Хозяин Каменных гор

Федоров Евгений

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

 

1

По возвращении в Нижний Тагил Мирон сразу взялся за работу. К этому времени Ефим Алексеевич постепенно оборудовал большую мастерскую. В ней работало около полусотни отборных мастеровых: семнадцать слесарей, шестнадцать плотников, семь кузнецов и четыре машиниста. Черепановы соорудили плавильную печь, в которой сами плавили металл и сами отливали детали машин.

Днем и ночью механиков одолевали мысли о конструкции «сухопутного парохода». Не раз они вдвоем шагали по пустырю по направлению к Выйскому заводу; здесь намечено было уложить первые колесопроводы. По ним и пойдет их машина. Загодя они заказали отливку колесопроводов на Выйском заводе, а колеса — в Верхне-Салдинском.

Постройка пути мало беспокоила Черепановых. К этому времени на русских заводах накопился большой опыт: подобная первая внутризаводская рельсовая дорога была проложена еще в 1763 году на Змеиногорском руднике, на Алтае, русским механиком Кузьмой Дмитриевичем Фроловым. Его сын Петр Кузьмич затеял большое дело. Он вынес железную дорогу за пределы завода и создал несколько проектов многоверстных железных дорог. В 1806-1809 годах Петр Кузьмич соорудил рельсовую линию между Змеиногорским рудником и заводом, который был ставлен на реке Кораблихе, притоке Алея.

Самое замечательное — то, что строитель впервые применил выравнивание местности. Он скопал крутые уклоны, сделал выемки грунтов, построил над глубокими оврагами мосты, пробил тоннели в горах — и дорога стала весьма удобной для движения, потребовала меньше тяговых усилий при перевозке грузов, да и опасности крушений исчезли.

Кроме того, Фроловы много думали и над формой колесопроводов. Это было чрезвычайно важно. До них применялись колейные рельсы, представлявшие собою углубление для колеса. Такие и видел Мирон за границей. Фролов придумал более надежные и удобные колесопроводы: он придал рельсу выпуклую форму. Такие колесопроводы не засорялись, с них легко скатывались упавшая руда, песок, грязь. А чтобы колесо прочно держалось на рельсах, он изменил его форму, устроив по его окружности желоб. Теперь вагонетка прочно и беспрепятственно катилась по путям.

Об изобретении Фролова много позднее написал профессор Санкт-Петербургского университета Щеглов. Черепановы эту статью не читали, но через досужих людей знали о ней и решили применить колесопроводы русского механика. Однако Ефим и Мирон пошли дальше Фролова: на Алтайской железной дороге вагонетки двигались конной тягой, а Черепановы решили поставить на рельсы паровой двигатель. Это было в России впервые.

За плечами Черепановых был большой опыт: они построили несколько паровых машин. Механики понимали, что центральное место в двигателе займут котел и топка. Расчетами ни отец, ни сын никогда не занимались, до всего доходили чутьем и опытом. Вот и сейчас им предстояло решить, как устроить машину, чтобы топка давала равномерный жар и чтобы котел выдержал большое давление паров. До всего они доходили после больших раздумий и неудач. Опыты и работа отнимали много времени, а санкт-петербургская контора торопила.

Данилов, интересуясь ходом дел, обязал Черепановых представлять «двухседмичные» сведения о наличности материалов при Выйском заводе, «какие из оных продвижаются при заводе вновь заводимые постройки».

Вскоре Черепановы представили в Нижний Тагил рапортичку о своей работе, а в ней сообщали, что «ко вновь строящемуся пароходному дилижанцу приготовляются деревянные модели, по коим отливаются чугунные и медные припасы, равно и отковываются железные принадлежности, кои изготовляются своими рабочими, где находились разных цехов рабочих до 21 человек».

Мирон с плотниками тщательно мастерил деревянные модели, а отец весь январь следил за отливкой главных частей двигателя. Ефим помолодел в работе и успевал всюду: вместе с кузнецами он занимался поковкой железных частей, с литейщиками отливал чугунные и медные принадлежности. Им мерещился «сухопутный пароход». Вот перед ними лежат только что отлитые, еще теплые детали. Как приятно взять их в руку! Теплая шестеренка согревает шершавую руку, приятно давит на ладонь. Еще приятнее смотреть, как на станке обрабатывается медная деталь. Ефим аккуратно и крепко прижимает резец, быстро вращается валик. От резца вьется дымящаяся стружка. Она горит, сверкает, извивается змейкой и, обрываясь, падает у ног. Превосходно! Прекрасно дышится за кипучей работой, весело смотреть на белый свет! Черепановы так увлеклись делом, что позабыли об окружающем.

В работе все: и радость и печаль. В творческом труде обо всем забудешь!

Но люди не могли забыть о Черепановых. По Нижнему Тагилу прошел слух об их машине. Больше всех взволновал этот слух владельца заводской конницы Климентия Ушкова. Умный и строптивый Климентий Константинович давно уже недолюбливал Черепановых, страстно завидуя им. Весть о том, что Ефим с сыном строит «сухопутный пароход», на котором будет доставлять руду к заводу, сильно взбудоражила Ушкова.

Крепкий, важный старик явился в домик Черепановых. Он без приглашения, по-хозяйски уселся к столу и, сознавая свое значение, строго спросил Ефима:

— Правда, что ты новую машину строишь?

— Правда, — подтвердил Черепанов. — Если хватит сил, она во многом облегчит труд человека!

— Сатанинское дело ты задумал, Ефим! — И, подняв перст, Ушков указал на иконы. — Ты о боге подумал? Не вечны мы тут, человеки, на земле. Позовет нас господь ко престолу и спросит, как жили? Брось, Ефим, черта тешить!

Механик покраснел, вся кровь ходуном заходила в нем. Знал он: не о спасении души заботится Ушков, а о своей выгоде. Пойдет «пароходка», конница Ушкова останется без дела. Овладев собою, Ефим ответил сдержанно:

— Умен и силен ты в священном писании, Климентий Константинович, уважаем нами. Но прошу тебя, не страши адом! Работному человеку ад не страшен, ему пекло уготовано тут, на земле. Гляди, как маются!

— Молчи, вольнодумец! — прикрикнул Ушков. — За такие речи язык рвут!

— Не чаю в тебе доносчика видеть! — спокойно отозвался Черепанов.

— Доносчиком николи не был и не буду! — сердито перебил владелец конницы. — Но скажи, зачем хлеб отнимаешь у меня? Ты и так счастлив: вольной обладаешь, а я все в ярме. Ах, Ефим, Ефим, для кого стараешься?

— Для народа своего стараюсь! — твердо ответил Ефим Черепанов. — Не обессудь, Климентий Константинович, не могу я отречься от своей мечты! И не завидуй, — что за «вольность» пожалована мне? Как медведь на цепи топчусь. Суди сам: вся семья в крепостных, сын Мирон тож в рабстве. Какие тут радости? Подумаешь, сердце кровью обливается. Не трави мои раны!

Ушков тяжело опустил голову. В густых темных волосах его серебрилась ранняя седина. С минуту длилось тягостное молчание, потом гость оживился, положил руку на плечо Черепанова.

— Послушай, друг, — вкрадчивым голосом заговорил Ушков. — Чую, тяжко тебе отречься от выдумки. Да и барские холуи строги, теперь не отвяжутся. Вот что скажу, друг: бери отступного, — молчи только, а машины пусть не будет. Скажешь, не вышла.

Словно огнем обожгло Черепанова.

— Не будет этого! — резко бросил он в лицо Ушкову и вскочил.

— Значит, ни так, ни этак? Подумай, Ефим, как бы потом не пожалеть! — со вздохом сказал тот.

— Не пожалею! Сам не сроблю — сын Миронка сделает. Он дальше моего шагает!

— Шагает-то шагает, но могут и остановить! — с многозначительной улыбкой перебил Ушков. — Ну что ж, тебе виднее!

Владелец конницы встал, надел шапку. У порога он снова задержался и сердито обронил:

— Не суждено, выходит! Отныне мы, Ефим, с тобой враги! Насмерть враги! — Он хлопнул дверью, и вскоре за окном проплыла его могучая прямая фигура.

На душе Ефима стало тяжело. Угрюмый, ссутулившись, он прошел на свою «фабрику», целый день лихорадочно работал и молчал…

На Камне всю зиму лютовали морозы, на дорогах и в степях бушевали метели. Глухо гудели боры в горах. Господский парк разубрался в иней. На льду пруда темнели фигуры одиноких рыбаков, ловивших на блесну рыбу. На берегу возвышались громадные ели, отягощенные шапками снега. Застыла земля под зимним одеялом, укрылись звери в берлогах. Ночи пали темные, глухие, со спокойной и ясной тишиной. От жарких домен над Нижним Тагилом алело зарево.

В самую студеную пору, преодолев снега и расстояние, из далекого скита пришел старец Пафнутий, согбенный желтоликий кержак. Он забрел в избушку Черепановых, благословил хозяйку и попросил истопить баню.

Евдокия со снохой наносили воду, накалили каменку и проводили старца до бани. Приход скитника не сулил хорошего.

«До Ефимовой души добираются! — хмуро подумала поблекшая женка. — Обидится отец и прогонит наставника!»

Ей не хотелось обижать мужа, но она боялась и скитника.

Старец долго распаривал свое костлявое тело, кряхтел. Ополоскался, обрядился в чистое белье, вернулся в светлицу. Только уселся за стол, и Черепановы подоспели. Они низко поклонились старцу и стали умываться. Хозяйка тем временем покрыла стол скатертью, положила свежий пахучий каравай, расставила чашки, разложила ложки и с ухватом потянулась в печь. От горячих горшков запахло вкусным варевом — жирными щами, бараниной. Свежие, умытые механики сели за стол, настороженно поглядывая на старца.

Наставник Пафнутий молчаливо полез в дорожную котомку, извлек из нее деревянную чашку и ложку.

— Не мирщусь! — пояснил он хозяину. — Ни мяса, ни парного не принимаю. Сделай-ка мне, хозяюшка, тюрю.

Евдокия тяжело вздохнула.

— Эстоль брел, через пустыни и горы, и на одном квасе. Сгибнешь, батюшка, этак! — заикнулась она.

Скитник строго посмотрел на женщину.

— Тело смердящее пусть гибнет, а душа возрадуется. Горе филистимлянам, кои душу дьяволу продают! — торжественно произнес он, и глаза его фанатически блеснули.

Мирон хмуро посмотрел на старца. Тленом веяло от хилого сухого скитника. Бледное, изборожденное глубокими морщинами лицо, сивая с желтизной борода делали его неживым, выходцем из могилы. Голос старца звучал глухо, зло.

Он настоял на своем: хозяйка налила ему чашку квасу, накрошив туда хлебного мякиша. Старец поднялся, а за ним поднялись и повернулись к образу хозяева. Стали истово молиться.

Старец Пафнутий женок за стол не пустил, и они насыщались за холщовой занавеской. Все ели молча, уткнув глаза в чашки. Время от времени скитник кидал грозные взгляды на механиков. Он привык к покорности своей паствы и потому, заметя торопливость Мирона в еде, постучал ложкой по столу:

Не торопись, малец! Бесовское дело обождет!

— Ты что, дедушка, грозишь? — вспыхнул Мирон. — Откуда выискался такой строгий? Батя у нас за столом за старшего, ему и строжать!

Глаза скитника недобро сверкнули.

— Кш! Кш! — застучал он ложкой. — Зелен речи держать! — Он отодвинул чашку. — Ефим, я к тебе пришел! — скрипучим голосом обратился он к Черепанову. — Пора подумать о спасении души! По земле идет блуд великий, ловцы сатаны пленяют души христиан. От скита послан сюда!

— Какая нужда во мне вышла, батюшка? — сдержанно спросил Ефим. Он отложил ложку, утер бороду.

— Без нужды, страстотерпцы, живем. Малому невеликое надо. Душу твою спасти пришел!

— Погоди, батюшка, что-то рано засобирался. Вот «пароходку» отладим, тогда и посмотрим, что будет.

— Не построишь ты своего демона. Прокляну! — Скитник вскочил, поднял над головой двуперстие. — Прокляну! Анафеме предам!

— Ни я, ни сын мой с демонами не знаемся! — не уступал Ефим.

— А какая сила сидит в железном чреве? Кто вечно в огне в кипящем обретается? Сатана! Вот кто двигает твои машины! Дьявол! Дьявол! — истошно закричал старец, и в углах рта его выступили пузырьки пены.

Черепанов пристально взглянул на скитника и спокойно ответил:

— Пар есть сила чистая, светлая! И облачко лебяжье — тот же пар на воздусях! Никакой нечисти в своей затее мы не видим. И ты не грози нам. Не дано тебе судить нас! Мы облегчение несем народу, а ты назад тянешь!

— Верно, батюшка! — обрадовался Мирон.

Холщовая занавеска шевельнулась, из-за нее выглянули встревоженные лица хозяек.

— Ты, младень, помолчи! — стукнул посохом старец. — С отцом веду речь, а не с тобой. Помолчи, окаянец! — сверкнул он мрачными глазами в сторону молодого механика.

— Он не дите, а умелец! — с гордостью за сына прервал скитника Черепанов. — И запомни, батюшка, Мирон не окаянец! На Камне он первый механик. И в Англии, в иноземщине, он побывал и людей и многое другое повидал. И тебя поучить может кой-чему!

— Эвон куда метнуло! — затряс в ярости посохом старец. — И ты, человек в разуме, мне перечишь? А коли в иноземщине был, то пусть пред святой иконой речет, что бритты — и те свои машины, сказывают, поломали, ибо злой дух в них хлеб от христиан поотнимал! Злой, песий дух в машинах!

Черепанов нахмурился. Упрямство кержацкого старца вывело его из себя:

— Злой дух у тебя под хламидой! Чего рычишь, как зверюга! Пришел под чужой кров и шумствуешь. Ведомо тебе, что бритты не потому поломали свои машины, что они худы для них. Восстали они против тяжкой кабалы своих заводчиков. Кабы машина — труженику, он радовался бы ей!

Старец опешил от неожиданного отпора, вылупил белесые глаза на Черепанова, и посинелые губы его задрожали в ярости.

— Свят, свят! Бес в нем, бес! — закрестился он, проворно собрал котомку и взял в руку посох. — Не место мне тут, где старших не почитают да с бесовской нечистью водятся. Николи подобного не видано и не слыхано! Не будет моего благословения на вас! — Он закинул лямки котомки за плечи, перекрестился на иконы и, не оглядываясь, плюясь и ахая, пошел прочь.

Только скрылась за дверью хилая фигура скитника, как Евдокия вышла из-за холщовой занавески и с укором посмотрела на мужа.

— Что ты наделал, Ефим? Теперь на весь Камень опозорит! И ты хорош, задираешься, с кем не положено! — накинулась она на сына.

Старик сел на скамью, улыбнулся жене:

— Ну, чего расхорохорилась, как воробей перед дракой! Честное, моя милая, не опозоришь! Золото и в грязи блестит. Дело само за нас с Мироном покажет. Садитесь-ка, женки, за стол, благо кислый дух унесло! — оживился он. Угрюмость с его лица как рукой сняло. Он спокойно принялся за еду.

— Батюшка, а ведь он в Кержацкий конец побежал! — вдруг осенила Мирона догадка. — Вот светопреставление!

— Пусть, а мы свое дело знай: пустился в драку, кулаков не жалей! Мои думки сейчас о другом — о котле!

— Ты бы хоть за столом, отец, о другом сказал! — со вздохом взглянула на него женка.

— Матушка! — улыбнулся Мирон. — Разве можно думать о другом, когда всю душу одна мысль захватила!

За окном синел ранний зимний вечер. Вороны с граем кружились над высокими березами, примащиваясь на ночлег. Заголубели снега. В морозном небе замерцали звезды. Прямо из-за стола отец и сын снова пошли в мастерскую.

Черепановы упорно добивались своего, и в марте котел был готов. Его установили на железную раму-основу «сухопутного парохода» и решили испытать. На площадке, обнесенной плотным забором, было чисто, просторно. Синело апрельское небо. Неподалеку в овражке шумел ручей, — с верхов к пруду торопились талые воды. У закраин пруда лед вздулся, посинел. На фоне светлого неба черными ветвями четко рисовались деревья. Во всем — и на горах, и в лесу, и в беге облаков, и в первых талых ручьях, и в жухлости оседающего снега — чувствовалось приближение весны. Вот-вот на Урал — золотую землю — тронутся косяки перелетных птиц!

Радостное пробуждение природы придавало Черепановым сил, но в душе каждого из них росла тревога. Отец явно волновался за исход испытания. Сына сжигало любопытство: какое давление пара выдержит котел? От этого зависит все! Он решил не щадить ни себя, ни своего изобретения, лишь бы установить предел давления.

Ранним утром разожгли топку. Уголь разгорелся жарко. Ефим стал подбрасывать топливо, не сводя настороженных глаз с предохранительного клапана, к которому прижимался стальной рычаг с делениями, а на рычаге была прикреплена тяжелая гиря. Прошло много томительных минут, пока в котле нагрелась вода и гиря на рычаге незаметно сдвинулась с места. Из трубы колечками, с легким шумом выбрасывало дым. Мирон с замиранием сердца следил за машиной. В нее быстро вливалась жизнь: заструилось тепло, почти незаметно для глаза задрожали стальные части. В железном чреве копилась и давала о себе знать нарастающая сила, толкавшая рычаг. Гиря медленно, ровно тронулась в путь: миновала третье, четвертое, пятое деление. Жар становился сильнее, вздохи паровика мощнее. Ефим усиленно подбрасывал уголь; раскаленный добела, он гудел в топке ярким пламенем. Черепанов стоял у рычагов и весело поглядывал на сына.

В чистый, прозрачный воздух неожиданно вырвалась белая струйка пара, клапан приоткрылся, и из него раздался радостный, ободряющий звук. Он призывно раскатился по горам, и на него вдали отозвалось эхо. Звонок и певуч весенний простор! От этого звенящего, пробуждающего звука, схожего с заводским гудком, у молодого механика затрепетала каждая жилочка.

За дощатым забором послышались встревоженные голоса. В щели, в круглые дырочки от выпавших сучков смотрели чьи-то любопытные глаза. Там, за площадкой, происходило движение, суетня и говор.

Снова взвился белый рыхлый парок, толчками поднимаясь к небу и тая, а вслед за ним, как торжественный призыв, тонко и голосисто что-то загудело-запело. За оградой раздался хмурый, удивленный возглас:

— Ревет, дьявол!

Десятки глаз, потемневших от страха, настороженных, незаметно следили за Черепановыми и машиной. Поодаль на дворе толпились мастеровые: во избежание несчастий Ефим не допускал их близко. Они с радостным изумлением смотрели на механика. Широкоплечий, коренастый, с распущенной бородой, Ефим величаво стоял на мостике у котла, и лицо его лучилось от радости. Паровик работал ритмично, исправно, с пружинистой эластичной силой, — словно в нем билось молодое, крепкое сердце.

— Породил беса и тешится! — снова раздался за оградой неприязненный возглас.

Черепанов удивленно взглянул на сына:

— Кто это?

— С Кержацкого конца все старики и старухи прибрели. И откуда прознали?

Ефим нахмурился. На душе угасла радость. Темная, чужая сила вторгалась в его замыслы, не давала спокойно работать. Да что старики! Приказчики — и те, соблюдая приличие, боясь демидовской кары, шутя, а на самом деле с недоверием и ехидцей спрашивали:

— Ну, скоро своего змея-горыныча пустишь? А как ты думаешь, доберется он до Санкт-Петербурга?

Не нравились Черепанову эти скрытые, но язвительные насмешечки. Спасибо, работные относились к нему доверчиво. Они, не скрываясь, гордились Черепановыми.

— Гляди, чего может достигнуть простой русский человек! — говорили в рабочих семьях. — Ума палата, руки золотые. Эх, кабы не крепостные цепи, ух, и размахнулись бы!..

Между тем давление пара в котле усиливалось: об этом говорили деления на рычаге. «Хватит!» — решил Ефим, но иначе думал сын:

— Давай, батюшка, до последнего!

— Да ты что! Не выдержит! — запротестовал отец.

— Может, и не выдержит, а испытать надо. Все нужно знать, чтобы добиться лучшего. — Глаза Мирона горели. Он с надеждой смотрел на отца.

— Пробуй, только осторожно! — Ефим уступил место сыну и, сойдя с мостика, озабоченно предостерег мастеровых своей «фабрики»: — Подальше, братцы, не ровен час взорвет! Покалечит!

На дворике стало тихо. Притихли и за забором. Мирон внимательно осмотрел котел, проверил, есть ли в нем вода, и подбросил уголь, а сам отошел подальше. Подле машины оставаться становилось опасно. Риск взбудоражил молодого механика. Скажи ему сейчас: «Оставь все, останови машину», — он ни за что не сделал бы этого! Он готов был лечь под плети, лишь бы добиться своего: узнать силу пара. А до этого приходилось доходить опытом.

Шли минуты. В наступившей тишине мощным дыханием гудел пар в трубе. Ефим насторожил ухо. За дощатым забором тихо возились и шептались ребята. Он слышал, кто-то скребется о доски. «Взбирается на забор!» — подумал механик, и в ту же минуту над тесинами показалась курносая ухмыляющаяся рожица мальчонки.

— Дяденька, а дяденька, погуди еще! Попугай старух, спасу от них нет!

— Подальше, ребята, котел может взорваться! — прикрикнул он.

Мальчонка ухмыльнулся и закричал со смехом:

— А мы не боимся!

За тесом завозились снова, и мальчуган исчез.

— Мой черед, мой! — заспорили звонкие детские голоса за забором…

И вдруг разом котел рвануло. Невидимой страшной силой его сдвинуло с места. С могучим ревом, клубясь, словно из пасти чудовища, вырвался пар. Трубу из тяжелого листового железа подбросило вверх, и с громом, дребезжащим гулом она покатилась к забору. Мимо Черепанова жихнули куски железа. Как золотые лобанчики, кинутые щедрой рукой, из топки разлетелись раскаленные угли. Чад и пар клубами закрыли развороченную машину, людей и самих механиков. Тонкий угасающий свист жалобно пронесся в воздухе, — из котла уходил последний пар…

— Га-га-га! — раскатисто раздалось за тесовым забором, и смех, яростный, ехидный и торжествующий, потряс воздух. Ржали, хохотали сотни глоток…

Ефим сжал кулаки, потемнел.

И в этот миг затрещали доски, что-то заухало, и большое прясло свежего теса под тяжестью многих тел упало на землю. Из парного тумана на Ефима на карачках поползли мужики, бабы, — бородатые старцы, ветхие старухи с горящими злобными глазами. Впереди всех добиралась, с распущенными космами, высокая жилистая скитница с исступленным взором. Ощерив темный гнилостный рот, из которого торчал большой желтый клык, она хрипло кричала:

— Бес! Бес!

— Ага, ага! — кричали-орали кругом.

— Не допустил господь, изгнал вражью силу! — извиваясь тощими телами, тряся головами, размахивая руками радуясь и беснуясь, торжествовали взбешенные старые кержачки.

Среди этого мрака, рева и визга колокольчиками зазвенели голоса ребят:

— Дяденька, дяденька, вот это си-и-ла!..

Они юлили, мелькали среди обломков, всюду слышались их радостные, полные жизни голоса.

— Ах, милые вы мои! — с заблестевшими глазами вымолвил Ефим и, схватив чумазого сероглазого мальчонку, одетого в мамкин шушун и в батькины сапоги, прижал к сердцу. — Родной ты мой стрижанок! Жаворонушка мой!

Из «фабрики» выбежали мастеровые и стеной двинулись на незваных гостей. Но осмелевшие старухи не хотели уходить. Они теперь толпились у развороченного котла и хихикали. Среди них высился старец Пафнутий. Он тыкал посохом в топку и рычал:

— Чуете, адским смрадом несет! Дьяволище тут!

Мирону было и горько и смешно. Он не растерялся от взрыва, — все было впереди. Его не пугала работа, — таков удел всех пытливых людей. Не сразу Москва забелела, не сразу все в руки дается! Он подошел к отцу, обнял его:

— Не горюй, батя! Свое возьмем!

Перехватив горестный взгляд отца, Мирон вдруг озорно крикнул толпе:

— Эй, люди добрые, спасайся, кто может! Зараз еще тарарахнет!

Мигом все успокоилось, будто вихрь пронесся, прошумел и стих. Озираясь, молчаливо и торопливо убирались со двора кликуши и старцы.

— Эх, тьма египетская в бутылочке! — вдруг улыбнулся Ефим и махнул рукой. — Погоди чуток, наладим машину, и загудит она по чугунным рейкам! Эх, любо-дорого!

Повеселев, он сказал сыну:

— И то слава богу, что живы остались и народ не покалечили!

Усталые и взволнованные, отец и сын прошли в мастерскую. Один за другим от станков стекались к ним мастеровые. Тяжело было старому механику смотреть им в глаза.

— Ну как, братцы, что скажете? — глухо спросил он.

Вперед выбрался слесарь Мокеев, крепыш с густыми темными волосами, забранными под ремешок. Он вытер руки о передник, поднял на Ефима умные глаза.

— А так скажем: давай дальше! Сегодня не вышло — завтра осилим! Поглядим, кто последним возрадуется. Будет и на нашей улице праздник, Ефим Алексеевич!..

В ту самую пору, когда Черепановы обдумывали ладить новый котел, кержаки во главе со скитником Пафнутием отправились к дому механика. С причитаниями, вздохами они шумно ворвались в светлую горенку и обступили Евдокию. Женка побледнела, в отчаянии опустила руки.

— С Ефимом худое сотворилось? Что молчите? — умоляюще спросила она.

Костлявые, желтоликие кержачки исступленно заговорили:

— Жив, жив! Что ему станется, твоему ироду? Бес-то с грохотом убег и железки-подковки свои растерял!

— Бог силен! Не хочет господь губить праведные души! — возвысив голос, изрек старец. — Евдокия, убереги их от напасти! Ведомо тебе, что они бесов тешат! Без покаяния умрут, и душа уйдет прямо в лапы к дьяволу! — Голос его звучал предостерегающе-торжественно, большие свинцовые глаза вдруг зажглись безумием.

— Слушай! Слушай! — закричали кержачки, подталкивая женку к старцу. — Беда грядет от затей Ефима! Птица на лету сгибнет, куры перестанут нестись от сего дьявольского шума и дыма. Отговори строить машину!

— Не трожь! — сурово перебила старух Евдокия. — Не галди! Не базар тут! И ты, отец, не грози карой. Бог и без тебя распорядится! — Она неустрашимо встретила взгляд фанатика. — Не стращай! Черепановский корень не из трухлявых, не сломишь.

— Ты что же, против старца? — зашумели кержачки.

— Молчи! — насупилась Евдокия. — Я в своем дому! Добрые люди без шумства входят в избу соседа, а вы что? Где пристойность? Ведомо вам, женки, что муж есть глава семьи, его и слушать надо!

Старец дрожащими руками теребил бороду, молчал. Евдокия резко сказала:

— Умен мой Ефим, оба с Миронкой к свету тянутся, а вы их в ночь зовете! Стыдитесь!

— Ух, дьяволица, замолчи! Убью посохом, — не утерпел и пригрозил скитник. — Женки, прочь отсюда! Тут дщерь вавилонская!..

Он раздвинул толпу и пошел к порогу. За ним, перекликаясь, потянулись женщины.

— Ах, Дуня, и в девках ты озорная была и по сю пору не угомонилась! — укорила старуха с Кержацкого конца. — Ты бы подластилась к Ефиму. Ведь муж…

— Уйди, не терзай меня! — отозвалась Евдокия и ушла за холщовый полог.

Невестки не было дома. Женка всплакнула. Не о том она горевала, что кержачки ругали ее, кручинилась она о другом: выдержат ли муж и сын тяжелые испытания…

Вечером она по-праздничному убрала стол. Садясь за трапезу, Ефим понял, что жена все знает. Она подкладывала сыну лучшие куски, смотрела на него с особой нежностью.

— Ешь, сынок! — В голосе ее разливалась такая сердечная теплота, что Ефим не утерпел и сказал:

— Что же ты нас не ругаешь? А ведь многие не верят в нашу затею! Особо кержаки!

— Кержаки — они всегда так! Строги! — сдержанно ответила она. — А ругать вас ни к чему. Небось на душе мука?

— Мука! — признался старик. — Руки опускаются, мать, когда подумаешь. По совести сказать, пал духом.

— Вот это зря! — с тихим укором отозвалась она. — Ты да Миронка — только и радости у меня. И радость та идет от ваших дел. Подумай, Ефимушка, работенка-то ваша не простая — дивная. Вы у жар-птицы золотое перышко похитить задумали. И в добрый час! А тем огоньком вы озарите темноту нашу: и Кержацкий конец и всех людей. Великая сладость в таком труде, родные мои! Ныне несмышленыши убоялись, а завтра славить будут! Дивный, идущий от сердца труд никогда не пропадет. От него вся наша радость идет!

Речь женки звучала тепло, просилась в душу. Незаметно отходили и таяли под теплым дыханием сочувствия и одобрения все дневные невзгоды и треволнения.

— Спасибо, мать, тебе за доброе слово! — дрогнувшим голосом сказал Ефим и взглянул на сына. Миронка улыбнулся, глаза его без слов говорили: «Видишь, какая у нас матушка! Она сама золотое перышко, всякую печаль добрым словом живо смахнет!»

В июне 1834 года повытчик выйской заводской конторы Кирилка Королев в двухседмичной рапортичке доносил Любимову о том, что «вновь строящийся пароходный дилижанец с успешностью отстройкою оканчивается, который уже частовременно в действие пускается, через что успех желаемый показывает, и еще некоторые члены у него перестраиваются, где своих рабочих находилось до 9 человек».

Новый котел Черепановы изготовили с еще большей тщательностью. Мирон несколько раз делал чертежи механизмов, но отец браковал их. Сын не обижался: опыт показал, что котел долго нагревается, а паров дает недостаточно.

— Слабосилен будет! — рассматривая эскиз, говорил сыну Ефим. — Тут надо так, чтобы котел быстро нагревался и топлива шло помене. А главное, чтобы паров — могучая сила!

Вместе с Мироном они долго разглядывали поврежденную топку. Снова водрузили сверженную трубу на старое место. Жгли горючее и наблюдали, что творится в топке. Жар вместе с дымом быстро уносило в трубу.

— Видишь! — показал сыну Ефим. — Небушко отапливаем, а паров нет.

Много ночей не спали они. Черепановым казалось, что вот догадка где-то близко, но пока она ускользала от них. Отцветала весна. Отшумели талые воды. Леса наполнились буйною жизнью, ликованием. Брачная пора была в полном разгаре, парами собирались звери, птицы, отгуляла-отметала икру рыба в холодных горных речках. По ночам из-за крутогорья вставал такой ясный месяц, что все казалось облитым золотым сиянием.

Отбушевал май, подошел июнь. Мирон томился от бессонницы. Он вышел на крылечко подышать ночной прохладой. На дворе лежали густые тени от заборов, кустов и строений. В зеленом потоке лунного света пробежала кошка с фосфорическими глазами. Тишина плыла над горами, лесами, прудом, над Тагилом. Вдали на горизонте вспыхивали зарницы, где-то за горами гремела гроза. Там сейчас со скал низвергались бушующие потоки, шумели вековые боры, и темное небо из края в край озаряли зигзаги молний…

«Зигзагами, зигзагами, а если?..» — Внезапная догадка осенила Мирона. Он вскочил и заходил по двору. Мозг лихорадочно работал. До чего же все просто! И как только он раньше не догадался? Надо увеличить число дымогарных трубок, и тогда… тогда тепло не убежит сразу в трубу, пары станут возникать быстрее, будут уплотняться и набирать силу.

Он тихо прошел в избу и разбудил отца. Ефим в одном белье, крадучись, вышел во двор. Отец встревоженно посмотрел на сына:

— Опять что случилось?

— Надумал, батя, как добыть скорее пар. Вот, гляди сюда!

Стоя среди двора, на залитой лунным светом площадке, Мирон стал рисовать на земле схему парообразовательных трубок.

— А сколько? — тихо спросил отец и, присев, стал рассматривать рисунок.

— Это как дело покажет! — отозвался Мирон.

Оба на четвереньках ползали по двору. Бородатый Ефим походил на ребенка, занятого увлекательной игрой. Он то пригибался к земле, разглядывая чертеж, то приглушенно спорил с сыном. Мирон суетился, рисуя чертеж на земле…

Они и не заметили, как на крылечко вышла Евдокия, покрытая стареньким салопом. Она долго молча смотрела на странную игру.

— Что вы тут робите? Сдурели и старый и малый! — с укоризной сказала она.

Ефим проворно вскочил и смущенно отозвался:

— На ветерок вышли да залюбовались. Месяц-то какой! Посеребрил все…

Она покачала головой:

— Шли бы лучше спать! Дня для вас мало. Все спорки да работа, и умирать некогда будет!

— А мы умирать и не собираемся; жить будем да радоваться! — весело ответил Ефим. — Иди, матка, мы сейчас…

Ночь прошла в раздумье. Хотелось скорее начать в мастерской работу. И как только месяц закатился за гребни гор, а на востоке заалела заря, Ефим появился у постели сына:

— Поспешим, Миронка!

По дворам на Гальянке и в Кержацком конце голосисто кричали петухи. Над прудом тянулись белесые космы тумана, веяло прохладой. В мастерской еще никого не было, а Черепановы уже принялись за работу.

День за днем они трудились над конструкцией парового котла и добились своего. Они увеличили число дымогарных трубок до восьмидесяти. Котел поставили на раму, подвели колеса.

Мастеровые залюбовались новой машиной. Ее поставили на колесопроводы среди двора, и «сухопутный пароход» ждал испытаний.

Был он более двух аршин длиною. Под котлом, обшитым деревом, диаметром около полутора аршин, располагались два цилиндра паровой машины, действующей на колеса. Надо всей этой конструкцией спереди возвышалась непомерно высокая труба, а позади на площадке — место для машиниста. Когда Черепанов становился на площадку, он на полтуловища возвышался над котлом, так что видел и машину и путь перед ней…

«Сухопутный пароход» не походил на «Ракету» Стефенсона и превосходил ее по силе. Но вот беда: «пароходка» двигалась только вперед! А как пустить ее обратным ходом? Снова начались муки, снова отец и сын часами присматривались к механизмам.

«Что двигает? Пар. Выходит, надо заставить пар идти в другую сторону, и тогда колеса побегут назад!» — раздумывал Мирон.

Он долго возился над приспособлениями, пока не добился своего. В августе «сухопутный пароход» стоял среди двора под ярким солнцем и ждал пути.

В двухседмичной рапортичке о работах по Тагильскому заводу сообщалось:

«Пароходный дилижанец отстройкою совершенно окончен, а для ходу оного строится чугунная дорога, и для сохранения дилижанца отстраивается деревянный сарай».

Черепановы ждали подвоза с Верхнесалдинского завода чугунных реек, чтобы начать возведение дороги к руднику. Тем временем они испытали машину и обучали молодых механиков управлять ею.

Этой порой в Нижний Тагил прибыл странствующий профессор, инженер венского политехнического института Франц Антон Риттер фон Герстнер. Он побывал в Казани, проехал на Урал, посетил Белорецкие заводы, Златоуст, Кыштым и добрался до демидовского горного гнезда. Иноземец интересовался литьем металла, рудной добычей, но, прослышав от Любимова об изобретении Черепановых, упросил управляющего допустить к осмотру «пароходного дилижанца». Любимов поколебался, помялся, но согласился. В сопровождении приказчика Шептаева они отправились пешком к черепановской «фабрике».

Высокий, худой австриец журавлем вышагивал по полю, щурил близорукие глаза, поминутно утирал пот и жаловался:

— Сибирь — холодная страна, а почему летом тут такой жара!

— Так уж самим господом заведено, — подняв хитренькое лисье лицо, ответил Шептаев. — По русскому, значит, вкусу — в полной мере. У нас зима — так по-доброму зима: мороз трескучий, бодрый, кровь жгет, лицо румянит! Опять же и снега, батюшка, как перины пуховые! Ну, а летом, что верно, то верно, — жара! И то весьма хорошо. По русской пословице, пар костей не ломит. Вот и выходит: живем здорово и крепко!

Любимов строго посмотрел на приказчика, и тот умолк.

— Пожалуйте по сей дорожке, мимо березок, вон к тому забору! Там и машина! — любезно показал управляющий.

Герстнер хорошо понимал по-русски, но говорил с акцентом.

Черепановы издали заметили Любимова и вышагивающего рядом с ним долговязого человека.

— Батя, к нам идут! — крикнул Мирон.

— Ну и пусть идут! — спокойно отозвался Ефим, продолжая работать.

Во дворик вошли управляющий и Герстнер. Любимов шумно поздоровался:

— Здорово, хлопотунчики! Вот ученого привел, делами вашими он заинтересовался.

— Милости просим, — сдержанно поклонился Черепанов.

Австриец с любопытством разглядывал механиков. По виду — простые мастеровые, в кожаных запонах, в козловых сапогах, без шапок, но волосы аккуратно сложены под ремешок. Оба коренастые, рубахи на мускулистых грубых руках закатаны до локтей.

— Господин Герстнер из Вены прибыл, полюбопытствовал! — заскочил вперед Шептаев. — Покажи-ка свое рукоделие!

Отец и сын переглянулись. Мирону вспомнилось путешествие в Англию, где его не допускали и близко к машинам. Ефим нахмурился.

— Что ж, можно, — сухо ответил он. — Машина вся перед вами, любуйтесь!

Бывалый Ефим быстро понял, что иностранец хорошо разбирается в механике, и беспокойство за судьбу своего изобретения овладело им. Однако он и виду не подал, а взобрался на площадочку для машиниста и показал действие «сухопутного парохода».

Герстнер, изумленный, стоял перед машиной.

— Можно взглянуть чертеж? — заискивающе посмотрел он на управляющего.

— А мы без чертежей робили! — отрезал Черепанов.

— То есть как? — удивленно уставился на механиков иностранец.

— А так, вот этими руками, — сурово пояснил Ефим. — Чертежам мы не обучены. Мы во все домыслом доходили, что к чему.

— Не может этого быть! — еще более удивился Герстнер. Он подошел к машине и стал внимательно ее разглядывать.

Сняв перчатки, он ощупал каждую деталь. Улыбка не сходила с его лица; он заглянул и в топку, в которой ослепительно сверкал раскаленный уголь.

Время от времени он отрывался от машины и задавал вопросы.

— Вот у меня главный мастер! — показал глазами на Мирона отец.

Мирон простодушно почесал затылок.

— Да я, батюшка, не мастак говорить, — простецки сказал он.

Герстнер насквозь видел этого с виду простоватого, но умного и сдержанного мастерового. Он спросил Мирона:

— Сколько лошадиных сил ваша машина?

— А так полагаем, если ко времени повозки для руды подоспеют, всю ушковскую конницу заменим! — уверенно ответил молодой Черепанов, и в серых глазах его заиграли веселые огоньки.

— Что такой есть ушковская конница? Единица меры? — изумленно уставился Герстнер. — Сила давлений пара на квадратный дюйм внутри котла? — хлопая ладонью по тесовой обшивке, поинтересовался иностранец.

— Вот этого не могу знать! — развел руками Мирон. — До этого не додумались!

Герстнер пожал плечами. Он насмешливо посмотрел на Любимова и спросил:

— Ви пробоваль этот сухопутный дилижанс?

— Колесопроводы еще не подоспели, — угодливо ответил управляющий. — Но так думаю, все будет хорошо!

— Не знаю. Полагаю, машина эта не потащит груз. Чугунная дорога — хорошее дело, но по ней надо лошадь пускать! Это очень выгодно. Молодой человек сказал, заменит конницу, но зачем и к чему? — спросил Герстнер.

Он слез с площадочки, вытер о белый платок руки. Кое-что он угадал в устройстве машины, но самое главное — мощность ее осталась невыясненной. Профессор догадывался, что молодой крепостной механик не такой простак, каким он прикидывается.

— Ви и ваш папаша — чудесный мастер! — покровительственно похлопал он по плечу Мирона. — Кое-что тут есть, но сомневаюсь, что паровой дилижанс будет столь полезен: он не сможет тащить груз! — Он улыбнулся холодной улыбкой и любезно предложил Любимову: — Можно возвращаться!

Управляющий засуетился и, показывая на подоспевший экипаж, предложил:

— По жаре ходить тяжело. Разрешите довезти.

Герстнер забрался в экипаж, Любимов сел рядом. Приказчик Шептаев остался на «фабрике». Иностранец учтиво махнул Черепановым шляпой, и коляска скрылась в облаке пыли.

— Ты что-то не в духе, Ефим Алексеевич! — недовольно заговорил приказчик. — Немного немца обидел, и про господ Демидовых доброго слова не сказал. А подумай, чьим иждивением и по чьей мысли сей дилижанец устроен? Рвением и волею господ Демидовых. Что ж ты опростоволосился — даже чертежей не показал!

— Отстань! — сердито оборвал его Черепанов. — Не тебе судить меня!

Он круто отвернулся и пошел в мастерскую. Шептаев покрутил головой.

— Скажи, какой строптивый! Ну, погоди, мы тебя еще обротаем! — Он хмуро посмотрел на Мирона и поплелся вслед за коляской…

На уральских заводах издавна повелось: каждая рабочая семья имела коровенку и покосы. В Нижнем Тагиле так пестовали и приучали к суровому краю свою кормилицу, что за долгие годы вывели невиданную на Камне, выносливую, непривередливую породу. Коровы-тагилки на всем Урале славны. Когда наступала сенокосная пора, приходил долгожданный праздник: работа на заводе останавливалась на месяц-полтора, и все от мала до велика переселялись на покосы. В поемных и лесных лугах строились балаганы, шалаши, и начиналась страда. И как легко и привольно дышалось в лугах после дымного завода! От зари до зари в лугах раздавались оживленные голоса, песни, смех. Только совсем дряхлые старики да старухи оставались на печи, все живое тянулось на покосы. Никакими силами не удержать было в эту пору тагильца в полутемном цехе и в угрюмом забое!

Черепановым пришлось все забыть: у них наступила своя страдная пора. К середине августа на выйский пустырь подвезли смолистые шпалы, а с Верхне-Салдинского завода доставили чугунные рейки. Под навесом стояли готовые фургончики для перевозки руды. В дни, когда в пойме Тагилки-реки звенела коса, на поле раздались другие звуки: копачи ровняли трассу и укладывали сосновые пластины плотно к земле, а на них тянули колесопроводы, прикрепляя их к дереву коваными гвоздями. Чугунные, грибообразные в разрезе рейки, отлитые по образцу фроловских, выглядели массивно и радовали душу Черепанова.

«Вот она, путь-дорожка! — восхищенно думал он. — Дождались-таки!»

Мирон работал с рвением. По его лицу струился пот. Солнце нещадно жгло землю, раскаленный воздух реял над полем, и все предметы принимали в нем зыбкие очертания. Провешенная линия протяженностью в четыреста сажен уходила вдаль, вешки расплывались в горячем воздушном потоке.

Однажды к полдню из-за горы Высокой выползла черная туча, блеснули молнии и загрохотал гром. По равнине пробежал порывистый ветер, поднял воронки пыли и, кружа их, понес вдоль трассы. Вслед за этим на горячую землю упали первые тяжелые капли дождя. Они запрыгали, как ртутные шарики, обволакиваясь песком. Дохнуло свежестью, и скоро набежали споркие косые струйки дождя.

Давно не было такой грозы. Гремело всюду: в горах, в борах и на потемневшем пруду. Гудела земля, под вихревым напором шумели и скрипели деревья, но звонче всего гудели проложенные рейки.

Беспрестанно сверкали молнии, гремел гром, — казалось, земля раскалывается на части.

Глядя на увлеченных работой Черепановых, никто не ушел с дорожки. Ливень не в состоянии был прогнать людей. Мокрые, возбужденные, они укладывали шпалы.

Постепенно уползла туча, вслед за нею над полем пронеслись последние косые потоки дождя. И, как бы на прощанье, от края до края горизонта ослепительно блеснула зигзагообразная молния, ударил и рассыпался гром. Чудовищной невидимой силой разбросало по полю сложенные чугунные колесопроводы, и гроза, как укрощенный зверь, стихая, смолкла в горах…

Дождь утих, брызнули солнечные лучи над заводским прудом; упираясь одним концом в заливные луга, а другим — в Кержацкий посад, засверкала радуга. Запели птицы, повеселели травы, заблестела изумрудами близкая березовая роща.

Шлепая по лужам босыми ногами, через поле бежали женщины и ребятишки.

— Против бога пошли! Гляди, как шибануло! — кричали кержачки.

Никто на них не оглянулся, каждый делал свое дело. Ефим еще старательнее забивал гвозди, легонько позванивали рейки. Мокрый и веселый Мирон, завидя старух, вскочил и закричал озорно:

— Чего раскричались, милые! Это господь бог послал с небес кузнеца для прокладки колесопроводов. Чуяли?

Морщинистая, сгорбленная бабушка с клюкой в руке постучала по рейке, уселась рядом на шпалы и горько заплакала.

— Чего ты, голубушка? — ласково, не злобясь, спросил Ефим.

Она взглянула на механика зоркими глазами и, улыбаясь сквозь слезы, призналась:

— Сама вот не знаю, как быть: то ли радоваться, то ли плакать?

— А ты и поплачь и порадуйся за всех нас! — присоветовал Мирон.

— И то верно! — согласилась старуха. — Приходил с покосов Ушков, все стращал: «Гляди, через поле змей пойдет!» А как шибануло, ну и подумала я: расказнил господь грешников. Ан нет! Целехоньки! Выходит, для прилику поворчал и смилостивился. Ну как тут быть?

Она подперла щеку костлявой рукой и умильно посмотрела на Ефима:

— Эх, и постарел ты, Алексеич! Гляди, паутинки в бородушке засветились. Господи, как скоро времечко летит, словно красное летечко проходит… А ты не сердись, мы ведь бабы. Что наставник скажет, ту погудку и тянем! — сказала она добродушно. — Скоро ли твой змей-горыныч за рудой полетит?

— Теперь скоро! — миролюбиво ответил Черепанов.

Солнце снова жарко пригревало, от одежды валил пар. Мирон с размаху ударил по рейке и засмеялся:

— Поет, чугунная душа! Радуется!

Воздух стал чист и прозрачен. Постепенно угасла радуга. Только кудрявые березки все еще сверкали крупными каплями влаги. Бодро и хорошо работалось…

Аккуратный повытчик выйской конторы в очередной двухседмице сообщал в Нижний Тагил: «Прочие постройки по случаю страдного времени все остановлены, кроме как некоторые переправки происходят у пароходного дилижанца, и строится для оного чугунная дорога по Выйскому полю, где и обращается рабочих своих до 26 человек».

«Сухопутный пароход» был построен. Он стоял среди двора за высоким забором. Возвышалась длинная труба, сверкали бронзовые части. Отец и сын много раз проверяли, осматривали его и целыми часами любовались своим детищем. Исполнилась их мечта! Много мучительных дней, беспокойных терзаний осталось позади, однако и сейчас Черепановых не покидала тревога. Отец и сын скрывали ее друг от друга: машина ждала последнего испытания. Отец волновался главным образом за сына.

«Пойдет она, волю принесет Мирону! Ему еще много жить и работать!» — с надеждой думал Ефим Алексеевич.

В последнюю ночь перед испытанием он не сомкнул глаз, ворочаясь, все думал о «сухопутном пароходе». В глухую полночь, когда все уснули, старый механик неслышно поднялся с постели, быстро оделся и босой вышел из домика.

Стояла ясная сентябрьская ночь. Над Тагилом сиял месяц, в старом демидовском парке, залитом призрачным светом, тихо шелестели деревья. С гор лился свежий ветер, а в низинах клубился туман. Черепанов медленно побрел по улице.

В темном небе мигали частые звезды. Осень напоминала о себе: то зашуршит под ногами палый лист, то обдаст холодной крупной росой задетый кустик. Тихо. Только на Гальянке в низеньких оконцах мельтешат три огонька да лениво перебрехиваются псы. Темным шатром впереди возвышается гора Высокая.

Сердце застучало учащенно: вот и забор, а за ним — машина! Ефим Алексеевич бесшумно подходит к воротам и, томясь, молчаливо стоит перед ними. Он вглядывается в щель, видит залитый лунным светом двор, посреди которого, опершись на палку, стоит старый дед Потап. Опустив голову в бараньей шапке, он добродушно разговаривает с кудлатым псом.

— Ты да я, старина, — две живые твари тут! — глухо рассуждает старик. — А кто в трубе сидит, и не разберешь: может, бес, а может, разум?

Пес Лохматка повизгивает, трется о ноги старика. Ветер проносит облачко, на мгновение закрывает месяц, а затем снова все сияет: росистые травы, лужи с водой, заводский пруд. Но приятнее всего, изумительнее всего кажется Ефиму убегающая в зеленую дымку чугунная дорога. Завтра по ней пойдет «сухопутный пароход».

А сердце колотится сильнее. Знает Ефим Алексеевич, что все добротно сделано, все пригнано и много раз испытано, но тревожные мысли не дают покоя.

Дед Потап зевает и говорит псу:

— Большой разум имеет рабочий человек! Он и горы рушит и диво-дивное творит. Эх, Лохматка, оберегаем мы с тобой, может быть, такое, от чего простому человеку светлее станет жить!..

Пес вдруг почуял человека и разразился хриплым лаем. Старик встрепенулся и закричал:

— Эй, кто тут бродит? Проходи дале, штрелять буду!

— Дед, открой-ка! — отозвался Черепанов.

Собака пуще залаяла. Сторож засуетился, подошел к воротам и брякнул запором.

— Проходи, проходи! — ласково позвал он механика. — Ты что ж, Ефим Алексеевич, полуночничаешь?

— Не спится, дед. Тревожно на душе! — признался механик.

— Сам понимаю, милок. Дело такое, чуешь, выходит: на всю Расею, на весь свет чудо откроешь. Я и сам чуток не в себе. Дивно! Ну, иди, иди, погляди на свое детище!

Чтобы не смущать Черепанова, он отошел к воротам, присел на скамью и стал заправлять трубку. Потянуло махорочным дымком, дед крякнул и задумался.

Ефим Алексеевич долго ходил вокруг своей машины, всматривался в нее, улыбался и ласково гладил металл шершавой рукой. «Пароходка» казалась ему живым существом, частью его души, и, если бы поблизости не сидел дед Потап, Черепанов непременно сказал бы ей два-три хороших слова. Он поднялся на площадку машиниста, погладил отливающие синевой стальные рукоятки и не удержался, прошептал:

— Эх, сивка-бурка, вещая каурка, выручай!..

Старик выкурил трубку, подошел к Черепанову:

— Все не налюбуешься, все еще тревожишься, Ефим Алексеевич? Это, милок, хорошо, очень хорошо, когда человек тревогу на душе за дело свое носит!.. Иди-ка ты спать, завтра ведь день какой! — напомнил он. — Вишь, стоит, словно сил набирается! — кивнул он в сторону машины. — Эх ты, змей-горыныч! — добродушно сказал он.

Оба они еще долго стояли и любовались «сухопутным пароходом».

— Ну, иди, иди! — заторопил старик механика. — Иди, усни чуток!

Черепанов тихо побрел к дому. Все так же ярко светила луна. Он осторожно скрипнул калиткой, и навстречу ему с крылечка поднялся сын. Отец слегка смутился, но сказал ласково:

— Ну, Миронушка, готовься, завтра поведешь пароходку!

— Нет, батя, машину вести тебе! — сердечно отозвался сын и проникновенно посмотрел в отцовские глаза; он без раздумья уступал честь отцу.

— Не спорь, сынок! — перебил шепотом Ефим Алексеевич и посмотрел на оконца: «Не проснулась бы ненароком старуха!»

Мирон догадался о тревоге отца и сказал тихо:

— Ты думаешь, она спит? Да матушка больше нашего тревожится, только виду не подает. Батя, повесели ты материнское сердце, веди сам машину!

Отец тихо вздохнул и стал подниматься на крылечко.

— Эх, ночка ясная! — вдохновенно прошептал он и скрылся в сенцах.

Мирон тихо пошел за отцом. Словно заговорщики, они неслышно разделись в потемках и улеглись.

Пропели первые петухи, предвестники утра, а старый механик все еще не спал. В оконца зеленовато-мутным потоком вливался лунный свет и растекался по дорожке.

Распахнулись настежь ворота, и прямо от них стрелой уходила чугунная дорога. У навеса стоял, дымясь и шумно вздыхая курчавым паром, «сухопутный пароход». Вдоль колесопроводов колыхалась шумная пестрая толпа, в которой суетились не только свои, демидовские, но и пришлые люди из окрестных заводов и горных селений. Прибрели серые, мхом поросшие старики. Из дальних скитов кержаки привезли старицу Марфу. У коновязей позванивали бубенцами кони, выстроились в ряд экипажи, бегунчики, таратайки, — все заводские конторы опустели. Управляющие, приказчики, повытчики, полицейщики во главе со становым, усатым, заплывшим жиром Львовым толкались у машины. Ждали появления Александра Акинфиевича Любимова.

На дорогу, которая тянулась рядом с чугункой, высоко неся голову, оглашая поля ржанием, вымахнул запряженный в легкий тарантас серый в яблоках жеребец: кожа на нем отливала серебром. В тарантасе в синей поддевке и в картузе важно сидел Климентий Ушков. Вытянув длинные руки, он придерживал иноходца. В толпе залюбовались ушковским выездом.

— Огонь-конь! — хвалили опытные коногоны серого. — Прытчей и легче его нет на всем белом свете!

А Ушков все больше горячил лихого. Конь дугой выгибал лебединую шею, высоко выбрасывал ноги, гарцевал. В толпе женок с Кержацкого конца с умилением глядели на породистое животное:

— Святая скотинка!..

— На таком сам Егорий небось скакал…

— Ах, батюшки, резвый бегунок!

Среди женок выделялась сухая высокая старица Марфа. Она держала в руках что-то, накрытое белым рядном. Сурово сжав тонкие губы, скитница мрачно смотрела вдоль чугунной дороги…

Мирон стоял на площадке машиниста. Отец и мастеровые держались подле фургонов, прицепленных к машине.

Солнце поднялось высоко, когда на дорожке заклубилась пыль и показался экипаж управляющего.

— Едет, едет! — загомонили в толпе.

Все пришло в движение. Толпа растянулась вдоль пути. Засуетились полицейщики. К Черепанову подбежал становой и предупредил густым голосом:

— Так и знай, перво-наперво своих мастеровых повезешь! Других не дозволю. Не до-пу-щу!

— Ладно, будет по-вашему, — спокойно ответил Ефим и крикнул деду Потапу: — А ну-ка, служивый, оповести народ!

Сторож с флажком в руке и егерским рожком в другой важно откликнулся:

— Будет сполнено, Алексеич, в точности!

Он вышел в распахнутые ворота и зашагал по шпалам. Старик торжественно размахивал флажком и время от времени трубил в рожок.

— Стерегись, братцы, сейчас помчит! Сторонись! — просил он мужиков и женок. — Наш конь такой, без удил бежит. Не дай бог, потопчет! — шутил он и зорко поглядывал на колесопроводы, все ли на месте. От его хозяйского взгляда ничто не ускользало. Ровно, спокойно, словно темные змейки, отливая синью, тянулись рейки.

Дед Потап, поторапливаясь, утирая пот, прошел до тупичка и повернул обратно. На дорожке навстречу ему, играя и резвясь, шел ушковский иноходец. Климентий Константинович выпучил на сторожа серые глаза и рассмеялся в лицо старику:

— Ты что, как архангел, трубишь? Не надеешься на черепановское диво?

Дед хитро прищурил правый глаз, стрельнул взглядом и прокричал:

— Отпеваю отходную твоей коннице!

Ух, и жиганул бы его Ушков кнутом, если бы не волновалось кругом людское море! Только и крикнул вдогонку вестнику:

— Счастье твое, старый снегирь, что народу много!

Дед лихо подошел к воротам и махнул рукой:

— Айда, давай!

Любимов с дочкой Глашенькой уже стоял у машины. Завидя Потапа, он улыбнулся.

— Гляди, какой шустрый! Без деда пропадать тебе, Ефим Алексеевич! — с легкой шуткой сказал он и вытащил белый платок. — Ну что ж, господа механики, покажите-ка нам свое чудо-юдо!

Он взмахнул платочком.

Слесари, плотники, мастерки — все живо повлезали в фургончик и закричали:

— Подбавь жару!

Мирон подбросил угля в топку. Дымок из трубы стал гуще. Дохнуло белым облачком пара, и вдруг засвистел гудок, воя и переливаясь всеми оттенками своего сильного, певучего голоса. И так радостно было это пробуждение новой могучей силы!

Многие перекрестились. Снял шапку и Любимов, а за ним приказчики и все служащие.

— Вот оно как! До чего силен! — радостно выкрикнул дед Потап и весь засиял.

— В добрый путь, Мирон Ефимович! — напутствовал механика управитель завода.

«Сухопутный пароход» вздрогнул, двинулся с места и плавно полегоньку покатился по чугунным рейкам. Чем дальше отходил он от мастерской, тем быстрее набирал силу, ускоряя ход.

— Ура-а! — загремело в толпе. Мастерки, горщики, литейщики, коногоны замахали шапками. — Ур-р-а-а! — радостно кричали они, пытаясь бежать за машиной. Но она все быстрее и быстрее уходила вперед. Над полем потянулся дымок, искры сыпались словно из пасти сказочного чудовища, а Мирон для большего шику еще раза два дал пронзительный свисток, который подхватили горные дали.

— Змей! Змей-горыныч! — заголосили бабы из Кержацкого конца и вытолкали на дорогу скитницу Марфу. Она сбросила белую холстинку и с иконой на груди стала посреди колесопроводов. Мрачными, непреклонными глазами смотрела скитница на приближающееся к ней чудовище.

— Свят, свят! Сгинь, сатана! — истово крестилась она.

А-машина, распуская хлопья редкого пара, гудя, мчалась вперед. Вот она близко, совсем рядом. И дрогнуло сердце суровой скитницы, словно ветром ее сдуло с полотна дорожки. Она со страхом отступила перед новой, побеждающей силой.

Другие старцы взяли из ее рук икону и, поддерживая скитницу под локотки, повели прочь.

Мирон держался спокойно, уверенно, прислушиваясь к ровному дыханию машины. Позади вдруг закричали в толпе. Он покосился и увидел: по дорожке вдоль трассы горячил своего серого Ушков. Он рвал вожжи, визжал, с удил жеребца падала кровавая пена.

— И-и-и! — донесся до Мирона пронзительный, надрывный крик.

Механик не повернул головы, перевел рычаг, и послушная машина пошла так, что в ушах засвистел ветер. Крик позади смолк.

Замедляя перед тупичком ход, Черепанов оглянулся, — там вдали, опустив голову, ехал Ушков…

Когда механик дал задний ход, машина пошла так же плавно и ровно. Каждое движение хозяина она исполняла точно и скоро.

Поравнявшись снова с Ушковым, Мирон не рискнул его окликнуть, — жалко было тревожить старика. Но Климентий Константинович сам окликнул механика:

— Поздравляю с победой! Будь здрав, Мирон Ефимович! — И, печально опустив голову, подумал:

«Да, видать, другие времена пошли! И новые денечки требуют иных песен!»

«Сухопутный пароход» тихо вошел в ворота и стал на исходном месте. На сей раз в фургончик усадили управляющего с дочкой, забрались приказчики, старики и сам становой. На площадку машиниста поднялся Ефим.

У всех захолонуло сердце, когда машина тронулась; она шла ровно, ритмично постукивая колесами о чугунные рейки. Клубился парок, вдоль полотна размахивали платками, кричали что-то веселое. Глаза у Глашеньки заблестели, лицо разрумянилось. Она прижалась к отцу и прошептала:

— Как хорошо, батюшка!

Отец думал о другом, — что дешевле: сей дилижанс или конница Ушкова?

Допоздна Черепановы катали народ. И только когда над лесом стал погасать вечерний закат, Ефим вспомнил про жену и позвал ее на машину.

— Прости! — огорченно проговорил он. — Сколько трепета на сердце было…

— Сама знаю! — тихо отозвалась она и проворно полезла в фургончик. Сердце ее ликовало.

Замерцали первые звезды. Народ нехотя расходился. Навсегда ему запомнился этот день. И как его забыть, когда в этот день в России появилась железная дорога — Тагильская, по которой побежал первый русский паровоз! Черепановы не знали, что в эту самую пору на западе, за границей спорили о целесообразности построения подобных дорог. Доминик-Франсуа Араго, знаменитый французский физик, астроном и политический деятель, высмеивал передовых людей, «которые думают, что два параллельно положенных железных прута могут преобразить гасконские равнины…»

От Уральских гор до гасконских равнин Франции далеко-предалеко, и высмеивания французского ученого не дошли до России. А если бы и дошли, то все равно не помешали бы замыслам Черепановых. Слишком велика была их вера в свои силы. Непреодолимым препятствием к осуществлению мечты их стало другое — царская, николаевская Россия.

 

2

В то время когда отец и сын Черепановы пустили по Тагильской железной дороге второй, более мощный «сухопутный пароход», в Санкт-Петербург возвратился из путешествия по России профессор Франц Антон фон Герстнер. Он остановился в отеле «Кулон», сняв три прилично меблированные комнаты, и уселся за работу. Об этом немедленно стало известно демидовскому управителю Данилову. Прошел месяц с тех пор, как Павел Данилович получил секретную эстафету о посещении иностранцем Нижне-Тагильского завода; он давно поджидал его, догадываясь, что неспроста фон Герстнер заглянул в горное гнездо хозяев и не зря он обозревал черепановское изобретение. Только профессор переступил порог отеля, тотчас появился слуга — разбитной малый, секретный соглядатай, нанятый Даниловым.

Каждое утро он приходил в кабинет Павла Даниловича и, плотно закрыв за собою дверь, почтительно ждал вопросов.

Угрюмый грузный старик не сразу накидывался на доморощенного сыщика. Он медлил, выдерживал его долго в томительном ожидании, и лишь после частых и выразительных покашливаний слуги управляющий нехотя поднимал голову.

— Ну, сказывай! — строго приказал старик.

— Сидит и пишет. Всю ночь огонь горит! — таинственно сообщал соглядатай.

— Все пишет? — удивленно спрашивал Данилов.

— С утра пишет. Рвет и опять строчит, как приказна строка!

— И о чем бы ему, проклятому, писать? — прищурив свинцовые глаза, допытывался Павел Данилович.

— Слушок есть: царю пишет о чугунной дороге!

— Ух, бес! — побагровев, сердито сжал кулаки управитель. — Я так и знал! А ну, иди, иди! Смотри, глаз не своди! Получай для вручения коридорному! — Данилов, кряхтя, вынул серебряный рубль и отдал соглядатаю.

Холоп тихохонько удалился за дверь, а старик вскочил и забегал по кабинету.

«Обойдут! Ой, обойдут! — хватаясь за голову, со злостью думал он. — Неужто без нас все сотворится?»

Ему хотелось забить тревогу и обо всем написать демидовским наследникам, но опытный, лукавый управитель знал, что из этого ничего не выйдет, — не понять молодым Демидовым его беспокойства! И не то в ярость приводило Данилова, что иностранец опередит русских. Злобило сознание, что барыши уходят из рук.

«Эх, жил бы Никита Акинфиевич, он бы показал этому немецкому шаромыжнику! Непременно добрался бы до самого государя. Глядишь, и хозяин не в убытке, и мы, его слуги, не в обиде, — погрели бы слегка руки! Ах, бес! Ах, идолище!» — в большом расстройстве хлопал себя по ляжкам старик.

И хотя это было весьма хлопотно и накладно, но решил он не спускать зорких глаз с иноземца.

Герстнер и в самом деле не думал покидать российскую столицу. Закрывшись в кабинете, он писал доклад императору Николаю о железных дорогах. С тактом, но напористо профессор доказывал царю выгоду постройки рельсовой дороги от Казани до Москвы, а затем и дальше, до самого Санкт-Петербурга. Это будет величайшая железная дорога во всем мире. По ней легко и быстро можно будет перевозить хлеб в столицу из плодородных приволжских краев!

Хитрый, ловкий, образованный, он быстро соображал и разбирался в обстановке. Но на этот раз Герстнер был в большом затруднении, нервничал и часто рвал написанное. Он столько наслышался о русском царе, о его холодных, леденящих глазах, что перо валилось из рук и по спине пробегал холодок. Про царя рассказывали, что, когда граф Пален доложил о тайном переходе двух евреев-контрабандистов через границу, реку Прут, и потребовал им смертной казни, император написал: «Виновных прогнать по „зеленой улице“, сквозь тысячу человек двенадцать раз. Слава богу, смертной казни у нас нет, и не мне ее вводить».

В поисках счастья Герстнер объездил много стран: Англию, Францию, Швейцарию, Бельгию. Везде счастье, как синяя птица, улетало от него. Ему посоветовали отправиться в далекую Россию, где многие немцы хорошо устраивали свою судьбу. Он поспешил сюда и на лошадях объехал тысячеверстные пространства, приглядываясь к русским людям и к их жизни. Франц Антон Герстнер твердо решил урвать свою долю добычи в этой стране, сильно поразившей его бескрайними просторами и неисчерпаемыми богатствами. Ему, выходцу из маленькой Богемии, все здесь было в диковинку. Он приехал в Россию без определенных проектов и совсем был далек от мысли о чугунных дорогах. Но вот на Урале, где он думал познакомиться только с рудами и заводами, в небольшом горном городке он увидел чудо. Простой русский мастеровой, плохо знающий грамоту, соорудил паровоз, и этот двигатель совсем не походил ни на «Ракету» Стефенсона, ни на другие виденные Герстнером двигатели.

«Чугунная дорога — вот что должно принести мне удачу!» — разглядывая черепановское изобретение, решил он.

С этой поры им овладела неотвязная мысль взяться за постройку подобных дорог в России. На первых порах он не мечтал о паровозах и в своем проекте удовлетворялся конной тягой. А паровозы, паровозы… Впрочем, покажет будущее!

Сейчас Франц Антон Герстнер целыми часами расхаживал по комнатам. Он прекрасно понимал, что самый убедительный проект останется бесплодным, если у искателя не найдутся влиятельные защитники. Тем более дела с русским царем при неудаче опасны.

Как-то в одном семействе ему рассказали, что владелец русских стекольных заводов Сергей Мальцев недавно посетил Англию и, конечно, воспользовался случаем, чтобы прокатиться по железной дороге из Ливерпуля в Манчестер. Русскому заводчику так понравилось удобное путешествие, воочию убедившее в пользе подобного предприятия, что по возвращении на родину он не замедлил написать царю докладную записку с подробным проектом о построении дороги в России. Николай прочел записку Мальцева, обозвал в сердцах автора проекта сумасбродом и, по виду в шутливой форме, а на самом деле еле сдерживая гнев, предложил министру финансов Канкрину отправить прожектера в сумасшедший дом. Конечно, купцу все сошло безнаказанно. Другое может случиться, если он, Герстнер, безродный скиталец, обратится к царю…

На время оставив проекты, профессор вдруг стал частым гостем немецкой колонии. Здесь ему удалось познакомиться и сойтись поближе с австрийским послом бароном Фикельмоном. В один из дней почтенный посол пригласил Герстнера к себе на обед. Гость не замедлил воспользоваться случаем. Улучив удобную минутку, он рассказал о своих замыслах барону.

После сытного обеда они сидели в уютном хозяйском кабинете. Посол явно был в хорошем настроении, беспрерывно дымил сигарой и щурил свои близорукие глаза на профессора.

— Вы задумали необычное дело! — с нескрываемым доброжелательством говорил барон. — Как соотечественник ваш, я должен дать вам некоторый совет.

Он ближе пододвинулся к Герстнеру, пустил волну пахучего дыма и сказал тихо:

— В нашем деле все зависит от царя. Я хочу сообщить вам кое-что о его характере. Это играет большую роль, и вы должны учесть все обстоятельства в своем поведении. Русский царь весьма любит умную, вовремя поднесенную лесть. Не забывайте этого, мой добрый соотечественник, и будьте как можно более приятным!

Профессор угодливо склонил голову. Всем своим покорным видом он выражал высокое уважение к послу, что очень понравилось последнему. Между тем хозяин продолжал:

— Россия — страна случайностей. В Петербурге большую роль играют связи. Вы имеете покровителей при дворе? — Посол проницательно посмотрел в глаза гостя.

— Нет, — с ноткой грусти признался Герстнер.

— Весьма печально! — вздохнул барон и на мгновение закрыл глаза.

Гость догадался о колебаниях, которые происходили в эту минуту в душе посланника. Медлить было нельзя, и он вкрадчиво, угодливо сказал:

— Я всю жизнь буду признателен вам, господин посол, если поможете мне! Дорога должна принести доход не только мне, но и многим немцам…

— О, тогда другое дело! — живо подхватил посол. — У нас, немецких дворян, при царе есть защитник, великий защитник — Александр Христофорович Бенкендорф! Вы пойдите к нему с моим письмом, и он устроит вам высочайшую аудиенцию.

— Вы мой спаситель! — взволнованно заговорил Герстнер и раболепно поклонился посланнику.

Неделю спустя в кабинет Павла Даниловича ворвался потный, взмыленный соглядатай. Не ожидая разрешения, он уже с порога закричал:

— Уехал! Уехал к самому Бенкендорфу!

Данилов вздрогнул. Поднявшись с кресла, он мутными глазами уставился на малого:

— Чего орешь? Закрой хлебало!

Тяжелой шаркающей походкой он подошел к слуге и, словно старый гусь, зашипел:

— Да знаешь ли ты, о ком слово молвил? Да ведаешь ли ты, что граф Бенкендорф — самое близкое лицо к государю? Неужто этот плюгаш до самого начальника Третьего отделения допер?

Старик растерянно огляделся кругом, заохал:

— Ну, теперь не остановишь супостата, до самого главного добрался. Вьюн, лукавец, пройдоха!

Ругаясь, он вышел в людскую и велел закладывать экипаж. Приодевшись в новый камзол, Данилов срочно отбыл к знакомому «благодетелю» и там самолично дознался, что австрияк Герстнер и впрямь был принят грозным Бенкендорфом.

Не знал Павел Данилович, что и после приема у начальника Третьего отделения обласканный профессор вернулся с прежней смутной тревогой на душе, — слишком труден был доступ к царю. Чтобы не уронить достоинства государя, Бенкендорф любезно попросил Герстнера прислать свое подробное жизнеописание и сведения о прежних занятиях. Искатель счастья снова засел за письменный стол, со всей тщательностью исполнил требуемое и, что самое важное, закончил докладную записку царю. В ней Герстнер писал:

«Ваше величество! Проникнутый желанием ознакомиться с прогрессом промышленности и сооружениями государственного значения за последние десять лет счастливого царствования вашего величества, я прибыл в Петербург в конце августа прошлого года, где пробыл только несколько дней и, не задерживаясь более в столице, направился внутрь страны, добрался до Казани, откуда возвратился сюда несколько дней тому назад. Сделав более 4000 верст, я вынес убеждение, что счастье и благоденствие народов, которых провидение вверило вашему величеству, бесконечно возросло за последние 10 лет во всех тех отраслях, на которые вы обращали внимание, и что народы не перестают благословлять творца их счастья…

…Несмотря на проведенные уже мероприятия, существует еще одна сторона народного хозяйства, введение которой принесло бы еще большую пользу для страны, а именно — улучшенные пути сообщения, облегчая сношения между отдельными провинциями, облегчат в то же время перевозку товаров и местных продуктов, содействуют процветанию торговли.

…Железная дорога, построенная с величайшим совершенством между Москвой и Петербургом, дала бы возможность в 20 или 24 часа доезжать от одной столицы к другой и с той же удобностью перевозить войска и огромные съестные припасы в продолжение 2-3 дней. Если же продолжить дорогу до Нижнего Новгорода или, лучше, до Казани и завести правильное паровое судоходство по Волге и Каспийскому морю, тогда товары могли бы перевозиться из Петербурга даже к пристани Каспийского моря в 10 или 15 дней. Сим скорым, дешевым и надежным сообщением азиатская торговля была бы упрочена для России и удалила бы сильное совместничество Англии».

Аккуратно изготовленные бумаги с приложением своих дипломов на пожалование в кавалеры Богемии профессор отвез в канцелярию графа Бенкендорфа и стал ждать.

Прошла неделя, медленно потянулась другая, а Бенкендорф все отмалчивался. Угрюмый и молчаливый Герстнер валялся на диване и с досады грыз ногти. Он даже с неохотой поднимался со своего ложа, чтобы отобедать. Чертежи покрылись пылью, а владелец их изрядно оброс щетиной: давненько с тоски перестал бриться.

Зато возликовал Павел Данилович. Бойкий малый докладывал ему в десятый раз:

— Валяется. Не спит, плохо жрет, только ногти грызет!

— Стало быть, с досады! — облегченно вздохнул Данилов. — Видать, мимо носа пронесло. Поманило, и нет! И все валяется?

— Пластом лежит! — весело подтвердил соглядатай.

— Скажи на милость! — удивленно пожал плечами управитель. — Немец немцем и в горе остается. Во всем своеобычный порядок. Наш бы русский купец с досады нахлестался. Ух, и нахлестался бы! Вдрызг! А тут, неужто это порядок?

Однако напрасно тешился Павел Данилович: когда, казалось, все забыли о Герстнере, его вдруг нежданно-негаданно пригласили к царю.

За окном кабинета серел обычный скучный петербургский день. В огромной мрачной комнате было мало света. Герстнер ожидал встретить в царских покоях пышность и очень изумился незатейливому убранству кабинета: несколько простых стульев, мебель красного дерева, обтянутая темно-зеленым сафьяном, небольшой диван, вольтеровское кресло и неподалеку высокое трюмо, около которого стояли сабли и шпаги императора, а на полочке стояла склянка духов, лежали щетка и гребенка. Но более всего поразило иностранца то, что в кабинете, впритык изголовьем к стенке, стояла армейская походная кровать, покрытая серым суконным одеялом. Тут же висела старенькая офицерская шинель.

Царь сидел за большим письменным столом, спиной к огромному окну. На нем был простой штаб-офицерский мундир с золотыми эполетами. Положив длинные руки на зеленое поле стола, Николай не сводил пронзительных глаз с профессора. Он даже не пригласил его сесть и поморщился, когда австриец с вожделением посмотрел на кресло.

С большим усилием Герстнер поборол робость и сдержанно-льстиво, чуть склонив голову, доложил:

— Ваше императорское величество, я объехал многие страны, но таких беспредельных пространств и такого мудрого государственного устройства нигде не встречал. Всюду я видел отеческую заботу о народе вашего величества. В короне российской для полного благоденствия не хватает одного — победы над пространствами. С великим счастьем я приношу к стопам вашего величества всю свою энергию и познания для выполнения исполинского замысла, достойного вашего царствования. Железные дороги, государь, явятся той золотой цепью, которая соединит между собой все части империи, по справедливости называемой неизмеримой…

На неприязненном продолговатом лице Николая лежала суровая безмятежность. Он убрал со стола руки и оперся ими о колени. Царь безмолвствовал, и Герстнеру стало страшно, противный холодок пробежал по его спине.

«Все проиграно, последняя ставка бита!» — в отчаянии подумал профессор. Но тут Николай резким движением вдруг вскинул голову и быстро спросил:

— Для меня самое важное — военное превосходство; что могут дать ваши дороги в военных целях?

Герстнер мгновенно оживился и горячо заговорил осмелевшим голосом:

— Ваше императорское величество, смею привести в доказательство существенный факт. Железная дорога будет в состоянии перевезти через двадцать четыре часа после предупреждения пять тысяч человек пехоты, пятьсот-человек конницы со всей артиллерией, обозом с лошадьми. Я позволю себе сослаться на Англию. Тамошнее правительство во время беспокойств в Ирландии в два часа перебросило войска из Манчестера в Ливерпуль для следования в Дублин.

Николай поднялся.

— Да, это заслуживает внимания! — отчетливо сказал он. — Ваш проект будет передан на рассмотрение комитета. В этом деле я ваш защитник! — Царь протянул Герстнеру руку, и тот поспешил оставить кабинет.

Оживленный и радостный, возвратился профессор в отель «Кулон» и впервые за все время заснул безмятежным, глубоким сном.

Проходили последние мартовские дни 1835 года. Над столицей простиралось ясное, заголубевшее небо. Невиданно рано вскрылась река. Потоки солнечного света дробились в невской волне. Река разлилась широко, плавно неся полые воды в гранитных берегах. По-иному выглядел Санкт-Петербург, на проспектах появились первые весенние цветы. Днем на солнышке изрядно пригревало, и, хотя в пригородных лесах и оврагах, по низким полям все еще белел снег, чувствовалось, что белизна эта ненадежная, последняя: вот-вот дохнет южным ветром, и все исчезнет, — побегут по оврагам шумные, резвые ручьи.

В эти дни Герстнер верхом на лошади несколько раз проехал полями и рощами вдоль шоссе, ведущего из столицы в Царское Село. Ему не терпелось начать изыскания. С каждым днем в нем росла уверенность, что на сей раз ему удастся добиться своего.

Действительно, вскоре австрийский посланник Фикельмон пригласил профессора к себе на обед и сообщил по секрету приятную новость: по приказу царя созывался комитет для рассмотрения проекта Герстнера. Сам Николай присутствовал на этом заседании.

— Мой дорогой соотечественник, вы угодили в самое сердце царю, — с улыбкой сказал посол гостю. — Наш высокочтимый Александр Христофорович Бенкендорф поделился со мной этой радостью. Русский государь дрожит за корону, так как еще хорошо помнит декабристов, и он сказал своим вельможам: «Дороги Герстнера принесут нам неисчислимые выгоды. Но особо обращаю ваше внимание на внезапность, когда потребуется передвижение войск!» Кто же посмеет в этой стране пойти против своего государя? Царь даже изволил пошутить: «Вот построят железную дорогу, и неплохо будет прокатиться из Санкт-Петербурга в Москву отобедать к князю Дмитрию Владимировичу Голицыну и потом вернуться опять к ночи назад…»

Сообщение австрийского посла подтвердилось. На заседании единогласно была признана польза от железных дорог, и Николай приказал создать новый комитет. В него вошли главноуправляющий министерством дорог Толь, Бенкендорф и Сперанский.

Ни Герстнер, ни демидовский управляющий Данилов не знали, какие ожесточенные споры происходили сейчас на тайных заседаниях этого особого комитета, где сразу же обнаружились большие разногласия.

Слух о проекте Герстнера проник и в особняки крепостников, вызвав такие же оживленные толки. Однако никто из членов комитета не рискнул официально заикнуться о своих сомнениях, и только министр финансов Канкрин решительно выступил против железных дорог. Пользуясь благосклонностью государя, он осмелился представить свои возражения в письменном виде. В них министр доказывал, что «железные дороги не основаны на безусловных видах пользы, а имеют достоинство относительное. Предположение покрыть Россию, так сказать, сетью железных дорог есть не только мысль, превышающая всякую возможность, но одно сооружение такой дороги до Казани можно почесть на несколько веков преждевременным».

Канкрин категорически отрицал также военное значение дорог, ибо «для перевозки войск, — писал он, — потребуется громада повозок, кои, может быть, в течение нескольких лет вовсе не понадобятся». Писал Канкрин и о том, что «паровые повозки не могут быть допущены».

Беспокоился министр финансов и о возможном истреблении лесов, так как у нас якобы «каменного угля нет», и о том, что от проведения железных дорог «понесет значительные убытки и расстройство обширный крестьянский промысел извоза, а может быть, и водяного сплава».

Граф Толь при царе держался весьма замкнуто и не выступал против построения железной дороги Санкт-Петербург — Москва, однако на заседаниях комитета, в отсутствие Николая, осторожно высказывал сомнения в пользе подобных дорог в России, где имеется много превосходных водных путей и где климат чрезмерно суров.

— Едва ли при таких обстоятельствах, — говорил граф, — железные дороги могут быть построены с надеждой на успех.

Неожиданно у Толя блеснула мысль, которая, по его мнению, должна была показаться убедительной царю Николаю. Зная, что император не любит и боится простого народа, он однажды в его присутствии воскликнул с пафосом:

— Нельзя отрицать, что идея Герстнера сулит некоторые выгоды, ваше величество, однако подумайте и о том, что перевозка пассажиров по железной дороге есть самое демократическое учреждение, какое только можно было придумать для преобразования государства!

Царь молча опустил голову. С минуту длилось тягостное ожидание.

— В этом есть правда! — после раздумья согласился Николай.

С тех пор как дело Герстнера перешло в комитет, судьба австрийца больше не интересовала демидовского управляющего.

«Теперь слово за царскими министрами! — думал он, однако не мог успокоиться. — Неужто такое дело затеют без русского купца и заводчика?»

Данилов строго соблюдал интересы своих хозяев, но и себя не забывал: прижимистый Павел Данилович кое-что утаил на «черный день».

Вольготно и хорошо жилось старику у Демидовых, ничто ему не угрожало, но в душу управляющего давно закрался бес алчности и как червь точил ее.

«Хватит с меня! Весь сивый стал, побурел. Пора пожить и для себя! — с необычным жаром, распаляя себя заманчивыми надеждами, думал он. — Эх, в купцы бы махнуть! Показал бы я им, шельмецам, где раки зимуют!»

В эти часы Данилов вспоминал жадного и хваткого Никиту Акинфиевича.

«Вот это демидовское семя! Весь в деда и в батюшку своего был, а внуки — проедалы. Лесть безмерно любят; оттого и слепы, что не видят своей выгоды!» — думал он о молодых хозяевах — Павле и Анатолии Демидовых. Однако старик спохватывался, сейчас же отгонял от себя «сомнительные» мысли и горько, по-холопски качал головой: «Эх, горе-то какое! Башка сивая, а бес спокою не дает!»

Сказывалась у Данилова старая рабская привычка, которая вошла в плоть и кровь: сколько в душе ни бунтовал он против Демидова, но всегда холопски смирялся перед ним.

Не докладывая владельцу о своих намерениях, решил Павел Данилович на свой страх и риск добраться до комитета. Мысленно он перебрал всех его членов и обдумал, к кому обратиться.

«Канкрин — немец, червивая душа. Жаден! Своим попустительствует, а русским — ни-ни, не смей! Сам старик, а молодых бабенок смертельно любит. Через них, что ли, захватить на крючок? — прикинул в уме демидовский доверенный, но тут же с брезгливостью отбросил подлую мысль: — Вот уж николи сводником не был, а на старости лет и подавно!»

Мысли Данилова перебежали на главноуправляющего ведомством путей сообщения.

«Граф Толь? Но и от него, как чесноком, разит немецким барством! Он не только нашего брата, но и русского духу не терпит! — поморщился старик. — А до господина Бенкендорфа, спаси и помилуй нас господи, не только с просьбой добраться, но лучше за версту кругом обойти его!»

И вдруг он вспомнил о Сперанском и обрадовался.

«Этот — русский! — одобрил он свой выбор. — Хотя и русские разные бывают. Другой — ровно бешеный пес, норовит из зависти своего же русского ядовитым зубом цапнуть. Знавали и таких».

Сколько ни прикидывал Павел Данилович, а выходило, что самый подходящий и доступный для него человек — Сперанский.

Старик тщательно обрядился в темный суконный камзол, в русские сапоги со скрипом, расчесал бороду. «Слава богу, давно из моды вышли парики!» — облегченно вздохнул он. В экипаже, запряженном парой вороных, он отправился к Сперанскому.

Словно наворожил кто Данилову: ему повезло, он удачно попал на прием к сановнику. Сперанский принял его запросто, усадил старика в кресло и сразу перешел к делу.

— Сказывайте, почтенный, по какой нужде пожаловали? — спросил он, разглядывая умными глазами кряжистую фигуру Данилова.

С лукавым видом, издалека начал свой разговор Павел Данилович.

— По столице, ваше превосходительство, ходят слухи о чугунке…

— Стало быть, вы о железной дороге? — улыбнулся Сперанский. — Скажите, любезный, купцы сим делом заинтересовались?

— Ой, как заинтересовались! Шибко засуетились, ваше превосходительство! — с жаром воскликнул Данилов. — Вы сами подумайте: где это видано, чтобы такое затевать без русского купца и заводчика! Да наш Урал-батюшка, к примеру будь сказано, испокон веков доброе железо на всю Расею отпускал! И топоры, и косы, и шины, и кровельное железо, а о пушках да ядрах и сказывать не приходится! Кто же, как не Демидовы, чугунные колесопроводы поставить могут для задуманного?

Сперанский внимательно слушал Данилова и кивал в такт головой. Его серые умные глаза смотрели прямо. Одет сановник был в темный мундир с двумя звездами, вокруг жилистой шеи тщательно повязан белый галстук. Опрятность и сдержанность чувствовались в его одежде и поведении. Павел Данилович тяжко вздохнул, утер пот, выступивший на обширной бледной лысине, и выжидательно посмотрел в глаза Сперанского.

— Согласен с вами, почтенный, — еле заметно улыбнулся сановник. — Для возведения, железных дорог понадобится очень много рельсов…

— Вот, вот именно, ваше превосходительство! — обрадовался Данилов догадке собеседника. — Кроме того, рассудите сами: если иноземцы свой капитал в стройку вложат, то, как божий день ясно, они и доходишки в свой карман положат. Не так ли?

— Вы правы! Хорошая мысль! — одобрил Сперанский и живо перевел разговор на заводы. Интересовался он буквально всем и особенно расспрашивал про работных.

— Скажите, любезный, как обстоит дело с правовым положением на демидовских заводах? — спросил он.

— Чего-с изволили сказать, ваше высокопревосходительство? — недоумевая, взглянул на сановника Данилов.

— Правовое положение, понимаете? — настойчиво повторил Сперанский.

— Ага, понимаю, понимаю! — угодливо подхватил старик. — Да у нас все как есть — по закону; как его императорским величеством государем предписано, так и держимся…

А в голове Данилова мелькнула злая, насмешливая мысль: «Нашел о чем спрашивать! Тоже „правовое“! Да у нас, поди, на всем Камне сплошное бесправие, и ничего; живем и бога славим! Да неужто про мужиков и работных законы пишутся? Это только для господ дворян!»

Злоязычен бывал порой Павел Данилович, но на этот раз крепко прикусил язык и умильно поглядывал на сановника…

Покинул Сперанского демидовский управитель обнадеженный. Неторопливо он возвращался домой. Сидя в высоком экипаже, весело поглядывал по сторонам и кому-то невидимому грозил:

«Погоди, и к нам придет удача! Демидовскую рельсу мы положим на дорогу. Непременно! И, кто знает, может еще Павел Данилович Данилов в купцах походит. Ух, и держись тогда! Размахнемся — удержу не будет!» И такая радость подмывала самоуверенного старика, что ему хотелось выскочить из экипажа, броситься первому встречному купцу на шею и сказать: «Гляди, милай, я вот этими самыми локтями немцев для вас растолкаю!»

Однако он не выпрыгнул из экипажа и никуда не бросился. Посмотрел угрюмо в спину кучера и властно крикнул:

— Эй ты, орясина, сворачивай к храму пресвятой Казанской божьей матери! Свечу надоть водрузить перед образом!..

Сперанский на заседании комитета в присутствии царя заявил:

— Ваше императорское величество, вам известно, что я сторонник железной дороги. Одно только соображение меня сильно беспокоит: капиталы на строительство будут заграничные, потому и доходы все от устроения дорог будут навсегда принадлежать иностранцам!

Николай нахмурился. С недовольством, исподлобья, он посмотрел на Сперанского, но тот не смутился и спокойно продолжал:

— Рассудите, государь: по проекту привилегии, предложенному вашему вниманию господином Герстнером, начало уплаты налогов концессионерами предусматривается лишь через пятьдесят лет; значит, русская казна не будет даже участвовать в доходах от дорог!..

Царь не сдержался. Звеня шпорами, он поднялся перед столом и грубо прервал своего сановника:

— Не могу согласиться с вами: для России полезнее всего привлечение именно иностранных капиталов!..

На этом краткое заседание окончилось. Однако Сперанский не сдался: он сам составлял ответы Герстнеру и не хотел выдавать ему привилегии до тех пор, пока не будет организована компания.

Сперанский любил все устойчивое, солидное и поэтому не особенно доверял шаткому в своих действиях австрийцу. Не скрываясь, он отстаивал перед царем в своей докладной записке развитие отечественных капиталистических предприятий.

«Дух коммерческих компаний у нас только что возникает, — писал он, — правительству должно его поддерживать, а поддерживать иначе нельзя, как вводя и поощряя одни предприятия обдуманные и сколько можно верные. Один или два примера неудачи и упадка могут подавить рождающееся к ним доверие, и тогда трудно будет снова возбудить его…»

Герстнер вел себя весьма осторожно: он пока не просил у правительства ни субсидий, ни гарантий доходов, боясь преждевременно отпугнуть русские власти. Он рассчитывал на получение привилегии: если она будет дана, то, несомненно, появится и возможность образовать акционерное общество.

Между тем до этого было далеко. Комитет потребовал у Герстнера подробных финансовых выкладок: сколько будет стоить дорога, какой доход она станет приносить, какие имеются в виду капиталы и каков размер их?

Профессор, проклиная все на свете, снова принялся за расчеты и проекты.

Тем временем сведения о разногласиях в комитете постепенно просочились в печать, и сразу закипели страсти вокруг вопроса: нужны России или не нужны чугунные дороги?

Данилов, который до сих пор ничего не читал, кроме библии и Апостола, на сей раз с рвением взялся за журналы и газеты, в которых печатались статьи о дороге. В журнале «Общеполезные сведения» Павел Данилович прочел статью, заманчиво озаглавленную: «Мысль русского крестьянина-извозчика о чугунных дорогах и пароходных экипажах между Санкт-Петербургом и Москвою».

«Любопытно, весьма любопытно знать, с каких это пор русские мужички-извозчики стали пописывать!» — с насмешливым недоверием подумал Павел Данилович.

Водрузив очки на багровый с синими склеротическими прожилками нос, он стал читать. Не сводя глаз с печатных строк, он то и дело ахал:

— Ну и бес! Ишь, леший! Да неужели это извозчик? Чую, милый, кто ты такой есть человек!

«Крестьянин-извозчик» писал в журнале:

«Дошли до нас слухи, что некоторые наши богатые господа, прельстясь заморскими затеями, хотят завести между Питером, Москвою и Нижним чугунные колеи, по которым будут ходить экипажи, двигаемые невидимою силою, помощию паров. Мы люди темные, неученые, но, проживши полвека, бог привел измерить свою родную землю, быть не раз в неметчине, на ярмарке в Липовце и довольно наглядеться иноземного да наслушаться чужих толков. Затеваемое на Руси неслыханное дело за сердце взяло: хочу с проста ума молвить, авось люди умные послушают моих мужицких речей!»

— Ах, поганец, соловьем разливается! — ухмыльнулся в бороду Павел Данилович. — Ловко барин пишет. А ну-ка, посмотрим дальше! — Он снова с большим рвением взялся за статью.

«В самой Англии, как слышно, не все затеи по нутру народу, — продолжал „крестьянин-извозчик“, — говорят, что с тех пор, как завелось там на фабриках чересчур много машин, рабочие люди лишились дневного пропитания и так разрослась бедность, что приходы принуждены собирать деньги для прокормления нищих. Не дай бог нам дожить до этого! Пока господь бережет нас и царь милует, есть у нас руки и кони, так не пойдем под окны напевать заунывные песенки.

Но русские вьюги сами не потерпят иноземных хитростей, занесут, матушки, снегом колеи, в шутку, пожалуй, заморозят и пары. Да и где взять такую тьму топлива, чтобы вечно не угасал огонь под ходунами-самоварами. Али тратить еще деньги на покупку заморского угля для того, чтобы отнять насущный хлеб у православных? Стыдно и грешно!»

Данилов лукаво покрутил головой. Из-под мужицкого армяка темного и неученого крестьянина явно выглядывали руки крепостников-помещиков и предпринимателей извозного промысла.

— Ох, милай, узнаю! — рассмеялся Данилов, закрывая журнал. — Такой мужичок-извозчик и у нас в Тагиле есть. Ушков! Крепостной, а вся заводская конница в его руках. Телеги его, кони его, и прибыль вся ему! Вот и взвыл… А ну-ка, что в сей книжице сказывается? — Павел Данилович взял со стола тощую брошюру и там прочел:

«Я признаюсь, с своей стороны, что, кроме необходимости, ничто в мире не могло бы заставить меня лететь со скоростью 40 верст в час… навстречу ветру, бросающему в лицо с противодействующей быстротой мелкий оледенелый снег, ветру, охлаждающему оконечности моего носа… (минус 1), что, по толкованию алгебры, доказывает, что я останусь без носа! Когда сошник вашего самобега встретит твердую массу оледенелого сугроба, — массу, которая сильным ударам ручных инструментов уступает незначительными кусками, тогда вы представляете собою жалкий, но поучительный пример ничтожеств искусства против элементов природы, и дорого дал бы я, чтобы быть свидетелем позорища, как паровоз ваш, подобно барану, который, не будучи в силах пробить рогами стоящей перед ним стены, уперся в нее могучим лбом своим и брыкается с досады задними ногами…»

— Сам ты баран! — не утерпел Данилов и отбросил книжонку. Заложив руки за спину, он прошелся по комнате. — Погоди, господа хорошие, придет наш час. Берегись, барин! Заводчик и купец шествуют!

Он снял очки, бережно положил их в футляр и неожиданно примирение подумал: «Ох, господи, господи, сколько шуму и грызни возле сего дела!»

И вдруг Павел Данилович снова раскатисто захохотал: ему вспомнилась одна история. Ездил он во Флоренцию с докладом к Николаю Никитичу и видел там, как во дворе прислуга налила в тазик наваристую похлебку для барских собачонок. Изнеженные, капризные болонки брезгливо отворачивались от еды, повизгивали, чванились. Горничная девка и так и этак упрашивает песиков, а они сунутся острыми мордочками в тазик, нехотя, лениво лакнут раз-другой — и опять за чванство. И тут откуда ни возьмись налетел огромный, сильный волкодав. Своим большим телом он разом расшвырял болонок и прямо с бега, единым махом опростал тазик…

«Вот так и купец набежит и одним махом все заграбастает! Пиши не пиши, он хозяином будет вашей затеи!» — самодовольно подумал Данилов.

Герстнер понимал, что нелегко ему будет одолеть противников. Но чем больше на него нападали, тем упрямее становился он. Австриец сумел добраться до редактора журнала «Северная пчела» Фаддея Булгарина и уговорил его написать статью о пользе железных дорог. Булгарин был не из тех людей, которые оказывают содействие бескорыстно. В этом убедился и Данилов. Коридорный из отеля «Кулон», заглянув в отсутствие профессора в его записную книжку, нашел там запись: «Передано господину Булгарину 2000 рублей».

Когда соглядатай доложил об этом Павлу Даниловичу, тот в восторге хлопнул себя по ляжкам:

— Провора немец! Гляди-ка, по-купецки научился взятки давать. Вроде «барашка» в бумажке… Ах, черт!

— А чего тут учиться? — с насмешкой отозвался соглядатай. — На том в сию пору все стоит! Кто их, сударь, взяток, нынче не берет? Бог — и тот, смотри, лампадным маслом, свечами да ладаном не гнушается!

— Ты гляди! — строго прикрикнул на малого управитель.

— А чего, сударь, глядеть! Небось сами знаете, время ноне какое: все берут, а пристава да исправники просто на жалованье у воров и конокрадов!

— Кш, дьявол, о чем ты молвишь? — испуганно зашикал Данилов. Но малый не унимался. Смеясь, он рассказал:

— Да вы, сударь, послушайте, что на днях тут неподалеку в одном селе произошло. Становой пристав украденных коней разыскивал. Да где искал? В сундуке у попа! Там и нашел… Да что вы, сударь, — разъяснил соглядатай, заметив недоумение на лице Данилова, — не коней, известно, а восемьсот рублевиков, которые ему жеребчиками померещились. Ну и цоп в свою пользу!

— Уходи, уходи! — приказал Павел Данилович и удалил болтливого слугу.

В раздумье управляющий зашагал по комнате.

«Да, времена ныне николаевские! — со вздохом подумал он. — В строгости, кажись, держат всех, а хапуг и ворюг развелось как крыс в хлебном амбаре!»

Вскоре в «Северной пчеле» появилась статья Фаддея Булгарина. Данилов покачал головой над замысловатым названием статьи.

«Гляди, оповестила-то как! „Патриотический вопрос: могут ли существовать в России чугунные дороги и будут ли они полезны?“

В статье Булгарин рьяно ратовал за железные дороги и советовал Герстнеру скорее приниматься за дело.

— Так, так! — крякнул Данилов. — Ну, а далее что?

А далее Булгарин заканчивал статью с умилением и восторгом: «Подумать только, одно и то же лицо может отслужить во здравие государя императора одно молебствие утром в Казанском соборе, а другое вечером в Кремле!»

Данилов поморщился и, обращаясь к отсутствующему Булгарину, спросил мысленно: «А скажите, господин хороший, какому богу вы сами изволите молиться?»

Ответ на это последовал через несколько дней. В той же газете тот же Булгарин написал о противнике Герстнера:

«Дестрем, как дважды два — четыре, доказал превосходство каналов перед железными дорогами и трудности устроения последних в нашем климате».

Тут уж и демидовский управитель, сам изрядно плутоватый, не удержался от изумления: «Ловко! Выходит, и нашим и вашим, господин хороший, служите. А бог ваш един — золотой телец!..»

Тем временем Герстнер, видя, что дело сильно затягивается, внес новое предложение о постройке Царскосельской железной дороги. Не ожидая решения, он за свой счет, на риск приступил к нивелировке трассы.

Стояла ранняя весна. С утра разгорался солнечный звонкий день; всюду над полями распевали жаворонки, щебетали птицы, радуясь теплу. Высокий, худой Герстнер, без фуражки, в болотных сапогах, стоял за нивелиром и производил отсчеты.

Ничто его не интересовало, так он был увлечен своим делом. Он даже не заметил, как неподалеку от него на пригорке остановилась коляска, а из нее вышел демидовский управитель. Данилов долго любовался легкими пушистыми облаками, лебединой стайкой, плывшей в синем просторе; прищурив полинявшие глаза, он с упоением прислушивался к трелям жаворонков и жадно вбирал в легкие живительный воздух весны.

«Эх, благодать-то какая! Жить бы да жить только! — со вздохом подумал он и с грустью посмотрел на свое обрюзглое тело. — А тут незваная, непрошеная старость!»

В эту минуту перед лицом животворящей природы он впервые пожалел о том, что вся его жизнь, как мутный поток, протекла в каменном сером городе.

Отгоняя от себя эти мысли, он недовольно встряхнул головой и заметил вдали инженера за нивелиром. Данилов узнал Герстнера.

— Гляди-ка, что делает чертов немец! Ну и напорист, сатана! — с восхищением вырвалось у него.

Старик снова сел в коляску и покатил среди зазеленевшей озими. Упорство иностранца ему понравилось.

«Был бы я, милок, помоложе, тогда и я, пожалуй, показал бы себя, а теперь что же? Стар! Развалина!» — с огорчением подумал он.

Царь Николай разрешил Герстнеру постройку железной дороги из Петербурга в Царское Село. Резолюция императора гласила:

«Дорогу дозволяю, одного я требую непременно: Герстнеру, по всей вероятности, для его дела понадобятся знающие иностранцы. Пусть их выпишет, но не иначе, как по предварительном соглашении о каждом из них с Александром Христофоровичем Бенкендорфом. Да сверх того, чтобы между ними не было ни одного французского подданного. Этих господ мне не надо!»

В течение нескольких дней Герстнер нашел пайщиков. В дело вступили крупнейший русский сахарозаводчик граф Бобринский, купец первой гильдии Бенедикт Крамер, консул города Франкфурта Плитт и сам прожектер. Организаторы внесли всего семьсот пятьдесят тысяч рублей паевых из трех миллионов, необходимых для начала. Однако и с такими «средствами можно было приниматься за постройку.

1 мая 1836 года Герстнер приступил к проложению трассы.

Как только демидовский управляющий Данилов прослышал об императорском указе, он немедленно поспешил на Мещанскую улицу, куда из гостиницы перебрался Герстнер, заняв в частном доме обширные покои. Всю дорогу Павел Данилович торопил кучера, колотил его в спину кулаками и в запальчивости кричал:

— Шибчей гони, окаянный! Не ровен час, опоздаем!

Очень беспокоился Данилов, чтобы его не опередили другие поставщики.

«Проныра народ пошел; только и жди, что последний кусок из глотки вырвут!» — в расстройстве думал он.

Кони мчались, из-под копыт сыпались искры, а управляющий не мог спокойно и минуточки посидеть: ерзал на сиденье, привскакивал, — того и гляди на повороте из экипажа выбросит!

Кучер с распущенной черной бородищей свистел, щелкал в звонком воздухе бичом и на весь Санкт-Петербург орал:

— Пади! Берегись! Раз-дав-лю!..

Прохожие в страхе жались к домам, а кучера так и подмывало созорничать и крикнуть старому управителю: «Не вертись, леший! Как рвану, так и с катушек долой!»

Вихрем домчались до квартиры Герстнера. Мужик проворно осадил коней:

— Прибыли!

Данилов клубком выкатился из экипажа и вбежал в подъезд. На пороге перед ним мгновенно вырос швейцар в добротной ливрее, обшитой золотыми галунами. Он по-гвардейски вытянулся перед прибывшим, откозырял:

— Вам куда, ваше степенство?

— К профессору Герстнеру! — задыхаясь от спешки, выпалил Павел Данилович.

— Опоздали, ваша милость! — учтиво, с легким сочувствием вымолвил швейцар.

— Что так? Аль на стройку укатил барин?

— Укатил, только подале — в Англию! — ответил слуга.

— Не может того быть! — наливаясь яростью, заорал Данилов. — Я ему шины, железо, рельсы дам!

— Опоздали самую малость, сударь! Он за этим и укатил! — обеспокоенно поглядывая на горячего старика, сообщил швейцар.

— Ах, прострел его забери! — сгреб с головы картуз и хлопнул им по коленке Данилов. Схватившись за круглую и плешивую, как тыква, голову, он заголосил:

— Обошли, кругом обошли, фоны-бароны!

Ливрейный с соболезнованием взглянул на грузного, рыхлого управляющего:

— Не огорчайтесь, ваше степенство, вы еще свое возьмете. Стройка только что начинается; глядишь, все понемногу нахапают!

— Прочь, сатана! — обиделся не на шутку Данилов. — Да нешто мне пристало крохи подбирать? Да знаешь ли ты, кто я таков? Да слышал ли ты про Демидовых?

Швейцар смахнул с головы картуз:

— Вся Расея наслышана!

Почтительность швейцара обезоружила Данилова, запальчивость его прошла. Он сразу обмяк, раскис и шаркающими неверными шажками побрел к экипажу. Подсаженный под локти швейцаром, он отвалился на спинку сиденья и расслабленным голосом выдавил:

— Вези, братец, на стройку!

Вороные зацокали подковами по мостовой. Ливрейный, с картузом в руке, остался позади. Поглядев разочарованно вслед укатившему старику, он тяжко вздохнул и покрутил головой:

«Эх, тоже демидовские выискались! Жадюга! Что бы честному служаке на чаек…»

Данилов поспешил на Царскосельское шоссе.

— Тут-ка потише коньков пусти! — приказал он кучеру.

Не слезая с экипажа, зорко, как старый плешивый коршун, поглядывая с высокого сиденья, управитель ко всему присматривался. То, что он увидел вокруг, заставило его понемногу успокоиться. На всем обозреваемом пространстве, неподалеку от шоссе, поблескивали лопаты и топоры, — тысячи людей копали в низинах канавы и сооружали земляную насыпь. Проступающим контуром шла она от Санкт-Петербурга на юг, к Царскому Селу. Вереницы тачек, груженных сырой землей, тянулись к трассе. Покрикивали десятники. В чистых, ясных просторах вились синие дымки, горели костры с подвешенными над ними черными котлами. Иссушенные, истомленные стряпухи варили для грабарей обед. По пригоркам, словно кротовьи норы, виднелись землянки. Над резвой бегуньей-рекой разносилось дружное уханье, — плотники загоняли в илистое дно крепкие смолистые сваи.

Кучер осторожно провез Данилова через утлый мостик, и снова экипаж выкатился на зеленую горку. Перед стариком раскинулось широкое поле. Прямо через него, словно по шнурочку, выстроились полторы тысячи солдат. Бронзовые от загара, потные, они дружно, ритмично вскидывали лопатами, и, словно темная подвижная волна, на невысокую насыпь бросалась нагретая солнцем горячая земля.

— Попридержи коней! — глухо обронил Данилов.

Старик неторопливо вылез из экипажа и вразвалку, как раскормленный гусак, пошел к ближнему шалашу, устроенному из ивовых ветвей. Навстречу Данилову из балагана вышел испитой, с опухшим лицом мужичонка. Завидя Павла Даниловича, он быстро смахнул с головы истрепанный гречушник и с забитым видом поклонился ему.

— Эй ты, мякинное пузо, от кого робишь тут? — ткнул в него Данилов, бесцеремонно разглядывая посконную пропотевшую рубаху на мужике. В дыры рваной его одежонки виднелось расчесанное до крови тело.

Мужик угрюмо поклонился Данилову.

— От белозерского купца Щедрина хлопочем… Ох! — схватился он за живот.

— А что же ты не работаешь? — строго спросил Павел Данилович.

— От пищи брюхом измаялся. Худо, хозяин, кормят! — с безнадежным видом пожаловался мужик. — Да и заработков не видно…

— А ты сбег бы! — прищурив ехидные глаза, со смешком посоветовал Павел Данилович.

— Что ты! Что ты! — испуганно замахал руками мужичонка. — Да нешто это допустимо? Да и куда без пашпорта сбежишь? Ни документу, ни денег подрядчик не дает на руки. Вот она, жизнь!

— Н-да, выходит, не сладко живется! — с наигранным сочувствием вздохнул Данилов. — Неужто так и все тут маются?

— Ой, маются, господи, как маются! Дотянем ли до осени? Только на линию вышли, а народ уж посочился, потихоньку, тайком, как вода под вешним снегом, — заговорил землекоп. — Солдатам — тем податься некуда. Попробуй, живо по «зеленой улице» проведут. А то как же? Самому царю дорожку выглаживают!

Данилов вдруг посуровел, сдвинул брови.

— Ну, ты гляди, пес, до царя-батюшки не касайся. Бит будешь! — пригрозил старик, недовольно повернулся и пошел к экипажу.

«Кто же это такой? Аль еще новый кровосос-подрядчик выискался? Сколько их на мужицкой шее сидит!» — уныло подумал землекоп.

Павел Данилович проехал всю трассу до Царского Села. На всем протяжении ее шла напряженная работа. Приглядываясь к ней, демидовский управляющий похвалил:

— Ой, и что только делает проклятый немец! Ну и напорист, сатана!..

На закате Данилов вернулся к столичной заставе. От кирпичных домов на землю легли косые тени, в тихом вечернем просторе носились стрижи. Экипаж выбрался к Обводному каналу. Над мутной вонючей водой высились копры. Несмотря на позднюю пору, полета поденщиков забивали сваи. Кучер показал бичом в сторону хлопотавших:

— Сказывают, день и ночь тут мастерят! Ох и работенка!..

Данилов хмуро посмотрел на плотников, на груды смолистого теса и тяжело вздохнул:

«Обвел чертов немец, обвел русских купцов!»

Старик привалился к спинке сиденья, затих. Уставшие кони мелкой трусцой побежали к дому…

Всю весну на трассе кипела напряженная работа. Прошли майские солнечные денечки, подошло хмурое, дождливое петербургское лето. Мучительно было работать по колено в гнилой ржавой воде и в грязи. День и ночь донимали гнус и комары, налетавшие тучами. Телеги с грузом зачастую уходили в топь, кони надрывались, падали. Случались дни, когда работа на дороге замирала и казалось, никогда в этом проклятом месте не будет жизни. По ночам потихоньку убегали со стройки грабари, землекопы, плотники. Только солдаты терпеливо надсаживались в непосильном труде.

На Обводном канале в шесть недель забили триста толстенных свай и возвели большой деревянный мост.

Данилов несколько раз выезжал на дорогу, приглядывался к работам. Каждый раз он возвращался раздосадованный.

«Этакое дело упустил! Как теперь прицепиться?» — раздумывал он и все поджидал Герстнера.

Профессор в эти недели пребывал в Англии. Он неутомимо разъезжал по заводам и делал закупки. Герстнер купил за границей 1938 тонн железных рельсов на 698 тысяч рублей, 132 тонны чугунных подушек, стрелок, гвоздей и чек на 219 тысяч рублей. Мысль о конной тяге была оставлена, и он сторговал у англичан шесть паровозов с запасными частями, уплатив за все 285 тысяч рублей.

Пайщики догадывались, что Герстнер переплатил много денег. По-хозяйски-то следовало бы выждать, так как в Англии начался промышленный застой и во всем чувствовалось катастрофическое приближение кризиса. Заказчик переплатил британцам по меньшей мере на одну треть дороже. Может быть, он был в сговоре с английскими заводчиками и не обидел себя? Акционеры подозревали это, возмущались, но молчали. Хитрый, увертливый Герстнер так же легко обошел их, как и русских поставщиков, у которых должен был покупать железо. А между тем в России имелось немало предприимчивых заводчиков, готовых взяться за изготовление рельсов, подушек, колес, шин. На это указывал и комитет. По настоянию Сперанского, на заседании было записано, что «приготовление требуемых железных полос не так затруднительно, чтобы оно на первый раз, хотя и посредством молотового действия, не могло быть произведено на наших уральских заводах, где при некоторых, особенно при Тагильском Демидова, вводятся уже катальные машины».

К этому времени на Герстнера подал жалобу в министерство финансов заводчик Петр Андреевич Новиков, державший в аренде Дугненский чугуноплавильный и железоделательный завод. Он предложил поставить на стройку чугунные подушки в большом количестве по четыре рубля ассигнациями за пуд с доставкой на место, но Герстнер хитро отмалчивался. Купца это расстроило, и он возмущенно написал:

«Неизвестна прямая цель молчания его, но если он хочет получить материалы из Англии, то по вреду для отечественных произведений, притом тогда, когда я объявил цены, почти равные английским, допустить его к такому ввозу иностранных изделий, коими обильно наше отечество, не следует».

Несмотря на полученные исключительные привилегии, Герстнер обязан был покупать железо в России. Только тогда, когда русские заводчики откажутся по заказу Герстнера поставлять железо по цене не дороже чем на пятнадцать процентов английского, он имел право делать закупки за границей.

Австриец нагло обошел эти условия, поспешно выехав в Англию.

Вскоре из-за границы прибыли рельсы, два вагона, два шарабана, а позднее доставили в разобранном виде и паровозы. Для их сборки ждали английских и бельгийских механиков.

Вернулся из Лондона и Герстнер. Данилов сразу поспешил к нему. Профессор встретил демидовского управляющего с надменным видом.

— Я слышал, что и вы подали на меня жалобу в комитет? — с желчью сказал он.

— Правильно, я обращался к его высокопревосходительству господину Сперанскому, — оглаживая бороду, признался Павел Данилович. — Только не с жалобой, а добивался своего. Демидовское железо «Старый соболь» превыше других в мире! Рельсы и мы доставить можем!

— Я не мог ждать милости от русских заводчиков. Мне надо торопиться, дорога не ждет! — подняв острые плечи, сухо ответил Герстнер.

— Помилуйте, зачем этак! Только пальцем шевельните, мы в три счета железом вас завалим! — не сдавался Данилов.

Толстый, с обвислым громадным животом, сидел он перед сухопарым австрийцем и не сводил с него плутоватых глаз. Он насквозь видел душу этого искателя счастья и оценивал его.

«Ловок, проворен, бестия! Хапуга, ну да и наши купчики, хвала богу, охулки на руку не положат!»

Заплывший жиром, он говорил с тяжелой одышкой, хрипло:

— А потом «сухопутные пароходы» или «паровые дилижанцы» и мы строить мастаки. Взять наших Черепановых…

По лицу Герстнера пробежала нервная судорога. Он засмеялся деланным деревянным смехом. Данилов с изумлением поглядел на иностранца.

— Что вы надумали, сударь? — зло спросил строитель дороги. — Кто вам поверит, что ваш неграмотный мужичок может делать такое чудо? Нам надо солидное предложение!

— Погодите, господин хороший, этот мужичок сробил диво, паровой дилижанец, и на нем руду возит у нас на заводе! — нахмурился Данилов. — Да с таким делом я к самому государю Николаю Павловичу пойду да поклонюсь!

Герстнер вспылил.

— Вы забываете, с кем имеете дело! Граф Бенкендорф тоже участник нашего дела! — с резкостью сказал он.

Демидовский служака опустил глаза. Руки у него затряслись. Все ходуном ходило внутри Данилова.

«Поди ж ты, что творится на русской земле! Мы уж не хозяева на ней. Пришел чужой, без роду-племени, и что хочет, то и делает! Эх-х!» — тяжко вздохнул он и укоризненно покачал головой:

— Эх, милай ты мой! Господин хороший! Будем начистоту говорить: вижу, проиграли русские купцы. Одолели нас! Таких я люблю, ой, люблю! — залебезил Павел Данилович и потянулся, чтобы обнять строителя. Герстнер отодвинулся. Данилов встал, подошел к двери, прислушался. В квартире стояла глубокая тишина.

— По тайности у меня к вам дело есть, — шепотом заговорил он. — С глазу на глаз. Возьмите меня в компанию. Я акций у вас возьму и деньгу на кон, но чтобы ни-ни!..

Герстнер мгновенно повеселел, лицо его оживилось. Он с удивлением рассматривал беззастенчивого хитрого старика.

— Сколько? — спросил он.

— Могу сотню-другую тысяч доверить, только чтобы и барыши по достоинству! — глуховато сказал Данилов.

Герстнер понял, что этот прижимистый старик и впрямь отвалит двести тысяч на акции компании. Это весьма кстати!

— Тогда уж и я молчок! — тихо продолжал Павел Данилович. — Вези рельсы из-за границы, из-за моря, от черта-дьявола, лишь бы прибыльно, — я молчок! Только уж и вы молчок обо мне. Рассудите, господин хороший: и у меня крест на шее имеется, не хочется расстраивать своих благодетелей Демидовых, хоть по копеечке, по алтыну у меня малость скоплено. По рукам, что ли? — Не ожидая согласия, он схватил костлявую руку Герстнера и по-торгашески хлопнул. Профессор поморщился:

«Словно цыган торгует коня! Фу-у!»

Все же он приятно улыбнулся Данилову и похлопал его по плечу:

— Можете быть уверены, ваше степенство, что об этом никто не будет знать!

Он вежливо проводил демидовского управляющего до двери и учтиво раскланялся с ним.

Данилов раздумал ехать в экипаже и, приказав кучеру возвращаться на Мойку, потихоньку побрел пешком. На душе у него не шевельнулось чувство раскаяния. «Кругом иноземцы осилили. Куда пойдешь, кому пожалуешься? Царь — и тот полунемец. Только Сперанский русский, попович, умен, да один в поле не воин. С волками жить — по-волчьи выть, Павел Данилович!» — старался он оправдаться в своих глазах.

И ни разу не вспомнил Данилов, что стар, близок его конец, а детей нет, что только бесполезная жадность побудила его к сделке с иностранцем. Старик тяжело дышал, жирная шея в складках побагровела. Задыхаясь от тучности, он холодно и отчужденно думал:

«Черепановы? А что они? Нынче каждый о себе думает! Каждому кулику свое болото: мне тут, в Санкт-Петербурге, жить да поживать, а им там, на заводишке!»

Равнодушно он вспомнил и о «паровом дилижанце», махнул рукой: «Пустая затея!»

27 августа 1836 года у Царского Села началась укладка рельсов. Одновременно с этим на площади перед церковью Семеновского полка заканчивалось стройкой здание первого в Санкт-Петербурге вокзала.

Подошла осень. По небу тянулись серые вереницы облаков, березки стояли в позолоте с поникшими ветвями. Каждый миг отрывался желтый лист и плавно скользил вниз. Казалось, тонкие, гибкие ветки дерева струятся золотым сиянием. Из-за туч изредка вырывалось солнце, и тогда поля кругом озарялись теплым, ласковым светом.

Данилов стоял на мосту, построенном через Обводный канал, и смотрел вдаль. К синеющему окоему убегала ровная прямая насыпь, на которой тускло поблескивали рельсы. Радостное, бодрящее чувство подмывало старика. Он не утерпел и сказал стоявшему рядом плотнику:

— Вот и путь-дорожка! Куда только заведет она?

Плотник, устюжинский мужичонка, человек себе на уме, хитренько прищурился и отозвался загадочно:

— Известно, куда заведет: кое-кого — в могилу, лихоимца — в тюрьму, а выжигу — к денежной жизни.

— Брысь, черт! — окрысился Данилов.

Плотник улыбнулся:

— Да вы не сердитесь, сударь! Это не про вас сказано. Про немцев да про наших купцов-ухорезов то сказано!..

Пробное движение по железной дороге началось за год до официального открытия. На первой поре по рельсам пустили шарабан, в который впрягли гуськом двух сильных коней. Поезд тронулся «во всю конскую прыть». Со всех концов столицы поспешил народ на любопытное даровое зрелище. Мещане с женами, дворовые толпами бежали вдоль насыпи, размахивали шапками, платками, кричали от восторга.

Экипажи катились ровно, быстро, и лошади без напряжения бежали вперед.

Данилов не удивлялся. В свое время он побывал на Алтае, в Змеиногорском руднике и видел чугунную дорогу Петра Кузьмича Фролова, по которой вагончики, груженные рудой, легко тащили сытые резвые кони. Он с нетерпением ожидал появления на рельсах паровоза. Частенько он заходил в длинный сарай, где бельгийцы собирали машину. К сараю были подведены рельсы, и ждали, что собранный паровоз вот-вот тронется по ним. Тем временем ударил жестокий мороз, выпал глубокий снег и вдоль линии загуляли метели.

Павел Данилович упал духом. Исстари по первой пороше на Руси устанавливался санный путь. «Как побегут на морозе колеса — вот дивно!» — с тревогой думал он.

К этой суровой поре и подоспели собранные механиками паровозы. Они были приземистые, с длинной трубой и казались странными чудищами. Начищенные медные части их сверкали. Из трубы лениво вился дымок: машинист постепенно разогревал топку. Каждый паровоз имел свое имя: «Богатырь», «Слон», «Орел», «Стрела», «Проворный». Для опробования первым решили пустить «Богатыря». К нему прицепили два вагона, груженные лесом, за ними тянулись дилижансы с немногочисленной публикой. Паровоз тронулся, плавно вышел из сарая, подкатил к площади, на которой шел молебен. Данилов истово молился:

«Дай же, господи, побежать ему, тронуться в путь! Вывози, милай! — с трогательной любовью он посмотрел на паровоз. — Выручай, а то плакали мои денежки!»

Священник окропил иорданской водой поезд, и локомотив, пронзительно засвистев, тронулся в путь. Павел Данилович ни жив ни мертв сидел в дилижансе. Ему было и страшно и весело. Пышущий жаром и пламенем, железный зверь послушно катился по рельсам. Ни мороз, ни ветер, ни метелица, которая, вихрясь кругом, засыпала глаза, — все было ему нипочем! Напрасно в бессильной ярости голосила поземка, — паровоз пыхтел, осыпая золотым дождем сугробы. Мимо быстро мелькали высокие мачты с горизонтальными перекладинами, на которых висели черные шары. Эти своеобразные маяки служили для передачи депеш.

«Словно нечистая сила прет! — с суеверным страхом подумал Павел Данилович и перекрестился. — Ох, господи, прости мои прегрешения, вольные и невольные!..»

Между тем «железный конь», шумно выдыхая клубы белого пара, с нарастающей быстротой уносился вперед. Прошло немного времени, и в снежном сумраке показались очертания Царского Села. Паровоз постепенно замедлял ход, вздохи стали реже, тише, и он плавно, ровно подошел к вокзалу.

Метель стихла. На паровозе заиграл особый органчик, оповещая публику о прибытии поезда.

Кондуктор обходил пассажиров и отбирал жестяные билеты, которые тут же сдал в билетную кассу для новой продажи.

Данилов вышел из дилижанса, ощупал голову, грудь, ноги, облегченно вздохнул. И вдруг в него точно бес вселился: такая неуемная радость всколыхнула его, ну, хоть в пляс пускайся!

— Эхма, пошла-закрутила! Наша взяла! — подмигнул он служителю, стоявшему у поезда.

Кондуктор косо посмотрел на Данилова и с укоризной сказал:

— И не стыдно, так хмельного перехватить! Седина в бороду, а сам степенство потерял!

— Эх, милай, ничего ты не понимаешь! — весело отозвался Данилов. — Будешь радоваться такому делу: ведь я пайщик всему. Вот оно что!

— Прошу извинить! — подтянулся кондуктор и вежливо откозырял.

— Ну, вот видишь! Давно бы так! — отозвался Павел Данилович и важно зашагал к вокзалу…

 

3

29 июня 1836 года, в день Петра и Павла, в нижне-тагильском соборе шло торжественное молебствие о ниспослании здравия и долголетия хозяину завода Павлу Николаевичу Демидову. Издавна повелось, что в день именин хозяева жаловали своих подданных «милостью». Управляющие, приказчики, ближняя демидовская челядь получали денежные подарки, а служащим читалось очередное распоряжение хозяев о наградах. Особенно любил писать напыщенные обращения к работным Павел Николаевич. По стилю и манере они во многом копировали царские указы и начинались торжественными словами: «Верноподданным нашим тагильцам».

На этот раз во время молебствия среди работных разнеслась весть о том, что сегодня вручат вольную Черепановым. Наконец-то! Все понимали, какой мучительной ценой досталась механикам долгожданная радость! Светло и ободряюще поглядывали тагильцы на Мирона Ефимовича, лишь один Ушков держался отчужденно и хмуро.

В храме все выглядело благолепно: сверкало многочисленными огнями золоченое паникадило, разукрашенное хрустальными подвесками, в которых дробился и рассыпался всеми цветами радуги теплый свет, приятно мерцали разноцветные лампады и желтые трепетные огоньки восковых свечей. Впереди всех, в новом бархатном кафтане, в окружении свиты из управляющих, приказчиков и станового, важно держался директор нижне-тагильских заводов Александр Акинфиевич Любимов. Рядом с ним стояла дочка Глашенька. Она не столько молилась, сколько любовалась своим нарядом — пышным розовым платьем, отделанным тонкими брюссельскими кружевами. Глашеньке шел уже двадцать пятый годик, по-уральски она считалась перестарком, — отошли годочки для выхода в замужество, но выглядела она совсем юницей. По сравнению с ней отец казался обрюзглым, дряхлеющим стариком. И впрямь, стан когда-то грозного заводского управителя согнулся, плечи опустились, и на голове морщилась большая розовая лысина. Александру Акинфиевичу было под семьдесят лет. Трудно было ему в эти годы справляться с большим делом, но он и виду не подавал, все молодился и держался важно, грозно. Обрюзглый, он тяжело дышал, крестил грудь мелкими крестиками и склонял при поклоне только большую голову с бахромками седых волос. За ним шеренгой стояли служащие: уставщики, приказчики, повытчики, караванные, механики. А еще дальше теснились рабочие. Семья Черепановых приютилась в сторонке, рядом с приказчиком Шептаевым, обряженным в синюю суконную поддевку и в новые козловые сапоги со скрипом. Ефим терпеливо и чинно ждал окончания богослужения: радость наполняла его — он верил, что сегодня к Мирону придет счастье. Ох, как ждал его отец! Сам молодой механик сильно волновался: он пристально поглядывал то на грузного Любимова, то на знакомых, стараясь по их лицам узнать решение хозяев. Но, казалось, все только и заняты молитвой, чинно стоят перед иконами, истово крестятся и конца-краю не будет затянувшемуся богослужению. Смутное беспокойство все больше овладевало Мироном. Неподалеку от него, прислонившись к стене, стоял Козопасов. Глаза его были опущены долу, весь он, постаревший и скорбный, вызывал жалость.

«Да, плохо сложилась судьба Степана, а ведь талантливый человек! — раздумывал Черепанов. — И что только сробили с ним! Искалечили, затравили. Так и пролетела жизнь без радости, в муках. Неужели так и со мной поступят?»

Молебствие подходило к концу, в церкви началось движение. Первым ко кресту и под благословение иерея подошел Любимов. Он неторопливо склонил голову, перекрестился, облобызал распятие и стал в сторонку. Как коршун, сурово поглядывал он на заводских, чтобы пристойно подходили ко кресту, зная каждый свой черед. Сохрани бог сунуться раньше старших! Где-где, а тут, в храме, сразу должно быть видно, какую ступень в демидовской иерархии занимает человек! Вначале шли управители, исправник, пристав, служащие, а после всех — рабочие.

Наконец и эта церемония окончилась, но никто не расходился из церкви. Снова все чинно заняли свои места и ждали. Поскрипывая ботинками, на амвон взошел управляющий, торопливо, мелкими шажками подбежал к нему повытчик и вручил две грамоты. Все затаили дыхание и не сводили настороженных глаз с Любимова. Он извлек из футляра сверкающие очки в золотой оправе, основательно водрузил их на мясистый нос и, оглядев богомольцев, развернул первую грамоту. Глухим, хрипловатым голосом он провозгласил:

— «Верным нашим тагильцам от его превосходительства, владельца тагильских заводов…»

Александр Акинфиевич медленно, с торжественным видом стал оглашать все чины и звания, награды и заслуги Павла Демидова…

Все поглядывали на Черепановых. Мирон покраснел, опустил глаза и дрожащими руками мял картуз.

«Почему же так долго? Зачем все эти титулы? Где же главное?» — с нетерпением ждал он заветных слов.

Увы, Любимов читал наставление хозяина работным:

— «Помните благодеяния наши и благодарите господа. Трудитесь и удесятерите свои заботы о нашем добре. Будьте послушны вашим наставникам, набожны и не прельщайтесь кознями лукавого…»

Мирон недоуменно посмотрел на отца. Лицо Ефима Алексеевича потемнело, он крепко сжал зубы. Стоял отец неподвижно, скрывая свой гнев. Из полутьмы храма донесся шепот:

— Искариоты, иуды, поучают…

Мирон покосился — шепот показался ему знакомым, козопасовским. Но механик, склонив голову, мрачно смотрел в землю, а по его щеке катилась тяжелая слеза. На сердце у Мирона стало нехорошо. Он переглянулся с женой и хотел выйти из толпы, но в эту минуту Любимов окончил читать послание Демидова и, хрустя бумагой, развернул вторую грамоту.

Высокий, громоздкий управляющий вдруг подтянулся, с важностью оглядел всех и раздельно объявил:

— Ноне зачту вам об особой милости, о даровании вольности крепостному нашему механику Мирону сыну Черепанову!

— Как! — схватился Мирон за сердце и жалобно оглянулся на семью. — Где же слово о вас?

Он вытянулся весь в напряженном ожидании. Сердце гулко отбивало удары. Почему так медленно и нескладно читает грамоту господин управляющий? Механик насторожился, лелея последние надежды. Сквозь шепот толпы растерянный и смущенный Мирон слышал каждое слово, торжественно провозглашенное Любимовым.

А желанного среди этих слов упоминания о матери, о жене, о трех ребятках все нет и нет.

По храму, как шелест листвы, прошло изумленное перешептывание:

— Одного освободили… Одного… Гляди, что робится…

Управляющий закончил чтение грамоты и подозвал Мирона:

— Подойди!

Отяжелевшей походкой, опустив голову, Черепанов подошел к Любимову и протянул руку за «вольной».

— Кланяйся, кланяйся, благодари! — зашептал ему седенький иерей.

Мирон поклонился и, взяв грамоту, ничего не видя, пошел из церкви. Все молча расступились перед ним и скорбными взглядами провожали его угрюмую фигуру…

Следом за ним, пропуская управляющего с дочкой, высыпали из храма тагильцы. Любимов с Глашенькой уселся в поданный экипаж и отбыл в демидовский дом, который был совсем рядом. Он сидел с гордо поднятой головой, как будто совершил людям великое благодеяние. Ни разу он не взглянул на Мирона.

Молодой механик стоял под старой развесистой березой, зажав в кулаке скомканную «вольную».

«Вот так отпускная! — с горькой иронией думал он. — Поманули, а сами покрепче цепью приковали к Демидову!» Он возмущенно кинул грамоту вслед экипажу.

Подоспевший отец торопливо поднял бумагу и спрятал за пазуху.

— Что ж теперь делать, батя?

— Жить и работать! — твердо ответил отец. — Не мы первые, не мы последние. Барин на то и барин, что у него ни совести, ни чести!

Подошли мать, женка и ребятишки. Они жались к Мирону, заглядывали ему в глаза.

— Не печалься, родной! — утешала сына Евдокия. — Не думай о нас! Мы и так век отмаемся!

— Эх! — тяжко вздохнул Мирон. — Видно, конца-краю не будет нашему горю!

Откуда только и появился Степан Козопасов? Он положил руку на плечо механика и сказал загадочно:

— Сколько веревочке ни виться, а конец будет! — Он посмотрел на безоблачное небо и закончил: — Парит ноне сильно. Гляди, вот-вот подойдет гроза!

Летом 1836 года старик Черепанов побывал в Перми, куда по воде сплавом был доставлен отлитый в Париже памятник Николаю Никитичу Демидову. Весьма грузный монумент состоял из десяти бронзовых фигур; центральная, и самая величественная, олицетворяла покойного владельца нижне-тагильских заводов. К памятнику был изготовлен массивный каменный пьедестал. Все это доставили по воде из Франции, и сейчас предстояло переправить сухим путем от Перми до уральской вотчины Демидовых. Дороги на завод шли горами, увалами, болотами, лесами. Через дебри да раменья по ненадежным проселкам да по ветхим мостам через быстрые горные речушки не протащить такого тяжелого груза. Хотя лето стояло сухое, жаркое — трава посохла, болота порыжели, а в борах воздух курился ароматными испарениями, пахло лесной пушицей, шалфеем, свежей сосновой смолой, — все же пускаться в путь было рискованно. Да и как смастерить такие могучие колеса и оси, которые выдержали бы такую кладь? И кто поручится за то, что если они и выдержат, то не застрянут в пути? Отправить памятник дальше сплавом от Перми по Каме, а там по Чусовой, поближе к Вые, — тоже не годилось. Капризна и буйна Чусовая на порогах! И кто ведает, не ударит ли такой струг о камень-«боец», каких сотни на быстрой реке, и тогда пиши пропало! Самое удобное переправить груз морозной уральской зимой по санному пути, — в это время года всюду пути-дороги.

С большими трудностями Ефим Алексеевич и ватага камских бурлаков перетащили монумент с баржи и установили на временное хранение в сарае.

Подошел декабрь, ударили продолжительные лютые морозы, сковало реки, и установился зимний путь. Черепановы сладили особые сани, и старик отправился в Пермь за памятником. Через горы, увалы, через реки по ледяным мостам быстро бежали, пофыркивая, кони. Под монотонное пофыркивание, поскрипывание саней мастер вспомнил о столкновении с Ушковым. Зло, крепко рассердился Климентий Константинович на Черепанова за его паровоз! К тому же сильная зависть жгла сердце владельца конницы: он до сих пор оставался крепостным, а Черепановы получили вольную. Пусть без семьи, а все же вольные. В тайниках души Ушкова все еще копошилась надежда на то, что если чем-нибудь порадовать господ Демидовых, то и они в долгу не останутся. С такой мыслью Ушков прибежал в заводскую контору и со слезой запросился перед управителем:

— Батюшка Александр Акинфиевич, смилуйся, окажи честь! Слов нет, Черепановы на чугунные дороги мастера, но уж там, где кони пойдут, там Ушковы не уступят своего места! Не дай, батюшка, механикам в таком деле перебить нам дороги. Из одной благодарности к благодетелям нашим Демидовым порадеем.

Любимов вызвал на совет Черепанова, тот не прекословил. Порешили на том, что механик поедет с конницей Ушкова только для наблюдения и сбережения памятника.

Выехали они с Ушковым на разных подводах. На остановках Ушков важничал. Переваливаясь уточкой, он ходил в добротной теплой шубе, в серых чесанках-пимах и зычно покрикивал на ямщиков:

— Живей, живей, ребята! Разумей, по какому делу торопимся!

Только накричавшись вволю, потешив свою хозяйскую душу и проверив, кормлены ли кони, он шел и садился за стол.

— Покорми нас, хозяюшка, чем бог послал! — просил он стряпуху и тут же вытаскивал из дорожной укладки свою деревянную чашку и ложку. — Сполосни, да в нее и наливай щи погорячее!

Он строго соблюдал кержацкий порядок: ел только из своей посуды. Перед едой аккуратно и тщательно умывал над бадейкой руки, после чего истово и чинно молился. Ел он медленно, торжественно, точно священнодействовал. Черепанову нравились опрятность и чистота Ушкова, но было и другое в характере владельца конницы — прижимистость, тяжелая рука. Ямщиков своих он держал в ежовых рукавицах. Они трепетали от одного его взгляда.

Дорогой Климентий Константинович держался с механиком ровно, спокойно. Казалось, бесконечный зимний путь погасил его зависть и все обиды.

По доброму санному пути они наконец добрались до Перми. Остановились на строгановском подворье. Ушков принялся кормить коней, дал им роздых, а Черепанов обдумывал погрузку. Синел вечер, когда в комнатку, которую занимал Ефим, осторожно вошел незнакомый пожилой человек из строгановской конторы. Худенький, остроносый, весьма скудно одетый, он смущенно переминался у порога, поглядывая на кряжистого бородатого механика.

— Мне бы господина Черепанова, — учтиво спросил он.

Ефим ухмыльнулся в бороду. Он приветливо посмотрел на гостя и пригласил:

— Садись, добрый человек! Не знаю, сюда ли зашел по делу? Господина Черепанова здесь нет, а вот крестьянин Ефимка Черепанов пред тобою!

Глаза незнакомца вспыхнули восторгом.

— Довелось-таки увидеть! Бесконечно счастлив! — Он протянул Черепанову худенькую руку и крепко пожал большую крепкую руку мастера.

Черепанов удивленно разглядывал гостя.

— Не знаю, чему радуетесь. Мы с вами николи до этого не встречались, — суховато сказал он, и недоверие закралось в его душу.

«Шаромыжник, что ли, пронюхал и обвести думает?» — кольнула неприятная догадка.

Но гость и не собирался «обводить» тагильца. Он уселся к столу и вытащил из кармана книжицы в сером переплете. Бережно развернул их и с довольным видом сказал:

— Вот счастлив, не токмо за вас, но и за отечественную науку; радуюсь и за себя, что довелось увидеть вас, Ефим Алексеевич!

— Что за черт? — вырвалось у механика. — Шутить, сударь, изволите!

— Нет, нисколь не шучу. Прочтите! В сих журналах о вас писано, о «сухопутном пароходе»… Вот, извольте! Последнюю страницу! — Гость раскрыл книгу и предупредил: — Сие есть «Горный журнал», книга пятая за тысяча восемьсот тридцать пятый год, и вот, сударь, о вас тут значится.

Просветленный и спокойный, он размеренным голосом прочитал заметку:

— «Нижне-Тагильских горных господ Демидовых заводов механик Ефим Черепанов, известный в уральских промыслах множеством полезных заводских машин, им устроенных, занялся в последнее время делом паровых машин… Машины его успешно действуют при известном медном руднике Нижне-Тагильского завода, где оные употреблены для беспрерывного отливания воды, сильный приток имеющей, из глубины сорока трех сажен. После того устроена им же еще одна паровая машина силою в сорок лошадей в заводах наследниц Расторгуева. По ходатайству главного начальника заводов хребта Уральского Черепанов всемилостивейше награжден серебряною медалью».

Время от времени отрываясь от чтения, незнакомец ободряюще поглядывал на механика.

— Дозволь книжицу, добрый человек! Не знаю, как и звать тебя! — с волнением протянул руку за журналом механик.

— Егорушкин Иван Власьевич, — поклонился гость. — Пожалуйста! Только еще не все зачитал о вас. Тут-ка написано и о «сухопутном пароходе». Кстати, у меня и еще одна книжица есть, и в ней тоже написано о вас. Вот! — Он извлек из кармана новый журнал и прочел:

— «В „Горном журнале“ сего же года номер пять напечатано было известие о том, что в Нижне-Тагильском заводе господа механики Черепановы устроили „сухопутный пароход“, который был испытан неоднократно, причем оказалось, что он может возить более двухсот пудов тяжести со скоростью от двенадцати до пятнадцати верст в час.

Ныне господа Черепановы устроили другой пароход, большего размера, так что он может возить за собою до тысячи пудов тяжести. По испытании сего парохода оказалось, что он удовлетворяет своему назначению, почему и предложено ныне же продолжать чугунные колесопроводы от Нижне-Тагильского завода до самого медного рудника и употреблять пароход для перевозки медных руд из рудника в завод…»

Голос чтеца прозвучал торжественно. Он закончил и весело сказал Черепанову:

— Как видите, в самой столице знают о «сухопутном пароходе»! Льщу себя надеждой, что там обратят свое внимание на отечественное изобретение!

— Голубчик ты мой! — со слезами радости вымолвил Ефим. — Потешил ты мое сердце. На старости лет могу подумать, что недаром прожил век! — Он дрожащими руками расправил журнальчик в серой неприглядной обложке и не мог оторвать глаз от заметки о себе.

— Не знаю, чем и благодарить тебя, Иван Власьевич, — дрогнувшим голосом сказал он.

— А ничем. Я просто хотел порадовать вас. Мне, русскому человеку, весьма лестно, что наш мастеровой умен и превзошел иноземцев. За славу земли отеческой радуюсь! — искренним тоном, горячо высказался Егорушкин. — Притом, по совести признаюсь, мне механика тоже мила, у Строгановых с малолетства повлекло на сие дело.

— Так ты механик! — радостно вскричал Черепанов и, схватив за руку, крепко пожал ее. — Вдвойне приятно мне!

— Да моя судьба поскучнее вашей, Ефим Алексеевич! Все мои замыслы пресекаются, и нет им ходу, а меж тем они сильно облегчили бы труд солевара!

— Эх, милый, и моя судьба невеселая! — признался чистосердечно Ефим. — Скажу тебе от доброго русского сердца: не дождаться нам светлых дней…

— Может, и так, а может быть, и не так! — мягко ответил строгановский механик. — Мы, пожалуй, и не дождемся, когда будем работать на радость труженику, а вот внуки наверняка дождутся иных дней. Верую в это, Ефим Алексеевич, сильно верую!

— Кто же мужику и работному такую жизнь принесет? Уж не Пугачев ли, Емельян Иванович, явится? Так умер он! — печально сказал Черепанов.

Иван Власьевич задумался, потом улыбнулся и тихо сказал:

— И Пугачев сыграл в этом деле немало! За простых людей шел. Верно, умер он, но дух его силен среди народа. Но, скажу вам, тут сильнее люди придут, которые дальше видят, чем наш брат крестьянин.

— Да где же они, эти люди? Что-то не вижу их! — усомнился Ефим.

— Уже близко! — со страстью вымолвил гость. — Вы сами знаете, Ефим Алексеевич, что через Урал провозили тех, что против царя пошли…

— А ты, милый, тише… Бог знает, кто подслушает! — осторожно предупредил Черепанов. — И, по совести, я мало кумекаю в этих делах.

— В этих делах всякий понимает, потому что на своем хребте науку ненавидеть господ прочувствовал. Вот мне один списочек попал, зачитаю. — Иван Власьевич вытащил из бокового кармана затертый листик и пояснил: — Сие есть сочинение господина Радищева. Самому мне пришлось сего умного человека увидеть и говорить. Ах, какое это счастье, Ефим Алексеевич, какое счастье! Послушайте, это ода «Вольность».

Строгановский механик вполголоса, но с большой выразительностью произносил грозные строки стихов. Черепанов, склоня голову, внимательно слушал. Его поразили блеск в глазах гостя, которому уже перевалило за пятьдесят лет, его огромная страсть и, главное, нескрываемая вера в то, что он читал.

Иван Власьевич окончил оду, воцарилось долгое молчание. Оба внимательно рассматривали друг друга.

— Да-а, — наконец со вздохом прервал безмолвие Ефим. — Вот оно как! Ничего не скажешь, когда читал, сердце мое будто в жменю взял… Только вот что, ух, устарел я, шибко устарел для таких дел! — с горечью вырвалось у него. — Дивлюсь, отколь у тебя такая сила?

— Жажда найти правду не дает покоя моей душе! Всю бы землю обошел, отыскивая ее! — мечтательно сказал гость.

— А найдется она, правда, на земле? — сомневаясь, спросил Черепанов.

— Найдется среди простого народа! — уверенно сказал Егорушкин. — Вспомните мое слово!..

До полуночных петухов засиделись механики. Черепанов слышал, как за дощатой перегородкой возился Ушков: долго молился богу, что-то бормотал про себя, потом хлопал костяшками на счетах, а затем все стихло, погас свет.

Вскоре ушел и гость, оставив после себя тихую радость и тревогу в сердце Ефима. Долго он не мог уснуть, да и среди ночи не раз просыпался, зажигал свет и читал заметки, раздумывая над тем, что рассказал Иван Власьевич.

Лежа впотьмах, он не мог успокоиться от радостного волнения. Ефим долго думал, что же его так беспокоит, отчего поднимается горечь?

«Большую правду поведал Иван Власьевич! — подумал он. — В самом деле, называют господами, а того не ведают, что семьи наши крепостными остались!» — кольнула сердце обидная мысль. И тут Черепанов вдруг понял, сколь много опасностей таят эти статьи. «Дознаются о сем в столичной конторе, найдутся завистники. Да и Павел Николаевич Демидов, который именует заводских своими верноподданными, непременно обидится, что так мало в сих строках сказано о Демидовых!» — с огорчением подумал он.

Так до утра проворочался Ефим и не уснул. И боль и радость принесли ему столичные вести. Едва только засинело за окном, он поднялся, умылся и неслышно ушел с подворья. Медленно, в глубоком раздумье он вышел на берег Камы. Задумчивый, худощавый, одетый в старый полушубок, он скинул шапку и долго смотрел с крутого яра на Пермь, на Закамье и на застывшую под лебяжьим покрывалом реку. Все кругом было обычное, знакомое — простой северный русский пейзаж, озаренный скупым восходящим солнцем, серебрились снега, укрывшие Каму пушистым одеялом. В Закамье густо синели леса. Направо, в Егожихе, курчавились дымки завода. Хорошее, бодрящее чувство проснулось в душе у Ефима, он широко вдохнул полной грудью упругий камский воздух.

— Эх, мать-отчизна моя милая! — прошептал он и надел шапку.

Прямо с камского яра Черепанов пошел к сараю, в котором хранился памятник, и принялся за бережную укладку тяжелых литых фигур…

Обратный путь был долгим и трудным: то сани застревали в глубоких сугробах и подолгу приходилось их откапывать да проминать дорогу, то на раскатах, подгоняемые санями, кони разносили так, что и фигуры и литые детали летели в снег. С натугой и ухищрениями их снова водворяли на место. Несмотря на зимний путь, кони надрывались, калечились, и спустя шесть недель, когда вдали показались дымки Нижне-Тагильского завода, десятка два отощавших одров еле-еле тащили груз.

Ушков притих, угрюмо поглядывая на ямщиков. Ефим старался отвлечь его внимание от лошадей, но все было напрасно.

Завидев Тагил, Климентий Константинович снял шапку, облегченно вздохнул:

— Ну, кажись добрались. Боялся я, что осрамлюсь на весь Каменный Пояс!

Памятник доставили к Выйскому заводу и сгрузили подле строящейся церкви, неподалеку от линии черепановской дороги.

Пока отец хлопотал над доставкой памятника, Мирону пришлось возиться с перестройкой ларей у Выйской плотины. Старые, обветшалые, они отказывались служить, — того и гляди снесет их в ближайшее половодье. Из добротного теса Черепанов ладил водопроводы. Предстояло старое заменить новым, но для этого приходилось остановить вододействующие колеса. Против этого восстали Любимов и управляющий Выйского медеплавильного завода, который никогда не прерывал работу, даже в сенокосную страду. Чтобы не останавливать механизмы, Черепановым предложили устроить к воздуходувным мехам медеплавильных печей конный привод. Это был возврат к старинке. Мирон долго не уступал и добивался поставить двигателем на время смены лагерей свой первый «сухопутный пароход», но контора не соглашалась на это. И вот у Выйской плотины вновь появились кони, засвистел кнут погонщика. Стучали топоры плотников, перекликались мастера, ржали кони. На плотину наехал Ушков. Довольный, злорадствуя, он обошел стройку.

— Что, брат, кони вернее, чем пар? То-то! — с удовлетворением сказал он Мирону и показал в сторону чугунной дороги. — Не дымит и не сыплет больше искрами твой демон. — В голосе его прозвучало торжество.

Тяжело обошлась механику эта злая насмешка, однако он сдержался и спокойно ответил:

— Кони — верные помощники человека, это верно, Климента и Константинович. Но пар — сила более мощная! Она во много раз могучее коней и даже силы падающего потока. Ей принадлежит будущее!

Ушков рассмеялся:

— Слов нет, хороши твои машины. Одно плохо, дров много пожирают!

Сказанное Ушковым не являлось для Черепанова новостью. На это обычно ссылались и тагильские управители, стараясь притормозить достройку чугунной дороги.

…Лето было в самом разгаре: только бы и строить чугунные колеи от медного рудника до Выи. Между тем работа у Выйской плотины отнимала много времени. Все же Черепанов решил не сдаваться. Он донимал Любимова, убеждал его, но управляющий долго уклонялся от прямого ответа, так как поджидал указаний из Санкт-Петербурга, не зная, что Данилову было не до этого: все внимание его поглотила постройка Царскосельской железной дороги.

После долгих мытарств Черепановым удалось добиться своего. Когда Мирон заканчивал возведение ларей, ему вручили ордер на постройку чугунки.

Длина дороги намечалась в три версты. Мирон тщательно произвел все расчеты и рьяно взялся за строительство. Снова к нему вернулись радужные надежды. Помолодел и отец. Оба старались до заморозков закончить прокладку колесопроводов. В механической мастерской Черепановых снова закипела жизнь. Ефим Алексеевич отобрал двух лучших механиков — Панкрата Смородинского и Прохора Рышкова — и обучил их управлению машиной. Крепкие плечистые уральские парни были первыми машинистами на русском паровозе.

К осени на новой линии стали возить в фургончиках руду. Доставка ее производилась быстрее и обходилась дешевле конной. Александр Акинфиевич вынужден был признать все выгоды «сухопутного парохода», о чем и поспешил довести до сведения санкт-петербургской конторы, но и на это от Данилова не последовало отписки. Очевидно, там, в столице, случилось что-то, заставившее забыть о черепановском пароходе. Охладел к новой дороге и Любимов.

После поездки в Пермь Ефим Алексеевич забеспокоился сильнее. И не зря он волновался. Его опасения, что заводское начальство и Демидовы будут злы за статьи, помещенные в «Горном журнале», оправдались. Не знал Черепанов еще того, что оба известия, которые он привез, полностью перепечатала санкт-петербургская «Коммерческая газета» и в газете Черепановы снова именовались господами. Это не было оставлено без внимания Демидовыми. Вслед за этим отец и сын почувствовали в отношении к себе сильную перемену. Директор петербургской конторы Данилов, казалось, совсем забыл о тагильских механиках. Другим тоном заговорили с ними и управляющие заводов. Любимов стал замкнутым, диковато поглядывал на Ефима и вместо личной беседы с механиком слал ему официальные бумажки. Отныне в ордерах значилось другое обращение. Вместо обычного вежливого «контора просит вас», теперь писалось: «предписывается вам безоговорочно исполнить сие предписание».

Болея душой за дело, Ефим Алексеевич решил поговорить начистоту с управляющим. Любимов принял его с неохотой, долго продержал в конторе, пока допустил к своей персоне. Теперь он держался высокомерно и отчужденно. Молча выслушав Черепанова, он выложил перед ним «Постановление о механических занятиях в нижне-тагильских заводах».

— Прочти-ка! — указал он перстом.

Механик с волнением взял бумагу и стал медленно читать. Чем больше вникал он в смысл постановления, тем ниже опускал голову. Ефим хорошо понимал, что все написанное в грамоте в первую очередь относится к нему.

«Известно здесь, — писалось в постановлении, — что в заводах многие хорошие люди держатся весьма странного правила: что буде они составили каковое-либо предположение, то они же должны выполнять оное и никто другой не имеет права вмешиваться, иначе они обижаются, якобы тем стесняется их усердие, но правило сие признается совершенно фальшивым и даже вредным заводовладетелем, ибо нельзя допустить мнения, чтобы домашние природные механики могли быть безошибочны, а члены главной конторы не могут быть всеведущими…»

У Ефима екнуло сердце, — вот строки и о них! Буквы расплывались перед его глазами, когда он читал о себе. Все становилось ясным.

«Черепановым предоставляется право, — сообщалось в грамоте, — везде иметь главный надзор и наблюдение за машинами, постройками и поправками оных…» Но «прожект одного, порученный к исполнению другому, не лишает чести и награды за полезное первого: следовательно, сей последний не должен обижаться тем, что его мысль предоставлена другому лицу привести в исполнение…»

Горька показалась Ефиму незаслуженная обида: его святое право на осуществление своего изобретения объявлялось «совершенно фальшивым».

Он поднялся и, молча откланявшись, пошел к выходу. Управляющий поднял руку и бесстрастно остановил его:

— Погоди чуток, дело есть!

Ефим вернулся и, стоя перед столом, выслушал новый приказ:

— Памятуя великие благодеяния к тебе покойного господина нашего Николая Никитича, поручаю вам, Черепановым, иметь наблюдение в установке доставленного из Перми монумента. Великая честь выпала вам!

Механик снова молча поклонился и, разбитый духом и телом, вышел из конторы…

В 1837 году на главной площади против церкви водрузили памятник Николаю Демидову. По углам обширного основания гранитного пьедестала укрепили литые чугунные группы. В первой из них сидит прекрасная женщина в древнегреческой тунике, с крылышками на голове, а подле нее стоит мальчик с раскрытой книжкой и указкой. Сие означало, что отрок Демидов постигает мудрость. На втором углу — юноша высыпает из рога плоды в подол своей наставнице. В третьем — воин в доспехах, с лицом Николая Демидова, защищает отечество, которое изображает женщина в печальном образе. И, наконец, последняя группа представляет Николая Никитича в старости… Он беседует с той же богиней о пользе науки, искусств и торговли.

На вершине пьедестала величественно возвышается группа из двух фигур: Демидов в долгополом сюртуке, на который возложены все регалии, владелец заводов, протягивает руку помощи коленопреклоненной женщине с царской короной на голове.

Скульптор по просьбе наследников Демидова вложил в свое творение весьма дерзкую мысль: «Демидов в трудные минуты приходит на помощь отечеству».

Работные, однако, по-иному рассудили смысл монумента. Показывая на изящные фигуры, они разъясняли их:

— Наверху — главный петух Демидов, а кругом его женки да детки! Вот на кого мы робим!

Внезапно Черепановых всколыхнула последняя надежда. По Уралу прошел слух, что едет обозревать свое отечество наследник-цесаревич Александр Николаевич. Вскоре слух подтвердился сообщением из санкт-петербургской демидовской конторы, которая уведомляла, что цесаревич действительно отправился на восток, уже миновал Тверь, Ярославль, Кострому, Вятку, вскоре вступит в пределы Урала и, весьма возможно, посетит Нижне-Тагильский завод. Ехал наследник с большой свитой, в которой состоял его воспитатель, поэт Василий Андреевич Жуковский. Сопровождали царского наследника генерал-адъютант князь Ливен, пять адъютантов, лейб-хирург и многочисленная дворцовая челядь: камердинер, рейткнехты, фельдъегери, мундткох с двумя помощниками. Блистательный поезд, состоявший из десятков экипажей, двигался быстро. Дороги просохли, реки разлились полноводно, и на всем пути путешественников сопровождала живительная весна. Флигель-адъютант при особе наследника, генерал Юрьевич, обстоятельно доносил в столицу: «Мы опереживаем в нашем пути природу и здесь находим весну почти в том виде, как ее оставили в Петербурге: деревья только что распускаются, и во вчерашний переезд по горам видели в ущельях еще много снега… В Перми, как и в Вятке, нет дворянства, да и знатного капитального купечества очено мало. В губернии хотя находится до 250 тысяч помещичьих крестьян, разделенных между 16 владельцами, но эти баричи живут или за границей, или в столицах. Строгановы, Голицыны, Бутеры суть главнейшие помещики-заводчики…»

Цесаревич и его свита, прибыв в попутный город, посещали больницы, школы, тюрьмы и выставки. Пермь не понравилась наследнику: даже иллюминация не могла скрыть убогости этого города, который состоял из немногочисленных каменных домов и скопления деревянных лачуг. На представление к цесаревичу пришли чиновники и купцы с женами и дочками, наряженными в шляпки и в чепцы. Увы, наследник успел заметить только два-три миловидных личика на весь город!

Каждый день из Екатеринбурга в Нижний Тагил мчались курьеры, привозившие новости. Любимов сбился с ног в беспрестанной суете. Он заботился об украшении завода: на видных местах соорудили транспаранты, приготовили тысячи плошек и свечей для иллюминации. В конюшнях стояли наготове выхоженные резвые кони. Чинились мосты, подновлялись дороги, а на въезде в завод воздвигалась пышная триумфальная арка, обвитая свежею зеленью. Полицейщики во главе с приставом Львовым выбивались из сил, наводя на дорогах и во встречных селениях порядок. Зная ретивость полицейских служак, Любимов написал инструкцию о порядке обращения с народом на время проезда цесаревича, а в ней указывалось, что полиция должна подавать собой пример вежливости и кротости в обращении с людьми.

Трудно, однако, было полицейщикам превратиться в овечек. Так и подмывало их совершить рукоприкладство. Одно только и удерживало — боязнь, как бы обиженные не пожаловались цесаревичу. Приписные крестьяне вели себя весьма подозрительно: собирались на тайные сборища, шептались; до Львова дошли слухи, что на всем пути следования наследника на дорогу выходили ходоки и падали на колени перед каретой, высоко подняв над головой свои прошения.

«Как бы и у нас подобного не стряслось!» — встревоженно думал пристав.

Это его больше всего пугало. Он притих и ходил поникшим.

Между тем приготовления к встрече подходили к завершению. Закопченные заводские здания побелили, убрали с глаз долой полуразвалившиеся хибары, разметали ветхие плетни, засыпали прозеленевшие лужи, дорогу к заводу посыпали золотистым песком и рубленым ельником, вдоль улицы натыкали ряды свежекудрявых березок. К этому времени пышно зазеленел барский парк, зацвела сирень, и белый демидовский дом высился среди зелени прекрасным видением. Далеко за полночь в главной конторе светились огни, повытчики спешно готовили выборки из дел, чтобы на любой вопрос цесаревича дать быстрый и толковый ответ. Над прудом в вечерний час разносилась приятная музыка — крепостные артисты упражнялись в игре.

Черепановы тоже ждали важных событий. Верилось им, что на их «сухопутный пароход» обратят внимание. Они до блеска начистили бронзовые части машины, тщательно проверили ее работу и оборудовали особо удобные вагончики на случай, если цесаревич пожелает прокатиться по железной дороге.

27 мая 1837 года из Екатеринбурга на взмыленном иноходце прискакал последний гонец, и по заводу быстро разнеслась весть: царский наследник приехал и намерен посетить Нижний Тагил. Начался переполох.

Бледнея и потея, Любимов в сотый раз подробно допрашивал гонца о поведении и привычках цесаревича. Вестник обстоятельно докладывал:

— В шесть вечера его высочество со свитой прибыли в Екатеринбург и, не теряя времени, отправились на старый монетный двор, в коем чеканятся только медные монеты. Цесаревич взял одну копеечку на память. Отсюда зашли в гранильную фабрику, где его высочество изволили залюбоваться мастерством гранильщиков камней. «Где научились сему искусству?» — спросил у них наследник. На это бородатый кержак-гранильщик степенно ответил: «От рождения далось оно в руки: деды и отцы наши тем занимались и нам по наследству передали…»

— Где их высочество изволили остановиться? — допытывался у гонца Любимов.

— Изволили они отдыхать в доме главного начальника горных заводов, что стоит над обширным прудом. И весь город в ту пору светился бесчисленными огнями, а вечером адъютанты его высочества вышли на высокое крыльцо и принимали просьбы от народа, а тех просьб было подано шестьсот тридцать три.

— Бес! — стукнул кулаком по столу Любимов, вскочил и взволнованно заходил по комнате. — Вот откуда дует злой сиверко! Злыдни переведенцы и приписные только и ведают, чтобы досаждать своим господам!

Он заметался, как зверь в клетке.

— Торопись, братец, — крикнул он, — зови сюда пристава Львова! Надо за народом последить.

28 мая цесаревич выбыл из Екатеринбурга, и в семь часов вечера он был уже на Старо-Невьянском заводе, где в старинном доме, строенном Никитой Демидовым, пил чай и после краткого отдыха поехал дальше, в Нижний Тагил.

Над горами простиралась теплая майская ночь. Бесчисленные зеленоватые звезды переливались над лесами. Кони вынесли коляски на возвышенность, и перед наследником еще ярче и заманчивее засветились огни множества плошек и фонариков, запылали костры и смоляные бочки, осыпаясь дождем золотых искр. На каланче пробили одиннадцать четких ударов, и торжественно-величавые звуки поплыли над озаренным прудом и широкими заводскими улицами. Цесаревич приказал остановить карету и на минуту залюбовался ночным Тагилом. По сверкавшему пруду плавал иллюминованный ботик. И вдруг по чьему-то мановению раздался хор певчих и на соборной колокольне ударили в колокола.

Наследник уселся в карету и, встречаемый возгласами народа, двинулся по широкой улице.

После ужина цесаревич вышел на балкон и был оглушен ревом: пятнадцать тысяч заводских крепостных, согнанных полицейщиками со всей демидовской вотчины, кричали по команде «ура».

Только в два часа ночи гость изволил отойти ко сну. Ему отвели обширную хозяйскую опочивальню. Под окнами демидовского дома всю ночь ходили двадцать четыре почетных кафтанника, оберегая сон цесаревича. Любимов настрого запретил даже звонить на работу, а поселковому пастуху наказали не трубить на ранней заре, а прогнать стадо коров на выгон стороной…

Только-только над горами взошло солнце и засияли росой умытые травы, — Черепановы уже были на «пароходке». Мирон стоял на площадке машиниста и поддерживал пары. К машине вместо обычных грузовых тележек прицепили новенькую пассажирскую повозку, разукрашенную зеленью. «Сухопутный пароход» стоял на Выйском поле, неподалеку от плотины, по которой предполагался проезд цесаревича. Любимов приказал Черепановым держаться со своей машиной на одном месте, шума не производить и больше паров не пускать. Оборони бог, если кони его высочества испугаются и понесут! Полицейщики зорко наблюдали за дорогой и «сухопутным пароходом». Солнце высоко поднялось над горами, роса испарилась, и над прудом растаял сизый туман. Легкий теплый ветерок доносил запахи трав, соснового бора и цветущего барского сада. Из трубы машины лениво поднимался рыхлый парок и сейчас же таял в ясном воздухе. Над полем носились стрижи, распевали жаворонки. У дворца царило оживление: то и дело выбегали и входили слуги, повытчики и приказчики. Несколько раз на крыльцо выходил Любимов и щурился на солнышко.

Но вот распахнулись стеклянные двери, и на крыльцо по ковровой дорожке вышел наследник. Мимо «пароходки» в эту пору пробежал скороход.

— Ты куда? — окликнул его Мирон.

— К руднику. Его высочество выразили желание спуститься в шахту. Спешу упредить о том управляющего! — запыхавшись, прокричал в ответ скороход.

Между тем цесаревич неторопливо, со скучающим видом прошел в церковь, прослушал ектенью. После краткой молитвы он учтиво приложился к руке священника и последовал дальше. За ним поспешила блестящая свита. Столпившийся народ во все глаза рассматривал будущего правителя России. Был он высок, строен, взор имел задумчивый. В двух шагах от цесаревича суетился Любимов, давая ему пояснения. Наследнику показали больницу — большую светлую избу с десятком кроватей, застланных чистым бельем и одеялами. Василий Андреевич Жуковский пристально взглянул на управителя и спросил:

— Здесь всегда так чисто бывает? А почему нет больных?

Любимов низко поклонился и, не моргнув глазом, ответил:

— Всегда. Хвала богу, у нас все здоровы. Чистый воздух и умеренный труд делают работного счастливым!

По губам Жуковского скользнула ироническая улыбка.

Поспешили в доменный корпус, где шел выпуск чугуна. Раскаленный металл сыпал мириадами ослепительных искр, обдавая блестящую свиту сухим жаром.

— Великолепно! — восхищенный зрелищем, вымолвил наследник, но сейчас же заслонил лицо рукою. — Ох, дышать нечем!

Жуковский внимательно разглядывал горновых. По их лицам струился обильный пот, покрасневшие глаза слезились от жара, брови и волосы были обожжены. Со стороны казалось, что двигаются они легко и проворно, но трудно было обмануться, вглядываясь в литейщиков пристальней. Каждый мускул рабочих дрожал от страшного напряжения. Одно неверное движение — и беда неминуема.

— Ваше высочество, пора уходить! — обеспокоенно окликнул своего воспитанника поэт.

Цесаревич ласково посмотрел на Жуковского и повернул к выходу.

— А вот и школа, государь! — залебезил Любимов, показывая на приземистое каменное здание. — Здесь заводскому мастерству юношей обучаем.

Наследник молчаливо прошел в здание. Умытые и обряженные в чистую одежду юнцы чистыми голосами спели кантату.

Цесаревич потребовал порцию приготовленного обеда. Повар, одетый в белоснежный халат и колпак, поставил перед гостем чистую миску с варевом. Наследник испробовал его.

— Хороши щи! — немногословно вымолвил он и приложил надушенный платок к губам. — Что там еще не осмотрено?

— Вот, пожалуйста, сюда, ваше высочество, — пригласил в бронзерную мастерскую Любимов. Там на столах и полках красовались расставленные изделия — литье из бронзы и чугуна. Навезли его по случаю приезда цесаревича из Каслей. Наследник долго разглядывал чудесную ажурную работу каспийских мастеров-кудесников. Вот старуха пряха сидит и сучит длинную нить. Она сгорблена, глаза ласковые, но светится в них грусть.

— Отчего она печальна? — неожиданно спросил гость.

— Радоваться ей нечему, ваше высочество. Старость не радость! — расторопно ответил управитель.

Цесаревич усмехнулся, и взор его перебежал на бронзовую лошадь. Он протянул руку в белой перчатке и потрепал ее по холке.

— Славный жеребец!

Не обмолвясь ни словом о других каспийских изделиях, гость повернулся и сказал Жуковскому:

— А теперь пусть везут на малахит!

Наследник и свита уселись в экипажи и поехали к Выйскому руднику.

— Едут! Едут! — с криком проскакал мимо Мирона полицейщик Львов.

Черепановы подтянулись, скинули шапки. Сердце Ефима учащенно забилось: только бы увидели «сухопутный пароход» и заинтересовались им!

Экипажи приближались быстро. В первом из них Черепановы увидели цесаревича, а рядом с ним степенного Жуковского.

— Гляди, батюшка, и Любимов с ними! — показал отцу Мирон.

Напротив наследника сидел толстый управитель и давал пояснения. Внимание цесаревича привлек бронзовый памятник Демидову. Он приказал замедлить движение и, не сводя взора с фигур, спросил Любимова:

— Что за монумент?

— Это памятник владельцу здешних заводов покойному Николаю Никитичу, радением которого и процветает ныне наш завод и рудники!

Любимов похолодел, когда заметил, что наследник пристально взглянул на коленопреклоненную женщину с короной на величавой голове.

«Быть грозе!» — быстро сообразил он и втянул голову в плечи.

Однако гроза миновала его: равнодушный взор цесаревича перебежал дальше и остановился на машине Черепановых.

— Что за диковинка? — спросил он.

— Это, ваше высочество, первый «сухопутный пароход» в России! Он таскает руду и перевозит пассажиров.

— Кем устроена машина? — уставился наследник на Любимова большими, навыкате глазами.

— Наши заводские механики Черепановы изобрели машину, ваше высочество!

— Похвально! — улыбнулся цесаревич и махнул рукой. — Можно быстрее!

Черепановы уныло смотрели, как заклубилась пыль и вереница экипажей покатилась дальше.

«Теперь все кончено! — скорбно подумал Ефим: ноги его отяжелели, и он с хриплой одышкой сошел с „пароходки“. — Плох будет хозяин!» — разочарованно посмотрел он вслед наследнику престола и, горбясь, побрел по Выйскому полю.

Мирон все еще стоял на площадке, на что-то надеясь, но экипажи не вернулись больше. После осмотра Выйского рудника гости миновали плотину и укатили дальше, на другие заводы.

Приездом наследника остались довольны лишь Любимов, которому цесаревич подарил бриллиантовый перстень, управитель Выйского медеплавильного завода, награжденный золотыми часами, да полицейщики с прислугой. Им отпустили из казны цесаревича девятьсот рублей.

Обо всем, высказанном наследником, повытчики Нижне-Тагильского завода занесли в бархатную книгу, обернули ее шелком, уложили на вечные времена в кованый сундук и хранили ее под семью замками…

После посещения цесаревичем Нижнего Тагила больница вновь приняла убогий вид, ученики заводской школы обрядились в рвань, и хорошие щи сменил постный суп и плохо выпеченный хлеб.

Черепанову мечталось приблизить Уральские горы и леса, руды и богатства к сердцу отечества. «Сухопутный пароход» изменял представление о времени и пространстве. Все внезапно становилось ближе и доступнее. Если бы продолжить линию чугунных колесопроводов до Москвы и далее, до Санкт-Петербурга, соединить с ними хлебородные районы Волги, по-иному зацвела бы жизнь в отчизне!

Но мечта его меркла. Каждый день теперь приносил новые придирки со стороны заводских управляющих. При всяком удобном случае они старались ущемить и унизить Черепановых. Для наблюдения за машинами и усовершенствования механизмов у них не оставалось времени. Все дни механики пребывали в разъездах, приводя в порядок разные механические приспособления на заводах и плотинные устройства. Паровозы портились, подолгу стояли в ремонте, и творцы их постепенно возвращались в прежнее положение плотинных мастеров. Любимов не скрывал своего равнодушия к Черепановым. Спустя два года после появления «сухопутного парохода» он писал в санкт-петербургскую контору:

«Выгоднее строить плотины и водяные колеса, нежели строить и содержать паровые машины. Это в чужих краях земля с рекой или речкой стоит дорого, а здесь они ничего не стоят. Вододействующие колеса по простоте своего устройства редко требуют значительных исправлений, а также расходы на содержание, смазку и прочее для них не составляют почти никакого счета».

Так все и пошло по старинке. Одряхлевший управляющий не любил беспокойных новшеств, да они казались ему и ни к чему при даровой крепостной силе.

Ефиму Алексеевичу Черепанову шел шестьдесят пятый год, но он сильно осунулся, посивел и часто прихварывал, жалуясь на сердце. Его окончательно сломили бесконечные придирки и выговоры нижне-тагильской конторы.

В мае 1838 года Ефим Алексеевич написал прошение об увольнении его на пенсию.

«Достигнув преклонных лет, — писал он, — и чувствуя болезненные припадки, не в состоянии далее продолжать службу…»

На просьбу Черепанова не последовало ответа, и он продолжал работать по-прежнему.

26 ноября 1839 года в Нижнем Тагиле устраивали торжество в честь дня рождения сына Павла Николаевича. На праздник Любимов пригласил управителей, лекаря, исправника, пристава, почтмейстера, повытчиков, Ушкова и Черепановых.

Ефима и Мирона усадили на дальний край стола — «кошачий угол». Опустив глаза в тарелку, старый механик горько переживал это унижение. Подвыпивший Ушков пробрался к самому Александру Акинфиевичу и, поднимая чару, все время провозглашал льстивые тосты. Все пили и кричали «ура». Вместе, со всеми поднимался и Ефим, но, не осушая чарки, прикладывался к ней губами и снова отставлял ее.

— Ты что ж это, за господ чураешься пить? — заревел Любимов.

Багровый, с припухшими веками, он встал и, опираясь о стол, поднял чару.

— Гляди, вот как надо за здравие нашего господина! — Он разом опрокинул чару в широко раскрытый рот и тут же поперхнулся, закашлялся и, побледнев, схватился рукою за сердце.

— Ох, худо мне…

Его подхватили под руки и, уведя в спальную горенку, сдали на руки лекаря, а сами поспешно вернулись допивать и доедать господское угощение.

Черепановы тихо поднялись из-за стола и незаметно выбрались из барских покоев.

Весной в Нижний Тагил пришел царский манифест о постройке железной дороги Петербург — Москва. Ни жив ни мертв стоял Черепанов в церкви, когда священник оглашал грамоту: снова на душе заворошились старые надежды. В мае на Урал прилетела еще весточка — председателем комитета по возведению железной дороги назначался наследник престола Александр Николаевич. Ободрился Ефим Алексеевич.

— Ну, сынок, может быть, и вспомнит о нашей машине! — утешаясь последней надеждой, сказал он сыну. — Ведь он видел нашу «пароходку». Зачем ему иноземные, когда свои машины налицо!

Сын скорбно посмотрел на отца и промолчал — не верил он больше своей удаче.

Очень удивился Черепанов, когда его в тот же день вызвали к управляющему. С того памятного дня Любимов так и не поднялся с постели: у него отнялись правая рука и нога. Пожелтевший, с обострившимся носом, он лежал, погруженный в пуховики. Но старик не унывал:

— Погоди, скоро, скоро отпустит, опять заверчу делами!

Встретил он Черепанова шумно:

— Слышал, что в державе нашей творится? Вот когда приспела обильная жатва для нас!

У Ефима Алексеевича в ожидании замерло сердце: вот-вот Александр Акинфиевич заговорит о машинах. Любимов заворочался в пуховиках, пытливо поглядел на механика.

— Катальные валы сможешь умножить на заводах?

— Мастерство знакомое, — спокойно ответил Черепанов и все ждал разговора о «пароходке».

Любимов одобрительно качнул головой.

— Хорошо. А печи пудлинговые, могущие нагреваться газами доменного колошника?

— И это в свое время ладили, Александр Акинфиевич, и успех был.

— Вот и я так думаю! — Управляющий вздохнул. — Ах, Ефим Алексеевич, нужный ты нам человек. Только и разговору сейчас о железной дороге между Санкт-Петербургом и Москвой. Выходит, будет спрос и на железные рельсы. И я так прикидываю: наш Нижне-Тагильский завод сможет выдать в год сто тысяч пудов. Вот где господам Демидовым барыши!

Ефим потускнел, но все же осмелился спросить:

— А что же с «пароходкой», Александр Акинфиевич? Вот уже с месяц по вашему приказу стоят на рельсах машины и ждут ремонта.

Любимов болезненно поморщился:

— Ну и пусть стоят! Коштоваты! Слышь-ко, Климентий Ушков согласился возить медную руду на конях во многажды дешевле!

Черепанов потупил глаза, руки его задрожали, но он все еще не верил такому решению.

— Зачем вызвали к себе, Александр Акинфиевич? — упавшим голосом спросил он.

— А затем, чтобы сказать тебе: не унывай, Ефим Алексеевич, может быть, рельсы катать будем, ну вот дела и прибавится на заводах. Ох-х! — Управитель тяжело вздохнул и снова заворочался в пуховиках. — И говорил мало, а устал! — пожаловался он.

Черепанов покинул покои управляющего. Вышел он на улицу, освещенную июньским солнцем, а в глазах его темно было от скорби. Его потянуло на Выйское поле. Вот они, чугунные колесопроводы: поржавели, между потемневших тесин-шпал пробивалась бледно-зеленая травка, а в тупичке одиноко стояла его машина — сиротливая, безжизненная. Бронзовые части потускнели. На высокой трубе сидела ворона и чистила перья. Завидев механика, закаркала, взмахнула крыльями и нехотя тяжело полетела прочь…

Ефим подошел к своему детищу, присел на подножку. Долго сидел он с тяжело опущенными руками. Давно ли тут, на линии, кипела веселая жизнь! Сколько было радостей и надежд, и вот сейчас все ушло безвозвратно!..

Он снял картуз, набежавший ветер зашевелил седые волосы. Механик горько вздохнул:

— Не дождаться нам счастья!

Сказал, и на душе стало невыносимо тяжело. В этот день он еле добрел до дома. Завидя его, старуха обеспокоилась:

— Что случилось, отец? Лица на тебе нет!

— Ничего, ничего, все хорошо! — печально отозвался Ефим. — Вот только прилягу немного, что-то сердце щемит…

Он разделся и лег в постель. Этого еще никогда не бывало, чтобы Ефим ложился в кровать среди бела дня.

— Захворал наш старик, — опечалилась Евдокия и погнала молодку: — Сбегай за лекарем!

Но Ефим услышал, поднял голову и строго сказал жене:

— Не зови лекаря, не надо! Не поможет он мне. Душа моя скорбит, и лекарь не порадует ее.

Он отвернулся к стене и замолчал. Чтобы не беспокоить его, женщины вышли из избы. Солнце клонилось к закату. Обеспокоенная долгим сном мужа, Евдокия осторожно вернулась, прислушалась к дыханию. Тих и неподвижен был Ефим Алексеевич. Женка заглянула в застывшие глаза и с криком упала на постель:

— Батюшки-светы… Да как же так!.. Ефимушка…

Лицо у механика было ясное, спокойное — все печали отошли от него. Евдокия упала на грудь покойника, ласкала его голову, разглаживала волосы, омывала лицо его теплыми, сердечными слезами…

 

4

Владельцы нижне-тагильских заводов не интересовались больше семьей Черепановых, и потому смерть Ефима Алексеевича нисколько не тронула их. Они, казалось, забыли и об Урале, — никто из них так больше и не побывал в своем родовом гнезде. Для них важны были деньги, а они поступали исправно. Прижимистый Павел Данилович и нижне-тагильский директор за долгие годы сумели создать послушную машину — целый штат заводских управителей, приказчиков, надсмотрщиков, стражу, которые выжимали все силы и соки из работных. Денег Демидовым требовалось много! Старший брат Павел ничего не жалел для того, чтобы выбиться в столичную знать. Младший, Анатолий Николаевич, окончательно поселился в Париже; он не знал родины, забыл родной язык. Его не привлекали скучные донесения и рапорты заводских управителей. Всеми делами заправляли секретари, они и переводили отчеты управляющих с русского языка на французский. Но даже и эти переводы Анатолий ленился читать и, не ознакомившись с документами, писал неизменное «apria». Если ему и доводилось написать что-либо, то писал он столь неразборчиво, что и сам не мог понять своего письма. Только угодливые секретари понимали написанное.

Каждый год санкт-петербургская контора исправно переводила Анатолию Демидову два миллиона. Этот золотой поток привлекал к нему самых разнообразных людей. В Париже жили сотни и тысячи изящных мотов и мотовок, которые умели пускать по ветру целые состояния. Любовные истории всегда поглощали огромные капиталы. В золотой мешок постоянно метко направлялись стрелы Амура. Анатолий прекрасно понимал, что слишком долгие привязанности влекут за собой большую расплату, и потому старательно избегал их. Он менял своих любовниц так часто, как меняет модница шляпки. Ему были открыты двери самых чопорных салонов Сен-Жерменского предместья, но он зачастую предпочитал встречи с художниками, писателями, композиторами. С шумной ватагой представителей парижской богемы он любил посещать людные, задымленные табаком ночные кабачки Монмартра. Однако увлечения, попойки и угарные ночи не прошли бесследно для молодого повесы: в двадцать восемь лет он стал лысеть, лицо его постепенно приобретало лимонный оттенок. В эту пору он сдружился с Эдмондом Гонкуром. Ему нравилась его маленькая, тихая, полутемная квартира в глухой улочке, заросшей травой.

Анатолий приезжал к Гонкуру в блестящей карете с фамильным гербом, степенно входил в тихую обитель, усаживался у пылающего камина, протягивал ноги к огню и, согретый ласковым теплом, молча отдыхал. Гонкур, высокий, изящный, с большими темными глазами, казался весьма нежным и хрупким. Он садился на подлокотник кресла, мечтательно смотрел на пламя и после долгой паузы принимался неторопливо рассказывать о светских развлечениях. Голос его звучал успокаивающе.

Однажды, когда они наслаждались теплом камина, в комнату ворвалась высокая щебечущая молодая парижанка, и все сразу наполнилось возней, смехом и восхищенными восклицаниями. Анатолий очарованно смотрел на девушку. Ее стройная, гибкая фигурка была обтянута черным бархатным платьем, а сверкающие золотые локоны в беспорядке рассыпались.

— Едемте! Сейчас же едемте! — весело выкрикивала она.

Эдмонд учтиво поклонился ей.

— Принцесса, но вы еще не знакомы с Анатолием Демидовым. Вот извольте!

«Так это принцесса Монфор, родная племянница Наполеона», — догадался и обрадовался Анатолий.

Они оба пристально посмотрели друг на друга. Анатолий был пленен ее красотой. Стройная, нежная, с пышными золотистыми волосами и с кожей удивительно матовой белизны, она казалась самой чистотой.

Демидов не удержался:

— Позвольте сопровождать вас? Моя карета к вашим услугам.

— Едемте! Едемте без отговорок! — защебетала она и, подойдя к столу, произвела на нем живописный беспорядок, опрокидывая фарфоровые безделушки, флаконы.

— Что вы делаете? — переполошился Эдмонд.

Матильда, схватив его за руку, оттащила от стола и закружилась с ним по комнате.

— Сумасшедшая! — пробормотал Гонкур. — Ну что с ней поделаешь? Разве можно сопротивляться этому бесенку? Анатоль, придется ехать!

— Но меня не приглашают! — с огорчением отозвался Демидов.

— Нет, и вы сопровождаете меня! Теперь вы не покинете меня, раз встретились на моем пути! — смеясь, многозначительно сказала она.

Принцесса уступила свой экипаж Гонкуру, а сама перебралась в карету Демидова.

— Скажите же, куда мы по крайней мере торопимся? — ласково посмотрел на нее Анатолий.

— Как, разве вы не знаете — сегодня четверг у баронессы Обернон де Нервиль!

— Но я не приглашен! — пожал плечами Демидов.

— И не надо! — капризно надув губки, отозвалась она. — Вы мой паж.

— Вы прекрасны и покорили мое сердце! — всматриваясь в ее глаза, шепнул он.

— Нет, нет! Не говорите мне этого! — жеманно запротестовала она. — Я не во вкусе современных парижан. Теперь им нужны толстые ленивые Магдалины.

— Это не в моем вкусе.

— Не говорите глупостей! — Она придвинулась к нему и взяла его за руку. Анатолий изумленно продолжал смотреть в мерцающие глаза спутницы и не мог оторваться от них.

— В чертах вашего лица есть что-то от дяди, Наполеона!

Она засмеялась:

— Почему вы так пристально смотрите на меня?

Он не знал, что на это ответить. Плечо его близко коснулось ее плеча. Они безмолвно мчались по вечерним парижским улицам, и у обоих было хорошо на сердце.

Кони внезапно остановились, распахнулась дверца кареты. Строгий лакей с седыми бакенбардами чинно стоял, ожидая их выхода. Матильда выпорхнула из гнездышка, успев ободряюще шепнуть:

— За мной, Анатоль!

Через обширный вестибюль они прошли в гостиную, озаренную множеством огней. Демидов и ранее встречался с баронессой Обернон де Нервиль. Сейчас в зале шелестело платьями, сверкало драгоценностями, туманило голову ароматом тонких духов многочисленное дамское общество.

Навстречу Матильде и ее спутнику уже спешила хозяйка с застывшей улыбкой на лице. Анатолий превосходно знал этот тип парижской женщины. Эта заученная улыбка обратилась у нее в привычку, как у балерины входит в привычку умение держаться на пальчиках. Она выглядела чудесно в этом золотистом вечернем свете, но красота ее была фальшивой и безжизненной, как красота куклы.

Рядом с ней суетился муж, плотный карапузик с розовой лысинкой, большой охотник до трюфелей. Он слишком чревоугодничал и теперь растолстел. Его маленькие глазки, блестевшие из-под очков, были похожи на поросячьи. Он глупо улыбался и не сводил глаз с жены, восхищаясь каждым ее словом.

— Ах, дорогая, как поздно! — приветливо встретила Матильду баронесса. — Тут уже давно затеялся большой спор! — Она выразительно посмотрела на Анатолия и взяла его под руку: — Я так рада, так рада видеть вас! Жозеф, поторопись! — обратилась она к мужу. И ласковый карапузик мгновенно покатился шариком среди шумящих платьев.

Анатолий вскоре остался среди толпы разряженных дам. То и дело слышались восклицания: «Ах, какой чудесный муар-антик!» — «Что за прелесть воланы!» — «Я перевернула горы тарлатана, поплина, гипюра, и ничего не нашлось к моему лицу. Просто ужас!»

Даже Анатолию становилось скучно среди этих взволнованных чем-то прелестных существ: все сводилось у них к разговорам о выборе материи, лент, к отделке шляпок, кружевам, к модисткам, парикмахеру и магазинам.

«Ах, бог мой, как скучно!» — тайком зевнул Анатолий и попытался выбраться из пестрого канареечника, но полная дама, в бархатном платье с вырезанным четырехугольником на груди, окаймленным брюссельскими кружевами, с головкой пылкой испанки, схватила его за руку:

— Где же Эдмонд? Скажите, где он?

К счастью, Гонкур сам подвернулся под руку, и дама бросилась к нему. Черные глаза ее горели, когда она прощебетала:

— Мы все так жаждем услышать последние новости! Они всегда у вас в запасе.

Можно было подумать, что она и в самом деле ждет восхитительного рассказа Эдмонда, но Матильда, улыбаясь, прошептала Анатолию:

— Притворщица! Скажите ему, пусть остерегается. Она уже и так имеет вечным любовником этого плешивого поросеночка! — указала она глазами на карапузика-хозяина.

Вышколенный слуга, одетый в черное, внес на серебряном подносе крохотные чашечки с кофе и бисквиты. Его окружили, разбирая чашечки. Матильда подняла умоляющие глаза на Анатолия:

— Увезите меня поскорее отсюда!

Он не ждал вторичной просьбы: незаметно среди прибывающих гостей вышел в вестибюль, быстро оделся и выбежал к экипажу.

Через минуту со ступенек крыльца неслышно сбежала Матильда. Он распахнул дверцу кареты, и она, как летучая мышь, юркнула в уголок. Он привлек ее к себе, крикнув кучеру:

— Гони!

Как заговорщики, они понимали друг друга без слов. Желание другого угадывалось по одному взгляду, по выражению лица. Стоило только им покинуть знакомые чопорные салоны Сен-Жерменского предместья, как Матильда увлекала его прогуляться по ночному Парижу. Далеко за полночь Анатолий отправлялся с ней на шумные, людные бульвары. Наступила весна, цвели каштаны, поздно погасал оранжевый закат над крышами Парижа. Под деревьями густела тьма, синеватые огоньки газовых рожков придавали этой полутьме приятную таинственность, которая влекла к себе. Женский молодой смех в ночных аллеях каждый раз пробуждал в Демидове любовную тоску. Было что-то бесшабашное, озорное в поведении Матильды. Страсть к острым, запретным ощущениям всегда влекла ее к сомнительным приключениям.

Вместе с шумной толпой они шли по засыпающему Парижу. Матильда толкалась, оглядывалась, как мидинетка, ищущая дешевых приключений. Строгая, воспитанная и холодно-равнодушная в салонах, здесь, на бульварах, принцесса становилась другой.

Дольше всех сверкал и колобродил бульвар Рошешуар, растянувшийся у подножия Монмартра. Демидов уводил Матильду в артистическое кабаре, где всегда бурлило и кипело веселье. Художники-иностранцы со всех частей света растрачивали в нем последние сбережения, здоровье, устраивая в промозглых, прокуренных подвальчиках ночные праздники.

Париж! Самый веселый город в мире ревностно всеми способами выкачивал золото из иностранцев. Здесь растрачивались миллионы, но золотой поток не оскудевал. На смену одним приходили другие. И в то время, когда рабочий Париж спал, забывшись тяжелым сном, нарядные кафе, бары, кабаре были переполнены.

В кафе их всегда окружали толпой художники, — монмартрская богема хорошо знала русского разгульного барича. Охмелевшие от вина, они в присутствии молодой женщины говорили двусмысленные вещи, а Матильда ясной улыбкой поощряла их.

Над городом гасли огни, пустели кафе, безлюдными становились бульвары, когда они выбирались на улицу, охваченную предутренней свежестью. Она зябко куталась, прижималась к нему и томно просила:

— Теперь скорее отвезите меня домой!

…Они были знакомы около месяца, но уже многие завсегдатаи кабачков приметили красивую парочку. Каждый день Матильда придумывала все новые и новые капризы, искала новых, более острых развлечений.

В Париже, подле Центрального рынка, всегда кипела своеобразная жизнь. В глухие ночные часы этот район привлекал к себе голодных и тех, кто хотел кутить до утра, — здесь кабаки и бары были открыты всю ночь. Во мраке к рынку с грохотом двигались огромные фургоны, двухколесные фуры, повозки, запряженные медлительными грузными першеронами. Словно страшное, ненасытное чудовище, рынок распахивал двери для потоков овощей, мясных туш, корзин с фруктами, с рыбой, мешков картофеля. И в то время, когда раздавались крики грузчиков, огородников, толстых, расплывшихся торговок, в окрестных кабачках у стоек и за столиками шла своя буйная, неугомонная жизнь. Кого только здесь не было! Старые, изношенные женщины, безобразие которых не мог скрыть грубый грим, наглые и циничные апаши, сутенеры, приказчики, всем пресытившиеся господа…

— Поедем в базарное кабаре! — упросила однажды Демидова принцесса. Ей хотелось видеть предутренний кабацкий Париж.

Анатолий повез ее. Он много раз бывал здесь раньше и знакомой узкой лестницей провел ее в этаж для «чистой» публики, к столику в глубине зала. В кабаре царили шум, угар и грязь. За соседними столиками кутили студенты, спуская последнее, иностранцы, дамы с кавалерами, заехавшие сюда прямо с бала.

Матильда жадно вдыхала отравленный воздух кабака, глаза ее блестели от возбуждения. Лакей во фраке поторопился подойти к ним, и Анатолий начал выбор блюд по меню, в то время как принцесса, притихнув, очарованно смотрела на танцующую пару. Две плоские, длинные девушки, прильнув друг к другу щеками, телами, ногами, слившись вместе в одно четвероногое мрачное существо, танцевали странный танец. Глаза их глубоко запали в черные глазницы, лица были бледны, и улыбка напоминала оскал. Казалось, два мертвеца танцуют свой загробный танец. Чудился тлен могилы…

Это была не жизнь, а смерть, отрицание светлой радости и чистой большой любви, но Матильда не отрывала взора от танцующих. Анатолий изумленно посмотрел на принцессу. Он начинал понемногу разгадывать ее.

Все здесь кругом было полно самого беззастенчивого цинизма. Высокий сухопарый англичанин, хмельной, с тупыми мрачными глазами, поднимает бокал и льет вино за корсаж своей даме, а она громко визжит, визжит без конца. Она не отбивается, ей весело, чересчур весело. А рядом за столиком, уронив рыжую голову, навзрыд плачет девушка, подруга же ее с возбужденными от кокаина глазами тупо смотрит на пьяное горе.

Сизый от дыма зал наполняет неумолкаемый гомон; в него вплетаются тонкие, нежные звуки скрипки, которая захлебывается в этом грязном омуте. Седовласый старик с шарфом на шее, гордо подняв голову, водит смычком. Глаза его зажмурены. Он, видимо, не хочет видеть угарного веселья, беснования. Или, может быть, он вспомнил свою молодость, золотую юность? Или старается не смотреть на фрукты, вино, женщин, чтобы не раздражать свое голодное тело?

Матильда сидит не шевелясь, прищурив глаза, жадно разглядывая окружающее. Вот парочка — совсем молоденькие, только что оперившиеся птенцы. Она — наверняка модистка или белошвейка, а он — приказчик, — это выдают его манеры. Они упоены, не сводят влюбленных глаз друг с друга. Время от времени он берет руку возлюбленной и медленно, полузакрыв глаза, самозабвенно целует каждый пальчик. Она улыбается, и на лице неподдельная чистая радость. Как хочется Матильде быть на ее месте! Хорошо испытать подобное!

В этот миг что-то слонообразное, полосатое тяжелой походкой топает мимо столика, и густой злющий голос рокочет в зале:

— Вот он где! Я содержу его, а он — со шлюхой!

Анатолий, замерев, во все глаза смотрит на Матильду. Толстая рыжая торговка в клетчатом переднике и в бретонском чепце уперлась руками в бока и извергает потоки брани. Наконец она грубо набрасывается на девушку, только что млевшую от восторга, схватывает ее за высокую прическу, треплет и бьет кулаками. В зале раздаются смех и подзадоривания. Буянка опрокидывает девушку на пол, избивает, а хмельные рожи хохочут и ржут. Никто не думает вступиться за несчастную.

Утолив ревность, слониха схватывает за руку своего напроказившего любовника. Он покорно идет за нею, улыбается, а она, колыхаясь толстым, студенистым телом, все еще отпускает по адресу соперницы самую отборную брань…

— Какая мерзость! — с ужасом вскрикнула Матильда. — Ой, какая подлость! — Глаза ее наполнились гневом. Она схватила Анатолия за руку. — Нам здесь не место!

Когда они вышли к Центральному рынку, над стеклянной кровлей догорали огни. Обметали и обмывали тротуары, продавцы готовились к началу торговли. Матильда с брезгливостью посмотрела на толстую женщину с наглыми глазами, присевшую у прилавка, и вздрогнула.

— Какая мерзость! — возмущенно повторила она и затормошила Анатолия. — Подумайте, у него не нашлось мужества вступиться за подругу! Низость!

…Над Парижем занимался рассвет. Анатолий взял фиакр, усадил рядом с собой принцессу, и они помчались по бульварам.

Она всю дорогу молчала, опустив голову на грудь. Он незаметно любовался ее возбужденным лицом.

Когда фиакр остановился, Матильда вдруг оживилась. Весело прощебетала:

— Наконец-то вы мне нравитесь, мой милый!

И не успел Анатолий опомниться, как она обняла его и жарко, поспешно поцеловала. Выпорхнула из фиакра и приложила мизинец к губам:

— Молчите! Дальше нельзя… Вам следует поговорить с моим отцом!..

Темная фигурка ее мелькнула, словно бабочка, под фонарем подъезда, и быстро исчезла.

Извозчик вздохнул:

— Все они таковы, мосье! — тихо покачал он головой. — Только и стараются надеть упряжь нашему брату! Э-ге, пошли! — крикнул он на трусивших коней, и фиакр снова загремел по мостовой.

Отец Матильды, бывший вестфальский король Жером, занимал ныне очень скромную должность директора Дома инвалидов. Направляясь к нему, Анатолий предполагал встретить ветхую руину человека. В большом обществе очень много рассказывали о похождениях старого селадона, вся жизнь которого ушла на бесконечные амурные дела. В браке бывший король не нашел счастья: с первой женой, американкой Паттерсон, Жером развелся, а вторая жена, принцесса Екатерина Вюртембергская, мать Матильды, скончалась, оставив Жерома вдовцом. Все это должно было оставить на нем неизгладимый след, и Демидов весьма поразился, когда в скромной казенной квартирке Дома инвалидов встретил бодрого, молодящегося старика, державшегося с большим достоинством. Гостя он принял с распростертыми объятиями и удостоил его приглашением к обеденному столу. Развенчанный король был женат теперь на простой флорентинке Бартолини, высокой и строгой даме с ястребиным носом. Жером трепетал перед нею, величая супругу маркизой.

Когда усаживались за стол, он, по обычаю коронованных особ, усадил жену слева, а гостя справа, оказывая тем ему высокую честь. Трапеза началась в полной тишине, торжественно. Матильда, не спуская глаз с Анатолия и отца, то вспыхивала, то бледнела. Она трепетала, когда Демидов украдкой разглядывал обстановку, представлявшую собой рухлядь, служившую по крайней мере нескольким поколениям. В квартире все выглядело убого, красноречиво говоря о тщательно скрываемой нищете. Плохо выбритый слуга в штопаных нитяных перчатках подавал на стол. Движения этого першерона с угрюмым взглядом были замечательно неуклюжи и грубы. Он с явным неудовольствием ставил перед Демидовым скромные блюда и наливал ему в бокал плохое вино. Мрачно склонившись над гостем, он в нерешительности несколько секунд держал графин над бокалом, видимо раздумывая, стоит ли наливать приглашенному драгоценную влагу? Только злой взгляд «короля» заставлял его наполнять хрустальный сосуд.

Обычно дерзкая, бесцеремонная и насмешливая в обращении с другими, здесь, в квартире отца, Матильда притихла, зябко поеживалась, внутренне трепеща за исход задуманного. Умная и предусмотрительная во всем, она, без сомнения, хорошо понимала, что Демидов догадывается о нищете их семейства.

«Что бы сказал Анатоль, если бы узнал, что этот увалень слуга является во всем доме единственным, играя роль повара, конюха, лакея и камердинера! — с ужасом думала принцесса. — И как держался бы он, если б узнал, что мачеха, „маркиза“ Бартолини, сама штопала слуге нитяные перчатки, ругая при этом его, как последняя торговка на базаре!»

Только поведением своего отца дочь осталась вполне довольна. «Король» Жером держался осанисто и, как опытный капитан дальнего плавания, ловко проводил свое суденышко среди рифов и подводных камней. Чтобы напомнить Анатолию, с кем он имеет дело, Жером весьма много говорил о недавней старине, о своих дворцах в Вестфалии и особенно широко разглагольствовал о привычках своего брата, Наполеона I. В движениях бывшего короля сквозило немало театральности, наигранности, и Демидову становилось приятно, когда сквозь всю наносную шелуху ему вдруг удавалось в лице Жерома уловить что-то величавое, строгое, отдаленно напоминавшее черты Наполеона I. Просто не верилось, что этот чудаковатый, церемонный старик когда-то сидел на королевском престоле.

Живя в Париже, Демидов многому научился. Он хорошо знал, что за всей этой словесной мишурой и наивной театральностью в поведении бывшего короля скрываются огромные долги и пошлости. Сидя за столом Жерома, он прекрасно ощущал всю тщетность усилий бывшего короля прикрыть высокопарной болтовней свою бедность. Он знал, что за громким титулом принцессы Матильды де Монфор скрываются нищета и безденежье. Анатолий не самообольщался, но его тщеславию льстило, что все же его избранница — родная племянница Наполеона I и дочь бывшего короля. Из песни слова не выбросишь! Чего стоит одна слава!

«Пусть знают в России, что Демидов породнился с родом императора Бонапарта! — горделиво рассуждал он. — А все остальное — чепуха! У меня хватит денег прикрыть эту наготу!»

После обеда Жером увел Анатолия к себе, в полутемный кабинет. Перед истертым диваном на круглом столике стояли две чашки черного кофе. Жером устало опустился и пригласил гостя сесть рядом.

Наступил решительный момент, и Демидов хорошо это понял. Хозяин придвинул ящичек с сигарами и любезно предложил их гостю.

Лицо «короля» выглядело спокойно и серьезно. Наклоняясь к Анатолию, он сдержанно, как о самой обыкновенной вещи, спросил:

— Теперь скажите, мой милый Демидов, какие ваши намерения?

Анатолий встрепенулся, — все шло хорошо.

— Я хочу просить у вас руки вашей дочери! — с улыбкой признался он.

— Ах, мой милый! — прослезился Жером. — Как неожиданно вы нанесли мне удар в самое сердце! Что я буду делать без моего сокровища? — Он потянулся и, обняв Демидова, по-стариковски всхлипнул. — Я понимаю, очень хорошо понимаю вас, моих дорогих голубков. Когда любят, обычно не знают преград! — ласково заворковал он, но тут как бы спохватился, освободил Демидова и, тяжело опустив голову, сидя в задумчивой позе, вымолвил: — Что же вам сказать? Есть маленькое «но», однако я не смею огорчить вас им. Нет, нет, не смею! — решительным тоном выговорил он, поднялся с дивана и заходил по зашарканному ковру. — Право, не знаю, как и быть! — в деланном раздумье продолжал он. — В таких делах я, мой милый, совершенный профан, хотя и король! — В голосе Жерома прозвучали горделивые нотки. — Знаете что? Это маленькое «но» великолепно разрешит маркиза Бартолини. В таких вещах она разбирается лучше императоров и королей! Идем же к ней!

Он любезно взял Анатолия под руку и увлек к супруге. Матильды в комнате не было. В большом сумрачном зале их встретила одинокая «маркиза».

— Вот, передаю вам, моя очаровательная! — сказал Жером, учтиво поклонился и поспешил удалиться.

Грузная флорентинка с темными оливковыми глазами, под которыми набухли серые мешки, усадила Демидова рядом и сладчайшим голосом сама повела речь:

— Я догадываюсь, в чем дело, мосье! Вы избрали самое лучшее, что можно найти в Париже. Это прелестное существо, настоящий ангел! Да, да, ангел! — Она молитвенно сложила руки и возвела очи горе. С пламенной страстностью она в течение часа убеждала Анатолия в достоинствах своей падчерицы. Демидов диву дался: то ли она в самом деле так сильно любит Матильду, то ли старается поскорее сбыть ее с рук?

— Ангел, ангел небесный! — сладко вздыхала Бартолини. — Но вы ведь должны понять, что мой король будет в большом затруднении. Сможете ли вы их преодолеть? Ведь вам предстоит не простой брак! — торжественно заключила она и пристально посмотрела ему в глаза.

— Постараюсь преодолеть все препятствия! — решительно ответил Демидов и, загораясь желанием разом покончить дело, стал настаивать: — Скажите, в чем дело? Речь идет о приданом? Оно мне не нужно!..

— Нет, нет, это еще не все! — сверкая глазами, обрадовалась флорентинка. В голове ее быстро промелькнула мысль: «Слава богу, половина дела устроена!»

Поколебавшись с минуту, она умильно призналась Анатолию:

— Матильда имеет титул… Дочь короля… Племянница императора… Понимаете, ей не совсем удобно в глазах общества выходить замуж за простого дворянина. Не обижайтесь; ради всего святого, не обижайтесь! — прильнув жирным плечом к гостю, залепетала Бартолини.

— Что же тогда делать? — огорченно спросил Демидов, а в душе его все бушевало от оскорбления. Ему хотелось вскочить, затопать ногами и закричать попросту, по-дедовски: «Нищеброды! А ты кто сама, давно ли стала изображать собою маркизу? Хорош и король, у которого лакей прислуживает за столом в штопаных перчатках!»

Однако он сдержался, потемнел и опустил голову. Тогда послышался тихий, вкрадчивый голос итальянки.

— Что предпринять? — как эхо повторила она. — Для вас, сын мой, все это просто. Вы так богаты, так сказочно богаты! В конце концов можно купить титул. Я знаю одно княжество… Да, да, Сан-Донато, под Флоренцией… Надо его купить вместе с титулом. Вы станете князем Сан-Донато! Прелестно! Да благословит вас мадонна! — Она рассматривала его коровьими глазами и хладнокровно, как решенное дело, сказала Анатолию: — Когда вы едете в Италию? Завтра или через неделю? Впрочем… — Тень озабоченности легла на лицо флорентинки. — Впрочем, нужно позаботиться о приданом. Конечно! Отец разорился на ее наряды…

Она уже командовала и высчитывала, как хозяйка. Демидова коробило от бесцеремонности этой увядшей женщины, которая, не спрашивая, распоряжалась его богатством. Однако он терпеливо со всем соглашался.

Когда итальянка оговорила все до мелочей, она вдруг улыбнулась и захлопала в ладоши.

— Жером! Матильда! Где вы? Идите скорее сюда! — по-мужски зычно закричала она, упираясь короткими руками в крутые жирные бока.

На ее зов мгновенно появились отец и дочь. Раскинув руки, Жером привлек к себе Анатолия и Матильду и, снова старчески всхлипывая, заговорил совсем весело:

— Я очень рад, очень, что все хорошо устроилось! Будьте счастливы, дети мои!

Посредине комнаты, подбоченившись, в позе победительницы стояла «маркиза» Бартолини.

— Мосье Демидов, благодарите небо за ниспосланное вам счастье: вы роднитесь с королями! — торжественным голосом провозгласила она.

…С этого дня обрученные забыли дорогу в шумящий, разнузданный Монмартр. Они решительно избегали художников и былых знакомых по кабачкам. Анатолий и Матильда ревностно занялись приобретением приданого. Невеста неутомимо развозила жениха по магазинам, ателье и антикварным лавкам. Приказчики выбрасывали перед нею груды шелка и нежнейших тканей. Она жадно зарывалась в их пену руками. Казалось, наслаждению ее не будет предела. Можно было ожидать, что вот-вот она целиком нырнет в этот поток шелестящей нежной пены, чтобы насытиться сладостью обладания им. Демидов поражался мотовству своей будущей супруги. Она покупала десятки, сотни ненужных вещей, отыскивая на берегу Сены мрачноватые антикварные магазины.

— Погляди, как он мило и загадочно улыбается! — тормошила она Анатолия, показывая на золоченого Будду, таинственно глядевшего из полумрака магазина. — Непременно эту безделицу надо отослать домой!

Долго сдерживаемая жажда роскоши овладела Матильдой, — ей хотелось все иметь. Особенно не давали ей покоя наряды…

На короткие часы Анатолию удавалось оставаться без невесты, и тогда он, по старой привычке, бежал в ближайший монмартрский кабачок, где его шумно встречали знакомые художники. Они пели ему шутливые печальные песенки, слегка подтрунивая над ним.

Только один раз за всю неделю удалось зайти к Гонкуру, с дружеской укоризной встретившему его.

— Вы забыли меня, совсем забыли! — упрекал он Демидова.

В эту встречу так и не наладилось веселого, приятного разговора об искусстве. Эдмонд держался настороженно, словно потерял что-то дорогое и теперь скорбит об этом.

Анатолий с легкой насмешкой рассказал ему о своих поездках по магазинам, ателье и модисткам. Гонкур покачал головой.

Провожая гостя, Эдмонд тяжело вздохнул:

— Берегитесь, Демидов, эта золотая курочка разорит вас!..

Назавтра Анатолий, благословляемый Бартолини, выехал в Италию.

Здесь, во Флоренции, все еще пустовало огромное отцовское палаццо, оберегаемое слугами во главе с управляющим Мелькиером — пронырливым, дородным итальянцем, с тяжелой нижнею челюстью, выпиравшей, как у гиббона. Молодой хозяин ожил, почувствовал прилив сил и занялся устройством дел. Бартолини оказалась права — княжество Сан-Донато продавалось вместе с титулом. Анатолий с Мелькнером поехали в имение, тщательно осмотрели дворец, окрестности и остались очарованными. Бродя по залам дворца, Анатолий мысленно занимался его отделкой.

Если в Париже сгорала от нетерпения приобретать нужное и ненужное Матильда, то в Италии внезапно проявил бурную деятельность Демидов. Он добился признания за ним титула князя Сан-Донато. По его настоянию Мелькиер отыскивал по всей Италии три тысячи стройных, сильных стрелков, формируя из них придворную гвардию. Со всех концов страны в Сан-Донато съехались и сошлись каменщики, мраморщики, резчики, позолотчики и взялись за переустройство дворца.

Анатолий Демидов, князь Сан-Донато, готовился к приему принцессы Матильды де Монфор в своем крошечном государстве, отстоявшем на расстоянии всего нескольких миль от Флоренции.

…Анатолий Николаевич почтительно проводил супругу до дверей спальни, и оба весело переглянулись. Светло-серые с золотистыми искорками глаза Матильды призывно мерцали на бледно-матовом лице. Она раскрыла пухлые губки, хотела что-то сказать, но зарделась и только улыбнулась. Муж нежно поцеловал теплую ладонь жены и оставил ее одну.

Она вошла в огромную, высокую комнату, отделанную шелком с позолотой. Что-то театрально-бутафорское было во всем, что окружило молодую женщину за порогом спальни. Перед ней тотчас появилась камеристка, худощавая, но хорошо сложенная блондинка. Девушка сделала книксен и, ожидая приказаний, восторженно смотрела на госпожу. Нежные, тонкие черты лица прислуги были приятны. Матильда благосклонно улыбнулась служанке.

«Наконец-то окончилось скучное свадебное путешествие!» — облегченно подумала она и, краснея, сказала камеристке:

— Вы мне не нужны! Можете уходить!

Девушка послушно склонила голову, но не уходила. Она не могла уйти, не уложив госпожу в постель.

На минуту молодая женщина забыла о своей служанке. С чисто женским любопытством Матильда разглядывала комнату, ее будущее гнездышко. Посреди паркетного пола, на возвышении под шелковым балдахином, стояла величественная кровать красного дерева — замысловатое, подавляющее вычурностью сооружение. Балдахин поддерживали нежнокрылые амуры. А кругом — гирлянды искусственных цветов, раковины, драпировки, ленты, зеркала. Сверху на паркет и ковры ровно лился густо-голубой свет ночного фонаря, озаряя тонкие кружева и простыни. По правде говоря, она не ожидала такой пышности. Матильда медленно поднялась на возвышение, пристально оглядела подавляющую роскошь и сладко вздохнула:

— Какое прекрасное ложе!

С кошачьей легкостью, неслышно к ней подошла камеристка и стала ее раздевать.

Когда служанка ушла, Матильда легла в постель и закинула за голову тонкие руки. Матовый свет заливал ее голубой волной, играл нежным мерцанием в зеркалах. Лежа на пышной постели, молодая женщина видела себя отраженной много раз и долго любовалась собой. Глаза ее по-прежнему струили золотистые искорки, как костер в синей ночной мгле.

Она ждала мужа и томилась.

Незаметно подкрался сон, и Матильда не помнила, сколько времени она продремала под теплым голубым светом. На мраморном камине мелодично прозвенели часы. Она проснулась вдруг от непонятного страха. В спальне стояла сонная глубокая тишина, ровно лился свет. Никогда в жизни она не чувствовала такого одиночества, как в эту ночь! Ей хотелось вскочить, закричать, позвать камеристку, но гордость не позволила ей снизойти до этого.

«Что же он медлит?» — с изумлением подумала она, уткнулась в подушку и горячим дыханием обожгла ее. На ресницах заблестели слезы обиды и оскорбления.

Несколько раз проиграли затаенно-нежно часы, а она все не могла уснуть: ворочалась, маленькими сильными кулаками взбивала подушку и прислушивалась к тишине.

«Что же он не идет? — беспрестанно спрашивала она себя. — Это ужасно и недопустимо! Невозможно!»

Все в ней протестовало против неожиданного одиночества, но самое главное — ее все больше и больше обуревал страх в этой большой и молчаливой комнате. Терпение истощилось; страшась чего-то и дрожа от негодования и прохлады, она схватила легкую подушку и вместе с ней, в ночном халатике, вышла из спальни…

Было далеко за полночь. В широкие окна лилась густая лунная мгла, светившаяся, как изумрудное тело медузы. Матильда неслышно шла, как лунатик, — с протянутыми руками, белая, невесомая в потоках этого призрачного света. Глаза светились восхитительными искорками, — они сияли от злого возбуждения. Сердце бурлило гневом…

Вот наконец спальня мужа! С подушкой в руке, растерянная и дрожащая, она стояла перед высокой, массивной дверью. Мужество оставило ее, она готова была расплакаться, как девочка, но только робко постучала в дверь и тихо-тихо позвала:

— Анатоль! Анатоль!

Никто не отвечал. Лицо молодой женщины вытянулось, головка поникла. Какой несчастной она почувствовала себя в эту минуту!

— Анатоль! — вдруг резко закричала она и стала барабанить кулаками в полированную поверхность.

За дверью послышался шорох, кто-то неслышно подошел и встревоженно спросил:

— Кто здесь?

— Анатоль, это я! Это я! — задыхаясь, повторяла она.

Князь Сан-Донато тихо распахнул дверь и впустил жену в свою комнату. Он был в ночной, доходившей до пят, рубашке и в колпаке, в дрожащей руке держал зажженный канделябр.

— Боже мой, что вы? — в ужасе прошептал он и взял ее за руку. — Как вы решились? Что может подумать о нас прислуга?

Матильда сердито взглянула на мужа. Искорки в ее светлых глазах превратились в гневные, колючие булавки.

— Идемте спать! — требовательно выкрикнула она. — Мне нет дела до других!

Она быстрыми шажками подбежала к алькову мужа, бросила туда свою легкую подушку и вслед за ней опустилась в мягкую постель.

— Гасите свет! — приказала она, и Демидов покорно затушил одну за другою свечи…

Утром она вернулась на свою половину грустная и разбитая. До полудня молодая женщина неподвижно пролежала в постели, задумчиво разглядывая амуров. Камеристка тщательно одела госпожу, но прелестный наряд не улучшил настроения Матильды, и вид ее по-прежнему оставался безрадостным.

С этого дня Матильда сходилась с мужем только за обедом и завтраком. Хотя они и совершали совместные прогулки, но супруга сразу охладела к Анатолию. Часто в минуты разъездов, когда они сидели рядом в экипаже, он ловил на лице жены выражение то презрения, то брезгливости, а прекрасные глаза ее обдавали его леденящим холодом.

Княгиня Сан-Донато одиноко бродила по пышным, но неуютным залам дворца, в котором все было принесено в жертву показному великолепию. Слуги в роскошных, расшитых золотыми позументами ливреях, охранная дворцовая гвардия, конюшни с чистокровными выездными лошадьми — все это придавало внешний блеск существованию, но не приносило долгожданной радости.

Камеристка давно заметила томление и муки своей госпожи. Однажды, разоблачая княгиню на ночь, служанка понимающе улыбнулась, вздохнула. В ответ на это Матильда застенчиво призналась камеристке:

— Он робок или бог знает что!

Девушка сверкнула глазами.

— Мужчины всегда такие! — горячо сказала она. — Когда им дается счастье в руки, они слабеют, охладевают! Они любят препятствия!

— Полно, моя дурочка, это далеко не так! — весело рассмеялась Матильда и схватила ее за подбородок. — У тебя хорошие зубки, Аннет!.. Хорошо, сделаю по твоему совету! — сказала она, а сама разочарованно подумала: «Нет, он не придет ко мне! Нужно самой! Пора спросить, что же, когда?»

Она снова пришла к нему ночью, словно кающаяся грешница, и робко постучалась в дверь. Демидов открыл свою комнату и впустил жену. Она устало опустилась в глубокое вольтеровское кресло, закрыла рукой глаза, глубоко вздохнула:

— Анатоль, скажи, что случилось?

Тонкий, исхудалый, в длинной ночной рубашке, он походил на призрак. Ироническая улыбка скользнула по его губам. Он насмешливо ответил ей:

— Моя милая женушка, я очень долго ждал вас и сильно терзался. Что же мне оставалось в утешение? Одно — женщины! Видимо, я не рассчитал своих сил на будущее.

Не успел он окончить, как раздалась звонкая пощечина.

— Вор! Вы обворовали меня! — с негодованием закричала она и выбежала из его комнаты.

С этой ночи они были еще более сдержанны по отношению друг к другу. Никто не заметил трещинки в их семейном счастье. За завтраком Анатолий со святой невозмутимостью справлялся у жены:

— Как почивали, мой друг?

Лучезарные и радостные глаза Матильды устремлялись к голубому небу:

— Превосходно!

Однако княгиня скоро стала томиться. Чтобы развлечься, она решила заниматься живописью. Во Флоренции подвизались сотни голодающих художников, и Анатолий привез одного из них в Сан-Донато. Но странное дело — он ни на минуту не оставлял свою жену наедине с черноглазым бойким итальянцем. Князь терпеливо долгие часы просиживал с ними в обширном светлом зале, где шли уроки, и не менее терпеливо выслушивал болтовню Матильды. В эти часы, казалось, она вспыхивала, как свечечка, и своим мягким золотым сиянием озаряла художника.

Жена разводила на холстах пачкотню, а итальянец умильно разглядывал ее и фальшиво восторгался:

— О, как превосходно, синьора! Здесь почти линия Рафаэля!

«Бесстыдник! Лжец! — хотелось закричать Анатолию и затопать ногами. — Как смеешь ты низводить гения до пошлости?»

Однако он сдерживался и учтиво прерывал учителя:

— Не говорите этого, княгиня возомнит о себе!

Матильда не обижалась на мужа, по крайней мере делала вид, что не обижается. При художнике она обнимала Анатолия и целовала в лоб.

— Какой же ты злой! — весело щебетала она.

Демидов чувствовал фальшь в ее смехе, в движениях, во взглядах. Однажды он перехватил мимолетный многозначительный взгляд Матильды, которым она перекинулась с итальянцем. Князю Сан-Донато стало не по себе.

«Между ними что-то есть!» — решил он и еще строже стал наблюдать за женой во время уроков.

Наконец молодая женщина не выдержала комедии и покинула живопись, чтобы больше не возвращаться к ней.

— Скучно! — с нескрываемой зевотой призналась она и забросила искусство.

Многие месяцы молодые супруги вели отчужденный образ жизни. Сохраняя внешне мир и учтивость, они ненавидели друг друга. Демидов вполне удовлетворил свое самолюбие перед светским обществом: он, потомок тульских кузнецов, женат на дочери вестфальского короля! Во всех других отношениях его супруга ничем не отличалась от обычных пустых и легкомысленных женщин. У нее ничего не было святого и благородного. При заключении брачного контракта в мэрии Анатолий подписал торжественное обещание воспитывать будущих детей в духе римско-католической церкви, — этого настойчиво добивалась невеста. На самом деле уже тогда они заведомо обманывали друг друга, так как пользовавший Демидова врач заявил ему: «Мосье, вы вконец израсходовались. Я должен вас предупредить о печальном будущем: у вас не будет детей». Двадцатидевятилетний мужчина, лысоватый, с утомленными глазами, владелец огромных богатств, безразлично пожал плечами. «Не будет — и не надо! Сударь, меня интересуют мои потомки так же, как прах и кости моих предков! Я живу только для себя и в свое удовольствие, а остальное меня не касается!» — цинично сказал он.

Подписывая брачный договор, принцесса, в свою очередь, безразлично относилась к делам католической церкви. Она никогда и ничего не понимала в церковных обрядах, предоставляя этим заниматься священникам. На пункте о вероисповедовании будущих детей князя Сан-Донато настаивал кардинал, и принцесса не могла отказать ему в этом: она всегда с благоговением относилась к красной кардинальской мантии. Сейчас, живя в небольшом княжестве под Флоренцией, она давно забыла о важном пункте контракта.

Совсем неожиданно осанистый дворецкий корректно, с таинственным видом доложил Демидову:

— Ваша светлость, прошу уберечь княгиню от недоразумений. Эти жирные каплуны попы везде суют свой нос!

— Что им нужно в моем дворце? — взволнованно спросил Анатолий.

— Ах, ваша светлость, разве вы не знаете, что они стерегут наши души! — тихо сообщил дворецкий. — Они могут увидеть… Их светлость взяли из домашней церкви золотую чашу и по незнанию превратили ее в некий сосуд известного назначения…

Сан-Донато улыбнулся выходке супруги.

— Ну, милый мой, это меня не касается. Предупредите ее светлость о грозе, — еле сдерживаясь от смеха, сказал он.

Дворецкий послушно поклонился.

Изящный, полный прелести безмятежный мирок, который окружал Демидову, показался ей чересчур тесным и однообразным. Через полгода она потребовала у супруга:

— В Париж! В Париж! Я задыхаюсь здесь, в пресной воде этого голубого аквариума!

Как древоточец грызет старинную мебель, так усердно она точила мужа в течение трех недель. Наконец он согласился, махнув на все рукой:

— В Париж так в Париж!

По совести говоря, он и сам не прочь был пожуировать в этом Вавилоне. Даже для него там найдутся утехи!

Они отправились в карете в приятное весеннее путешествие через Альпы, Канны, Ривьеру, полные оживления и радостей. Два месяца они прожили на лазурном берегу Средиземного моря, и Анатолий, чтобы не показать себя потомком плебеев, терпеливо сносил флирт своей супруги и сам не оставался в долгу. Покинутый Матильдой на долгие часы, Демидов бродил по берегу моря, уходил в горы, и там, в маленьких деревушках любовался стадами овец, домашней птицей и грузными медленными быками, тащившими по темной пашне тяжелый плуг. По соседству с пышной Ривьерой существовал иной мир — обиталище суровых и грубых поселян, тяжелого труда и простых отношений. За князем Сан-Донато всегда бегали толпы оборванных ребятишек, жадных попрошаек с протянутыми за подачкой загорелыми ручонками.

Однажды на берегу моря он встретил смуглую смеющуюся девочку. Она была одета в сильно изношенную полинявшую рубашонку, но это единственное ветхое одеяние являлось самой лучшей оправой для четырнадцатилетней резвуньи. Сквозь дыры коротенькой рубашонки мелькало ее крепкое бронзовое тело. Изумленными глазами дикарки она смотрела на Демидова, протянувшего ей золотую монету. Девочка растерянно смотрела по сторонам, не зная, что делать: верить ли внезапному счастью или поскорее убежать от него. Ее мелкие белые зубы блестели, как влажный жемчуг, жадный взгляд перебегал с рослой фигуры незнакомца на монету и обратно. В этом маленьком существе происходила борьба, но голод должен был в конце концов победить. Улыбаясь, она взяла золотую монету и крепко зажала в руке. Потупив глаза, девочка испуганно поглядывала на господина и чего-то ждала, но Демидов только нежно потрепал ее по щеке:

— Какая ты красавица, крошка!

— Благодарю, мосье! — быстро присела она и, мелькнув босыми ножками, побежала вверх по горной тропе.

В три дня он приручил к себе эту маленькую приморскую дикарку. Может быть, приносимая ею каждый раз золотая монета подкупила сердце ее родных, но она аккуратно в полдень прибегала на берег. Раз он опоздал и пришел внезапно, когда она купалась. В белой пене прибоя ее тело тускло блестело золотым слитком. Завидя Анатолия, она поспешно убежала за кустик и накинула на себя рубашонку. Дикарка не успела завязать на шее шнурок, стягивавший в складки ее старенькую одежду, и Демидов заметил маленькую обнаженную грудь, золотистую и почти созревшую.

Бесконечно взволнованный, он выждал, когда она закончит свой несложный туалет, сел рядом с ней, и давным-давно забытое волнение овладело им. Боясь спугнуть ее, он решил действовать осторожнее.

— Сведи меня в деревню, к твоему отцу! Я хочу видеть его и поговорить о твоей судьбе, — предложил он.

Девочка встрепенулась, смуглое личико ее вытянулось, в глазах была печаль.

— Ах, мосье! — грустно отозвалась она. — У меня нет ни отца, ни матери. Я живу у тетушки.

— С ней столковаться будет еще легче, — сказал Анатолий и, взяв ребенка за руку, сказал, как повелитель: — Веди!

Она привела князя в какую-то трущобу. В лачуге без окон, без мебели, на куче травы лежала седая рыхлая женщина. Она изумилась при виде гостя, но не поднялась. От нищенки разило вином. Мутными алчными глазами старуха уставилась на Анатолия.

— Ах, мосье, вы, оказывается, красавец! Если бы я была моложе, не уступила бы вас племяннице! — бесцеремонно разглядывая его, сказала она. — Кш! Кш! — замахала она на девочку. — Уйди, дай мне поговорить с мосье!

Сверкнув глазами, дикарка выбежала за порог. Там под густой тенью платана послышался ее ломкий, звонкий голосок. Тетушка прислушалась к пению ребенка, тяжело вздохнула:

— Поверьте, и я когда-то так пела! В ее возрасте я уже имела любовника. Ах, мосье, поверите ли, как мне жаль это сокровище! Как хотите, это же родная кровь! Но я дала покойной сестре слово устроить судьбу ее Мари. Отчего же нет? На что я могу рассчитывать, мосье?

Эта откровенность покоробила Демидова, но привычка видеть во всем продажность взяла свое. Не опуская взора, он прямо смотрел на старуху.

— Тысячу франков, — тихо предложил он.

— О, мосье, это так мало! Из этого не сделать и приданого моей малютке. Ах, мне жалко ее, так жалко! — Она прижала грязную руку к сердцу, и пьяные слезы потекли по ее дряблым щекам. — А потом учтите: и мне утешиться необходимо. Нет, мосье, дайте две тысячи франков, и тогда я согласна!

— Хорошо! — согласился Демидов и протянул ей визитную карточку. — Отправьте девочку в этот отель!..

В сопровождении кавалеров и дам княгиня Сан-Донато отправилась на день-два в Монте-Карло испытать счастье. В этот день старуха привела Мари. Девочка очень много потеряла в новом голубеньком платьице и башмаках.

Демидов бесцеремонно прогнал старуху:

— Вы пока не нужны мне!

Кряхтя и жалуясь на судьбу, женщина нехотя покинула отель, оставив подростка с Демидовым. Анатолий посадил свою маленькую гостью за стол. Бесстрастный, с окаменелым лицом слуга прислуживал им, подавая блюда и наливая в бокалы вино. Девочка со страхом поглядывала на черный фрак лакея, на его белые перчатки и не могла сдержаться, чтобы не спросить Анатолия:

— Кто этот строгий господин?

— Это неважно: он не сделает тебе ничего плохого. Пей, моя золотая!

После двух бокалов шампанского Мари захлопала в ладоши и засмеялась. Она смеялась звонко, как заливается колокольчик в горах. Смех ребенка был беззаботен, радостен и брызгал, как искорки в бокале шампанского…

Ребенок опьянел, возился, словно котенок, всему удивляясь и резвясь. Демидов строго взглянул на лакея, и тот бесшумно удалился. Маленькая резвушка покорно уселась рядом с Демидовым.

— Ты пьяна, мое золотце. Иди усни немножко! — Он уложил ее на софу, а сам присел рядом.

Мари покорно прикорнула среди пуфов, сбросив грубые башмаки на ковер, и быстро безмятежно уснула…

Так до вечера просидел Анатолий подле своей гостьи, любуясь ее загорелыми ногами, крепкими, с легким золотистым пушком, и тонким, тихо посапывающим носиком. В углу комнаты стали сгущаться сумерки, когда Мари проснулась.

И в этот миг, точно по уговору, старуха переступила порог.

— Ах, как жаль, что вы уезжаете, мосье! — огорченно заговорила она, беспрестанно ощупывая в кармане тысячефранковые билеты. — Вы щедры, очень щедры!

Она пошепталась с племянницей, и глаза старой женщины округлились от удивления:

— Ей положительно везет, мосье! — с материнским умилением сказала она. — Да благословит ее мадонна, она снова сухой вышла из воды! Полгода назад она на взморье понравилась одному невзрачному старичку. Этакий скряга с плешивой головой. Он уплатил триста франков и был так же снисходителен к моей девочке. Ах, мосье, какое это счастье! — Она подняла глаза к потолку и трижды набожно перекрестилась: — Пошли вам матерь божия удачи…

Они ушли, а Демидов долго с балкона любовался маленькой гостьей. Она еле поспевала за широко шагающей старухой, а в руках ее раскачивались на тесемочке снятые башмаки…

Матильда вернулась из Монте-Карло оживленная, без умолку щебечущая и сейчас же потребовала:

— В Париж! Скорее в Париж!

Но в летние месяцы «большой» Париж перемещался на взморье. На Елисейских полях, в Булони и на бульварах было пустынно: дамы и кавалеры отбыли на сезон купаний. И Матильда снова застонала:

— В Бретань! Скорее в Бретань! Там сейчас разгар сезона!

Попав в свою стихию, Демидова и минутки не оставалась спокойной. Она объехала знакомые салоны, всюду болтая об искусстве, литературе и музыке.

Наконец через неделю Анатолий увез супругу в Бретань.

На западном берегу Финистера, неподалеку от деревушки Сент-Этьен, у самого океана они сняли заброшенный старый замок — с зубчатой стеной, рвом и полуразрушенными бойницами. От него в глубь провинции тянулась широкая зеленая долина, утопавшая в яблонях и розах. Здесь все еще сохраняло бретонскую старину: тихие поэтические деревушки, развалины замков, ветхая часовня с выбитыми стеклами, остатками двери и портиком с древней статуей богоматери. Неподалеку от часовни валялись в чаще зеленого леса огромные камни — единственный остаток исчезнувшего монастыря.

В замке было все, что мечтала иметь Матильда. В огромном закопченном камине пустынного зала с мрачной мебелью вечерами весело трещали дрова, бросая светлое пламя и причудливые тени. Здесь, в покинутом гнезде феодала, было тепло и уютно. Хорошенькая служанка в жаркие полдни приносила из погреба холодный сидр и вино. Приятно было выпить его после прогулки.

В темные ночи в замок доносился глухой прибой океана, отчего мрачновато и страшно делалось в рыцарском гнезде. Раз в комнату ворвался сильный порыв ветра и задул свечи в канделябрах. Стало жутко, темно.

— Я боюсь! Ох, я ужасно боюсь! — закричала Матильда, прижимаясь к мужу.

— Тогда надо переехать в деревенский отель! — предложил Анатолий.

— Что ты, что ты, мой милый! — запротестовала жена. — В этом страхе вся прелесть. Хорошо бы, если б еще привидения здесь были!

Утром Демидов попросил старика управляющего, молчаливого, сурового бретонца, заделать получше рамы. Полушутя, он сказал ему:

— Жаль, что в замке нет привидений!

— Помилуй бог, сударь! — набожно перекрестился старик. — О них давно забыли, но…

Он приблизился к Демидову и таинственно прошептал:

— Мне самому недавно такое привиделось… Ох, матерь божья!

— Да что ты! — весело вскрикнул Анатолий. — Ты хоть расскажи.

— Извольте, сударь! — Старик лукаво посмотрел на Демидова, подумал и тихо сказал: — Знаете, сударь, большой зал, тот самый, в котором камин. Мне довелось под хмельком весной отсиживаться там от старухи. Она, изволите знать, не любит, когда я посещаю «Приют трех разбойников». И вот сижу в одиночестве, чтобы не скучать, разжег в камине дрова и, пригревшись, вздремнул малость… Тут часы пробили полночь. И что вы думаете, сударь: с последним ударом часов распахнулась дверь, и в зал вошла похоронная процессия. Видит господь и пресвятая матерь божия, не вру! — Бретонец снял шляпу и набожно перекрестился. — Впереди шел старик в широком плаще, высокий, с длинными седыми волосами. Под плащом у него блестели доспехи. За ним несли открытый гроб, а в нем лежало тело покойной госпожи. Медленным шагом они направились через весь зал, не заметив меня, молча прошли во двор замка, и я видел в окно, ваша светлость, как они направились к маленькой часовне… Я узнал их, мосье. Узнал и видел, как вижу сейчас вас. Это был дедушка нынешнего хозяина замка и его жена, которую он прирезал, застав наедине с пажом. Верьте мне, сударь. Да будет благословенно имя матери божьей! — Старик снова перекрестился и лукаво улыбнулся Демидову. — Как видите, здесь все есть. Мы денег даром не берем. Упаси нас бог!

Неторопливой походкой он ушел в глухой парк. Среди вековых деревьев долго мелькала его сухая согбенная фигура.

Когда Демидов передал жене рассказ бретонца, она радостно захлопала в ладоши.

— Как превосходно! Ведь это клад! Как хорошо, что здесь все угрюмо, пусто! Я жажду одиночества и тишины!.. Ах, Анатоль, я безумно устала! — капризно пожаловалась она…

Утром они уходили на море, которое струилось и серебрилось под солнцем. Бесчисленное множество чаек, гагар, бакланов носилось над волнами. Серые скалы, покрытые мхами, казались пилигримами, идущими на поклонение океану. Веселый свет струился с небес, украшая позолотой побережье. Однажды в полдень из местных казарм выехали к морю драгуны. Они сбросили на берегу мундиры и купали резвых лошадей. Под потоками солнечного сияния голые загорелые бретонцы, сидя без седел на гривастых конях, плыли в серебристое море. В изумрудной волне океана всадники казались золотистыми мускулистыми кентаврами, собравшимися плыть в заокеанские дали.

— Смотри, какая прелесть! — залюбовалась ими Матильда. — Это божественно!

Крепкие могучие тела сверкали от соленых брызг. Широкие груди лошадей, как ладьи, рассекали волны, и кентавры наполнили побережье крепким солдатским говором.

— Смотри! Смотри! — Супруга схватила Анатолия за руку.

Впереди ярко-рыжая резвая лошадь вынесла голого всадника из пенящейся волны. Он сидел с чисто звериной грацией, чуть подавшись вперед, уцепившись за гриву. У бретонца был низкий лоб с грубыми надбровными дугами, толстые губы и большой рот, блестели крепкие волчьи зубы. От всей широкой грудастой фигуры веяло огромной жизненной силой. Она ощущалась во всем: в крепких мускулах, в крупной голове, покрытой рыжей бараньей шерстью. Эта животная покоряющая сила звучала в его чересчур громком смехе, светилась в ярких, полных блеска, нахальных глазах.

Принцесса раздувала ноздри, с выражением неодолимого удовольствия разглядывая всадника.

— Боже мой, какое прекрасное чудовище! — вздохнула она.

В словах слышалась зависть. Демидов был подавлен невыгодным для себя сравнением: этот кентавр, разбрызгивающий кругом несокрушимое здоровье, и он сам, бледный, с усталыми глазами, с лицом, отливающим желтизной. «Ах, женщины, женщины, везде, во всех концах света, вы одинаковы!» — подумал он и вспомнил старую консьержку, которая однажды сказала ему: «Вы не удивляйтесь, монсиньор, что эта мадам изменяет мужу. Что же делать, когда он слишком стар, а она очень молода? Ах, монсиньор, когда я была молодой, то даже звезды шептали мне: „Молодость должна быть молодой, а старость — старой!“ Не так ли? И вспомните, монсиньор, галльскую поговорку: „И скряга и мот — оба одинаково угодят на кладбище!“ Там, под землею, укроется все: и радости и грехи!..»

Демидовым снова овладело знакомое жгучее чувство ревности. Он хмуро смотрел на бретонцев. Давно известна истина, что любовь богата радостями, а ревность — муками, но Анатолий только сейчас во всей силе ощутил это. Он видел и скрытно возмущался тем, что Матильда при виде кентавра смеялась и вся сияла.

Анатолий сердился и тихо шипел:

— Вы слишком много внимания уделяете, моя дорогая, этому низколобому животному!

— Перестаньте! — сердито одернула она мужа. — Вы всегда во всем видите только грязное! Не были ли вы сыном прачки?

Все ходуном заходило в Демидове от злой насмешки, но он сдержался и решил выждать и отомстить. Здесь, на глазах публики, выпад был невозможен.

Спустя неделю Анатолию понадобилось выбыть в Париж по делам банка. Провожая мужа, Матильда нежно обняла его.

— Не думайте о плохом, Анатолий: все будет хорошо! — заговорила она тихо, ласково. Ее тонкие белые руки легли ему на плечи, и бесконечная нежность светилась во взгляде молодой женщины. Как огонь мягчит и топит воск, так ее обещания согрели его сердце, и он уехал спокойный и даже счастливый…

Десять дней, которые Демидов пробыл в Париже, его жена провела по-своему весело. Вечером, в сопровождении служанки Аннет, она пошла в грязный приморский кабачок. Здесь было шумно и весело. В почерневшем зале за дубовыми столами сидели и распивали сидр и вино загорелые погонщики мулов, фермеры, огородники, мелкие торговцы, солдаты и даже бродячие монахи. Матильде понравилось это шумное, беззаботное общество. Вместе со служанкой они заняли в полутемном углу столик, пили и много курили. В густом табачном дыму все время раздавался вызывающий смех Матильды. Со стороны казалось, что это падшая женщина поджидает очередного случайного любовника. К ним и подошел, как на приманку, понравившийся ей недавно бретонец, громадного роста кавалерист с длинными волосатыми руками. Он без стеснения присел к столику и поставил перед Демидовой кружку пенящегося вина.

— Я вижу, ты скучаешь, красотка! Выпей — в жилах заиграет кровь! — Детина пожирал ее глазами. Перед жилистым, загорелым бретонцем Матильда казалась маленькой и хрупкой. Он взял ее узкую мягкую руку в свою широкую шершавую ладонь и погладил ее. — Вы городская, мой чертенок! Откровенно говоря, ты мне во как понравилась, моя курочка! — Он провел ребром руки по горлу. — Ну, пей, пей! Это дешевое, но хорошее вино. Солдат рад быть щедрым, но знаешь, моя козочка, в нашем кошельке не всегда водятся денежки! — Он говорил по-крестьянски медленно, рассудительно, прижимаясь к ней плечом и обдавая острым запахом пота. Странное дело, этот запах непонятно возбуждал женщину. И, не отстраняя его от себя, она в один прием выпила кружку вина. С непривычки у Матильды закружилась голова, и, заигрывая с бретонцем, она томно улыбалась ему. Бретонец возбужденно раздувал ноздри, хрипло смеялся, обнимая ее сильными руками и прижимая к себе.

— Ох, и здорово же ты хлещешь вино, моя девочка! Какая ты теплая, словно добрая лошаденка!

Приключение становилось забавным. Аннет скромно опустила глаза, жеманничая. Солдат подмигнул служанке:

— Ты потерпи, крошка, сейчас придет Жан. Он сегодня немного запоздал. Вот явится и займется тобой. Угостит вином!

Матильда стала держаться настороженно. Словно хорек, она выскользнула из сильных объятий конника, глянула в его зеленые кошачьи глаза и сказала:

— Мы торопимся, петушок! Но я всегда готова снова увидеться с тобой! — Она не устояла перед соблазном и, схватив его за густую рыжую шевелюру, затормошила. Он заржал от удовольствия и, обхватив ее, припал к ее устам толстыми влажными губами. Это было чистейшее колдовство! Никогда она не испытывала подобных поцелуев. Кривоногий, с длинными руками обезьяны, бретонец отравил ее любовным ядом.

Матильда вырвалась из объятий солдата и шепнула:

— Завтра приходи к часовенке… Там мы повеселимся, мой петушок!

Шурша дешевыми крахмальными юбками, молодые женщины исчезли в табачном дыму подвальчика. Послышалось хлопанье дверью.

— Хороша, шельма! Ох, хороша! — вздохнул кавалерист.

Приехал Анатолий и сразу заметил что-то неладное. Смутно догадываясь о несчастье, не зная, как рассеяться, он сел в седло и помчался по дороге к лесу. Свежий ветер не развеял страшной тоски, которая внезапно захватила его сердце. Он миновал старинную часовенку, всю утонувшую в глухой заросли жимолости. В чаще журчал ручей. В былые дни они с Матильдой нередко заглядывали сюда. Среди мшистых камней всегда стояла торжественная тишина, на серой, увитой плющом стене висело старинное распятие. Матильда дома никогда не молилась, но здесь, в этой благостной тишине, она вдруг становилась на колени и набожно крестилась…

Конь свернул по знакомой тропке. Вот и часовенка. Все так же лепетал ручей. Осиротело выглядело распятие. Тишина. Анатолий присел на камень и задумался.

Внезапно он вздрогнул, словно от прикосновения змеи. В шорох листвы всплеском ворвался знакомый смех. Дрожа от предчувствия несчастья, негодуя, он неслышно пробрался в кусты, и все закружилось у него в глазах.

В тенистой лесной берлоге, на примятой траве Анатолий увидел звероподобного кавалериста и Матильду. Она сидела подле него и смеялась…

Демидов с хлыстом в руке кинулся вперед, схватил за руку жену и отбросил от бретонца. Охваченный порывом неистовой ревности, он двинулся на соперника, но между ними встала жена. Не помня себя от гнева, она вырвала хлыст из его рук и дважды ударила мужа по лицу.

Кавалерист схватился за бока и покатился по траве: его потрясал неудержимый пароксизм смеха. Он хохотал, хватаясь длинными жилистыми руками за траву, выдирая ее с землей, скалил крупные желтые зубы, фыркал, брызгал слюной, как рассерженный барсук…

В князе Сан-Донато внезапно проснулась и забушевала кровь его предков — тульских кузнецов. Он выхватил из рук жены хлыст, переломил его и с кулаками набросился на женщину…

Бретонец вдруг перестал хохотать. Сидя на траве, подбоченившись, кавалерист что-то соображал. Минута — и лицо солдата преобразилось в благодушной улыбке.

— Так это ваша женушка! Понимаю! — снова засмеялся он и совсем панибратски подбодрил Демидова: — Так ей и надо! Она обошлась мне в три франка! Эй, милок, не бей под глазок, не надо ставить фонарики!..

Анатолий брезгливо взглянул на драгуна и быстро, с бьющимся сердцем, вышел из лесной берлоги. Пошатываясь, он взобрался в седло. Конь пустился по тропке, а следом затрещали ветки, и из чащи выбежала Матильда.

— Анатоль! Анатоль, прости! — простирая руки, закричала она.

Демидов, не отвечая, хлестнул по коню и понесся в городок.

В тот же вечер он вернулся в Париж, а следом за ним на другой день в особняк на Елисейских полях прибыла и Матильда.

Тихая и покорная, она пришла в кабинет мужа. Склонив бледное лицо, Матильда каялась и просила:

— Анатоль, я великая грешница. Прости меня, дай мне развод! Я уйду, мы не можем жить вместе!

Демидов поднял на жену хмурые глаза.

— Развратница, а не грешница! — с сердцем вырвалось у него. — И запомни, что так легко не расстанешься со мной! Я муж, что хочу, то и сделаю с тобой! — Он угрожающе поднял кулаки.

— Ах, боже мой, как вы смеете! — закричала она, отступая от мужа.

— Все смею! Все! — в гневе заорал он.

— Нас могут услышать слуги, князь!

— Пусть видят, пусть слышат! Кто здесь хозяин? Я, я — Демидов…

В особняке стало тихо. Княгиня Сан-Донато покинула мужа и возвратилась к отцу. Старик не обрадовался дочери.

— Вы, моя милая, должны примириться с мужем, — умоляюще посмотрел на нее слезливыми глазами дряхлый Жером Бонапарт.

— Никогда! — запальчиво вскрикнула дочь. — Не смейте мне говорить этого! Уж не полагаете ли вы, что я сяду на вашу шею?

— Разве можно так разговаривать со своим королем? — укоризненно покачал головой отец.

— Вы были король! А теперь вы старая, дряхлая кляча! Чиновник Дома инвалидов! — гневно закричала она.

— Ах, боже мой, что случилось во Франции? Разве это допустимо? Я не слышу, не слышу! — Он закрыл пальцами уши и тяжело опустился в кресло…

Княгиня обратилась за помощью к адвокату. Слуга Фемиды разъяснил ей:

— Мадам, выйдя замуж за подданного России, вы стали, в свою очередь, подданной этой страны; следовательно, ваш брак целиком подпадает под действие законов Российской империи. А законы о браке там гласят вот что… Впрочем, лучше зачитаем текст. Слушайте!

Адвокат развернул толстый, в кожаном переплете, фолиант. Показывая на него, он пояснил:

— Это свод законов Российской империи, том девятый. Мадам, здесь написано буквально: «Жена обязана повиноваться мужу, как главе семейства, пребывать к нему в неограниченном послушании, оказывать ему всякое угождение. При переезде куда-либо мужа жена должна следовать за ним, она не может наниматься на работу без позволения мужа…» Видите, мадам, вы уйдете, а он через полицейского вернет вас обратно…

Матильда растерялась, ей стало страшно.

— Но он может меня преждевременно вогнать в могилу! — огорченно выкрикнула она.

— В России так и бывает, — согласился с нею адвокат. — Вас может развести только духовная консистория русской православной церкви. Но тогда вам, мадам, придется взять на себя вину.

— Это же скандал!

— Безусловно! — согласился адвокат.

— Тогда, может быть, обойти закон? — робко предложила она.

Служитель Фемиды вскинул голову, усмехнулся наивности княгини.

— Мадам, вы забываете, что мы имеем дело с Демидовым! — с важностью сказал он.

Матильде предстояло сложное бракоразводное дело. Но вот, казалось, ей улыбнулось счастье: в Париж инкогнито прибыл российский император Николай Павлович. На придворном балу Матильда упала перед ним на колени:

— Ваше величество, разведите меня с Демидовым!

Она умоляюще смотрела на русского царя, по ее нежному лицу катились горькие слезы. Однако княгине не удалось разжалобить русского императора, который в душе считал Наполеона узурпатором, ненавидел его и принцессу Монфор.

Царь учтиво поднял принцессу с колен:

— Увы, дорогая, я всего лишь император в моей стране! Если бы я был петербургским митрополитом, даже архиереем, тогда…

Он не закончил своей речи, — его увлекли светские дамы, обеспокоенные неожиданной скандальной сценой.

 

5

Старший брат, Павел Николаевич Демидов, оставил армию в 1826 году; лет пять после этого он пребывал егермейстером императорского двора, а в 1831 году получил звание камергера и должность курского губернатора. Хотя Курск существовал еще во времена великого князя Владимира и почитался городом старинным, но губернским он сделался только в 1797 году, в царствование Екатерины Алексеевны. Хлебный и богатый, расположенный в живописной местности на берегах Тускари и Куры, новый губернский центр тонул в обширных густых садах, в которых на зорьках дивно распевали прославленные курские соловьи. На краю горы, омываемой тихими реками, сохранялись остатки древней крепости, но былая слава курских порубежников давно отошла. После Санкт-Петербурга камергеру Демидову здесь показалось скучно. Привольно и по-сибаритски он разместился в обширном губернаторском доме. В большой сводчатой людской всегда толпились многочисленные праздные слуги: камердинеры, лакеи, официанты, кучера, конюхи, егеря. Немало числилось в штате и хорошеньких дворовых девок, обученных комедийному действу. Хотя после столичной жизни особенно ощущалось отсутствие шума и кипения в Курске, зато вновь назначенный губернатор сразу стал властителем целой области, маленьким феодалом, что очень пришлось по сердцу Павлу Николаевичу. Он всегда считал себя человеком особой, возвышенной породы, любил власть, величие и лесть. Направляя свои указы на уральские заводы, он обычно писал: «Моим верным тагильским подданным». Он требовал от заводских служащих раболепия, и в бумагах, пересылаемых ему из санкт-петербургской конторы, а также из Нижнего Тагила, пышно перечислялись все чины его, звания и награды. Он изо всех сил старался придать значительность всему, что окружало его.

Вновь назначенный губернатор удивил местную знать и окрестных дворян-помещиков шумными пирами, на которых гостей увеселяли неслыханным доселе в этих местах оркестром роговой музыки. Крепостные музыканты, привезенные Демидовым из столицы, были обряжены под придворных егерей. Роговые инструменты, обтянутые черной кожей, с виду казались некрасивыми, но внутри были тщательно отделаны. Звуки, которые издавали они, отличались необыкновенной чистотой и тонкостью. Эти инструменты весьма походили на гобои, фаготы, кларнеты и охотничьи рожки, но тон их был неизмеримо нежнее и приятнее. Каждый музыкант издавал только одну ноту, не сводя своего напряженного взора с пюпитра. Упаси бог сфальшивить! Павел Николаевич немедленно отсылал «фальшивца» на конюшню для порки.

Роговая музыка пленяла слух всякого понимавшего в ней толк — так прекрасны и взволнованны были звуки, которые в безветренную погоду слышались за семь верст в окружности.

Ко всему этому Демидов отличался еще одной страстишкой: он любил играть роль просвещенного мецената, отыскивая для этого самые разнообразные поводы. В свое время в Курске подвизался и умер в 1803 году известный поэт Иван Федорович Богданович, автор «Душеньки». К приезду нового губернатора могила поэта заглохла: обветшал крест, и все заросло могучим бурьяном. Демидов посетил кладбище, и вскоре по его желанию на могиле Богдановича соорудили превосходный памятник, изображающий «Душеньку».

Занимаясь искусством и науками, Демидов решил освободиться от управления заводами. Пристало ли ему, губернатору, заниматься этим делом? Он предписал главному директору Павлу Даниловичу Данилову принять бразды правления над всеми демидовскими заводами. В грамоте было написано:

«Даю вам полное хозяйское право управлять делами по нашему имению вместо меня самого. Я расположен на долгое время освободить себя от беспрестанного беспокойства для отдохновения после многих трудов своих и наилучшего поправления своего довольно порасстроившегося здоровья…»

Павел Николаевич в самом деле к этому времени изрядно износился — не прошла бесследно бурная молодость. Хворости и недомогание донимали губернатора; не помогал ему и мягкий южный климат. Демидов часто наезжал то в Москву, то в столицу, наверстывая отсутствовавшие в Курске радости, а от них еще большее недомогание овладевало им. Заботливые великосветские мамаши уговаривали курского губернатора:

— Не пора ли вам, Павел Николаевич, оставить холостую жизнь и зажить семьей? Посмотрите, сколько кругом прекрасных и благовоспитанных девиц!

Каждая из матерей алчно поглядывала на Демидова, мечтая пристроить свою дочь. Но совсем о других невестах думал он. Молодой камергер всегда и везде оставался верен себе: он хотел, чтобы его невеста обращала на себя всеобщее внимание.

В начале 1836 года Павел Николаевич посетил Москву и был приглашен на бал к одному именитому московскому крезу. Он охотно поехал туда повеселиться. Бог весть, кого и чего здесь не было! Шампанское лилось рекой. Хозяин подходил к гостям и приглашал к столу. Что за осетры, за стерляди, что за сливочная телятина манили к себе! Но более всего Демидова привлекали хорошенькие, свежие лица московских девиц. Проказницы танцевали до упаду, и к полуночи их щечки побледнели, волосы развились, рассыпались, украшения пришли в беспорядок, платья обдергались, перчатки-митенки промокли от пота. Ах, как суетились маменьки, тетушки и бабушки, чтобы привести в порядок гардероб своих попрыгуний, — но танец следовал за танцем, и ни одна из милых девиц не хотела сойти с блестящего паркета.

Внезапно среди очаровательных головок, как царственная лебедь, мимо Павла Николаевича проплыла высокая стройная красавица, слегка склонив лицо, озаренное большими темными глазами. Демидов остолбенел. Он не мог оторвать взора от мраморных плеч, от сияния чудесных глаз. Девушка прошла величаво, не опуская взора, не смущаясь блеском бала, и своей спокойной ослепительной красотой пленила Демидова.

— Кто это? — взволнованно шепнул он хозяину.

— Аврора Карловна Шернваль! — восторженно отозвался тот и, взяв Павла Николаевича под руку, отвел в сторону. — Милый мой, эту прелестницу сам пиит Баратынский воспел. Послушай, дорогой! — И, не ожидая согласия гостя, он продекламировал возвышенно и важно:

Выдь, дохни нам упоеньем, Соименница зари! Всех румяным появленьем Оживи и озари! Пылкий юноша не сводит Взоров с милой и порой Мыслит с тихою тоской: «Для кого она выводит Солнце счастья за собой?»

Сгорая от нетерпения, Демидов спросил:

— Да где же она была досель? Что-то я не видел ее — зарю прекрасного утра.

— Ах, милый мой, заря единожды пылает утром! Не торопитесь, я должен вас предупредить: эта дева божественная, но и роковая. Послушайте, мой друг!

Он увлек Павла Николаевича в дальние покои, продолжая на ходу рассказывать:

— Она была помолвлена в Санкт-Петербурге, и перед самой свадьбой жених оставил ее вдовой! Красавица приехала сюда, в Москву, к сестре Эмилии. Когда сердце ее излечилось от раны, она готовилась вступить в брак с полковником Мухановым — другом Баратынского, и вот печаль — опять жених до свадьбы умер! Рок, тяжелый рок тяготеет над сей красавицей!

— Пустое! Веди, знакомь! — попросил Демидов.

Губернатора представили Авроре Шернваль. Горделиво подняв голову, она прямо и внимательно смотрела на Павла. Ему стало и холодно, и жутко, и вместе с тем приятно. Пробыв на балу еще час-другой, красавица уехала вместе с сестрой. Демидову показалось, что с ее отъездом все окружающее потускнело. Она удалилась, а смех ее все еще звучал в его ушах. К своему ужасу, Демидов понял, что здесь он завяз навсегда, что глаза Авроры будут его преследовать всюду, как два манящих огонька, и что, одним словом, — прощай покой! Пришла любовь!

Он решил не тянуть с делом и, выждав приличием положенное время, сделал предложение. После колебаний и раздумий Аврора уступила его просьбам. Куда же деваться двадцатитрехлетней деве? Все наперебой ухаживали за ней: придворные вельможи, блестящие свитские гвардейцы, Лермонтов и Баратынский воспели ее прелести в стихах, но, увы, она была бедной невестой! Без приданого никто из поклонников не решился сделать решительный шаг. А потом эта роковая слава…

Демидов объявил о своем решении директору санкт-петербургской конторы Данилову. Много лет прошло с тех пор, когда всему хозяином был покойный Николай Никитич, адъютант Потемкина. За это время сильно постарел Павел Данилович, ссутулился, шаркал ослабевшими ногами, но все еще крепился и держал подчиненных в большой строгости. Выслушав хозяина, управитель печально опустил голову.

— Не знаю, что и посоветовать вам, мой господин, — с разочарованием сказал он. — Когда ваш батюшка задумал сочетаться законным браком с Елизаветой Александровной Строгановой, то разумней нельзя было и придумать. Экие богатства сливались воедино! Подумать только: Демидовы и Строгановы! Вы сами, мой господин, рассудите: ведь это металл и соль на всю Расею! А ваша невестушка, слов нет, красы неописанной, благородства полного, но, кроме красы, за ней — ни одной крепостной душеньки, ни одной захудалой деревеньки или сельца.

— Разумно сказано! — согласился Павел Николаевич. — Но такая красавица, как она, одна на всей земле; подумай, она станет моей женой!

Старый управитель хорошо знал тщеславный характер своего владельца и потому покорно склонил голову.

— Лестно! Будет по-вашему, господин мой! Что прикажете по сему случаю?

— Наказываю, — торжественно заговорил хозяин, — не мешкая, конторе отпустить на мою свадьбу, кроме обычных расходов, полмиллиона рублей.

У Данилова задрожали руки, от волнения пересохло в горле. Такой суммы он никогда сразу не отпускал владельцам заводов! Не успел он прийти в себя, как Демидов предложил еще более неслыханное:

— По старому русскому обычаю, Павел Данилович, жених должен преподнести невесте подарок. Надумал я купить известный всему миру алмаз «Санси», а потому готовь еще миллион золотых франков.

— Да помилуйте, господин мой, разве можно тратить этакие деньги! — воскликнул Данилов, и глаза его стали злыми. Так и хотелось сказать хозяину: «Ну и невесту вы себе подыскали, батюшка! Голь-шмоль перекатная!» Однако старый лис сдержал негодование. — Подумайте, господин мой, — заговорил он заискивающе. — Ваша покойная матушка, царствие ей небесное, оставила горы жемчуга да самоцветы превосходной игры. Можно выбрать, что заблагорассудится душе!

— Нет! — решительно сказал Павел Николаевич. — Я хочу приобрести «Санси», и он будет наш!

Через месяц Демидов держал в руке заветный самоцвет, — он купил его у герцогини Беррийской. И вот он теперь лежит на ладони нового владельца и переливается таинственным светом, чаруя взор.

На официальной помолвке Павел Николаевич преподнес невесте маленький футляр. Аврора раскрыла его, и глаза красавицы в первый раз вспыхнули радостью.

Она не знала, что тысячи крепостных работных, надрываясь, в муках и в страшной нужде, день и ночь не покладая рук, работали долгие годы, чтобы дать возможность придворной красавице, которая никогда не работала и презрительно смотрела на крепостных, приобрести этот камень.

В 1837 году Павел Николаевич женился на Авроре Шернваль, а через полтора года, в 1839 году, у них родился сын Павел. С этого времени Демидов, казалось, потерял последние силы. Он стал быстро хиреть, оставил губернаторство, и супруга повезла его к берегам Бретани. Но не пришлось ему воспользоваться мягким климатом: ранней весной, 25 марта 1840 года, он скончался в Майнце, оставив вдове и сыну сказочное богатство.

 

6

Прожив несколько лет в Петербурге, Аврора Карловна с единственным сыном Павлом уехала на Урал, в Нижний Тагил, где деятельно занялась делами демидовской вотчины. К этому времени угас от водянки старый нижне-тагильский управляющий Александр Акинфиевич Любимов. Перестарок Глашенька так и осталась доживать век на заводе в одиночестве. На место умершего, по договоренности со своим совладельцем князем Сан-Донато, Аврора Карловна пригласила в главноуправляющие заводом польского шляхтича Антона Ивановича Кожуховского — человека галантного, с пышными темными усами и весьма обходительного с дамами.

С этих дней пустующие старинные покои вновь наполнились жизнью. Но как она не походила на былую разгульную жизнь времен Никиты Акинфиевича! Заново отремонтировав дворец, Аврора Карловна зажила в нем скучной, размеренной жизнью на немецкий лад. Несмотря на огромные богатства, она дрожала над каждой копейкой, над каждым куском. Расчетливая хозяйка ограничивалась немногочисленной прислугой, за которой зорко следила. Ключи от всех кладовых и хранилищ она всегда носила при себе и строго взыскивала с челяди за малейшее упущение. Сама она разъезжала по заводам и рудникам и заставляла повытчиков выкладывать счетные книги, в которых умело проверяла записи.

Единственной радостью молодой вдовы был сын Павел. Мальчуган подолгу просиживал в заглохшем парке, созерцая пруд, прислушиваясь к пению птиц. Рос наследник ленивым и апатичным…

На заводе незаметно уходило старое поколение работных, приказчиков и плотинных. Степан Козопасов одряхлел, опустился. Его штанговая машина все еще работала, издавая на весь Тагил скрип, стон, скрежет. Ребятишки с утра веселой стайкой забирались на качающиеся штанги и забавлялись.

— Смазать бы механизмы, визгу не станет! — доложил как-то главноуправляющему Козопасов.

— То не выходит по доходам! — развел руками Кожуховский.

По примеру своей хозяйки он старался во всем ужимать, притеснять. Огорченный Козопасов по старинной привычке отправился к Черепанову, уселся на завалинку и ждал механика. В тихие часы заката Мирон любил посидеть со стариком и вспомнить былое. В доме его беда шла за бедой. Следом за отцом на погост отнесли мать. Пусто стало в избе. Чугунная дорога на Выйском поле заросла травой, лопухами. По-прежнему у горы Высокой шумела ушковская конница: сотни одноколок, груженных рудой, тянулись вереницей к заводу. Разноцветные платки коногонок пестрели на дороге, как маки. Тяжело было видеть запустение и возврат к старинке.

Глядя на все это, Козопасов пожаловался:

— Поторопились мы с тобой. Мирон, родиться! Нам бы лет через сотню появиться на белом свете. Неужто все так и будет?

— А может быть, Степанко, мы с тобой припоздали? Вот бы родиться лет за семьдесят до сего! По этим горам шел тучей и громом Емельян-батюшка!

Козопасов опустил голову и сказал удрученно:

— Ох, как много горести. И откуда она происходит? Почему господа не видят своей выгоды?

Мирон усмехнулся.

— Они все видят! — отозвался он. — Но то, что выгодно работному, невыгодно барину. Разные наши дороги!

— Верно! — согласился Козопасов.

Мирон все еще лелеял мечту освободить свою семью от крепостной зависимости, однако силы его заметно таяли. Его стали мучить сердечные припадки, но механик не сдавался. Он придумывал новшество за новшеством, а недавно решил использовать улетающие в воздух пламя и газы плавильных печей. После долгих раздумий ему удалось сконструировать свои приборы. Теперь жар от медеплавильных печей на Выйском заводе использовался для работы паровой машины. Ни одного полена дров больше не требовалось для двигателя! Но хозяева считали, что так и надо, и никто не подумал о семье Мирона.

— Горько! — вспомнив об этом, сказал механик. — Горько потому, что господа наши верят иноземцам, а своему, русскому, нет веры. Дешевы мы для них!

Сколько раз Мирон со своими проектами доходил до Авроры Карловны, но она молчаливо выслушивала его, а эскизы отодвигала в сторону.

— Это невыгодно нам. Мирон Ефимович, — холодно улыбаясь, прерывала она механика.

В эти минуты Черепанову казалось, что перед ним старый хитрый Любимов. Хотя слова звучат и другие, но смысл тот же: «Коштовато!»

Величественная, прекрасная, с большими сияющими глазами, она казалась недоступной для заводских дел, и Мирон все реже и реже появлялся в конторе.

Изредка Аврора Карловна выбывала в столицу и несколько месяцев проводила в придворном обществе. Она неизменно являлась просто одетой, но на груди ее, на тонкой золотой цепочке, сверкал драгоценный камень «Санси». Много льстецов и поклонников увивалось за молодой вдовой и ее богатствами, но она холодно встречала это лживое преклонение. Она знала ему цену и не торопилась в своем выборе.

Живя в обширном демидовском дворце на Мойке, Аврора Карловна воздерживалась от устройства пышных приемов. В доме стало глуше, излишнюю челядь перевели в сельские вотчины, оставив лишь самых необходимых людей. Посократили и число повытчиков в санкт-петербургской конторе. Владелица точно рассчитала доходы со всех вотчин и каждые сутки отчисляла Анатолию Николаевичу двадцать четыре тысячи рублей!

К этой поре умер в преклонном возрасте Павел Данилович Данилов. За три года до этого он потерял жену-старуху, загрустил и вдруг хватился: «Для кого же трудился, хлопотал, жульничал, копил, когда некому и наследства оставить?»

Скупой и жадный, он вскакивал среди ночи и, прислушиваясь, как хорек на охоте, подходил к окованному сундуку. Он раскрывал замки со звоном, долго рылся в радужных «катеринках», алчно разглядывал и пересчитывал их, в сотый раз спрашивал себя: «Кто же, кто же зацапает мое добро?»

Только сейчас он понял, что бессмысленно пролетела его жизнь. Алчность и страх смерти туманили его сознание. Обрюзглый, желтый, с безумными глазами, в одном белье, со свечой в руке, он лунатиком ходил по своей квартирке и все думал и думал, куда девать свое богатство, чтобы не досталось другим.

— Мое оно, мое! Я грехи за него принял на душу! — шептал он бескровными губами.

Старик заметно оскудел духом. По глазам все угадывали, что становился он безумцем.

Однажды Павел Данилович долго не выходил из своей квартиры. Слуги не могли достучаться, взломали дверь по повелению Авроры Карловны, и что же увидели?

За столом в спаленке сидел застывший старик с откинутой головой, с расширенными от ужаса глазами. Перед ним стояла тарелка, жбан сметаны, а рядом лежала пачка сотенных ассигнаций. К блюду прилипли измазанные, подобно масленичным блинам, радужные «катеньки», а одна из ассигнаций, густо политая сметаной, торчала из раскрытого рта Данилова.

«Обожрался ассигнациями, скупец! Хотел на тот свет унести!» — подумали слуги и со страхом оглянулись на госпожу.

Аврора Карловна с брезгливостью посмотрела на покойника и холодно сказала:

— Посмотрите, какая бесцельная скупость!

Отвернулась и предложила дворецкому:

— Добро Данилова немедленно опечатать!..

В Нижнем Тагиле все хорошо знали и уважали хозяина рудовозной конницы Климентия Константиновича Ушкова. Прижимистый и строптивый, он в то же время отличался большим умом и силой. Крепостной Демидовых, незаурядный и волевой самородок, он сумел пробиться в люди и заставил считаться с собой господ и управляющих. Словно кряжистый дуб, он отличался крепостью, и казалось, что время не трогает его. Высокий, плечистый, бородатый, с умными пронзительными глазами, он каждый праздник, в сопровождении сыновей Михаила и Саввы — рослых грудастых молодцов, отправлялся в церковь. Все невольно любовались выходом Ушкова. Гордился и он сам своей семьей. Медленно и важно, в старомодном кафтане, в черной шляпе, вышагивал Климентий Константинович по широкой улице и как должное принимал поклоны встречных. В церкви он становился сразу за господами, в одном ряду с демидовскими управителями, и те ему не прекословили. Любил Ушков громогласно почитать в церкви Апостола. Голос его отличался глубиной и чистотой, покорял своей страстью и старух и молодых молельщиц.

С господами хозяин конницы разговаривал почтительно, «высоким штилем», витиевато, но слова выкладывал, как дом рубил, — властно, крепко. Большая душевная сила таилась в нем и пленяла многих. Все далось Ушкову — довольство, разумение грамоты и почет. Одного не хватало ему — воли. Семья Ушковых с незапамятных времен состояла в крепостных, и с этим никак не мог примириться Климентий Константинович. Из-за этого он недолюбливал Черепановых, получивших свободу, и завидовал им. Вся душа его кричала: «Воли! Воли!» Нужно было сделать что-то выдающееся, чтобы умилостивить господ. Ему казалось, что если бы не Черепановы, то он сам изобрел бы многое и это принесло бы ему свободу.

Прошло много лет после создания первого «сухопутного парохода». Ефим Алексеевич Черепанов ушел в могилу, постарел Мирон, изнашивались и старели товарищи Ушкова, но сам он по-прежнему оставался неугомонным искателем воли.

Однажды он встретил Мирона. Тяжело опустив голову, медленно возвращался Черепанов с работы. Ушков взглянул на его усталое, пожелтевшее лицо, на серые мешки под глазами, и ему вдруг стало жалко механика.

— Все еще горюешь, Мирон Ефимович?

— Нечему радоваться, когда годы бесцельно уходят, — строго отозвался Черепанов.

— Рано, милый, опускаешь крылья! Я вот стар, а еще постою за свою долю! Надо мне с тобой словечком перемолвиться. Светлый ум у тебя, Мирон Ефимович, и можешь ты мне хорошее посоветовать! — Он дружески взял механика под руку и, неторопливо вышагивая, повел к дому. Как не походили они друг на друга! Ушков был намного старше Мирона, годился ему в отцы, а выглядел молодцом. Мирон перед ним казался сутулым, хилым, и рыжеватую бороду рано пробила изморозь седины.

— Ты вот в механиках ходишь, — многозначительно начал Климентий. — Скажи-ка мне, почему на заводе перебой в работе? Где тут главное лежит?

— Мне думается, и сам ты это знаешь. Воды мало для двигателей! — спокойно ответил Черепанов.

— А пруд, гляди, сколь обширный! — прищурив глаза, с хитрецой вымолвил Ушков.

— Мал запас воды! А ставить вторую плотину на Тагилке-реке негде. Только паровые машины спасут завод, да управляющий против них. Сказывает, коштоваты!

— Так, — шумно выдохнул Климентий. — Коштоваты! Оно верно. В чем же тогда выход, Мирон Ефимович?

— Выход есть! — оживился механик. — Только на него не пойдут господа Демидовы. Гляди, речка и ручьи кругом мелеют, — лес-то повырубили, но есть пока выход: поставить на речке Черной плотину, собрать воду по весне и по каналу подать ее в Нижний Тагил.

— Это здорово! — ахнул Ушков. — Да в чем дело? Что за помеха?

— Дорого! Хозяевам денег жалко.

Мирон не договорил, Климентий схватил его за плечи, потряс.

— Ну, спасибо, брат, надоумил ты меня многому. Спасибо, милый! — Ушков заторопился домой. С неделю после встречи с Мироном он ходил задумчивым по Черноисточенскому логу, что-то прикидывая в уме. Наконец не выдержал и явился к Кожуховскому. Шляхтич очень любезно принял Ушкова.

Климентий уселся напротив в кресло и, вперив в управителя пронзительные глаза, сказал:

— А что, господин, плохо на заводе? Скоро станет!

— Против господа бога не попрешь, всю полую воду израсходовали. Да тут море воды потребно, прямо ужас!

— Я дам вам воду, господин хороший! — уверенно предложил Ушков.

— Вижу, ты шутковать мастер. Откуда ее возьмешь, Климентий Константинович?

— Река Черная польется сюда!

— Во имя отца, и сына, и святого духа! — перекрестился управитель. — Да мыслимое ли это дело! Известно тебе, человек, что вода из Черной не пойдет! То невозможно! Тут инженеры проходили с отвесами и доказали, что это пустая затея!

Ушков насупил брови.

— Нет, это не пустая затея! — уверенно сказал он. — Ушков за пустое не будет браться.

Кожуховский пожал плечами, улыбнулся в усы:

— Но где сему доказательства?

— Будут и доказательства! Только не отрекайтесь в том, что Ушков для господ радеет!

— Порукой в том мое слово! — Управитель пожал большую, сильную руку Климентия и проводил его до дверей.

Ушков сотни раз проходил по логу речки Черной, хорошо изучил ее, и в голове его давно родилась простая, но вместе с тем умная затея. На своем веку он немало поставил на уральских речках и ручьях мельниц и меленок, много соорудил хитрых запруд, прокопал канав и обладал несомненным чутьем в изыскании мест, наиболее пригодных для каналов.

Не откладывая дела, Климентий Константинович вместе с сынками вышел на пойму Черной. От темна до темна они лазили, продираясь по таловым зарослям, внимательно изучали быстроту течения, измеряли ширину и длину струи. Старик не жалел труда, — обошел и осмотрел каждый окрестный холмик, скаты. Стоя на высотке, осиянный вешним солнцем, он восхищенно показал сыновьям на простор.

— Гляди, какая благодать кругом! Раздолье! Зимой сколько тут наметает снега! А как только пригреет солнце, как пожухлеет снег, так и посочится вода. Подумать только, что со всего этого раздолья, от гор и до того синего бора, под вешним солнцем побегут талые воды в Черную. Ух, и сила! — он прижмурился, лицо его засияло. Чудилось, что он видит перед собой вешнее водополье и восхищается им.

Сыновья верили отцу. Старший, Михаил, сильный, черноволосый, сказал:

— Истинно будет так, батюшка! Повернешь все воды в Тагил!

— Ну, идите за мной да глядите, куда потечет вода из Черной! — внушительно сказал Ушков и размеренным шагом дошел до речки, а оттуда повернул через поля, вдоль ложков.

— Вешки ставьте! Тут и быть каналу! — крикнул он сыновьям.

Весь день Ушковы провешивали будущую трассу канала, а затем принялись за точный промер, учиняли «вернейший отвес» и убедились, что отец прав…

Климентий засел за письмо Авроре Карловне. Он не торопился, основательно обдумывал каждую мысль и медленно, четкой византийской вязью низал строку за строкой. Буковки у него выходили строгие, внушительные, под стать хозяину.

Климентий Константинович сообщал Демидовой:

«…учинил вернейший отвес и нашел место удобное по занятию плотиною воды, после подпора вода поднимется до семи аршин. Из коего пруда можно будет с шести аршин пущать воду в канаву, чтобы непременно было падение до четырех аршин…»

Перед глазами Ушкова четко рисовалась будущая плотина, сооружения и земляные работы. Он просто и толково описал все, раскрывая перед хозяйкой большой инженерный замысел, который по мере углубления в писание раскрывался во всех деталях. Старик увлекся своей мечтой. Откинувшись на спинку кресла, он улыбался: «Пойдет вода, ей-ей пойдет!»

У него росла вера в свое дело, и это окрыляло его. Он чувствовал в себе огромную силу и ласково шептал:

— Ради вас, сынки, пускаюсь на такое дело. Ради вас только…

«Все сие и берусь упрочить в три лета, — продолжал писать он. — Или могу поспешить и ранее. И сверх того два года могу наблюдать, дабы сие действие всюду исправно было…

Пока я не пущу Черноисточенский пруд той канавой из реки Черной на прописанном основании воду, дотоле мне никакой суммы на расход того производства не требовать…»

Ушков пообещал все взять на свой кошт, а стройка, по самым скромным подсчетам, должна была стоить пятьдесят тысяч рублей.

Одного только просил Климентий Константинович от владельцев в расплату и изложил это в своей просьбе:

«Не говоря о себе, но только детям моим, двум сыновьям — Михаилу с женой и детьми его и холостому Савве, прошу от заводов — дать свободу… а если не может даться детям моим от заводов вольная, то я не согласен взяться сие исправить поистине и за пятьдесят тысяч рублей, ибо неминуче полагаю, и мне таковой суммы оное дело расходом коштовать будет, окроме моих хлопот…»

Закончив письмо, старик собрал всю семью в большую горницу. Показывая на грамоту, он торжественно сказал:

— Все тут рассказано о нашем намерении. Помолимся господу богу о добром начале и заступе за нас, грешных! — Он вышел вперед, истово стал креститься и класть земные поклоны.

Примеру его последовали домочадцы.

Климентий Константинович переслал свою просьбу владелице завода, и Аврора Карловна не замедлила пригласить его для беседы. Поскрипывая сапогами, Ушков самоуверенно переступил порог дворца. Служанка повела его в покои Демидовой. Плечистый старик на ходу расчесывал бороду, покрякивал, шел по-хозяйски размашистым шагом, шумно. Держался он словно купец, которому от шальных денег море по колено. Чувствовал он себя в большой силе, и потому хотелось ему порисоваться перед собой. В полутемном коридоре он ущипнул за крутой бок смуглую служанку и озорно подмигнул ей:

— А что, госпожа в духе? Красива?

— Не про тебя, старого козла, писана! — с едкой насмешкой злым шепотком ответила смуглянка. — Да не топай ты по паркету, как стоялый конь!

Ушков налился краской и готов был накричать на девку, но та быстро повернулась и глазами указала на дверь:

— Ступай, да потише!

И, высунув язык, насмешливо блеснула веселыми глазами.

— Ступай, ступай, шалый старик! — сквозь девичий смешок донеслось до него, и служанка растаяла в полумраке коридора.

Ушков присмирел, осторожно взялся за бронзовую ручку, нажал ее, и массивная дверь бесшумно распахнулась. Он вступил в зал и, ослепленный ярким солнцем, замер в немом восхищении.

У окна, в которое вливались потоки золотистого света, в кресле сидела молодая опекунша наследника Демидова. Ушкову доводилось видеть Аврору Карловну мимолетно, когда она проносилась в экипаже. Но сейчас она предстала перед ним во всей своей блистательной красоте — высокая, томная, с большими выразительными глазами, осененными черными ресницами. Вдова была в легком светлом платье, округлые плечи слегка прикрывал розовый газ. Склонив красивую голову, она с улыбкой смотрела на Ушкова. Подле нее, за креслом, стоял управляющий Кожуховский. Если бы не этот шляхтич, Климентий без раздумья опустился бы перед ней на колени.

«Господи, до чего дивная красота!» — восхищенно подумал он, растерялся и не знал, с чего начать. В эту минуту раздался голос Авроры Карловны.

— Климентий Константинович, что же вы стали у порога? Идите сюда! — с пленительной улыбкой посмотрела она на старика.

Ушков сделал шаг вперед, и на весь зал грубо скрипнули его новые козловые сапоги. Он поморщился от досады: неуместным и неприятным показался ему сейчас этот скрип.

Осторожно, затаив дыхание, он прошел вперед и низко поклонился Авроре Карловне. Она протянула белую узкую руку, теплую и приятную. Ушков вдруг упал на колено и прижался губами к руке.

— О, то светский человек! — одобрительно кивнул Кожуховский.

— Встаньте, Климентий Константинович, — ласково сказала Демидова и глазами показала на стул.

Ушков ног под собой не чувствовал, такой обаятельной и милой показалась ему хозяйка. Он осторожно уселся на краешек стула.

— Ваш прожект я имел честь доложить госпоже, — вкрадчивым голосом сказал шляхтич. — Как видите, госпожа сильно заинтересовалась.

Аврора Карловна улыбнулась, грациозным движением руки оправила газовую шаль и подняла глаза на Ушкова.

— Вот вы какой дерзатель! — добродушно сказала она, не опуская глаз. Ей понравился этот высокий, статный старик в старомодном бархатном кафтане, одетый полукупцом-полудворянином. Она склонила овальное лицо и лукаво обронила: — Но ведь инженеры сказывали, что воду из Черной пустить невозможно!

Ушков встрепенулся и восторженно отозвался:

— Все возможно! Для вас, госпожа, я горы готов изрыть!

Поляк за креслом сдержанно кашлянул, глаза его вспыхнули. Однако он промолчал.

— Я охотно верю вам, но все же прошу не счесть за обиду, если знающие люди обсудят ваше предложение. Я ведь только женщина и ничего в этом не понимаю, — призналась она.

— Что же, одобряю! — повеселел Ушков, но в ту же минуту в душе его началось беспокойство.

«А как же насчет условий?» — забеспокоился он и, осмелев, взглянул в очи Авроры Карловны. Она догадалась о его сомнениях и сказала:

— Наше слово сдержим: даруем волю, как о сем просите! Только, чур, — она вдруг построжала, от нее повеяло холодом, — железо и дерево мы отпустим, а чего другого не просите. Согласны?

«Эх, красива, а жадна!» — вспыхнув, подумал Ушков и снова потянулся к руке Демидовой.

— Будь по-вашему…

— Ну вот и договорились! А теперь скрепим наше слово по русскому обычаю! — Она хлопнула в ладоши, и на зов явилась знакомая Климентию смуглянка с серебряным подносом, на котором стояли графинчик с темным вином и две рюмки. Служанка подошла к Авроре Карловне, та налила крохотные чарочки вином, взяла одну из них и предложила:

— Выпьемте, Климентий Константинович, за общую удачу!

Ушков покраснел от удовольствия, крякнул, осторожно, как перышко, поднял рюмочку.

— Дай господи вам всякого счастья, — искренне вырвалось у него, — а красы у вас на добрый век хватит!

Она пригубила чарочку и снова поставила ее на поднос. Ушков покосился на хозяйку.

— Дозвольте и к вашей приложиться! — поклонился он.

В ответ Аврора Карловна улыбнулась.

— Дай господи… — начал он и замялся: он хотел пожелать ей скорее окончить вдовство, да испугался и поперхнулся, а она от души рассмеялась его смущению…

Ушел он с волнующим неопределенным чувством. Впереди по коридору бежала служанка, игриво оглядываясь на него, но на этот раз Ушков и не взглянул на нее; шел медленно, словно не хотел расставаться с демидовским домом, и все думал:

«Ох, и до чего красива! Сущая чаровница…»

Вечером, среди семьи. Ушков молчаливо сидел за ужином, а в мыслях его все еще рисовалось прекрасное лицо молодой вдовы. Он вздохнул и подумал: «И пошлет же господь кому такое счастье! Ах, голубка…»

Сведущие люди рассмотрели проект Ушкова и нашли возможным привести его в исполнение. После этого были подписаны «кондиции», и Климентий Константинович принялся за работу. Он не жалел ни сил, ни средств. Большую часть своей конницы он бросил на возведение плотины. На трассе работала вся семья Ушкова: брат, сыновья и молодая сноха. С восходом солнца у речки Черной начиналась работа и кончалась с наступлением сумерек. Сотни подвод со свеженарытой землей тянулись от канала к плотине. Пахло смолистым тесом, мхом, речным илом. Весело повизгивали пилы, громко стучали топоры, гудел под молотом каменотеса серый валун-камень. Там, где вели канал, ходил брат Ушкова — Ефим, такой же дородный и бородатый старик, и наблюдал за рытьем. Он часто приглядывался к породе, брал ее в руку и растирал. Искал он «знаки земных сокровищ». Хотелось и ему чем-нибудь обратить на себя внимание Авроры Карловны.

Демидова не поленилась и сама прибыла на осмотр работы. По-летнему жгло солнце. Она, в легком платье, с зонтиком на плече, сошла с коляски и двинулась вдоль трассы. По росту она была под стать Ушкову. Он весь сиял, скинув шляпу, семенил сторонкой, показывая и объясняя работы. Она двигалась медленно, как лебедь по лону вод, и с лица ее не сходила снисходительная улыбка.

Сыновья Ушкова шли следом за госпожой, готовые исполнить любой ее приказ.

На солнце поблескивали лопаты, потные и грязные землекопы дружно выбрасывали тяжелую сырую землю. Аврора Карловна приостановилась против лохматого мужика, одетого в порточную рвань, и залюбовалась его работой. Крепкий, жилистый, он вгонял с размаху лопату глубоко в землю и, захватив огромную штыбу, размашисто бросал ее в подставленную тачку. Очарованная его проворством, Демидова похвалила:

— Скажите, как легко и весело у него дело спорится!

Мужик поднял черные мрачные глаза.

— А ну-ка, попробуй, барынька; узнаешь, что за потеха! — со свистящим дыханием насмешливо предложил он.

— Ты что, сатана! Смотри, Кашкин, на конюшню будешь отправлен! — закричал на него Ушков. — Или не видишь, кто перед тобой?

— Вижу! — диковато посмотрел на Демидову землекоп и вдруг засмеялся. — Позавидовала, стало быть? Давай, госпожа, поменяемся! На такой работе небось жиру не нагуляешь!

Сыновья Ушкова бросились к дерзкому, но Аврора Карловна махнула платочком:

— Оставьте его! Когда человек со страстью старается, он всегда зол!

— Вот это верно — просиял Кашкин. — Что верно, то верно! Золотые слова.

— С охотой трудишься? — ласково спросила его хозяйка.

— Как сказать, — признался работный. — Одно утешает — для Расеи, для внуков стараюсь! Эх, взяли! — Он бросил последнюю штыбу и схватившись за поручни, приподнял и покатил перед собой тяжело нагруженную тачку. На сутулой спине его, на рубашке поблескивала выступившая соль. Раскачиваясь, он выкрикивал:

— Эй, пошла, пошла, родимая! Весело и легко!

— Черт! — не сдержался и выругался при Демидовой Ушков. — Всегда строптивый такой, а работник первый!

— Забавный мужичонка! — обронила Аврора Карловна и пошла дальше. Ее внимание отвлекли цветастые платки и сарафаны, которыми пестрело поле. Женки и девки с песней таскали на плотину землю. По окрестностям разносился гул: плотники с копра забивали чугунной «бабой» сваи…

Демидова вышла на дорожку. Поспешно подъехал к ней экипаж. Аврора Карловна долго рылась в сумочке, добыла серебряный рубль и вручила Ушкову:

— Изволь, передай от меня тому холопу!

— Благодарствую за щедрость! — низко поклонился Ушков. — А только напрасно изволили беспокоиться — нетерпимый народ, сударыня. Все равно пропьет и спасибо не скажет.

Демидова улыбнулась:

— Уж как он желает, пусть так и делает!

Сыновья Ушкова бережно усадили хозяйку в экипаж, и она уехала, оставив за собой на дороге легкое облачко пыли.

Климентий Константинович вернулся к землекопу.

— Разбойник! — набросился он на Кашкина. — Тебя бы плетью огреть, а она, изволь, рублем наградила. На, супостат! — И он бросил ему в тачку рубль.

Землекоп, прищурив глаз, посмотрел на целковый. Колебался: взять или не взять? И вдруг вымолвил:

— Дурака и бархатным словом обходят, а умного и за деньги не купишь! — И он стал наваливать землю на рубль.

— Да ты, вижу, ошалел от радости! Что делаешь, леший? — набросился на землекопа Ушков. — Ишь богач выискался!

— Брысь! — прикрикнул на него работный. — Что хочу, то и делаю! Меня, брат, не купишь! Не ручной!

Ушков хотел подойти и опрокинуть тачку, чтобы извлечь рубль, но землекоп так угрожающе поднял лопату, что оставалось только поскорее уйти и не поднимать шума…

Два года на стройке кипела самая напряженная работа. За это время Степан Кашкин отыскал Мирона Черепанова и весной явился к нему. Долго механик присматривался к бородатому сильному мужику, не признавая его.

— Что, не помнится тебе наша встреча? — весело спросил Кашкин.

— Не помнится, — смущенно признался Мирон. — Глаза будто знакомые, а кто такой — не знаю.

Степанко без приглашения уселся на скамью и улыбнулся хозяину:

— Ну, милый, в таком разе я напомню тебе! Помнишь осень, когда в Питере был да на Исаакий лазил? Степанку-каменщика помнишь?

— Ахти! — вскрикнул Черепанов и бросился к мужику. — Да где тебя признаешь, экой бородищей оброс, да и, к слову сказать, постарел сильно!

— Да и ты, друг, другим стал. Гляди, и у тебя в бороде сивый волос! — с грустью сказал Кашкин. — Эх, молодость, отлетела, ушла и не возвратится более! Как живешь, милый?

— Хворый стал! — пожаловался Мирон. — Да и жизнь не радует. Сам знаешь!

— Известно, заели нас живоглоты! — резко выговорил Степанко и пытливо посмотрел в глаза Мирона. Тот сидел, опустив голову. — Ну, да меня не согнешь в бараний рог. Не сдамся!

— Ты все такой же неугомонный, — тихо обронил механик.

— Такая кровь, не терплю рабства! Все одной стезей иду и не сворачиваю. Погляди сам, что они, захребетники, с тобой сделали!

— Прожита жизнь, все на что-то надеялся, обманывал себя, вот и проморгал, — печально признался Мирон. — С какими людьми встречался, что видел, а слеп и глух оказался — всего целиком мастерство поглотило, о жизни и не подумал… Теперь поздно, сердце вот шалит. Ах, Степанко, растревожил ты мою душу, будто снова молодость свою увидел!

— Это хорошо. Мирон Ефимович, очень хорошо! — одобрил Кашкин. — А я не сдамся и буду, видно, до гроба таким неугомонным!

Они сидели и мирно беседовали, и у обоих было хорошо и светло на душе.

Наступила весна 1849 года. Ушковы закончили строительство плотины и прорыли канал. Шлюзы сверкали желтизной, свежая насыпь утрамбована, посыпана песком, вдоль плотины и канала зеленели натыканные березки. Закончилась трудная и беспокойная работа, и Ушков хотел показать ее во всем блеске. Он решил устроить веселый праздник; верил он, что в этот день ему вручат отпускную.

В конце апреля, в праздничный день, к ушковской плотине сошлось и съехалось много народу. Со всего Нижнего Тагила поспешили работные полюбоваться невиданным зрелищем. Запруженная река Черная разлилась широко, и по зеркальной глади нового пруда скользили разукрашенные ладьи. Сверкали медные трубы духового оркестра. В просторной ладье, гребцами на которой были рослые и плечистые сыновья Ушкова, был разостлан персидский ковер, а на нем поставлены два кресла. В одном из них под ярким цветным зонтиком сидела Аврора Карловна, а рядом — голубоглазый румяный сынок Павел, владелец заводов. За креслами стояли главноуправляющий Кожуховский и исправник.

В толпе на плотине, на голову выше всех, суетился Ушков. Подле самой воды был водружен аналой, горели восковые свечи, трепетным пламенем освещая икону. Священники готовились отслужить торжественный молебен. А народ все прибывал, — шли и ехали люди и гости с дальних заводов. Ушков широко оповестил всех о празднике. Синий дымок из кадильницы вился легкой струйкой в теплом прозрачном воздухе. Окружавшие регента в черной поддевке певчие пробовали голоса, и он, высоко поднимая руку с камертоном, прислушивался к звукам. Приставив ладонь к глазам, Ушков нетерпеливо поглядывал на пруд.

Аврора Карловна с наследником поднялась на плотину, и хор певчих огласил просторы стройным и звучным песнопением. Священник начал торжественную службу. Ушков стоял неподалеку от Демидовой и, горделиво подняв голову, разглядывал водный простор и берега, усыпанные пестрыми толпами. Рядом с Авророй Карловной неугомонно вертел головой сынок, следя за полетом стрижей, точно стрелами пронизывавших голубой простор. Когда смолкал хор, мальчуган прислушивался к пению жаворонков, отыскивая их в небе. Сама госпожа смиренно склонила голову в шляпке и внимательно слушала возгласы священника. Розовое, свежее лицо ее было полно жизни…

Она терпеливо выстояла молебен и первой приложилась ко кресту, а затем подвела сына.

Наступила пора открыть шлюзы, но не прибыл главный приемщик стройки Мирон Черепанов. Управляющий встревоженно поглядывал на дорогу. В теплом мареве изредка мелькали женские сарафаны, а механика все не было. Все, кто в силах был ходить, пришли сюда на праздник. «Что же случилось с Черепановым?» — взволнованно подумал Антон Иванович, подошел к Демидовой и, угодливо заглядывая в глаза, посоветовал:

— Сделайте народу удовольствие, извольте оглядеть пруд!

Аврора Карловна снова спустилась в ладью. Сейчас же заиграл духовой оркестр. Мощные звуки потрясли апрельский воздух. За ладьей Демидовой следовали ладьи с управителями, приказчиками, повытчиками и стражей. С берега гремела песня. Ее пели повеселевшие певчие в ожидании возлияний, а на зеленом лугу девки завели веселый хоровод.

У шлюзов стояли самые отборные силачи, готовые поднять заслоны. Они ждали только сигнала. Мирона Черепанова все еще не было…

Внезапно среди праздничной толпы на иноходце появился смотритель Усть-Уткинской демидовской пристани. Он ловко соскочил с коня и, поспешно подойдя к Кожуховскому, что-то зашептал ему.

— Не может этого быть! — вскричал управитель. — Еще утречком мы с ним вели разговор!

Вестник пожал плечами.

Антон Иванович забеспокоился, стал искать кого-то в толпе, потом взор его снова остановился на прибывшем.

— Послушай, милый, случилось непредвиденное. Придется, братец, тебе за Черепанова рапортовать госпоже о плотине! — предложил он.

Ладья Демидовой описала плавный круг и остановилась у причала. Под гром оркестра Аврора Карловна с сыном сошла на берег. Важно надувшийся смотритель размеренным шагом подошел к ней и, вытянувшись по-военному, доложил:

— Всемилостивейшая госпожа, осмелюсь оповестить вас, что осмотренные сведущими людьми плотинные строения и канал в четыре версты в полной годности и ждут принятия вод!

Демидова, удовлетворенно склонив голову, махнула кружевным платочком, и рослые богатыри мгновенно подняли заслоны. Пенясь и рокоча, вода буйно устремилась в канал. В весеннем певучем воздухе раздалось раскатистое «ура». Толпа побежала вслед за кипящим потоком, но не могла угнаться за ним: он клокотал, вздымался, как белогривый конь на скачке, и быстро уносился вперед.

Веселое, подмывающее чувство охватило всех. Над горами, прудом, логами все еще продолжало греметь громовое «ура»…

Аврора Карловна стояла на плотине над бушующими водами, любуясь пенистым каскадом. Уловив минутку, когда схлынул первый восторг, она повернулась к Ушкову и протянула ему свернутую грамоту.

— Усердный слуга наш, Климентий Константинович, вы и вся ваша семья отныне свободные люди. За верную службу роду Демидовых даруем вам волю! — Голос ее прозвучал торжественно.

Ушков и его семья упали перед ней на колени. Аврора Карловна милостиво протянула им руки, и растроганный строитель плотины без конца лобызал их, а по щекам его катились искренние благодарные слезы.

— Встаньте! — благосклонно приказала Аврора Карловна.

Вся ушковская семья поднялась с колен и проводила Демидову до экипажа.

Усаживаясь, владелица подозвала Кожуховского и спросила:

— Что же с Черепановым? Почему он не явился на осмотр плотины? Как смел он не послушаться моего приказа?

Управитель опустил глаза.

— Случилось несчастье, госпожа, — растерянно ответил он.

— Что же могло случиться с ним? Покалечился?

— Нет… Умер…

— Вдруг, внезапно умер? — удивленно расширились глаза Авроры Карловны. — От чего же?

— Паралич сердца. Некоторые подозревают другое, да это пустое… Такой великий жизнелюб не мог уйти от жизни по своей воле!

— Жаль, весьма жаль! Отличный был механик! — опечаленно промолвила госпожа, и по лицу ее пробежала скорбная тень. Она молча уселась в коляску, кучер щелкнул бичом, и экипаж покатился среди говорливого праздничного народа…

Когда он скрылся из глаз, Ушков еще долго смотрел на дорогу, потом встряхнул головой и, обратись к тагильцам, пригласил:

— Милости просим к столу, хлеба-соли отведать!

На лужайке, прямо под открытым небом, устроены были из свежего теса столы и скамьи, на холстинах расставлены ведра с брагой, с водкой, разложены ковриги хлеба, огурцы, соленые грибы да густо дымилось варево, которое проворные стряпухи разливали по мискам.

— Проходите, проходите, гости дорогие! — приглашали они народ.

Под голубым небом начался пир. Высоко в лазури распевали жаворонки, их трели вплетались в веселое журчание воды. По пруду плавали ладьи, и веселая музыка громче оглашала просторы. Серебром поблескивали воды, и теплый ветерок приятно обвевал разгоряченные лица гостей.

Ушков, стоя среди великанов-сыновей, поднял большую братину, наполненную пенной брагой, и, шумно дыша, воскликнул:

— Дожил-таки, братцы, я до светлых дней. Вот когда я и мои дети свободны. Радуйтесь, родимые!

— А чего радоваться? — закричал из-за стола дерзкий землекоп Кашкин, не принявший в свое время дара Авроры Карловны. — Чего ликовать? Тебя освободили, а народ как был, так и остался в неволе!

— Замолчи, смерд! — зашумели на него сыновья Ушкова.

— Не могу молчать, когда на сердце горит! Ты ликуешь, а мы такого золотого человека потеряли — Мирона Ефимовича. Скажем по чести, исподволь да исподтишка затравили горемыку! — Работный вызывающе взглянул на Ушкова и сердито отодвинул берестяную кружку с брагой. — Не надо твоего угощения, мироед! — Он резко поднялся из-за стола и крикнул: — Погоди, я еще вернусь! Люди, пора нам из-под ярма выходить да волю для всех добывать! — Он твердым, решительным шагом пошел прочь от застолицы.

Хозяин оторопел и, остолбеневший, смотрел на землекопа, который уже медленно шел вдоль канала. И чем дальше уходил он, тем более четкой становилась его фигура. Вот он поднялся на холм, и силуэт его выразительно рисовался на светлой полоске неба; он показался Ушкову чудовищно громадным. Еще минута, и землекоп исчез в нагретом мареве, глубоко взволновав душу богатея своей угрозой.

Прошло несколько лет. Все такая же свежая, красивая вдова Аврора Карловна Шернваль-Демидова на время выбыла в Санкт-Петербург и неожиданно для всех вышла замуж за Андрея Николаевича Карамзина — сына знаменитого русского историографа. Однако и с ним не пришлось ей долго наслаждаться семейным счастьем: муж погиб в Валахии в 1854 году, и вновь Аврора осталась вдовой. Все помыслы ее сосредоточились на единственном сыне Павле, и она снова вернулась на Урал, к заводским делам. Первым, кто посетил ее, был Ушков, пришедший с жалобой на горное начальство. Оказалась преждевременной его радость при получении вольной. Горное управление ввязалось в это дело, так как начальник горных заводов строго следил за тем, чтобы заводы были обеспечены крепостной рабочей силой, и от него только зависел отпуск на волю. Давал разрешение владельцам он только тогда, когда была возмещена убыль в рабочих людях путем покупки новых крепостных.

Началась бесконечная переписка. За это время Ушков построил десятки новых плотин и мельниц, а в 1855 году он составил детальный проект соединения реки Сулемы с рекой Шайтанкой. На следующий год он доставил в Горное управление новый проект провода вод реки Туры в Кушву. Стоявший на берегу Кушвинский завод всегда испытывал большой недостаток в воде. Горное начальство даже не отозвалось на предложение Ушкова. Ко всему этому Аврора Карловна, даруя Ушковым призрачную свободу, так и не расплатилась с Климентием Константиновичем. За Демидовыми оставалось пятнадцать тысяч долга. Ушков пожаловался начальнику заводов Уральского хребта генералу Глинке, но тот передал дело на проверку в другие инстанции, и снова потянулась бесконечная волокита…

Невольно Ушков вспомнил своих соперников Черепановых, и на сердце стало горько. Как часто он бывал с ними несправедлив, завидовал! А чему было завидовать? Вот и теперь, кто он: свободный или крепостной человек? Кто знает?

«Эх, поманула воля, да так и оставила!» — со вздохом подумал он и затосковал.

 

7

Матильда де Монфор и князь Сан-Донато окончательно разъехались в 1845 году. По распоряжению царя Николая I разведенная жена получала от Демидова ежегодную пенсию в двести тысяч рублей, из которых она, в свою очередь, обязывалась выдавать отцу, престарелому экс-королю Жерому сорок тысяч франков. Принцесса стала очень скупой и под разными предлогами затягивала выдачу пособий отцу, а иногда и вовсе в них отказывала. Оскорбленный отец отвернулся от дочери, окончательно погрузился в дела Дома инвалидов.

Разведясь с Демидовым, Матильда безвыездно жила в Париже, играя видную роль в аристократическом обществе. Анатолий внимательно следил за успехами своей бывшей жены. Принцесса Монфор вела, на первый взгляд, веселую, беззаботную жизнь. Ее парижский салон затмевал многие столичные салоны.

Умная и ловкая, Матильда задавала тон всем разговорам, старательно предохраняя салон от политики. В нем занимались разговорами о литературе, и принцесса старалась проявить в них свое изысканное остроумие.

По субботам принцесса устраивала обеды, на которые обычно съезжалось не более восьми-десяти самых избранных людей, в том числе и князь Сан-Донато.

— Но почему вы умалчиваете о порядках в Париже? — тихо спрашивал Демидов хозяйку.

Глаза Матильды темнели:

— Ах, боже мой, разве об этом спрашивают вслух! После Страсбурга нужно молчать! Вы же знаете, он заключен в крепость Гам!

Сторонники Бонапартов мечтали о восстановлении этой династии. Родной племянник Наполеона I, Луи-Наполеон, дважды путем заговора с оружием в руках пытался проложить себе путь к власти, но был разгромлен королевскими войсками Луи-Филиппа: первый раз в Булони в 1836 году, второй — в Страсбурге в 1840 году. Он доводился двоюродным братом Матильде, и она боялась пострадать из-за этого родства.

— Прошу вас, Анатоль, не говорить здесь о политике! Придет время, напомню вам!

Но это время пришло не скоро… В 1846 году Луи-Наполеон бежал из крепости Гам, в которой отбывал пожизненное заключение, в Англию. Он долго скитался и, по всей вероятности, умер бы в неизвестности, но во Франции совершилась февральская революция 1848 года, и король Луи-Филипп был свергнут с престола. Укрывавшийся в Англии глава семьи Бонапартов воспользовался французской революцией и вернулся во Францию. 25 февраля он прибыл в Париж, но был немедленно выслан временным правительством. Во Франции остались друзья его — бонапартисты, которые повели за него агитацию. Они энергично взялись за дело: появились бонапартистские газеты и группы сторонников. Кто мог ожидать, что на президентских выборах кандидатом на пост президента в числе других будет выставлена и кандидатура Луи-Наполеона? Анатолий Демидов был поражен: 10 декабря 1848 года Луи-Наполеона избрали президентом Второй французской республики. За него голосовали роялисты, католики и очень много политически отсталых крестьян и рабочих. Бонапартисты ликовали.

В салоне Матильды де Монфор началось необычайное оживление:

— Теперь скоро, очень скоро произойдет реставрация!

Однажды принцесса отвела Анатолия в укромный уголок и таинственно сказала:

— Анатоль, наступают дни, когда Луи сбросит маску, но ему нужны деньги. Вы богаты, помогите кузену!

Демидов пожал плечами.

— Я не настолько богат, чтобы помогать королям Франции! — сказал он, проницательно посмотрев в глаза Матильды.

Легким кивком головы она подтвердила его догадку.

— Он будет императором! — прошептала она.

— Хорошо! Я согласен, но я должен видеться и поговорить с ним лично!

— Завтра мы будем у него! — решительно предложила Матильда.

На другой день она явилась в приемную президента. Принцесса де Монфор не умела ждать и, подойдя к адъютанту, молоденькому офицеру, что-то прошептала ему. Тот мгновенно вытянулся и важно провозгласил:

— Принцесса Бонапарт, пожалуйте!

Он распахнул перед нею дверь, и они вошли в большой светлый кабинет президента. Навстречу им поднялся высокий военный; Анатолий узнал в нем Луи-Наполеона. Не случайно над его головой в форме груши потешались на все лады в народе. Это характерное продолговатое лицо сразу запоминалось. Выглядело оно усталым, желтоватым, усы были фатовски закручены, торчали, как два шпиля. Под утомленными глазами — большие, в морщинках мешки. У этого человека было сложное и тревожное прошлое. Лелея мечты о троне, он долго скитался по Америке, оставив там о себе незавидное воспоминание, в Лондоне он снисходил до грязных трущоб…

Однако Демидов весело улыбался идущему навстречу президенту. Луи-Наполеон принял это за учтивость и внимательно оглядел Анатолия.

— Вы превосходно выглядите, и я начинаю ревновать к вам мою кузину! — галантно сказал он.

— Теперь поздно; мы не сошлись характерами, но остались друзьями! — спокойно ответил Анатолий.

Президент взял Демидова под руку и прошелся с ним вдоль широких окон, в которые вливались потоки солнечного света. Здесь он показался Анатолию еще старше и изношеннее: у губ лежали продольные глубокие морщинки, усы были слегка подфабрены.

— Вам, наверное, кузина сообщила о моей просьбе… — начал Луи-Наполеон и смутился.

— Я помогу вам! — решительно сказал Анатолий. — Живя столько лет во Франции, я считаю себя французом и мечтаю о монархии!

Президент жадно схватил руку Анатолия и крепко пожал ее.

— Вы благородный человек! Я не забуду этого! Но до монархии еще многое предстоит сделать! Об этом — молчание! — Он приложил палец к губам.

Матильда бесцеремонно вмешалась в беседу:

— Луи, надо полагать, что вы договорились. Все остальное я беру на себя!

— Да, да! — поспешно согласился он. — Медлить нельзя!

Сан-Донато взглянул на Матильду, она вся горела нетерпением.

— Анатоль, идемте и будем действовать! — поднялась она и, шумя платьем, повлекла Демидова из кабинета.

2 декабря 1851 года Луи-Наполеон совершил государственный переворот, разогнав законодательное собрание и захватив в свои руки всю полноту власти. Через год, 20 декабря 1852 года, он провозгласил себя императором Наполеоном III. Сразу вокруг него появилась пышная свита. Окружающие и близкие ему люди только и мечтали о камергерских ключах, парадных мундирах придворных шталмейстеров и палатных мэров. Роскошь увеличивалась с каждым днем и принимала форму повальной болезни. Начались нескончаемые балы, охоты, спектакли, маскарады, увеселительные поездки, и принцесса Матильда принимала в них самое деятельное участие. Двоюродный брат, император, был влюблен в нее. Она не скрывала этого перед Анатолием. Встречаясь с бывшим мужем в салонах, Матильда сентиментально поверяла ему свои сердечные тайны:

— Ах, Анатоль, он воркует со мной, как голубок!

Ей шел тридцать второй год, и когда она улыбалась, вокруг глаз и губ появлялись едва приметные морщинки, очарование молодости угасало.

Император и в самом деле уделял ей много внимания: он присвоил ей титул императорского высочества и заказал отчеканить пятифранковые золотые монеты с ее именем. На выходах она появлялась вместе с Наполеоном. Матильда напомнила ему об услугах Демидова, и тот был принят во дворце. Предстоял обычный придворный бал; залы постепенно наполнялись знатью, блестели мундиры, сверкали атласные плечи дам, сияние исходило при движении их головок. В залах стоял легкий непрерывный шум, пробегал легкий интимный шепот. Почтенные люди с лентами и орденами расхаживали с видом неприступной строгости. И вдруг все пришло в движение: в распахнутой двери появился император. Матильда немедленно увлекла за собой Анатолия и представила государю. Хотя Демидов хорошо знал всю закулисную игру, но сейчас, в дворцовом зале, окруженный свитскими, Наполеон III показался ему представительнее, чем при первом свидании. Восхищенный перевоплощением его, Демидов льстиво воскликнул:

— Ваше величество, меня привело сюда единственное желание увидеть настоящего монарха, и я его увидел!

Император улыбнулся, взял Анатолия под руку и повел по анфиладе дворцовых зал. Позади, в приличествующем отдалении, следовала свита. Луи-Наполеон тихо, укоряюще сказал Анатолию:

— Вы ошиблись, мой друг! Чтобы видеть монарха, вам надо снова вернуться в Россию или хотя бы в Австрию! Здесь я могу вам показать даже не короля, а только главу правительства. Август владел всем миром, Карл Великий — всей Европой, я же только стараюсь владеть сам собою, — и то мне не всегда это удается. Людовик Четырнадцатый говорил: «Государство — это я!..» Мне же приходится убеждаться, что государство — это все: печать, министры, чиновники министерств, уличная толпа, последний оборванец, бегущий вон там на площади, — словом, весь свет, кроме меня одного…

Он был чем-то раздражен и в запальчивости продолжал:

— Старая вывеска «Короли Франции» еще осталась, но товару в лавочке уже нет, и поверьте: через каких-нибудь сто лет у нас будут, как теперь в Египте, показывать только мумии королей!

Демидов посмотрел на его желтое, одутловатое лицо с тонкими шпилями вытянутых усов, и ему стало жалко этого человека.

«Да, ему далеко до королей Франции! Мещанин, серенький мещанин!» — зло подумал Анатолий, но улыбнулся:

— Ваше величество, вы сегодня злы.

— Если и зол, то на себя! — громко ответил Луи-Наполеон и вдруг спросил: — Интересуют ли вас спиритические сеансы? У нас сегодня вечером будет знаменитый Юм. Обязательно приезжайте…

— Благодарю! — учтиво поклонился Демидов и отступил, увлекаемый Матильдой. Свита приблизилась к Наполеону, и он удалился во внутренние покои дворца…

 

8

На западной окраине неба, над ельником, пылало зарево пожара. Аврора Карловна с тревогой смотрела в окно. На фоне заалевшей ночи резко рисовалось черное грузное здание завода, его высокие трубы, низкие склады и горы угля. Позади хозяйки стоял управляющий пан Кожуховский. Маленький, приземистый, с длинными нафабренными усами, он по-кошачьи недовольно фыркал, шумно сопел и, весь наполненный злобой, настаивал:

— Моя госпожа, цо робят тыи злодеи! Непременно то Кашкин подпалил! А кому же иначе? Засечь собаку потребно!

Аврора Карловна горестно вздохнула:

— Ах, Антон Иванович, надо поосторожнее с народом. Жаль заимки, убыток немалый. Но что делать, если кругом взбаламутились люди?

— Крепостному быдлу плети потребны! На то холоп, чтобы его стегали! Кабы мне волю, я бы их поучил! — с нескрываемой ненавистью заговорил шляхтич.

— Вы все горячитесь, а теперь жить надо иначе. Круто, но умно надо наказывать раба! В этом краю опять становится страшно. Не за себя волнуюсь, а за сына! — с грустью сказала вдова.

— Ах, моя обожаемая пани, нынче и съехать некуда от сих ворогов! Куда податься, если вся Россия вот так, как в котле, кипит. Крепостные только и ведут речь о воле. Хм! — ядовито ухмыльнулся Кожуховский. — Моя бы власть, я б показал им волю!

Аврора Карловна оторвалась от окна, подошла к старинному креслу и устало опустилась в него.

— Антон Иванович, на сердце у меня что-то неспокойно, — пожаловалась она. — Вот так бывает перед бедой…

— Что вы, что вы, моя пани! Все пойдет по-хорошему. От веку так повелось: холопы дурят, а паны плетью их за это учат!

Хозяйка замолчала. Зарево над лесом постепенно угасало, и в комнате сгущалась тьма.

— Спокойной ночи! — тихо сказала вдова управителю, и тот понял, что ему пора уходить.

Демидова осталась одна. Гнетущая тоска охватила ее, молодую женщину. Всем своим существом она чувствовала, что здесь, на Камне, на заводах поднимается новая страшная сила — просыпаются от вековой спячки работные люди. Становилось жутко среди этого житейского бурного моря.

Заводчица не ошиблась. Во всем расчетливая и холодно-рассудочная женщина, она понимала, что наступают тревожные дни. В народе родилась и вынашивалась заветная мечта о воле. Через Каменный Пояс пролегал гулевой Сибирский тракт, по берегам Камы и Волги без конца шли, утаптывая тропы, поливая их соленым потом, бурлаки. Из конца в конец по всей русской земле разносили они слухи и толки о воле. Да и прошлое еще не было забыто. И на Сибирской дороге и среди берегового бурлачества крепка была в народе память о временах Пугачева. Самое опасное было в том, что все крепостные были твердо уверены, будто цари не раз милостиво давали волю крепостным, да баре и попы прятали ее, и не доходила она до народа.

«Прав пан Кожуховский, надобно изловить смутьяна Кашкина и отменно высечь его. Да так, чтобы о воле забыл! — с ожесточением подумала Аврора Карловна. — И в самом деле, где это видано, чтобы руки опускать? Не все же мужики против барства. Вот хоть Ушков, — первый пойдет против Кашкина! Словить, схватить злодея!»

Зарево погасло. Во всем теле вдова ощущала гнетущую тяжесть. Она поднялась и со скорбным лицом пошла в спальню, легла в постель, но сон не приходил. Встревоженная Демидова твердо решила утром послать вершников, сильных и крепких слуг, и отыскать смутьяна…

Но пришло утро и принесло еще более тревожную весть. Гонец из Екатеринбурга сообщил о неожиданной смерти царя Николая Павловича. Кто мог ожидать ее? Всегда здоровый, крепкий, он вдруг простудился, и менее чем в неделю все было кончено. Смерть наступила так внезапно, что немедленно после кончины царя по столице пополз слух о том, что Николай был отравлен его доктором Мандтом, другие таинственно передавали, что он сам отравился. Основанием к подобным легендам послужили военные неудачи под Севастополем. Несмотря на геройство и самоотверженность русских моряков и солдат, Крымская война была проиграна из-за тупости и ограниченности царя и его министров. Общество находилось в сильно угнетенном душевном состоянии, все скрыто ненавидели николаевский режим, и царь это чувствовал. Еще до его роковой болезни по Петербургу ходила молва о том, что певчие Казанского собора во время богослужения, по какой-то непонятной ошибке, запели при возглашении многолетия императору «вечную память». Среди простого народа передавали рассказ о том, что на шпиль маленького бельведера на крыше Зимнего дворца, как раз над царской комнатой, уселась неизвестная черная птица и целый день кричала зловещим голосом, предрекая смерть. Мнительный и трусоватый Николай впал в уныние, и это мрачное настроение не покидало его до могилы.

Слушая сообщение, хозяйка и шляхтич смотрели на вестника глазами, полными слез.

— Боже мой, он был у дворян настоящий и крепкий защитник! — с тревогой в голосе воскликнула Аврора Карловна. — Как мы будем без него?

Несмотря на утешения, она грустно опустила голову и проплакала целый день.

Мимо окна, тяжело склонив голову, хмуро проходили в церковь работные. Седовласый священник со слезами оглашал народу скорбное известие, но люди угрюмо молчали, глубоко скрыв свои настоящие чувства.

Вместе с крепостными заводчица молилась за царя. Ее спокойные карие глаза пристально разглядывали понурых рабочих.

«Может, эта потеря и их сломит!» — с надеждой думала она.

А в это время на паперти, окруженная плотной толпой, убогая старуха-побродимка тихим напевным голосом вещала людям:

— Милые вы мои соколики, отошел-умер царь-батюшка Миколай. Умер от лихих тягот, на своем хотел поставить, да не вышло! И ноне едет, едет к нам другой царь Михаил, и думка одна у него: хочет он извести всех бар на русской земле. И везет новый царь-государь с собой золотую книгу и дарует ее всему честному крестьянству — всем мужикам, у кого мозолистые руки. А в этой книге написано простому народу: всю землю царь Михаил отдает исконному пахарю-крестьянину в вечное владение, а помещикам не оставляет ничего. И будет вскоре воля-волюшка на всей русской земле. И будет тогда…

— Чего брешешь, старая кикимора! Погоди, ведьма! — прервал старуху властный голос.

Энергично расталкивая мужиков локтями, из толпы вышел плотный, круглый пан Кожуховский. За ним выступала бледная и строгая хозяйка завода.

— Что за паскудные речи ведешь? — суровым голосом спросила у побродяжки Аврора Карловна, не выдержала характера и сорвалась: — Забрать брехунью! Плетей, плетей ей!

— Не горячись, барыня! Не на всякого человека можно плеть поднять! — сказал ей высокий костистый старик. Он бесстрашно смотрел госпоже в глаза, и его сухое загорелое лицо было полно решимости.

— А ты откуда брался, такая заступа? — взбешенно закричал шляхтич. Рысьи глаза его сузились от злости, и он протянул руки к старику. — И тебя заодно плетью отстегаем!

— Молод и горяч больно! Самолюб не в меру! — с достоинством ответил старик. — Погляди, на небе играет свет-солнышко! Разве упрячешь его? Никак грязными руками не схватить; так и матку-правду ни плетью не забьешь, ни тюрьмой не скроешь!

В жилистом, крепком теле деда, в его загорелых до черноты руках с огрубелыми пальцами, в мускулистых и прочных ногах чуялись сила и упрямство.

— Ты у меня смотри! — пригрозил ему управляющий и заорал: — Стражники, забрать эту побродяжку!

Полицейщики бросились к старухе. Мужик неустрашимо хотел ее защитить, но седая женщина остановила его.

— Не мешай им! Не страшны мне супостаты! — выкрикнула она, и в ее старческих глазах, как под неостывшей золой, сверкнул огонек.

Нищебродку потащили на барский двор и отхлестали плетями. Избитую, измученную, ее выбросили на дорогу.

— Иди-бреди куда хочешь, вот тебе и воля! — насмешливо сказал ей вслед шляхтич.

До позднего вечера она лежала в забытьи, и только шедшие с работы заводские подняли старую и унесли в поселок.

Но и расправа со смутьянкой не принесла Авроре Карловне покоя. Всю ночь тревожно бродила она по старым демидовским хоромам, прислушиваясь к подозрительным шорохам и к шуму ветра в парке. Над демидовским домом высоко стоял месяц. Нарушая гнетущую тишину, на каланче древний сонный сторож двенадцать раз ударил в колокол. Глухие звуки пронеслись над прудом и лесами и замерли. Белесоватый туман наползал с водной глади и тянулся к деревьям и кустам, развешивая на них свои серые космы. Только под утро, когда стал нарастать птичий гам и щебет, Аврора Карловна постепенно успокоилась и уснула…

Прошли недели, на престол вступил Александр II. Демидова вздохнула свободнее и призналась шляхтичу Кожуховскому:

— Боялась я, чтоб опять не повторилась Сенатская площадь… Все сердце изболелось…

— То пустое, моя вельможная пани, новому не обратиться вспять. Так я полагаю, все сейчас пойдет к наилучшему!

Напрасно утешал себя так Антон Иванович — слухи о воле среди народа не прекращались. Они росли, ширились. Довелось шляхтичу Кожуховскому побывать по делам на Юрюзанском заводе, и там владелец Сухозанет усилил его тревогу. За доброй настойкой, среди приятной беседы об Авроре Карловне, хозяин вдруг таинственно сообщил:

— И среди дворянства ходит слух, что освобождение крестьянства возможно. Весь вопрос только, на каких условиях?

— Неужели его императорское величество обидит дворянство и заводчиков? Быть того не может! — убежденно сказал шляхтич.

— Безусловно! — согласился Сухозанет. — На это рассчитывать русской черни не приходится. — Он пододвинул графинчик с вином и предложил: — Пейте во здравие. Мы еще покняжим!..

Аврора Карловна давно поджидала из Москвы старую овдовевшую тетку. Выписала она старуху не из жалости к ней, а потому, что тетка прекрасно знала иноземные языки, и Демидова решила приставить ее учительницей к сыну.

Гостью привезли в разбитом рыдване и устроили в горнице. Аврора Карловна сгорала от нетерпения узнать московские новости. Она усадила старушку за стол, поднесла ей чашку душистого кофе и ждала ее речей. У гостьи были темные брови, большие пытливые глаза, некогда голубые, а теперь выцветшие. Большой тонкий нос, заостренный подбородок придавали ей сходство с хищной птицей. Все лицо ее было изрезано мелкими морщинками, густо белела пудра, на щеках алел грубо намалеванный румянец. Старуха не торопилась, медленно пила кофе и хитро поглядывала на племянницу.

— А ты все еще хороша, моя козочка! — тихо заговорила она. — И цветешь и живешь хорошо. Да хранит тебя бог, что вспомнила обо мне. Вот одного боюсь — скукоты. Без мужского глаза погибнешь тут!

— Что вы, тетушка, мы ведь вдовы, не до этого нам с вами! — потупя глаза, запротестовала Аврора Карловна.

— Ах, милая, мы, женщины, не можем жить без галантов! Да вот времена пошли какие! Боюсь, что все с ума сошли и с волей придет утеснение…

— С какой волей? Что за вести? — встревожилась Демидова.

— Да то вести не мои; герольды на коронации в Москве рассказывали, грамотки кидали о воле…

— Что вы, что вы! Да разве ж это может быть? — устрашилась Аврора Карловна.

— Не знаю, как и сказать. Вот только послушай, милая, как было! — вкрадчивым голосом начала старуха. — В тот денек иду я по просторной площади, и вдруг со всех сторон точно плотину прорвало. Народ ото всех краев, словно вода в половодье, нахлынул. Тут появились герольды в золотистых одеждах, с орлами на спинах, с трубами. И стали они трубить, а из парчовых сум выкидывать в народ небольшие листочки. Ветер подхватил их и понес, а народ-то заметался за ними, будто за сотенными. Схватит один, десять на него набрасываются, опрокидывают, барахтаются в куче, рожи друг дружке царапают, пальцы ломают, да и порвут в остервенении бумажку на клочки. Целая редко кому и досталась. Сама видела, моя золотая, как один мужик с расквашенным носом схватил на лету бумажку, засунул в рот и проглотил. Только бы ему досталась!.. Изволишь видеть, моя милая, кто-то среди черни слух пустил, что царь перед коронацией дает волю мужикам и кому удастся поймать бумажку или хоть краешек ее ухватить, тому и вольная… Только, конечно, все это не так! Никому никакой воли и не обещали!..

— Ах, боже мой! — схватилась рукой за сердце заводчица. — А ведь я думала, что и на самом деле это правда! Напугали вы меня!

— Правда не правда, а народ такой, — раз надумал, то и ждет, чего ему хочется. Пугаться тебе, моя золотая, нечего. Никакой воли не будет! Все как было, так и пойдет…

И хотя глаза старухи добродушно улыбались, а за окном светило нежное, радостное солнце и так тихо было кругом, все же на сердце Авроры Карловны не было обычной радости. Она сидела молчаливая и притихшая.

Старуха грустно покачала головой.

— Ах, милочка моя, тебе ли в таких годах кручиниться! — Она припала к плечу племянницы и захихикала: — Погоди, найдутся счастливчики, только помани, вот и тоска уйдет…

Качнув головой, она многозначительно посмотрела на вдову и улыбнулась.

Гром загремел совершенно неожиданно и невдалеке: невеселые вести пришли с Юрюзанского завода. В августе работные этого завода отправились на покосы, и к ним явился бежавший из Тагила бойкий и скорый на слово Степан Кашкин. Он с неделю скрывался у косарей в балаганах и побудил их к неповиновению заводской конторе. Сметав стога, народ разбрелся кто куда. Крестьян ждала работа на рудниках и дровосушилках, а они ударились в соседние уезды в поисках хлеба. Дело принимало грозный оборот; главный приказчик Абаимов, хмурый, тяжелый, с волчьими глазами мужик, решил примерно наказать возмутителей. Вместе со стражей он поймал двух сбежавших с завода, жестоко высек их, а на другой день от поджога запылали синим пламенем угольные сараи. Работные не бросились тушить их. Абаимов суетился, угрожал, ругался, но никто и пальцем не шевельнул, чтобы помочь приказчику. Бородатый угрюмый рудокопщик долго и пристально смотрел на веселый огонь и как бы между прочим задумчиво сказал:

— Погоди, доведешь до того, что самого в жаровню сунут. Не грех бы, супостата!

Абаимов от слова до слова услышал сказанное горщиком, потемнел и, сразу прикусив язык, незаметно скрылся с пожарища. Засел он в конторе за крепкой дверью с железными запорами. Несколько дней не показывался людям на глаза: понял, как опасно сейчас раздражать работных. Беспокоился он не напрасно: все приписные его ненавидели, и недаром! Вместе с генералом Сухозанетом он довел работных до невыносимо тяжелого положения; оба не щадили ни малого, ни старого, ни больного. Минувшей осенью, когда задували пронзительные северные ветры, приказчик выгнал всех на возведение плотины. Беременные женщины и матери с грудными ребятами тоже должны были выполнять урок, а в расплату многим достались плети. Две женщины после каторжной работы скончались в родовых муках. Вспоминая обо всем этом, приказчик думал лишь об одном, как бы поживу-поздорову унести ноги с завода. В Санкт-Петербурге у генерала Ивана Сухозанета работал старшим конторщиком его тесть Петр Помыкалов. К нему и написал 28 мая 1858 года письмо Абаимов, в котором сообщал:

«В нонешнее время очень трудно стало управляться… Мужичье, дураки, ничего не понимают, и как до сих пор живут на цепи, то и желают сорваться, как обыкновенно срываются цепные собаки и на воле не могут набегаться. А как уже из зла ко мне были зажиги, то боюсь, как бы вместо подкладки огня под угольные сараи не подложили огня в людей… Зажигатели же все около меня, и прошлогодняя искра не погасла. Вот причина, по которой я боюсь этой обязанности как огня и почту себя в награду, ежели генерал освободит меня…»

Письмо благополучно дошло до места назначения, попало в руки старшего конторщика Помыкалова, а от него и самому Сухозанету.

Генерал в весьма сильном раздражении прочел просьбу приказчика, лицо его стало багровым и, не откладывая дела, он зло и сердито написал ответ Абаимову:

«Ах ты, безалаберный мужичишка, хвастун, пустомеля, не вы и не ты, а я тружусь, как на цепи привязанный, и всегда рад, всегда с удовольствием хочу служить вам примером трудов и усердия, с седою головою, не тебе чета, молокососу. Однако в 33 года не могу похвастаться, что искоренил воровство и пьянство и что привел вас в порядок. А ты, ленивец, болтунишка, едва показываешься при работах, иногда только в пять часов вечера, и смеешь говорить о благоприятных обстоятельствах, будто тобою устроенных… Срамец! Ты живешь помещиком и смеешь говорить: „Отслужил, слава тебе господи!“

Не мужичье дураки на цепи, а вы, грамотеи, мошенники, пьяные и ленивые. Вам тошно, что вас хотя не на цепи, однако же на шнурке понемногу притягивают к ответственности и работе. Вам тошно, что удерживают от разврата и не дают вам воровать вдоволь, как в старину бывало. Не мужики, а вы желаете сорваться и на воле беситься, но высочайшая воля вам гласит другое: «Всем оставаться в совершенном повиновении к установленным властям и в спокойствии ожидать решения, которое тогда последует, когда все обсуждено и государем утверждено и обнародовано будет.

Зажиги были не от мужиков, а от твоей братии грамотея, от вашей безбожной и злой зависти друг против друга».

Получив генеральскую отповедь, старший приказчик Юрюзанского завода распалился яростью и, чтобы облегчить сердце, решил поприжать приписных. Со стражниками он объехал лесные курени в надежде изловить зачинщиков возмущения среди рабочих. В одном лесном шалаше он застал спящего человека. Стражники схватили его и связали руки. Абаимов узнал в задержанном землекопа Кашкина.

— Ага, попался, сокол! Ну, погоди, разберемся с тобой!

Кашкин хмуро посмотрел на приказчика и промолчал. Однако от одного взгляда работного Абаимову стало не по себе. Окруженный стражниками, пойманный был доставлен на завод и заключен в подвал. В тот же день с завода в демидовскую вотчину поскакал нарочный. Пан Кожуховский сильно обрадовался, когда узнал о Кашкине. Он выслал трех конных, чтобы непокорного работного доставили в Тагил. Спустя неделю тагильские полицейщики вернулись унылые и раздосадованные. Оказалось, что проворный Кашкин перерезал веревки и сбежал по дороге в дремучем лесу. Заметался Антон Иванович, беспокойные думы не оставляли его ни на минуту: несомненно, Кашкина освободили его сообщники: «Но где они?» — со страхом размышлял пан Кожуховский.

Пока гроза шла стороной, он не беспокоил Аврору Карловну. Однако спустя немного времени волнения начались на самом Нижне-Тагильском заводе, и — кто бы мог подумать — среди кержаков! Издавна повелось так, что Демидовы с охотой брали на заводы староверов. Спасаясь от царского и полицейского притеснения, кержаки бежали на российские окраины: в Поморье, на Дон, но больше всего в уральские леса и горы. По милости приютивших их горнозаводчиков, кержаки строили свои часовни, молельни, а в глухих чащах — даже скиты. Никита Демидов — основатель заводов — деловито рассуждал:

— Пусть стараются на благо моих заводов, а как богу молятся, это их дело!

Еще при внуке, Никите Акинфиевиче, богатый кержак Рябин построил часовню в Нижнем Тагиле. Угрюмые и замкнутые староверы, сохраняя старинные повадки и одежды, истово молились старописанным иконам, служили по древним книгам.

Пермскому православному архипастырю не по душе пришлись такие вольности раскольников, — было отдано распоряжение кержацкую молельню закрыть и передать единоверцам.

Старообрядческий наставник отец Назарий собрал свою паству на околице и, потрясая посохом, возопил:

— Вот коли и на Камень антихрист добрался! Что будем робить, православные? Кидай заводишко, уйдем в мать-пустыню! Побредем в Алтай-горы, там еще есть юдоль для наших молитв!..

Кожуховский с полицейскими налетел на мирян и разогнал их. В тот же день он послал гонца в Екатеринбург, в Горное управление, прося помощи.

Через несколько дней на завод прибыл подполковник жандармского корпуса Жадовский, с ним чиновники, и решили приступить к опечатыванию часовни.

Чтобы обезопасить себя, Кожуховский к тому времени отправил наиболее строптивых кержаков на лесные и горные работы. Староверские чтецы и певцы покинули часовню. Следом за ними управитель нарядил в рудники и тридцать кержачек, которые больше всего подстрекали народ на околице. Для пущего внушения всех старообрядцев вызвали к храму, вынесли им древнее евангелие и заставили начетчика громогласно зачитать по старопечатному тексту стихи из главы тринадцатой послания апостола Павла к римлянам о повиновении «властям предержащим».

Кержаки чинно встали на колени, били земные поклоны и, с умилением слушая чтение, каялись в грехах. Жандармский подполковник многозначительно переглянулся с управляющим, — на лице офицера блуждала самодовольная улыбка. Все шло тихо и мирно. Доволен был и пан Кожуховский.

Аврора Карловна вышла на балкон и издали наблюдала за покаянием кержаков. Они истово крестились. Легкий ветер шевелил косматые бороды старообрядцев, цветные сарафаны и платки женщин. Над заводом простиралось голубое небо. Ближний лес и липы в парке дышали утренним светом, теплом и медовыми запахами. Чиновники стали опечатывать часовню. И вдруг среди осиянной солнцем мирной идиллии заголосили-закричали заводские женки. Они упорно сопротивлялись действиям властей, — их гнали из часовни, но они не шли. Старцы и женщины легли на пол и зашлись в крике. Седовласый наставник Назарий взошел на возвышенное место и, подняв крест, с горящими глазами фанатика истово кричал:

— Прокляты! Прокляты! Антихрист грядет!

Полицейщики хотели стащить его, но он отбивался медным крестом, плевал им в лица и проклинал. Женки голосили, их хватали и на руках выносили из часовни, — они опять возвращались. Откуда только у них сила бралась! Они царапались, кусались. Немало досталось полицейщикам, пока они вытолкали женщин из храма. Но и на паперти те продолжали бесноваться. Тогда управляющий отдал наказ приказчику, а сам с жандармом отошел в сторонку. С громом влетела на площадь пожарная команда и пустила из насоса тугую струю воды, перемешанной с сажей.

Потоки воды низвергались на озлобленных людей, опрокидывали их, били в лица, по которым стекала грязь. Среди всего этого копошащегося и беснующегося люда один старец Назарий непоколебимо стоял и взывал:

— Братие, сестры, примите поношение и муки!..

Аврора Карловна поморщилась.

«Какая мерзость! Не могли лучшего придумать!» — недовольно подумала она и послала горничную девку прекратить свалку, а господина офицера пригласить в покои для делового разговора.

По требованию хозяйки пожарные немедленно покинули место схватки, а приглашенный жандарм явился к госпоже и был любезно принят ею.

Подполковник Жадовский, пленившись красавицей, не сводил с нее восхищенных глаз. Аврора Карловна сидела напротив гостя, скромно потупив взор. Придворная прелестница догадывалась, что произвела на жандарма приятное впечатление. Она угадывала по его умильным глазам, по склоненной голове, что этот пожилой, лысоватый офицер с оловянными глазами навыкате польщен приглашением и ждет авансов. Но хозяйка держалась строго и ровным, приятным голосом заговорила:

— Я прошу вас оставить им часовню.

Жандарм пожал плечами.

— Помилуйте, но это невозможно! Бог знает что скажут в губернии. Архиерей будет весьма недоволен.

Из-под черных ресниц заводчицы блеснул умоляющий взгляд:

— Ради меня! Архиерей далеко, в Перми, а я здесь одна, бедная вдова, на заводе. Мы можем остаться без работных!

— Не знаю, как и быть, — заколебался под взглядом Авроры Карловны гость.

— Послушайтесь меня, и все будет хорошо! — придвинулась она к нему поближе.

Подполковник растаял, его лоснящиеся жирные щеки порозовели от удовольствия, он склонил перед хозяйкой голову.

— Для вас я готов на все! Но почему вы вступаетесь за возмутителей? Не понимаю! — Он пожал плечами.

— Ах, боже мой! — с жаром воскликнула Демидова. — Поймите, ну какие же это возмутители? Они взвыли только потому, что им запретили молиться на их старые иконы. Кому это мешает? — Она придвинулась еще ближе, так что он почувствовал ее дыхание. Кровь прилила к голове жандарма, но он внимательно слушал ее, пожирая глазами. Заводчица продолжала:

— Нам кержаки не страшны. Не троньте их икон, и они успокоятся. Мнится мне, господин офицер, что не от них беда придет. Кержаки за наставников держатся, а наставники тянут назад, к старому!

— Кто же тогда опасен? — удивился жандарм.

— Опасны другие люди. Вглядитесь, что творится с работными. Их словно подменили, они стали другими людьми. Эти холопы опаснее всего, так как они решительнее. Они не о боге думают, а о жизни, и нас ненавидят. Они страшны!

— Да, вы правы! — с грустью согласился подполковник. — Их решительность может привести к пугачевщине, если дать им волю!

Аврора Карловна стала строгой, холодной, пожаловалась жандарму:

— Боюсь подумать… Прошу вас, не трогайте кержаков…

Они долго сидели за чайным столом. Хозяйка приветливо ухаживала за гостем, а он не сводил глаз с ее тонких красивых рук. Набравшись смелости, он взял теплые пальцы красавицы и приложился губами к ним.

— Поможете? — просяще посмотрела на офицера Аврора Карловна.

— Я счастлив, весьма счастлив, и все будет по-вашему…

Жандарм и чиновники уехали из Тагила на другой день. Часовня осталась неопечатанной. Старец Назарий, вызванный Демидовой в хоромы, поклонился в ноги заводчице. Пахло от него ладаном и тленом.

— Спасибо, барыня.

— Встань, отец! — властно сказала хозяйка. — Скажи-ка, довольны ли ваши?

— Я-то и женки премного довольны, барыня. А молодые — кто их разберет? Они сказывают, что не часовня, а воля нам потребна! Ох, грехи наши тяжкие! — сокрушенно вздохнул он и потухшими глазами выжидательно посмотрел на Аврору Карловну.

Она сердито свела брови над переносьем и ответила ему жестко:

— Иди и скажи своим, чтобы эти прельстительные мысли оставили. Биты будут. Иди с богом, старик! — Она отвернулась и ушла в свои покои.

Между тем слухи о близкой воле не прекращались. Возвращаясь с ярмарок, с базаров и богомолий, крестьяне привозили все новые вести. Сказывали на постоялых дворах проезжие, что царь давно послал грамоты о воле в бочках с икрой, но помещики и заводчики пронюхали про эту тайность и грамоты выкрали, а икру слопали за угощением. Ходили среди народа слушки, что царь вызвал к себе верных людей, заставил их поклясться на кресте в верности и вручил им для народа золотую строку о воле. Но господа пронюхали и про эту тайность, секретных царских посланцев схватили, обыскали, золотую строку отобрали, а вестников заковали в кандалы — да в острог, за каменные стены! Подозревали и попов и полицейских в том, что они утаили царскую грамоту от народа. Среди крепостных все больше и больше росла уверенность в том, что вот-вот придет воля. Однажды в тагильской церкви после обедни люди долго не расходились и чего-то ждали. Священник обеспокоенно спросил прихожан:

— Что же вы не расходитесь?

— А мы ждем, отец, когда грамотку о воле зачтешь!

Поп побледнел, испуганно замахал рукой:

— Что вы, что вы! Побойтесь господа бога, с чего такое взяли? Не верьте льстивым посулам смутьянов!

— То не посул, отец Иван, — сказал сероглазый старик. — Своими глазами видели, как волю провезли из Уфы в Пермь на тройке. Ямщики сказывали, что в Казани царская грамота о воле давно получена.

— Ты что пустое мелешь! — прикрикнул поп. — Какая тебе воля? Думаешь, что лучше заживешь?

— Бог весть, — покорно согласился старик. — Что-то еще будет впереди — неизвестно, а может, хуже! — И вдруг, тряхнув бородой, лукаво улыбнулся: — Нет, хуже не будет; да мне, дряхлому, спится, а одним оком взглянуть хочется на волю! Эх, дорогой! — закончил он мечтательно.

— Ты лучше помалкивай об этом! — пригрозил священник. — Сам подумай, для чего тебе воля? Ну что ты с ней будешь делать?

Старик не унялся; внушительно посмотрев на попа, рассудительно сказал:

— Как что? Уволят-то с землей, пахарем буду! Руки мои стосковались по сохе…

Мрачным священник вышел из храма и побрел в демидовские хоромы. Через горничную девку он попросил доложить о нем госпоже. Аврора Карловна приняла его приветливо, усадила в глубокое кресло и приказала принести наливки. Старичок пригладил седенькую голову, со вкусом осушил чару и крякнул от удовольствия.

— Премного благодарен, ваше сиятельство; по жилам так и побежало. Не осуди, милостивая, грешный я человек, люблю пригубить, — и, не ожидая приглашения, осушил вторую, а за ней и третью чарку.

Только после утоления жажды священник вспомнил о деле и поведал заводчице:

— Матушка ты наша, милостивица, слухи-то неблагонадежные ходят: о воле мужики толкуют!

Аврора Карловна построжала, хрустнула пальцами, лицо ее омрачилось. Попик перепугался: «Не в себе барынька. Расстроилась от недоброй вести; чего доброго, пожалуй, и выгонит, наливки не допью! Эх, и крепка, окаянная!» — покосился он на графинчик.

Однако Демидова овладела собою и сказала гостю:

— Слухи те отчасти верны, отец Иван. В столице собрался комитет и толкует об освобождении холопов. Ведомо тебе, что в Перми ныне заседает особый дворянский комитет по сему вопросу и на обсуждение выехали по нашему избранию заводчики. И будем мы добиваться своего, чтобы земли свои сохранить, и заводы наши не стали, и нас не обидели.

Аврора Карловна говорила священнику правду. В Перми на самом деле заседали крепостники-заводчики, которые заботились о своих интересах. Они настаивали, чтобы горнозаводских крестьян освободили без земли или по крайней мере отвели каждому такой надел, чтобы и привязать его к месту и заставить идти на заводскую работу. Обойдя землей работных, владельцы тем самым создавали резервную трудовую армию…

Меж тем священник воспользовался случаем, и пока Аврора Карловна объясняла ему замыслы заводчиков, допил наливку. Сокрушенно оглядев пустой графин, он поднялся.

— Да будет благословен дом сей! — провозгласил он и вдруг пьяненько захихикал: — Это весьма разумно — дать холопу такую волю, чтобы она в неволю обратилась!

Загребая большими яловичными сапогами, голенастый иерей прошел через обширный зал.

— Ох, лепость какая; боже праведный, как живут люди! — вздыхал он.

Его глаза обежали по богатому убранству хором: по мраморным богиням, по бронзе и шелковым драпировкам. В своей изношенной, много раз латанной рясе поп показался заводчице жалким и убогим…

На исходе зимы в Тагил прискакал нарочный, который привез важную бумагу. Исправник в присутствии священника вскрыл пакет, и в нем оказался манифест, подписанный царем еще 19 февраля 1861 года.

Иерей несколько раз вслух перечитал его от первой до последней строки.

— Лучшего и не придумаешь! — удовлетворенно покрутил он тощей длинной шеей.

— Царское слово — умное слово! — внушительным басом сказал исправник. — Тебе, отец, завтра в церкви придется сию грамоту огласить. Такое дело без молебна не обойдется.

Поп прослезился.

— Господи боже мой, дожил-таки аз, грешный раб твой, до такой минуты. Оповещу народу моему такую благую весть!

Спозаранку зазвонили во все колокола. Что-то тревожное и радостное чувствовалось в благовесте. Со всех концов Тагила сбегался народ. Пришли и молодые и старые; вековуньи древние старухи — и те с печи сползли и добрались до церкви, чтобы услышать о воле. Слово это, радостное, крылатое, облетело все уголки и было у всех на устах.

— Воля… воля… воля…

Церковь до отказа наполнилась народом. На паперти толкались и тщетно пытались попасть в храм опоздавшие. Кто только не пришел сюда! Даже кержаки — двоеданы, не боясь оскверниться, явились в никонианский храм. Впереди особой группой выпирали заводские управители во главе с паном Кожуховским. Привлекая внимание прихожан, на возвышении стояла, смиренно склонив голову, Аврора Карловна. Дальше шли полицейские, приказчики, нарядчики, повытчики, а среди них выделялся Климентий Ушков. Он высился среди сыновей, как дуб на юру. Выглядел он строго, мрачновато. В мозгу его проносились обидные мысли. «Сколько старался я, чтобы добыть волю, — огорченно думал он, — а она, гляди, зимогорам даром достанется! Эх ты, что только робится!» И, заметив землекопа, побагровел: «Гляди, что за притча! И Кашкин тут. Вот окаянный!»

Землекоп Кашкин действительно притаился среди заводчины. Стояли тут горщики-рудокопы, сутулые, изъеденные ревматизмом, черномазые жигали, прибревшие издалека, из лесных куреней. Явились в церковь катали с длинными жилистыми руками и заводские женки — коногоны и дробильщицы руды. Все пришли сюда, чтобы послушать заветную золотую строку о воле. С глубоко проникновенным чувством молились люди, ожидая радости. «Наконец-то дождались светлого денечка!» — думалось каждому. Молебствие продолжалось долго, — на что терпеливы кержаки, а уж и те стали переминаться с ноги на ногу от усталости. После томительного ожидания отец Иван взошел на амвон, водрузил очки на длинный сизый нос, развернул грамоту, истово перекрестился и громогласно начал читать. Слова манифеста торжественно зазвучали под сводами храма. Священник читал долго, с упоением, но чем больше он углублялся в манифест, тем тревожнее становились лица работных. Радость поблекла, кто-то не к месту раскашлялся. Поп сердито посмотрел из-под очков, отыскивая нарушителя благолепия. Не найдя виновного, он чуть-чуть подался вперед и продолжал читать манифест. Возвысив голос, он огласил последние слова его: «Осени себя крестным знамением, православный народ!» — и оглянулся. Редкие работные крестились, а среди толпы кто-то вдруг дерзко вымолвил:

— Вот так воля!

В голосе прозвучала явная насмешка. Священник спешно закончил чтение, и по церкви прокатился легкий гул. Ушков оглянулся и увидел черноглазого Кашкина. Степан что-то жарко шептал соседу. «И откуда опять шишига взялся? Смутьян!» — нахмурился владелец конницы. Он взглянул в сторону заводчицы. Аврора Карловна, казалось, ушла в молитву, а сердце ее бушевало.

Отец Иван бережно сложил манифест и ждал радостных восклицаний. Но в храме царило томительное безмолвие; никто не выказал ожидаемой радости; работные и женки стояли с поникшими головами. Священник снял очки и вопросительно уставился на прихожан.

— Что же вы примолкли, дети мои?

— Братцы, нас обманули! — раздался резкий и сильный голос в толпе молящихся.

Поп по-гусиному вытянул шею. Его зеленые кошачьи глаза рыскали по лицам прихожан.

— Что за смутьян возопил тут? — спросил он.

— Подменили царский указ! Подменили! — закричали дерзким голосом в сумрачном церковном углу.

— Украли золотую строку! — обиженно отозвались в другом.

— Не возносите лжи! — рассердился поп и перстом указал на бородатого кержака. — Вот ты, Ларион, что скажешь? Рад царской грамоте?

Старовер расставил крепкие ноги, большие глаза его мрачно блеснули:

— Врешь, батя! То не царская грамота! Разве это воля? Братцы, ведь он зачитал господскую выдумку, а золотую строку упрятал!

Священник взъярился, затопал ногами, но в храме поднялся шум, гам. Стуча подкованными сапогами, кержаки первые двинулись к выходу.

— Не обманешь нас! Не будет по-вашему! — закричали заводские женки и заголосили на всю церковь.

Голос попа погас в шуме. Толпа вела себя вызывающе, дерзко. Ушков заметил, что Кашкин вместе с заводилами пошел к двери.

Аврора Карловна опустилась на колени. Она струсила, но ничем, ни одним взглядом не выдала своего беспокойства. Священник закрыл окованную дверь и тяжко вздохнул:

— Ушли, супостаты!

Демидова встала и с возмущением сказала попу:

— Не понимаю, чего хотят эти неблагодарные!

Отец Иван укоряюще ответил:

— Известное дело, за долгие годы накопилось у них всего, поберегитесь, моя госпожа. Вы побудьте тут, а я схожу проведаю, что они удумали!..

Между тем у церкви все еще толпился разворошенный людской муравейник. Окружив плотным кольцом Кашкина, работные жадно слушали его речи.

— Господа обманули нас! — с жаром убеждал он. — Нам читали манифест, да не тот, не царский, а боярский! Царский за большой золотой печатью, а на том листе, что долгогривый читал, ничего нет! Не давайтесь, братцы, крепко стойте за свою волю! Требуйте, чтоб огласили настоящий манифест, за золотой печатью!

— Справедливо, Кашкин! Правдива твоя речь! — поддержали жильцы с Кержацкого конца. — Земля ноне наша, и воля наша!

— Конец барам! — выкрикнул Кашкин и встретился взглядом с Ушковым.

Надвинув на глаза шапку, владелец конницы ехидно засмеялся.

— Ты чего, словно конь, зубы скалишь? — накинулся на него Кашкин.

— Плакать мне, что ли? — выступил вперед Ушков. — Тошно мне на вас глядеть, а еще — не по нутру ваши речи. Гляди, я такой же крестьянин, как ты, а не кричу! Я волю свою делом заработал, — вон какую плотину возвел! А вы задарма хотите получить и волю и землю! Эй, Степан, не туда оглобли поворотил!

— Врешь! — вспыхнув, перебил его Кашкин. — Ты не простой крестьянин! Нам не по пути с тобой, Климентий Константинович! Ты капиталами ворочаешь!

— Молчи, худо будет! — пригрозил Ушков. — Бунтовскую речь ведешь!

— Не пугай пуганого! Запомни, Климентий Константинович: не задарма мы землю требуем, мы ее потом взлелеяли!

— Я тебя плетью прожгу за такие слова! — забылся в гневе Ушков и пошел на противника с кулаками. — Даром, изверг, воли захотел? Выкупи ее!

— Ты что же это, супостат? — закричали кругом и накинулись на хозяина конницы.

Быть бы тут потасовке, но в эту пору из церкви на паперть вышел поп. Толпа оставила Ушкова и бросилась к нему. Отца Ивана схватили за полы и потребовали:

— Читай нам новую волю!

— Успокойтесь, православные, да я вам только что читал царскую бумагу.

— Не морочь нас! — зашумели кругом. — Ты прочти нам настоящую, а не поддельную! В настоящей-то истинно сказано, что земля теперь вся наша!

— Да откуда вы сие взяли? — отбивался поп.

— Скрываешь от нас! — закричали в толпе, и при уверении священника, что другой грамоты нет, заводские зашумели сильнее.

— Подкупили тебя господа! — стали осыпать упреками иерея заводские женки. — Сами знаем, что настоящая воля лежит в церкви, на престоле, под Егорьевским крестом! Давай нам ее!

— Сестры и братия, не совращайтесь с пути истинного! Господа о вас вечно пекутся, яко отцы родные! — вопил поп, но его толкали в бока, грозились.

— Земля теперь вся наша! — кричали мужики. — Сам царь отдал. Работать на бар больше не пойдем! А тебя, долгогривый, — на вожжи и на ворота!

— Господи Иисусе! — съежился и сразу обмяк поп, испуганно оглядывал неузнаваемых людей. Они бурлили, как вешний поток, нежданно-негаданно сорвавшийся с крутых гор и сразу показавший свою силу. Черномазые жигали, обожженные литейщики, согбенные вечным трудом в шахтах рудокопы — все тянулись к попу и спрашивали:

— Пошто таишь правду?

Видя, что дело принимает решительный оборот, отец Иван заговорил просительно:

— Винюсь, винюсь: грешный перед вами… Может, не ту грамоту читал… Что дали мне, то и огласил… Отпустите меня, касатики. Может, к утру отыщется что другое!

— Врет поп! — закричал Кашкин. — Отблаговестил, батя. А ну-ка, братцы, я вам сейчас в другой колокол ударю. Есть такой Александр Иванович Герцен. Вот что он пишет про наших господ заводчиков! — Он смахнул шапку, вынул из-за подкладки газетку, развернул ее и пояснил: — Вы все, ребятушки, знаете о волнениях на Юрюзань-Ивановском заводе. Генерал Сухозанет зверь, не щадит нашего брата, рабочего человека. Вот что о нем в листке прописано! Слушайте! — Степан огласил громко: — «Под суд!» — так и зовется статья. А за что и кого под суд? Тут сказано: Ивана Сухозанета, Залужского и Подьячева под суд за варварское управление заводами!

— Ой, как верно! Куда как правильно! — одобрительно закричали в толпе. — И у нас не лучше! Везде бары одинаковы. Волю нам! Волю!

— Погоди, дай человеку зачитать справедливую весточку! — перебил степенный жигаль, весь перемазанный угольной пылью: она глубоко набилась в поры, и трудно ее было отмыть.

Кашкин стал читать листок «Колокола» за 15 декабря 1859 года. Он читал четко, раздельно, так что старый и малый хорошо слышали его крепкие слова.

— «Число крестьян Юрюзанского завода с престарелыми, увечными и детьми простирается до пяти тысяч душ мужского пола. Способные из них к работе отбывают работу по составленному самою владелицей урочному положению, которое супруг ее весьма часто отменяет по своему произволу и сообразно своим расчетам. В последнее время уроки были увеличены по некоторым цехам до того, что при всех усиленных трудах крестьян они не смогли выполнить урока, в чем убедился и сам Сухозанет и в первых числах июля минувшего года отменил свое нововведение. Впрочем, существующее ныне урочное положение, несмотря вообще на незначительность задельной платы, еще далеко не удовлетворительно и это доказывается тем, что ни один почти мастер, работая все семь дней в неделю, не в состоянии выделать назначенного по положению урока…»

— Братцы, да и у нас такое же! Пан Кожуховский только плетями грозит! — закричали в толпе, и на минуту гул человеческих голосов заглушил чтеца. Кашкин перевел дыхание, выждал, когда народ стихнет, и продолжал все с той же страстью:

— «Не исполнивший же этого подвергается вычету из получаемой платы, по мере недоделанного урока, так что случается нередко, что мастер, вместо получения платы за месячную работу, остается еще должным. Сверх того, вычеты производятся и тогда, когда мастер и сделал урок, но при делании железа сжег более положенного количества угля или же не выделал из определенного количества чугуна назначенный вес железа. Подобные вычеты делаются по всем цехам. Самая высшая плата мастеровому производится в месяц по двадцати рублей ассигнациями, но это количество по случаю делаемых вычетов весьма немногие получают…»

— Точь-в-точь как и у нас! — вставил свое веское слово седобородый литейщик.

Кашкин повел на него глазами, и старик попросил:

— Давай читай далее. Вот это грамота, справедливая грамота! Умный человек писал…

Степан продолжал читать:

— «Нередко случается, что мастеровой, имеющий семейство в семь и более человек, получает в месяц восемь рублей ассигнациями, а иногда и менее, или вовсе ничего. Таким образом, существование крестьян их весьма мало обеспечено, и как у них по гористому местоположению и глинистому грунту навозной земли недостаточно, то они вынуждены покупать для себя всякого рода хлеб. Престарелые и неспособные к работам заводские люди собственно от заводовладельцев никаким пособием не пользуются, но им дается воспомоществование из крестьянских же денег, которые образуются тем, что заводоуправление выдает в счет задельной платы хлеб по ценам немного выше справочных, составляет из получаемой таким образом прибыли капитал, раздаваемый между престарелыми и неспособными к работам людьми, которые не имеют в семействах своих работников. Обращение главноуправляющего заводом было всегда очень строго и даже жестоко…»

— Что правда, то правда! — подхватили работные. — Все, все досконально известно! Придет и до нашей барыни черед! Погоди, отольются волку овечьи слезы!..

— «Несколько лет тому назад приказчик Абаимов, исправляющий и ныне эту должность, был наказан им семьюстами ударами розог, не говоря…»

— Ну, этому собаке так и надо! — одобрительно прокатилось по толпе. — По делам вору и мука!

Кашкин возвысил голос и дочитал:

— «Не говоря уже о других подобных сему жестоких наказаниях. Ныне Сухозанет наказаний уже не делает и в последнюю непродолжительную бытность его, осенью прошлого года, в Юрюзанском заводе, наказано им было только около сорока человек, причем самая высшая мера наказания простиралась не более ста ударов розгами».

— Самому барину всыпать столько, небось петухом запоет! Молодец, Степан, твоя грамотка лучше поповской. Выходит, есть люди, которые думают о мужицкой доле! — загомонили в толпе.

— Есть, братцы, сами видите! Что написано пером, того не вырубишь топором! Не так ли, ребята? — спросил Кашкин.

— Так, истинно так! — закричали в народе. — Давай нам подлинную царскую грамоту, не то худо будет!..

Тем временем, пока шло обсуждение листка, священник незаметно отступил к церкви. Закрывшись на крепкие запоры, бледный, трясущийся, он закрестился: «Свят, свят, что только будет?..»

До вечера на площади шумела толпа. Барский дом высился над прудом мрачный и безмолвный. Наступили сумерки. Аврора Карловна приказала не зажигать огней. Спустили цепных собак, выставили караулы, и дом постепенно стал погружаться во мрак.

На уральских заводах с устарелой крепостной техникой работали подневольные люди, которые делились на государственных приписных крестьян, посессионных, то есть прикрепленных к заводам, и крепостных, составлявших личную собственность помещика. Законом от 15 марта 1807 года, изданным императором Александром I, были произведены некоторые изменения, но фактически как была, так и осталась тяжелая неволя для закабаленных работных. Одни из них — мастеровые — занимались исполнением технических работ на заводе, другие — сельские работники — выполняли различные вспомогательные работы для завода, в то же время не оставляя и хлебопашества. По горному уставу для мастеровых казенных и посессионных заводов полагался подле завода участок не менее двух десятин пахотной земли и сенокоса, а каждый «непременный» работник имел право получить пять десятин. Но так было только на бумаге; лишь очень небольшое число горнозаводского населения могло заниматься исключительно земледелием, а четыре пятых недополучили полагавшегося им земельного надела и должны были продавать свой труд на заводе. Царский манифест от 19 февраля 1861 года надолго сохранял прежнюю крепостную систему на Урале. Уставные грамоты, которые подписывались заводчиком и горнозаводским населением, снова закрепляли вековечную кабалу, так как крепостные получали волю без земли. Пореформенный уральский рабочий оставался прикованным к заводу так же, как и его подневольные дед и прадед. «Отработки» по-прежнему давали возможность заводчикам практиковать старое и не чувствовать недостатка в дешевой рабочей силе. Как тут не волноваться, если все фактически осталось по-старому и снова впереди ждало еще более страшное рабство.

Это хорошо понимали тагильцы, которые до глубокой ночи обсуждали на площади свое безвыходное положение.

— Работному не нужны уставные грамоты! Один обман в них! — горячо убеждал всех Кашкин.

— То верно! — согласился и кержацкий наставник. — Сегодня грамота, а там, глядишь, и антихристова печать воспоследует на чело!

— Ну, понес свое! — перебил его литейщик. — Не подпишем грамоты, работу кончим! Надо уходить, братцы, раз воля!

— И это верно! — поддержали в толпе. — Хватит хребет ломать на бар!

Рыжий лохматый многосемейный рудокоп насупился и отозвался на выкрики:

— Куда пойдешь с завода? Без земли умрешь с голоду. Тут кабала, но здесь и хибарка и коровенка, а уйдешь из своего угла — и вовсе гибель!

— Трудно, братцы! А грамоты не подпишем, хоть по сибирке гони! — закричали в толпе…

Из-за гор наползали синие тучи, кругом потемнело. Нехотя и с тревогой на душе заводские разошлись по домам. В избах долго светились огоньки: не одна семья бодрствовала, обсуждая царский манифест.

Утром, только что поднялось ликующее солнце, в Тагил, звеня голосистыми бубенцами, ворвалась тройка серых. На сиденье, покачиваясь, развалился плотный генерал с седыми бакенбардами. На солнце поблескивали густо позолоченные эполеты.

Тройка подлетела к демидовскому дому. Не успели смолкнуть валдайские бубенцы, как услужливо распахнулись двери, и на крыльцо выбежал суетливый пан Кожуховский. Он торопливо сбежал со ступенек и устремился к высокому гостю.

— Ваше превосходительство! Как бога вас ждали! Вся надежда на вас! — льстиво заговорил управляющий.

Поддерживая генерала под локоток, он поднялся с ним на площадку с колоннами, огляделся и прошел в барские покои. В обширной гостиной прибывшего поразила роскошь. Генерал распушил серебристые усы и изумленно разглядывал драгоценный фарфор, бронзу, французские гобелены, развешанные по стенам.

— Поразительно! Не ожидал здесь такой прелести!

Он широким шагом ходил по мягким коврам, заглушавшим звон шпор. Извинившись, пан Кожуховский покинул гостя и поспешил к госпоже; на носках добежав до комнат госпожи, он тихонько постучал в дверь.

— Кто здесь? — встревоженно спросила Аврора Карловна.

— Вельможная пани, сам князь Астратион приехали! Ожидают вашу светлость!

Заводчица не заставила себя ждать. В легком утреннем платье, свежая и румяная, она величественно вошла в зал. Завидя Демидову, генерал-адъютант, звеня шпорами, быстро вскочил. Не скрывая своего восхищения красавицей, он молодецки расправил усы и поспешил приложиться к ручке. Голос его стал умильным:

— Извините, что в такой ранний час потревожил вас!

— Ах, князь, нам здесь страшно… Я трех гонцов за вами послала… Вы наше спасенье! — Аврора Карловна умоляюще взглянула на генерала.

— Все будет хорошо. Верьте мне! За мной следуют солдаты…

Они уселись подле мраморного бюста Никиты Акинфиевича и повели самую непринужденную светскую беседу. Горделивый, с ироническим взглядом, демидовский предок снисходительно рассматривал томную красавицу и генерала, старавшихся превзойти друг друга в светской вежливости.

В полдень на пожарной каланче ударили в набатный колокол, и тагильцы сбежались на площадь. Князь Астратион в сопровождении исправника и полицейщиков вышел к народу. Он развернул манифест о воле, и все покорно обнажили головы. Казалось, что заводские благоговейно слушали уже знакомые им слова. Никто не нарушил торжественной тишины, и генерал, довольный проявленным послушанием, продолжал звонко читать, время от времени самодовольно поглядывая на исправника.

— Ну что, братцы, довольны? — спросил он работных и серыми пронзительными глазами обежал толпу.

— Довольны! — как один, ответили работные.

Князь Астратион улыбнулся и, повернувшись к исправнику, мягко сказал:

— Видите, надо умело подходить к народу! А что, братцы, все поняли? — опять повернулся он к сходу.

— Все-е! — снова дружно ответили тагильцы.

— Помолитесь богу и поблагодарите за благодеяние своего государя! — предложил генерал и перекрестился. За ним стали молиться и заводские.

Пожарник-дед, наблюдавший с вышки это безмолвное повиновение, удивленно разглядывал тагильцев. Лица знакомых горщиков, жигалей, литейщиков выглядели серьезно.

— Гляди, что с нашим народом робится: то шумствовали, то разом притихли! Видать, князь зачитал им всамделишную царскую золотую строку! — решил старик и умилился до слез. Он поспешно спустился вниз и стал протискиваться сквозь толпу к генералу. Князь между тем, снова благодушно оглядев толпу, дружелюбно предложил:

— Ну, коли все понятно, работайте, братцы, с миром! Да уставные грамоты примите!

Из толпы степенно вышел Кашкин и с достоинством поклонился генералу.

— Ты кто такой и по какому делу? — помрачнел князь Астратион.

— Ваше сиятельство, это и есть главный подстрекатель. Беглый мужичонка! — прошептал князю исправник.

Кашкин без смущения поднял на генерала смелый взгляд и сказал ему:

— Из крестьян я, ваше сиятельство. Мир меня упросил сказать вам, что уставную грамоту мы подписывать не будем!

— Как, указ царя не хотите исполнять? — негодующе закричал Астратион.

— Мы не будем больше на госпожу робить! Мы будем ждать истинной воли!

— Это что такое? — испуганно и растерянно оглянулся генерал на исправника. — Разве это не воля?

— Какая же это воля, без земли! — вразумительно сказал Кашкин.

— Ах, вот вы как! — разозлился князь и посулил: — Да знаете ли, что сюда солдаты идут! Засеку всех!

— О том известно; только попробуйте, ваше сиятельство, худо будет! — гордо выпрямился Кашкин. — Ваши наделы и уставные грамоты принимать не будем!

В эту пору дедка с пожарки протолкался-таки вперед и бухнулся в ноги генералу:

— Батюшка, смилуйся, зачитай-ка и мне золотую строку!

— Высечь бунтовщика! — совсем вышел из себя князь и указал полицейщикам на старика. Те, подхватив деда, повлекли его куда-то. Но тут заводские женки не утерпели и завопили:

— Смей только, окаянцы, наших мужиков тронуть! Попробуй, мы покажем тогда! Мы на рогачи вас поднимем!

И в самом деле, откуда только у них в руках появились рогачи, ухваты, кочерги. Они угрожающе кричали:

— Оставь деда! Глух и немощен он!

По площади прошло волнение, раздались выкрики:

— Не давай, братцы, наших бить!

— Громада, ратуйте! — закричал понявший все дед, и народ словно вихрем закружило. Кашкин с горщиками бросился на полицейщиков, отталкивая их от деда.

Генерал в страхе разглядывал мгновенно преобразившуюся толпу, не узнавая людей. И куда ни падал его взгляд, везде он встречал враждебные и решительные лица.

— Не будем на госпожу работать! — кричали кругом.

Чувствуя свою беспомощность, князь Астратион, опекаемый исправником и полицейщиками, дрожа от гнева, вернулся в демидовские покои.

Свою угрозу князь Астратион осуществил на другой день. К вечеру в Тагил пришла полурота солдат. Их разместили в Ключах, на Кержацком конце и в Гальянке, и там сразу начались переполох и суматоха. Обнаглевшие солдаты беззастенчиво без спроса ловили кур, поросят, резали их, и все шло в большой солдатский котел. Служивые приставали к приглянувшимся молодкам. На улицах стояли крик, визг и ругань. Отчаянно отбивались от назойливых вояк заводские женки. Полуротный поручик Ознобышев, пьяница с угреватым и неприятным лицом, на жалобы тагильцев только усмехался.

— Что, вкусили? Не хотели по-хорошему, отведаете плети! Постоем уморим! — грозил он.

Ни слезы женок, ни плач детей, ни просьбы степенных мужиков не доходили до его сердца.

— Разорят нас твои солдатишки! — пожаловался ему кержацкий наставник Назарий.

— А ты что думал, борода! На то и солдат, чтобы бить и зорить супостата отечества! — грубо перебил его поручик.

— Да нешто мы супостаты своему отечеству? — возмутился старик. — На рабочем да мужике отечество только и держится, лиходей!

— Ах, вот как заговорил! Высечь строптивого! — крикнул офицер вестовым.

— Батюшка, да за что же? — взмолился кержак.

— Высекут, там узнаешь, как разговаривать с господами! — Поручик указал на дверь. — Убрать немедленно и высечь!

Через минуту солдаты вытолкали старца и отхлестали. Однако кержак, не издав ни одного стона, только прикусил губу.

— Ишь ты, какой терпеливый и мстительный — и не застонал даже! — удивился солдат.

…В полдень заводских снова согнали на площадь. Против толпы замерли солдатские ряды. Вперед вышел князь Астратион. Обливаясь потом, к нему подбежал пан Кожуховский:

— На двух домнах идет выпуск чугуна. Прошу повременить, ваше сиятельство!

Но Астратион не пожелал ждать. Осмелевший в присутствии солдат, он быстро вошел в роль карателя.

— Шапки долой! — желчно закричал он толпе.

Нехотя и неторопливо заводские обнажили головы. Народ, понурясь, молчал.

— Выборных сюда, грамоту будем подписывать! — властно предложил князь.

Никто не отозвался. Глубокая тишина застыла над площадью.

— Что же вы молчите? — злобясь пуще, закричал генерал.

— Мы неграмотные и подписывать грамоты не можем! — сдержанно отозвался за всех Кашкин.

— Сечь буду! — рассвирепел князь. — Тебя первого исполосую!

— Не смей! — отозвался работный и оттолкнул полицейщика, протянувшего к нему руки. — Убирайтесь, пока не поздно, пока народ не обиделся!

— Как ты смеешь! — побагровел генерал и сам с плетью бросился на Кашкина, но тот не дремал и, проворно вырвав из рук князя плеть, забросил ее в толпу.

— Уходи, твое сиятельство, не ручаюсь за себя! — поднял он увесистые кулаки и стал наступать на князя. На обветренных скулах мужика перекатились тугие желваки. Работный скрипнул зубами: — Эх-х, берегись!..

Встретясь с напряженным, решительным взглядом работного, Астратион попятился.

— Бунт! Это бунт! — истерически закричал он. — Стрелять!

Сквозь шум и крики раздалась отрывистая команда поручика:

— Приготовиться!

— Так ты в русских людей стрелять удумал! — разозлились заводские женки. — Мужики, чего ждете! Бей злодеев!

В солдат полетели камни, поленья, куски руды. Вся площадь пришла в движение. Работные бросились к солдатам, хватали за штыки, вырывали их. Раздался залп, двое упали убитыми…

Первая пролитая кровь отрезвила людей. Толпа стала разбегаться, голосили женки, плакали дети. Толкая друг друга, люди спасались в огороды, в распахнутые дворы, скрывались за грудами руды.

Солдаты не преследовали разбегавшихся. Полицейщики схватили одного Кашкина и озлобленно скрутили ему на спине руки:

— Попался, окаянный! Погоди, разочтемся за твою брехню!

Кашкин угрюмо молчал. Толкая в спину, его увели и бросили в кирпичный амбар.

— Сиди, скоро доберемся! — посулили полицейщики.

Заводские женки подобрали убитых и отнесли к часовне. Оттуда доносился истошный плач обездоленных женщин. У тел столпились рудокопы. Старец Назарий горестно склонил голову и укоризненно промолвил:

— Эх, нехорошо получилось!.. Мыслю, покориться надо… Гляди, кровь братская пролилась…

Пожилой горщик с изборожденным ранними морщинами лицом угрюмо посмотрел на старца и сказал резко:

— Неправильно говоришь! Не покоряться надо, а стоять на своем. И запомни, дед: дело всегда прочнее, когда кровь за него человеческая пролита… Без крови и царь не узнал бы, что у нас робится. А теперь, глядишь, узнает и заступится за нас. Может, пожалеет о крови и вспомнит о воле!

— Это ты верно молвил! — поддержал его сосед, высокий сухой молотобоец. — Клад коли злые люди зарывают, и то заклинают на пять-шесть голов для того, кто хочет добыть его! А ведь мы ищем волю для всего народа, — что же тут плакать о двух. Гневаться надо против бар пуще!

…Князь Астратион пожелал увидеть Кашкина. Отворили дверь амбара и подвели к князю связанного возмутителя. Работный стоял прямо, горделиво подняв голову. Он не опустил глаз перед угрожающим взглядом князя.

— Дознался я, что ты читал мужикам обольстительный лист! — начал князь. — Где ты его брал?

— Насчет чего изволите спрашивать, не пойму! — спокойно отозвался Кашкин и угрюмо посмотрел на карателя.

— Кто читал «Колокол»? — не сдерживаясь больше, закричал Астратион. — Где его брал?

— Добрые вести попутным ветром занесло. И не знаю, какой колокол тревогу среди бар поднял. А что будет, барин, если в набат вдруг ударят? Тогда, поди, проснутся все! Вся Расея пробудится. Ух, и туго доведется вам, барин!

— Да знаешь ли ты, о чем говоришь! — закричал князь. — За такие речи тебя ждет виселица!

— Эх, ваше сиятельство! — презрительно сказал Кашкин. — Всю Расею не перевешаешь! Найдутся люди — и на тебя ошейник наденут! — Глаза заключенного озорно блеснули.

— Ты с кем разговариваешь? — побагровел генерал. — Ведь ты разбойник!

— Это еще кто знает, ваше сиятельство, кто из нас совершил разбой! — смело ответил работный. — Я за народ свой иду!..

Не сдержав гнева, генерал размахнулся и кулаком ударил Кашкина в челюсть. Тот отхаркался кровью и укоряюще сказал:

— Повязанного всякая козявка может обидеть! — Он напрягся, мускулы на руках его вздулись буграми, веревки натянулись, вот-вот лопнут. Астратион отошел от заключенного и на прощание пригрозил:

— Завтра же повешу!

— Меня-то повесишь, а думку народную не удастся. Она рано или поздно настигнет бар! И тебе, барин, не миновать расплаты!..

Генерал, не слушая его, удалился, позвякивая шпорами.

Над заводом спустилась ночь. Безмолвие охватило Тагил, демидовские хоромы и людей. Князь ходил из угла в угол, стараясь унять возбуждение. Оно не проходило, на душе росла тревога. Глухо отдавались шаги в большом зале. В темном кабинете старинные часы с башенным боем пробили полночь. А сон все не шел…

Не спала и встревоженная Аврора Карловна. Беспокойство заставило ее пройти в покои гостя. Он с нежностью посмотрел на молодую женщину.

— Все беспокоитесь? — ласково спросил он.

— Беспокоюсь, — призналась она и бессильно опустила руки. — Скажите, князь, долго ли продлится это?..

— Не знаю! — глухо ответил он. — Народ здесь особый, непокорный. Сегодня усмиришь их, а завтра они снова за свое…

— Я боюсь! — поеживаясь, с нескрываемым страхом прошептала Аврора Карловна. — Может быть, мне лучше на время уехать отсюда?

Князь Астратион помолчал, подумал.

— Пожалуй, для вас это будет лучше! — наконец согласился он. — Да и нам руки развяжете. С делами и без вас хорошо справится пан Кожуховский. Он бойкий и расторопный управляющий!

— О да! — подтвердила Демидова. — Спасибо за откровенность, князь…

Она протянула ему руку и с обаятельной улыбкой сказала на прощание:

— Мы с вами скоро увидимся в Петербурге, князь.

 

9

После пережитых на Урале событий Аврора Карловна снова перебралась в Петербург, где и поселилась на Большой Морской, в доме покойного мужа. Обширный роскошный дворец с его знаменитым малахитовым залом после смерти Павла Николаевича пустовал. Сейчас вновь все здесь ожило. Сын поступил в Санкт-Петербургский университет. Ему шел семнадцатый год, и он весьма походил на мать. Те же большие выразительные глаза, свежее, румяное лицо, статная фигура. Красота юноши была до того поразительной, что на прогулках в Летнем саду и в петергофских парках он обращал на себя внимание всех прелестниц. То и дело слышались затаенные вздохи более сдержанных и совсем откровенные восклицания бесцеремонных: «Батюшки, какой красавец!»

Не только красота его привлекала многих дам, но и то, что молодой жуир получал на карманные расходы по сто тысяч рублей серебром ежемесячно. Для матери сын был божеством, и Аврора Карловна считала вполне естественным, что вокруг него всегда увивались не только французские актрисы, знаменитые танцовщицы из балета, но и дамы большого света. Одно только беспокоило Аврору Карловну: как бы невзначай не повредилось здоровье Павлуши! Особенно она боялась француженок и упрашивала сына:

— Я понимаю, что это неизбежно для мужчины… Но ты старайся избегать этих… этих опасных дам… Право, я опасаюсь за могущие быть неприятности…

Студент отлично понимал свою матушку, обнимал ее и успокаивал:

— Я берегусь, я знаю, что впереди еще вся жизнь!

Вдова с холодной немецкой практичностью следила за поведением сына, оберегая его от авантюристок. Но в свои юные годы он познал все, что только могла предложить столица. Его обыгрывали в карты, и мать терпеливо оплачивала долги. Ему подсовывали полотна фальшивых Корреджио и Рафаэля, и он покупал их за баснословную цену. Эксперты, приглашенные матерью, устанавливали подлог. Много раз она собиралась серьезно поговорить с ним, но под его взглядом замолкала и смирялась.

— Ах, маменька, ведь я об этом знал! — обезоруживал он ее своим откровенным признанием. — Но я так был влюблен в поворот этой милой головки, что не мог противиться соблазну! Посмотрите сами! — показывал он на полотно.

Все шло по-обычному, как должно было идти, — так вся столичная золотая молодежь заполняла дни. Но с некоторых пор Аврору Карловну стали беспокоить более шумные развлечения сына у известного всему Петербургу ресторатора Бореля.

Несмотря на «тонкую воспитанность», Павел Павлович на пирах, устроенных за его счет, вел себя по-купецки: бил зеркала, дорогие вазы, портил вилками картины. Попойка превращалась в мамаево побоище. Борель был в восторге, и, когда начинался погром, он после опустошения, произведенного в одной комнате, брал Демидова под руку и уводил в другую.

— Ax, monsieur Demidoff! — восторженно говорил он. — Voila une glace qui n'est pas brisee… Прошу вас, умоляю, разбейте заодно и это! — показывал он на уцелевшее зеркало.

Счет Борель не отсылал матери Демидова, предпочитая сам рассчитываться с ее сыном, так как опыт показал ему однажды, что иметь дело с Демидовой невыгодно и неудобно. Аврора Карловна в тот раз тщательно просмотрела счет и по поводу каждого расхода наговорила ресторатору много злых слов.

— Вы поставили здесь, что разбиты венецианские стекла! — спокойно, с леденящим холодком сказала она ресторатору. — Но ведь это не так! Мой слуга точно установил, что стекла были самые простые. Вот здесь вами проставлены китайские вазы. Это же неверно. Вазы были изделий Кузнецова. Господин Борель, если вы хотите иметь дело с Павлом Павловичем, прошу вас счета проверять досконально!

Оплата по счету уменьшилась в пять раз, и ресторатор не мог спорить с этой практичной и упрямой дамой. Да, она знала всему цену!..

В конце концов поведение сына стало тревожить Аврору Карловну, но еще более волновало ее состояние уральских заводов. За последние годы добыча чугуна в Нижнем Тагиле резко снизилась. Управляющий Антон Иванович Кожуховский хотя и успокаивал госпожу, но упадок дел на предприятиях Демидовых был настолько очевиден, что у нее не оставалось больше никаких иллюзий. Ко всему этому непрестанно волновались работные, предъявляя владельцам различные требования. Необходим был приезд старшего Демидова. Кстати, Авроре Карловне хотелось заглянуть в будущее своего сына. Прямой дядя Павла Павловича — Анатолий Николаевич — оставался одиноким и бездетным, годы его уходили, становилось ясно, что если он не вступит в брак, то единственным наследником всех демидовских богатств останется племянник.

Вдова написала трогательное письмо князю Сан-Донато с просьбой приехать в Россию.

«Дела заводов требуют вашего пребывания здесь, — писала она. — Старые директоры Любимов и Данилов, хорошо знавшие управление, давно сошли со сцены. Необходимо ваше присутствие и совет для бедной вдовы, которая и рада отдать все силы общему делу, но без вас многое мне не решить…»

Анатолий внял просьбе Авроры Карловны и явился в Санкт-Петербург. Он остановился на Большой Морской, в отеле «Наполеон», по соседству с особняком покойного брата. С десятком секретарей Анатолий занял множество комнат. Самые лучшие апартаменты бельэтажа отвели ему под покои. Под окнами отеля круглые сутки дежурили десятки карет и экипажей, запряженных кровными рысаками. Кучера долгие часы просиживали неподвижно на козлах, и Анатолию доставляло удовольствие наблюдать, как они томились в ожидании господина. Демидов и не предполагал выбывать на Урал. Он то и дело требовал срочно своих секретарей и заставлял их разбирать написанные письма и резолюции. Нацарапав их, он и сам не мог разобраться в своих иероглифах.

В первый же день приезда Анатолий явился к вдове. Несмотря на отшумевшие годы, Аврора все еще блистала красотой. Он невольно залюбовался ею и вслух восхитился ее неувядаемой молодостью. Демидова не могла сказать того же своему деверю: князь выглядел худосочным, лицо пожелтело, и на голове остались седоватые реденькие волосы.

«Износился, стар! — подумала она и практично решила: — Теперь жениться ему поздно!»

Чтобы увериться в этом, она по-женски кокетливо повела томными глазами и выговорила:

— Ах, Анатоль, вы тоже вечно молоды. Вас надо женить в Петербурге. Женить поскорее!

На лице Демидова изобразился ужас. Он устало покачал головой:

— Нет, нет! Теперь уже поздно! Никогда!

Он сидел перед ней с видом обреченного.

— Единственно желанная женщина — это вы! — с тусклой улыбкой сказал он. — Но на вдове брата не женятся. Я доволен и тем, что имею такую превосходную хозяйку наших заводов!

Он боялся одного — вдруг она откажется от управления заводами.

«Столько хлопот! Столько забот! — тревожно думал он. — И эти бесконечные волнения работных… Нет, увольте от всего этого!»

Вдова разрумянилась и смущенно ответила:

— Я согласна управлять заводами, Анатоль, но было бы лучше, если бы вы остались в России и сами хозяйствовали!

— Нет, нет! — решительно отмахнулся он и перевел разговор на светские новости.

Анатолий Николаевич явился во дворец и пытался попасть на аудиенцию к императору. Флигель-адъютант надменно оглядел Демидова, одетого в узкий фрак, и коротко сказал:

— Будет доложено.

Он удалился в покои, и Демидов провел более часа в томительном ожидании. Наконец флигель-адъютант вернулся, но еще более строгий и недоступный:

— К сожалению, государь не может оказать вам чести быть принятым!

Расстроенный и обиженный, Анатолий поехал на Большую Морскую, к вдове. Аврора Карловна по-прежнему была в курсе всех дворцовых событий.

— Чем же я провинился перед царем? — сокрушенно пожаловался Демидов вдове.

— Ах, Анатолий, вы совершили нетактичность! — воскликнула Аврора Карловна. — Здесь еще не забыли, что вы помогли Луи-Наполеону. Вы отдали русские деньги этому проходимцу… И притом, притом он сделал столько неприятностей России… Достаточно одного Севастополя…

— Как же нужно было поступить? — пытливо посмотрел на Аврору Карловну Анатолий.

— Выждать, вот и все! — ласково сказала она и томно взглянула на деверя. — Знаете, Павлуша дома и жаждет попасть вам на глаза.

Анатолий обрадованно ответил:

— Зовите!

Через минуту перед дядюшкой стоял стройный красавец в мундире, при шпаге. Он бросился к Анатолию, с искренним восторгом обнял его:

— Я столько наслышан о вас!

Глядя на приятную встречу, мать приложила к глазам, хотя они были сухи, кружевной платок.

— Ах, как очаровательно! Как трогательно!.. — сделанным чувством прошептала Аврора Карловна. — Вам нужно немного развлечься. Поль поможет вам… Но только вы, Анатолий, — я ведь вас знаю, — не сильно балуйте его! — погрозила она пальчиком деверю.

Мужчины уехали вдвоем в карете. Племянник с улыбкой посмотрел на дядю.

— Что бы вам хотелось повидать? У нас, в Санкт-Петербурге, есть много интересных мест!

— Вези туда, где можно вспомнить молодость!

— Тогда поедем к мадам Крааль. Там есть интересные блондинки! А может быть, к Борелю?

— Куда знаешь!

Племянник оказался просвещеннее дядюшки. Он свозил его к мадам Крааль, где девицы не уступали в проворстве парижским кокоткам, и к ресторатору Борелю. За все расплачивался племянник, что очень понравилось Анатолию. Он с удивлением разглядывал молодого человека, когда тот, не скупясь, расплачивался.

— Откуда у тебя столько денег? — удивился князь Сан-Донато.

— Ах, дядюшка, матушка меня никогда не оставляет без внимания! А ей денежки текут с Урала… Столько у нас рабов!..

— Как ты сказал? — спросил с изумлением Анатолий.

— Рабов! — повторил Павел.

— А если эти рабы вдруг восстанут и не пожелают на нас работать? — серьезно сказал дядя.

— Что вы, этого не может быть! — убежденно воскликнул Павел. — Они не посмеют! Им этого не разрешат царь, церковь, урядники! Да так господом богом заведено!

— Н-да! — задумчиво процедил Анатолий и подумал: «Хорош петушок! Голосок еще ломкий, а шустрый, всех нас превзошел!»

Натешившись проказами у Бореля, они поехали на Большую Морскую. Подошла туча, полил частый дождик. Грязные лужи потянулись по мостовой. У подъезда демидовского особняка кучер осадил рысистых, и господа вышли из кареты.

— Эй, эй, пошли! — пригрозил кучер бичом седобородому мужику и мальчонке в рвани, которые хотели перейти тротуар. — Не видишь, куда лезешь! Дай дорогу господам!

Мужик в лаптях опустил голову, остановился.

Выходя из кареты, Павел вынул носовой платок, и в ту же минуту на мостовую со звоном упал золотой. Молодой повеса небрежно взглянул на него, отбросил ногой и прошел вперед.

— Молодец! — похвалил племянника Анатолий. — Сразу видно: барич, русский барич!

Они прошли в вестибюль, а карета покатилась в распахнутые ворота.

Мужик оглянулся, бросился к луже и жадно стал искать в грязи золотой. Он нашел его и быстро заложил за щеку.

— Эко, паря, как ноне нам повезло! Гляди, что вышло!

— Тятенька, так он видел золотой, да ногой откинул. Зажирел!

— Это верно! — со вздохом согласился мужик. — Трутни! Чистые трутни! Знали бы, сколько трудовых рук потело, чтобы добыть сей достаток… Да где им знать, сынок! Они и понять того не смогут. Все салом да наглостью затянуло… Э-э, кажись тучи расходятся и дождик перестает! — сказал он и пошагал быстрее, увлекая за собою мальчонку…

Предстояла неизбежная поездка на Урал. Аврора Карловна торопила и подбадривала деверя:

— Вы мужчина и волевой человек! Не забудьте, что вы Демидов. Ваши деды хорошо умели держать в руках своих холопов!

Анатолий уныло повесил голову: его нисколько не радовало затруднительное путешествие на Каменный Пояс, но вдова продолжала наставлять огорченного князя Сан-Донато:

— Главное, будьте дерзки с ними. Они любят, когда господа с ними поступают круто! Волноваться вам нечего. Всему миру известно, что рабы издавна любят непокорствовать, но сейчас есть полицейщики, солдаты… Ах, боже мой, им надо дать почувствовать сильную руку!

— Но я ничего не понимаю в заводском деле! — пробовал заикнуться Анатолий.

— Для того чтобы разбираться в черной работе, есть другие! — властно сказала она. — На заводе существуют управители, приказчики, охрана. Ваше дело поучить их, как выколотить побольше доходов. Пригрозите пану Кожуховскому: постарел и отяжелел он; плохо радеет о нас, своих господах!

Вдова быстро собрала Анатолия в дорогу. Ехал он по новой железной дороге Петербург — Москва, отстроенной по приказу царя Николая. Герстнер так и не получил от русского правительства просимой им монополии на постройку железных дорог в России. Постройка Николаевской дороги была произведена на средства казны.

Приятную поездку до Белокаменной Демидову предстояло совершить в салон-вагоне. «Возможно ли это в России?» — с удивлением разглядывал Анатолий убранство вагона. Стены салона, покрытые стеганым штофом, создавали уют, потолок блистал нежной белизной. Двери украшала мозаика и бронза, и мягкие пружинные диваны были покрыты малиновым бархатом. Обогревательные трубы, замаскированные бронзовыми решетками, делали воздух теплым и приятным.

Поезд тронулся и долго шел среди столичных строений, пока не вышел на простор. За городом навстречу брызнуло осеннее скупое солнце и осветило бегущие мимо окна тощие сосенки, тонкие березки и низкорослые ели. Перелески перемежались болотами, покрытыми ржавой водой. Справа мелькали пестрые полосатые верстовые столбы.

Впервые Анатолий увидел панораму петербургских окрестностей, выглядевшую уныло и серо под низким небом. Поезд, стуча колесами, шел через поля, леса, долины, пересекая реки, глубокие овраги и лога.

Постепенно спускались сумерки, и тут же, у насыпи, потянулись холмы, на них цепь курганчиков с крестами. Кресты, кресты, простые тесовые кресты…

В эту минуту вошел проводник с военной выправкой, в руках у него фонарь и свечи. Он осторожно осветил вагон и подошел к окошку, желая опустить штору. В грустном раздумье он секунду смотрел на печальные могилы, наконец не выдержал и сказал:

— Глядите, барин, сколько мужицких костей тлеет!

Отвалившись на диван, покачиваясь, Анатолий Николаевич благодушествовал. Он не прочь был пофамильярничать с простым человеком. Глядя на бравый вид проводника, он спросил:

— Ты не из гвардии ли, служивый?

— Так точно. Отслужил, в запас вышел, ныне на чугунке работаю, — охотно отозвался отставной солдат.

— Закрой штору, могил в этих местах что-то много! — приказал Сан-Донато.

— Да-с, дорогонько русскому народу обошлась эта дорожка! — со вздохом вымолвил служитель.

Анатолий обеспокоенно спросил:

— Неужели в этих местах восстание было?

— Беспокойство произошло, но восстание — разве возможно под столицей? — угрюмо посмотрел на пассажира проводник. — Просто мужики мерли как мухи. Голод! Извольте послушать, барин, как о том писано! — не ожидая согласия, отставной солдат громко и четко проговорил:

Водит он армии; в море судами Правит; в артели сгоняет людей, Ходит за плугом, стоит за плечами Каменотесцев, ткачей. Он-то согнал сюда массы народные, Многие — в страшной борьбе, К жизни воззвав эти дебри бесплодные, Гроб обрели здесь себе. Прямо дороженька: насыпи узкие, Столбики, рельсы, мосты. А по бокам-то все косточки русские… Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?..

Демидов покраснел, поднялся с дивана и закричал резким, недовольным голосом:

— Да как ты смеешь! Да знаешь ли ты, что бунтовские речи ведешь! За это в Сибири сгноить могут! — Он задыхался от негодования.

Проводник смолк, лицо его стало строгим. Он терпеливо выслушал гневные окрики Анатолия Николаевича и, когда тот немного успокоился, тихо сказал:

— Виноват, барин. Не знал, что это вас так растревожит. Только напрасно изволите кричать. Это вовсе не бунтовские речи. Извольте знать, то стихи господина Николая Алексеевича Некрасова. Их сынишка мой читает. Поглядите! — Он вынул из кармана небольшую брошюрку и показал пассажиру. — Обратите внимание, тут и прописано: «Дозволено ценсурой». Вот оно как! Извините за беспокойство! — Проводник откозырял по-военному и удалился в соседний вагон.

«Что за времена пошли! — с возмущением подумал Анатолий. — Каждый хам занимается стихами! Почему до сих пор его величество не отправит этого Некрасова в Петропавловскую крепость! Там ему место!»

Он долго ворочался на диване, не мог успокоиться, брался за французский роман, но читалось плохо. Так в одиночестве он доехал до Вишеры. Здесь на остановке в вагон вошел сытенький румяный господин в золотых очках. Небольшая черная эспаньолка и клетчатый костюм делали его похожим на иностранца. Он учтиво поклонился Демидову и расположился на противоположном диване.

— Очень приятно иметь соседом благовоспитанного человека, — раздался его бархатный голос. — Далеко ли путь держите?

— До Москвы! — хмуро ответил Анатолий Николаевич.

— Мне повезло, и я добираюсь до первопрестольной! — добродушно оповестил он.

Он несколько минут возился, размещая багаж, а когда поезд тронулся, уселся к столику и заискивающе взглянул на спутника:

— Вы чем-то взволнованы! Позвольте спросить вас, как здесь прислуга?

— Смутьяны! Здешний проводник наговорил такого, что не придумаешь! — взволнованно высказался Сан-Донато.

— О чем же таком наговорил он вам? — полюбопытствовал сосед по салону.

— Мы проехали мимо бесчисленных могил. Слуга железнодорожный позволил себе по этому поводу прочесть стихи Некрасова. Каково? Намек на графа Клейнмихеля.

— Ну, батенька, это не страшно! — потирая руки, промолвил спутник. — Кто в России, и в Санкт-Петербурге особенно, не знает нрава Клейнмихеля? Он и иже с ним крали не по-российски! Жесток был! Приезд его на дорогу уподоблялся холерной эпидемии. Порка, недоедание — вернее, голод — и антисанитарные условия, да-с… Тяжело… Мужики-то отовсюду были согнаны: из Ковенской губернии, из Виленской, Смоленской, Орловской, Новгородской, Псковщины, Тамбовщины, из Калуги и Чернигова, ах, боже мой, всех не перечесть… Многие сложили кости…

Говорил он легко, свободно, горе мужицкое не вызывало у него сожаления. В столице и за границей говорили, что царь Николай Павлович построил дорогу на костях. Об этом слышал и Демидов. Он пристально посмотрел на спутника и, учтиво поклонившись, спросил:

— Дозвольте, с кем имею честь?

— Добрынин, Кузьма Ильич, акционер общества металлургических заводов на юге… Можете не называться… Знаю, знаю, что ваша светлость — князь Сан-Донато, Демидов, владелец уральских заводов.

Анатолий поразился всезнайству господина. Нахмурившись, он посмотрел на его сытое, самодовольное лицо. Демидова шокировали и тон разговора и та легкость, с которой сосед высказывал обо всем свое мнение. Не понравилось ему и то, что случайный знакомый несколько запанибрата обращается с ним. В другое время князь Сан-Донато презрительно посмотрел бы на него в монокль и обдал бы холодным душем — своей презрительной, уничтожающей улыбкой, — но то, что перед ним сидит один из заводчиков процветающего юга, его крайне заинтересовало. Давно Анатолия беспокоил вопрос, почему металлургические заводы на юге России процветают и поставляют железо дешевле других, а демидовские уральские заводы хиреют и не могут угнаться за ценами на рынке. В чем дело?

Эта мысль сразу отвлекла его от созерцания картин природы; он уселся напротив Добрынина и недовольным тоном пожаловался:

— Вы счастливцы, вам везет, на вас обращают внимание. А нас правительство забыло! По совести сказать, мы сильно обижены!

— Чем же вы обижены? У вас на Урале все есть: руда, лес и дешевая водяная сила. Не понимаю! — пожал плечами Кузьма Ильич.

— Понять это просто! — с ноткой сожаления о недогадливости соседа сказал Анатолий. — Судите сами: исторические заслуги Урала и наших демидовских заводов всем известны. Ведь этого не станете и вы отрицать?

— Не стану! — согласился промышленник.

— Вот видите! — обрадовался Анатолий. — В течение двухсот лет вся Россия пахала и жала, ковала, копала и рубила изделиями наших уральских заводов. Мало этого — русские люди носили на груди кресты из нашей меди. Мужик ездил на уральских осях, охотник стрелял из ружей уральской стали, бабы пекли блины на уральских сковородах, да что говорить, — медяки в кармане любого отчеканены из уральской меди. Мы два века удовлетворяли потребности всего русского народа! — Демидов горделиво посмотрел на собеседника, стараясь подчеркнуть: «Видите, я не выскочка, подобно вам! У нас прошлое!..»

Однако Добрынин добродушно засмеялся:

— Ну, батенька, куда хватили! История историей, а дело сейчас по-иному надо ставить. Полюбуйтесь, что делается в Англии! Вот у кого надо учиться, ваше сиятельство! Аглицкие промышленники ставят производство на вольном труде. Рабский, крепостной труд в наше время становится невыгодным. Конкуренция требует дешевой рабочей силы. Да, сударь, времена пошли иные!

Демидов пожал плечами, угрюмо проронил:

— Не понимаю ваших речей. Вы говорите как истый коммерсант!

Промышленник засмеялся.

— Я понимаю вашу мысль, ваше сиятельство, но поглядите, что делается кругом! Крепостное право пало, промышленность приходится строить на иных началах. Кто теперь будет отрицать влияние капитала! Надо быть коммерсантом, иначе вылетишь в трубу!

Анатолий туго соображал, о чем говорит его сосед. Он считал себя аристократом и на промышленника смотрел как на человека низшей породы. Однако, сдерживая свое недовольство, он учтиво спросил:

— Все это так, но я не понимаю, почему у вас дела лучше пошли, а у меня на Урале хуже?

— Пенять все очень просто, ваше сиятельство! — спокойно ответил сосед. — Юг молод, милостивый государь, — сказал он напыщенно. — У нас технический прогресс, мы не связаны со старинкой! Мы вступаем в конкуренцию с европейскими заводчиками. Ваш Урал стар, у вас не изменились вековые порядки, сказывается техническая отсталость. Пора, сударь, перестраивать предприятия!

— Ну это вы уже слишком! Наши деды и отцы знали горное дело и ставили его умело! — холодно отозвался Демидов.

— Теперь деды ни при чем, ваше сиятельство. Ныне господин капитал шествует. Он себе пробьет дорогу! — В голосе Добрынина прозвучали торжествующие нотки, задевшие Анатолия за живое. Он отвернулся и замолчал.

Наползал серенький вечер. Над низинами потянулся туман. В вагоне зажгли ранний свет. Спутник раскрыл новый кожаный чемодан и стал извлекать из него обильные яства. Он разложил на столике балык, паюсную икру, сыр, ветчину, булочки и приятно пахнувшие тмином хлебцы. Вслед за этим он добыл пузатую бутылочку венгерского и предложил Демидову:

— А не желаете ли, ваше сиятельство, выпить за процветание дел?

Лицо промышленника лоснилось от самодовольства. Он причмокивал губами, предвкушая удовольствие. Анатолий сухо поблагодарил соседа, но разделить трапезу с ним отказался.

— Жаль, весьма жаль! — для приличия закручинился тот и без проволочки стал насыщаться. Ел он медленно, чавкая, чмокая, обсасывая жирные пальцы. Князь Сан-Донато с отвращением смотрел на это отталкивающее обжорство. Купец не смущался и священнодействовал, запивая закуски красным игристым венгерским. Все быстро исчезло со стола, и на смену из бездонного чемодана появилась жареная кура, огурчики, соленые грибочки в банке. Тяжело дыша, пассажир продолжал с аппетитом есть. От сытости глаза у него стали сонными, блаженными.

— Ох, господи, не скрою от вас, люблю поесть! — полузакрыв глаза от наслаждения, сказал он.

Анатолий не выдержал, молча повернулся и вышел в коридор, где долго бродил, раздумывая о судьбе своих заводов. Когда он вернулся, купец, сладко посапывая, спал блаженным сном…

Утром промышленник поднялся очень рано и растолкал Демидова.

— А знаете, что я надумал! — неожиданно предложил он Анатолию. — Продайте-ка мне свои заводишки. Я живо преобразую их! Видать, вы и впрямь не интересуетесь вашим делом. Чего же лучше, и цену дам выгодную!

Весь день он бойко убеждал Демидова в выгодности сделки, но тот отмахивался. Анатолий не знал, как и отвязаться от назойливого соседа; счастье, что поезд подходил к Москве и можно было наконец расстаться с ним.

От Москвы Демидову предстояло ехать на лошадях. Он нанял в ямщики бородатого плечистого мужика, слуги приготовили карету, а лошадей решили менять на каждой почтовой станции.

В солнечный полдень тронулись в путь. Перед путниками распахнулись бесконечные дали. Но широкие просторы России, полноводные реки и шумные леса не привлекали сердца Анатолия. Он был равнодушен ко всему русскому. Стояла золотая осень, в чистом прозрачном воздухе плавно лилась разудалая песня бородатого ямщика, подпоясанного цветным кушаком. Демидова не радовали ни мотив песни, ни раздолье ее. На станциях он нервничал и с презрением разглядывал жалких, забитых станционных смотрителей. Когда они мешкали, князь Сан-Донато грубо и требовательно выкрикивал:

— Лошадей!

Без конца тянулась дорога. Мелькали помещичьи усадьбы с обширными зеркальными прудами, с густыми ветлами над ними, на косогорах чернели убогие избы разоренных крестьян, да маячили полосатые верстовые столбы.

Ямщик разудало пел всю дорогу. Его песня то разливалась словно половодье, то вытягивалась в тихий ручеек и замирала. За Волгой Анатолий не выдержал и набросился на ямщика с укором:

— Эх, распелся! Хватит! Чему, спрашивается, обрадовался?

Мужик замолчал, а глаза его улыбались.

— Ну как не радоваться, господин? Едешь-едешь, а кругом тебя мать родная русская земля. Гляди, барин, и небушко наше милое, васильковое, и солнышко на своей сторонушке светит по-иному, ласковее. Да разве можно русскому человеку без песни жить? Не я пою, господин, — душа моя поет! Чем с плачем жить, так лучше с песнями умереть. Эй, пошли, залетные! — Он свистнул, гикнул, и кони рванулись вперед…

Четыре станции минули, сотню верст отмахали молча. На очередном привале ямщик подошел к Анатолию и поклонился:

— Увольте, барин. Сделайте божеское одолжение. Не могу дальше ехать!

— Да ты с ума спятил! — вспылил Демидов. — Где же я сейчас найду человека? Разве тебе худо со мной?

— Грех про это молвить, но только не могу! — упорствовал мужик. — Найдете другого! Только поманите — явится! Всем пить-есть хочется…

— Но почему же ты все-таки отказываешься? — пристально посмотрел на него Анатолий. — Худое что-то задумал?

— Упаси господи! — отрекся мужик.

— Ну, тогда что за причина?

— Эх, барин! — с укоризной посмотрел ямщик на Демидова. — Еду, все еду, а сам молчу! Спаси бог, не могу так. Несподручно русскому человеку без песни. Ну ровно покойника везу… Увольте, господин, не могу без песни гнать на почтовых. И где это видано? Издавна, сотни годов, всегда ямщики песни пели! И как это можно: дорога без песни не дорога! Прощевайте!

— Постой! — окрикнул его Анатолий и предложил: — Вези дальше, золотой дам!

— Бог с ним, с золотым! Не поеду! — решительно отказался мужик и так и не поехал с Демидовым.

Пришлось на станции взять в ямщики первого подвернувшегося угрюмого бородача и с ним отправиться в путь. Покачиваясь в экипаже, Анатолий с недоумением думал:

«Что за страна Россия! Удивительный народ! Нищ, наг, и дома семья, поди, без куска хлеба сидит, а от золотого, упрямец, отказался. Без песни не может… Странно, очень странно…»

И все в пути ему казалось непонятным. Он двигался будто в неведомой стране. Как только из-за горки показалась золотая главка нижне-тагильской церкви, он встрепенулся и с удовлетворением подумал: «Вот и заводы наши! Мое, все мое тут!»

Он постучал в окно кареты и велел слуге:

— В Тагил въезжай как подобает господину!

— Это известно! Не впервые господ возим! — отозвался угрюмый ямщик и перекрестился. «Слава господу, доставил-таки сюда нелюдимого!» Он облегченно вздохнул: даже ему, угрюмому с виду человеку, бесконечное дорожное безмолвие тоже было в невыносимую тяготу…

В Тагиле никто не ожидал внезапного приезда хозяина. Обширная пустынная площадь перед барским домом поросла травой. Старый парк был охвачен пожаром осени: багрянцем пламенели дрожащие осины, в ярко-золотистом сверкании роняли листву березы, а могучий ветвистый дуб отливал бронзой. По ветру неслись серебряные нити паутины и цеплялись за кусты. С пруда шел первый осенний холодок.

Ямщик разогнал тройку и шумно подкатил к подъезду, перед которым на круглой клумбе пестрели последние астры; запах увядания их струился в воздухе.

На стук колес из ворот выглянула стряпуха и, завидев нарядного Анатолия, всплеснув руками, суматошно закричала:

— Батюшки, барин приехал!

На крик этот из дома выбежал растерянный, изрядно постаревший пан Кожуховский. Он заахал, бросился к Демидову, поцеловал его в плечо и льстиво заговорил:

— Ах, как мы все рады такому счастью! Весьма рады, ясновельможный князь!

Поодаль столпилась дворня, с любопытством рассматривавшая владельца заводов. Многие годы ушли с той поры, как Анатолий юношей приезжал в Тагил. Сейчас одни старики помнили первый приезд хозяина. Они с разочарованием смотрели на прибывшего, печально отмечая: «Гляди, совсем старик стал! И ноги волочит… Эх ты, видать, сильно поизносился по заграницам!»

Только управляющий, по-видимому, не разделял разочарования слуг и беспардонно льстил Демидову:

— Вы еще орел, ваша светлость! О, только в такие годы мужчины и нравятся женщинам!

Анатолий не слушал болтовни управляющего, глаза его чего-то искали. Увы, никто из работных не пришел приветствовать своего господина! Это особенно задело Анатолия. Он огляделся кругом. Только две домны струили синеватый дымок; другие две безжизненно маячили на фоне ясного неба. Притихшим и покинутым выглядел завод, не чувствовалось здесь былого шума и кипения.

Князь Сан-Донато огорченно вздохнул и подумал: «Что-то случилось! Почему отсюда уходит жизнь? Дряхлеют люди, и завод стал иным!»

Старый дом также выглядел сиротливо. Под дождями и непогодами он посерел, местами отвалилась штукатурка; радужно отсвечивали стекла в окнах. Ступени широкого и когда-то внушительного крыльца изрядно обветшали и скрипели под ногами.

Демидов молча прошел в покои и поразился упадку и запустению в них. В больших залах свисала пыльная паутина. Затянутые в холст бронзовые люстры были засижены мухами, грязны. В дедовском кабинете старинные часы заржавели и безмолвствовали. Запах тлена наполнял покинутое жилье. Откуда-то из темного угла выбежал еж.

— Не бойтесь, ваша светлость, — услужливо предупредил управляющий. — Это Андрейка — старая, но проворная зверюга, крыс ловит тут…

Пан Кожуховский сердито мигнул девке в полинявшем сарафане, и та проворно передником смахнула пыль с кресла.

— Садитесь, ваше сиятельство! — вкрадчиво попросил пан Кожуховский. — Прошу не обижаться запущенностью. Неведомо нам было о ваших намерениях посетить Тагил и потому не подготовили дома. Ах, боже мой, враз все будет! Стоит только господину на часок пойти погулять, бабы живо тут приберут! — Серые бегающие глаза старого лиса угрюмо поблескивали из-под нависших бровей.

Волей-неволей Демидову снова на время пришлось покинуть хоромы. Вместе с Кожуховским он спустился в парк, где по заросшей дорожке брел до пруда. Стояла пора тихого листопада. От сознания, что все минуло, что дедовский дом заброшен и стал необитаем, на душе его стало грустно. В тоскливом настроении Анатолий прошел на плотину. Здесь он долго любовался могучим потоком, который, бурля и пенясь, выбегал из-под старого мшистого колеса.

От плотины управляющий повел его на завод. Тяжело было войти в цехи. Мертвящая тишина стояла в них. Рабочих заметно поубавилось, и держались они сухо и неприязненно; не торопились снимать перед хозяином шапок, старались за делом не видеть Анатолия.

Демидов с управляющим оглядел весь завод. Здесь все шло по старинке. Домны работали на древесном топливе, крепко держался старый кричный способ выделки железа. Работа шла вяло, и казалось, что все здесь угасало. Анатолию представилось, что они идут по огромному кладбищу, где из каждого угла дует мертвящим холодом. Крыши протекали, хотя завод готовил свое листовое железо, стены осели и дали трещины, и горны ветшали и разваливались.

Хозяин недоуменно посмотрел на управляющего. Тот понял его немой вопрос, развел руками:

— Что же делать, ваше сиятельство, если теперь с рабочей силой неуправка! Много народу разбрелось кто куда. В минувшие годы наши края посетил голод, бесхлебица, вот и разбежались. Да и работать не хотят при низкой цене, а высокую мы дать не можем.

Анатолий молчал. Стиснув зубы, он угрюмо проходил мимо запустения на заводе. «Всего только несколько лет прошло, и все так изменилось! Вот бы сюда Любимова или Данилова! — подумал он, однако сейчас же отбросил эту мысль. — Нет, и они не спасли бы положения. Иные времена пошли! Кризис…»

Тоска еще сильнее сжала сердце Демидова, когда он побывал на медном руднике. Паровые машины, сооруженные Черепановым, ржавели. На шахтах шло гибельное разрушение. Одряхлевший смотритель Шептаев, узнав барина, прослезился и пожаловался:

— Захлебывается наш рудник-то… Ох, погибает…

В его словах звучала глубокая боль. Словно о человеке, охваченном смертельной болезнью, он рассказывал:

— Лежишь ночью и слышишь, как стонет вода в шахте… Сочится и сочится… Нет, не устоять руднику! — безнадежно махнул он рукой. — Ох, и жалко же!..

Голодный и усталый, Демидов поздно вечером пешком возвращался домой. Он шел по Гальянке; жалким и придавленным выглядел поселок. Серые, ветхие избенки скособочились, а многие по оконца ушли в землю. Дворы стояли распахнутыми настежь. Дрожащий свет лучины озарял мутные окна. Если бы не этот свет, то казалось бы: все люди покинули жилье…

К этому времени прибрали несколько комнат и подали ужин. Демидов насытился и отпустил управляющего.

— О делах поговорим завтра! — уклонился он от неприятной беседы.

Спустилась темная ночь. Растревоженный увиденным, Анатолий не мог уснуть. В безмолвии осенней ночи он бродил по комнатам. Захватив медный шандал с горящими свечами, он прошел в прихожую и по скрипучей лесенке поднялся в горенку, где когда-то жила Глашенька. С замиранием сердца он переступил порог и с горестью огляделся. Все здесь пришло в ветхость. Паутина заткала углы, ворвавшийся в разбитое окно ветер старался потушить свечу в его руке. Заслоняя пламя от ветра, он подошел к деревянной кровати. В углу висел все тот же образ, но лик святого совсем стерло время. Сор, гнилое, источенное червем дерево, обломки — все наводило уныние. Безвозвратно ушла юность, пронеслись забавы!

Тяжелой походкой Демидов спустился к себе в кабинет и уселся в кресло. Долго с закрытыми глазами сидел он у стола. Перед его мысленным взором промелькнули дни молодости, вспомнилось улыбающееся задорное лицо юной подружки.

Утром он спросил у старика дворецкого:

— Где же теперь Глашенька?

Слуга скорбно опустил голову.

— Упокоилась, батюшка, годков десять назад упокоилась на погосте…

Анатолий не стал больше расспрашивать о ней: больно было сердцу тревожить далекое прошлое…

Три дня Анатолий Николаевич не выходил из дома, — рассматривал отчеты, в которых плохо разбирался. Пан Кожуховский давал путаные и туманные объяснения, о многом умалчивал, и Демидов, окончательно сбитый с толку, совсем ничего не понял в заводских делах. С тяжелым вздохом он устало отложил в сторону книги:

— Будет! Хватит с меня!

— Может быть, ясновельможный князь заинтересуется отпуском железа за границу? — с готовностью стал разворачивать толстый фолиант управляющий.

— И без этого все ясно. Плохо ведешь дела! — резко сказал хозяин и выразительно посмотрел на Кожуховского.

— Изо всех сил стараемся, ваша светлость! — стал оправдываться Антон Иванович.

— Не виляй, мне нужны деньги! Ты плохо добываешь их. Веди дела как хочешь, но давай мне побольше прибылей!

— Я жилы рву с лайдаков, но ничего не могу поделать! Все время шумствуют!

— Что им нужно? Чего они хотят? — раздраженно спросил Демидов. — Вот погоди, я завтра с ними поговорю сам. Я им покажу!

— Стоит ли их дразнить, ваша светлость? Они и без того недовольны! — заикнулся было управляющий, но замолчал под жестким взглядом хозяина.

На другой день к подъезду потянулись толпы заводских. Анатолий из-за портьер тайно разглядывал их. Как изменилась их поступь! Это не те люди, что были десять — двадцать лет тому назад. В их поведении не чувствовалось рабского унижения. Держались они самоуверенно, с достоинством. После того как долго потомил их ожиданием, Анатолий Николаевич, опираясь на трость, вышел на крыльцо. Толпа встретила его молчанием.

— Шапки долой! — закричал Кожуховский, но только редкие из стариков смахнули картузы.

Демидов горделиво вскинул голову и спросил самоуверенно:

— Почему вы плохо работаете? Завод работает в убыток! Доходы упали! Что все это значит?

Вперед вышел небольшого роста, чисто выбритый, в опрятном запоне доменщик и ответил владельцу завода:

— Просим выслушать нас! Давно думали о том написать вам. Не можем мы больше так робить! Жалованьишко малое, на хлеб не хватает! Покосов совсем лишили, коней и коров не стали держать. А как, скажем, жигалю без коня иль для многодетной семьи без коровушки? Погибель выходит!

— По работе и плата! — вставил пан Кожуховский.

— Нет, такого николи не бывало на заводе! — закричали в толпе. — Работаем как каторжные, по семнадцать — восемнадцать часов, а заработок мал, хоть по миру иди! А доходы — мы сами видим, кому они идут!

— Как вы смеете так со мной разговаривать! — покраснел Демидов. — Вы знаете, что наш завод работает на отчизну. А вы, лодыри, не желаете приложить труд в полной мере!

— Полно, сударь! — сказал доменщик. — Зачем поносить нас, работаем мы от всей силы!

У крыльца показались полицейщики. Пан Кожуховский повел глазами, и они подошли поближе. Демидов осмелел, сошел с крыльца и очутился в людской гуще.

— Так нельзя работать! — горячась, заговорил он. — Это измена государству. Не вижу вашего рвения. Вы изменщики!

Кругом зашумели. Доменщик придвинулся к хозяину и сказал строго:

— Ты, барин, не бросайся словами! Николи изменщиками отчизне не были и не будем. Таким рожден русский человек! А вот про тебя наслыханы, что ты французскому императору помогал, когда он на Севастополь пришел! Как это назвать?

— Молчать! — вспылил Демидов.

— А если молчать невмоготу? — поднял на заводчика потемневшие глаза рабочий и указал на грудь: — Вот тут все кипит. Еще бы! Мы из последних сил робили, лили пушки и ядра, чтобы оборонить наш русский город, а ты что делал? Продал нас!..

— Пороть буду! — выкрикнул Анатолий и оглянулся через головы на полицейщиков. Те злобно смотрели на работных.

— Только за тем и звал! — с едкой насмешкой вымолвил доменщик. — Эх, барин-суматоха, дворянская косточка! Гляди, сломается…

Демидов не помнил себя от охватившего его гнева. Надеясь на полицейщиков, он взмахнул тростью и хотел ударить по лицу доменщика, но тот схватил палку и сломал ее.

Анатолий очутился среди раздраженных им рабочих. Кто-то занес над ним кулак, но сильный доменщик отвел угрозу.

— Не трожь! — сурово сказал он. — Не стоит мараться, беду накликать. И так от господ лиха много!

Однако прорвало скованный гнев. В толпе устрашающее закричали:

— Уйди от нас, пока кровь не взъярилась! Кто ты такой? Не ведаем тебя и не знали всю жизнь! Не хозяйничал ты тут, на русской земле, не робил с нами и горе не делил!

— Убирайся, захребетник, пока цел! — выкрикнул кто-то.

— На каком праве нагулял жир от нашего пота? — высунулась вперед заводская женка и пригрозила Демидову: — Гляди, как бы сало не вытопили из тебя!

Демидову стало страшно. Куда ни взглядывал он, везде встречал злые, горящие ненавистью глаза, возбужденные, гневные лица. Ни один человек не проявил к нему сочувствия, даже его дворовая челядь — и та упрямо молчала. Словно затравленный волк, он тяжело опустил голову и с налитыми кровью глазами побрел прочь по узкой дорожке, которую, сгрудясь, открыл ему народ. Он шел, шатаясь, среди жарко дышащих людей, ощущая непреклонную ненависть к себе, которая кипела-клокотала и искала выхода. И стоило ему только бросить бранное слово, как мгновенно могла вспыхнуть и разлиться пожаром еле сдерживаемая, вековечная ненависть. И никто тогда — ни слуги, ни полицейщики, ни пан Кожуховский — не остановит расправы над ним!

Чужим, презираемым почувствовал он себя среди русского народа, который поднял против бар свой гневный голос.

Демидов шел, а сердце его замирало от страха. Однако он мысленно грозил рабочим:

«Погодите, я напомню вам, кто такой есть князь Сан-Донато, Демидов. Я научу вас уважать собственность и владельцев!»

И, словно в ответ на его угрозу, бородатый, с запекшимся от вечного жара лицом литейщик насмешливо крикнул:

— А что, волчья сыть, отходит ваше времечко! Погоди, мы еще поспорим!

Грозный, страшный смех потряс толпу и унизил еще больше согбенного, втянувшего голову в плечи, жалко бредущего среди людского потока барина.

Волоча ноги, Анатолий с трудом добрался до хором и вошел в кабинет. Следом за ним появился бледный, дрожащий Кожуховский.

— Ясновельможный князь шибко погорячился! То напрасно! — хрипло сказал он.

Демидов мрачно посмотрел на управляющего и приказал:

— Все двери — на запор! На окна — дубовые ставни!

— Все немедленно исполнят, ваша светлость! — угодливо склонился старый шляхтич.

Анатолий Николаевич пристально посмотрел на него и спросил:

— Где ты был, хитрый лис?

— Ваша светлость, я послал гонца к властям. Только штык и пуля могут успокоить непокорное быдло! — ответил управляющий, смущенно помялся и продолжал вкрадчивым голосом: — К утру сюда наедут воинские люди, будет холопам расплата за все, ваша светлость. Большая расплата! Чтобы ваши очи не видели этой гили и обид на вас не было, выезжайте, господин, в ночь подальше отсюда. И карета, кстати, припасена, и верные люди ждут…

Демидов опешил.

— Хорошо, я согласен! — после долгого раздумья согласился он и оживился. — Ты вот что, задай им перцу за мои обиды!

— О том ясновельможный князь может не беспокоиться. Все будет исполнено в наилучшем виде…

В доме застыла глубокая, мрачная тишина. И прадедовский кабинет, и стены старинного демидовского дома, и даже обстановка показались сейчас Анатолию угрюмыми и враждебными. Он со страхом озирался, словно отовсюду здесь ждал смертельного удара. Кожуховский заметил его тревогу, блуждающий взгляд и успокоил:

— Не тревожьтесь, ваша светлость! Тут, за стенами, вы можете уверенно отдыхать до ночи. А там, даст бог, все пойдет, как договорились…

Глубокой ночью, словно преследуемый вор, Анатолий выбыл из своего родового гнезда, чтобы больше никогда не возвращаться в него. Глухо в густую пыль ударяли копыта борзых коней; покачиваясь на рессорах, бесшумно катился экипаж с холма на холм. Изредка раздавался свист бича да мимо окна экипажа тянулись бесконечные леса, озаренные луной…

Утро застало князя Сан-Донато вдали от Нижнего Тагила. Озаренные солнцем, сверкали величественные уральские сопки. Каменную гряду гор рассекали полноводные реки. Золотые потоки солнца заливали вершины сосен, лесные елани, и все кругом начинало сверкать в отблесках утра. В небе разливались трубные звуки пролетных лебедей. Начинался день — время большого радостного труда. Шелестели придорожные березы, раскачивались черемуха и рябины под ветром, роняя листья. Ветер-гулена бесшабашно задувал по лесу. Вот послышался шум горной реки. В омуте, под скалистым обрывом, плескались хариусы. Голубовато-серый, с крапчатым подкрыльем мартын упал камнем с высоты небес в омут и мгновение спустя вновь взвился над скалами, унося в клюве трепещущую рыбу. Кругом перекликались сойки, постукивали дятлы, верещала желна и весело насвистывали поползни. На чернеющую пашню выехал пахарь, помолился на восток и пустился бороздить землю, мерно шагая за сохой.

Демидов сидел в углу кареты и через открытое окно слышал, как кучер, показывая слуге на ниву, глубоко вздохнул и сказал:

— Эх, мать-землица! Хороша и утробна. Родимая ты наша кормилица, русская земля!

Однако ни восхищение стосковавшегося по земле мужика, ни радостное пробуждение утра, ни картины благостного труда — ничто не оживило князя Сан-Донато. Он сидел холодный, равнодушный ко всей этой красоте. Чуждо и непонятно ему было здесь все кругом.

«В Италию, во Флоренцию! Подальше отсюда!» — мечтательно думал он.

И все дальше и дальше от Каменного Пояса катилась черная, покрытая пылью карета, унося Анатолия Демидова — чужого и враждебного своему народу…

До окончания навигации Анатолий вернулся в Санкт-Петербург. В столице он прожил около месяца. Аврора Карловна свезла его в старинный дедовский особняк на Мойке; Пустынно и уныло было в залах, затянутых паутиной. Пыль годами накапливалась на вещах. Ковры были убраны, люстры и картины укрыты полотном. Старичок, хранитель дома, пожаловался владельцу:

— Забыли нас, батюшка, совсем забыли…

Анатолий ничего не ответил на эту жалобу, переглянулся с Авророй Карловной и пожал плечами.

Она увлекла его в контору, где велись счетные книги, и вмиг перед Демидовым появился толстый гроссбух. Вдова уселась перед ним и, как понимающая дело, начала:

— Сейчас я вам изложу, как складываются наши доходы и расходы. Я ведь опекунша над сыном и ваша доверенная, а потому обязана отчитаться в своих действиях! — Она деловито стала листать страницы.

Анатолий с ужасом смотрел на красавицу и наконец не вытерпел:

— Только не сейчас, прошу вас!

Он так жалобно посмотрел на нее, что она захлопнула гроссбух и покорно согласилась:

— Не смею ослушаться вас…

Больше они не возвращались к счетным книгам. Он с утра уезжал на выставки, в магазины, скупал картины, всякие раритеты и отсылал в забытый дедовский особняк. Много времени у него отнимали встречи с артистами, художниками и литераторами. Анатолий всем им обещал большие заказы, но в самый разгар своей бурной деятельности вдруг сообщил Авроре Карловне:

— Нет, мне не нравится в Санкт-Петербурге! Хочу завтра покинуть его!

Она сделала грустное лицо, хотя на душе ее была радость:

— Почему же так скоро? Неужели мы вам надоели?

— Ах, нет, моя дорогая! — нежно поцеловал он ее холеную руку. — Ради вас готов на все, но увы — вы родственница! Уезжаю и в одном крепко полагаюсь на вас: доходы будут поступать ко мне исправно!

— Само собой разумеется. Мы с Павлушей свято оберегаем ваши интересы.

Они просидели вечер вдвоем. Отель «Наполеон» в это время осаждали владельцы картин и разных раритетов, скупленных Демидовым; они требовали денег, но секретари только пожимали плечами, ссылаясь на отсутствие хозяина.

Утром следующего дня Анатолий Николаевич покинул Санкт-Петербург. Аврора Карловна с сыном провожала его на корабль, который отплывал в Англию. Состоялось нежное расставание, теплые обещания, и вскоре все отошло назад вместе с туманным берегом…

Князь Сан-Донато в последний раз и навсегда покинул родную землю.

Анатолий Демидов снова разделял свои дни между Парижем и княжеством Сан-Донато. Великолепное демидовское поместье под Флоренцией вновь оживилось. Сюда собирались русские художники, актеры и писатели, посещавшие Италию.

Но все прошумело вешней волной. Пролетели годы, прошла жизнь. Измученное, истощенное тело отказывалось жить. В самую цветущую пору, в апреле 1870 года, Анатолий умирал в своем роскошном особняке на Елисейских полях. В садах и на бульварах цвели каштаны, и на улицах Парижа кипела обычная жизнь. Вышколенный слуга принес письмо и подарки с далекого Урала. Дрожащими руками Демидов вскрыл конверт. Писал пан Кожуховский:

«Ясновельможный пан, у нас, хвала богу, все обстоит великолепно. Заложили новую шахту на медном руднике и просим милости вашей разрешения назвать ее вашим именем. Холопы наши поуспокоились; к тому было усердие господина исправника. Доходы обещают быть хорошими. Рабочие люди от усердия своего шлют, ваша светлость, вам подарунки. Взгляните на них! Смените гнев на милость, они сейчас пребывают в кротости и послушании!..»

Среди подарков была коллекция уральских самоцветов. Демидов с удовлетворением перебирал ее, веря обману пана Кожуховского.

Не хотел он знать, что под ударами новой человеческой силы уже содрогается почва под хозяевами сего мира. Хотя жестокостями и прекратили волнения рабочих, но не покорился народ.

На смертном одре Демидов, закрывая глаза, успокаивал себя: «Россия — особая страна. Там я был хозяином Каменных гор, им же я умираю для русских!»

Он искренне верил, что уральские богатства перейдут в демидовский род, который казался ему непоколебимым из века в век.

Смерть настигла князя Сан-Донато в самый разгар весны. Умирая, он горячечно шептал:

— Хозяин я! Хозяин Каменных гор!

Но это было ложью, как была ложью вся его жизнь. Он никогда не знал своей родины и своего народа. Он думал, что тучи поднимаются с запада и оттуда придет гроза. Но буря не знает ни запада, ни севера, ни юга, ни востока. Она поднимается и бушует там, где произошло столкновение непримиримых встречных течений. И забыл Демидов, что солнце встает не на западе, а на востоке. Оттуда с зарей приходит лучезарный свет. Напрасно потомок уральских заводчиков утешал себя и самообольщался: никогда хозяином на русской земле он не был!

Хозяином Каменного Пояса был, есть и будет во веки веков трудящийся русский человек! Только он подлинный хозяин и творец на этой дивной земле!