл чаем, конечно, под это понятие совсем не подходило, хотя можно было сказать, что на пересылке питание несколько улучшилось. То есть теперь в так называемом дневном супе плавали не два разваренных капустных листа, а целых три, а кроме того попадались даже куски кочерыжек и перезрелой сахарной свеклы. И верно. К рациону дня теперь полагался вечерний «чай», а именно горячая вода, подкрашенная сухими листьями крапивы и мелко нарубленными веточками какого-то придорожного кустарника. Разумно и экономно. Более того, как и в обед, к чаю выдавался солидный кусок подсолнечного жмыха.

Несомненно, немецкое командование демонстрировало хорошо продуманный, рациональный подход. Миллионы военнопленных из разбитых на юге и западе СССР советских армий так просто кормить оно не собиралось, но и всех умертвить также посчитало неразумным. Как-никак эта огромная людская масса являла собой прекрасный резерв трудовых ресурсов, которые с умом нужно было использовать на работах на захваченных территориях и для обслуживания экономики Великой Германии.

Главное, чтобы бывшие солдаты и офицеры Красной армии были настолько ослаблены голодом и холодом, чтобы никто не дерзнул помышлять о сопротивлении, но с другой стороны, многие должны были остаться живыми, чтобы трудиться по нарядам рейхскомиссариата по вопросам экономики. Понятное дело, что положения Женевской конвенции о гуманном обращении с военнопленными противника от 1929 года были здесь ни при чём. До них ли, когда вовсю строится тысячелетний Рейх на костях покоренных народов?!

В пересыльном лагере особой работой немцы никого не донимали. Если не считать подметание плаца и бараков, перетаскивания брёвен с места на место и разгрузки грузовиков, которые в последнее время зачастили в гости. Семён был пристроен в команду ассенизаторов и «санитаров», которая должна была каждодневно обходить жилые помещения, вытаскивая из них параши, заполненные человеческие испражнениями, и окоченевшие трупы умерших заключенных.

Унизительная работа и постоянное соприкосновение со смертью уже никак не волновали Веденина. Человек ко всему привыкает, и к отвратительному запаху, и к виду разлагающейся плоти, и даже к перманентному ощущению голода. Организм молодого заключенного уже привык к хроническому недоеданию, так как желудок приспособился и научился выдавливать из бурды, называемой обедом, даже микроскопическую частицу жира, чтобы направить её на восстановление угнетённых жизненных сил. Понос также прекратился, так как тело отказывалось выпускать из себя даже жмых, перемалывая его у себя в молекулы, превосходя в своём рвении даже технические показатели многотонного маслобойного пресса. Видимо, притерпелось. Но вот развившееся двустороннее воспаление легких, по всей видимости, вознамерилось доконать его.

Вечером, когда от жара заполыхало не только лицо, но также грудь и пальцы ног, обозник внимательно посмотрел на Семёна и проговорил:

– Похоже, паря, тебе хана. Ты даже не горишь, а цветёшь, как маков цвет, так что предупреди, когда помирать будешь. Я, знаешь, с детства покойников не люблю.

Может, слышал бывший красноармеец Н-ского полка эти слова, может, нет. Ему было всё равно. Демоны болезни уже схватили его острыми когтями, чтобы разорвать ему грудь и вырвать из неё горячечные легкие и отчаянно бьющееся сердце. Сознание оставило его, уступив место лихорадочному бреду.

Но он выжил. Прошла ночь, и вместе с ней ушла смерть. Больше, сколько бы лагерей он ни прошёл, Семён Веденин ничем не болел. Провидение пощадило его, наверное, потому, что приготовило для него ещё более чудовищные пытки. Что такого мог совершить человек, которому было едва двадцать лет? Никого не убил и даже ни разу не выстрелил из винтовки в сторону противника. Всё, чего хотел от жизни, – ласки матери, любви девушки, дружбы товарищей. За что ему такие испытания?

* * *

Однажды спозаранку взревели иерихонские трубы лагерных динамиков. Суетливо, чертыхаясь и спотыкаясь, по баракам забегали охранники-добровольцы, колотя палками по стойкам деревянных лошадиных загонов. Люди, которых подняли раньше установленного срока, полусонные, понуро потянулись на лагерную площадь, на которой возвышалось ранее невиданное сооружение.

По центру плаца расположился трехосный грузовик «Мерседес» с длинной платформой вместо кузова, на которой возвышалась виселица с деревянной перекладиной и вбитыми через метр тремя железными крючьями, к которым были привязаны толстые витые верёвки со скользящими петлями. Внизу была размещена скамейка, на которую вскоре должны были взойти трое приговорённых. Перед «Мерседесом» по ранжиру выстроилось лагерное начальство во главе с самим штурмбанфюрером Оскаром Дегеном. Солнечные блики играли на носках его до блеска начищенных хромовых сапог. Большинство заключенных впервые увидели начальника их лагеря, что означало, что сегодня состоится особо торжественная церемония.

Действительно, штурмбанфюрер ещё со вчерашнего дня намеревался превратить намеченную казнь в показательный процесс и готовился произнести назидательную речь, щедро пересыпанную угрозами, и подчеркнуть, что бороться с Великой Германией бесполезно. Но сейчас его одолевала жуткая изжога. Он был хмур и сосредоточен только на самом себе.

Как унять эту отвратительную горечь, которая выползала с самого дна его желудка и жгучей змеёй поднималась по горлу, заполняла собой весь рот, чтобы надолго притупить все вкусовые рецепторы и приклеиться к самим зубам?

Оскар Деген наклонился и с отвращением выплюнул на утрамбованную поверхность плаца сгусток накопившейся тягучей слюны: «Чертов доктор Шиндлер. Помимо того, что его порошки ни черта не помогают, так и глотать их невозможно, настолько они отвратительны на вкус. Где он их берёт? Сам что ли готовит из местного дерьма, или эту мерзость ему присылают из Берлина? Негодяй. Трижды негодяй. Всё уверяет меня, что его отрава мне поможет. Как же. Держи карман шире. От неё ещё хуже. А не засиделся ли он на уютном месте лагерного врача? Не помочь ли ему проявить свои способности эскулапа-неудачника где-нибудь подальше, на Восточном фронте? Не здесь, на юге России, а, скажем, поближе к Москве». В воображении штурмбанфюрера возникла благостная картина, как военврач Шиндлер под навесным минометным обстрелом русских мечется по окопам, чтобы засунуть свой жирный зад в какую-нибудь щель.

От этих успокаивающих мыслей одолевавшая его изжога немного поутихла, и Оскар Деген махнул рукой переводчику, давая знать, что он может начинать утомительную для его измотанных болезнью желудка нервов процедуру приведения приговора в исполнение, а заодно пусть сам и произносит заготовленную речь.

Тому дважды повторять было не нужно. Переводчик в мятом черном костюме шустро вскочил на платформу грузовика и сорвал с себя серое кепи с длинным козырьком. Его узкое, состоящее из набора мелких черточек лицо ещё больше заострилось, и надрывно, тонким голоском, он стал выкрикивать фразы:

– Сегодня ночью трое преступников убили одного из наших охранников и намеривались поднять в лагере восстание, чтобы совершить массовый побег, но их план не удался. За свои действия они понесут единственно возможное в этих условиях наказание. Они будут повешены, и это послужит предупреждением тем, кто, может быть, в данную минуту стоит здесь и замышляет дерзкие планы по неповиновению немецким властям. Начальник нашего лагеря штурмбанфюрер Деген проявлял долгое терпение, милостиво прощая многие ваши проступки. Однако всему приходит конец. Бунтари и злоумышленники будут предаваться быстрому суду и незамедлительно наказываться.

Переводчик поперхнулся и, не зная, что должно ещё сказать, опасливо искоса взглянул на своего шефа. Деген опять с досадой махнул ему рукой, с натугой проглотив собственную отрыжку: мол всё, хватит речей. Если бы одна только эта проклятущая изжога! Комендант лагеря был недоволен собой.

«Что же это получается: на каждой пересылке минимум один, а то и два побега. Вот и этот этап ничем не лучше. Эти русские не только убили одного и серьёзно ранили другого охранника, но и чуть не захватили вышку с пулемётом. Вот они здесь накрошили бы месиво. Тогда головы мне точно не сносить, и смещение с должности и направление в одну из действующих частей под огонь противника было бы ещё благом. Нет. Мне бы этот бунт никто из начальства не простил бы. Особенно эта гадюка в пенсне, штандартенфюрер Швенк. Я так и вижу его ехидную улыбку, извивающуюся на тонких губах: “Ну что, мой дорогой Деген, вот Вы и докатились до военно-полевого суда”. Нет, надо что-то делать и спасать положение. Отныне одновременно с одним нарушителем будут повешены ещё три заложника из числа ближайших его друзей или соседей по бараку».

Между тем конвоиры, подталкивая прикладами, уже помогали взобраться по приставной лестнице на платформу троим осуждённым. Заполнившие лагерную площадь узники стояли тихо и неподвижно, словно манекены в витрине магазина модной одежды. Все понимали, что сейчас произойдёт скорая и неотвратимая расправа по праву победителей над побеждёнными.

Семёну Веденину было всё равно до такой степени, что он не удивился бы и не протестовал даже, если бы сейчас его вывели из строя и повели на виселицу вместе другими приговоренными к смерти. Сердце его уже ни на что не откликалось и только молчало. Он разучился радоваться и солнцу, и свежему воздуху. Его внимание занимала лишь маленькая серенькая пичуга, которая устроилась с краю на перекладине орудия смерти и мирно сидела, покачивая раздвоенным хвостиком.

«Лети, птичка, как можно дальше лети отсюда. Ты не должна видеть, как одни люди будут убивать других в угоду своему всевластию, не боясь понести высшее наказание, потому что сами придумали для себя лживые законы о вседозволенности на захваченных территориях, забыв заповедь Бога: “Не убий”. Дала бы ты мне крылья, птица. Уж я бы махал ими, пока не поднялся бы высоко ввысь, чтобы не видеть того, что творится на этой Земле, и улетел бы так далеко, до самого горизонта, а может, до самого солнца, где меня бы никто не нашёл, не увидел, где с меня спали бы земные путы, и я парил бы высоко в голубом небе и был свободен».

Между тем конвоиры уже связали смертникам за спиной руки и загнали их на скамейку, а палач в явно самодельном черном колпаке с рваными прорезями для глаз подходил к каждому и деловито надевал на шеи верёвки, подтягивая их под самое горло. На его измазанных, словно сажей, штанах нелепо разместилась неумело пришитая синяя заплатка. Всмотревшись в лица осужденных к повешению, молодого и постарше, Семён с оторопью узнал в них тех двоих красноармейцев, которые подползли к нему ночью в полевом лагере, а потом придушили Остапа, собиравшегося выдать немцам комиссара их батальона.

Теперь именно эти бойцы стояли на смертной лавке, а третий был, должно быть, их комиссар, которого они пытались сберечь.

Высокий и сухопарый был абсолютно спокоен и лишь иногда окидывал равнодушным взором всю замершую в молчании площадь. Ни волнения, ни страха не отражалось на его неподвижном, с выступающими скулами лице.

У того, что был помоложе, алели щёки с проступившими желваками, но ни единого слова не срывалось с его плотно сжатых губ. Третий, комиссар, был одет в обычную, как у всех, солдатскую форму. Коренастое плотное тело с широкими сильными плечами прочно стояло на скамейке, а пальцы босых ног скрючились, чтобы для устойчивости крепко обхватить край доски. Глубоко посаженные серые глаза из-под нависшего над лицом высокого лба смотрели на стоявших внизу людей и на действия конвоиров внимательно, будто стараясь не упустить ни единой детали. Иногда рот его слегка раскрывался, а грудь высоко вздымалась, словно он хотел напоследок ухватить ещё один глоток земного воздуха. Затем глаза его остановились и замерли только на одном человеке, коменданте лагеря Дегене.

Что могла означать эта непримиримая дуэль, этот обмен взглядами, в котором у одного сосредоточилась вся ненависть и презрение к поработителю, и удивление, а может, и страх – у другого, пораженного мужеством умирающего? Штурмбанфюрер почувствовал, как его замутило, сознание всколыхнулось, и он покачнулся на ногах. Чтобы сохранить равновесие, комендант развёл в стороны руки, а палач, посчитав, что ему подан знак, сноровисто подскочил и ударом ноги выбил скамейку из-под ног несчастных заключённых. Тела жилистого красноармейца и комиссара обвисли сразу, почти не раскачиваясь, а молодой боец ещё минуту извивался, сгибая и разгибая ноги. Трудно расстается с этим миром только что начавшаяся жизнь. Это были герои, солдаты своей страны, может быть, одни из лучших в её армии.

Больше ничего примечательного в этот день не произошло. Заключённым было разрешено разойтись по баракам, и больше их никто не беспокоил. Лагерь затих. Даже часовые на пулемётных вышках, которыми на несколько суток назначили итальянцев, развернулись в обратную сторону, не желая больше смотреть на лагерные обычаи, и отрешённо разглядывали прилегающие окрестности.

Семён вернулся в свою клеть и прилёг на соломенную подстилку, повернувшись спиной к своим соседям. Ни говорить, ни тем более кого-то слушать не хотелось. Душу разъедала смертная тоска. Как-будто его тоже вначале повесили, а затем для чего-то выдернули из петли и оставили жить и мучиться. Почему он не оказался с теми тремя, почему не согласился сразу быть вместе и бежать из лагеря, когда они предлагали? Выходит, струсил, промедлил, сломался, не решился пойти до конца тогда, когда это было нужно и другого достойного пути просто не было? Отрешённость от этого мира ещё не дает права на уныние и отказ от борьбы. Они-то нашли в себе силы и навеки остались настоящими воинами, а он что? Погрузился в неверие, опустил руки, стал немощным рабом, скотиной, понукаемой охамевшим от безнаказанности хозяином.

К вечеру откуда-то явился его сосед-обозник и сразу стал готовиться ко сну. Всё кряхтел и сопел, бормотал себе под нос что-то невразумительное и еле слышно материл кого-то. Наконец, кое-как устроился, натянул на голову полу своего мехового кожуха и, пробормотав: «Намаялся я чего-то сегодня», – затих. Незаметно, но всё более явственно в воздухе стал разливаться дразнящий дух шнапса и ещё чего-то добротного съестного, что нос голодного человека улавливает моментально. Откуда это сквозняком натянуло?

«Где же он сумел так налакаться?» – с чувством возрастающего раздражения подумал Семён. Он был равнодушен к этому человеку. Случайная встреча при случайных обстоятельствах. Приключилась бы она в мирное время где-нибудь в городе или деревне, он десять раз прошёл бы мимо этого оплывшего, ничем не примечательного сорокалетнего мужика. И в лагере тот держался всегда незаметно. Ничем не выделялся и дружбы ни с кем не водил. Неприметный, неконфликтный человек, каких миллионы. Типичная лагерная серая мышь. Его никто не знал, и он ни к кому не приставал. Он никогда не доставал Семёна разговорами, ни о чём его не расспрашивал, правда, и сам никогда о себе ничего не рассказывал. Обозник он и есть обозник – лошадиная морда. Но при этом Веденин чувствовал, что не прост этот человек, ой как не прост. В тихом омуте черти водятся. Прячет он что-то у себя за пазухой. Держит камень за спиной. Затаился неспроста. Выжидает какого-то своего момента. И этот запах алкоголя – вещь немыслимая для советского военнопленного.

Перед глазами вновь всплыла картина уходящего дня. Висящие под перекладиной коченеющие тела бойцов Красной Армии, визгливый голос переводчика, подгоняющего возвращающихся в бараки заключённых, желчный комендант лагеря с сигаретой в зубах в кругу своих офицеров и палач на грузовике, собирающий в мешок свои причиндалы для казни. Где-то я определенно видел эти покатые плечи и приземистую неказистую фигуру. И вот ещё что. Один раз, всего один раз палач повернулся к толпе спиной, когда уже выбил скамейку из-под ног тех троих, обречённых. И вот она, эта синяя заплатка на его заднице. Неужели это он, его обозник, который сейчас так беспечно храпит сбоку, и есть тот вешатель, скрывавший свое лицо под черным колпаком? Неужели это и есть тот немецкий холуй, нашедший себе место в отлаженном конвейере смерти, созданном оккупантами?

Всё сошлось. Он. Лоб Семёна покрылся испариной, и тело пробил крупный озноб, словно его лихорадка вновь вернулась. Дремота выветрилась из головы. Он открыл глаза и долго так лежал, уставившись в еле различимую в темноте деревянную перегородку. Он должен что-то сделать, не может остаться безучастным. Иначе он не человек. Эта мысль всё настойчивей, как неумолимый раскалённый молоточек, билась у него под темечком. Ни спросить кого-то, ни позвать на помощь. Судьба поставила его перед выбором. Предательство и преступление против своих должны быть наказаны. Это не чей-то приказ, не принуждение. Это один из высших законов бытия.

Как дуновение ветерка, проплыл неуловимый силуэт сомнения – а нужно ли это? Может, не надо? Всё равно завтра смерть придёт за другими, – быстро растаял в никуда, как будто его и не было. Решение принято. Лишь бы не оплошать, не промахнуться, не учинить шума. Самое удобное время сейчас, глубокой ночью, когда сон надёжно смежил веки всех его «сокамерников» по лошадиному загону. Непроницаемая мгла уже давно властвовала в бараке. Заключенные спали. Кто-то лежал совсем неподвижно. Кто-то беспокойно ворочался с бока на бок, дергаясь и покряхтывая во тьме. Лишь тускло мерцала в конце коридора прикреплённая над выходом запыленная лампочка.

Веденин осторожно, не вставая, ползком перебрался в угол клети и принялся шарить, перебирая гнилую солому и разгребая руками скопившуюся вонючую грязь. Там он спрятал старую железную подкову, которую случайно пару недель назад нашёл в дальнем конце площадки для выезда лошадей и с тех пор хранил при себе. На счастье ли или до случая, кто теперь скажет? Наконец, нашёл её и, крепко зажав в ладони ржавое железо, вернулся обратно. Присел и, прислонившись спиной к стенке, долго сидел так, ни о чём не думая и не размышляя. Просто сидел. Отдыхал. Собирался с силами. Затем, всмотревшись в темноту, различил обернутый к нему затылок обозника с всколоченными волосами и, согнувшись, на четвереньках подобрался поближе. Медленно отвел высоко в сторону руку и с размаху опустил её на голову соседа. Проломленная подковой черепная кость хрустнула, обозник как-то по-детски всхлипнул, замер и больше не двигался. Всё. Конец.

Накрыв соседа его же зипуном, Веденин подхватил мертвое тело под руки и стал медленно выволакивать его из загона, надеясь, что никого не разбудит.

– Эй, парень, – раздался из ночного мрака чей-то незнакомый голос, прозвучавший для Семёна как гром с ясного неба. – Всё правильно сделал. Одной гнидой стало меньше на свете. Погоди, я тебе помогу. Вдвоём сподручней будет.

Шатаясь под грузом сразу отяжелевшего обозника, заключённые проволокли его через весь нескончаемый коридор в самый дальний конец, где в деревянной каморе хранился всякий никому не нужный хлам, и засунули его туда, завалив старыми досками, сгнившими мешками и другой подвернувшейся под руку рухлядью.

Ни утром, ни потом Семён так и не узнал, кто это был, его ночной помощник. Никто к нему не подошёл и ничего не рассказывал.

«Я убил человека, первого в своей жизни. Не по принуждению или чужому злому наущению. Нет. Сделал это по собственной воле, почти не раздумывая. Да, это был справедливый выбор. Исчез из этого мира губитель многих душ, приспешник при неправедном чужеземном владычестве. Справедливость восторжествовала. Я сделал то, что нужно было сделать. Плен – это тоже война, и если я убрал предателя, значит, выполнил народный приказ – очистить родную землю от смрадной нечисти, чтобы светлее было на белом свете.

Стало ли мне лично от этого легче? Нет. Хуже? Тоже нет. Муки совести редко приживаются в компании полумертвецов. Но отчего не отпускает меня чувство одиночества. Ведь не брат же и не сват был этот палач-любитель. Не друг и не сослуживец. Случайная встреча, трагическое расставание. Выходит, не так просто убить человека. Убиваешь другого – теряешь частицу себя, может быть, не худшую свою частицу. Ведь не было же у меня никогда склонности к насилию. Ни кошки, ни собаки не обидел, а теперь я сделал это совершенно спокойно.

Откуда, из каких потаенных свойств человеческой натуры возникает на войне привычка убивать себе подобных, превращая бывших сталеваров, шахтеров и учителей в армию убийц, восхваляемую одними и ненавидимую другими? Неужели в каждом из нас живёт инстинкт убийцы? Выходит, что только умение хорошо умерщвлять себе подобных делает людей настоящими солдатами. Вручает ордена и медали, а потом заслуженные пенсии, и в конце концов становится на войне главенствующим элементом массовой “культуры”». – Мысли, как строчки на исписанном листе бумаги, цепляясь одна за другую, проплыли в голове. Ладно, довольно изводить себя запоздалыми размышлениями. Теперь спать, как можно быстрее, чтобы очиститься к утру от липкой скверны.

* * *

В этот день комендант лагеря Оскар Деген чувствовал себе скверно, крайне скверно. Отнюдь не оттого, что его стала донимать привычная хандра от несварения желудка. Нет. На этот раз совсем не по этой причине. Просто от того, что в его кабинете, на его же любимом кожаном кресле вальяжно расположился, как это могут делать только берлинские бонзы или их доверенные лица, незнакомый ему гауптштурмфюрер.

«Молокосос, мальчишка, отроду не больше тридцати лет, а нос дерёт как группенфюрер. – Деген с завистью покосился на железный крест, висевший на левой стороне груди безупречно выглаженного мундира его нежданного гостя. – Крест второго класса, но тем не менее. Где этот юнец, не бывавший никогда на фронте, мог его получить? Ну конечно, только полируя подошвами своих сапог полы берлинских министерств. Приспособленец». – Какие бы обидные прозвища штурмбанфюрер ни приклеивал своему посетителю, но разговор надо было продолжать.

– Итак, дорогой мой Ветцхаузен, – напрягаясь, изобразил улыбку комендант. – Вы привезли мне предписание о том, что я незамедлительно должен подготовить весь этап заключенных к отправке во Францию. Замечательно, но позвольте спросить, почему во Францию, а не в наш любимый фатерланд, или, скажем, можно использовать их здесь, на Украине? Сейчас везде нужна рабочая сила. С Советами, как я понимаю, скоро будет закончено. Как-никак наши доблестные войска уже обстреливают окраины Москвы, и тогда на новых территориях мы будем создавать нашу вторую родину. Не так ли? – внутреннее раздражение упрямо не хотело покидать желудочно-кишечный тракт доблестного блюстителя тюремных законов. Чтобы скрыть свое недовольство, штурмбанфюрер подошёл к приборному столику и стал разворачивать пакетик со зверским порошком доктора Шиндлера.

«Всё-таки этот наглец заставил меня выпить лишнюю дозу своей отравы», – размышлял он, машинально размешивая чайной ложкой зеленоватую пудру в стакане воды, а вслух произнёс:

– Безусловно, я человек приказа, и завтра к вечеру все заключённые будут подготовлены к отправке на сборный пункт под Одессой. Но всё же снизойдите и до моего положения. Я по крайней мере заслуживаю некоторого разъяснения. В чём же такая срочность?

– Всё очень просто, любезный Оскар. Наш обожаемый фюрер отдал приказ о строительстве защитной полосы укреплений вдоль всего нормандского побережья. Для этого требуется много рабочих рук, поэтому я и привез для Вас приказ моего шефа, комиссара по трудовым ресурсам обергруппенфюрера СС Фрица Заукеля. – Отто Ветцхаузен был терпелив и снисходителен. Что взять с этого провинциала, упрямого старого служаки. Таких много набилось в войска СС в погоне за наградами и выгодой. Поди, не плохо отсиживаться на доходной должности начальника лагеря в сотнях километров от передовой линии фронта. И поэтому он добавил:

– Всё очень просто. Надо загнать за ограду дряхлого английского льва, которому мы вырвали далеко не все клыки. Пусть он сидит на своем диком острове, рычит и не помышляет о вторжении на континент. Ну а о его изоляции с моря позаботится наше Кригсмарине, особенно непревзойденный подводный флот. Скоро он сможет отсечь Англию от поставок и конвоев из Америки и Индии. И тогда ей конец. Англичане сами приползут к нам на коленях и будут лизать руки, умоляя о пощаде. Вот так-то, любезный Деген.

Гауптштурмфюрер, не вставая с кресла, потянулся через весь стол и, не спрашивая разрешения у штурмбанфюрера, открыл его сигаретницу, вытащил одну сигарету с длинным фильтром с золотой окантовкой и прикурил её от диковинной настольной зажигалки, изображавшей оскаленную пасть дикого вепря.

«Так-так, значит, у Гитлера на Западе не так всё спокойно, как об этом любит писать всезнающая “Фёлькешебеобахтер”», – несмотря на свое высокое звание майора, т. е. штурмбанфюрера СС, в душе Оскар Деген, как и его предки, был крестьянином. Его изворотливый хитрый ум требовал одного: уверенности в завтрашнем дне и возможности для быстрого обогащения. И то и другое он рассчитывал сыскать, правдой и честью служа в германском управлении лагерей и тюрем. Ему было уже недостаточно иметь только захолустное родительское поместье на задворках родной Померании. Теперь его планы были куда шире. Он уже присмотрел себе на просторах Украины неплохую латифундию на пару сотен акров жирной и сочной земли, которую местные называют чернозёмом. Но для того, чтобы превратить её в доходное хозяйство, нужны были умные умелые рабы, а также техника и деньги. Всё это можно было получить здесь, на этой благословенной земле, отвоеванной у этих полуварваров. И вот теперь он в очередной раз промахнулся, так как рассчитывал выбрать самых крепких и понятливых из состава военнопленных, которые в данный момент находятся в его лагере, чтобы направить их под охраной на работу уже не на тысячелетний рейх, а на самого себя. Разочарованно вздохнув, он произнёс:

– Прекрасно, прекрасно. Наш непобедимый вождь как всегда мудр и проницателен. Я с утра лично проинспектирую формирование колонны пленных. Прошу Вас более ни о чём не беспокоиться и доложить обергруппенфюреру, что мы здесь справляемся с поставленными задачами.

Гауптштурмфюрер Отто Ветцхаузен, самодовольно улыбаясь, поднялся со своего места, подошёл вплотную к Дегену и покровительственно похлопал его по лацкану мундира. Отблеск света от железного креста, как лезвие кинжала, полоснул по глазам коменданта лагеря.

«О, если бы была моя воля. С каким удовольствием отхлестал бы я рожу этого чванливого отпрыска вымирающего прусского рода, настолько древнего, что сам фон Бисмарк ему бы позавидовал. Ничего, придёт мой час. Я добьюсь перевода на новую должность, распрощаюсь с этим убогим пересыльным пунктом и стану комендантом совсем другого лагеря, не меньше чем Треблинка, а может быть. больше, который у всех на слуху. А пока что я накормлю этого протеже Заукеля прекрасным обедом и преподнесу ему невиданные украинские дары. Пусть он расскажет там, в Берлине о широте натуры Оскара Дегена».

Следующий день принёс много неожиданного. Размеренная лагерная жизнь была нарушена. С утра прибыло насколько грузовиков пехоты. Это была усиленная охрана. Не итальянцы, тем более не румыны. По тревоге был поднят целый батальон германского вермахта, квартировавший в ближайшем городе, которому были приданы даже легкобронированные гусеничные бронетранспортеры с тяжелыми пулемётами на крышах.

Среди заключенных поползли слухи о предстоящем перегоне в Одессу. Эти разговоры о наступающих больших переменах подтвердила и раздача дневной порции еды. На этот раз это был не водянистый суп с ошмётками капусты, а почти полновесный борщ с картофелем, свеклой и даже кусками сухожилий, приготовленный на наваристом бульоне из конских костей. А вкус хлеба, пусть даже из серой муки вперемешку с отрубями, вместо масленичного жмыха, раздирающего в кровь глотку и желудок, был просто потрясающим. Однако наступившее «изобилие» отнюдь не радовало Семёна Веденина.

«Как? Неужели и Одесса пала? Не смогли удержать её. Значит, и под Москвой и Ленинградом положение не лучше? – эта мысль могла свести с ума кого угодно. – Выходит, превозмог нас немец, не выстояли. Неужто в самом деле России конец?»

Семён почувствовал, что встряска, полученная от ликвидации зловещего обозника, когда он ощутил, что что-то может и что-то ещё значит на этом свете, стала исчезать, уступая место привычной, ставшей хронической апатии и сумеречному восприятию действительности. Может быть, ему сильно не повезло, что в плену он встретил таких отпетых негодяев, как Остап и вешатель-обозник?

Веденин стал недоверчив, подозрителен, уклонялся от контактов с другими собратьями по несчастью. Всё это не могло не отразиться и на его характере, который в мирное время был бы признан тяжелым и неуживчивым.

Лихая судьба не обязательно должна быть в черно-белую полосочку, как считают безнадёжные оптимисты, мало что знающие о жизни. По их россказням, черная полоса – горе, невзгоды – непременно сменится белой полосой. Тогда вновь вернётся солнечное утро, всё станет хорошо и здорово. И далее по кругу. Ну а если события складываются совсем по-другому? Если наступившая тьма полностью опутала человека и отпускать не хочет? Держит своими цепкими когтями, мнёт и корёжит его, издевательски выдумывая всё новые истязания, а выхода нет и не предвидится.

Как тогда понять причудливую беспощадность судьбы, ведь за плечами всего двадцать лет и не в чем в общем-то каяться? Когда ещё не тянет на дно груз грехов и ошибок. Когда ещё помнится, что совсем недавно был радостен и открыт миру, считая, что он безупречен. Думал о людях как о существах необыкновенных, наделённых только добром и участием по отношению к своему ближнему. Что сказать о своей участи, когда она раз за разом выносит тебе несправедливый приговор, гнёт и мучает и не отступится. пока окончательно не раздавит человека и не погубит его? Как, когда ещё так молод, представить себе, что впереди беспросветность, туннель, из которого нет выхода? И сколько ни иди, ни ползи по нему, так и не увидишь спасительного светлого пятна.

А люди, проведав о несчастной доле такого человека, лишь сокрушенно разведут руками, покачают головой и скажут: «Ну что же, значит на роду ему так написано». А потом пройдут месяцы и годы, и редко кто вспомнит о сгинувшем до срока горемыке. Быстро забудут о нём друзья и товарищи. Не выдержав мучительного ожидания, за другого выйдет невеста и успокоится в его горячих объятиях. И только старая, покинутая всеми мать его будет в одиночестве и нужде коротать свой долгий век, а вечерами, вытащив из комода пожелтевшую фотокарточку, будет с безысходной печалью рассматривать и ласкать её узловатыми пальцами. А потом, тихо подвывая, заплачет горькими слезами и будет безутешно кручиниться о своем дорогом сыночке, который пропал где-то на войне, сгинул на чужбине. То ли убили, то ли в плен попал. Кто теперь поведает ей о его судьбе? Некому будет подать ей о нём весточку. Ей ли забыть того, кого она, ещё несмышлёныша, поила своим молоком, прижимая к высокой груди, и укачивала на руках, шепча над ним молитвы, и просила для него у Бога здоровья и счастливой жизни.

За ворохом формальностей отвернётся от неё государство, за которое сложил голову её ребёнок. Откажет ей в крохотной пенсии за потерю единственного кормильца. И ведь действительно, не хватает же, как ни крути, ещё одного существенного документа, где было бы четко прописано, где, с кем, в какой могиле лежит пропавший без вести солдат. Как-никак, но никто не подтверждает факт его гибели. Всё давно подшито и пронумеровано. Приносим Вам наши извинения.

* * *

Наконец все приготовления были закончены, и колонны заключённых, шеренга за шеренгой, стали покидать территорию лагеря. Обычные приемы, знакомые правила обращения с людьми. Рвались, подскакивая на натянутых поводках, немецкие овчарки, слышались охрипшие окрики конвоиров, озабоченных наведением порядка.

Опять Семён видел перед собой раскачивающиеся бритые затылки. Раз, два. Шаг, другой. Все в ногу. Не стонать, не заплетаться, не падать. Один удар прикладом, другой. Укол штыком. Надоело. Вот и выстрел подоспел. Очередное безымянное тело покатилось в придорожную канаву. Другие вперёд. Не оглядываться. Не задавать вопросов. – Ordnung muss sein /Порядок должен быть/.

В этот день небесный смотритель щедро открыл свои резервуары, и на землю посыпался мелкий и нудный осенний дождь и принялся поливать грешную землю, которая незамедлительно превратилась в нежную, податливую кашу. Зачавкали, разъезжаясь по грязи, ноги. Килограммами налипла на разбитые ботинки жирная украинская глина. А вот и железнодорожная станция, вернее, забытый и заброшенный за ненадобностью полустанок в степи с одной путевой колеёй, на которой вытянулись товарные вагоны и открытые платформы во главе с пыхтящим паровозом. Значит, правда. Куда-то отправляют. Рядом пристроилось просторное немецкое воинское кладбище с ровными рядами однообразных холмиков с такими же стандартными деревянными крестами и табличками с именами и званиями погибших.

«Ага, значит вам тоже досталось», – злорадно подумал Семён.

Без промедления началась погрузка. Кому повезло, тот залезал в крытые вагоны, других загоняли на платформы с высокими обрешеченными бортами под дождь и пронизывающий ветер. Семён разглядел, как их комендант Деген в черном кожаном плаще с поднятым воротником стоял у кабины паровоза и, энергично размахивая руками, о чем-то оживлённо разговаривал с незнакомым офицером. Причина для возмущения у штандартенфюрера была. Вместо заявленных пятнадцати вагонов подогнали только десять, в которые теперь охране с трудом нужно был упаковать всех людей. Веденину «повезло» – он оказался в вагоне с прохудившейся местами крышей, которая тем не менее давала укрытие от дождя, который из мелкого превратился почти в ливень и не думал останавливаться. Заключенных набилось так много, что думать о том, чтобы присесть или лечь, даже не приходилось. Все стояли, упираясь друг в друга спинами, грудью, руками, словно запрессованные в жестяную банку с оливковым маслом сардины. Маленькое окошко, перетянутое колючей проволокой, да дырки над головой позволяли ориентироваться, какое сейчас время суток, и хоть как-то дышать.

Поезд дернулся. Захрустели ребра людей. Лбы ударили в затылки впереди стоящих. Состав постепенно набрал ход и помчался, подпрыгивая на раздёрганных стыках. В такт ему шатались и прыгали люди. Раздавались то стоны, то крики заключённых. Воздух начал устойчиво наполняться смешанным с потом запахом людских испражнений, становясь всё более спёртым и невыносимым. Сколько прошло времени, Веденин сказать не мог. Через бойницу окошка и прохудившуюся крышу он только видел, как через раздвинувшиеся тучи проглянуло чернеющее небо и засветили первые звезды. Он выбрал одну из них, самую крупную, и теперь неотрывно следил за её движением. Всё лучше, чем безнадёжно таращиться в колышущуюся спину соседа. Сколько прошло времени: два, пять, шесть часов, сказать было невозможно. Кому повезло, тому удалось задремать или даже заснуть на ногах, как это делают слоны. Риска упасть на пол никакого не было. О том, как приходилось тем, кто ехал на открытых платформах, даже думать не хотелось. Но больше всего Семён боялся выронить и потерять свою ржавую подкову, которую вынес из лагеря и держал у себя за пазухой. Этот кусок кованого железа теперь стал очень важен для него, как некая опорная точка, которая помогла ему изменить себя. Он убил убийцу, это правда, но сохранил человеческое достоинство. Теперь это был его талисман.

Замелькавшие по потолку вагона световые блики фонарей подсказали, что поезд прибывает к месту конечного назначения. Подгоняемые злобными криками и пинками охраны, заключенные выгружались быстро, вынося своими телами мертвых и потерявших сознание.

Только утром Веденин смог рассмотреть, куда их пригнали. Это был по всем признакам концентрационный лагерь, но и не совсем. По крайней мере официально он назывался «временный сборный пункт». Всё те же сторожевые вышки, пулемёты, бараки и колючая проволока, но появились и нововведения, главным из которых оказалось двухэтажное здание лазарета, где у санитаров-поляков можно было получить коричневые таблетки с акрихином, которые предназначались от всех болезней: от дизентерии до туберкулёза.

Здесь же Веденин впервые познакомился с таким явлением, как «хифи». Немцы, любители всяческих сокращений, так назвали своих помощников по полицейским обязанностям, взяв за основу слово «Hilfsbeamte». Кто они были по национальности: украинцы, русские, калмыки, значения не имело. Главное, что эти назначенцы пользовались самым большим доверием немцев, так как получили право ношения винтовок и были одеты в старую немецкую форму без знаков различия, но с белой нарукавной повязкой с надписью “Schutzman” /Охранник/. О характере этих так называемых людей Семён смог узнать на следующий день, когда вознамерился сходить к вырытой у забора большой и глубокой яме, выполнявшей роль туалета на открытом воздухе для заключенных. Подходя к отхожему месту, он увидел, как несколько дюжих «хифис», матерясь и ругаясь, охаживают коваными сапогами двух заключенных. В живот, под ребра, по позвоночнику и обязательно по голове и лицу, чтобы всё, и лоб, и нос, и зубы, превратилось в одно сплошное кровавое месиво. «Хрясь, хрясь, хрясь» – один за другим падали литые удары. Чувствовалась высокая выучка профессиональных карателей и убийц, вышколенных на гестаповских допросах и показательных расстрелах.

– Вот вам, суки, вот. Бежать задумали, сволочи? От нас не уйдешь. Мы ещё и семьи ваши достанем, краснопёрые, – с харканьем вырывалась площадная брань из остервенелых, продубленных самогоном глоток. Закончив свою «работу», «хифис» ещё раз для острастки ударили прикладами по черепам убитых ими красноармейцев и сбросили их тела в зловонную, заполненную нечистотами яму. Что ж, отрабатывать хозяйский хлеб и уничтожать собственный народ они уже научились.

Как всегда некстати, лагерные динамики прокашлялись, и, к удивлению Веденина, резкий металлический голос стал выкрикивать его фамилию, призывая Семёна подойди к зданию комендатуры, единственному приличному каменному сооружению, свежевыкрашенному в коричневый цвет, распознать которое не составляло труда благодаря длинной вывеске на фронтоне с надписью готическими буквами “Kommandatur”.

«Что им от меня нужно? Почему они запомнили мою фамилию?» – в груди возникло тревожное ощущение грозящей опасности. Да уж лучше так, чем блуждать вокруг этой ужасной ямы, на дне которой упокоились незнакомые ему, но близкие по переносимым совместным мукам узники.

У входа в здание Семёна ждал немецкий охранник, который, ни о чем не расспрашивая, провёл его по извилистому коридору со многими поворотами и, остановившись у двери с номером 1, постучал в неё.

– Herrein /Входите/, – откликнулся чей-то хорошо поставленный голос.

Войдя в кабинет, Веденин после полутемного коридора прищурился от дневного света, заливавшего небольшое помещение кабинета.

– У Вас болят глаза, Вам нехорошо? – участливо спросил его по-русски человек, на котором была обычная форма германской армии.

– Нет, нет, всё хорошо, – ответил Семён и для убедительности отрицательно мотнул головой. Ещё чего не хватало. Признайся в том, что что-то болит, в момент отправят в холерный барак. А там с концами. Ещё никто не вышел из него после проведённого курса лечения.

– Да Вы садитесь, стул рядом, – офицер сам, опережая Веденина, взялся двумя руками за спинку стула и пододвинул его поближе к столу.

«Странный немец, очень странный. Впервые такого встречаю. Зачем он меня вызвал? Почему так вежливо говорит, ведь я же обыкновенный военнопленный, каких тысячи и тысячи? Уж больно мягко стелет, значит жестко будет спать, – Семён исподлобья осторожно осмотрел стоящего перед ним человека небольшого роста, с аккуратно подстриженными волосами, на вид не больше тридцати пяти, но с очень спокойными и внимательными глазами. – С таким ухо надо держать востро».

– Вы правы, я Вас вызвал не случайно, – словно читая мысли Веденина, произнёс офицер. – Буду с Вами откровенным и рассчитываю на Вашу взаимность. Так вот, я офицер германской армии в звании оберлейтенанта. Моя фамилия… э-э-э… хотя это не важно. Зовите меня Максимом Максимовичем. Уверен, для Вас так будет удобней. Вас зовут, как я понимаю, Ведениным Семёном Ефимовичем. – Офицер открыл тоненькую серую папку и сверился с со своими записями. – Вы служили в Н-ском полку. Попали в плен на подступах к Херсону. Я правильно излагаю?

– Именно так, – ответил Веденин, напряжённо пытаясь разгадать замысел немца. – Я это всё изложил на первом допросе, когда оказался в плену.

– Хорошо. Я всего лишь уточняю, – понимающе улыбнулся оберлейтенант. – Не беспокойтесь. Уточните Ваше звание и чем конкретно занимались в Красной Армии.

– Я рядовой. Окончил пулемётные курсы, но в основном привлекался к перевозке денег для армейских частей, так сказать военный инкассатор. В действующей армии пробыл два месяца. Когда мы с моим напарником Василием направлялись на мотоцикле в соседнюю часть, попали под обстрел. Меня оглушило, а Василий погиб. Так я оказался в плену.

– Понятно, – офицер быстро взглянул на Веденина и неожиданно произнёс. – Вы, наверно, голодны? Угощайтесь. Без стеснений. – С этими словами он сдёрнул белую салфетку с большого блюда, которое стояло посередине стола. Такого роскошного изобилия Семён и представить себе не мог, а от внушительной горки бутербродов с ветчиной, колбасой и салата из крупно нарезанных помидоров глаза отвести было невозможно. – Берите, ну же, – поощрительно улыбаясь, настаивал оберлейтенант.

– Спасибо, Максим Максимович. Я сыт.

Немецкий офицер громко в голос расхохотался, взял один бутерброд и почти насильно втолкнул его в руку Семёна.

– Кушай, кушай. Здоровее будешь. Значит, говоришь, два месяца воевал. Немного.

– Не воевал, а был в прифронтовой полосе, – промямлил Веденин, запихивая колбасу и хлеб в рот.

– Ладно. Это частности. А лет сколько тебе будет? Двадцать пять-двадцать шесть? Я уж тебя на «ты» называть буду, извини.

– Двадцать один.

– Всего-то. Совсем неплохо. Значит, всё впереди. Не так ли?

Веденин молчал, скрытно вытирая о штаны замаслившиеся от куска колбасы пальцы.

– Понравилось? Ну вот. Бери ещё. Потом вспоминать меня будешь.

Веденин молча, пряча глаза, словно он совершает бесчестный поступок, подошёл к столу и взял ещё бутерброд.

– А родители у тебя есть? Мать, отец? – не унимался немец.

– Мать одна. Отец умер.

– Кто они?

– Обычные люди. Отец был главным механиком на мукомольной фабрике, мать работала до войны воспитательницей в детском доме.

«Что он всё копает и копает? – в душе Семёна росло беспокойство. – Выпытывает. Даже в семью залез. Почему не спрашивает о командире полка, фамилиях и званиях его командиров, а вот об отце и матери наперво знать хочет? Действительно странный немец».

– А ты не удивляйся, – проговорил офицер. – Я хочу всё о тебе знать, может быть, мы долго общаться будем. Может быть, даже подружимся. А?

«Вот те на. Он что, залез в мою черепную коробку? Не успею подумать, а он уже догадался. Не хочу я этой игры в кошки-мышки. Пусть выкладывает то, что задумал, немчура проклятая». – Семён набрался решимости и стараясь, чтобы голос был твёрдым, задал вопрос.

– Вы-то что от меня хотите, Максим Максимович?

Оберлейтенант прекратил мерить комнату шагами и остановился прямо перед лицом Веденина, задрав вверх голову. Как-никак, но военнопленный красноармеец был на голову выше его. Он стоял так близко, что Семён явственно различил тонкий запах дорогих мужских духов, исходивший от его чисто выбритых щёк.

– Люблю прямых людей, – с расстановкой, чуть растягивая слова, проговорил немец. Его глаза впились в зрачки Веденина, будто он вознамерился забраться в самые дальние уголки подсознания Семёна и выведать там некую тайну. – Хорошо. Я отвечу тебе так же, не лукавя. Ты должен, а вернее я так хочу, чтобы ты послужил мне и делу великой Германии. Ты молод, здоров. Спортом занимался? Боксом, говоришь? Тем лучше. Мы наблюдали за тобой. Держишься особняком, ни с кем не дружишь. Внутренний распорядок не нарушаешь. Чем не кандидат для нашей школы?

– Какой школы? – не сдержался Семён, прерывая монолог оберлейтенанта.

Немецкий офицер отошёл от Веденина, развернулся и опять вперил свой немигающий взгляд в глаза пленного.

– Той, где людей учат. Разведшколы. Разве не любопытно?

– Я всего лишь простой солдат, а в таких делах ничего не смыслю.

– Не страшно. Научим, – продолжал убеждать оберлейтенант. – Ты же молодой человек, а значит романтик. Учти, что разведка – это самая романтическая профессия на свете. Много приключений и немного риска. Ты же ведь любишь риск, коль на войну пошёл.

– А что же я должен буду делать? – поникшим голосом промолвил Семён. Теперь он уже разобрался в том, что перед ним стоял офицер германской военной разведки, наверное, Абвера, службы, где готовили матёрых диверсантов и забрасывали в советский тыл. Не о ней ли им рассказывали и предупреждали в полку на одной политинформации незадолго перед войной? И теперь он воочию столкнулся с одним из её офицеров.

– Вот это хороший вопрос, – усмехнулся немецкий разведчик. – Вначале учеба. Научишься, как вести себя, как разговаривать с людьми. Немного постреляешь, немного повзрываешь, попрыгаешь с парашютом, рацию доверим. Одним словом, научим всему. Поверь, серьёзным человеком станешь.

– А потом? Что потом буду делать? – Семёну совсем стало грустно. Он понимал, что черная воронка предательства затягивает его.

– Торопишься, Веденин, торопишься, – в голосе абверовца появились нотки недовольства. – Но я отвечу. Потом попадешь к своим. Походишь, побродишь, посидишь, поглядишь, с людьми поговоришь и вернешься к нам. Для начала всё, устраивает?

– А потом Вы отпустите меня домой? – решил сыграть в простачка Семён.

Немец усмехнулся. Одно и тоже. Почти все новобранцы хитрят, прикидываются непонимающими, о чём с ними говорят. Не хотят признаваться сами себе в том, что первый шаг – он же и последний. Возврата не будет. Всё перевернётся в жизни начинающего агента. Свои станут чужими и наоборот. Будут взрывать мосты, выведывать секреты, убивать, наконец. Коготок увяз, всей птичке конец.

– И дома побываешь. А если захочешь, то через неделю ты и мать свою увидишь. Ты же из Старобельска, как видно из твоих документов? А этот город теперь наш, проблем не будет. Ну как?

Семён стоял в нерешительности, переминаясь с ноги на ногу. Что ответить этому настырному германскому разведчику, он не знал. Кто он такой, Семён Веденин, бывший рядовой Красной Армии, заброшенный злым роком за колючую проволоку концентрационного лагеря, где его жизнь ценится дешевле миски с костями для немецкой овчарки. Где каждый, имеющий в руках деревянную палку, кнут или винтовку, может, не задумываясь, убить его, как последнюю никчемную тварь. Где он существует без всяких прав, документов, забытый в своём полку, да есть ли ещё этот полк или сгинул, сметённый артиллерийским огнём и раздавленный стальным брюхом немецких танков? Не живет, а прозябает, забыв о том, какой на дворе месяц и день недели. Времени больше нет, а существует только один час – пополудни, когда звенящий кусок рельса сзывает на приём «пищи», от которой отворачивают нос даже барачные крысы, а по-настоящему обедают и ужинают и наслаждаются жизнью только лагерные вши и огненно-красные клопы. Нет ни друзей, ни товарищей, ни имён и фамилий. Нет даже людей, а только порядковые номера, пришитые на лагерную робу, и клички. Что хорошего он может ждать от этого мира, когда вокруг видишь одни горящие голодные глаза, в которых светится зависть от того, что ты ещё жив? А мать? Осталась только одна надежда, что она успела эвакуироваться до прихода немцев и спастись от их экзекуций.

А сейчас перед ним три дороги, как перед былинными героями русских сказок, которые ему в детстве читала бесконечно любимая, тихая его бабушка, а он слушал их и наслушаться не мог. Согласиться и на веки вечные стать предателем и преступником для своих. Отказаться и обречь себя на неминуемую скорую погибель. Пойти на вербовку, дождаться момента и убежать, и запрятаться так далеко, где его никто не найдёт, и всё равно превратиться в глазах своих во врага и стать чужим для чужих. Сломаться и пойти в немецкие агенты, значит утратить что-то важное, что ещё поддерживает тебя в этой жизни, что заложено самой природой, твоими предками, которые поколения за поколениями воевали и умирали за эту землю. Не так сложно быть героем, когда все вместе, среди своих, с оружием в руках.

А что сказать о том, кто оказался в руках врага, стал подневольным, когда силы к сопротивлению исчезают вместе куском жмыха, которого почти нет, и глотком воды, которой на всех не хватает? Как остаться самим собой, когда рядом никого нет, так как окружен уже не людьми, а призраками, надломленными и замордованными жестокосердной охраной, готовыми продать ближнего за кружку чечевичной похлёбки? Как быть тогда? Как он должен поступить? Где же выход?

Пауза явно затянулась. Веденина мутило то ли от разговора, то ли от вида аппетитных и злосчастных бутербродов. Лицо и даже шея его побледнели и стали белее дневного света, растекавшегося по всему кабинету через оконный проём.

– Ну так как же, Семён? – голос сотрудника Абвера звучал вкрадчиво, как бы подталкивая несчастного парня к утвердительному ответу. – Согласен, как я догадываюсь?

Веденин отрицательно замотал головой.

– Не могу, – сдавленным голосом произнёс он.

– Что так? – вопросительно поинтересовался немецкий оберлейтенант, как будто даже не удивившись отказу Семёна. – А я думал, что мы столкуемся. Жаль. Значит, предпочитаешь до конца дней своих глотать парашу и спать рядом с парашей. Значит, тебе не нужно возвращения в нормальную жизнь, не хочешь быть с такими же как ты молодыми людьми, не хочешь быть сильным и здоровым? Спать и есть, как человек, смеяться, любить девушек и радоваться жизни? Тебе этого ничего не надо? Хорошо. Тогда ответь, зачем я теряю столько времени, стараясь убедить такого упрямого идиота, как ты? Думаешь, мне это надо? Поверь, что значительно меньше, чем тебе. Мне легче лёгкого прекратить этот пустой разговор и отдать тебя в руки гестапо. Небось слышал о царящих там порядках. Уверяю, что тебя ни о чем спрашивать не будут, колбасу не выложат на стол, а для начала сломают пару рёбер. Вот тогда сам обо всём запоёшь. Кстати, зачем так далеко ходить и утомлять достойных коллег каким-то несговорчивым рядовым-первогодком? Погоди, рядом же есть замечательный вариант. Наверняка, ты насмотрелся, как лагерные «хифис» каблуками вытанцовывают вашего казачка на грудной клетке зэков, – щеки абверовца покраснели, а в глазах замелькали злые огоньки. – Может, хочешь попробовать?

Пойми, я тебя запугивать не хочу, но ты не у себя в Старобельске, а я не у себя в Майнце. Сейчас Война. Такова суровая реальность.

– Я присягу давал, – окрепшим голосом ответил Веденин.

«Теперь всё понятно с этим оберлейтенантом. От такого пощады не будет. Но всё же, как хорошо он говорит по-русски. Неужели он бывший наш, или долго жил в России?» – От этой мысли Семён почувствовал себя скверно, точно так же, как тогда, когда понял, что сосед-обозник вызвался быть палачом.

– Так-так. Присяга. Верность воинскому долгу. Не жаль ни себя, ни мать. Похвально. Выходит, ты у нас настоящий солдат. Герой-одиночка, – немецкий офицер говорил спокойно, иронично, без тени раздражения в голосе. – А может, ты человек идейный, член партии, или в твоём полку особист так тебя обработал, что ты до сих пор его боишься? Может быть, и на своих писал ему «шкурки» и был доносчиком? Признайся. Легче будет. Говори, говори, не стесняйся. Мы здесь одни. Кто узнает?

– Нет, я не большевик и не «стукач». Просто не могу. Вот Вы бы как поступили, если бы оказались в наших руках?

– О, да ты, я вижу, забавный парень, – рассмеялся оберлейтенант, удивившись смелости русского военнопленного. Такого и в таком положении нечасто встретишь. – Ладно. Отвечу тебе. У вас я был, но не в том качестве, в каком ты бы хотел. А на большевиков не надейся. Конец им пришёл. Может, ты не знаешь, что Киев с недавнего времени наш? Весь юг России почти уже у нас. Москва вот-вот падёт. Петербург, то бишь Ленинград, полностью окружен и будет взят вслед за Москвой. Так что выбирай, Веденин, на чьей стороне ты окажешься. Победителей или побежденных, о которых все вскоре забудут. Разделишь ли ты славу непобедимой Германии или исчезнешь, не оставив после себя ни имени, ни следа?

– Не могу, ничего сейчас сказать не могу, – как заведенный повторял Семён, чувствуя, что если этот разговор продлится ещё немного, то он потеряет сознание от голода и от переживаний.

– Сейчас? Значит, сейчас нет? – хмыкнул оберлейтенант и обошёл вокруг державшегося из последних сил Семёна. – Пусть так. Слово хорошее, а главное, не последнее, значит, разговор с тобой будет продолжен.

Немецкий разведчик с любопытством ещё раз всмотрелся в Веденина:

А что, парень неплох. Держится молодцом. В подобной ситуации не всякий так себя поведёт. Явно нерядовой военнопленный-доходяга. В этом есть стержень. Жаль такого губить и отдавать в лапы костоломам из зондеркоманды. Из него вышел бы толк. Пожалуй, разумнее подождать. Тюрьма да нужда любого переиначат. И этот поумнеет. Пусть едет с другими во Францию, там его перевоспитают и приспособят для какой-либо пользы. Варианты есть: внутрилагерный осведомитель для начала. А если проявит себя, то, глядишь, местное подразделение Абвера или, на худой конец, гестапо им займутся. Война по всем прикидкам затягивается, а информаторы, провокаторы и диверсанты нужны во все времена. Так что, видимо, отписаться о беседе в штаб-квартиру адмирала Канариса в Берлин придётся.

Как всякий хороший профессионал, оберлейтенант со странным русским прозвищем Максим Максимович был рационален. Ему ли было не знать, что вербовка – это всегда психологический поединок на словах и без слов. Разведка – дело неспешное, и потому каждый подвернувшийся камешек может пригодиться для сложной конструкции под названием «агентурная работа в тылу противника». Логичнее подождать. Пусть пока что этот упрямец помыкается по лагерям, наломается на строительных работах во Франции. Любой плод, как говорится, вначале созреть должен, прежде чем подавать его на стол. Человеческий «материал» – предмет одушевленный. После заброски в тыл пятьдесят из ста сразу разбегутся, потом их поймают, и они будут мутить голову русской контрразведке. Сорок безрассудных и глупых попытаются что-то сделать и тоже попадутся, и отвлекут внимание противника, а вот последние десять, наиболее хитрых и осмотрительных, не торопясь выполнят свои задачи. Так что для каждого сверчка свой шесток имеется.

«А вообще эти русские – необычные люди, – продолжал размышлять офицер Абвера. – Вот если бы этот разговор состоялся во Франции, Бельгии или в Польше, забот бы не было. Стопроцентное согласие, а эти нет. Живут в каком-то другом мировосприятии. Взять хотя бы сегодняшний день. Из десяти отобранных для беседы русских солдат только один дал согласие стать «помощником» и выбрал себе агентурный псевдоним. Да и то ещё неизвестно, понял ли он, о чём идет речь. У каждого из этих русских свой бог в душе, которому и молятся, и потому жди от них невозможного. Спиной лучше не поворачиваться. Тысячи согласятся на сотрудничество с нами, а сотни тысяч откажутся и будут упираться до последнего, сражаться и умирать непонятно за какие идеалы. Не за коммунизм, а за что-то своё, глубоко личное, непоколебимое, который каждый носит в своей душе, прячет от других и бережёт пуще зеницы ока. И конечно, их великое терпение, невообразимое для «цивилизованного» человека умение стойко переносить нужду, тяготы и, что безусловно важнее всего, терпеть войну. Но вот если завербуешь такого, одного из тысячи, который осмысленно, по своим внутренним убеждениям пойдёт на вербовку, то жди от него вещей необыкновенных. Такой будет рвать своих в клочья, без удержу и остановки, пуще дикого лесного зверя. Всё зальет кровью вокруг себя, сам с головы до ног измажется и всё ещё не насытится. Такому подавай всё новые и новые жертвы, ибо не потушить ему испепеляющий его самого изнутри костер, который сам же и разжёг. Такое пламя не залить ни водкой, ни золотом, потому как этот зверь знает, что такое адовы муки грехопадения, которое ни другие, ни он сам себе никогда не простит. Чувствует, как проклинают его собственные предки, догадывается, что не будет ему места ни на земле, ни на небе. Такого в Европе не ведают».

Чтобы отогнать от себя эти мысли, так некстати пришедшие ему в голову, от которых стало как-то неспокойно, неуютно на душе, оберлейтенант подошел к угловому шкафчику и достал из него бутылку вина с высоким распечатанным горлышком. Налил один стакан и подтолкнул его к Веденину.

– Пей, солдат. Через день вашу партию отправляют во Францию. Глаз мы с тебя не спустим. Так что прощаться не будем. Да, вот что, забери бутерброды, сколько захочешь. Своих в бараке угостишь.

Веденин, не произнеся ни слова, подошел к столу и залпом, не прерываясь, вылил в себя вкусное, чуть сладковатое вино. Может быть, тоже из Франции? Потом повернулся и направился к двери.

– Подожди, – окликнул его немецкий офицер. – А колбаса, хлеб? Никого угостить не хочешь?

– Не могу взять, – Семён опустил голову. – Свои сочтут, что продался.

Оберлейтенант помолчал минуту:

– Умный. Сообразительный. Сам знаешь, среди вас хватает идеалистов. Такие не простят. До утра не доживёшь. А теперь иди и помни наш разговор.

Выйдя из здания комендатуры, Веденин не спеша побрел по территории лагеря в сторону своего барака. Он глубоко дышал всей грудью, стараясь вбирать в себя как можно больше воздуха. Как хорошо и свежо снаружи. И кажется, что пахнет водорослями и морем. Может быть, этот сборный пункт действительно находится недалеко от Одессы. Вот бы хоть краем глаза увидеть море, полюбоваться этой свободной могучей стихией. Как прекрасно это заваленное дождевыми тучами небо. Пусть оно будет всегда: ясное или хмурое, дождливое или снежное. Всё равно, потому что оно восхитительно правдивое, не то что жестокий мир людей.

Дойдя до своего места в бараке, Семён лёг ничком на нары, разыскал свою подкову и крепко сжал её пальцами, и так и лежал до самого утра, не то спал, не то бредил.

* * *

Морская волна, вздыбившись, приподняла на своей горбине и опустила железную посудину, которая, ухнув вниз, заскрежетала всеми своими стальными листами, выдавливая из рангоута разболтанные заклёпки. Это был сухогруз, который только что по узкому фарватеру удачно миновал утыканные минами Дарданеллы и теперь торопился выскочить на просторы Средиземного моря, подальше от затаившихся враждебных берегов. Когда-то это судно благополучно таскало по морям и океанам руду, уголь, чугунные чушки и даже зерно. Теперь же оно было приспособлено для перевозки тысяч заключённых, разместившихся на деревянных настилах глубоко в его бездонном чреве. Война внесла коррективы в представление о наиболее выигрышных отраслях мирового хозяйства. Отныне доходным и малозатратным делом стало использование дармового труда жителей оккупированных территорий и миллионов военнопленных, захваченных победоносной Германией на полях сражений в Европе и Северной Африке.

Нос вверх, корма вниз, завалиться на правый борт, а потом на левый. Оказалось, что Семён Веденин плохо переносил качку. Морская болезнь одолевала его. Желудок не справлялся со следовавшими один за другим рвотными позывами и скручивал в клубок свои стенки. Горло дергалось, выворачивая скулы, но выплёвывать больше было нечего. Остатки конской баланды с черствым хлебом из отрубей давно упокоились на дне параши или были размазаны по деревянным щитам, прикрывавшими железные борта трюма корабля.

Оказалось, что купаться и валяться на песчаном пляже, нежась в лучах заходящего солнца, совсем другое, нежели чем ходить по бескрайним водным просторам на судах. Этого Семён не знал. Он мало что успел сделать и увидеть в своей довоенной жизни. Только в юношеских мечтах и из рассказов побывавших на море счастливцев представлял себе, какое оно лазурное и переливчатое. Как растут на широких, мощёных тёсаным камнем набережных приморских городов пальмы и кипарисы, прогуливаются и смеются перманентно счастливые люди, поголовно одетые в белые брюки и светлые маркизетовые платья. Всюду царит разлитая в пряном воздухе беззаботность и радость вечного праздника, который немыслим без хлопочущих над своими мангалами кавказцев-шашлычников, размахивающих картонными половинками над покрывшимися седой патиной углями. На шампурах шкворчат, роняя капли жирного сока, аппетитные куски баранины и свинины, перемежеванные кружками крупно нарезанных баклажанов, маринованного лука и целыми запечёнными помидорами. А над всем этим великолепием витает вино-ткемалевое благовоние, сотканное из сиюминутных знакомств и доступной любви. Лето, Юг, Музыка, Отдых.

Сбылась мечта Семёна Веденина. Он наконец увидел Черное море, пробегая, пригнув голову, по причалу в толпе одетых в однообразные арестантские робы заключённых, подгоняемых нервными и всегда чем-то недовольными конвоирами и их рыкающими, рвущимися с поводков помощниками. Очередной этап из русских военнопленных, предназначенных для отправки во Францию, грузился в трюм старого, видавшего виды металлического корыта.

Чем дальше от войны, тем мягче людские нравы. И вот уже цвет обеденной баланды посветлел, и в ней заплавали не только картофельные очистки, но и мелкие кости, обросшие хрящом и остатками мяса. Разнообразие появилось и в вечернем меню, теперь включавшем в себя не только эрзац-чай из веток, но и увеличенное количество заплесневелых сухарей и даже обрезки ливерной колбасы. Особой удачей считалось найти в гулких закоулках бывшего зерновоза горсть залежавшейся пшеницы, которую можно было отшелушить от чешуи и остья, распарить в горячем чае и потом долго с наслаждением пережёвывать.

Чтобы узники внизу не задохнулись, как-никак ценная рабочая сила, охрана держала огромные люки, через которые в лучшие времена засыпалась руда или уголь, полуоткрытыми, и тогда ночами можно было видеть вечные звезды и любоваться их призрачным мерцанием, но бывало и хуже, когда дождь или штормовой ветер забрасывал через них мириады брызг, что на местном жаргоне называлось «принять водные процедуры». Выдавались и особенные часы, которые ценились арестантами превыше всего. Ночами с периодичностью раз в три дня охрана партиями поднимала наверх из трюма заключённых на палубу, обнесенную высоким забором из стальной сетки и непременной колючей проволокой, символом тюрьмы, нужды и бесправия для всех времён и народов. Тогда весь корабль, как рождественская ёлка, освещался мощными потоками света, а охрана со своими автоматами выходила на капитанский мостик. Видимо, в этих водах немцы чувствовали себя спокойно и уверенно, коль позволяли себе такую роскошь, как устраивать иллюминацию на корабле, не опасаясь британских надводных и подводных рейдеров. Наступали мгновения блаженства.

В воздухе витало ощущение долгожданной и близкой свободы. Она там, рядом, за бортом этого железного утюга, стоит только раздвинуть сплетение стальных колец, и головой вниз, где волны примут тебя, скроют от тревожного воя сирены и хаотичной пальбы в никуда. А там как повезёт. Десять не смогут, но один обязательно, вопреки всему, на последнем издыхании, но доплывёт до спасительного острова, отлежится на его влажном каменистом берегу, наберётся сил и выживет, чтобы когда-нибудь поведать миру, как искусно одни, тоже вроде бы люди, могут истреблять других, таких же, на них похожих, разве что говорящих на ином языке, но тоже людей.

Пребывание на этом корабле обречённых странным образом изменило Семёна Веденина. Ему стало ясно, что он не имеет права отказываться от жизни, замыкаться в себе и безвольно ожидать приближающегося конца. Он сумел выжить в условиях концентрационного лагеря, привыкнуть к сжигающему изнутри чувству хронического голода, справиться с болезнью и лишениями, а главное, найти в себе остатки мужества и не сломаться на допросе у немецкого разведчика. В нём ещё сохранилось понимание, что такое добро.

Он дважды привел свой личный приговор в исполнение, наказав предателей и отступников. Выходит, он знает, на чьей стороне справедливость, а это значит, что он был и остается бойцом Красной Армии и никто ему не отдавал приказа об отступлении. Видимо, провидение не напрасно сберегло его и вернуло ему осознание, что он человек, а не бессмысленная тень, скрытая за лагерным номером. А раз так, он обязан вновь стать личностью, вернуть силу духа и ещё раз поверить людям. Ведь остались же среди них те, кто не позволил себе согнуться, а затаился, выжидая, когда настанет долгожданный случай, чтобы нанести ответный удар.

Сухогруз миновал благодатное теплое Средиземноморье и занырял, то падая, то взлетая, на холодном водном междугорье Северной Атлантики. Верхние погрузочные люки были задраены, не потому что охрана сильно озаботилась тем, чтобы уберечь своих подопечных от невзгод непогоды, а скорее оттого, что капитан корабля распорядился принять все меры, чтобы его старая посудина не нахлебалась забортной воды. В трюме коптили керосиновые лампы, съедая остатки кислорода и освещая длинные ряды лежавших, плотно прижавшихся друг к другу людей.

Бывалые моряки, которые несомненно были в среде тюремного контингента, давно уже догадались, что судно оказалось во власти вздорного Северного моря – места обитания всевозможных бешеных штормов и ураганов северных широт.

Вынужденное «путешествие» приближалось к концу.

Вот и Нормандия. Край древних вольных мореходов и воинов, превращенный с конца 41-го года в одну огромную стройку. Несомненно, разгром вермахта под Москвой отрезвляюще встряхнул Верховное командование Германии. Теперь уже не до блицкрига и залихватской похвальбы Германа Геринга, уверявшего весь мир, что только одними силами «Люфтваффе» он сломит Великобританию и принудит её к унизительной капитуляции. Не случилось. Просчитались, в который раз.

И поэтому Гитлер принял по сути оборонительное решение – огородить захваченную им континентальную Европу от будущего англо-саксонского вторжения с северо-западной стороны, через узкий Ла-Манш, а заодно и с флангов. Родился грандиозный план по созданию циклопического защитного сооружения, равного Великой китайской стене, только на сей раз в другой части света, от хладных утёсов Норвегии до апельсиновой Испании.

Сложнейшая инженерная идея, в которой было больше самоуспокаивающей амбиции, чем здравого смысла. Так или иначе, но тысячи немецких специалистов и десятки, если не сотни тысяч подневольных рабочих со всей Европы под руководством талантливого конструктора и великолепного организатора Фрица Тодта принялись за дело. Всё бы ничего, но масштабы стройки превзошли все ожидания.

Германия в очередной раз споткнулась о хорошо ей знакомые исторические грабли, переоценив свои возможности. Тогда спасти положение вызвались вездесущие подразделения гестапо и СС. Им ли не знать, как можно быстро превратить человека во вьючное животное? И потянулись с Востока на Запад поезда и караваны судов, набитые дармовой рабочей силой, набранной из числа миллионов советских военнопленных. Никто их ни о чём не спрашивал. Никто не заглядывал в подписанные всеми сторонами международные конвенции о правах человека.

Двадцатый век окончательно и, похоже, навсегда развеял по ветру последние страницы многотомных сочинений юристов-международников, превратив их в смешные доказательства тщетности усилий поколений дипломатов и политиков. Отныне и во веки веков лишь право сильного будет утверждать свои законы, а неудачник, доверчивый простофиля, пусть плачет и клянёт свою злосчастную судьбу. В капле воды больше правды, чем во всей мировой юриспруденции.

Прихотливая цепочка непредсказуемых событий подхватила никому не известного простого солдата Семёна Веденина, разыскав его на полях сражений далёкой Украины, и выбросила на угрюмые скалистые берега Нормандии. Знал ли он со школы, что существует такая страна, как Франция? Несомненно, знал, но почти наверняка не представлял себе, что у неё есть такая провинция, как Нормандия, омываемая стылыми водами северной Атлантики, где ему придётся из года в год под понукания надсмотрщиков гнуть и гнуть свою хребтину под непосильным ярмом закованного в цепи узника.

Ухватившись окоченевшими на январском морозце руками за обледеневший конец неподъемного бревна из мясистого тикового дерева, Семён тщетно пытался сдвинуть его с места. Бревно напрочь вмёрзло в землю и не поддавалось.

– Ну что, байбак, корячишься или работать не хочешь? – над ним стоял, ухмыляясь, здоровый детина в черной форме внутрилагерного охранника, одетый в добротный теплый полушубок, перетянутый кожаным поясом и с поднятым воротником. Увесистая деревянная дубинка плясала у него в руке, описывая полуобороты у самого носа Веденина. – Ну-ну, выпрямись, когда с тобой старший разговаривает. Что, не узнаёшь? А я тебя так сразу признал. Веденин, не так ли? – Надсмотрщик по-хозяйски поставил ногу на неподатливое бревно и теперь не торопясь, с презрительной гримасой осматривал заключённого.

– Ты ведь старобельский? – Семён молча кивнул головой. Теперь и он, всмотревшись в одутловатое разъевшееся лицо охранника, мог сказать себе, что раньше определённо где-то видел этого человека, особенно эту самодовольную ухмылку на толстых губах.

– Да ты, паря, не пялься, – не унимался навязчивый собеседник, – видать, с голодухи память у тебя на раз отшибло. Влас я. Тоже из Старобельска. До войны видались. Зараз мне с тобой лясы точить не с руки, а вечером в твой барак загляну. Потолкуем.

Не дожидаясь ответа, Влас повернулся и вразвалку пошёл в направлении группы заключённых, ковырявших ломами груду смёрзшегося щебня. Пройдя несколько шагов, охранник оглянулся и прикрикнул:

– А ты не стой чурбаном! Поворачивайся да вкалывай получше.

Нагнувшись к своему бревну, Семён опять принялся расшатывать его, то толкая руками, то ложась на землю и налегая плечом на упрямую заиндевелую колоду.

«Да это же Влас Гунько. Известный на весь город дебошир и бузотер. Его-то каким ветром занесло в эти края? Тоже что ли в плену оказался, а потом собачью должность себе выхлопотал? Известно как. Он ведь со мной в армию уходил. Один призыв. А война, как водится, развела в разные стороны, по разным частям. Свалился, как черт, мне на голову. От встречи с этим человеком, – а в этом Веденин был уверен решительно и бесповоротно, – ничего хорошего ждать не приходится».

Вечером, когда отсвистели и откричали отбой, Семён Веденин уже устроился на своём настиле, приноравливая ко сну волосяной тюфяк, заменявший ему подушку, и намеревался заняться тем единственным для него очень дорогим, что у него ещё осталось в этой жизни. Нет, об освобождении он не думал. Напрасная трата сил и пустые надежды. На его глазах сгинули сотни людей, оказавшиеся с ним по одну сторону проволочного забора. Умерли от болезней, голода и издевательств охранников. Значит, и его ждёт такой же конец. Интересно, какой безнадежный романтик сказал о прекрасном мире людей?

Просто Семён научился мечтать. Он создал для себя дивный, закрытый от чужаков мир, в который никто не имел права проникнуть, ибо присутствие в нём другого человек обязательно испакостит его, разрушит хрупкую и неустойчивую конструкцию. В этом мире Семён мог опять, как когда-то в лучшие времена, на утренней заре идти босяком по луговой траве, купая ноги в перламутровой росе, гонять под корягами ивовой корзиной сонных голавлей или лежать на выглаженном ночным дождиком песчаном берегу реки и глядеть в высокое небо, удивляясь тому, как игриво гоняются друг за другом шаловливые облачка. Там, в этом чудесном мире всегда было солнце, всегда распевались беззаботные пичуги, устраивая весенние гнездовья, и, украсив себя пышными кокошниками, цвели вишни, засыпая землю лепестковой бело-розовой метелью.

Там не было ленивых изуверов-конвоиров, зуботычин и ударов палкой или плетью. Там не болтались пеньковые верёвки на виселичных перекладинах в качестве шедевров Возрождения людского варварства. В этот мир могла зайти только она, веселая, смеющаяся, с рассыпанными по округлым молочным плечам светло-русыми волосами, которой он когда-то сказал заветное «люблю», да ещё его стареющая мать, которая долго стояла на дороге у родного палисада, вглядываясь из-под сложенной ковшиком ладони в его удалявшуюся спину, когда он уходил в армию. Уходил на войну. Там, в этом мире он был всегда свободен, как вольный ветер.

Смачно хлопнула дверь. В проёме возникли две крепкие фигуры охранников, которые не спеша пошли по бетонному полу барака, внимательно осматривая спящих заключенных. Иногда, и похоже, с чувством большого наслаждения били по голым пяткам, вылезавшим за пределы двухъярусного деревянного настила для сна. Порядок велит – арестант должен лежать головой в сторону прохода, чтобы можно было видеть его обтянутое пергаментной кожей лицо и воспрепятствовать доверительным разговорам друг с другом. Здесь людей нет – одни порядковые номера, вещь чрезвычайно важная, чтобы правильно рассчитать количество рабочих рук и определить объем выделяемого «довольствия». Педантичный немецкий ум всегда любил точные науки.

Остановившись у стойки с номером шестьдесят четыре, Гунько негромко стукнул своей заточенной по углам деревянной дубинкой и проговорил:

– Эй, Веденин, подымайся. Хватит ухо давить. На выход.

Семён нехотя оторвался от своих сказочных раздумий, подхватил в рваных проплешинах пиджак и поплёлся вслед за удалявшимися охранниками. В небольшом двухэтажном здании, куда он вошёл, было жарко натоплено и одуряюще пахло едой, отчего стала кружиться голова.

Влас завёл его в небольшую комнату, где стояла широкая и очевидно весьма удобная кушетка и продолговатый деревянный стол, обставленный стульями.

– Садись, Веденин, небось сомлел от тепла? Ты не стесняйся. Ешь. Поди, такого давно не видал.

И действительно, стол был заставлен разнообразной. невообразимо притягательной едой. От одного вида раскрытых консервных банок с мясной тушенкой и немецкими сосисками да горки дымящейся очищенной картошки можно было сойти с ума. Конвоир не торопил Веденина: «Пущай сперва насытится, ослабеет, сговорчивей станет». Очевидно желая усилить эффект испытания пищей, Гунько наклонился и достал из-под стола огромную стеклянную четверть белесого самогона. Налил полную кружку и поставил её перед консервной банкой Семёна, в которой тот заканчивал выуживать остатки животного жира.

– Ты пей, Веденин, пей, когда наливают. Разговор у нас долгий будет. Да, кстати, как тебя по имени кличут? Запамятовал я что-то.

– Семён я. Семён Веденин. Вместе в армию уходили, – арестант обтер обшлагом рукава залоснившиеся от мясной еды губы. Выпитый самогон разливался по всему телу, наполняя его теплом и приятной усыпляющей слабостью.

– Это я помню, что вместе, – Влас нагнулся и с натугой стал стягивать с ног сапоги. От напряжения его одутловатое лицо с пористыми жирными щеками и бычья шея налились кровью. Справившись с сапогами, он с наслаждением вытянул затёкшие ноги с большими и широкими ступнями в толстых шерстяных носках и положил их на сиденье соседнего стула.

– Ты мне вот что скажи, Сенька, ты в плен как попал, добровольно или как?

– Контужен был. Так и попал.

– А сюда как загремел?

– В Одессе нашу группу на судно завели, так и доставили.

– Понятно. Маршрут знакомый. Ты чего на меня глаза таращишь? Спросить чего хочешь, так спрашивай. Или моему положению завидуешь? – Гунько налил себе самогон и одним залпом, не закусывая, выпил его. – Ты мне доверяй, я земляка не трону.

– А ты, Влас, как сам в плен-то попал? – Веденин не смог удержаться и взял ещё одну плотную аппетитную картофелину.

– Окружили нашу часть. Половину побили, а другие сдались. Ну и я с ними. Вовремя. Я всё равно за большевиков воевать не стал бы. – Оплывшее лицо Гунько посуровело. Щеки и губы подтянулись к маленькому, как слива, носу. – Если что, сам бы нашёл случай и к немцам перешёл бы. А ты чего кривишься? Может, не нравится, что я говорю? Или свое комсомольское прошлое вспомнил, как горлопанил на собраниях? Я всё помню.

– Это давно было. До войны. А что в комсомоле был, так многие в нём были, – Семён решил не раздражать этого жирного борова. Пусть говорит, что хочет, лишь бы отвязаться от него.

Влас опять потянулся к самогону. Выпил не закусывая, так и не притронувшись к еде:

– Я тебе так скажу, Сенька. Выдавать тебя, что ты комсомолец, я не буду. Я добро не забываю. Помню, как ты меня от пацанов отбил, когда они хотели мне навалять за девку. Помню. Ты же у нас спортсмен был. Чемпион города по боксу.

Был такой случай. Три года назад. Заметив недалеко от городской танцплощадки топающие ноги и размахивающие руки, Веденин не раздумывая, с ходу ввинтился в свалку и, раскидав запыхавшихся драчунов, вытащил из толпы высокое и нескладное тело Власа Гунько. Крепко побитого, с синюшными и багровыми разводами под глазами, охающего, но вполне живого известного местного задиру и хулигана. В тот раз Власу досталось за хамское поведение, когда объявили «белый» танец, и за его липкие облапистые руки.

– Всё просто, – глаза Власа превратились в щели, спрятавшись за жировыми складками бровей. – Был бы коммунякой, точно бы не помиловал. Сдал бы в гестапо с чистой совестью. Мне жидов-большевиков благодарить не за что. Налетели чисто саранча. Пустили нашу семью по миру. Были у нас и коровы, и волы, и другая домашняя животина. Всё поотбирали, злыдни. Каждое зернышко вымели. Мы ведь с Полтавщины. А нас в семье пятеро детей. Отца с матерью отправили на Север, «обживать» зырянскую тайгу. Младших в детский дом определили, а я ушёл. Прибился в тридцать пятом к тётке в Старобельск. Так что скажи, за что мне их защищать, коммунистов этих? Раз я кулак и сын кулака, значится мне сподручнее к немцам податься. У них я, может быть, в люди выйду. Видишь, что мне дали: и жрачку от пуза, и девок, когда захочу, и работу непыльную – вас, олухов, сторожить. А баб здесь навалом. На любой вкус и цвет: и бельгиек, и голландок, полек и даже наших дур с Украины, которые под немцев ложиться не захотели. Выбирай на свой вкус. Те, которые покрасивше и поопрятней, конечно, для господ офицеров, а остальные наши. Их держат в отдельных бараках, на отдельной территории. Будешь на моей стороне, тебе тоже достанутся.

– Так ты что, Влас, «капо»?

– Дурак, бери выше. Я вахман, охранник, да не простой, а старший. А капо я тебя сам могу сделать. Будешь присматривать за другими. Сообщать, если кто дурное замышляет. Ну там вредительство какое учиняет или в побег нацелился. Поработаешь так три-четыре месяца, заслужишь, а потом я тебя в барак для англичан и американцев порекомендую. Там у них другие, цивильные условия. Еда, а не дерьмо, что вы, босяки, хаваете. Душ есть, даже зубная паста, о сигаретах, шоколаде и других подачках от Международного Красного креста я даже не говорю. Одним словом, Европа. Ну что, согласен?

– Не смогу я, Влас, не по нутру мне это, – рука Веденина, всё ещё державшая недопитую кружку с самогоном, дрогнула.

– Так-так, я догадывался, что ты мне так ответить можешь. Вот, встретил земляка, посочувствовал. Дай, думаю, подмогну. А ты как был упрямым бараном, таким и остался. Нет, ты не идейный. Куда тебе? У тебя просто принципы. Ты хоть знаешь, в каком лагере ты находишься? Это Шталагерь 9. К нему местные французы за километр боятся подходить. А местечко, где мы обретаемся, знаешь, как именуется? «Ле Карьер». Карьеры значит. Вот потаскаешь камешки, тогда сразу поумнеешь, если живым останешься. Больше у тебя нет имени, а только номер на твоей левой груди – 508634. Запомни его и выучи, как отче наш. А теперь проваливай. Надоел ты мне.

Веденин встал и взялся за ручку входной двери.

– Эй, олух, подожди, – раздался грубый оклик Гунько. – Впредь на «Вы», слышишь, на «Вы» ко мне обращаться. Зови меня господин старший вахман или господин Гунько. Теперь я твой господин. Захочу, с потрохами съем. Иди думай. Сутки даю. Потом пеняй на себя.

Вернувшись в барак, Семён залез на свой верхний настил. Лег и, всё ещё тяжело дыша, стал шарить руками в тюфяке из всякого тряпья, стараясь нащупать свою заветную ржавую подкову. Найдя её, затих, надеясь, что сон быстро придёт к нему и унесёт прочь из затхлой реальности.

– Эй, хлопче, Семёне, – раздался справа голос соседа, доброго, участливого украинца Павло. – Бачу, тяжко тоби. Не журися. Зерно перемелится, мука будет. Накося, возьми грудку цукра /кусок сахара/. Я его надысь у кашевара надыбал. Зъиш. Полегчает.

– Спасибо, не надо, – невнятно откликнулся Веденин и, как лежал ничком вниз, так и продолжал лежать, не поворачивая головы.

«За что выпала мне такая злая доля? Там, в Одессе, абверовец, здесь полицай Гунько. Мало им гнобить тело, так они и душу забрать себе вознамерились. Не поддамся. Не могу, иначе я буду уже не я. О карьере говорил. Ладно. Поглядим. Авось выдюжу».

Почему так бывает? Одному все радости земной жизни сами плывут в руки, хотя, может быть, этот человек и не заслужил вовсе даже единого доброго слова. А другой, может быть, не хуже того, счастливого, а скорее всего статься, во многом лучше его, но нет такой муки, которой не доведётся испытать ему на белом свете, проклиная день своего рождения.

Не надо быть провидцем, чтобы догадаться, что утром на общем построении Семён Веденин был назначен в число работников в карьере. Вот оно, то злосчастное место, которого боялись все узники. Сто тридцать метров вниз по неровным вырубленным в скале каменным ступеням, пролет которых составлял не менее пятидесяти сантиметров.

По таким просто шагать сложно, а если в руках тяжеленая гранитная глыба весом двадцать пять-тридцать килограмм… За попытку подобрать для подъёма на верх осколок меньшего веса следовал незамедлительный окрик конвоира, сопровождаемый хлёстким ударом резиновой или деревянной дубинкой.

Один раз под рёбра, другой, опоясывающий, по животу, под грудину:

– Schneller, Du, ein fauliges Schwein /Быстрее, ты, ленивая свинья/!

На дне этой выдолбленной нечеловеческим трудом котловины мерцало очень синее маленькое озерцо, над которым возвышалась отвесная и очень гладкая скала, прозванная в местных тюремных кругах «скалой парашютистов».

– Почему такое странное название? – полюбопытствовал Веденин у своего случайного партнера, с которым вместе спускались на дно каменоломни.

– Всё просто, – нехотя откликнулся тот. – За полгода до нашего прибытия с вершины этой скалы эсэсовцы сбросили голландских парашютистов, которые десантировались на территорию Франции с британского самолета. Положили всех, пятнадцать человек.

Наиболее «привилегированная» часть заключённых ломами, кирками, кувалдами вырубала из скалы куски гранита. Иногда приходили подрывники, чтобы взорвать наиболее сложные для ручной работы монолитные части скального утёса. Остальные зэки, подхватив на руки гранитный осколок, встраивались в цепочку носильщиков и по-муравьиному поднимались со своей увесистой ношей наверх.

«Только бы не оступиться, не скатиться вниз», – прокручивалась в голове Семёна одна и та же мысль, ставшая для него внутренним приказом. Тяжелый каменный осколок давил своими рваными краями так, что груди было больно даже через ватную стёганую фуфайку. Согнутые в локтях руки затекли от напряжения и могли непроизвольно разомкнуться в любой момент, и тогда неуправляемый полуторапудовый валун понесётся вниз по каменной лестнице, подпрыгивая на уступах, калеча людей, ломая им кости ног, рук, пробивая головы.

Один, второй, десятый, сотни бесправных истощённых людей спускались и поднимались вверх. Не страшно, если в день погибнет несколько десятков человек. Инженеры организации Тодта всё рассчитали досконально – прибывающие и прибывающие с Восточного фронта эшелоны с советскими военнопленными должны были компенсировать любые потери.

«Ещё шаг, одной ногой, теперь другой, – отдавал сам себе команды Веденин. – Не смотреть по сторонам. Только наверх. Осталось всего-то пятьдесят метров». – Скрюченные пальцы уже не разгибались, а намертво впились в холодную шершавую поверхность камня. Прихваченные ранним мартовским ледком ступени были скользкими и грозили внезапно подвести людей. Обутые в грубые ботинки из искусственной кожи с деревянными подмётками ноги постоянно разъезжались вбок и надсадно дрожали в готовых подогнуться коленях.

Семён изо всех сил старался свести их вместе и больше всего опасался, как бы не поставить ступню на предательскую наледь. Тогда точно потеряет равновесие и свалится вместе со своим грузом.

Самыми чудесными моментами были те, когда, добравшись до среза каменоломни, он скидывал ненавистную обузу в общую кучу камней и возвращался, спускаясь вниз, и старался не оступиться, чтобы не толкнуть в спину впереди бредущего солагерника. Это были моменты отдыха. Двести шестьдесят ступеней вниз и двести шестьдесят вверх. Он уже потерял счёт времени. Рот был широко распахнут, нижняя челюсть отвисла, чтобы легкие смогли схватить как можно больше воздуха. Глаза отказывались различать происходящее. В голове, как при контузии, вновь проснулись весёлые звонкие колокольчики. Солнца нет, есть только наплывающие друг на друга оранжевые круги.

«Вот, впереди идущий поднялся ещё на две ступени, значит, и я смогу». На пределе сил, закусив рваные синие губы, наверх, только наверх. Это ведь когда-то должно закончиться.

Двести шестьдесят ступеней – двести шестьдесят возможностей расстаться с жизнью.

В июне тащившийся наверх перед Ведениным, пыхтящий от натуги собрат по несчастью оступился. Подвернулась нога, лопнул изношенный ботинок, оставили последние силы? Возможно, именно поэтому он должен был сорваться вниз, в пропасть, которая была сразу по правую руку, или покатиться вместе со своей каменной поклажей по лестнице, что было значительно хуже, так как грозило смертью и увечьями многим другим. Перехватив свою глыбу одной рукой, Веденин умудрился другой придержать за плечи падающего узника. Взглянув тому в лицо, он признал в нём Вартана, пехотинца-армянина из той партии военнопленных, в которой был и сам и которую доставил во Францию тюремный сухогруз. Этому человеку Семён тогда доверился, выслушивая бесхитростные повествования о его многострадальных злоключениях в первые дни войны и плена. И вот, теперь по воле случая они оказались вместе в одной рабочей команде. Всматриваясь в закатившиеся глаза Вартана, Веденин понимал, что тому до вершины не дойти. Отгулял человек свой положенный на земле срок. Простой в бездействии на лестнице дальше грозил нарушить установившийся ритм движения, что означало подрыв рабочего процесса. В таких случаях охрана действовала однозначно – расстрел на месте виновника события, а заодно и всех остальных, кого посчитает к этому причастным.

– Надо торопиться. Вон уже конвоиры засуетились, – краем глаза Семён видел, как один из надсмотрщиков стал торопливо спускаться сверху, на ходу расстёгивая пистолетную кобуру. – Вартан, встань за мной. Нужно наверх. Слышишь меня. Не упади. Только наверх.

Подхватив свободной рукой камень товарища, Веденин с трудом одолел первую ступень. Теперь он должен был затащить наверх груз в шестьдесят килограмм. Ещё один подъем. – «Ведь я могу». – Как драгоценные хрустальные вазы, прижимал Семён эти два уродливых куска гранитной скалы. Подошедший охранник со «спортивным» интересом наблюдал за сверхусилиями русского пленного. Сможет, не сможет? Свой пистолет он вложил обратно в кобуру и начал прихлопывать ладонью по бедру при каждом пройденном Ведениным подъёме.

Это был маленький подвиг, нечастое проявление тюремного братства. Не только заключенные, но даже конвоиры стали теперь одобрительно посматривать в сторону Веденина, а Вартан уже наверху с восточной горячностью заявил ему:

– Ты мой друг навеки. Скажи только, всё для тебя сделаю.

Он же в начале июля подошел к Семёну и, заговорщицки оглядываясь, прошептал на ухо:

– Послушай, брат, надо бежать из лагеря. Ещё месяц такой работы, и никто из нас не выживет. Присоединяйся, брат.

Веденин внимательно посмотрел на своего товарища. Черные глаза бывшего пехотинца оживленно блестели. Лицо раскраснелось от волнения. Похоже, он говорил искренне, а мысли о побеге были делом решённым и давно выверенным. Такому человеку можно было довериться.

– Кто-то ещё готов бежать? – осторожно, словно нащупывая ногой кочку среди непроходимого болота, спросил Веденин.

– Есть ещё пятеро парней. Все наши. В плену с лета 41-го. Люди надёжные. А тебя все знают, и никто в тебе не сомневается, – подвижный, небольшого роста, Вартан участливо дотронулся до плеча Веденина. – Вместе легче.

– Я готов быть с вами, – отбросил последние колебания Семён. – Но если прорвёмся за заграждение, то дальше куда идти?

– Забор должны пройти. Внешнюю охрану несут пожилые конвоиры, которые освобождены по возрасту от повинности быть в действующей армии. Они не такие внимательные. Больше спят на посту. А там уйдём.

– Что, через Ла-Манш в Англию переплывём?

– Почему через Ла-Манш? – немного обиженно ответил Вартан, которому стало досадно оттого, что близкий друг ещё сомневается в его «великолепном» плане. – За ночь доберёмся до района, где действует отряд «маки». Мне здесь один вольнонаёмный француз сказал. Слышал о таких? Это партизаны из числа беглых военнопленных и самих французов, решивших сопротивляться нацистской оккупации.

– И всё же, Вартан, – продолжал настаивать на прояснении вопроса Веденин. – Насколько я понимаю, маки действуют больше в гористой местности, там, где-то в Альпах. Да и французы разные бывают. Забыл, как пару месяцев назад нормандские крестьяне поймали бежавших заключенных и вилами закололи двоих. Они с немцами заодно. Свой покой оберегают, да ещё прибавку получили от местных властей за бдительность. А тому французу, который теперь всё это рассказал, что, можно верить?

– Какой ты всё же недоверчивый, Семён, – начал раздражаться армянин. Горячая кавказская кровь толчками начала бросаться в голову. – Не понимаешь, что ли, что у нас нет другого выхода? И здесь смерть, и там, может быть, тоже. Но попытаться надо. А что француз? Нормальный француз. Тоже не от хорошей жизни работать в концентрационный лагерь пошёл. Ну, ты как?

– Всё нормально, Вартан. Вместе пойдем. Хватит от смерти бегать. Действительно, другого выхода нет. Когда намечен побег?

– Через три дня, – ответил Вартан и крепко пожал руку своему побратиму.

Не довелось Семёну принять участие в задуманном. Не захотела судьба, чтобы он вот так просто и быстро умер. Через сутки он был снят с работ в карьере и зачислен в группу заключённых, которые были направлены на долгие месяцы на остров Мезес, что в Атлантике, недалеко от нормандского побережья Франции, для воплощения в жизнь замысла министра по военной продукции Альберта Шпеера, вознамерившегося превратить эти несколько квадратных километров суши в непреступный аванфорт против хитроумных англичан. Тысячи заключенных со всей Европы принялись долбить, буравить и взрывать эту каменистую почву, чтобы возвести неприступные бетонные надолбы против десантных кораблей, бастионы для зенитной и береговой артиллерии и подземные галереи с многометровыми ходами для снарядов и военных госпиталей.

Ничего не знал Веденин о дальнейшей судьбе Вартана и его товарищей, пока через пару месяцев кто-то из заключенных не рассказал ему о том, что немцы, не торопясь, дождались момента, пока узники не проломят проволочное ограждение и не выйдут за периметр лагеря. Здесь все и были повязаны. А утром неторопливый лагерфюрер Цише, не удосуживаясь выбросить сигарету из рук, спокойным голосом объявил, что за попытку побега, равно как и за другие нарушения режима, преступники будут примерно наказаны.

Затем на территорию лагеря въехали две неуклюжие грузовые машины с высокими, наглухо закрытыми металлическими кузовами и странными трубами, проведенными вовнутрь через крышу прямо из-под днища. В раскрытый зев каждого автомобиля по металлической лестнице стали подниматься заключенные, кто с пришитой к спине желтой звездой Давида, а кто просто с номерными знаками на тюремных куртках. Вслед за своими друзьями зашел туда и Вартан.

Говорят, он остановился на верхней ступеньке лестницы и оглянулся на сгрудившуюся толпу заключённых, и стал лихорадочно шарить глазами по их молчаливым рядам, словно надеялся в последний миг увидеть кого-то, кто был ему особенно дорог.

До конца жизни помнил Семён этого по сути малознакомого ему человека и пятерых его товарищей. Никто из них не выдал его, не сказал гестаповцам о нём ни единого слова.

Поэтому Веденин был ещё жив, жив теми мгновениями жизни, которые подарили ему эти люди, его безвестные собратья по несчастью, погибшие и за него, и за свою далёкую Родину.

Раз за разом, неделя за неделей, стоя по пояс в холодной морской воде бил и бил Семён многокилограммовой железной кувалдой, загоняя в каменистое дно сваи, готовя опалубку для будущих заградительных бетонных пирамид, или крепил стальные треножники с навешанными на них взрывными зарядами, чтобы сделать этот кусок атлантического побережья Европы неприступным оборонительным рубежом для англоамериканского десанта. Атлантический вал. Ноги распухли и покрылись незаживающими гнойными ранами. Не осталось сомнения в том, что этому не будет конца.

Но в феврале 43-го к Веденину подошёл лагерный полицай Гунько и, кривя отъевшуюся морду в жирной улыбке, сказал:

– Вот что, Сенька, хватит тебе камни таскать да кувалдой махать. Переведу-ка я тебя в цементный цех. Там всё-таки полегче будет. Работают в основном европейцы и бабы.

– За что мне такая милость, господин вахман? – не выказывая ни радости, ни благодарности, безучастно спросил Веденин.

– Да понимаешь, дело-то как повернулось. Ваши, то есть наши, немцу под Сталинградом крепко бока намяли. Дрогнул немец. Дёру дал. И ещё англичане накостыляли германцам с итальяшками при Эль-Аламейне в Египте. Сдох немец. Чую, что кранты теперь Германии. Недолго осталось. Так что, если что, ну, союзники сюда завалятся, так ты не забудь сказать им, что Гунько не зверь какой, а в лагерной охране так, по необходимости был. Мол, заставили. И я тебя не забуду. Хлеб, сахар всегда тебе дам. И зови меня, как раньше, в Старобельске, Власом. Не забудь. – прокричал последние слова уже в спину удалявшемуся от него Веденину, который так ничего ему и не ответил.

* * *

А в июне сорок четвёртого американские танки проломили высокие заборы концентрационного лагеря. Улыбающиеся обветренные лица рейнджеров генерала Брэдли, которые принялись щедро раздавать шоколад и буханки хлеба в нерешительно тянувшиеся к ним иссохшие руки людей в полосатых одеждах, однозначно оповестили европейцев о том, что во Францию возвращается мир.

Постепенно стал пустеть бывший Шталагерь 9. Бельгийцы, французы, голландцы, британцы гуськом, в группах и поодиночке потянулись прочь, подальше от этого жуткого места. Домой, скорее домой. Ведь их там ждут. Близкие, родные, друзья. Как они будут рады встретить измученного скитальца. Как дорог для него отеческий порог. Объятия, слезы радости, поцелуи, восторг от долгожданной встречи. Как хорошо будет вновь пройтись по набережной Сены и бульвару Монпарнас или посидеть на тенистой скамеечке в льежском парке Бовери. Черная краска стала смываться с карты старушки Европы, на которой начали проступать контуры прежних национальных границ и восстанавливаться государства.

В бывших лагерных бараках оставались только русские, украинцы, казахи, грузины, узбеки, то есть все те, чья Родина всё ещё изнемогала в кровавой схватке с фашистской нечистью, которая, как смертельно раненый зверь, продолжала яростно сопротивляться и не желала так просто погибать, не зацепив напоследок своей когтистой лапой торжествующего победителя. Восточный фронт вспучивался и содрогался в гигантских водоворотах танковых и артиллерийских сражений, закрывая небо ракетными росчерками «Катюш» и захлёбываясь в оглушающих раскатах громового русского «Ура». И только май следующего, вечного и незабываемого 45-го года поставил окончательную точку в бессмысленной бойне, устроенной обезумевшим человечеством. Советский солдат взошел на купол поверженного рейхстага и воткнул в его развороченную снарядами вершину Красное Знамя Победы. Так поступает отважный ловчий, загнавший в западню увертливого хищника, пробивает ему копьём для верности костистый череп, чтобы знать наверняка, что тот больше не поднимется с пропитанной человеческой кровью земли и не распахнёт вновь свою клыкастую пенистую пасть.

Вторая мировая была странной, непонятной войной, памятником которой могла бы служить величественная пирамида из 60 миллионов человеческих черепов. В ней было мало чести и доблести, но много коварства, подлости и предательства. Впервые в истории одни вели борьбу на уничтожение целых народов, другие сражались, чтобы спасти их и дать право на существование. 45-й удачливый год стал для первых часом их позора и отрезвления, для других – гордости и печали о понесённых жертвах.

«Кто не сидел в тюрьме, знает жизнь лишь наполовину», – сказал выдающийся мыслитель Махатма Ганди. Однако эта тяжелая в своей правдивости мысль нуждается в продолжении:

«Кто не был на войне, тот не знает жизнь вообще».

Освобожденная Франция оделась в цветущий наряд своих садов и виноградников. В бывшем концентрационном лагере жизнь давно изменилась. Никто больше не мытарил и не натравливал собак на бывших узников. Не было больше капо, вахманов, эсэсовцев и их старших и младших фюреров. В Германии исчезли министры и генералы уже не существующего нацистского режима. Чёрная река забвения унесла их имена. Международный Красный Крест лечил и кормил выживших заключенных, американцы и англичане навезли горы сублимированных продуктов и поношенной одежды. Времени было много. Кто хотел, разбредался по окрестным деревням и городкам, чтобы подработать. Часто там и оставался. Одним словом, свобода.

Заледеневшая душа Семёна Веденина впервые дрогнула под теплым ветром надежды. Скорей бы назад домой, в благословенный казачий край. Опустить мозолистые ладони в прохладные струи Айдара, вобрать в себя все вешние зори, которые не видел долгие четыре года. Правда, до России отсюда пешком не дойдёшь.

Неожиданно и быстро, как лесной пожар, разлетелась людская молва о том, что американцы предлагают отправить желающих на жительство к себе в Соединенные Штаты. Гарантируют многое: и бесплатный переезд, и подъемное пособие, и трудоустройство на работу – разумное предложение, если учесть, что многие европейские города лежали в руинах, а кусок хлеба и рабочая пайка стали мерилом всех человеческих ценностей. Самой Америке, раздобревшей и обогатившейся на военных поставках, во истину – кому война, а кому мать родна, нужно было восполнить нехватку трудовых ресурсов, дешёвых, умелых, а главное покорных, выученных послушанию в «школах» нацистских концлагерей. Вербовка на выезд шла организованно и группами, и индивидуально. Дошла очередь и до Веденина. В здании бывшей лагерной комендатуры Семёну почудилось, что время, как во сне, отбросило его на четыре года назад. Такой же кабинет, такие же блёклые, выкрашенные краской стены. Даже стулья и стол такие же, чуть ли не под тем же казённым инвентарным номером. Правда, за столом сидел не сотрудник Абвера, а благообразный господин в хорошем твидовом костюме и с набрильянтиненной прической, над головой которого, немного скособочившись, висел небольшой, в узкой рамке портрет президента Франклина Рузвельта, а в углу в стойке возвышался звёздно-полосатый флаг.

Улыбчивый господин встал, обошёл вокруг стола и пожал руку вошедшему бывшему зэку:

– Здравствуйте, дорогой господин Веденин, прошу Вас, присаживайтесь. Закуривайте. Вот сигареты «Честерфилд». Может, хотите чай, кофе. Не стесняйтесь. Прежде всего, хотел бы представиться. Меня зовут Тадеуш Бржозовский. Я сотрудник федеральной миграционной службы Соединённых Штатов Америки. У меня к Вам всего лишь один вопрос. Как Вы уже несомненно знаете, мы предлагаем многим людям, оказавшимся в бедственном положении, переехать на жительство в Соединенные Штаты. Вас интересует такая перспектива?

Что сказать? Семёну вначале нужно было привыкнуть к нормальной человеческой речи. Когда это он встречал уважительное отношение к себе и слышал обращение на «Вы»? Кайло и кувалда напрочь выбили из него всякие представления о человеческом достоинстве. Теперь нужно опять привыкать и восстанавливать в себе чувство собственного достоинства. Не зная, что ответить этому аккуратному, с ухоженными ногтями человеку, Семён произнёс:

– Я должен подумать.

– Подумайте, конечно, подумайте, но учтите, что ближайший транспорт в Штаты уходит через неделю, а когда будет следующий, сказать трудно. Примите во внимание ряд объективных обстоятельств. В Америке Вас ждёт обеспеченное будущее. Вы крепкий молодой человек. Вам сколько? Двадцать пять? Ну вот, сами видите, что у Вас вся жизнь впереди. Нам нужны такие сильные молодые люди со знанием жизни. Сколько Вы перенесли, испытали, другому и в страшном сне не приснится. А в США Вы сможете работать, учиться, если захотите. У Вас же была мечта до войны? Вот скажите, Вы кем хотели бы стать? Инженером-путейцем? Прекрасно. И Вы им станете. Моя страна имеет самую большую и развитую сеть железных дорог в мире. Тогда Вам нечего беспокоиться. У Вас будет собственный дом, семья, обеспеченная старость. О, извините, я о старости зря сказал, Вам до этого далеко.

Излучавший своим поведением и словами неподдельное дружелюбие и участие в судьбе этого перемолотого в жерновах войны юноше, Тадеуш Бржозовский замолчал и, выдержав паузу, внушительно произнёс:

– Ну что, я убедил Вас, мистер Веденин?

Семён растерянно хранил молчание. «Что сказать этому сытому и довольному жизнью человеку? Разве он поймет меня, дойдут ли до его сердца мои слова о том, что в плену я только и мечтал, что о своем родном доме? Лелеял надежду когда-нибудь толкнуть его дверь рукой и переступить деревянный порог, на который тысячу раз ступала моя детская нога. Войти в горницу, раздвинуть ситцевую занавеску и, очутившись в большой комнате, увидеть свою рано поседевшую мать, как она сидит за машинкой «Зингер» и, нажимая на педаль ногой в рваной тапочке, что-то подшивает: или детский воротничок, или заплатку на разорванной штанине её любимого и ненаглядного шалуна. Как сказать этому уверенному в себе человеку, что за это мгновение счастья можно отдать жизнь без остатка и не раздумывая?»

– Вы очень хорошо говорите по-русски, господин Бржозовский, – только и сумел придумать и сказать Семён.

– Я поляк, из Чикаго, – самодовольно улыбнувшись, чуть пришепётывая, ответил американец. – Не удивительно, что я владею Вашим языком. Ведь мы с Вами славяне. Похоже, что я не достучался до Вашего разума. Пусть будет так, но учтите, что, вернувшись к себе на родину, Вы можете попасть из одного лагеря в другой. Насколько я знаю, органы НКВД весьма строго относятся к тем, кто побывал в немецком плену. Я не хотел бы для Вас такой участи. Так что думайте сами и решайте сами, мой ещё очень юный и наивный друг. Если надумаете, заходите. Я в Вашем распоряжении.

Бржозовский пожал Веденину руку и потянулся за сигарой, давая понять, что разговор закончен.

Вернувшись в барак, Семён лег на свой настил. Опять развесёлая музыка забарабанила по его мозгам – видимо, от последствий контузии он не избавится никогда, – он прижал к груди свою спасительную подкову, как делал всегда, когда ему было особенно трудно. Ни говорить с кем-то, ни советоваться не хотелось и было для него просто невозможно.

«Я честный человек. Мне ничего не надо: ни денег, ни наград. Я просто хочу вернуться на свою Родину. Просто жить и просто трудиться в своей стране. Я больше ничего ни у кого не прошу».

* * *

Через две недели большой корабль принимал на свой борт сотни возвращенцев в Советский Союз из немецкого ига. Морской бриз развевал волосы и сметал с лица последнюю тень уныния. Всё будет хорошо. Уже замечательно. Кругом улыбающиеся лица и дружеские руки, протягивающие тебе то пачку сигарет, то бутерброд с колбасой. Домой, только домой. Как можно дальше от этих негостеприимных берегов. Скоро Одесса, а там поездом до Старобельска. И конец всем мучениям. Неделя, ну может быть восемь дней, и вот он, родной причал. Раздались два протяжных прощальных гудка и пароход “Victoria”, скинув швартовые канаты, оттолкнулся от стояночной стенки. Выйдя на открытую воду, корабль выплюнул из всех труб клубы густого черного дыма и ускорил ход, оставляя за кормой бурливую пенистую ленту. Проплыл по левую руку невидимый из иллюминатора каюты и столь ненавистный остров Мезес. Прочь, всё прочь. Быстрее к родным берегам. Забыть всё, вычеркнуть из памяти. К новому счастью, к новой жизни.

Родная земля встречала своих вернувшихся из неволи сыновей пейзажами тотального разрушения: завалившиеся набок портовые краны, вскинувшие к небу свои руки-стрелы, будто бы взывающие о помощи; торчащие из воды обгоревшие остовы кораблей; срезанная снарядами крыша морского вокзала. Главное, что основной фарватер был свободен, что позволило кораблю подойти и навалиться усталым боком на дебаркадер пристани. Не было ни приветственных речей, ни цветов, а лишь прерывистая линия солдат внутренних войск, выстроившихся растянутыми шеренгами вдоль всего пирса.

«Ничего, всё образуется, – думал Веденин, стремясь унять растущую в сердце тревогу. – Конечно, им надо во всём разобраться. Страна только что вышла из войны. Всем сейчас нелегко. Ничего, Семён, потерпи. Немного осталось. Власть во всём разберётся. Сейчас много неразберихи. Столько народа возвращается. Надо только подождать».

Опять охраняемая закрытая зона, длинные старые солдатские палатки для ночлега, вышки, только пониже, с бдительными часовыми и проволочный забор, тоже не очень высокий. Как будто бы и не уезжал из концентрационного лагеря. С другой стороны, советский лагерь – это не нацистский лагерь. Общих деревянных настилов не было. Вместо них двухъярусные металлические нары. Голодно, но жить можно. Питание по рабочей гражданской норме. На равных. Уже справедливо. Всем нелегко. Война только что кончилась. Пока июнь – голодновато, будет декабрь – холодновато. Ничего, перетерпим. Трудовая повинность – терпимая. Разбирать завалы корпусов бывшего механического завода. Как говорится, по принципу – бери больше, кидай дальше. В шесть подъём, в восемь отбой.

Организация быта и работы – бригадная. Хождение по лагерю, общение без ограничений. Даже пропуск за забор получить можно. На сутки. До ближайшего населённого пункта километров пять. А это уже хорошо – там и табачок, и яйца, и лук с помидорами. Многое чего сварганить можно, если, конечно, действовать с умом да с подходцем. А молодухи и те, кто не очень, если рожа у бывшего зэка не совсем кривая, то и вымоют, и пригреют. Мужиков после войны мало осталось. Изголодались бабы. На обратную дорогу что-нибудь обязательно сунут. То шматок масла, то сахар. Одёжу какую-нибудь подберут. От мужей, поди, осталась. Не всё по базарам разнесли. В общем, жить можно. Это успокаивало. Так что не лагерь, а вполне «приличный» фильтрационный пункт. А впереди свобода, которую Веденин ждал все эти годы, слаще которой ничего не бывает. Он увидит свой Старобельск. Недолго осталось.

Ожидание грядущего счастливого события оживляет душу. Хочется говорить, улыбаться другим людям, перекидываться шутками, делиться последним, одним словом, общаться с себе подобными. Скоро ведь по домам, к родным очагам.

Вышло всё как-то само собой. Веденин быстро, если не сказать неожиданно для самого себя, сблизился с одним любопытным человеком, который в системе внутрилагерных отношений занимал особое положение. Среди «временно», так скажем, задержанных он был известен под кличкой «Поп», так как несомненно когда-то состоял в уважаемом церковном чине. «Авторитетом» в общепринятом смысле в местах не столь отдалённых он, конечно, не был, но как никто умел выслушивать людей в те минуты, когда их никто и слышать не хотел. В Семёне проснулось желание кому-то выговориться, тому, кому можно было бы верить. Рассказать если не всё, но самое важное, что сопровождало и тревожило все годы нацистского плена. Жить и молчать без исповеди крайне сложно и опасно для самого человека, так как такая жизнь разрушает его, засыпая душу пеплом сомнений и непрощённых ошибок.

Отец Серафим был умелым слушателем. Нить разговора не терял и не торопился с советами и наставлениями. Трудный мир тюремных постояльцев был ему понятен, так как сам начиная с 40-го года пересаживался с нар на нары, перемещаясь между местами заключения разной строгости и назначения. Жизненный путь Семёна Веденина вызывал у него самое искреннее сочувствие. Так хлебнуть через край тяжких испытаний в двадцать пять лет мало кому доводилось.

– Ничего, Семён, ничего. Всё вернется на круги своя. Ты столько выдержал, выжил, вернулся на Родину, значит, Бог любит тебя и своим промыслом не оставит. Ты ведь крещённый? Вот и хорошо. Скоро всё в твоей жизни наладится. Только молиться не забывай. Ведь к Богу давно, поди, не обращался? Вот видишь. Знай, что молитва великую силу имеет. А я за тебя всегда молиться буду, – говорил отец Серафим и осенял крестным знамением склоненную голову Веденина.

И действительно, видимо, прав был бывший настоятель храма Пресвятой Богородицы, вскоре в лагере закрутилась бюрократическая круговерть. Приехала некая официальная комиссия и временно задержанных начала одного за другим вызывать на доверительные беседы, заканчивавшиеся оповещением, определявшим их дальнейшую судьбу. Кого-то, собрав в группы, вывозили куда-то на грузовиках. Кто-то, обняв на прощание товарищей по несчастью и закинув на спину заплечный мешок, выходил за приоткрытые ворота и, пройдя несколько шагов, обязательно останавливался, чтобы вдохнуть полной грудью воздух обретённой свободы. За колючей проволокой он был чище и слаще.

– В общем так, Веденин, пойдёшь по 193-й статье УК РСФСР, – заключил капитан НКВД, перелистав тоненькую папку уголовного дела на Веденина Семёна Ефимовича. – Всё тебе понятно?

– Нет, товарищ капитан, я ничего не понимаю. Я ведь ни в чем не виноват. Зачем же меня так? – почти шёпотом ответил ошарашенный известием Веденин, чувствуя, что пересохшее горло в любой момент готово подвести его, и он не сможет выдавить из себя ни слова. Пол стал раскачиваться под ногами, а потолок поплыл в сторону, занимая место боковой стены.

– Значит, ты, Веденин, меня, капитана Захарьина, не понимаешь? Так вот, я тебе объясняю. За пособничество врагу. Шесть лет спецпоселения. И работа там, где тебе укажут. Теперь ясно?

– Нет, товарищ капитан, – Семён уже оправился от первого потрясения и теперь в отчаянии пытался хоть как-то изменить свою горькую судьбу. – Я четыре года провёл в нацистском лагере. Вы не знаете, что это такое. Выжил и теперь что же, я опять виноват?

– А ты что думал? Приплыл на пароходике из Франции и рассчитывал, что тебя будут встречать с оркестром и ты будешь жизнью наслаждаться, балагурить и водку за победу пить? Может, тебе ещё пенсию назначить, как инвалиду войны? Так ты считаешь? – лицо Захарьина посуровело и сделалось злым и неприступным. – В плену я действительно не был, но я три года воевал, и дважды ранен. А с тобой я говорю лишь потому, что голос твой точь-в-точь как был у моего друга Лёшки. Он, кстати, ваш, луганский. Так вот, он погиб в боях на Сандомирском плацдарме, что в Польше. Три года воевал и погиб, а ты в это время немецкую пайку жрал да работал на их оборону. Что скажешь? Строительство Атлантического вала – это что, игрушки? В годы войны тебя по этой статье сразу бы к стенке поставили, а сейчас благоволение тебе и разным власовцам советская власть даёт. Потрудишься шесть лет на стройках коммунизма и на свободу, с чистой совестью, как говорится. Сам видишь, страна наполовину разрушена. Отработаешь свой долг перед ней.

– Работать я готов. Обратно ехал с одной мыслью. Мать, родных повидать и на работу устроиться. Хоть где. Хоть здания строить, хоть завалы разбирать. А сейчас, что же, опять под конвой и на долгие годы за проволоку? Есть по команде, спать по команде, строем на работу.

– Так, так. Рассуждать ты в плену научился. Вот спрашивается только у кого? – Захарьин бросил в сторону стоявшего перед ним заключенного недружелюбный взгляд. – Неужто разжалобить меня хочешь? Так не трудись. Не выйдет. А ведь в такую ситуацию ты сам попал. Что, не было возможности вырваться из плена? А?

– Я пытался. Даже во Франции пытался.

– Не получилось? Я так и думал, – иронически усмехнулся капитан. – Бывает. А почему добровольно, не сопротивляясь в плен пошёл? Ведь был же у тебя выбор.

– Контуженный я был. Почти ничего не помню. Снаряд рядом разорвался. Я всё об этом уже следователю говорил, – Веденин тяжело дышал и беспрестанно мял в руках свою кепку.

– Ну, эту песню я от каждого второго слышу, – Захарьин отвернулся, достал из ящика стола новую пачку папирос, провёл желтым ногтем по краю коробки, чтобы её открыть, и закурил, ничего не предложив своему визави. – Ты бы по дороге или позже хотя бы одного немца убил. Хотя бы в этом была бы от тебя польза. А так что? Другие за тебя должны были воевать и родину спасать. А ты шкуру свою в немецком тылу спасал. Вот как всё получается. Да и Веденин ли ты? Может быть, присвоил себе эту фамилию? Себя за другого выдаешь? Чего молчишь? Отвечай. – Капитан, широко расставив ноги в хромовых сапогах в гармошку, встал напротив Семёна. Его взгляд медленно заскользил ото лба к подбородку неподвижно замершего Веденина, не пропуская ни складки, ни морщинки на его лице. – Говори. Облегчи свою душу.

– Мне не в чем признаваться, товарищ капитан. Веденин я, рядовой Н-ского стрелкового полка. Попал в плен в июле 1941 года. Да Вы часть мою запросите, домой матери моей напишите. Все это подтвердят, – голос Веденина совсем угас, и сейчас он даже не говорил, а больше шептал.

– Ты громче говори. Мы здесь одни, – не унимался капитан. – Запросили мы и архивы министерства обороны, и по твоему месту жительства телеграмму отправили. Так вот, нет твоего дома, Веденин. Сгорел он. И мать мы не нашли. А часть твоя давно, ещё в июле 41-го выведена из состава Красной Армии. То ли разбили её напрочь, то ли в окружение попала и сдалась вместе со своим знаменем. Кто теперь доподлинно установит? Был там рядовой Семён Веденин да сгинул. Без вести пропал. А теперь ты вот объявился. Живой и целёхонький. И то, что ты действительно тот Веденин, никто подтвердить не может. Есть только картонка с твоей фамилией заместо документа, которую тебе выдали американцы, когда ваш лагерь освободили. Вот теперь и гадай, кто ты на самом деле? Бывший боец нашей армии или засланный лазутчик? Что скажешь, не вербовали тебя гестаповцы?

– Вербовали. Не гестаповец, а сотрудник Абвера, но я отказался. Я об этом следователю тоже сказал, – Семён поднял глаза и теперь прямо, не моргая, смотрел на Захарьина, не отводя взгляда. Ему нечего вскрывать. Душа его спокойна. Родину он не предавал, а достойно выдержал все испытания, и поэтому заслужил право на жизнь. Выдержал и холод, и голод, всяческое насилие и издевательство, и выжил. – Ну, что сказать ему ещё? Мол у меня была своя война, может пострашнее чем у многих. Я никого не предавал. А теперь выходит, у каждого своя правда. Одна у капитана, другая у меня. А здесь, чья переважит, тот и будет дальше жить с высоко поднятой головой. Обмолвиться, что в фашистском лагере убрал двух нацистских прихвостней, так не поверит. Рассмеётся.

Обвинит в обмане. Тогда остаётся одно – быть чистым перед самим собой, своей совестью. Она и есть высший судия, а не капитан с его уголовным кодексом.

– Верно сказал, – Захарьин чувствовал растущее внутри раздражение. И так всё в жизни не ладится. Его, боевого офицера, запихнули сюда, в этот фильтрационный пункт, возиться с этими лагерниками. Что-то объяснять им, убеждать. Зачем? Вот и майор его напутствовал. Мол, потерпи, Евгений, надо возвращать наших бывших в мирную жизнь. В стране рабочих рук не хватает. Годок потрудишься, там и на повышении пойдешь.

– А может, всё-таки завербовали тебя? – продолжал настаивать капитан. – Подготовку дали, какую положено. Ты скажешь, Германии нет. Ошибаешься. Она есть, а наши бывшие союзники Америка и Англия спят и видят, как бы нас сожрать успеть, пока мы слабые. Вот отпусти тебя сейчас, и что получится? Вначале всё хорошо будет. Устроишься на работу. Семью заведёшь. Может быть, даже передовиком станешь. А лет через десять кто-нибудь постучится к тебе ближе к вечеру в дверь и слово заветное скажет. Знаешь, что такое «спящий» диверсант? Так вот, глядишь, потом склад где-то загорелся, мост обрушился, состав с рельс сошёл. Кто сделал? Неизвестно. А может быть, это будешь ты? Будешь, наверняка будешь, так как у них, там, на той стороне, и архив на тебя создан, и фотографии, где ты в их форме и с немецким оружием в руках. Скажешь, не может быть? Ещё как может. Так и бывает. Почти всегда. Вот потому, бывший рядовой Веденин, и нужны эти шесть лет, чтобы разобраться в том, что ты за птица залётная. А там видно будет.

Семён, уже не возражая, слушал вздорные предположения ретивого сотрудника НКВД:

«Пусть говорит, что хочет. Пусть обвиняет в чем угодно. Меня это больше не трогает, не тревожит. Эти глупые витийствования пусть останутся на его совести. Раз приговор вынесен, они его не отменят и пересматривать не будут. Тогда и говорить больше нечего. Вот только мать, где она сейчас? Дом разрушен, так это полбеды. Главное, чтобы она была жива, может, у родственников каких сейчас сховается? Но почему в душе моей возникло чувство неприятия этого капитана НКВД, даже более острое, чем я испытывал по отношению к Остапу, обознику, Гунько или к умному врагу-абверовцу? С ними ясно. Они враги. Всё, что они говорили и делали, было направлено против меня и моей Родины. Значит, им надо сопротивляться, противодействовать. А этот капитан свой, до самых корней свой, и, похоже, воевал хорошо. Недаром на кителе три ордена Красной Звезды прикручены. Может, мое отрицательное отношение к нему сложилось оттого, что он затоптал то, что у меня было самым дорогим, что возродилось в моей душе, как первый нежный подснежник, – надежду вернуться в родной цветущий край? Или оттого, что он свой, который не хочет ни понять, ни помочь мне, а только закапывает всё глубже и глубже? Когда перед тобой враг-чужеземец, ты знаешь, что за тобой твоя Родина, далёкая или близкая, но она даёт тебе силы держаться, но если приговор выносят свои и говорят, ты чужой, ты нам не нужен, тогда действительно трудно, почти невозможно удержать равновесие в жизни. Капитан вырвал из сердца то последнее, что ещё связывает меня с этим миром? Мне тяжко, невыносимо тяжело потому, что в его лице я вижу высшую несправедливость, по крайней мере по отношению ко мне? Фашисты – просто разрушители и уничтожители, а со своими всегда непередаваемо сложно. Что делать? Куда деваться? От себя самого не убежишь». А вслух проговорил:

– Разрешите матери письмо написать.

Капитан Захарьин ещё раз внимательно всмотрелся в застывшее, ничего не выражающее лицо Веденина и кивнул головой:

– Тогда поторопись. Завтра твою группу направляют по этапу. Особое совещание вас одним списком приговорило. Отдашь письмо в комендатуру. Я прослежу. Кстати, может быть, и края свои увидишь. Эшелон как раз пройдёт по твоим местам. И вот ещё что, послушай совета, Веденин. Не делай глупости. Не пытайся бежать. Будешь нормально вести себя и работать как следует, глядишь, и досрочно на свободу выйдешь. – В душе капитана шевельнулась давно позабытая им за годы войны жалость: «Может быть, этот парень, которому всего-то от рода 25 лет, и не так уж виноват? Я-то всего на десять лет его старше. Фронтовая судьба ломкая. Мог и я на его месте оказаться. Сколько сейчас таких по лагерям и тюрьмам мыкается? И не счесть. Время такое. Ничего не поделаешь».

Опять лежал Семён один в своей палатке, опять его пальцы сжимали заветную подкову. «Что же ты не помогаешь мне, мой талисман? Не отводишь беду? Может, проржавел ты до конца и не осталось в тебе былой силы, чтобы бороться со всеми напастями моей жизни? Что же теперь? Опять стук вагонных колёс, роба с номером, нары, окрики караульных-вохровцев? Всё возвращается на круги своя? Значит, впереди вновь ждет черная беспросветность и я возвращаюсь в мир призраков?»

– Ты как, Семён? Тебе плохо? – отец Серафим участливо положил свою теплую ладонь на макушку Веденина и начал медленно гладить по голове. Так когда-то делала родная мать в далёком детстве, лаская и успокаивая своё дитя, вскрикнувшее и проснувшееся от одолевавших его страшных сновидений, на которые так богато детское воображение.

– Что же это происходит, отец Серафим? – Веденин резко присел на край койки. – Конца и краю этому нет. Опять на муки посылают.

– Тебе что-то объявили, сын мой? – голос священника был тих и участлив.

– Шесть лет спецпоселения. Неизвестно где. Тот же лагерь. Жизнь под присмотром. Выходит, мне суждено до века ходить с бритой головой. Видимо, Бог отвернулся от меня. Не нужен я ему.

– Не богохульствуй, Семён, – речь «Попа» была плавной, успокаивающей. – Все мы чада его возлюбленные. На всё воля божья. Значит, Господь избрал тебя, чтобы ты страдал за других, искупал грехи незнакомых тебе людей. Так бывает. Так жил и страдал Спаситель наш, Иисус Христос. Значит, и нам жизнь земную без страданий не прожить.

– Но я ведь не сын Бога, – Веденин в волнении прошёлся вдоль своей кровати. – Иисус по крайней мере знал своего могущественного отца и то, что он не оставит его в беде. Даст ему утешение и спасение. Разве не так? Я же простой человек, живу смертной жизнью. Другой не знаю и даже вообразить себе её не могу. Иисусу легче было. Он знал о спасении души и тела. Знал наверняка. А мне-то каково? Для Христа испытания и смерть выпали на один день, а я пять лет по лагерям, где тысячи умирали у меня на глазах. Людей вешали, стреляли, душили газами, умерщвляли на медицинских экспериментах. У Иисуса был этот единственный день, у меня тысяча дней и ещё две тысячи будет. Где был в это время Бог? Почему не сказал ни слова? Не покарал извергов и мучителей?

– Опять не то говоришь, Семён, – отец Серафим не был настойчив, не пытался переубедить, переиначить ход мыслей отчаявшегося человека. Только старался успокоить его, объяснить ему то, во что сам верил. – Ну не верь в Него, что, легче тебе будет? Бог сделал своё дело. Даровал Победу над силами Сатаны. Народ одолел фашизм. Разве этого мало? Господь не забывает своих детей. И ты сын Бога тоже. Для каждого у него есть слова поддержки. Не пытайся понять промысел божий. Ты даже представить его не можешь. Только ему известно, что уготовано здесь и там. – Священник поднял указательный палец правой руки вверх. – Если Он уготовил тебе муки, то даст и спасение. Верь в него, как он в тебя. Бог всегда даёт человеку испытание по силам его и по вере. Утратишь веру, себя потеряешь. Разве ты один страдал и страдаешь? А сколько людей погибло на этой войне? Сколько больных, увечных, неслышащих и невидящих по всей стране разбрелось? О них ты подумал? Ты всё на Бога жалуешься, но руки-ноги у тебя есть, голова ясная. Ты выжил, несмотря на всё, значит, ты не лишён его поддержки. Господь сподобил тебя вынести немецкий плен, даст силы выдержать и сталинскую милость. Укрепи свой дух. Будь стойким до конца. Не сдавайся, сопротивляйся унынию. Помни, Бог любит стойких и смелых.

– Всё так, отец Серафим, – отчаяние и чувство безысходности отпустили душу Веденина. Не то чтобы он принял и внутренне согласился со всем тем, что сказал ему священник, но разговор с умным, отзывчивым человеком успокоил его и потому он уже совершенно спокойно продолжал: – Мне уже двадцать пять годков, но кажется, что я прожил двести лет. Ничего нет на этом свете, что бы меня могло удивить, чем я мог бы восхищаться. В душе словно выжженная огнём пустыня. Одни огарки. Я не знаю, что такое любовь, какие слова я мог бы найти для близкой женщины. Даже если я окажусь когда-нибудь на свободе, то не буду знать, что с ней делать. Люди пугают меня, так как я знаю, что в каждом живёт зверь. Пока он прикормленный и сытый, всё выглядит внешне пристойно: окружающие готовы проявлять знаки внимания, участия, произносить заверения в дружбе и любви. Но если этот хитрый затаившийся хищник вдруг неожиданно проголодается и ему покажется, что он достоин большего, то он вырвется наружу и будет с наслаждением топтать и унижать тех, кому ещё недавно клялся в самых высоких чувствах. И вот что ещё, всё, что говорит человек, как правило ложь.

– Ничего, Семён, ты все сможешь выдержать, – священник ближе подошёл к Веденину. Не нужно ни о чём спорить. Доказывать, опровергать. Он понимал, что несчастный узник нуждается только в словах утешения. – Твоя душа свободна. Никто и никогда на неё оковы не накинет. Если есть у тебя тяжкие грехи, ты, полагаю, не всё мне рассказал, то раскайся в них. Не хочешь, не говори мне. ЕМУ скажи. Попроси у Господа прощение. Бог милостив. Нет не прощаемых грехов. Главное, чтобы раскаяние было от всего сердца, искренним. Через шесть лет выйдешь на свободу, будет всего-то тридцать два года. Вся жизнь впереди. Многое хорошее увидишь. Береги Веру свою православную и молиться не забывай. Тогда спасёшь свою душу. А теперь наклони голову. Этот деревянный крест я сделал сам из черенка совковой лопаты. Он освещенный. Носи его. Бог с тобою.

Отец Серафим перекрестил склонённую голову Семёна и на прощание обнял его.

* * *

Капитан Захарьин не обманул. Собрав в несколько вагонов осужденных по разным статьям, предназначенных для отправки в далёкую Сибирь, литерный спецсостав сделал небольшой крюк и, проскочив многочисленные разводные стрелки, замер на дальнем запасном пути железнодорожного узла города Старобельска.

Здесь к нему должны были подцепить ещё пару теплушек с заключенными и отправить дальше по расписанию. Арестантов из вагонов не выпускали, и поэтому Семёну Веденину пришлось довольствоваться тем, что он, сумев пробиться к узкому, как бойница, окну, стал оттуда всматриваться в алевшие под лучами вечернего заката родные места. Вот знакомое здание старого пакгауза, а за ним белобокие приземистые мазанки, окруженные фруктовыми садами. А дальше, ближе к центру, дорогая его сердцу Садовая улица, на которой притулился родной дом.

Может быть, офицер НКВД ошибся и не его дом разрушен, и в нём по-прежнему живет его любимая матушка? И если это не обман слуха и на самом деле до него доносятся звуки вальса, значит, город живёт, вернулся к прежней мирной жизни и в нём вновь открылась основная танцевальная площадка. Веденин почувствовал, как к его глазам подбираются горючие слёзы. Давно он не плакал. Забыл, как это делается. Чем ещё облегчить свою измученную душу? Не видать казаку больше бескрайних луганских просторов, не радоваться вольному ковыльному ветру:

«Не для меня придёт весна, Не для меня песнь разольётся, И сердце радостно забьётся В восторге чувств не для меня, Не для меня река, шумя, Брега родные омывает, Плеск кротких волн душу ласкает, Она течёт не для меня»

Успокаивал, успокаивал его отец Серафим, а надежда прикоснуться к отчему порогу исчезала с каждым пройденным километром. Часто трубя и окутывая проносившиеся мимо поля и леса черным угольным дымом, поезд всё дальше ввинчивался в бескрайние российские просторы. Вот уже осталась позади болотистая русская равнина, растворилась во тьме рассыпающаяся на драгоценные минералы гряда древних Уральских гор. А дальше одна лишь бесконечная тайга, неукротимые бурные реки, и только за Красноярском на затерянном, всеми забытом полустанке была сделана остановка. Несколько вытянутых сложенных из цементных блоков одноэтажных зданий, охрана. В общем, всё как обычно. Передохнуть, помыться, поесть горячее и переодеться в плотные, подбитые ватой стандартные брюки и куртки. Как-никак лето прошло, и дыхание приближающейся зимы становилось всё ощутимее. Три дня и дальше в путь. Состав всё чаще стал придерживать свой ход, приветствуемый злобным лаем цепных псов и дежурным понуканием караула: «Первый пошёл, второй пошёл, третий…»

«Выходит, близится и мой черёд», – думал Веденин, но к его удивлению вагон, в котором он ехал, особо никто не тревожил. Лишь регулярная проверка, пересчет голов и весьма сносное питание. Через пять дней, когда поезд резко взял влево, в теплушку добавили вторую печку-буржуйку.

«Куда же они нас везут?» – в сердце начала закрадываться обоснованная тревога. Деревья скукожились вдвое, а затем вообще превратились в неказистые кустарники. Наконец, рельсы упёрлись в отвал из груды камней и земли. Железнодорожного пути дальше не было. Перегрузка в вымороженную баржу и по застывающей реке к ещё более холодному морю. Изломанный причал, переход на короткое пузатое судно и дальше вперёд вдоль дикого неприветливого берега и угрюмых сопок. Что за дикий край, где даже волн нет, а из-под воды на тебя пялятся пористые губки льда? Северный Ледовитый Океан. Край земли. Конец всему. Что там за строения на горизонте? Продавленные бараки, пустые металлические бочки. Безрадостная картина. К берегу так просто не подойдёшь. Пересадка на баркасы и к деревянному разбитому дебаркадеру.

Певек – самый дальний, закатный центр цивилизации. Неужели мне суждено провести здесь шесть чудовищных лет? И уже стало так холодно, что зуб на зуб не попадает. Проклятый ветер продувает всё насквозь.

– Всем прибывшим построиться и организованно занять места в тракторных тележках, – раздался привыкший командовать начальственный голос. Было бы кем руководить, а босс всегда найдется.

«Неужто ещё куда-то везти собираются?» – жуткое предположение ошарашило Семёна. Так и есть, ещё с десяток километров куда-то в сторону, и вот он, конечный пункт прибытия, не обозначенный ни на одной карте.

Это был не лагерь в привычном смысле этого слова, а небольшая колония, на территории которой разместились до десятка сравнительно небольших, ладно срубленных из бревен жилых домов и ещё несколько строений непонятного назначения. Ни забора, ни проволоки, ни тем более наблюдательных вышек не было.

«Чудное поселение», – усмехнулся про себя Веденин и решил не торопиться с выводами. То, что привлекало внимание сразу, – это странные провисшие пеньковые канаты, протянутые между всеми домами и строениями. Для чего? Внутри были достаточно просторные помещения для проживания двадцати человек. Нары крепко сколоченные. Соломенные тюфяки – новые. Большой общий стол с длинными скамьями под окном с двойными рамами, на котором не было решетки. Почему так? В углу топилась массивная, грубо сложенная из валунов печь. В избе было тепло. Жить можно.

«Что ж, может быть, я действительно смогу продержаться шесть лет и вырвусь на волю и дойду до своего дома? Может, прав отец Серафим и не так уж не прав капитан Захарьин, и у меня есть тот единственный шанс на спасение?»

Общее построение, как и ожидалось, было обычным, дежурным, как, впрочем, и везде, где довелось побывать Семёну, но зато кратким и содержательным.

– Я начальник Исправительно-трудовой колонии номер «Н» майор Сивков, – произнес кряжистый, как медведь-маломерок, человек с погонами майора. Вы – поселенцы на особом режиме. Заключёнными вас я не называю, хотя по сути так оно и есть. Каждый попал сюда, будучи осужденным по конкретной уголовной статье. Мы здесь добываем оловянную руду, и ваша задача работать как можно лучше, так как это нужно для нашей великой Родины. Кто будет работать по-стахановски, выдавать на-гора рекордные показатели, всегда может рассчитывать на моё уважение и соответствующие привилегии: улучшенное питание, хорошая одежда, перевод в избу с нормальными кроватями и выход на сутки-двое в Певек для отдыха и развлечения. Для таких работников будет разрешена переписка с близкими и в ускоренном порядке может рассматриваться обращение об условно-досрочном освобождении. Вот вам моё слово.

Майор явно был доволен собой и своей речью, хотя ничего нового в ней не было. Эти слова он произносил раз за разом перед каждой прибывшей партией арестантов:

– А теперь запомните следующее. Побег отсюда невозможен. Кругом безжизненная тундра. Сзади – Ледовитый океан. Скоро зима, о которой вы ещё представления не имеете. Любое нарушение режима, необоснованный отказ от работы караются карцером со всеми вытекающими для вас последствиями, самым мягким из которых является продление срока заключения или перевод на тюремный режим. И не у нас, а куда-нибудь подалее. Догадайтесь с двух раз. Прокуратуру или нашего всесоюзного старосту, дорогого Михаила Ивановича Калинина, своими письмами и жалобами тревожить не советую. Здесь я для вас и советская конституция, и Верховный совет, и Высший суд в последней инстанции. Охрана у нас есть, хорошая охрана, охотничья. – Бугристое лицо Сивкова расплылось в улыбке, обнажив крепкие желтые зубы. – Она охраняет вас для вашей же пользы от истинных хозяев здешнего края: полярных волков и белого медведя. У них разговор короткий и свой приговор, один.

Потянулись однообразные короткие дни и длинные ночи. Через месяц посыпались белые мухи и запела неукротимая пурга северных широт. Передвигаться по территории колонии стало возможно только держась за канаты. Фонари, запитываемые от старого дизельного движка, горели тускло и освещали лишь небольшой круг под собой. Оторваться от каната в ветреную ночь практически всегда означало верную смерть. Два-три шага в сторону, и человек пропадал в беспросветной зимней мгле. Такого находили скрючившимся и замершим в сугробе, и то большей частью по весне, когда снежные заносы начинали постепенно таять, разрешая земле полюбоваться солнцем в короткие мгновения быстротечного полярного лета.

Семён был приятно поражен тем, что питание оказалось хорошим, более чем ожидалось. Наваристые жирные супы, щи, картошка с сытной свиной тушенкой регулярно. Выдавали мягкий хлеб и компоты из сухофруктов, а то и козье молоко. Оказалось, что хозяйственный майор Сивков организовал в колонии свой производственный цех, где выращивались не только курицы и кролики и была своя пекарня, но и содержались десять упитанных пряморогих длинношерстных коз, которых обслуживали женщины из числа осужденных. Обстоятельство немаловажное и весьма приятное, так как позволяло основному мужскому контингенту значительно скрашивать свой убогий быт.

Веденин приободрился и даже стал прикидывать по годам, что он должен сделать, чтобы пораньше вырваться из заключения. Удивляло только то, что даже бывалые арестанты отказывались устанавливать свои порядки, вели себя непонятно тихо и безучастно реагировали на происходящие вокруг них события. За общим обедом ели мало, вяло ковыряя ложкой в каше. Разговаривали также немного, больше как бы из одолжения. Мало что сообщали о своём прошлом и почти всегда отказывались говорить о будущем. Даже лингвистические шедевры тюремного жаргона звучали как-то слабо и неубедительно, как будто никто никому ничего доказывать не собирался.

Кто-то из сообразительных раздобыл где-то медную проволоку и свинтил из неё антенну, что позволяло ламповому, собранному из разных комплектующих частей радиоприемнику транслировать передачи на КВ-диапазоне, в том числе программы на русском и даже английском языках. Волна постоянно гуляла, дикторские голоса беспрестанно гнусавили, а музыка то прорывалась сквозь шорох помех, то опять на время исчезала. Но канал в большой мир был открыт, и это сильно оздоровляло общую обстановку. И удивительно, но местное начальство, которое несомненно давно уже прознало о наличии запрещённого технического устройства у поселенцев, этому не препятствовало или делало вид, что ничего не знает.

«Весьма странно, – размышлял Веденин. – Ведь спецпоселение – это не лагерь и не тюрьма. Условия более-менее. Кстати, работа в шахте не самая трудная. В стволах проложены рельсы, по которым надо вручную наружу выталкивать груженные породой вагонетки, а затем по горной дороге-бремсбергу с помощью лебёдок выводить их вниз и поднимать обратно наверх. Руда оказалась не самая плотная и довольно успешно вырубалась из горного массива. В основном заостренными кирками, а там, где было возможно, то и отбойным молотком. Несильно, но работала внешняя вентиляция, подавая в штреки свежий воздух, а работа с перерывом длилась тоже не как обычно, а всего часов пять-шесть.

Любопытная колония. Даже оркестр периодически играет. Здесь продержаться можно», – в сердце Веденина росла уверенность в благополучном исходе. В налаженный колониальный ритм он уже втянулся и успел разглядеть в нём целый ряд ценных преимуществ, одним из которых было знакомство с местной поварихой, тётей Варей.

– Ты не боись меня, голубок, – ласково приговаривала она, облапив большими теплыми руками тело Семёна. – Я добрая. Никто не жаловался. Сам понимаешь, жисть наша такая, а мне без женского дела никак нельзя. Уж пятый годок по лагерям мотаюсь. Пообвыклась. И тебе нужду справить надо. Забыл, поди, как это делается? Так это ничего. Я тебе помогу. Мужики в этом лагере какие-то квёлые. Только растревожат и в сторону. А ты парень молодой, ладный, до любви скорый. – Её полные щёки округлились в улыбке, небольшой нос со слегка вывороченными ноздрями сморщился, а выщипанные по лагерному обычаю и прочерченные чернильным карандашом тонкие брови сдвинулись к переносице. Она искренне жалела этого ещё очень молодого парня, который ни за что ни про что тянул невольничью лямку. И долго толстыми и влажными губами ласкала его никогда прежде нецелованное тело. Тюремная Мадонна. Эх, доля наша бурлачная.

Веденин привык к поварихе и, прижимаясь к её большим, как подушка, обвислым грудям, умиротворенный, затихал, забывая о том, зачем он здесь и что и почему делает. Эта уже немолодая сорокалетняя женщина с расплывшейся фигурой дарила ему забытые воспоминания о великом женском умении пожалеть и успокоить растерявшегося мужчину. Он давно уже утратил прежние юношеские мечты о светлой и необыкновенной любви. Растворились в памяти черты той прекрасной и такой же юной, как и он, девушки, которой собирался признаться, но так и не успел или не решился это сделать, в своем первом искреннем чувстве, когда уходил на войну. Теперь непреодолимые завалы пережитых испытаний навсегда отгородили его от далекой невинной жизни. Другие образы, других людей высоким тюремным частоколом стояли перед его глазами.

– Да и я уже не тот, Вера. Год простоял по пояс в морской воде. Думал, что у меня вообще ничего не получится, – и с благодарностью гладил рукой ее большой надутый живот, тучные бёдра и потом, чувствуя очередной прилив желания, заваливался между её всегда раздвинутыми ногами, всматривался в смеющиеся глаза и радовался, слыша её легкие постанывания. Это были для Семёна самые лучшие, самые естественные моменты обыкновенного человеческого счастья.

Потом оба, тесно прижавшись друг к другу, долго лежали на Вериной кровати с широко раскрытыми глазами и любовались неземной красотой, не сводя глаз с оконного проема, за которым размашистыми зелено-фиолетовыми сполохами их приветствовало Северное сияние. Им было покойно и хорошо на душе. Не было больше покосившейся, вросшей в метровые снега избушки и этой неопрятной убогой кровати с разбросанным тряпьём, втиснутой в крошечную комнатушку. В такие редкие моменты даже самый потерянный человек может быть счастлив и мечтает вернуть в разуверившееся сердце надежду на лучшую жизнь и высшую благодать.

– Если тебе приспичит, Сеня, – говорила Вера, смеживая сонные веки, – то ты не тушуйся, делай своё дело. Мне и во сне приятно будет.

* * *

Судьба благоволила Веденину. Всюду можно встретить порядочных людей и надеяться на их поддержку и сочувствие. Часто бывает так, что люди неделями и месяцами постоянно встречаются, проходят мимо, а то и перебросятся парой ничего не значащих слов и потом словно забывают о существовании друг друга. Но иногда случается им внимательно взглянуть в глаза другому человеку всего лишь на минуту, и сразу без слов и объяснений становится ясно, что что-то внутри каждого притягивает их друг к другу, делает неизбежным взаимное сближение и рождает то безграничное взаимное доверие, которое столь же неповторимо как большая любовь. Таким счастливым явлением в жизни Семёна стал Александр Денисович Шевелёв, пожалуй, самый пожилой колонист, который проживал в соседнем бараке.

– Неужели Вы двадцать шесть лет безвылазно по лагерям кочуете? – удивлялся Веденин, наблюдая, как Шевелёв размешивает в кружке большой кусок колотого сахара. – Вам ведь уже шестьдесят лет. Неужели нет никакого снисхождения? И что, они не могут Вас просто отпустить на волю? Чтобы Вы ни совершили, Вы всё уже искупили. Это же совсем несправедливо. Разве Вы не обращались с просьбой пересмотреть Ваше дело?

– Обращался и не раз. Давно правда, – старый зэк вскинул на любопытного новичка мутные, ничего не выражающие глаза. – Потом понял, что всё бесполезно. У меня крепкая 58 статья, да ещё часть вторая. Через такую не перелезешь.

– А что же это такое? – поколебавшись, спросил Веденин. Сейчас ему более всего не хотелось каким-нибудь своим неловким вопросом обидеть этого повидавшего виды и симпатичного ему человека.

– Вы не стесняйтесь, юноша, спрашивайте. Мне сейчас скрывать что-либо о себе уже не имеет смысла, – седая щетина над губой старика – всё, что осталось от аккуратной полоски прежних усов, – поползла вверх. Может быть, это означало улыбку? – Это политика, юноша, да плюс вооружённое сопротивление советской власти. Таких не прощают. Я ведь врангелевский офицер в гражданскую войну. Имел звание штабс-капитана. За плечами три года первой мировой. А ещё я старый «октябрист». Слышали, что это такое? Нет? Тогда позвольте Вам объяснить.

Веденин с наслаждением слушал чистую, прекрасно артикулированную речь высокообразованного человека. Ни налёта привычной лагерной вульгарщины, ни бравирования знанием фени в его словах не было. Каким-то непробиваемым внутренним щитом врожденной интеллигентности и аристократического воспитания был прикрыт от влияния окружающей среды этот редкий человек.

– Так вот, – продолжал Александр Денисович, – «Союз 17-го октября» – это старая русская партия. Создана ещё до революции. А кроме того, я убежденный монархист. Как говорится: «Так за Царя, за Родину, за Веру мы грянем громкое ура, ура, ура». Такого большевики не прощают. Не так ли, мой слишком молодой друг? Извините, может быть я лишнее что сказал. Ведь, несмотря на свою молодость, Вы, Семён, много испытали на своём коротком веку. Так я слышал от других.

– Четыре года по немецким лагерям. Вначале у нас на Украине, затем во Франции, будь она неладна. Теперь у своих. Капитан НКВД мне волчий билет сюда выписал. Гад, – скороговоркой проговорил, почти пропел Веденин. Столько вопросов ещё хотелось ему задать этому бывалому человеку.

– Немало, немало. И вы всё это выдержали, – в голосе Шевелёва послышалось нескрываемое одобрение. – Прекрасная гордая Франция. Я там бывал счастлив, – глаза старого «октябриста» затуманились. – Но в эту войну она не воевала, а безвольно склонилась на милость врагу. Почему? Странно, более чем странно. А на капитана сердца не держите. Он здесь не причём. Поверьте, мне.

– Как это не причём, коль именно он мне объявил несправедливый приговор и сослал в эту тундру на шесть лет. За что? За то, что я в беспамятстве попал немцам в руки и они на мне испробовали все свои изуверские приёмы?

– Господин Веденин, позвольте мне Вас так называть, я должен Вам пояснить, что этот случайно встретившийся капитан внутренних дел Вам лишь объявил решение, которое приняли другие эпатажные люди, которых и судьями назвать сложно. Большевики заменили это понятие другими: тройки, особые совещания, трибуналы. А этот капитан лишь малая незаметная часть государственной системы, ещё одна застёжка на чехле, в который засунуты все граждане этой несчастной страны.

– Как же так? У нас социалистическое, а значит народное государство. И я, как и многие другие, сознательно пошел его защищать, да вот, правда, в плен попал. Так ведь не по своей воле. Тогда за что же меня так, с грязью смешали, выспрашивали, не предатель ли я, не диверсант ли? Обидно. Не заслужил я такие обвинения. Может, в этом капитане и есть что хорошее, только искать долго, – упрямился Семён, отстаивая сложившиеся у него убеждения.

– Я понимаю и сочувствию Вам. Безусловно сочувствую. Но давайте разберемся, что такое государство, – Шевелёв отхлебнул из кружки горячий напиток и ещё раз внимательно всмотрелся в своего собеседника. – Давайте вместе будем разбираться. Природа государства во все времена одинакова. Действительно, первоначально его создают люди, но затем государство изобретает законы и заставляет людей следовать им. В этом его основная сила. Такова естественная логика вещей. Если хотите, государство – это позитивный балласт, который, как свинцовые или бетонные блоки, закладывают в самое днище корабля для большей устойчивости, чтобы он не перевернулся в бурных океанских водах в разгулявшуюся непогоду. Вы, как и все люди, просите от государства справедливости, понимания, участия, защиты, спокойствия, денег и ещё сотню самых разных пожеланий. Не много ли? А государство требует от человека только одного – повиновения – и добивается этого самыми различными способами. Нравится это ему или нет.

– Извините меня, Александр Денисович, – обиженно проговорил Веденин, – но Вы словно намеренно не понимаете меня. Просто не хотите слышать, а говорите так, будто оправдываете власти, которые без малого четверть века перекладывают Вас с одних тюремных нар на другие. Лишили Вас всего: семьи, имущества, а главное, будущего. Может, Вы дразните меня и издеваетесь над моей необразованностью? Так это напрасно. Я не новичок и прошёл достаточно тюремных университетов. Закалку получил как положено.

– Бог с Вами, господин Веденин. И в мыслях у меня не было чем-то оскорбить Вас. Если так ненароком случилось, то прошу душевно извинить меня, старика. Просто я считаю, что ясное понимание происходящего позволяет выбрать правильное решение, чтобы дальше следовать ему. А большевиков я не люблю и не принимаю, потому что они отобрали у меня не просто семью и дом, они лишили меня моей России. В этом был смысл всей моей жизни. Теперь всего этого у меня нет. Однако я говорю: сложилось, как сложилось.

Родина, Россия, тебя давно простила, Семён, вернее даже ни в чем не обвиняла. Позвольте иногда обращаться к Вам на «ты». Думаю, наша разница в возрасте позволяет мне иметь эту привилегию. Таких как ты бедолаг – миллионы, которые маются по различным застенкам. Понять это просто. Государство бездоказательно обвиняло тебя, как и многих других, потому что ему нужна армия безропотных работников, готовых выполнить любое указание по его повелению. Таково требование нынешнего политического момента. Страна на треть разрушена. Экономика работает из рук вон плохо, поэтому заключённых и погнали на самые сложные объекты: возрождать уничтоженные города, заводы и невспаханные поля. Вот так обстоит дело.

Мне с большевиками делить нечего. Единственное, что меня примиряет с ними и со Сталиным, это то, что они раздавили Германию и весь ставший к ней в услужение так называемый «просвещенный» Запад, который столько веков пытался поучать Россию. Сохранили её в основных границах. Кстати, если Вы хотите знать, мой дорогой неуступчивый оппонент, то и Великобритания, и Франция, и Америка предали в гражданскую войну нас, русских патриотов, наше освободительное «белое» движение, то есть по сути помогли коммунистам удержать власть. В решающий момент прекратили помощь, бросили на произвол судьбы. И сейчас они для России уже больше не союзники. Поэтому Сталин так и торопится, используя жесточайшие меры принуждения.

К сожалению, в политике часто так бывает, что приходится жертвовать малым, чтобы спасти главное, то есть страну, её народ. Над этим можно поразмышлять. Умом я понимаю эту суровую необходимость, а сердцем принять не могу. Наверное, неважный вышел бы из меня политик. Хотя что же ныне об этом толковать? Всё прошло, «как с белых яблонь дым». А на государство я не жалуюсь. Какой смысл? Разве можно обижаться на грозу, которая сожгла Ваше любимое дерево, или на камнепад в горах, который разрушил Ваш дом? Конечно же нет.

– Значит, Вы что, простили всех? – не отступал набычившийся Веденин. – Всех, кто гнобил Вас по тюрьмам и острогам, эту советскую власть, которую Вы так не любите? Я простой человек, Александр Денисович, и вряд ли Ваши объяснения смогу понять и тем более согласиться с ними.

– Я не хочу выглядеть в Ваших глазах, Веденин, лучше, чем я есть на самом деле, – Шевелёв развел руки в стороны, словно давая понять, что любой человек вот так одномоментно, сразу, не готов принять точку зрения другого и согласиться с его доводами. На это требуется время. – Я скажу проще. Никто и никогда не создавал и не создаст на земле идеального общества, а потому прав тот, у кого власть. Если бы в двадцатом году победили не большевики, а мы взяли бы верх, то не я бы двадцать пять лет на шконке чалился, извините уж за такое вульгарное выражение, а они. А я уж постарался бы измыслить, как подобрать для них в руки кайло потяжелее, чтобы сподручнее было уголёк ломить и вторую ветку Транссибирской магистрали варганить. И никаких сантиментов. Вы слышите? Вот так, мой дорогой друг.

– Тогда что же, всё напрасно? Так дальше и будет продолжаться? – спросил поникший Семён.

– Я принимаю мою судьбу такой, какая она есть. И будь что будет. Вы же сделаете свой выбор сами. Я только знаю, что дух мой свободен и Бога у меня никто не отберёт. А теперь прощайте. Мы ещё вернёмся к этому разговору, – Александр Денисович натужно закашлял и прилёг на нары, давая понять, что он устал и хочет отдохнуть.

Монотонно потекла дальше лагерная жизнь. Ранний подъем до рассвета, скользкая дорога в гору к руднику вдоль ограничительных канатов, чтобы не свалиться в глубокий отрог. Для самых слабых – верёвка, привязанная к хвосту кобылы, которую вёл за узду унылый бородатый коневод, а доходяги, уцепившись за неё, еле волокли ноги – быстрее преодолеть бы подъем. Наверху вход в шахту, внизу кладбище с безымянными могилами – лишь вкопанные в землю обрубы брёвен с прибитыми к ним табличками с номерами, неряшливо написанными чёрной краской. Изо дня в день. Ни понедельников, ни воскресений.

И вот, наконец, земной шарик прокрутился поближе к солнцу и на Крайний Север пришла долгожданная весна. Правда, не слышны в тундре трели луганских соловьёв. Не долетает в эти края их звонкая призывная песня. Но и здесь есть жизнь. Повылезали из своих глубоких зимних нор неутомимые свистуны-суслики, доставая из защечных мешочков последние припасенные с осени запасы. Зацокали своими ловкими язычками, объявляя всему свету, что они живы и очень рады, что смогли преодолеть злые козни ледяной стужи. Пришла пора подыскивать себе семейную пару и плодить подслеповатых несмышлёнышей.

Пушистая пестрая накидка из цветущей шикши, морошки и брусники укутала оттаявшие плечи разбуженной полярной земли. Над темно-коричневыми шапками ягеля союзно качали своими алыми коронами маки и скромные голубые незабудки. Низко, над самой поверхностью чертили воздух крылами кряквы и гуси, ловко огибая чахлые кустарники и карликовые берёзы. Сбившиеся в черные облака мириады звонкоголосых мошек и комаров оповещали мир о своем намерении высосать кровь из всего, что дышит и движется.

В один из таких хмельных майских дней обычная беседа, начавшаяся с обмена скудными лагерными новостями, незаметно перетекла в разговор на серьёзную тему:

– Послушайте, Семён Ефимович, – сказал Шевелёв, неожиданно и совсем непоследовательно прерывая рассказ Веденина о том, как сорвавшаяся с направляющих вагонетка с рудой придавила сегодня его напарника по забою. – Я вот о чем хотел с Вами поговорить. Давно собирался, но решился только сегодня, и на это есть свои причины. Как Вы знаете, мы рубим и вывозим из шахты руду, которая содержит олово, как нам сказали. Но это совсем не так.

– А что же тогда? – спросил удивленный Семён, не вполне понимая, к чему клонит его старший товарищ.

– Может быть, Вы также заметили, что в этом лагере к нам относятся лучше, чем в других местах заключения? – продолжал развивать свою мысль сторонник восстановления монархии в России. – Сокращённый рабочий график, усиленное и даже весьма калорийное питание, ежемесячные медицинские осмотры. Постоянно дают таблетки непонятного назначения. Кстати, это обстоятельство является принципиально важным. Не секрет, что большинство поселенцев, особенно те, кто работает в шахте не первый год, страдают различными формами заболеваний: многих тошнит, мучает отдышка, затяжной кашель, отсутствие аппетита. При внешне благоприятных условиях, если можно так сказать о пребывании в колонии, люди жалуются на головокружения, потерю веса, хроническую апатию.

– Всё верно. Но с чем это связано? – согласился Семён, ощущая, что у него внутри растёт необъяснимая тревога.

– Всё дело в уране. На самом деле мы здесь добываем урановую руду, поверьте на слово бывшему коллежскому асессору императорского Корпуса горных инженеров. Я ведь геолог по образованию. Об олове сказано для отвода глаз. Должен сказать, что урановая руда содержит, конечно, много компонентов. Есть и ванадий, и молибден, и немало других полезных элементов, но главное уран. И похоже, он находится в руде в высокой концентрации. Это может быть хорошо для тех, кто нашёл его в этих краях, но плохо для нас, которые его добывают таким примитивным способом. В закрытых помещениях шахты мы вдыхаем опасный радиационный газ. Ещё хуже на рудообоготительной фабрике и в дробильном цехе. Вентиляции не хватает, других мер защиты тоже. Из-за этого в легких напластовалась ядовитая пыль. Отсюда все последствия. Недаром местные туземные народности зовут эту гору Шайтан-гора, то есть дьявольское место, где из века в век находили свой конец тысячи животных и, разумеется, люди.

– Так что же, мы здесь все обречены? – удивлению Веденина не было предела.

– Отчасти. Я думаю, те, у кого организм покрепче, выживут, хотя последствия лучевой болезни будут сопровождать их всю жизнь. Для других исход известен. Как и чем лечить эту болезнь, наука ещё не знает. Для нас её скрывают под симптоматикой пневмонии, катара желудка, почечной недостаточности, но разве Вам не бросилось в глаза, как часто, не реже чем раз в полгода, происходит ротация части колонистов. Привозят новых, а старых каторжан отправляют на Большую землю, якобы на лечение. Да и кладбище у нас не пустует. Вот такие невеселые у нас дела.

– Зачем тогда нужен этот уран? Зачем его вообще добывать? – Веденин расстегнул ворот ватника, словно ему не стало хватать воздуха.

– Из него можно сделать атомное оружие, самое разрушительное на земле. Поэтому Сталину нужна ядерная бомба, и в этом, к сожалению, он опять прав. Вы, конечно, знаете, Веденин, что у американцев она уже имеется. Они не задумываясь сбросили две ядерные бомбы на японские города, хотя принципиальной военной необходимости в этом не было. Теперь угрожают или прозрачно намекают на то, что могут применить это оружие против русского народа. Я склонен думать, что, если бы они могли доставить эти бомбы, скажем, до Москвы и Петрограда без последствий для себя, они незамедлительно сделали бы это. Пройден рубеж недозволенности. Кто его пересёк однажды, сделает это и во второй раз. Что бы ни разделяло меня с коммунистами, но я с таким положением не согласен. Этим намерениям необходимо воспрепятствовать. Однако печальный вывод состоит в следующем: за право обладать ядерным оружием погибнут тысячи и тысячи наших соотечественников, и прежде всего, заключённые, наши с Вами товарищи по несчастью, которые заняты на самых опасных участках. Дело это неизученное и малознакомое.

– Для чего Вы мне всё это рассказываете, Александр Денисович? Уверен, что Вы что-то хотите предложить мне. Так просто Вы бы не стали говорить, ведь в неведении мне жить было легче, а Вы милосердный человек, как я заметил. – Веденин стал внимательно вглядываться в стоявшего перед ним пожилого человека. Как он не заметил раньше, что за те полгода, что они знакомы, Шевелёв очень изменился: сильно постарел, спина сгорбилась, прежде плотные, всегда тщательно причёсанные волосы теперь торчали на голове редкими седыми клочками. Глаза утонули в набухших свинцовых мешках, нос заострился, а шея с торчащим кадыком усохла и стала походить на индюшачью. Перед ним стоял не ещё бодрый шестидесятилетний человек, а глубоко дряхлый старик.

– Вам, Веденин, надо спасать себя. Бежать отсюда и как можно дальше. Ещё полгода работы в шахте, и последствия в твоём организме станут необратимыми. Остаётся одно: или вырвать себя из этих условий, или окончить свои дни в забое. Никакого условно-досрочного освобождения ты, Семён, не дождёшься.

– Так давайте бежать вместе, – воскликнул Веденин, понимая, что его солагерник во всём прав и побег единственное, что ещё может помочь ему вырваться из объятий медленной смерти.

– Я хотел, я давно начал готовиться к нему, когда наконец разобрался в том, что происходит на самом деле в этом лагере. Но год назад мой товарищ, с которым мы готовили это предприятие, скоропостижно ушёл в лучший мир, и я остался один. Тогда я стал искать себе нового напарника и вот встретил тебя, Семён. Однако неделю назад лагерный врач мне объявил, что у меня реактивная форма «туберкулёза» и что меня отправят на лечение. Я всё понял, да и сам чувствую уже, что силы мои с каждым днём тают. Я не знаю ещё, как должен поступить, но и безропотно ждать мучительного конца не намерен. Ты пойдёшь один. Говорю тебе это, потому что я тебе доверяю и потому хочу дать шанс выжить. Это не будет легкой прогулкой. Возможности преодолеть ожидающие тебя трудности – весьма невысокие, но они есть. Ты молодой, сильный и потому можешь справиться. Я буду только обузой. Пойдёшь не вглубь континента, а дальше на север, пока не выйдешь к Ледовитому океану. Бежать надо в июле, когда вскроются льды. Там ищи стоянки туземцев: чукчей, эвенков. Они как раз в это время бьют морского зверя. Народ этот простой, но отзывчивый. У них возьмешь какую-нибудь лодку из шкур и поплывешь в сторону пролива Лонга. В прибрежной полосе имеются попутные подводные течения. Это поможет. Льды мешать не должны. Попадутся торосы – легко обойдёшь. Если сумеешь, сделаешь элементарный парус, а так на веслах с остановками. Пройдёшь пролив, и там сам решай. Можешь попробовать затеряться на Чукотке или спуститься ниже и прибиться к камчадалам. В стойбище они тебя примут. Они рады новым людям и особенно сильным молодым мужчинам, которые будут хорошими охотниками. Но мой план был переплыть Берингов пролив и добраться до Демидовых островов, а потом до Аляски. Сложно, но можно.

– Но Аляска ведь – территория Соединенных Штатов Америки. Другая страна, – изумился Семён.

– Так не всегда было, – поморщился, словно от зубной боли, Шевелёв. – Вначале мы её для себя открыли. Там стояли наши русские фактории. Торговали с алеутами порохом, солью, тканями, пенькой, инструментом и оружием. В обмен брали пушнину, моржовую кость, бывало, что и золото. Российская корона не продавала Америке эту землю, но зачем-то уступила в многолетнюю аренду, а большевики вообще забыли о ней. Американцы ушлые ребята: за столетие выдавили всех соперников и из Северной и из Южной Америки. Всех: британцев, французов, испанцев, португальцев и, к сожалению, нас. Теперь у них исключительные возможности влиять и определять жизнь многих стран этого континента. За ошибки расплачиваются столетиями. Но для меня Аляска – наша земля. «Там русский дух, там Русью пахнет». А ты сам решай, что хочешь и что сможешь сделать.

– До июля ещё месяц. Надо торопиться. Приготовить всё. И главное, чтобы охрана ничего не пронюхала, – углубившись в свои мысли, озабоченно промолвил Веденин.

– Я тебе помогу, – Шевелёв одернул полы своего ватника. На улице стало холодать, и пора было заходить в дом. – Я дам тебе то, что мне удалось собрать: миску, нож из полотна напильника, жестяную флягу, веревочный клубок из тряпичных полосок, нитки и рыболовные крючки из булавок, а также самодельную карту. Сам чертил по памяти. Есть ещё свечи и махорка от собак. Свои следы присыплешь. И самое главное – полевой компас. Я его очень ценю и берегу. Это мой старый боевой товарищ. Прошел со мной все годы Первой мировой войны. Он тебе поможет. Не потеряй его. В тундре летом много еды: ягоды, рыба в ручьях, всякая мелкая живность, яйца из птичьих гнездовий. Отсюда возьмёшь только хлеб и воду в фляжке. Осторожней, если будешь пополнять воду из озёр и заболоченных мест. Некоторые из них опасны для внутренних органов человека. Вода там может содержать высокий процент солей и тяжелых металлов. Ориентируйся на те, где рыбки плавают. Запомни это. Выбрать надо туманный день и выбраться из лагеря раним утром. Будут светлые ночи, но туман поможет. Вохровцы, если тревогу поднимут, далеко в тундру из-за одного человека соваться не станут. Места здесь дикие, необжитые. Да и техники и лишних лошадей у них нет. Отойдешь на десять километров, считай, оторвался от погони. Я не думаю, что они способны организовать серьёзное преследование. Из этого заброшенного за полярный круг лагеря побегов не было никогда. А ты рискнёшь. Не побоишься?

– Уйду я, – голос Семёна был твёрд. – Невмоготу больше терпеть. Вначале немцы четыре года убивали, не убили. Теперь наши решили прикончить медленной смертью. Неправильно всё это. Не могу больше выносить эту несправедливость. Даже если догонят, живым не дамся. Умру, но не уступлю им.

– Ладно, Веденин, – чуть слышно проговорил Шевелёв. – Если так решил, хорошо. Толк будет. А теперь помоги мне зайти в избу. Устал что-то. Ноги подкашиваются. Полежать хочу. Будет у меня только одна единственная просьба. Дам тебе письмо к моей сестре. Она в эмиграции в Париже живёт. Одна она у меня осталась. Может, получится, перешлёшь ей. Адрес запомни. Если что, письмо уничтожишь. Не отдавай никому. Это мой наказ. Это моё сокровенное. Обо мне не думай. Я спокоен. Поди заждались меня на небесах мои дорогие жена и дочурка. Увижу их, моих родных. О них я страдаю, не о себе, а ты свою жизнь береги. Рано тебе умирать. Бог с тобою.

Не подвёл северный ветер. Натянул в июле из расплавившейся ледяной пустыни плотные сгустки тумана, спеленавшие белым саваном бараки, шахту и дорогу, ведущую к ней. В водянистом мареве исчезло всё, даже бескрайняя разноцветная тундра. Сколько он продержится над землёй: день, два? Может, больше? Вот будет подмога для успешного побега. Одно ясно – поспешать надо.

Пробравшись между домами, Веденин пересёк территорию лагеря и, как призрак, растворился в полярном молоке. Шёл и шёл, не останавливаясь. Временами проваливался в болотные ямы. Выбирался, отряхивался и шёл дальше. Только вперёд. Где там спасительная кромка могучего седовласого океана-батюшки? Когда сможет опуститься на колени перед его солёными водами? Временами доставал компас, сверялся с его показаниями, пытался делать поправки, как ему растолковывал оставшийся на зоне наставник, и опять ускорял шаг.

Всё пока что шло хорошо: лая собак и криков преследователей не слышно, лишь всполохнётся где-то за горкой потревоженная птица, да юрко просунется в траве неведомая смышлёная зверушка. Немного потемнело, туман стал гуще. Видимо, дело к закату. Семён приободрился. Ведь пока что всё получается. Не сегодня-завтра наткнётся он на яранги чукчей или айванов. Сядет в трапезный круг охотников и рыболовов. Наестся содранного с моржовой шкуры жира, а потом, разжевав горсть сушеных мухоморов, в забвении будет слушать их заунывные песни и смотреть на колеблющиеся под ударами бубна стройные фигуры темнокожих чукчанок с татуированными лицами, выплясывающих танец ворона в честь великого бога Митта, покровителя морских и земных животных. И ему станет хорошо, так хорошо, как никогда не было, ну может быть, один только раз, когда он упал во сне с детской кровати, а мать, уложив и склонившись над его головой, тихо пела колыбельную песню, предрекая ему счастливую и радостную жизнь.

А утром, стряхнув с себя остатки ночного бдения, он возьмет у гостеприимных хозяев кожаный каяк и поплывет к следующему стойбищу, где пересядет на другую байдару и, прихватив в подарок завернутое в желудочную плёнку сушеное мясо-кыкват, отправится дальше по проливу Лонга мимо ревущих тюленей-лахтак.

А что потом? Может, прав Шевелёв и не надо пытаться спрятаться в отрогах Чукотки и надеяться затеряться среди китобоев-камчадалов? Ведь всё равно сыщут, а найдут, не помилуют, не простят, а изобретут ещё более суровое наказание, чтобы другим неповадно было. Тогда что же? Аляска? Переплывёт ли он на лодке Берингов пролив, как это делают медведи? Тоже ведь сухопутные звери. От острова к острову. Большой Диомид, малый Диомид, а там и континентальная суша.

«Не один я проходил этой дорогой: и эскимосы, и наши казаки, а до них другие народы. Значит и я смогу, – в душе беглеца росла уверенность. – Я всегда любил романы Джека Лондона, подвиги его мужественных героев. Зачитывался ими, держа фонарь под одеялом. Мечтал, вот бы мне стать таким. Так что же я, хуже их?

Уйду вглубь континента, пройду их тропами через перевал горы Мак-Кинли, затеряюсь в скалистых дебрях Аляски, чтобы никогда больше не видеть людей. Если я для них изгой, значит, я им и останусь. Не нужно мне золото Номы. Срублю хижину из необхватных сосен. Буду ставить силки на зайца и куропатку, ловить в реках стальноголового лосося. Не дрогну перед гризли и приручу лосей. Всё будет моим: и высокие горы, и быстрые реки, и цветущие луга, и изумрудные холмы. Везде я найду утешение и укрытие: у ветвистого желтого кедра и под гранитным навесом утёса. Припаду губами к хрустальной струе горного родника и буду ненасытными глотками вливать в себя его живую воду. Зароюсь лицом в ворсистый ярко-зелёный мох, а затем, перевернувшись на спину, буду долго слизывать с губ росистые капли и смотреть в глубокое синее небо, в котором неторопливо плывут в сторону моей покинутой Родины безмолвные облака.

Беззаботные птицы будут петь мне свои весенние песни, а трудяги-шмели полетят в голубую долину собирать пыльцу с её цветного покрывала. Подставлю ладони под дождевые струи, чтобы смыли они с моей души черную гарь былых мучений и зажгли в ней солнечную радугу. Я стану другим, прежним, разбужу в сердце угасшую любовь ко всему, что мне дано видеть и чувствовать. Я буду встречать рассветы и провожать закаты, а по ночам рассматривать вечные звёзды и верить, что, когда придёт мой час, проведут меня по Млечному пути и откроют врата для новой, справедливой и счастливой жизни. Всему буду рад я, и все мне будут рады. Я хочу стать частью этого необыкновенного, созданного для меня мира. Я неоторгаемая часть его и ею останусь навсегда. Покойно будет мне, не останется в сердце печали. Пусть только больше не упадёт на меня взгляд человека, да не коснётся его рука.

Камчатка ли? Аляска? Где найди человеку убежище от людской злобы?

Всё так и приключится, – радовался своим мыслям Семён. – Не может быть по-иному. Я заслужил эту надежду своей растреклятой судьбой. Мне больше ничего не нужно. Я хочу просто жить, как живёт на земле любое живое существо, и радоваться жизни, а не прозябать в безвременье в Аду. Я только об этом и прошу Бога, как о последней великой милости». – Веденин достал из-за пазухи нательный крест, дар отца Серафима, поцеловал его и истово перекрестился: «Да минует меня чаша сия».

Чьё это тяжкое дыхание он слышит за спиной? Кто это может идти по его следу? Глаза сузились, превратившись в броневые щели, и теперь буравили молочную вату тумана, пытаясь различить чей-то раскачивающийся силуэт. – Кто это может быть? Не волки же? Летом для них еды хватает. Тогда кто? Неужто погоня? Но не слышно повизгивания ищеек и гиканья вохровцев. Так кто же сейчас прорвёт туманную завесу и выйдет к нему? Нет, он не побежит, не подставит спину. Пусть тот, кто прячется во мгле, объявит себя. Он встретит его лицом к лицу, как подобает мужчине.

Прошла минута, другая. Всюду, над всем великим северным раздольем повисла тишина, такая густая, что не было слышно даже комариного писка. Так может быть, там нет никого, ни человека, ни зверя, а только духи зла-кэле неожиданно решили позабавиться над ним напоследок? Уже осталось немного. Он чувствовал свежее дыхание океана. Тогда вперёд, не останавливаться. Там его спасение.

Семён почти бежал. Ноги вязли и скользили в топкой, насыщенной водой почве. Заплечный мешок тяжко бил по лопаткам, сбивая дыхание.

«Так ушёл или не ушел?» – только эта мысль, как заезженная граммофонная пластинка, прокручивалась в его голове. Веденин остановился и прислушался, стараясь унять толчки разбушевавшегося сердца.

Всё же кто-то явно преследовал его. Он слышал эти повторяющиеся кашляющие звуки и чье-то прерывистое надсадное дыхание. Так кто же это? Туман уже просел, и только его отдельные куски, как никому уже не нужные тряпки, лоскутами цеплялись за проступившие очертаниями сопок.

«Так это медведь, – про себя воскликнул Семён. – Это ему неймётся. Его харкающие всхлипы и шлепанье лап я слышал всё это время. Что ему надо от меня? Кругом вдоволь еды, а он здесь, а не на острове, где устроили себе лежбище тысячи тюленей-сивучей. Там сейчас его место. Там основные охотничьи угодья. А этот?»

Хищник, медленно переставляя лапы и отводя в сторону морду, словно стоявший на его пути человек мало чем интересует его, приближался к замершему беглому узнику. Это был большой полярный медведь. Исполин в своём роде, но лучшее время его прошло. Он был стар и немощен. Когда-то белоснежная шкура свалялась и теперь безобразными буро-коричневыми складками свисала с проступающего позвоночника. Длинная морда была испещрена бороздами от когтей – свидетельство многочисленных схваток за первенство. Из пасти набок вываливался язык, покрытый молочной слизью, которая тягучими каплями падала на широко расставленные лапы.

Когда-то этот медведь был неоспоримым повелителем этого сурового северного края. Все покорялись ему от Крысиных островов до острова Врангеля и Чаунской губы и прятались, заслышав его грозный рык, по норам и пещерам, умоляя о пощаде. Не было ему соперников ни в сражении за добычу, ни за право продолжить потомство. Одним ударом лапы ломал он шею моржам-шишкарям и не раздумывая вгрызался в непробиваемую толстую кожу морских слонов. Легко и вольготно жилось ему на этих полярных просторах и летом и зимой, когда, навалившись всем туловищем на ледяные торосы, ломал их, чтобы вытащить из воды хитрую увертливую нерпу, преждевременно и на свою беду поверившую в свою безопасность.

Медведь стоял в десяти метрах от Семёна, смотрел на него и ждал. Он не торопился. В лучшие времена, когда он был молод и здоров, он не дал бы этому хлипкому человеческому существу ни минуты пощады. Просто взял бы и оторвал ему клыками голову или подстерёг бы его за большим сугробом и потом прыгнул ему на спину, переламывая лапами хребет, а потом долго и не спеша вырывал бы из поверженного тела куски мяса и глотал, наслаждаясь вкусом и запахом свежей крови. Медведь знал, что дни его сочтены, но он был мудр и опытен и понимал, что сил у него хватит только на один удар лапой. Его истощённый организм требовал горячего сочного мяса, много белковой пищи, а не всякой ягоды-морошки, которую он подминал своими огромными лапами. Ему не поймать даже белька-сосунка и не досуг гоняться за наглыми сусликами-евражками, которых он всего равно не догнал бы. Вожделенную пищу ему мог дать только он, этот застывший в ужасе человек. Нужен всего лишь один умелый удар, чтобы рассечь когтями его грудную клетку и вырвать ребра вместе с внутренностями. Он возьмёт жизнь другого, чтобы возродить собственную.

Медведь ждал и смотрел на своего противника устало и внимательно. Он знал все приёмы битвы и никогда не проиграл ни одной схватки. Пусть этот трепещущий человек не совладает со своими нервами и первый кинется на него. Он подождёт и кончит дело одним взмахом своей могучей лапы. Решит вековечный спор, длящийся тысячелетиями на просторах ледяных северных полей: кому суждено жить, а кому пришла пора умереть, чтобы выжил другой и продолжил бродить по этой самой прекрасной на свете тундре. Таков закон жизни, таков закон белого безмолвия.

Семён не знал, о чём думает медведь, и ничего не хотел знать о его мыслях. Главное – успеть снять рюкзак, достать и покрепче прибинтовать к руке нож-напильник, чтобы в горячке схватки не выронить его, и вынуть из кармана свою железную подкову-оберег и плотно сжать её в левой ладони. Успеть первому погрузить холодную сталь в шкуру старого убийцы и добраться до его трепещущего сердца.

Беглец неотрывно всматривался в немигающие глаза зверя, запавшие между красными отвисшими веками. Не такой ли холодный неумолимый взгляд он видел у штурмбанфюрера СС Дегена, коменданта лагеря Цише, полицая Гунько? А может, это очухавшийся после известия о побеге майор Сивков распорядился выслать вдогонку этого жуткого монстра, потому что никто не должен избежать наказания? Таковы правила, и пусть наконец он, Семён Веденин, поймёт, что зря народился на свет.

Ясно одно, сейчас именно этот облезлый медведь загораживает ему путь к свободе. Если этот хищник решил умереть в бою, как настоящий воин, каковым он и был всю свою жизнь, значит, так тому и быть. Глаза зверя и человека вновь встретились. Час истины настал. На одних весах сошлись жизнь и смерть. И человек, и зверь, знали, что не отступят, не сойдут со священной тропы смертельного поединка. Оба издали равный по силе ревущий крик и ринулись друг на друга.

Светило низкое полярное солнце, туман окончательно рассеялся, разлетевшиеся было птицы возвращались к своим гнездовьям, испуганные поначалу суслики вновь осмелели и выставили из норок любознательные остроконечные мордочки. В тундру возвращалась обычная мирная жизнь.

«Да свершится воля ТВОЯ»

Октябрь 2016 год