Наследники

Федоров Евгений

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

 

1

Воронко уносил Грязнова в южноуральскую пустыню. Далеко позади осталась Челяба, в туманной дали на горизонте синели горы, дыбились уральские камни-шиханы. Впереди, как океан, распахнулась безлюдная степь. Седогривый ковыль под вешним ветром бежал волнами к далекому горизонту. На редких курганах высились черные каменные идолы, грозные и молчаливые стражи пустыни. Над курганами в синем небе парили орлы. На перепутьях в пыли тлели кости, белели оскаленные конские черепа.

Вдали на барханах, среди степного марева, пронеслось легконогое стадо сайгаков, а за ними по следу, крадучись, бежал серый волк. Почуяв человека, зверь трусливо поджал хвост и юркнул в полынь.

Великое множество сусликов, выбравшись из нор, оглашали пустыню свистом. На встречных озерах шумели стаи перелетных птиц. Шумной тучей при виде всадника с водной глади поднимались варнавы.

Степь! Степь!

Три дня и три ночи атаман блуждал среди колышущихся седых волн ковыля. Ранним утром из-за степных озер вставало солнце и зажигало самоцветы росы, унизавшей травы, и паутинки, раскинутые среди хрупких былинок. Поздним вечером раскаленное светило скрывалось за курганами, смолкали тогда свист сусликов, клекот орлов, над пустыней загорались звезды, прилетал холодный ночной ветер.

Апрель в степи чудесен; и небо, и озера-ильмени, окаймленные камышами, и реки, набравшие силу от талых вод, отливают приятной для глаза голубизной. С наступлением сумерек на степь ложатся густые тени и наступает ничем не нарушаемая благостная тишина.

На четвертую ночь вспыхнули золотые огоньки. От края до края золотая корона охватила ночную землю — пылала степь.

Воронко взбежал на курган и тоскливо заржал. Грязнов поднялся в седле. Очарованный огоньками, он всматривался в ночную даль.

Над курганом во тьме с криком летели лебеди, прошумели утки. А небо было тихо, мигали звезды. Только один Воронко пугливо дрожал.

«В ильмени! Там спасенье!» — подумал атаман и, повернув коня, помчал к обширному мелководью. Сюда неслись стада сайгаков, не боясь человека и зверя.

Под звездным небом в тихой заводи застыли стада. Лишь вдали от берегов раздавался тихий плеск: встревоженно хлопали крыльями гуси…

Огоньки во тьме росли, торопились к небу. Словно кровью окрашивалась темь.

Воронко притих; вздрагивая ноздрями, нюхал воду; застыл изваянием. Утомленный долгим путем, всадник склонил голову, и сладкая полудрема охватила его. В сонных глазах мелькали золотые рои искр, они плыли к темному небу и гасли среди звезд. На смену им из мрака поднимались новые огоньки; они росли, окутывались синим дымком, а на водах ильменя от них заструилась багряная дорожка. И месяц, выглянувший из-за барханов, помутнел, стал угрюмо-багровым.

Была это явь или сон, беглый не помнил. Может, степная гарь, приносимая ветром, пламенеющее ночное небо и впрямь были морокой.

На предутренней прохладе, когда атаман пришел в себя, перед ним распростерлись прозрачные воды ильменя. Ни сайгаков, ни лебединых стай не было. За ильменями лежала черная, обугленная земля.

Грязнов выехал из тихой заводи, добрался до оврага и здесь подле родника увидел зеленеющий мысок, над которым сизой струйкой вился дымок. В песчаном обрыве оврага он заметил лачужку. Подле очага сидела растрепанная старуха.

Она не встрепенулась, не поднялась, когда Грязнов спрыгнул с коня и подошел к ней. Белесые глаза старухи уставились на атамана. «Колдунья! — с суеверным страхом подумал он. — Ишь как наворожила: и огонь кругом обежал, и зверье не тронуло!..» Он подсел к огоньку и строго спросил:

— Ты откуда, баушка?

— Божий человек я, сынок! — безучастно отозвалась старуха.

— Казачка, стало быть, баушка?

— Кто — не знаю, не ведаю, сынок. Былиночка в поле. Занесло ветром, ровно перекати-поле, издалека. Ох, издалека, — ровным голосом ответила она и озабоченно заглянула в котелок. — Ох, горе-горюшко какое, нечем угостить тебя. Не будешь ведь есть мои корешки степные?

Атаман с любопытством разглядывал старуху. Была она древняя-предревняя. Руки ее, похожие на курьи лапки, покрытые желтоватой чешуей, дрожали. Что-то знакомое, давным-давно забытое мелькнуло в лице бабки.

— Недавно сюда прибрела, миленький, из станицы. Шла я в прошлом году из Троицкого, да ноженьки отказались служить, вот и приютили казачьи женки: которую травами попользую, с которой душевно потолкую, докуку отведу, от них и сыта была. А как солнышко пригрело, потянуло на волюшку, выбралась я, миленький, на степь. Гляди, какой пал горячий прошел, да уберег меня господь! — Она кивнула на простиравшуюся черную степь. — А кто же ты, родненький? Не разбойничек ли? Так у меня ничегошеньки не припасено…

— Что ты, баушка, какой же я разбойник! Заблудился тут в степи!

Старуха пытливо осмотрела его и, устремив взор в огонь, задумчиво сказала:

— Кто тебя знает! Много ныне тут по степи кружит людей, стерегут молодца…

Опять что-то знакомое мелькнуло в лице старухи. Грязнов вспомнил и вскочил от изумления.

— Бабка Олена! — признал он наконец старуху. — Да как ты сюда попала?

Старуха покачала головой:

— Ошибся, касатик, не Олена я…

— Да ты вглядись в меня, старая! — Ивашка приблизил к ней лицо. — Аль не узнаешь меня? Да я ж демидовский беглый Грязнов!

— Нет, касатик. Имечко свое я стеряла, давно стеряла!

— Да ты вспомни, баушка! — упрямо продолжал атаман. — Под Кыштымом в лесу, на еланке, ты выходила меня. Давно это было, давненько! И как ты, старая, свои косточки сберегла и каким ветром тебя сюда в степь закинуло?

Он ласково глядел в глаза старухи, и голос его дрожал. Старуха не утерпела и вдруг залилась слезами.

— Ласковый ты мой, сынок! — неожиданно прошептала она. — Неужто из родимых мест примчал? Ах, ты… ах, ты!..

Из черного котелка пахнуло вкусным паром, и беглый проглотил слюну.

Зорким оком старуха приметила голодный блеск в его глазах и предложила:

— Подсаживайся тут, на вот ложку. Хлебай, голубь!.. Уж прости, без хлебушка живу…

— Хлеб есть, баушка. Спасибо за ласку! — сказал казак, скинул шапку и уселся к котелку. От дразнящего пара затрепетали ноздри. Он вынул из переметной сумы кусок черствого хлеба и принялся жадно хлебать степное варево.

Старуха хлопотливо вертелась подле него.

— Давненько ушла я из Кыштыма, сынок! — пожаловалась она. — С той поры, как злой Демид срыл мою избенку… Вот и убрела я в Челябу, побиралась меж простого народа, а потом до Троицкого пришла. И там добрые люди не дали с голоду умереть. А в прошлогодье услыхала я, что идет степью гроза великая, сам царь-батюшка поднялся против богатеев, вот и пошла я старыми ноженьками правду искать, задумала предстать пред светлые очи его и пожаловаться на Демидов! Да не довелось, видно, тут и помру. А сердце тоскует, ой, как тоскует по родной сторонушке…

Помолчав, старуха вдруг придвинулась к беглому и пытливо спросила его:

— А тебя, милый, тож каким ветром сюда занесло? Ай сайгаков бьешь?

Грязнов утер бороду, прищурился на огонек. Серый пепел подернул пленкой жаркие угли. Было сытно, хорошо.

Над ильменями всходило солнце, только земля лежала черной, молчаливой да вдали на кургане высился безглавый каменный идол.

— Я, баушка, след ищу! — многозначительно сказал атаман и выжидающе посмотрел на старуху.

Она не смутилась и сама спросила:

— Ты скажи, сынок, с доброй мыслей бродишь тут аль на послухе у кого?

Грязнов признался:

— Царя-батюшку ищу. А где сыскать, не знаю. Степь широка, дорог много, а где он — и не знаю.

— На что он тебе сдался? — спросила старуха.

— Ох, баушка, — вздохнул атаман, — сказывали люди, напал на него Голицын-собака. Кого побил, а кого и пленил. Болит мое сердце: что с ним?

Старуха задумчиво посмотрела на огонек.

— Не знаю, что и сказать тебе, миленький. Была я в станице, в степной балочке притулилась она, набежал туда казак один из его воинства и оповестил, что сняли осаду, и войско батюшки из Берды разошлось, и пушек-де нет.

Ивашка внимательно посмотрел на старуху и подумал: «Ветхая, слабая, а многое, поди, знает!» Он вздохнул и вымолвил вслух:

— Вещует мне сердце, что жив он…

— Жив! — уверенно сказала Олена, и глаза ее оживились. Своей курьей лапкой схватила она за руку беглого. — Жив он, царь-батюшка, наше прибежище! — со страстью выговорила старуха. — Чую, земля дышит им! Коли служить ему идешь, — торопись!..

— А где же путь-дорога? — спросил атаман.

— А ты слушай, что поведаю! — сказала старуха. Придвинувшись к огню и подобрав под себя ноги, она тихо продолжала: — Подле Узяна есть завод, а там речка течет… Речка бурная, многоводная, каменья бьет, швыркает, такая силища! И был там, слышь-ко, царь-батюшка, пушчонки лил, в поход целил. А за ним по следу псы-стервятники, стравить, заарканить удумали красно солнышко. Но он то прознал, пушчонки — на колеса, заводишко предал огню и снялся с места, пошел…

Олена перевела дух, закашлялась в долгом удушье.

— Куда пошел, поведай! — с нетерпением вопрошал беглый. — Где тот след?

— А ты не перебивай, слухай, — тихо сказала ведунья. — Пошел царь-батюшка, а за ним псы — царицыны слуги. И тогда осерчали горы, и воды, и леса на ворогов наших, слышь-ко! В ту пору, как тронулся царь-батюшка в поход, дрогнула вся земелька, поднялась речка и ушла под землю, чтобы не могли из нее напиться людишки, настигающие батюшку. Сплелися леса, загородили им путь, и встали крупные горы… Иди ты на Кухтур-реку, дитятко! Как увидишь каменья сухие на речном безводье, тут и путь начинается. Иди следом, с камня на камень! Дойдешь до того места, где земля опять расступилась и исторгнула из себя воды. И тогда по струйке иди-бреди. И придешь на заводишко… А там царь-батюшка…

— То байка, старая! — обиделся Грязнов. — Да и откуда тебе знать все: тут по оврагу только зайчишки бегают да серый волк прокрадется.

— Ой, дитятко, торопись в Белорецк! Седай на коня и гони! Быть грому и молонье на степи. Быть!..

Старуха вскочила, лицо ее преобразилось, глаза горели молодым жарким огнем.

— И не только волки серые бывают тут, но и ветер-ведун весточки приносит. Пробираются тут степью и беглые и казачишки, а за ними слух идет. Люб ты моему сердцу, ставлю тебя на верную дорожку. Скачи, миленький. Сама бы пошла, да отходилась, видать, насовсем!

Голос бабки звучал искренне. Атаман поднялся, поклонился старухе:

— Спасибо на том, баушка!

Он вскочил в седло и выехал из оврага. Все исчезло за яром: и земляная берлога, и огонек, и ведунья. Только синий дымок чуть приметной струйкой поднимался над черной землей. И нельзя было разобрать: то ли тлеет догорающее степное пожарище, то ли струится нагретый солнцем воздух.

Впереди лежала черная пустыня. Сторожили ее на курганах каменные идолы.

Атаман свернул от ильменей и поехал прямо на запад, где на далеком окоеме темной громадой вставали Камень-горы.

За минувшие осень и зиму в Оренбургских степях произошли большие события. С тех пор, когда 17 сентября 1773 года Пугачев во главе отряда, состоявшего из семидесяти вооруженных казаков и калмыков, с распущенными по ветру знаменами выступил из Толкачевых хуторов, минуло много кровавых сеч и побед. Достаточно оказалось только одной искры, чтобы пламя восстания разгорелось и охватило огромную часть Российской империи. Доведенные нищетой и угнетением до крайнего отчаяния, крестьяне, казаки, заводские люди и башкиры давно представляли готовый горючий материал для крестьянской войны. На другой день после своего выступления, 18 сентября пополудни, Емельян Пугачев остановился в пяти верстах от Яицка. Только за сутки отряд его возрос в три раза. Навстречу Пугачеву из городка была выслана казачья конница и пехота с пушками. Однако и те и другие, сблизившись, не решались вступать в бой. Догадываясь о колебании казаков, Пугачев послал к ним манифест. Командир яицкого отряда Наумов и старшина Окутин отказались зачитать этот манифест казакам. Все просьбы казаков оказались бесполезными, и тогда полусотня конников, подговоренная своими вожаками, отделилась от команды и ускакала в степь к Пугачеву. Это сразу ободрило его, и он решил идти прямо в городок. Тем временем число перебежчиков прибывало с каждым часом. Они и сообщили, что на Чаганском мосту выставлены пушки и защитники городка готовят встречу. Пугачев с воинством повернул влево и решил перейти реку Чаган вброд. Но и Наумов не дремал, он выслал для защиты брода сотню казаков под командой старшины Витошникова. Последний этого только и ждал: вместе с казачьей сотней он перешел на сторону Пугачева. Никем не задерживаемые повстанческие войска подошли к Яицку и остановились на виду городка. Наумов сжег мост и убрался в Яицк.

Всю ночь из городка, как вода, сочились перебежчики, усиливая отряд Пугачева, и к утру у него уже насчитывалось четыреста бойцов. Однако у Пугачева не было пушек, и это заставило его задуматься. Яицкий гарнизон состоял из девятисот регулярных солдат, располагавших артиллерией. Не желая терять людей, Пугачев утром обошел городок и направился вверх по Яику. Пройдя двадцать верст по степи, отряд остановился на озере Чистые берега, и здесь Пугачев предложил своему войску принять присягу. Все примкнувшие к нему единодушно закричали:

— Готовы тебе, надежа-государь, служить верою и правдою!

Отсюда и пошел все больше и больше разгораться огонь восстания. Широкое народное сочувствие и поддержка Пугачева рядовым яицким казачеством сразу сделали его могучим и уверенным. С озера Чистые берега Пугачев прошел на форпосты Генварцевский, Кирсановский и Иртецкий. Форпостные казаки присоединились к повстанцам и захватили с собой пушки. У Пугачева появилась артиллерия.

На вечерней заре 20 сентября Пугачев со своим отрядом появился в семи верстах от Илецкого городка. Ночью верный казак доставил в городок манифест «царя Петра Федоровича». Этого было вполне достаточно, чтобы поднять казачество. На другой день утром Пугачев под колокольный звон вступил в Илецкий городок, где на его сторону перешли триста илецких казаков.

Пугачевский отряд вырос в грозную силу. Захватив в Илецком городке пушки, порох, ядра и казну, Пугачев устремился к крепостям Нижнеяицкой дистанции.

Одна за другой сдавались крепости, не выдержав стремительных ударов повстанцев. 24 сентября Пугачев взял крепость Рассыпную, 26-го — Нижнеозерную, 27-го — после упорного сопротивления разгромил Татищеву крепость, которая являлась опорной базой всей укрепленной линии и имела богатые интендантские склады. В Татищевой крепости на сторону Пугачева перешли шестьсот казаков; кроме того, он захватил здесь исправную артиллерию и много добра: военной амуниции, провианта, соли, вина и снарядов для пушек. Вместе с пушками к Пугачеву перешли и служители, умевшие знатно стрелять из орудий.

Выросла грозная сила, которая сметала все на пути. В конце сентября повстанцы взяли крепость Чернореченскую, от которой до Оренбурга оставалось всего двадцать восемь верст. Если бы Пугачев проявил и дальше такую дерзость и пошел бы прямо на Оренбург, он овладел бы им. Административный центр огромного края был не подготовлен к обороне. Городские валы находились в таком состоянии, что во многих местах на них можно было въезжать без затруднения верхом на лошади.

Но Пугачев предпочел продолжить поход на Каргалу, где его встретили очень торжественно. И только 2 октября из Каргалы повстанческие войска повернули на Оренбург…

Вечером 5 октября 1773 года началась продолжительная оренбургская осада, которая отняла много сил у Пугачева, и здесь он понапрасну потерял драгоценное время.

В деревне Берда, названной Пугачевым Новой Москвой, обосновалась огромная армия, которая увеличивалась с каждым днем, и уже к середине ноября у Пугачева насчитывалось пятнадцать тысяч повстанцев, которые расположились пестрым табором около Маячной горы и вокруг самой Берды. Кого только здесь не было! Тут в походных кибитках разместились башкиры и калмыки, в наскоро устроенных шалашах жили беглые помещичьи крестьяне и заводские работные, прибежавшие с Каменного Пояса.

Между тем, несмотря на зимнюю стужу и бураны, в степи разыгрались решительные схватки, имевшие огромное влияние на судьбу повстанческого движения.

28 февраля 1774 года из Бугуруслана прямой дорогой на степные яицкие городки и крепости двинулся многочисленный хорошо вооруженный корпус князя Голицына. Кругом расстилалась безмолвная белая равнина, сверкавшая плотным серебристым настом. Дул холодный, пронзительный ветер. Жестокий мороз пробирал до костей. По степи задувала пурга. В белесой мути солнце казалось тусклым, как бы обледеневшим. Ветры и метели замедляли движение солдат. Ночью в снежной пустыне выли волки. Мрак, словно деготь, наполнял степь. Не мелькали в ней заманчивые огоньки, какие встречаешь в зимнюю пору на Руси среди полей, в затерянной деревушке.

Ночами войско останавливалось табором под прикрытием кибиток среди бушующей степи. Во тьме еще заунывнее и озлобленнее плясала метель.

По балкам и овражине таились занесенные снегом уметы и деревушки, занятые повстанцами. Ватажки их рыскали по зимним дорогам, таились в березовых околках. Но чуялось приближение главных сил противника. Невзирая на опасности, отряд майора Елагина быстрым маршем и беспрепятственно минул деревни Гаевицкую и Яшкину и спокойно расположился на ночлег в Пронкиной.

Никто не знал, где кружит сейчас Пугачев. В избушку, где приютился на ночлег майор, прибрел странник.

— Никак ночью со степи? — удивленно спросил офицер, оглядывая странного гостя.

Крепкий обветренный старик, одетый в полушубок, спокойно отозвался:

— Со степи. Это нам в привычку.

Густой иней охватил бороду странника, его ресницы, косматую шерсть полушубка. Старик с кряхтеньем стал сволакивать с себя одежду.

— Тихо в степи? — не выдавая своего волнения, спросил офицер.

— В такую-то погодку не всякий в дорогу тронется. Домой меня сильно потянуло. Кто сейчас будет разгуливать по степи? — поеживаясь, ответил старик.

— Известно кто! — многозначительно сказал офицер. — Добрая душа на печи сидит, а перекати-поле и днем и ночью не знает покоя.

— То верно, батюшка! — согласился старик. — Только в такую ночку и былинка под снегом спит. Может, кто и бродит, да далеко-далеченько, и благовеста о том не слышно.

Добродушно бормоча себе под нос, старик полез на печку.

— Ты куда? — строго окрикнул его майор.

— Как куда? Прыгает петух на свою насесть, а тут я свойский, — спокойно отозвался дед и накрылся с головой полушубком.

Офицер нахмурил брови, сильно клонило ко сну. За дверью псом скулила метель, царапалась в окно. На столе тоскливо потрескивала сальная свеча. Невозмутимая тишина стояла на селе, солдатский говор угас.

«Разместились на ночлег, — сквозь дремоту соображал майор. — А как заставы?..»

Он недодумал, сон поборол его. Погружаясь в приятное забытье, он раскинул локти и склонил на них голову в грязном паричке…

Словно вихрем распахнуло дверь избушки, серым клубком в горницу вкатился морозный воздух. В мути плыли темные тени, о чем-то кричали. Всполошно бил набат.

«То сон!..» — подумал в дреме офицер, поджимая ноги.

Но сполох не умолкал. В запечье зашуршало, косматый старик выкатился из мути, окрысился.

— Леший!.. Леший!.. — закричал в дреме майор и съежился от холода…

— Очнитесь, ваше благородие! Беда! — раздался над ухом отрезвляющий голос.

Елагин открыл глаза, в изумлении огляделся. Перед ним, вытянувшись в струнку, стоял сержант.

— Беда! — дрожащим голосом повторил он. — Воры тут!..

— Как воры? Не может того быть! — прикрикнул майор, и сон мгновенно отлетел.

Офицер бросился к печке: странник исчез, словно ветром его сдуло.

— Куда ж этот пес девался? — недоуменно спросил майор.

Сержант изумленно уставился на командира, не понимая, о ком речь.

— Пикеты, ваше благородие, сшибли! К орудиям пробиваются.

Как встревоженные птицы, в окно бились призывы набата. Офицер торопливо накинул на плечи плащ, надел треуголку и бросился на улицу. В клубах метели суетились черные тени. Совсем неподалеку, на площади, шла штыковая схватка, с вала, где стояла батарея, ветер приносил неясный гул.

«Ах, проклятый старик! — почему-то вдруг вспомнил майор. — Как же так? Откуда взялись воры?»

Он никак не мог себе представить, что собравшиеся под покровом ночи и бурана пугачевцы, пребывавшие в селении Сорочинском, быстро проделали форсированный переход в тридцать семь верст и внезапно атаковали отряд.

Майор взбежал на вал и остановился пораженный. Подле завьюженных орудий молоденький поручик с горстью людей геройски отбивался сабельками от наседавшей толпы. Странно было видеть, как из мрака рождались все новые и новые бородатые лица с разинутыми ртами… Только теперь понял майор, что нападающие и обороняющиеся орут в воинском исступлении, но вой бурана глушит эти крики.

«К резерву!» — было первой мыслью Елагина. Ветер рвал и развевал полы плаща, острый, колкий снег хлестал лицо. Но офицер упрямо и быстро двигался в белесой мути к избе, где, по его догадкам, разместилась рота.

Солдаты уже были под ружьем, когда он прибежал к избе.

— Вперед, братцы! — крикнул Елагин и повел их за собою на выручку.

Впереди кружилась и выла белогривая метель. Из нее, как из пенистого морского прибоя, рождались черные ревущие тени. Густой непоборимой стеной вставали пугачевские отряды с пиками и копьями наперевес. Справа и слева шумел тот же прибой. Очутившийся рядом седоусый сержант схватил майора за полу плаща и закричал в ухо:

— Поберегитесь, ваше благородие! Дозвольте нам…

Но кругом вместе с метелью бушевали разъяренные люди.

— В штыки, братцы! — стараясь перекричать вой бури, взывал голос Елагина.

В эту минуту перед глазами взвился столбом белый бурун метели. Из снежной свистопляски вынырнуло знакомое бородатое лицо деда; оно ехидно улыбнулось.

— Сюда, братцы, тут он! — закричал охваченный инеем старик. Из ночного мрака, ощетинясь пиками, лезли грузные озверевшие люди.

— Не трожь! — закричал сержант, выбежал вперед и заслонил грудью офицера.

Налетевший порыв ветра сорвал с его головы треуголку, сержант упал. Орущая толпа набросилась на майора. Отступая, он молчаливо отбивался. Впереди среди копий снова мелькнуло знакомое до ужаса лицо старика.

— Это он, братцы! Бей его! — бесновался старик.

Десятки копий пронзили тело Елагина и подняли над ревущей толпой…

Набат смолк, но крики стали громче и ожесточенней. Оставшийся старшим в отряде секунд-майор Пушкин собрал разбежавшихся солдат и бросил их в контратаку, а сам спокойно уселся на барабане у разложенного костра и стал выжидать событий. Он чутко прислушивался к вою ветра и гулу голосов.

— К орудиям! — командовал майор. — Отбить пушки!

Пламя костра все ярче и ярче освещало дорогу, по которой метались люди. Когда гул голосов стал стихать, он улыбнулся.

«Побежала сволочь! Испугалась штыка!» — удовлетворенно подумал секунд-майор, вынул из кармана кисет и набил трубку. Подхватил из костра жаркий уголек, ласково щурясь, долго перебрасывал его на ладони, потом прикурил и гаснущий уголек отбросил прочь. Сладко затянулся дымком.

— Коня мне! — приказал секунд-майор.

Ему подвели поджарого гнедого.

— Ну, братцы, теперь рубить воров! — сказал он, вскочил в седло и поскакал к эскадрону.

Пурга зализывала багряные пятна на снегу, запорашивала выбоины. Ночь все еще была темна, но конники гнали убегающих мужиков по степи и поражали их на скаку палашами, рубя с плеча…

Когда взошло солнце и улеглась метель, по белоснежному степному насту всюду чернели порубленные тела. На валу у пушек лежал исколотый молодой батареец-поручик и тяжко стонал.

— Не трогайте, братцы, дайте спокойно умереть, — просил он. Кругом, склонив головы, в молчании стояли солдаты.

Секунд-майор не вошел в избу, уселся среди улицы на барабане и, потирая руки, поеживался у костра. К нему привели схваченного деда в заиндевелой шубе.

— Это ты привел сюда воров? — строго спросил майор.

— А хошь бы и я! — спокойно отозвался старик.

— Повесить! — сказал офицер и отвернулся от заиндевелого деда.

Солдаты, подталкивая в спину, погнали старика вдоль сельской улицы. Под их крепкими шагами поскрипывал морозный снег, а вслед тонким сизым язычком тянулся дымок от костра. Секунд-майор привычным движением нашарил в кармане кисет с табаком и стал прилаживаться закурить.

Уведомленный о неудачном сближении войск с неприятелем, князь Голицын начал решительное наступление. Быстрым маршем он достиг деревни Пронкиной, в которой погиб майор Елагин. Угрожающими действиями он заставил повстанцев очистить селение Сорочинское и Тоцкую крепость. Отступая перед сильным корпусом Голицына, избегая расправы, повстанцы жгли селения, уничтожали скот и хлебные запасы. Казаки и поселяне укладывали на возы свой жалкий скарб и, боясь мести, уходили вместе с повстанцами в глубь степи.

17 марта 1774 года корпус Голицына, усиленный отрядом генерал-майора Мансурова, занял Новосергиевскую крепость. Отсюда он доносил главнокомандующему Бибикову:

«За чрезвычайною бурею и снегом принужден остановиться, отчего часть большая подвижного магазина еще не пришла. Злодеи не успели также сжечь здешнюю крепость, от наступления корпуса обывателей часть большую с собой гнали к Илецкой крепости. По всем известиям, что я получил, видно, будто имеют намерение зад корпуса тревожить от Илецкой крепости, а из Берды берут свое злодейское войско к Татищевой…»

Командующий корпусом князь Голицын не ошибался. Пугачев стягивал свои войска к крепости Татищевой, намереваясь дать решающее сражение. Он прекрасно понимал важное стратегическое значение этой степной крепости, являвшейся ключом для вторжения в глубь казачьей степи. Стоя на крутом берегу реки Камыш-Самары, при впадении ее в Яик, крепость своими бастионами прикрывала узел дорог, уходивших отсюда на Оренбург, на Илецк и Яицкий городок. Пугачев решил удержать крепость за собой.

Сколько умения и понимания обстановки проявил он! Откуда что и взялось! Решительным маршем он перебросил все свободные силы из Берды. Своему ближайшему атаману Шигаеву Пугачев строго наказал продолжать осаду Оренбурга, атаману Овчинникову приказал спешить к Илецкой крепости, чтобы тем самым сковать часть сил Голицына, заставив его нервничать и оглядываться на свои тылы. Сам Пугачев в сопровождении полусотни верховых казаков ранним утром прибыл в Татищеву. Не отдохнув, он обследовал крепостные валы и стены. От недавних схваток крепость изрядно пострадала: осели старые бревенчатые стены, местами они зияли проломами. Отсюда, с валов, далеко виднелась плоская степь с редкими буграми.

В тот же день все население и гарнизон крепости приступили к укреплению полуразрушенных стен. К высокому бревенчатому тыну дружно и споро присыпали снеговые валы, бабы с коромыслами на плечах бесконечной вереницей весь день к ночь таскали воду, поливая умятый снег. За одну морозную ночь валы обледенели и стали недоступными для противника. С большим знанием дела Емельян Иванович обошел и выбрал места для батарей. Сам же он отобрал из пленных канониров и солдат добрых артиллеристов. Вместе с ними обошел окрестную степь, отметил кольями хорошо поражаемые из орудий места. К вечеру все пушки угрюмо смотрели жерлами на запад, откуда поджидались войска князя Голицына.

Весь день хлопотал Пугачев; его можно было встретить у бастионов, в городке, на речке, откуда бабы брали воду. До всего он доходил сам, ничего не упуская своим зорким глазом. За ним бегали толпы народа, стараясь заглянуть ему в лицо. Сидя на высоком поджаром дончаке, Пугачев запросто раскланивался с народом. Его слегка косоватые глаза сияли. Поглаживая черную, с сильной проседью бороду, он кричал толпе:

— Порадейте, детушки! Послужите мне, государю, своей храбростью, а я не забуду вас вольностями и жалованием.

Народ радостно размахивал шапками:

— От души порадеем, государь! Все за тебя выступим! Веди нас!..

На душе Пугачева было спокойно. Понимал он: силен его противник. Но неутомимый народ, всюду радостно встречавший его криками, вселял уверенность в свои силы. Объехав в последний раз валы и крепость, он вызвал Ивана Почиталина, своего секретаря, и продиктовал ему приказ:

«В тот день, когда наш ворог пойдет на Татищевую, — блюсти совершенную тишину и чтобы люди всячески скрылись, дабы не видно было никого, и до тех пор к пушкам и каждому к своей должности не приступать, покуда князя Голицына корпус не подойдет на пушечный выстрел ядром».

Приказ этот прочитали во всех сотнях и населению. В крепости водворилась тишина. Люди держались по-особенному, торжественно, понимая, что близится решительный час.

Трудно было обмануть князя Голицына этой маленькой хитростью, но все же он долго не мог узнать о силах повстанцев. Заняв Переволоцкую крепость, Голицын на следующий день — 21 марта — сам отправился на поиски к Татищевой. Стояла еще утренняя темь. Рассыпавшиеся по оснеженной степи разъезды близко подобрались к крепости. Чуть-чуть засинело на востоке, кругом простиралось пустынное молчаливое поле, тишина стояла и в темнеющем городке. В сизом зимнем рассвете слышны были только петушиные переклички, даже ранние дымки не курились над хижинами. Походило на то, что крепость и впрямь была оставлена повстанцами без боя.

Однако князь Голицын не довольствовался поисками своих разведчиков. С рассветом он незаметно проехал на отдаленный холм и весь день терпеливо наблюдал за крепостью. И как ни притих городок, все же в конце концов улавливалось в нем скрытое движение. На ярком солнце отчетливо сияли возведенные снежные валы. Голицын пришел в изумление.

«Сколь много воинского умения! Понимающий человек!..» — похвалил он Пугачева. Для Голицына стало ясно: в крепости таятся повстанцы, но сколько их — оставалось загадкой. «Хитер, хитер, лиса!» — покачал он головой и про себя решил на другой день атаковать противника.

На рассвете 22 марта из Переволоцкой крепости выступил авангард под командой полковника Юрия Бибикова. Кругом простиралось безмолвие, нарушаемое только ржанием коней да позвякиванием удил. Спустя два часа в синем рассвете в речной излучине встали неясные очертания крепостных валов. Приблизившись на близкое расстояние, полковник выслал к Татищевой казачий разъезд. Держась настороже, конники быстро доскакали до самой крепости. Из-за дальних оснеженных бугров в морозном тумане поднималось солнце, освещая тихий, словно вымерший городок.

— А что, братцы, и впрямь крепость брошена злодеями! — сказал старшой, чубатый, с серьгой в ухе казак.

Разведчики переглянулись. Тишина казалась им коварной. Словно чуяло их сердце, что в эту самую минуту, когда они на рысях подъезжали к городскому валу, за ними внимательно следили десятки глаз притаившихся за тыном людей. Сам Пугачев, прислонясь к щели в заплоте, зорко разглядывал казаков.

Между тем осмелевшие разведчики решили подскакать к самым крепостным воротам. Только что они тронулись вперед, как в это мгновение ворота чуть-чуть приоткрылись. Из крепости навстречу казакам вышла статная румяная казачка в теплом шушуне. В руках, на расшитом полотенце, она держала хлеб с солью.

Молодка степенно поклонилась казакам.

— Милости просим, дорогие гостюшки! — сказала она певучим голосом, и лукавые глаза ее пытливо забегали по казачьим лицам.

«Хороша баба!» — единодушно похвалили казаки молодку.

— Скажи, милая, сколько злодеев в крепости? — спросил старшой.

— Что ты, милый! Были вечор, да сбегли, как прослышали про князя Голицына. Ждем пресветлого князя к себе. Вступайте, казачки, в крепость без всякого опасения!

Осмелевший старшой принял от бабы хлеб-соль, махнул своим рукой:

— Айда, ребятушки, заглянем, что за воротами творится!

Молодка пугливо оглянулась и отбежала с дороги. Казаки смело подскакали к воротам.

— Ох, братцы! — крикнул старшой и разом осадил коня.

В крепости за валами колыхались пики, теснились ряды готовых в битву.

— Обманула, подлая! — заорал чубатый казак и, взмахнув плетью, бросился за бабой.

Ворота с шумом распахнулись, и пять пугачевцев на добрых степных конях бросились на разведчиков. Двое из казаков, быстро повернув коней, ускакали. Третий — старшой — неожиданно оказался перед самим Пугачевым.

Разгоряченный дончак ударился грудью о грудь казачьей лошади и рассвирепел. Конское злобное ржанье огласило снежную равнину. Казак схватился за клинок, но Пугачев опередил его, пронзив пикой. Конник, охнув, схватился рукой за гриву коня и стал медленно сползать на землю. Его гнедой остановился словно вкопанный и, склонив голову, стал обнюхивать сбитого хозяина. Прибежавшие из крепости мужики подхватили казака и уволокли его в городок. Там вернувшийся из погони Пугачев пытался допросить его, но казак изнемогал от раны. Ослабевшим голосом он прошептал, угрожая:

— Берегись, вор!..

— Сколько войска привел князь? — в упор разглядывая казака, спросил Пугачев.

— Ты кто такой? — глухо спросил умирающий.

— Я государь Петр Федорович. Как ты смел поднять руку на меня?

Собрав последние силы, казак приподнялся и жадно впился в лицо Пугачева.

— Прост больно, — в раздумье сказал он, ни к кому не обращаясь. — Видать, все же добрый вояка, с маху ссадил меня!.. Эх…

Две мутные слезы выкатились из-за полузакрытых ресниц. Казак прошептал:

— Так и быть, тебе скажу… Пришли сюда тыщ пять пехоты да пушек семьдесят. Чуешь?

Голос его упал до шепота, он хотел что-то сказать, но поник головой, и мелкая дрожь побежала по его телу.

— Отходит! — спокойно сказал Пугачев и истово перекрестился. — Отпеть по-христиански…

Тем временем весть, принесенная прискакавшими казаками, дошла до Голицына. Князь сдержанно выслушал доклад, радуясь в душе своей догадке. Он сел на поданного коня и поехал вперед по степной дороге. Пехота быстрым маршем подходила к затерявшейся в снеговых просторах крепости. Лыжники и егеря заняли окрестные высоты и ждали только приказа. Орудия за буграми казались невидимыми для крепости. Довольный осмотром, князь думал о противнике.

«Сказывали, воры и бродяги, как завидят коронное войско, так и бегут. Где мужику и холопу тягаться с дворянами! На деле не так прост донской казак Емелька, как о том писали. А может, то и не казак? Отколь столько воинских знаний у сего человека?» — спрашивал он себя, и тут воинский азарт его разгорелся пуще. Интересно было скрестить мечи с достойным противником, разумеющим толк в воинском деле.

Опытным взглядом командира он еще раз окинул поле предстоящей битвы и остался доволен осмотром. Войска продвигались к намеченным исходным местам. В крепости по-прежнему царила тишина. На блестевших под зимним солнцем валах не темнело и пятнышка. Впереди перед князем лежала глубокая падь, в которую, словно весенний поток, пробираясь талым снегом, бесшумно стекало наступающее войско. Командующий пустился следом. Хорошо подкованный конь легко сбежал по крутому откосу и остановился на дне.

«Вот почему не стреляют из крепости! — сообразил Голицын. — Все равно тут ядрами не достанешь».

Он опять удивился воинскому искусству Пугачева. Взор его невольно стал шарить по прилегающим высотам. И тут он обратил внимание, что две из них, весьма выгодные к обороне, не заняты повстанцами.

«На сей раз оплошал Емелька», — обрадовался Голицын и приказал немедленно поставить на них батареи.

Между тем войска в овраге строились в боевой порядок. Пехота придвинулась к выходу из оврага, глубину его заняла кавалерия, ожидавшая часа атаки…

В полдень по степи раскатилось эхо: батареи князя Голицына открыли учащенный огонь по крепости. В ответ им загремели тридцать крепостных орудий. Пушки били редко, но точно, поражая подходы к крепости. Князь с волнением наблюдал за пальбой. Ядра ложились на валы крепости, рвались над городком, но ожидаемого опустошения не производили. От ледяных валов, сверкая на солнце, сыпались брызги ледяных искр, в городке вспыхивали пожары, но быстро гасились. Было ясно, что канонадой нельзя было выбить противника из крепости. Обычных в таких случаях суеты, беготни, переполоха в крепости не наблюдалось. По-прежнему она казалась пустынной, только пушки с валов озлобленно огрызались.

«Нет, этим их не возьмешь! — решил Голицын. — Штурм, только штурм…»

Вправо уходила широкая степная дорога; по ней и решил генерал нанести удар по крепости. Батальоны генерал-майора Фреймана получили приказ атаковать противника по этой дороге в правый фланг. Но едва Фрейман появился на дороге, как ворота в крепости распахнулись, из них с барабанным боем выступили стройные колонны войска. В то же время на пригорок быстрым аллюром побежали кони, везя пушки. Пугачевские канониры быстро уставили их. Не успел генерал опомниться, как убийственный огонь встретил наступающие колонны.

Сближаясь с правительственными войсками, повстанцы исступленно кричали солдатам:

— Братцы, что вы делаете! Против кого идете? Знаете ли вы, что с нами в крепости сам государь Петр Федорович!

Пехота медленно надвигалась вперед, а крики становились громче. Многие из солдат, приостанавливаясь, пытливо оглядывались на офицеров.

— Вперед, вперед, ребята! — подзадоривали командиры. — Помните присягу государыне! Коли их!..

Но батальоны, словно змейка, вились по дороге, постепенно рассыпаясь на отдельные нестройные толпы отставших. Огонь их прямо установленных пушек и без того крушил ряды. Видя замешательство, князь вскочил на коня и, встав во главе подкрепления, сам кинулся в битву.

Непрерывный гул стоял над степью. Все новые и новые толпы повстанцев шумным потоком вырывались из крепостных ворот и вступали в бой.

На равнине перед крепостью началась ожесточенная резня. Кони топтали людей, грызлись. Ядра падали в гущу разъяренных толп, производя опустошения. Но пугачевские копейщики дрались отчаянно. Падая израненными, схватывались в последнем смертном объятии с врагом. Пугачев на своем красномастном дончаке вел в атаку конницу. Размахивая саблей, он взывал к повстанцам:

— Смелее, детушки! Вперед, соколы!..

Князь Голицын с высоты наблюдал, как лихой конник в алом кафтане бесстрашно врубался в ряды наседавших солдат. Конь, вставая в ярости на дыбы, подминал и топтал людей.

Командующий находился на холме, то вглядываясь в расстроенные боевые линии батальонов, то хватаясь за саблю. Он хорошо понимал: наступал последний решительный момент схватки, когда неожиданный удар решит исход всего сражения. С холма было видно, как конник в алом кафтане вырвался из гущи сражающихся и, отъехав к крепостным валам, стал наблюдать за битвой.

«Неужели еще выбросят войска из крепости? Сколько же их там?» — с тревогой подумал князь. Внезапная мысль осенила его. Он крикнул:

— Бибикова ко мне!

— Я здесь, ваше сиятельство! — отозвался на зов полковник. — Пора мне вступить в дело!

— Пора! — подтвердил Голицын. — Берите егерей и лыжников, бейте во фланг вору. Коня!..

Несмотря на тучность, он легко вскочил на коня и поскакал под гору, туда, где развевались знамена батальонов Фреймана. Завидя скачущего командующего, сухой высокий генерал-майор, выхватив из рук знаменосца древко, устремился вперед.

— За матушку-государыню!.. — закричал он истошно. — За мной, братцы!..

Нагнав передовой батальон, князь соскочил с коня, бросив повод адъютанту. С обнаженной шпагой, по пояс в глубоком снегу, он пошел впереди батальона.

— Неужто, братцы, посрамите меня? — кричал он солдатам, увлекая их вперед.

Завидя командующего, солдаты приободрились.

— В штыки их, братцы! — кричал князь.

Лыжники и егеря стали огибать городок и крепость. От вала все это хорошо было видно Пугачеву. Он с тревогой оглянулся на свиту.

Из толпы выдвинулся атаман Овчинников.

— Видишь, батюшка, что князек затеял! — сказал он простуженным, хрипловатым голосом Пугачеву, показывая на поднимающих снежную пыль лыжников. — Обойдут, поди! Уезжай ты, батюшка, пока дорожка свободна, а то поздно будет. Ужотка мы как-нибудь отобьемся без тебя! Береженого и бог бережет.

Пугачев насупил брови. Молчал. Ветер донес усиливающийся гул ревущей толпы.

— Видать, помощь к ним подоспела. Скачи, батюшка, ишь, торопятся, окаянные! — опять заговорил Овчинников.

Хотя его загорелое лицо, обрамленное бородкой, и казалось спокойным, но беспокойно бегающие глаза выдавали его страх. Пугачев встряхнулся, словно очнулся от сна.

— Хорошо! — воскликнул он. — Будь по-твоему, я поеду. Но приказываю тебе и другим, коли можно будет стоять, так постойте до последнего, а коли горячо доведется и надежды сгаснут, так и вы бегите. Без вас не соберу я нового войска.

Пугачев быстро повернул коня и незаметно скрылся среди серых низких хибар крепости. Спустя несколько минут атаман Овчинников увидел, как из южных ворот крепости выехал на дончаке знакомый всадник. За ним налегке скакали четыре конника. Заметя поскакавшего из крепости беглеца, десяток егерей помчались за ним. Но высокий дончак Пугачева, не меняя бега, быстро и легко стлался по степи. Словно легкая птица, плавно и красиво уносил он своего хозяина от беды. Спутники его не отставали и вместе с ним постепенно растаяли в молочной дали. Притомленные егеря уныло возвратились назад…

«Навстречу им неслось раскатистое „ура“. Серые толпы повстанцев беспорядочно бежали к крепости, а следом за ними с торжествующим криком торопились пехотинцы. Стоявшая доселе в бездействии кавалерия прорвалась через ворота в город. Истошные крики и вой огласили узкие кривые улочки крепости. Обозленные конники, не разбирая, рубили всех подвернувшихся под руку. Поле, городок и дороги устлались телами. На валах, заваленных порубленными, поколотыми артиллеристами, сиротливо темнели брошенные пушки.

Наступал вечер. Солнце красным, раскаленным ядром закатилось за холмы. По насту побежали синие сумеречные тени. Откуда-то появившиеся стаи крикливых ворон неугомонно закружились над степью.

Пользуясь тьмою, лесами и оврагами, без дорог спасалось рассеянное пугачевское ополчение…

Беспощадно стегая коня, атаман Овчинников со своей ватагой прямо по степи убегал к Переволоцкой крепости.

Над степным простором высыпали частые звезды, когда вдали замелькали долгожданные огоньки Берды. Почуяв отдых, кони ожили и вновь понеслись вперед. Пугачев скакал впереди; немного поотстав, мчалась свита. За всю дорогу он не обмолвился ни словом. Мрачный и решительный, он подозрительно вглядывался в лица своих приближенных. Тревожные мысли цепко овладели его душой. «Неужто все кончено, изменило счастье?» — с горечью спрашивал он себя.

Позвякивали удила, огни в слободке становились ярче. Правее громоздились тени крепостных стен: в густом мраке лежал молчаливый осажденный Оренбург.

Среди дороги внезапно выросли рогатки.

— Стой, кто едет? — окрикнули караульные конную ватажку.

Пугачев не отозвался. Молча, неторопливо проехал мимо стоявших на карауле сермяжников. Завидя его, они оторопело посмотрели вслед:

— Сам царь-батюшка в этакую пору со степи прискакал. Уж не к лиху ли то?..

По заставленной возами слободской улице толкались и шумели толпы сермяжников. На площади у костра куражились двое пьяных. В приземистой хибарке гудели сопелки, шла хмельная гульба. Прислушиваясь к нестройному гулу голосов в лагере, Пугачев хмуро подумал: «Гулящие беспутники! Им и горя мало, что беда нагрянула. Поди, разбегутся, как узнают…»

Пугачев в сопровождении Почиталина проехал к войсковой избе, устало слез с коня. Тяжело переставляя ноги, он поднялся на заснеженное крылечко. Однако Иван Почиталин опередил его и распахнул угодливо дверь.

— Жалуй, батюшка! — тихо сказал он.

В избе было темно. Пугачева приятно охватило теплом.

— Огня! — хриплым голосом выкрикнул он.

Кто-то в темноте соскочил с печи и босыми пятками протопал по горнице. В загнетке усиленно стали раздувать угли. Вскоре вспыхнуло румяное зарево и осветило заспанное лицо красивой молодки. Еще мгновение — родился синий язычок пламени и с легким треском побежал по лучине. Изба осветилась слабым, неверным светом.

— Прости, государь-батюшка, не ждали к такому времени, — в полуиспуге сказала молодая женщина и стала проворно накрывать на стол. В трепетном свете лучины белыми пятнами мелькали ее круглые полные локти.

Она бережно поставила перед Пугачевым простое глиняное блюдо с пахучей рыбной щербой и чесноком, жбан квасу и флягу водки.

— Закуси, государь, с дороги, — сказала она ласково и пододвинула к нему пахучий каравай.

Пугачев налил водки, жадно выпил.

— Добро! — поеживаясь, сказал он. — Ин тепло по нутру пошло. Испей и ты! — пододвинул он чару Почиталину.

Наклонясь над блюдом, Пугачев стал с аппетитом есть рыбную щербу; запах чеснока наполнил избу. Почиталин подсел поближе к столу, но к еде не притронулся: выжидал, когда насытится Пугачев.

Лучина то меркла, то, сбросив нагарный уголек, вспыхивала, ярко освещая горницу. Скрестив руки под тяжелой грудью, молодка спиной прижалась к горячей печке и из полутьмы следила за Пугачевым.

Лицо его было печально, он ссутулился, казался постаревшим. В бороде, схваченной проседью, запутались крошки; он не смахнул их, еду запил квасом и задумался. Все его молодечество как ветром сдуло. Женщине стало его жалко: утомленный, придавленный тяжелыми мыслями, он казался ей ближе, родней. Она выступила из полутьмы и по-бабьи жалостливо сказала:

— Истомился, государь-батюшка, прилег бы, отдохнул…

— Не до того, хозяйка. Почиталин! — вдруг обратился Пугачев к секретарю. — Вели в караулах мужиков сменить казаками! — Он пристально посмотрел ему в глаза, и тот понял. Когда захлопнулась дверь, молодка подошла поближе и поклонилась Пугачеву:

— Отдохни, батюшка! Всех дел не переделаешь…

Пугачев усмехнулся в бороду.

— Будет, отоспался на пуховиках. В поход идем! — сказал он решительным голосом и поднялся из-за стола…

По хозяйским дворам жидко перекликнулись уцелевшие петухи; их голоса далеко разносились в утренней тишине. Со степи подуло долгожданным теплым ветром. Одна за другой погасли тихие звезды. Кое-где заскрипели журавли у колодцев, над слободскими хибарами засинели дымки, вдоль улицы потянуло острым запахом горелого кизяка. На площади догорал костер, синь его еле приметной струйкой плыла и колебалась по ветру.

Между тем во дворах и на улицах происходило заметное движение. Приподнявшись в стременах, Пугачев внимательно разглядывал свое воинство.

Не ожидая, пока соберется все ополчение, он выехал вперед. За ним поскакали яицкие казаки. Более двух тысяч их потянулось из Берды по степной дороге.

Рассвело. Из-за мглистого окоема поднялось солнце. Что-то неуловимое, зловещее повисло над слободой. Улицы стали пустынны, тихи. Ворота пугачевского дома стояли распахнутыми настежь. Первыми почуяли эту внезапную тревожную перемену станичные женки.

— Ох, лихонько, беда! Царь-батюшка покинул нас!.. — истошно заголосили женщины.

В эти минуты тысячи горожан высыпали на крепостной вал.

Над крепостью и городом, над степью вскоре загудел благовест: по указу губернатора звонили во все колокола в городском соборе на радости, что окончилась осада…

По талой дороге в крепость из Берды тянулся обоз; везли хлеб, сало, мясо. Гнали гурт скота, отары овец. За обозом шли станичницы с малыми ребятами, брели с повинной казаки, отставшие от своего войска…

А Пугачев в это время с отборными сотнями мчался по степи. Но куда ни кидался он, везде встречал засады, занявшие все дороги и станицы. Казалось, вся степь наводнилась войсками, все пути-переправы были перехвачены.

Однако в глухую мартовскую ночь опытный вожак со своими сотнями прорвался сквозь вражье окружение и устремился к Сакмарскому городку.

Но и тут его поджидали.

Гусары князя Голицына, столь стремительно преследовавшие всю дорогу пугачевское воинство, на его плечах ворвались в городок.

Схватка была жестокая и решительная, повстанцы не выдержали и устремились в степь…

 

2

Никто не знал, что сталось с Пугачевым после побоища под Сакмарским городком. Носились слухи, что он погиб в бою, а если и сбежал, то непременно затерялся в горах, где среди непроходимых трущоб имелось много тайных пристанищ. По одним вестям царь-батюшка со своими верными конниками ушел за Урал-Камень в привольную сибирскую сторону, по другим — престарелый генерал-поручик Деколонг оповещал Челябу, что возмутитель кружит по степи подле Усть-Уйска. Между тем коменданты степных крепостей считали восстание подавленным, оттого осмелели и стали проявлять жестокость к степнякам. В марте близ Карагайской в степи задержали мирного башкира и доставили к коменданту Фоку. Он круто расправился с безобидным пленником: башкиру отрезали нос, уши и все пальцы на правой руке. В обезображенном виде башкира отпустили в степь для устрашения. Так же поступил со своим пленником башкиром и комендант Верхнеяицкой крепости полковник Ступишин. В своем воззвании к башкирам он похвалялся:

«Сего числа около Верхнеяицкого пойман башкирец Зеутфундинка Мусин с воровскими татарскими письмами от злодеев, и ко мне оный башкирец приведен, и хотя он немой, однако ж теми имеющимися у него воровскими письмами довольно приличается, и того ради я велел оные письма при народном собрании сжечь, и они сожжены от профоса, а тому вору башкиру велел я отрезать нос и уши и к вам, ворам, с сим письмом посылаю…»

Полковник угрожал башкирам и давал им срок для раскаяния:

«Думайте! Срок башкирцам, живущим близ крепости, — три, а прочим — семь дней, иначе я буду с вами по-своему распоряжаться, как долг мой велит мне…»

Хотя после этих угроз в Верхнеяицк и явились с повинной триста башкирских семей, кочевавших поблизости, но самоуправство комендантов вновь воспламенило потухавший было пожар. С быстротой ветра по башкирским улусам разнеслась весть о бессмысленных жестокостях, и снова проснулась исконная ненависть к царским чиновникам. В горах опять зашевелились конные башкирские ватажки Салавата Юлаева. Угасавшее пламя восстания вспыхнуло с большей силой. Истомленные тяжким гнетом люди выжидали только теплых дней.

Наконец в марте пришла долгожданная пора. По степным балкам зашумели талые воды, весна быстро и шумно двигалась на север, в уральские горные теснины. День и ночь над седым Камнем кричали стаи перелетных птиц: на дикий скалистый север летели журавли, наполняя горы веселыми трубными кликами, белоснежными облачками над кремнистыми вершинами проплывали легкие лебяжьи стайки. Утиные косяки зашумели на тихих лесных озерах. В эту пору в глухой башкирский улус на добрых конях примчались лихие конники. Башкиры узнали среди них вождя восстания. Верили ли они, что прибывший гость является действительно царем Петром Федоровичем, или нет, трудно было угадать по их замкнутым лицам. Много позже один из башкирских историков писал:

«Он (Пугачев) говорит, что башкирам даст свободу: пусть они сами управляют своей страной, где они по своему желанию могут летать подобно птице и плавать подобно рыбе… Является ли Пугачев царем или нет, — это нас не интересует. Пугачев против русских чиновников, генералов и бояр, — для нас этого достаточно…»

Так было и на самом деле. Башкиры радовались появлению в их краях Пугачева и готовно кричали:

— Бачка, бачка, веди нас!

Слишком большое озлобление накипело у них на сердце против притеснителей. Они поэтому охотно верстались в пугачевскую конницу. И снова под знаменами Пугачева появились новые сотни приверженцев. В половине апреля Емельян Иванович с большим отрядом появился на Вознесенском заводе. Заводчина примкнула к повстанцам. Выбрал из них Пугачев весьма способного заводского человека Григория Туманова, умевшего говорить и писать по-башкирски, и сделал его своим повытчиком. Бойкого казака Ивана Шундеева назначил своим секретарем. Оба они написали от имени царя Петра Федоровича указы к башкирскому населению и к уральским работным. Указы, предназначенные для башкир, Григорий Туманов перевел на их родной язык.

Полетели из новой ставки гонцы по уральским селениям. Требовал «государь», чтобы готовили фураж и печеный хлеб для «персонального шествия его величества с армией». Население охотно стало готовиться к встрече Пугачева.

Пробыв на Вознесенском заводе двое суток, повстанцы стали собираться в поход. Над падью сумерничало, над косматым лесом зажглись первые звезды. Толпа башкир и заводчины попросила Пугачева выйти на площадь, и тут подвели ему белоснежного коня в доброй сбруе. Пугачев глазам не верил, словно во сне творилось чудо дивное. Конь отливал серебристой шерстью; словно лебедь, спустился он на зеленую елань со звездного неба.

На поляне толпились плотные, крепкие мужики. И они чинно поклонились Емельяну.

— Отец наш, веди на дворян да на заводчиков! На слом их!

Пугачев поднял голову, величаво оглядел и крикнул своему воинству:

— Завтра, детушки, в поход трогаемся! Накормить моего лебедя, отточить пики острее!

Ночь простерлась над заводом; среди чащобы шла невидимая, неслышная суетня: пугачевцы готовились к выступлению.

Над крутыми высями Иремеля плыли синие тучи, гремели первые грозы; шумные водопады низвергались с кремнистых скал в зеленые долины. Еще не отшумели ранние воды, с гор бежали с ревом потоки, бились о камни и, пенясь, в ярости кидались на скалистые берега. В эту пору в солнечный апрельский день через буреломы и дремучие чащобы, преодолевая половодье, на Малиновую гору вышло неведомое войско. Демидовский Авзянский завод лежал в пади, согретый благостным солнцем, умытый вешними водами. Серебром сверкало зеркало заводского пруда, золотом горела маковка церквушки. На просохшей паперти толпились работные. Легкий ветерок колыхал пламя свечей в руках богомольцев.

Из пади на Малиновую гору доносилось стройное песнопение. И когда на горе заколыхался стяг, в толпе молящихся ахнули:

— Отцы родные, никак батюшка-царь пожаловал!

Сразу все оживилось, хромоножка-пономарь мигом взбежал на колоколенку и ударил в набат. Над степью понеслись призывные звуки колокола. Народ взволнованно следил за Пугачевым. Плечистый бородатый всадник сдерживал горячего коня.

— Ой, то сам батюшка-царь! — пронеслось в толпе. — Кличь попа! Выходи, честные, навстречу!

Солнце щедро озаряло землю. Старые, согбенные трудами и невзгодами литейщики и молодая заводчина зашумели, колыхнулись навстречу Пугачеву.

Между тем Пугачев сошел с коня и спокойным шагом стал спускаться с горы. За ним степенно выступали казаки. Большая крестная хоругвь развевалась над Пугачевым, высоко нес ее дюжий детина. Емельян Иванович был одет в красный бархатный кафтан, который при блеске солнца переливался жаром. Навстречу Пугачеву медленно поплыли золотые огоньки восковых свечей: богомольцы торжественно шли на поклон к царю. Мужиковатый поп в холщовой рясе с крестом в руках выступал впереди.

Не доходя десяток шагов, Пугачев остановился и крикнул:

— Здорово, детушки!

Словно искра побежала по толпе — сразу заговорили сотни людей:

— Шествуй, наша надежда, царь-батюшка! Заждались мы тебя!

Народ окружил Пугачева; кидали вверх шапки. Раскатистое «ура» загремело над падью. Священник трясущимися руками благословил Емельяна Ивановича. Пугачев степенно огладил бороду, глаза его засияли доброжелательством.

Он торжественно прошел через толпу к паперти. Сюда ему вынесли кресло, он осанисто уселся. Казаки в цветных чекменях тесной стеной стали позади. Пугачев склонился вперед, зорко оглядывая-толпу. Все притихли.

— Кто тут ныне на заводе старшой? — деловито осведомился Пугачев.

— Здесь он, батюшка-царь! — загомонили в толпе. — Эвон человече наш!..

Из толпы выпихнули тщедушного старика. Он упал перед Пугачевым на колени.

— Управитель? — строго спросил Емельян Иванович.

Голубок бесстрашно посмотрел на Пугачева и ответил:

— Ныне стал управителем на здешнем заводишке, когда демидовский пес-приказчик сбег в леса от народной кары!

— Царь-батюшка, это знатный пушкарь из Кыштыма прибег тебе послужить, — раздалось в толпе.

Лицо Емельяна Ивановича прояснилось, глаза стали приветливыми.

— Встань! — сказал он. — Пушки лить будешь своему государю!

Голубок поднялся с колен и добродушно ответил Пугачеву:

— Прислан я по приказу Хлопуши. Уже изготовили три единорога секретных! От сердца поведаю, государь, что николи так радостно не работалось, как сейчас. Только и ждали тебя!

— Отколь знал, что я могу сюда пожаловать? — удивился Пугачев.

— Дело подсказало, что не минуешь наш завод! — поклонился мастерко.

— Молодец, жалую тебя кафтаном! — весело промолвил Пугачев. — Только три пушки маловато. Дедушка, и вы, добрые люди, пособите мне в трудный час и спроворьте орудиев побольше! А кто желает в войско, того жалую казачеством и жалованием!

Мастерко, склонившись, подошел к кресту, облобызал полу пугачевского кафтана. Столпившиеся работные пообещали охотно:

— Отольем, государь, скорострельные пушки. Отольем, еще какие!..

На Малиновой горе забелели палатки. Взглянув туда, Пугачев сказал:

— Люди наши изголодались в дальнем пути. Хлебом ссудите, кто чем богат!

— Все будет, батюшка! Жалуй, государь, под кровлю, не побрезгуй хлебом-солью! — наперебой предлагали авзянцы.

Набежавший с гор ветер один за другим потушил огоньки свечей, смолк колокольный звон. Хромоногий звонарь давно спустился с колоколенки и затерялся в толпе.

Сопровождаемый ближними своими и авзянцами, Пугачев проследовал в заводской дом, где суетливые бабы быстро накрывали на стол.

— Теперь благовещенье, и по божьему завету даже птаха гнезда не вьет, но дело такое приспело, что и бог простит, — обратился Пугачев к мастерку. — Пушки ныне же приступи отливать!

Старик поклонился и вышел из избы. В ней остались только приближенные да бабы-стряпухи. Пугачев улыбнулся, обнажив крепкие белые зубы.

— А вы, бабоньки, — сказал он им, — добро покормите меня да моих генералов!

Стряпухи стали разливать варево в большие миски. Теплый пар клубами поплыл по избе. Чинно переговариваясь, казаки стали рассаживаться за столом.

— Ну, господа генералы, — обратился к ним Пугачев, — утолим чрево — и за дело. Мешкать нам нельзя! Вода потихоньку убывает в реках да и в ильменях: конному и пешему наступает добрая дорога. Народ верстать в казаки да поспешно лить пушки и ядра.

Темные глаза Пугачева обежали соратников. Ближний его — Чумаков — встрепенулся и сказал:

— По всему видать, государь, народ поджидает наше воинство. Всколыхнулись опять по всей степи и в горах…

Казаки за столом оживились и загомонили разом. Осмелевший Чумаков, заглядывая в глаза Пугачеву, попросил его:

— Ваше величество, разрешите нам осушить малу чару?

Пугачев покосился на стряпух и спросил:

— А что, бабоньки, нет ли чего хмельного?

Остроглазая девица с тонким станом отозвалась певучим голосом:

— Отчего ж, царь-батюшка, нет? Для тебя враз все разыщут!

— Ишь ты! — подмигнул ей Пугачев. — Постарайся, милая.

Только теперь среди суетливых старых баб заметил он эту пригожую девку. До чего ж она была хороша и сдобна! Брови густые, глаза веселые, озорные, а сама статна.

— Сколько годков тебе, хозяюшка, как звать? — спросил повеселевший Пугачев.

— Семнадцать, царь-батюшка. А звать Дуней, — смело отозвалась она и взглянула на Пугачева.

— Мужняя аль девица?

Дуняша закраснелась и потупилась.

— Женихи заглядывали, да дедко не уговорчив, — тихо промолвила она, подошла к столу и осторожно поставила дымящуюся миску с варевом. — Кушайте на здоровье, — сказала Дуня приятным певучим голосом и поклонилась.

Стряпухи спроворили на стол хмельное. Казаки принялись пить. После утомительного перехода по горам все жадно ели. Пугачев поднял чару и словно ненароком взглянул на Дуню, которая возилась у печи. Наклонившись к челу печки, она ухватом извлекала оттуда грузный закопченный котел. Стан ее, как былинка, изогнулся. Раскрасневшись от натуги, девушка опять украдкой быстро взглянула на Пугачева. Взволнованный ласковым взглядом Дуняши, он встал и шагнул к девке.

— Ой, не трожь меня! — вскрикнула Дуня, и лицо ее зарделось стыдливым румянцем.

Пугачеву почему-то вдруг стало жалко ее. Усмехнувшись, он сказал стряпухе:

— Чего удумала? Да я тебе в отцы гожусь. Ну, не бойсь!

Она робко вернулась к печи, и минуту спустя лицо ее вновь озарилось улыбкой. Эта чистая улыбка еще глубже задела Пугачева за сердце. Пощипывая свою бороду с проседью, он горько подумал: «Эх, отлетела младость! Не для меня создана эта краса!..»

Он опустил на грудь голову. Глаза его стали скорбны, в углах рта легли горькие складки. Больше он не притронулся к чаре. Казаки, сдержанно пошумев, выпив до дна хмельное, разбрелись по хоромам. Пугачев встал из-за стола последним. Опечаленный, он покинул горницу.

— К ночи вернусь! — сказал он на ходу стряпухам.

У ворот ему подали коня. Легко и молодо вспрыгнув, он потрепал скакуна по холке и поскакал к Малиновой горе.

Поздно вечером, когда сумерки скрыли белые шатры на горе, Пугачев вернулся в завод. Он подъехал к низенькому закопченному строению литейной и, сойдя с коня, прошел в мастерские. Там, обливаясь потом, суетились работные. Снопы брызжущих искр освещали помещение. Старый мастерко проворно распоряжался литьем. Завидя Пугачева, он и глазом не моргнул, не бросил дело, верной рукой направляя жидкий чугун в формовочную канавку.

— Бог в помощь, детушки! — сказал Пугачев литейщикам и, оборотись к старику, похвалил его: — Добро! Гляди, дедко, пушку отлей отменную!

— Сробим, государь! — поклонился Пугачеву Голубок.

Раскаленная чугунная жижа сверкала бесчисленными золотыми звездами. Они искрились, трепетали, вздрагивали, и каждая из них чаровала глаза невиданной красотой. Пугачев засмотрелся на игру ослепительного сияния. Старик опасливо заслонил трепещущие искры собою и предупредил его:

— Нельзя, государь, зреть подолгу: взор померкнет.

Освещенное багровым отсветом лицо Пугачева дышало довольством.

— Вижу, детушки, стараетесь, — сказал он и, постояв малое время, вышел из литейной.

— Хозяин! Хошь царь, а прост больно! — посмотрев ему вслед, промолвил заводской.

Не торопясь, задумчиво Пугачев пошел к заводскому дому. Ночной степной ветер приятно обвевал разгоряченное лицо. Покорный конь брел за хозяином, толкая его мордой в плечо. В избе было темно. Пугачев распахнул дверь и вошел в избу. Полусонная растрепанная баба вздула огонек и засветила лучину.

— Может, поесть, батюшка, хочешь? Наш-то дедко на заводишке робит, не до сна ему! — участливо сказала она.

Пугачев отказался, попросил проводить до постели.

Хозяйка уложила его в мягкие перины. Глубокий здоровый сон мгновенно охватил Емельяна Ивановича.

Неделю пробыл Пугачев в Авзяне. Работные отлили пушки и сотню ядер. Каждый день из лесов в завод возвращались беглые и верстались в войско. Сорок авзянских работных вызвались быть при пушках.

«Пора в поход!» — решил Пугачев и на заре в теплое утро выступил из Авзяна.

Пугачевские войска двинулись по гребню горы Веселый Машак. В лесу не просохла земля, колеса телег, груженных тяжелой кладью, вязли по ступицу. Кони надрывались; зацепившись копытом за корневище, споткнулся коренник и не поднялся больше, пал. Авзянцы сгрузили пушки, пристроили жерди и на себе потащили их. С камня на камень, с шихана на шихан, обливаясь потом, они тащили пушки. На шеях мужиков от напряжения вздулись жилы, но они с усердием волокли тяжелый груз.

Пугачев сошел с коня и криком подбадривал людей:

— Не робей, детушки! Дружней возьмем!.. А ну, пошли!

Еле приметная тропа вилась по самому гребню Камня. По обе стороны внизу шумели свежей зеленью леса, кричали птицы, на востоке в синей дали простиралась степь. Высоко в небе над равниной кружили орлы. Где-то внизу в глубокой пади гремела и плескалась неистовая горная река Белая. Через буреломы, дремучие чащобы, набирая воды от многочисленных безыменных ручьев, она рвалась в глубокую долину, в которой среди гор притаился Белорецк.

Внизу у гор расстилалось синее марево. Указывая на него, Пугачев обещал:

— Погуляем там, детушки, на воле!

На другой день на лесную дорогу выехали дровни, влекомые волами. Погонщики упали перед Пугачевым на колени.

— Посланцы мы подсобить тебе, царь-батюшка. Прослышали, что с пушчонками идешь, да в лесах тяжко доводится, — сказали они.

— Ох, добро, ко времени подоспели! — обрадовался Пугачев и приказал перегрузить пушки.

Медлительные волы без натуги поволокли тяжелый груз. Погонщики засмеялись:

— Вот она, бычья дорожка!

Прошло еще два дня. Кругом все вздымались горы, рядом шумела и бесновалась Белая. Лесные чащобы сильнее сжимали тропу. На третий день скалы расступились, и в широкой долине показались курчавые дымки завода.

— Вот и Белорецк! — показал на дымки Пугачев и погнал коня в понизь.

 

3

Позади остались ордынские степи. Воронко, пофыркивая, бежал по лесной дороге-тропе. В чащобе струилась утренняя прохлада. Мачтовые сосны стояли неподвижно, распластав над тропой широкие пышные лапы ветвей, отбрасывая на елань бледно-синие тени. В торжественном лесном безмолвии слышался только мерный топот коня да треск сухого валежника. Изредка из-под самых ног Воронка с шумом срывался глухарь; он столбом взвивался над деревьями и исчезал в глухом ельнике.

Грязнов прислушивался, но густая тишина таилась в горных дебрях. Тропка круто взбегала на перевал, впереди сияло голубое небо. Постепенно редели сосны, конь прибавил шагу и наконец вынес всадника на просторную елань. Грязнов поднялся в стременах и глянул вперед. Внизу в глубокой пади вилась река, курчавились дымки завода.

И только огляделся, как из лесу на елань один за другим выбежали угрюмые мужики с рогатинами и дубинами и окружили его.

— Стой, куда едешь? Кто таков? — резко закричал один из них.

— Государев атаман, а еду я к батюшке в Белорецк! — оглядев лесную ватагу, спокойно ответил Грязнов.

Мужики уважительно посторонились:

— Коли так, езжай с миром! И мы к нему торопимся.

Чем ближе атаман подъезжал к заводу, тем чаще обгонял толпы, бредущие по дороге. Из гор, из лесов выходили все новые и новые крестьянские ватаги, заводские мужики, на низкорослых коньках выезжали башкиры. Все устремлялись в Белорецк…

Там на заводской площади стоял высокий полотняный шатер, и пребывал в нем сам государь-батюшка. Сердце Грязнова сильнее забилось при виде шатра.

«Вот коли придется свидеться с могутным человеком!» — радостно подумал он.

Однако не так-то легко было добраться до шатра. Широкоплечий, кряжистый станичник Чумаков — ближний Пугачева — крепко оберегал его. После долгой беседы с Грязновым и пытливого осмотра он сдался и пообещал доложить государю.

В окрестных домах было шумно, теснились конники, пешие дружинники. Звенело железо в походных кузницах: черномазые кузнецы калили железо для копий, ковали казачьих коней, ладили башкирам железные наконечники для стрел. Ничто не ускользало от сметливого взора Грязнова. И чем внимательнее он вглядывался в окружающую суетню, тем явственней проступал во всех делах порядок и воинский дух.

«В добрых руках войско!» — похвалил он про себя Пугачева.

Перед шатром толпились атаманы, сотники, прибывшие башкирские старшины. Все поджидали царского выхода. С гор продувал теплый вешний ветер, колыхал знамена и полотно шатра. Чумаков вынес низкую скамейку, поставил на пестром ковре.

Тут распахнулись полы шатра, и на яркое солнышко выступил добрый статный казак с веселыми карими глазами; был он слегка скуласт, смугл, борода густа, курчава, с легкой проседью. На казаке — парчовая бекеша, красные сафьяновые сапоги, шапка с алым бархатным верхом.

— Здравствуйте, детушки! — вскричал Пугачев.

Все сразу опустились на колени, дружно отозвались:

— Здравия желаем, ваше царское величество!

— Спасибо, детушки! Встаньте! — сказал он ласково и уселся на скамеечку, крытую зеленым шелком. Подбоченился, устремил свои пронзительные глаза на башкир.

— Ведомо мне, что по чистосердечности вы пришли сюда! — раздельно, властным голосом сказал он башкирским старшинам. — Ваша службишка мне, государю российскому, будет оплачена вам вольностью. Освобожу я вас от всяких утеснений и поборов. А брату моему младшему, Салавату Юлаю, передайте поклон и дар.

Пугачев повел карим глазом на Чумакова; тот быстро нырнул в шатер и вновь вышел, держа в руке кривую сабельку в драгоценной оправе. На горячем солнышке цветами радуги засияли кровавые лалы, золотистые яхонты, зеленые, как молодая травка, смарагды.

Чумаков поднес саблю Пугачеву. Тот внимательно оглядел ее и протянул седобородому старшине. Башкир тотчас упал на колени.

— Бачка, бачка, государь! — залепетал он, и глаза его впились в саблю.

Он бережно принял ее, поцеловал протянутую Пугачевым руку.

Не утерпел старый кривоногий конник и, отойдя на шаг, выхватил из ножен клинок. Все ахнули. Грязнов прижал руку к сердцу, не мог оторвать своих очарованных глаз от клинка. Синеватая ручьистая сталь струилась огоньками, будто из глуби металла всплывали и гасли золотые искорки.

Изумленный башкир защелкал языком.

— Хорош! Ой, хорош клинок! — похвалил он.

Пугачев довольно огладил темную бороду, сказал:

— А еще поведай моему брату, Салавату Юлаю, что вороги у нас одни. Пусть сим клинком беспощадно рубит вражьи головы! Но то разумейте: заводишек наших не рушить, оберегайте их от огня, от злой руки и порухи. Потребны нам будут сии заводишки, когда тронемся на Москву…

Грязнов залюбовался Пугачевым. Сила, молодечество, умная речь пленили его. Атаман сразу уверовал в него. «Умен! Шибко умен! И видать, человек рассудительный, воин добрый. Голова! Ему и вести нас. Много годков поджидали такого!» — думал он.

От этих мыслей его оторвал окрик:

— А ты кто? Откуда, молодец?

Грязнов упал на колени, подполз и поцеловал руку Пугачева.

— Государь-батюшка, верный слуга твой атаман Грязнов, повоевавший генерала Деколонга. Из Челябы прибег.

— Знаю! Наслышан о тебе, казак! — Пугачев внимательно оглядел Грязнова, оживился. — За воинские доблести жалую полковником. Чумаков! — снова покосился он на проворного казака. Тот опять нырнул за полог шатра и вынес суконный кафтан, золотые полковничьи знаки.

— Подойди ближе! — Пугачев поднял пытливые глаза на Грязнова. — Узакониваю тебя полковником яицкого полка, и ныне быть тебе ближним моим охранителем. Служи честно, а я, государь, тебя не забуду…

К Пугачеву подходили другие; для всякого он находил умное и твердое слово. Отпустив всех, он поднялся и, построжав, крикнул окружавшим его сподвижникам и башкирским старшинам:

— В поход, детушки! В поход!..

Чумаков откинул полы шатра, и Пугачев, слегка качнув головой атаманам, скрылся за белым пологом.

На душе у Грязнова стало бодро, легко, словно хмельная кровь переливалась по жилам, ободряющее слово Пугачева, будто живой росой, освежило его. Он взглянул на горы, на сияющие под солнцем леса, на синее небо и потянулся до хруста в костях: «Эх, скорей бы переведаться с супостатами!..»

И мнились ему старые дороги через степь, через камни-шиханы, через чащобы на знакомую Челябу, на Кыштымский завод. «Погоди, еще погуляем по знакомым местам!» — бодрясь, подумал он.

В горячем зыбком мареве колеблется бескрайная степь. В чистом небе чертят плавные круги остроглазые орлы, высматривая добычу. Но пустынно, безмолвно кругом. Напрасен орлиный дозор: ни овечьих отар в степи, ни конских косяков — откочевали ордынцы в глубь ковыльных просторов, следом за стадами ушли волки. В сизом мареве по степи с полудня на полуночь редкими городищами сереют деревянные крохотные крепости Верхнеяицкой дистанции: Магнитная, Карагайская, Кизильская, Петропавловская, Степная. Во всех этих крепостцах еле-еле набиралось до тысячи ратных людей да десятка три орудий. Только над старым Яиком-рекой, при устье Урляды, стоит хоть деревянная, но крепкая своими валами, заплотами и сильным гарнизоном Верхнеяицкая крепость.

Пугачев решил умно: «Первая неудача обернется бедой, а маленький успех окрылит людей».

Решил он миновать Верхнеяицкую крепость и ударить на Магнитную. Двигаясь по станицам и селениям, забирая годных коней, скот, запасы хлеба, пятитысячное войско Пугачева прошло мимо Верхнеяицка.

Комендант крепости этой станицы полковник Ступишин, столь храбрый с одинокими башкирами, при виде пугачевского войска изрядно струсил и пустился на воинские хитрости. По его наказу за валами наставили обряженные чучела, за тыном выставили обожженные шесты, издалека схожие с пиками. Звонили в колокола в крепостном соборе, где хоть и теплились перед образами лампады, но было пусто. Весь народ, и стар и мал, производил в городе шумы, изображая большой воинский лагерь…

Пугачев на тонконогом белом коне остановился на Извоз-горе. Внизу у ног, за синей лентой Яика, лежала крепость. Емельян Иванович долго всматривался в серые деревянные заплоты, в улочки города; насмешливая улыбка блуждала по его лицу.

Грязнов не стерпел, на Воронке быстрым махом пустился к реке. Редкие пульки провизжали мимо, но полковник даже ухом не повел; подъехав поближе, выглядел немудрые хитрости коменданта.

Смех подмывал его.

«Плохи дела, коли головешки для устрашения выставил», — подумал он и во всю прыть помчал в гору. Еле сдерживая радость, указывая на заплоты, Грязнов крикнул Пугачеву:

— Батюшка-государь, схитрил старый плут Ступишин! За тыном головешек натыкал.

— Тишь-ко! — сверкнул злыми глазами Пугачев. — Сам вижу.

Лицо его стало сурово, замкнуто. Он властной рукой тронул повод, конь послушно повернулся и пошел под гору. За ним затрусил Воронко. За горой быстро скрылся крепостной городок. Набежавший ветерок шевельнул конские гривы. Пугачев оглянулся на атамана и сказал в глубоком раздумье:

— После рассудим, кто кого обхитрил…

Воинство, обтекая гору и Каменные сопки, что синели на юге от Верхнеяицка, обошла крепость и на другой день, словно выхлестнутое сизым маревом, встало шумным кольцом под Магнитной.

Люди горячились, рвались в битву. Пугачев на полном скаку подъезжал к крепостным воротам.

— Детушки, детушки! — закричал он. — Против кого идете? Аль не признали меня, государя вашего?

Из-за крепостного вала выглянул седоусый капитан.

— Я тебе, сукину сыну, покажу сейчас! — погрозил он кулаком и скомандовал притаившимся стрелкам: — По вору — огонь!

В степной тишине прозвенели редкие выстрелы. Грязнов кинулся вперед, ухватил пугачевского коня за повод:

— Остерегись, государь!

— Уйди прочь! — закричал Пугачев. — Знай свое дело!

Он оглянулся на бегущие толпы и закричал им:

— За мной, детушки!..

Но из крепости дружно отстреливались. Не добежав до заплотов полусотни шагов, порастеряв раненых, толпы повернули назад. Они увлекли Пугачева. Белый конь широким махом вынес его вперед. На полном скаку он остановил коня, крепко взнуздав, повернул обратно, вздыбил его и врезался в людскую гущу. Давя людей, широко размахивая плетью, Пугачев стал хлестать их.

— Куда ж вы? Чего спугались, лукавые? Назад, назад! — кричал он и гнал толпы на крепость.

Из-за тына раздавались частые дружные залпы… Грязнов выскочил вперед, прикрыл собою Пугачева.

— Прочь! — озлился Емельян Иванович. — Доколь глаза будешь мозолить? — Смуглое лицо его в злобе перекосилось. Ощерив крепкие зубы, Пугачев схватился за клинок.

В эту минуту вражья пуля ударила Воронка. Конь заржал и опрокинулся, загребая копытами землю. Грязнов вскочил. Пугачев, сжав скулы, обхватил правой рукой левую и отъехал прочь. На парчовой бекеше его заалела кровь…

«Пропал конь!.. Государя изувечили!» — с горестью подумал Грязнов и следом за Пугачевым побрел прочь от крепости…

Рука Пугачева вспухла, посинела. Сильный жар одолевал тело. Он валялся на войлоке в палатке и горько жаловался:

— Николи того не было! На царей пули еще не отливались. Эта, видать, наговорная! Колдун офицеришка!..

Ночь темным пологом накрыла степь. Нарушая тишину, за дальним ильменем провыл одинокий волк. Пугачев вышел из палатки, взглянул на звездное небо, тихо обронил:

— К полуночи месяц взойдет… Коня! — властно сказал он Чумакову.

Емельяну Ивановичу подвели белого скакуна. Поддерживаемый близкими, он, морщась от боли, взобрался в седло.

В эту пору по овражкам, рытвинам к заплотам крепости, как черные неслышные тени, крались охотники. Загремела пальба, за валами тревожно забил барабан, но было поздно, — под ударами топоров трещали ветхие, иссохшие от степных ветров бревна, рушились тыны.

И тогда Пугачев на своем скакуне выехал вперед; с толпами разъяренных дневной неудачей людей он устремился в пролом. С развевающейся гривой его конь носился по крепостной улочке и давил потрясенных ужасом защитников…

Из-за холмов выплыл багряный месяц, осветил степь. У темных крепостных ворот кричали обозленные пугачевцы:

— На перекладину их!..

Мужики вешали усатого коменданта крепости и его жену.

За гарнизонной избой занималось пламя. Багровые отсветы озарили темное степное небо. Прилетевший ветер пахнул в лицо гарью.

Над широким Яиком тянулись горькие дымы; дотлевали бревенчатые домишки Магнитной. Кругом пепел и запустение. На пожарище копошились бездомные одинокие псы.

По ковылю, по дорогам ветер-гулена славу разнес. Днем и ночью в пугачевский стан прибывали конные башкиры, ордынцы, заводчина. Животворной водой оросилась степь, ожила, зашумела. Под звездами на глухих дорогах заскрипели телеги, ржали кони; горы и степь изобильно рождали недовольных, и спешили они теперь под Магнитную. Росло пугачевское воинство и, как вешний поток, выходило из берегов.

В стане над Яиком белел большой шатер, а в нем на войлоках метался батюшка; все тело его горело и томилось от боли. Ивашка Грязнов склонился над ним:

— Дозволь, государь, привести лекарку. Знаю тут одну в степи.

Пугачев покривился от боли.

— Зови, дай облегченье… — обронил он, устало опустив голову.

Ивашка вскочил на коня и поскакал к ильменю, к знакомой балочке. Вот и воды блеснули, и низинка распахнулась! Как и в прошлый раз, подле родника вился дымок, у костра сидела старуха. Приложив дрожащую ладонь к глазам, она пристально вглядывалась в подъезжавшего конника.

— Заждалась тебя, родимый! — низко поклонилась она казаку.

— Ой, что ты? — Грязнов суеверно покосился на старуху. — Отколь тебе, бабка Олена, было ведомо, что наеду сюда?..

— Сердце вещее подсказало, что не миновать тебе и в третий раз меня, старую…

Она смолкла, помешала в чугунке.

— Ты что ж, полудневать собралась? — спросил казак и заглянул в котелок. В нем кипела-пузырилась чистая водица.

— Отполудничала и отужинала, сынок! — скорбно отозвалась ведунья. — Поприела все. Годы мои вышли, и собралась я, крестничек, в дальнюю дорожку. Вот и лапоточки надела…

И впрямь, на ногах старухи белели липовые лапоточки. В чистом сарафане празднично и торжественно выглядела бабка.

— Никак на Кыштым собралась? — воззрился на старуху Ивашка.

— Нет, сыночек, не добрести мне до родной земельки. Услышала я вчерась гром дальний и подумала — идет государь-батюшка! Несет он расплату нашим притеснителям. Ох, хоть бы в очи его поглядеть!

Казак подсел к огоньку и молча выслушал старуху. Из глаз ее выкатилась жаркая слезинка.

— Хоть одним глазком взглянуть на ясного сокола, да силушки уж нет. Уходилась…

— Садись, баушка, на моего коня, да поедем мы к нему! Поранили его наши супостаты. Добудь травку такую, чтобы боль ту унять.

— Есть такая травинка. Ой, есть! Приложишь к ранке, отойдет боль, а на десятый день возвратится здоровьице…

Старуха заползла в свою лачугу, добыла ладанку, подала ее казаку. Вручив травку, она присела у костра и огорченно сказала:

— И то старая подумала, да можно ли соваться ему на глаза? До меня ли ему! Нет, нет! — Она грустно покачала головой. — Езжай один! И так мне радостно, что хоть капельку доброго могу для него сробить. Ну, сынок, торопись!

Ивашка согласился со старухой. Быстро вскочил на коня и понесся в степь, а на пригорке долго темнел силуэт маленькой старушки. Степное марево постепенно укрыло его…

В ночь полегчало Пугачеву от Олениной травы, опухоль стала спадать. Наказал он сбираться в поход. Утром заиграли трубы, загремели бубны: конники выступили вперед. Клонился долу ковыль, разбегались неведомые тропы, поднялись птицы над степью. Станичники запели песню:

Ах ты степь ли, степь наша родная, Ты неси коней глаже скатерти… Мы задумали дело правое, Дело правое, думу честную…

Ветер развевал конские гривы, звенели удила. Осененный знаменами, в голове ехал Пугачев. Впереди неслись птицы, позади кралось зверье…

Неподалеку от Верхнеяицка из-за горы выплыло пыльное облако — показалась рать.

«Быть драке!» — решил Пугачев и стал выглядывать места. Но в эту минуту его острый глаз заметил вестника. На сером коне широким махом скакал казак. Навстречу ему Пугачев выслал Грязнова.

Рати остановились, разделенные холмами, и стали выжидать. Улеглась пыль, смолкли голоса, только кузнечики в ковыле неутомимо завели свое надоедливое цырканье. Подбоченясь, сидел Пугачев на белом коне.

Вот Грязнов оторвался от вестника и поскакал прочь. Пугачев облегченно вздохнул. На скаку Грязнов махал шапкой и кричал:

— Свои!.. Свои!..

Подъехав к Пугачеву, он вытянулся в седле и молвил радостно:

— Ваше величество, полковник Белобородое помощь ведет!

Емельян Иванович махнул рукой. Снова заиграли рожки, забили в бубны, взвилась песня:

Коль придется покориться нам, Сложим головы непокорные. Под катов топор, под страшный удар Сложим буйные, эх, да головушки…

С кургана в падь навстречу Пугачеву на добром коне спускался высокий плечистый всадник. Не доезжая, он соскочил с коня и пошел неспешным, чинным шагом. Было в его движениях что-то уверенное, хозяйское. Держался он прямо, строго.

Пугачев сам сошел с белогривого и двинулся навстречу. Они сошлись на степном перепутье, обнялись и трижды поцеловались.

Конь о конь повели они войско мимо Верхнеяицкой крепости. Через ордынцев дознался Пугачев: сидит за валами и тынами крепости прибывший с дружинами генерал Деколонг. Сжигая мосты, разрушая паромы, пугачевское войско свернуло на Карагайскую. В крепости за полусгнившим заплотом притаились в обороне старые да дряхлые инвалиды. Завидев на курганах повстанцев, смотритель, прапорщик Вавилов, закрыл ворота. Тишина легла на степь. Жарко пригревало солнце, блестели под ним солончаки да струилось марево.

«Господи боже, да будет воля твоя!» — взмолился старый прапорщик, снял треуголку и перекрестился. В эту минуту из-под парика выглянуло простое мужицкое лицо, загорелое, с рябинами. На башкирском коне к заплоту подъехал Белобородов. Солдаты не стреляли в него:

— Эй! — закричал атаман. — Отзовись, добрая душа! Отворяй ворота!..

— Слышь-ко! — отозвался из-за тына прапорщик. — Чего орешь? Тут не кабак, а крепость! Фортеции с бою берут!

— Не перечь, служивый! — выкрикнул полковник. — У нас пушечки, ядрышки и конников тьма! Идет сюда сам государь Петр Федорович!..

— Слышь-ко! — опять откликнулся смотритель. — Дайко помыслить!..

За тыном пререкались солдаты. Заплот был ветхий, прогнил, ворота пошатнулись, под дырявым скатом их поблескивал медный крест. Тут послышался тихий голос прапорщика:

— Слушай, кто ты? Коли старшой, то знай: рассудили мы выйти в поле, сдать фортеции под уговор: не рушить нашу воинскую честь, отпустить с барабаном!

— Слово даю! — посулил атаман и поманил своих.

Прапорщик распахнул ворота и вывел десяток старых солдат. Развернулось знамя, ударил барабан.

— К сдаче готовы! — закричал прапорщик казакам.

Крепость заняли, годные пушки забрали, порох положили на телеги, а тын и домишки предали огню. К небу взвился дымок, затрещало сухое обветшалое дерево.

На дороге поставили барабан, и на него уселся Пугачев. К нему подвели прапорщика. Старик в изношенном мундирчике, в помятой треуголке отсалютовал сабелькой и вытянулся в струнку.

— Желаешь нам, государю, служить? — спросил Пугачев.

— Рад стараться, ваше величество! — четко, раздельно отозвался прапорщик.

— Коли так, верстаю казаком! — сказал Пугачев и махнул рукой: — Эй, обрядить по-нашенски!

Прапорщика подвели к колоде.

— Ну, клади голову на плаху! Клади сейчас же, некогда вожжаться с тобой! — закричал бородатый кержак и ухватился за топор.

Прапорщик задрожал.

— Батюшка, да за что же? — взмолился старик. — Фортеции ведь я по доброй воле сдал…

— Молчи! — прикрикнул мужик и схватил его за косичку.

Старик придвинулся к колоде и рухнул перед ней на колени.

— Ну, будь здрав! — усмехнулся кержак и, уложив косичку на колодину, жихнул по ней топором. — Вот и ты отныне казак, Тит Иванович!..

— Ух! — шумно выдохнул старик. — А я-то думал…

Догорели заплоты, ветер развеял дымок. Была и не стало степной крепостцы. Взвились знамена, поднялась пыль. Быстрым маршем войско тронулось на Петропавловскую.

Запылали пожары, задымилась гарь; горели крепости Петропавловская и Степная, пылали редуты Подгорный и Синарский. На ранней заре перед шумным воинством блеснули воды Увельки. В глубокой пади, у слияния двух рек, заблестели крестами церковки; тонкими белоснежными минаретами встали далекие мечети, — открывался богатый городок и крепость Троицкая…

19 мая Пугачев овладел Троицком. Победители жестоко расправились с непокорными: коменданта Фейервара и четырех гарнизонных офицеров повесили. Не пожелавших принять присягу солдат и жителей перебили и перекололи. Дотемна длилось побоище.

К этому часу Пугачев в сопровождении Грязнова объехал окрестные холмы и выбрал место для стана. Высланные дозоры сообщили: стремится его нагнать генерал Деколонг и дать бой.

Все шло ладно: по курганам расставили пушки, к дорогам стянули пеших, конницу упрятали по лощинкам.

На высоком каменистом яру Уя отыскалась пещерка; тут накидали кошмы, пестрый ковер и подушки. Пугачев улегся отдыхать над рекой. Вновь открылась рана, жар растекался по крови, ломило кости. Емельян Иванович распахнул ворот рубахи, подставил горячее лицо ветру.

Атаман Грязное сидел на камне, перед ним расстилалась глубокая падь. Город, белый каменный собор и минареты уходили во мрак. Только воды Уя отсвечивали последним гаснущим бликом заката. На окрестных холмах рогатыми чудищами стояли ветряные мельницы, а вокруг дымились костры огромного стана. В больших черных котлах кочевники варили конину, казаки — жирный кулеш. Ревели под ножом бараны, ржали кони, голоса сливались в неясный гул… Синие облака на закате подернулись пеплом. Опускалась темная степная ночь…

Между тем генерал Деколонг в самом деле торопился к Троицку. Минуя разоренные крепости, оставив в стороне сожженные мосты, он повернул на Уйскую и через Синарский редут напрямик двинулся на Пугачева. Не жалея ни коней, ни людей, генерал 21 мая ранним утром настиг Пугачева и ударил по его воинству.

На холмах заговорили пушки. Белобородов, отменный отставной артиллерист, сам был за наводчика. Ядра, посланные им, врывались в густые колонны, производя страшное опустошение. Но солдаты смыкались вновь и шли напролом.

Сидя на крутом яру, Пугачев зорко следил за движениями толп. Его злили конные башкиры. Они, как волчья стая, с пронзительными криками неслись на солдат, но, отброшенные стойкими ветеранами, разбегались и рассеивались по степи. Необученные, необстрелянные толпы крестьян и ордынцев бились кучно, неумело.

Пугачев вскочил, глаза его пылали гневом.

— Лапотники! На шалости горазды, а в драке вялы! — злобясь, кричал он. Взглянув на Грязнова, он повелел: — Коня!

Тут же подвели белогривого любимца, но Пугачев не смог сам забраться в седло. Прикусив губы от боли, он прижал искалеченную руку к груди и, опираясь на казака, сел в седло.

— Ваше величество, куда вы? — встревоженно спросил Грязнов. — Глядите, бегут!

И впрямь, в подъем по пыльной дороге на ошалелых конях мчались ордынцы.

— Куда вас черт несет? — кинулся им наперерез Пугачев и взмахнул саблей.

Разбитые ордынцы лавой пронеслись мимо. Из оврагов, из ковыля поднимались пешие толпы и торопились прочь…

Пугачев пришпорил коня и понесся навстречу. Ивашка едва настиг белогривого, схватил удила.

— Поздно, государь! — закричал он. — Слышь-ко, тишина какая?..

У пушек шла свалка. А бегущие толпы, как взбаламученный поток, заливали дороги. Пугачев поник головой. Он свернул в сторону и поехал к реке.

На ковыле еще блестела роса, степь дымилась прохладой, но все было кончено.

Грязнов снова настиг Пугачева, схватил за удила коня и увлек прочь. Впереди шумели березовые рощи, вздымала песчаную главу Золотая сопка, за ней крылся овражек.

— За мной, государь! — крикнул Ивашка и поманил Пугачева. — Места тут мне знакомые. Айдате от беды!..

Почуяв дорогу, кони встрепенулись и широким махом понеслись по степи…

По дорогам валялись посеченные тела, черные конские туши, поломанные телеги с добром. Полдневный зной раскалил землю, из-под белого облака на ратное поле с клекотом спускались орлы.

Нигде генерал не мог отыскать Пугачева, так и не настигли его лихие драгуны. Прыткий белогривый скакун унес Емельяна Ивановича от беды, а степные балки укрыли его, ветры замели след.

Старый генерал призадумался; знал он: порубаны части, но спаслась пугачевская голова, не сегодня-завтра как из-под земли вырастут новые пугачевские сотни…

Предчувствие не обмануло Деколонга: рассеянные под Троицком, пугачевцы опять собрались и по челябинской дороге двинулись на Нижнеусольскую. Не задерживаясь, Пугачев проскакал через Кичигинскую крепостцу, в которой к нему присоединилась полусотня казаков…

От стана к стану, от перепутья к перепутью росло воинство. Снова воспрянул духом Емельян Иванович. Рядом скакал Грязнов, подбадривая его:

— На заводы, государь, путь держи! Там верная опора будет!

Засинели горы, зашумели леса, пошли большие дороги на заводы, на Каму-реку, на Казань. Пугачев скинул шапку с малиновым верхом, поклонился далеким горам и сказал весело:

— Здравствуй, Урал-батюшка!..

Плыли над Камнем хмурые тучи, над кедровником летали стаи птиц, дороги врезались в чащобы; в горах гремела кайла рудокопа, будила тайгу; копоть стояла над заводами. Выходили навстречу Пугачеву жигари, литейщики, рудокопы, кузнецы — горемычной доли люди.

— Здравствуй, Урал-векун! — светлой улыбкой встретил Ивашка знакомые, родные края и, наклонясь к Пугачеву, уверенно сказал:

— Отсель, государь, недалече и до Москвы…

 

4

По горам, по кочевьям Башкирии рыскал отряд подполковника Михельсона, приводил возмутившихся башкир в покорность. Отменный вояка, черствый, сухой, всегда чистый и опрятный, он неутомимо гонялся по лесам за прославленными конниками Салавата. Но башкиры дрались с великим бешенством, предпочитая смерть уходу из родных гор. Вся Башкирия озарилась пламенем, каждый камень тут взывал о мести. Ужасаясь упорству башкир, подполковник Михельсон жаловался начальству:

«Живых злодеев я едва мог получить два человека, из забежавших в озеро. Каждый из сих варваров кричал, что лучше хочет умереть, нежели сдаться. Я не могу понять причины жестокосердия сих народов. Злодей Пугачев оных хотя и уверил, что будут все переведены, однако, чтоб им доказать противное, я не токмо каждого, который мне попадался, оставлял без всякого наказания, но давал им несколько денег и отпущал оных с манифестами и увещеваниями в их жилища».

Не знал подполковник, что врученные им листы башкиры рвали, а деньги кидали в болото. Уходя, пленники от стыда плакали. Каждая из последних жен соседа будет тыкать пальцем и кричать детям:

— Глядите, вот идет продажный! Плюйте в его след!..

Пройдя горами со своим отрядом, Михельсон добрался до Кундравинской слободы и, прошагав двадцать верст глухой дорогой, стал выходить из леса. Михельсон не верил своим глазам. На широкой поляне подле деревни Лягушиной дымились сотни костров, пестрел большой воинский стан.

«Кто же это? — изумился подполковник. — Не может быть Пугачев! Пропал след Емельки! Стало быть, тут Деколонг!» — Он подозвал вестового и наказал выслать разъезды — узнать, что за табор впереди.

Осторожный и предусмотрительный Михельсон, не теряя ни минуты, выбрав удобное место, построил войско к бою…

Но и Пугачев не дремал. Станичники бросились на вражьи разъезды и порубили их. Грязнов с конниками понесся на отряд, огибая его левое крыло. Еле успел Михельсон перестроить свои колонны и принял весь удар на себя. Несмотря на частый огонь, пугачевцы сблизились с войском и ударили в копья…

Михельсон во главе изюмских гусар кинулся в атаку. Разъяренные кони врывались в толпу, мяли, топтали убегавших людей. С бешеного хода безжалостно, с плеча, рубили им головы озлобленные гусары.

Белогривый конь едва вынес своего хозяина из кровавой резни. Густая пыль и дымы растоптанных костров стлались над ратным полем и заволакивали побоище…

Тем временем Пугачев быстро уходил от погони. За ним на свежих конях убегали Чумаков и Белобородов. Серой пеленой тянулась пыль по волнистой дороге, часто стучали копыта коней. Навстречу беглецам летели стаи крикливых ворон; стороной, голодно озираясь, мелькнул одичалый пес. На миг Пугачев оглянулся; тревожно сжалось его сердце. Позади, на пыльном перепутье, четверо гусар рубились с Грязновым. Его серый конь вздымался вихрем, кружил в толпе. Раза два ослепительно сверкнули на солнце клинки…

— Эх! — сжал рукоять плети Пугачев и огорченно огрел белогривого.

Конь встряхнул гривой и, храпя, понесся стрелой. Справа тянулись крутые горы, слева распростерлась холмистая степь. Вот и лесные чащобы. Скоро, скоро они укроют беглецов.

На перелесье Пугачев не утерпел, еще раз оглянулся.

Позади скакали гусары. На перепутье, где только что рубились они, было пусто. Только одинокий серый конь уныло кружил без всадника.

«Эх, срубили головушку Ивашке!.. Добрый казак был!» — с болью подумал Пугачев.

Он еще раз огрел плетью коня и нырнул в молчаливую гущу леса. За его плечами, не отставая, храпели атаманские кони.

«Ну, теперь еще поживем!» — повеселел Пугачев и свернул коня на крутую тропку.

Неумолчным морским прибоем шумел хмурый горный лес. Густой ельник хлестал всадников по лицу. Без конца-краю потянулись леса, горы…

Разом оборвалась и без того еле уловимая тропка. Ехали целиной, едва продираясь меж деревьев и выворотней. Словно в каменном безмолвном храме, стояла торжественная тишина. Кони ступали осторожно. Из-под самых копыт вдруг срывался тетерев и, хлопая крыльями, скрывался в чащобу. Круче и круче вздымались горы. Вдруг распахнулась широкая елань, а над ней отвесно уходили в небо шиханы. Рядом начиналась каменистая россыпь. Пугачев взглянул вверх.

— Вот и ночлег нам! Орлино Гнездышко! — устало сказал он и сошел с коня.

На вечернем солнце величаво пылали кремнистые вершины недоступного Таганая…

Томительные часы провел Пугачев в Таганайских сопках. Подобно пустыннику, он целый день сидел в подоблачном Орлином Гнезде. Перед ним, как застывшее бурное море, развертывались скалистые гребни Каменного Пояса. Уходили они на юг в лиловую даль. На востоке распахнулась беспредельная степь с тысячами озер, сиявших на солнцу. Внизу под Таганаем темнели угрюмые ущелья, курились туманы в теснинах. Леса пересекались светлыми реками; вот быстрый Келиим и рядом Тесьма несут пенистые воды. Над недоступными кручами парят орлы да проносятся легкие пухлые облака.

Атаманы разъехались за вестями. Верный Чумаков ушел в Златоуст. «Как он там? Приветят ли заводские люди?..»

Тихо в горах, внизу в лесных зарослях посвистит вспорхнувший рябчик, постучит в дупло дятел, да огоньком мелькнет с ветки на ветку рыженькая белка. Вон полукруглая ложбина между гребнями гор — Перекликной лог, черен как пасть чудовища. Если крикнуть, то в горах раздастся великий и страшный гром и многажды раз прогрохочет эхо. И кажется, то не горное эхо, а ревет чудище, обитающее в подобных каменных высях.

Солнце клонилось долу, в низинах побежали синие тени. Близился вечер.

Прошумел ветер, принес голоса. Из лесу на елань выехали всадники, а за ними толпа пеших.

«Пришли!» — обрадовался Пугачев и крикнул с камня:

— Здорово, детушки!

Десяток выборных-златоустовцев Чумаков допустил в Орлиное Гнездо. Он подводил каждого по очереди к «государевой руке».

Пугачев скупился на слова, держался замкнуто.

Над горами забрезжили первые звезды. Оживали лесные чащобы: заухал филин, завыли волки, под тяжелым шагом зверя затрещал валежник. Над скалами взвился дымок. Пугачев повеселел, приятный запах варева ободрил его…

На заре пришли радостные вести: дал о себе знать атаман Белобородов. За рекой Ай он собрал снова две тысячи ратников и повел их на Сатку. Там и надеялся он встретить государя.

Пылал костер, кипели котлы, ходила круговая чара. Пугачев хмелел от сытости, от зелена вина.

— Лихие у меня полковники! — похвалился он. — Не царицыным чета! Пройдут там, где и волк не проскочит. Из камня войска понаделают, да и бьют сверху, что орлы мелкую пташку!

— У кого ж и быть орлам-полковникам, как не у тебя, государь! — весело отозвались златоустовцы.

Прошла ночь. Занимался жаркий день, но в горных теснинах сочилась прохлада. Пугачев с небольшой толпой спустился с Таганайских сопок. Внизу зеленели елани, сияли реки, расступились леса, показались дороги. Из башкирских улусов выходили толпы и приставали к Пугачеву:

— К Аю!.. К Аю-реке!..

Все сбылось так, как донесли выборные. На берегу реки поджидал Белобородов. Были у него пушки и порох, пешие и конные воины…

Пугачев выслал разъезд на Сатку и повел войско окольными дорогами. Кружил, хитрил. Перейдя Чулкову гору, он пошел вверх по реке Уструть, малому притоку Ая. К полудню он круто повернул на восток широким логом к хребту Сулея. Перевалив этот высокий лесистый гребень, Пугачев остановился на Валесовой горе, на берегу Большой Сатки. Отсюда рукой подать до завода.

До вечера простояли тут среди тихих лесов. С заречья вернулись дозоры и донесли: пуст завод! Михельсон покинул Сатку и пустился в погоню за башкирами Салавата.

— Ну, детушки, в дорожку! — весело крикнул Пугачев атаманам, сел на коня и пустился к речному броду.

Жарко грело солнце. На елани над цветеньем летали мохнатые бабочки, жужжали пчелы. Пахло смолами, лесным настоем. Дорога сразу выбежала из чащи и покатилась к синей реке. А на ней Саткинский завод.

Опять повернулось счастье к Емельяну Ивановичу: позади его шумело конное воинство, под тысячами копыт дрожала каменистая земля. Впереди булатным клинком блестела речная излучина, плыл веселый звон. У заводской околицы работные поджидали с хлебом-солью.

— Здравствуй, детушки! Здорово, хлопотуны! — крикнул заводчине Пугачев.

— Жалуй, царь-батюшка! — приветствовали в ответ сотни крепких голосов.

В новом парчовом кафтане, туго перетянутый поясом, лихо подбоченившись, Пугачев выступал на своем белогривом коне. Все теснились к нему, с нескрываемым любопытством разглядывали веселое смуглое лицо. Благообразный седой старик поднес ему на деревянном блюде хлеб-соль. Пугачев скинул шапку, бережно принял дар и, наклонясь, с благоговением поцеловал пахучий каравай. Добрая улыбка озарила его лицо:

— Спасибо, дедушка!

Старик стоял без шапки, ветер перебирал седину. Дед изумленно разглядывал Пугачева.

— Впервое, батюшка, государя зрю! — умиленно молвил он, слезы сверкнули на его глазах.

Возле церкви сколотили виселицы. Из поповского дома вынесли кресло, поставили на ковре. Пугачев сошел с коня и уселся в кресло. Вокруг стояли ближние: Белобородов, Чумаков, атаманы.

Начался суд.

Работные влекли на площадь приказчиков, заводских лиходеев: катов, стражников, нарядчиков…

— А это что за люди? — Пугачев ткнул пальцем в сторону заводских служащих.

Они покорно опустились на колени. Пугачев наклонился вперед, ветерок шевельнул его темную курчавую бороду. Он весело крикнул:

— Бог с вами, детушки, прощаю вас! Служите мне, государю вашему, честно и радиво!

Кругом рыскали башкирские ватажники Салавата Юлаева. Где-то рядом тревожил он войска карателя Михельсона. Никто не знал истинных замыслов Пугачева. Оставив в Сатках Белобородова, он на другой день с конниками помчал по дороге на Златоуст. Дойдя до берега Ая и горы Дележной, подле деревеньки Медведевой он раскинул стан. На изумрудном лужке, над прозрачными речными водами поставили государев шатер. Кудрявая береза склонилась над ним…

В это же время подполковник Михельсон по дороге в Сатку подошел к быстрому Аю. На реке догорали паромы, по воде стлался дымок. Напротив, на яру, шумели башкиры.

Салават Юлаев на горячем коне носился над рекой, разглядывал солдат. По мановению его руки из-за камней сыпались сотни оперенных стрел.

Подполковник подозвал солдата.

— На мушку его! — сказал он, указывая солдату на батыря.

Над шиханами догорал закат. На высоком камне, темнея на золотом фоне вечерней зари, маячил всадник. Стрелок метил верно, надежно, но пуля миновала храбреца.

— Наговорный! — сплюнул солдат. — С ними, чертями, разве управишься?

Вороной конь повернулся на камне и тихо ушел прочь. Сизые сумерки укрыли его. Было и пропало видение…

На рассвете Михельсон сел на конька и поехал вдоль реки, отыскал брод. В этом месте солдаты срыли берег, выставили пушки. И только солнце выглянуло из-за окоема, подполковник на коне бросился в реку: за ним устремились солдаты.

Под стрелами, осыпаемые камнями, пехотинцы перешли Ай и стали окапываться. За ними вплавь добралась конница, свернула в лес и сгинула.

Высоки горы, несокрушим камень, храбры башкиры. Но лезли солдаты на горы, одолевали камень, бросались врукопашную. Схватившись в смертной схватке, враги кидались в реку. И под водой душили друг друга, по реке рябь шла, пузырилась глубь, бились, резались насмерть.

Позади башкир застучали частые копыта коней.

Понял Салават Юлаев: идет беда; крикнул он, схватил удила, поднялся черный конь, взметнул гривой и с маху кинулся со страшной кручи в темный речной омут. За ним с визгом бросились башкиры…

И когда подполковник Михельсон выбрался на камень, увидел только: выбираются на берег прыткие башкирские кони, отряхиваются и уходят в лес…

Потерялся след Салавата Юлаева. Укрыли его леса, горы. Над рекой, над шиханами кружили орлы, поджидали, когда с ратного поля уйдет человек…

И тут на перепутье нежданно-негаданно встретились Пугачев и Салават Юлаев.

Мчались башкиры на прытких конях по хмурому лесу. На широкую елань из темного кедровника вдруг выехал на белом скакуне широкоплечий, могучий удалец. Глянул Салават на смуглое лицо, на черную бороду и узнал Пугачева. Мигом он соскочил с коня и, склонив голову, пошел навстречу, прижимая руку к сердцу:

— Бачка-осударь! Бачка!

Пугачев слез с коня, обнял молодого низкорослого джигита.

— Будь здрав, брат Салаватушка! — радостно сказал он. — Ко времени встретились.

Они сели на коней, поехали рядком. Позади потянулось войско.

— Спасибо, якши-ма, батырь! — снова промолвил Пугачев и испытующе поглядел на Салавата. — Не ждал я башкирцев так скоро под свою высокую руку. Сколь привел?

Глаза Салавата заблестели. Он смущенно смотрел на Пугачева. Пьянела молодая голова от ласки. Русский царь батырем назвал. Шел батырю девятнадцатый год, тело его было гибко, кости крепки и звонок голос. Как зарница, зажглась его юность. Спел бы он царю песню, да нельзя! Не к лицу. Стрельнул бы из лука — не выходит! Хвастуном обзовет.

— Что ж молчишь? — опять спросил Пугачев.

— Вся Башкир будет! — уверенно отозвался тот. — А сейчас, видишь, встретились с Михельсон, неудача была…

— Как? Куда ушел сей супостат? — удивился Пугачев. — Ой, ко времени подоспел ты! Вот коли переведаемся с ним…

— На Кига пошел! — сказал Салават и, взглянув в темные глаза Пугачева, улыбнулся. — Куда ты, туда моя!..

Гудел лес, бежали добрые кони. Замолчали станичники, притихли башкиры: «Пусть думу думает государь-батюшка, куда повести…»

Под Кигами изнуренный горными походами отряд Михельсона внезапно окружили пугачевские конники.

На ранней зорьке, когда над понизью клубился седой туман, из векового бора на опушку выплеснулось неожиданное воинство. Казалось, то не туман колеблется над лугами, а набегают и плещутся беззвучные волны. Из них, будто из таинственной озерной глуби, рождались человечьи головы, и плечи плывущих людей, и туловища диковинных коней с сидящими на них всадниками.

Страх сковал старого барабанщика. Еле сбросив оцепенение, он забил тревогу.

Тысяча башкирских удальцов, приведенных Салаватом, с воем и визгом налетела на воинский стан. Никак не ждал подполковник лихой напасти. Однако его бывалые солдаты не дрогнули: полуодетые, похватав ружья, они не стали ждать противника, а кинулись навстречу. Шли крепким сомкнутым строем, под ногами гудела земля. Сотни стрел осыпали их, кони с храпом мчали, грозя раздавить копытами.

В сыром тумане схватились враги. Ржали израненные, остервенелые кони, звенели клинки. Молча, зло отбивались оборванные, исхудавшие в походах солдаты. С яростью они били прикладами, с исступленным ревом крушили все на пути. Устрашившись их железной стойкости, башкиры смешались, бросились врассыпную. Михельсон, покинув часть отряда, с конниками пустился в погоню. И когда за холмами улеглась пыль от скачущей конницы, угасли крики, тогда на воинский стан, укрепленный возами, оберегаемый пушками, из лесу лавиной ринулись пешие ватаги Пугачева.

И на этот раз не сдало солдатское мужество, храбро бились седые ветераны, не допуская пугачевцев до пушек.

Пугачев на коне следил за схваткой. Глаза его были сумрачны.

«Эх, медведищи вы мои, медведищи!..» — с горькой усмешкой думал он, разглядывая свое неповоротливое, плохо обученное войско.

Хлестнув по коню, он вырвался вперед:

— Вперед, детушки, вперед!..

Но воинство разбегалось по лесу.

Понурив голову, Пугачев шажком поехал к саткинской дороге. На распутье его настиг Чумаков. Он укоризненно глядел в глаза Емельяну Ивановичу. Пугачев встрепенулся.

— Ништо, атаман! — спокойно сказал он. — Не он и не мы; значит, скоро одолеем!

На перепутье в пыли валялись тела зарубленных башкирами солдат. Один из них, громадный, загорелый, раскинув руки, лежал на спине, устремив неподвижный взор в небо.

— Эх, и добр вояка! — вздохнул Пугачев. — Мне бы тыщу таких, ох, запел бы я тогда песенку!..

Он величаво поднял голову и жестко сказал Чумакову:

— Собери по лесу беглецов да веди в Сатку.

Свистнул, стегнул коня и поскакал по дороге…

Вечером Михельсон поднял остатки своего вконец изнуренного, оборванного и голодного воинства, по лесной дороге бесшумно отступил на Уфу…

На рассвете в избе зашумели атаманы, Пугачев поднялся из-за стола и решительно повелел:

— На Златоуст, детушки! На коней!..

По дороге, колыхаясь и пыля, двинулись вереницы пугачевского воинства. Красная пора пришла в Урал-горы. Реки вошли в свои берега, в чащобах и перелесках распевали птицы, на еланях пышно зацвели травы.

На вечерней заре в речной пади реки Ай засияла золотая маковка церкви Иоанна Златоуста, вдали блеснул раздольный пруд.

Навстречу Пугачеву босоногий белоголовый мальчонка-поводырь вел старца, белого как лунь. Одетый в чистые порты и рубаху, дедка неторопливо передвигал ноги. В руках он держал деревянную чашку, а в ней побрякивали медные грошики. Старец протяжно пел:

Голубая степь, реки чистые, Леса темные, горы крепкие…

— Стой, дедушка, куда бредешь? — остановил перед ним коня Пугачев.

Старец стих, поднял свои незрячие глаза.

— Со святой Руси бреду, правду ищу! — тихо молвил он. — Подайте, нищелюбцы, бедному, немощному…

— Дедушка, а где добыть правду? — снова и настойчиво спросил Пугачев.

Старик прислушался к стуку копыт, конскому ржанью, насторожился.

— И сам не знаю, не ведаю! Много годов бреду, немало дорог прошел, а правды не зрел! — отозвался он. Голос его прозвучал тихо. Он горестно склонил голову, прислушался к бряцанию удил, звякнул медяками, запросил: — Подай, христолюбец! Видать, воин…

Пугачев достал ладанку, высыпал золотые в чашку. Заслышав чистый звон, старец удивленно поднял бельмы.

— О, щедрая рука! — просиял он. — Знать, то сам царь-батюшка! — промолвил он радостно и опустился на колени в дорожную пыль.

— Угадал, дедка! — повеселел Пугачев и спросил: — Будет удача?

— Пошли тебе, господи, удачу и добрую долю! Заждались мы твоего прихода, государь-батюшка! Только не иди на Косотур. Ой, не ходи туда!.. Сказывали, идут туда твои супостаты, царицыно войско.

Пугачев помрачнел, на крутом лбу собрались морщинки. Однако он не растерялся и бодро кинул старцу:

— Спасибо, дедка, за добрый совет…

Пугачев круто свернул на юг, на лесную дорогу.

Пугачевское войско вышло на берег Большой Сатки. Отвесные скалы преграждали путь вперед. Пугачев сошел с коня, окликнул народ:

— Пробить дорогу, детушки!

Тысячи рук взялись за работу и над высоким обрывистым берегом проложили тропу.

Простояв станом дневку на светлом озере Зюрак-Куль, в темную ночь Пугачев перевалил каменистую лесистую Уреньгу и пошел на север.

Над лесным миром поднялась черная туча, погасила звезды; пахнуло вихрем. Загремел гром, блеснули молнии.

В горах и чащобах началась гроза. От громкого гула содрогались скалы, буря крушила леса, зеленым заревом озарялись бездны. Чудилось, не буря гремит, не горные падуны ревут в теснинах, — рокочет, плещется и содрогает седой Урал-Камень великий народный гнев.

 

5

Пугачеву снова довелось встретиться с Михельсоном.

С каждым часом росли повстанческие отряды. Собрав силы, Пугачев устремился к Кунгуру. Прознав об этом, Михельсон выступил из Уфы и пошел ему наперерез. Отважно перевалив горы, перебравшись вплавь через реки, Михельсон торопился встретиться с противником. Он шел с пушками, и, чтобы не строить мостов, подполковник приказал перетаскивать орудия на канатах по дну быстрых горных рек. Жадно перехватывая каждый слух о Пугачеве, Михельсон в одно утро увидел за лесом стройное многочисленное войско. Он поразился, недоумевая, откуда могли появиться правительственные войска.

Пугачев тоже заметил врага и не терял понапрасну времени. Он решил предупредить противника. Емельян Иванович приказал конникам спешиться и сам повел их на Михельсона. На легком серебристо-белом коне Пугачев первым бросился в атаку.

— За мной, детушки, за мной! — взывал он.

Неустрашимость вождя увлекла повстанцев, и они бросились врукопашную. Противников охватило озлобление. На бешеном скаку Пугачев врубился в солдатские ряды, опрокинул защитников и захватил пушки. Левый фланг противника был смят и расстроен. Но и Михельсон не растерялся, он быстро перестроил колонны и бесстрашно повел их в контратаку. Снова пушки были отбиты, и пугачевское воинство, расстроенное и не умеющее маневрировать, стало разбегаться под ударами. Через два часа все было покончено.

С немногими уцелевшими атаманами Пугачев пустился по лесной дороге.

— Ох, и вояки! Гляди-ка, вчистую меня разбили! — не унывая, сказал он Чумакову. — Погоди, придет времечко, и мы свое войско обучим!

Огромную и неукротимую силу Пугачев черпал в народе. Прошло всего несколько дней, и опять вокруг него, как молодой дубняк, шумели конница и дружины. С ними и устремился он на Осу. Три раза в дороге он снова схватывался с Михельсоном, изнурил его. Три раза Михельсон рассеивал противника, и снова, точно из земли, у Пугачева вырастали новые силы. Не было у него пушек, но за этим дело не стало. Подойдя к Осе, он упрятал отряды в засаде, а башкир послал тревожить город. Из Осы выслали команду с пушками в погоню за башкирами. Кочевники заманили их в глубь лесов, и Пугачев внезапно напал на незадачливое воинство, отобрал орудия и теперь с артиллерией подошел к городу. Не мешкая, он послал коменданту крепости Скрипицыну предложение сдаться на милость победителя. Комендант отказался, и тогда Оса была взята и выжжена. Дело оставалось за крепостью. Скрипицын колебался. Стоя на стене, он вглядывался в окрестности, поджидая появления Михельсона. Однако тот медлил с помощью.

А между тем Пугачев, не теряя дорогого времени, приказал подкатить к крепости полсотни возов с сеном и поджечь деревянные крепостные стены. Заметя угрозу, из крепости закричали:

— Сдадимся, батюшка, только до утра потерпи!

Пугачев согласился ждать до утра. На рассвете из крепости выслали древнего сержанта, который должен был удостовериться, действительно ли под стенами крепости появился государь Петр Федорович. Пугачев по глазам догадался, что тот не верит в него. Однако умный солдат слукавил и уклончиво сказал:

— Как будто вы, батюшка-государь, и будто не вы! Много воды утекло с той поры, когда мне довелось бывать в Питере! Ох, много, много годочков минуло!

Сержант вернулся в крепость, и на другой день крепостные ворота распахнулись перед Пугачевым. Комендант Скрипицын встретил победителя на коленях с хлебом-солью. Духовенство вышло с иконами и хоругвями, в церкви торжественно заблаговестили колокола. Пугачев милостиво простил коменданта, оставил при нем шпагу, а крепость все же приказал сжечь.

Когда Михельсон подошел к Осе, над рекой тянулись сизые дымки. Городок лежал в грудах пепла.

Никто не знал о думках Пугачева. Ему предстояло решиться на смелый шаг — пора было идти на Москву, но он медлил, колебался. Емельян Иванович понимал, что невозможно будет осилить хорошо оснащенную правительственную армию.

Однако никто не ожидал, что пламя восстания в ближайшие дни разольется по многим и многим российским губерниям. Стоило только Пугачеву перебраться на правый берег Волги, как крестьянская война разразилась с небывалой до этого силой и остротой. Татары, чуваши, марийцы, мордва, крепостные крестьяне, прознав о подходе Пугачева, осмелели и огромными толпами шли ему навстречу, усиливая его войска. Город за городом сдавались Пугачеву. День и ночь пугачевские повытчики строчили указы и манифесты, деятельно рассылая их по городам и селам, тем самым все больше и больше разжигая пламя крестьянской войны. Крепостные хватали своих вековечных притеснителей дворян-помещиков, вешали их и сжигали поместья. Вскоре пала Казань, за ней Алатырь, Саранск, Пенза и, наконец, Саратов. Пугачев быстро двигался к Царицыну. Победитель стремился на Дон, мечтал он поднять донское казачество, среди которого было много недовольных царским правительством. После этого Пугачев думал повернуть на Москву.

Видя, что предводитель ведет войска на юг, минуя древнюю русскую столицу, представители восставшего крестьянства уговаривали Пугачева:

— Ваше величество, помилуйте, долго ли нам странствовать по волостям и уездам? Время вам идти в Москву и принять престол!

Пугачев решительно ответил:

— Нет, детушки, сейчас нельзя! Потерпите! Не пришло еще мое время! Когда оно будет, так я и сам без вашего зова пойду. А теперь я намерен идти на Дон — меня там примут с радостью!

Между тем в Москве час от часу нарастала тревога. Взятие и сожжение Пугачевым Казани заставило правительство поторопиться закончить войну с Турцией…

Семья Никиты Демидова в эти дни пребывала в Санкт-Петербурге, а сам он в ожидании перелома событий находился в Москве, чтобы при удобном случае отправиться на Урал. Угрюмый и молчаливый заводчик ходил по огромным московским хоромам, прислушиваясь к беседам холопов. У него не выходило из головы найденное письмо Андрейки Воробышкина, призывавшее крепостных восстать против своих господ. В доме царила гнетущая тишина, и это еще больше усиливало недоверие Демидова к старым слугам. По глазам и скрытному поведению их он чувствовал, что крепостная дворня и все простые люди втайне ожидали восстания. Москва с часу на час ждала появления Пугачева. Московский главнокомандующий князь Волконский слал царице реляцию за реляцией, уверяя ее в том, что «здесь все обстоит благополучно»: «Здесь, всемилостивейшая государыня, все тихо…», «Здесь, слава богу, все благополучно…» Демидов знал об этих официальных сообщениях князя и про себя горько иронизировал: они нисколько не отражали истинного положения вещей. Настроение простого народа в Москве было таково, что и сам умный и сдержанный главнокомандующий потерял голову. Он распустил по Москве слух, что Пугачев якобы разбит. А между тем курьеры и бежавшие из приволжских губерний дворяне-помещики сообщали страшные вести. После этого никто больше не верил Волконскому.

Каждый день на базарах, в кабаках, на торжках и перевозах полицейщики схватывали все новых дерзких возмутителей. Все московские тюрьмы переполнились арестованными, но возмущение народа не прекращалось. Не помогали и меры, предпринятые главнокомандующим. На площади перед своим домом он установил орудия, усилил разъезды по городу, а полиции наказал зорко следить за всеми сборищами и немедленно разгонять их. Для обороны столицы от возможного восстания князь Волконский разбил Москву на части, во главе каждой из них поставил сенатора и придал им вооруженных дворян для поддержания тишины и порядка. Тщетно! Подметные манифесты и письма Пугачева доходили в Москву. Слухи об успехах «третьего императора» заметно волновали простолюдинов. Все это сильно беспокоило Демидова, но его мрачное настроение усилилось после того, когда на время прервалась всякая связь с Уралом. Так как реки и речные перевозы внушали большие опасения, то многие паромы через Москву и Оку упразднили, а по уездным границам установили кордоны из крепостных крестьян, вооруженных топорами, рогатинами и просто дубинками. Всякого, кто пытался проникнуть в Москву из простого народа, задерживали и допрашивали.

В один из дней с оказией из Тулы прибыл в Москву демидовский приказчик и оповестил хозяина, что и там настали тревожные времена. Широкоплечий бородатый туляк сидел в кабинете Никиты и рассказывал ему крепким басовитым голосом:

— Наладили купечество и оружейники разъезды и караулы, но то удивительно, что никакие заставы не сдерживают слухов и возмутителей, проникающих от самого… — Он поперхнулся, побоялся назвать имя Пугачева.

Демидов промолчал, выжидательно уставясь в приказчика.

— Совсем недавно, на первого спаса, утречком у питейного дома, что при Тульском оружейном заводе, появился неведомый человек. Народищу возле него собралось — тьма! Известное дело, всем не терпится узнать правду. И проходимец тот похвалялся перед народом, что он привез от самого Петра Федоровича два указа: один к генералу Жукову, а другой в провинциальную канцелярию. Но что не сегодня-завтра придет-де государь освобождать мастеровых от тягот.

— И заведомому пугачевскому злодею дали говорить непотребное! — возмутился Никита.

— Что ты, батюшка! — успокоил Демидова приказчик. — Только почал он несуразицу плести, как его схватили и доставили к допросу. И там он назвался крепостным Шапочниковым, а когда крепко посекли его, то признался, что он беглый капрал из московского батальона Данила Медведчиков. Вот каково, господин мой!

— Да, невесело! — согласился Демидов и, злобясь, выкрикнул: — Мало секли, такого истерзать надо!

— Просили о том, чтобы Медведчикова не отсылать на Москву, а на Туле к примеру наказать.

— То разумно! И учинить ему наказание по всем слободам и улицам Тулы, чтобы подлый народ, а тем паче пьяницы и озорники не последовали впредь подобному беспокойству! — со страстью вымолвил Никита.

Он долго и внимательно расспрашивал приказчика о делах на заводе и только тогда успокоился, когда узнал, что оружейники ведут себя сдержанно.

— На Тулу прислан большой заказ, многие тысячи ружей изготовить потребно, и наша государыня надеется на казаков! — спокойно сказал туляк.

— Ну, слава тебе господи, хоть с этой стороны не дует сиверкой! — перекрестился Демидов. — Ты пойди, отдохни с пути, а после снова поговорим о делах.

Однако на другой день не пришлось Никите Акинфиевичу заняться тульским приказчиком. Из приволжской Фокинской вотчины пришел измученный дальним переходом и прочими передрягами мужичонка и вручил Демидову весть от управителя. Фокинские крепостные стали весьма ненадежны, осаждают контору и требуют возвращения с заводов отосланных туда для работы крестьян. К тому же местные власти потребовали дать людей и вооружить их для отпора повстанцам. Это бы еще полгоря, но то, что сообщил вестник от себя, более всего встревожило Никиту.

Осповатый мужичонка юлил глазами, избегая встретиться взглядом с барином. Говорил глухо, с неприязнью. Демидов вплотную подошел к нему и пригрозил:

— Ты не верти очами! Гляди прямо и говори по совести, что там вокруг моих вотчин робится.

Вестник присмирел, вздохнул тяжко и вымолвил неторопливо:

— По совести, у вотчин ваших, господин, появился государев полковник Аристов…

— Как ты смеешь! — вскричал с негодованием Демидов. — Известно ли тебе, что у нас на престоле пребывает государыня, а не государь! Именующий себя Петром Федоровичем есть вор, каторжник, беглый казак Емелька Пугачев! — Все большое рыхлое тело Никиты всколыхнулось от злобы. Он перевел дух, немного успокоился и прикрикнул: — Сказывай дальше!

— А дальше, господин, известное, — спокойно продолжал мужичонка. — Аристов тот пришел в сельцо Воротынец графа Головина, занял полотняный завод; мужики его встретили хлебом-солью, а управителя на воротине повесили!

— Ух ты! — поморщился от вести Демидов. — Воротынец-то совсем рядом с нашей вотчиной! Час от часу не легче! Иди-ка в людскую да жди, понесешь обратно ответ мой и наставления.

Мужичонка поклонился и убрался в людскую. Демидов долго взволнованно ходил по кабинету. Затем присел к столу и написал предписание в фокинскую контору; в нем он сообщал управителю:

«Небезызвестно мне, что злодейские изверги Пугачева партии показываются близ нижегородских моих вотчин и ложными своими увещеваниями многих крестьян склоняют на свою сторону. Наказываю тех подговорщиков ловить и передавать их воинским командам…»

На другой день письмо было вручено вестнику, и он отправился в обратную дорогу.

Встревоженный Демидов метался по хоромам, хватал себя за голову и стонал:

— Эх, кабы мир заключили с Турцией! Мир — вот что потребно дворянству и заводчикам сейчас, да войско перебросить на смутьянщика и потрясателя основ царства!

Подошел сентябрь, и вести стали веселее. Никита воспрянул духом. Гроза прогремела, минуя Москву. Из Фокинской вотчины донесли хозяину, что повстанческий полковник Аристов схвачен и сдан воинской команде.

— Ну, теперь поганцу оттяпать голову, и делу конец! — обрадовался Никита и поспешил оповестить фокинского управителя:

«Главного поимщика того злодея Аристова отпустить на полную волю, а остальных избавляю на три года от несения оброка. О сей моей милости священникам и приказчикам оповестить на всех крестьянских сходах с разъяснением самозванства Пугачева и указать, что он с его дьявольскими помощниками не иное что, как отчаянная слепота, а не самомалейшая вероятность…»

Вслед за этим Демидов направил свое указание уральским заводам о пересмотре оплаты поденным работным людям. Отныне дровосеки должны были получать по семь копеек в день, а подростки по шесть копеек. Женщины в оплате приравнивались к подросткам.

Демидовский приказ о новой оплате труда никаких восторгов среди уральских работных не вызвал.

Наступил солнечный сентябрь. Никита Акинфиевич понемногу успокоился, приободрился. Однажды за окнами появилось много экипажей, куда-то торопившихся. Демидов полюбопытствовал:

— Что случилось, холоп?

Одевавший его слуга вдруг сморщился, на глазах блеснули слезы.

— Да как вам сказать, господин, — тихо вымолвил он. — Сказывают, его разбили под Царицыном-городом.

— Экая радостная весть, а ты плачешь, разбойник! — закричал Никита и оттолкнул слугу.

— Не знаю, отчего плачу, господин. Видать, от великой радости, — боясь кары, слукавил слуга.

— Врешь, шишига! — прикрикнул на него Демидов. — По глазам вижу, что врешь! Иди, поторопи кучера!..

Никита Акинфиевич поехал к дому Волконского. Там уже суетилось много дворян, которые спешили узнать новости…

Вести подтвердились. Повстанческая армия Пугачева на самом деле потерпела непоправимое поражение под Царицыном. Стало известно, что Пугачев бежал за Волгу и там с несколькими сотнями казаков скитается по займищам между Яиком и Волгою.

Видя неудачу своего вожака, казацкие старшины решили предать его и тем спасти свои головы. В Узенях, в глухом селении, они внезапно напали на своего предводителя и после короткой и неравной борьбы связали его и повезли в Яицк.

После предварительных допросов Пугачева посадили в крепкую клетку, водрузили ее на двуколку и, скованного по рукам и ногам, повезли в далекий Симбирск. Впереди и позади телеги двигались конники, гремели три пушчонки, конвойный офицер ехал на саврасой лошадке. Он то кружил полем, то подъезжал к двуколке и трусил рядом.

«Подумать только, какую птицу везем! Мужик, а ум военный!» — взволнованно думал он и поглядывал на узника. Как степной беркут, Пугачев сидел, устало закрыв глаза, и дремал…

Ночью впереди поезда двигались конники с пылающими факелами, багровым светом озаряя глухую дорогу.

В попутных селах и деревнях на дорогу выбегали угрюмые мужики и сострадательные женки и ребятишки. Народ скорбными взглядами провожал узника, многие тайком утирали слезы…

Зарево пожарищ все еще обагряло ночное небо в правобережных уездах Поволжья, крепостные все еще жгли, разоряли имения и губили ненавистных помещиков, однако с поимкою Пугачева восстание догорало и быстро шло на убыль. Разосланные по селам и дорогам восточных губерний правительственные отряды вступали в бой с плохо организованными ватагами повстанцев, громили их, предавали лютой казни, а зачинщиков брали в плен и доставляли в Тайную экспедицию. По грязным осенним дорогам частенько журавлиной стайкой тянулись плененные пугачевцы, конвоируемые двумя-тремя гарнизонными солдатами…

Скованного Пугачева на простой телеге наконец доставили в Симбирск. По приказанию главнокомандующего графа Панина его вывели на городскую площадь и показывали толпе. Народ, однако, не изъявлял радости. Простое любопытство и жалость читались на лицах людей, разглядывавших кандальника. Когда граф Панин, подойдя к узнику, нанес ему несколько пощечин, в толпе пронесся ропот.

Пугачева увезли в каземат, где его цепью приковали к стене. Ключ от цепного замка хранился в ладанке на груди у капитана караульной роты. Над заключенным установили строжайший контроль, исключавший всякую попытку к бегству. Было настрого наказано кормить узника пищей, «подлым человеком употребляемою». Его обрядили в рваную сермягу, порты и рубаху.

В Симбирске Пугачева пожелал увидеть Михельсон. Он неожиданно в блестящей парадной форме явился в темницу к узнику.

— Емельян, узнаешь ли ты меня? — спросил он.

Пугачев, неподвижно сидя у стены, неохотно поднял глаза, прищурился.

— А кто ваша милость? Что-то не упомню, много тут у меня всяких генералов перебывало!

— Я Михельсон! — гордо поднял голову пришедший.

Пугачев побледнел, опустил голову. Минуту спустя он вздохнул и словно про себя пожаловался:

— Ах, проклятый Чумаков, погубил ты меня!..

Конвойный кортеж медленно двигался к Москве. Осмелевшее дворянство постаралось хоть чем-нибудь выместить свою ненависть к Пугачеву. Глумления и издевательства, а также истязания, которым он подвергался во время длительных допросов, подорвали физические силы Пугачева. Всю дорогу он находился в мрачном состоянии духа, а под Арзамасом в груди вдруг появились сильные колики. Конвойные офицеры испугались за состояние здоровья пленника и напоили его тремя чашками пунша, сделанного из крепкого горячего чая и французской водки. Пугачев с охотой выпил, хорошо пропотел и вскоре уснул крепким сном. К утру колики утихли, пленник ободрился и стал веселее.

Третьего сентября клетка с Пугачевым остановилась на последний ночлег в селе Ивановском, в десяти верстах от Москвы. Князь Волконский выслал навстречу тридцать шесть гусар. Утром печальный кортеж двинулся дальше.

В Москве уже давно с нетерпением поджидали Пугачева. Никита Акинфиевич ранним утром поспешил к Охотному ряду. Там, в Монетном дворе, превращенном в тюрьму, предполагали заключить пленника. Серый, сумеречный день медленно занялся над Белокаменной, когда среди толпы пошел говор:

— Гляди! Гляди!

Сквозь пелену медленно падавшего снега приближалась клетка с человеком, сидящим в ней. Демидов вспыхнул от радости: «Наконец-то!»

— А, что, зверюга, попался! — закричал он заключенному. — В клетку посадили серого волка!

— Сам ты волк и зверюга! — выкрикнул кто-то в толпе Демидову.

Никита оглянулся: кругом него столпились неприязненные, хмурые простолюдины. Поди отыщи в толпе, кто дерзил!

Между тем двуколка медленно приблизилась к Монетному двору и тут перед острожными воротами остановилась. Дежурный офицер подошел к клетке и открыл замки. Пугачев медленно вылез, отряхнулся от снега. Искоса поглядывая на бар, смотревших на него, он, звеня кандалами, пошел среди конвоя в распахнутые настежь ворота острожного двора.

— Эх, батюшка, на муку привезли! — тяжело вздохнул стоявший в толпе старичок. В стареньком тулупе, в заячьем треухе, с котомкой за плечами, он долго смотрел вслед узнику, утирая невольные слезы. Ворота острога захлопнулись, а толпа все не расходилась.

Ожидали люди, Пугачев подойдет к окошку темницы и пошлет прощальный взгляд. Однако, прикованный толстой короткой цепью к стене камеры, он не смог этого сделать. Все гуще и гуще падал снег; расстроенные увиденным, люди медленно расходились.

Уселся в сани и Демидов. Запахнувшись в теплую доху, он удовлетворенно подумал: «Вот когда кончилась тревога! Теперь не избежит кары. Кнутобоец Шешковский, поди, натешится вволю! Никогда ему не доводилось вести такого большого розыска!»

В то самое время, когда Пугачев томился по казематам, на Каменном Поясе по горам и лесам еще бродили башкирские ватажники Салавата. Они нападали на заводы, жгли их и били приказчиков.

Заводчики упросили графа Панина поторопиться восстановить на рудниках, шахтах и домнах тишину и порядок. Башкирские баи повинились перед царским генералом, изъявили полную покорность. Обнадеженный этим, генерал отобрал заложника из наиболее видных башкирских старшин и отослал его для изъявления раскаяния в Санкт-Петербург, к самой государыне Екатерине Алексеевне.

Несмотря на умиротворение башкирских старшин, Салават Юлаев не сдался на увещевания и с конным отрядом удальцов все еще продолжал неравную борьбу.

Среди лесов дотлевали пожарища разоренных заводов. Остановились домны, опустели шахты, но, прослышав о пленении Пугачева, заводские приказчики осмелели. Столковавшись с баями, они завели по улусам лазутчиков, и те зорко следили за путями Салавата.

Глубокой осенью храброго башкира настигли в горах конники и после жаркой схватки пленили его. Скованного Салавата возили по уральским заводам и для устрашения непокорных шельмовали при большом стечении народа. Во всех местах, где поднимал он людей к восстанию, били Салавата плетями. После совершения экзекуций на заводах пленнику вырезали ноздри, выжгли раскаленным клеймом позорный знак «вор и убийца» и отправили на каторжную работу в Рогервик…

 

6

Невьянский завод Демидова уцелел. Прокофий ликовал. В пароконной упряжке он объезжал московские храмы и требовал, чтобы звонили во все колокола.

— Пусть первопрестольная знает: сей смерд и злодей пальцем не осмелился коснуться моего достояния!

8 января 1775 года Прокофий Акинфиевич написал письмо Михельсону:

«Покорнейшую мою благодарность приношу столь справедливо прославившемуся храбростью и неутомимостью своею господину Михельсону… А за то благодарю, что с малым, но храбрым корпусом непобедимым ее императорского величества оружием не устрашился нападать на множественную толпу разбойничьего государственного бунтовщика Пугачева, и не препятствовали тебе недостатки в пище и лошадях, и не удерживала медленность от вспоможения живущих. Вы, государь мой, следовали по пятам его более 5000 верст по местам пустым и почти непроходимым и многие ему, вору, с большим уроном делали нападения. Всего того удивительнее: уже Пугачев, пришедши в город Казань, грабил и разорял и огню предавал, но помощию божией вы, государь мой, радением и усердием своим с тем же небольшим храбрым корпусом конец его ускорили, и Казанское царство от совершенного разорения сохранили, и многих пленных благородных от мучительной смерти избавили, и тут со всею его поганою толпой разбили, и паче всего, что тем разбитием отвратили его намерение прийти в царство Московское, к чему прозорливостью, примерным к отечеству усердием и благоразумными наставлениями великого в наши времена мужа графа Петра Ивановича Панина совсем его, вора, искоренили, за что, милостивый государь, приношу наивящую мою с презентом благодарность и покорно прошу принять в знак моего усердия, что дал мне жизнь и прочим московским мещанам от убиения собственных наших людей, которые, слышав его злодейские прелести, многие прихода его ожидали и жадно разорять, убивать и грабить домы господ своих желали. И за таковые ко всему обществу усердные и радетельные поступки должны обще — все вашему высокородию всегда благодарность приносить и бога молить. И остаюсь вашего милостивого государя моего усердным слугою».

Письмо это с радужными ассигнациями, вложенными в пакет, в тот же день было доставлено Михельсону.

Никита Акинфиевич Демидов с большим удовлетворением прочел объявление московского обер-полицмейстера Архарова, в котором население первопрестольной оповещалось о предстоящей казни пугачевцев:

«10 февраля, в 11 часов утра, на Болоте главные преступники будут наказаны смертью, а прочие по мере преступления наказаны. На другой же день, то есть 11 числа сего месяца, в 10 часов пополуночи, на Ивановской площади, перед Красным крыльцом, будет объявлено всемилостивейшее ее императорского величества помилование тем преступникам, кои добровольно явились с повинною, а некоторые из них предали и самого злодея законному правосудию».

Демидов от великой радости размашисто перекрестился: «Слава тебе господи! Пожар потушен, и можно вновь поднимать заводы!»

Хотя работные на заводах и шахтах притихли, но за труд брались неохотно. Приписные крестьяне глухо волновались. По лесам и горам гуляли неспокойные башкирские ватажки, которые нередко нападали на уцелевшие заводишки и разоряли их. Многие укрывались в бегах по лесным трущобам, другие чего-то выжидали. Писали приказчики Демидову, что не верят заводские в гибель Пугачева.

Одно из таких писем привез Никите уральский дедка Голубок, пешком добравшийся до Москвы. Мастерко стал седой как лунь, лицо его изрезали глубокие морщины. Демидов подивился ему:

— Что погнало тебя, дед, с далекого Камня?

— Нужда великая привела сюда! — с жаром отозвался старик, и на глазах его засверкали слезы. — Такое горе у людей!

— Радоваться, дед, надобно! — весело перебил его Никита. — Слышал ли ты, отец, Пугач ныне пойман?

— Как не слыхать, слыхивал, батюшка. Только то пустой слух! Не может того быть! — спокойно отозвался раскольник.

Старик глядел упрямо. Демидов вспылил:

— Как так? Пойман он! В железа закован и на Москву доставлен.

— А ты, слышь-ко, не радуйся загодя, — уверенно сказал старик. — Ты послухай лучше. Ходил на Камне меж двор один благочестивый странник, — вполголоса, таинственно повел речь дед. — Баял он, что не Емельяна схватили, а схожего с ним. А Пугачев-батюшка спасся. Бежали его ватажки от царских войск, рассыпались по горам, по непроходимым чащобам. Тут бы им и конец от жажды и притомленности, да господь, слышь-ко, спас: набрели беглые на озеро в горах, укрытое лесом. В озере том неисчислимо рыбы, в лесу богатимо дичи. Пугачев-батюшка на горе стоял, возрадовался. Рядом с ним телохранитель его, башкир-лучник, как увидел светлые озерные воды, так и крикнул на весь лес: «Турго-як! Стоп, стоп нога, бачка!» Остался Емельянушка со всей ватажкой на том пресветлом озере…

— Байка то! — перебил старика Демидов. Тот угрюмо посмотрел на заводчика.

— А ты, слышь-ко, дале и прикинь что к чему! — строго сказал Голубок.

Никита притих.

— Каждое утро, на ранней зорьке, когда травы еще в росе, — продолжал дед, — Емельян-батюшка умывает коня в светлом озере. Набираются они вместях сил для ратоборства. Освежатся, пришпорит тогда атаман вороного и поскачет, слышь-ко, в леса дремучие, в горы высокие. Скачет конь, земля дрожит, из ноздрей огонь палит, из-под копыт искры летят… Мчал одно утречко Емельянушка, а навстречу ему странник. Идет скорбный, лик угрюм, в черной печали человек. Увидел Емельянушка странника и спрашивает его: «По виду ты, слышь-ко, молод, а по кручине — старец! Ай, ты скажи, молодец, пошто закручинился? Пошто буйну голову повесил?» Отвечает странник: «Как мне, милой, не горевать да буйной головы не вешать? Весь свет я объехал, счастья-доли искал, но не сыскал. Много людей я видел, да все живут в голытьбе, да в нужде, да в великих страданиях. В поте лица робят, а с голоду мрут. Мелькнуло-поманило счастьице. Поднял народишко наш Емельян Иванович… Да вот, сказывают, пленили его бояры-купцы, заковали в железа. Как теперь быть, скажи, батюшка, как голытьбе помочь?..»

Глаза Голубка уставились пытливо на Демидова. Никита слушал, затаив дыхание. Старик досказал заветное:

— Встрепенулся тут атаман, говорит молодцу: «Не журись, не кручинься, удалой, воспрянь духом и скачи в сельбище, мчись по дорогам, весть дай: жив Емельян Иванович, силен он и даст о себе еще знать! А на прощанье на вот тебе меч-кладенец, чтобы сечь бояр-ворогов. Гляди, не теряй его! Иди, поднимай народ!..»

Мастерко огладил бородку, смолк. Демидову не по душе сказ пришелся. Он вспылил и сказал старому пушкарю:

— Пришел смертный час Пугачеву, вот что, отец! И где ты только такого странника видел?

— Уж я его видел, как сам-друг! — Глаза старика блеснули хитринкой. — Брел я с внучкой из-под Косотура и встретил.

— Может, и Пугача в той поре видел? — нахмурился Демидов.

— А кто ж его знает, может, и видал! — простовато отозвался дедка, но заводчик понял — лукавит он.

«Ишь ты, смутьянщик! — недовольно подумал Никита. — Ну, да откуковала ныне кукушечка!..»

Еще с ночи вся Москва всколыхнулась. Ночь выдалась ясная, звездная, от жестокого мороза захватывало в груди дыхание. Несмотря на стужу, со всех концов Белокаменной затемно на Болото устремился народ. С Земляного Вала, с Пресни и Самотеков, с Яузы торопились старые и малые посмотреть на казнь.

Над Болотом еще вился сизый предутренний туман, в Замоскворечье перекликались ранние петухи, а вокруг эшафота уже волновалось людское море.

Демидов выехал в крытых санях, когда над Москвой заалело. Из-за дальних кремлевских палат выглянуло солнце, разом вспыхнули и засияли кресты на многочисленных московских соборах и церквушках. Силен морозище! Уминая снег, прошли на Болото войска с барабанным боем. За ними плотным потоком по дороге двигались кареты, рыдваны, сани.

У Каменного моста демидовская колымага въехала в густую толпу, и затертые народом кони остановились. Напрасно голосисто кричал форейтор:

— Пади, пади! Расступись!

Народ шумел. Дальше некуда было податься. Форейтор соскочил с коня и пробрался к рыдвану. Демидов опустил окошечко, людской гомон стал гулче, плескался рядом. Что-то неуловимо грозное слышалось в неспокойном человеческом прибое. Демидов вылез из рыдвана. Отяжелевший, в дорогой собольей шубе, он важно выступал среди раздавшегося народа.

Какой-то мужик в лапоточках, с ершистой бороденкой, пробирался вперед. Несмотря на жгучий мороз, он шел с непокрытой головой. Никиту раздражал степенный вид тихого мужика, он сильным движением локтя отбросил его в сторону. Тот охнул, укоряюще посмотрел на заводчика.

— Ну как, мужик, расказнят ныне Пугача? — Никита весело оскалил зубы.

Старичок быстро вскинул голову, пронзительно посмотрел на Демидова:

— Для тебя Пугач, а для нас царь-батюшка, Петр Федорович!

— Ах ты, пес! — обозлился Никита и во всю глотку заорал: — Вяжи, держи смутьяна!..

Словно шалый ветер взбурлил море: зашумел народ, раздался в стороны и поглотил мужика с котомкой, будто волной его смыло…

Форейтор и холопы насилу проложили Демидову дорогу к Болоту. Вдали виднелся высокий эшафот из свежего теса. Вокруг него виселицы с раскачивающимися петлями. На помосте было пусто, посредине его стоял столб с воздетым на него колесом, а на конце столба в утренних лучах солнца поблескивало железное острие.

Войска окружали лобное место. Никто из простого народа не допускался за щетину штыков.

— Везут! Везут!.. — закричали в народе.

По улице среди двух волнующихся людских стен двигались дроги с высоким помостом. На скамье в старом тулупе сидел сутулый исхудалый человек с черной курчавой бородой.

— Он!.. Он!.. — прошел по толпе тихий говор.

Все устремили взоры на осужденного. В больших жилистых руках Пугачев держал две толстые восковые свечи. Ярый воск оплывал от ветра и залеплял ему пальцы. Емельян Иванович все время степенно кланялся на обе стороны народу.

Против Пугачева сидел священник в ризе, с крестом в руках. Рядом с духовником пристроился чиновник из Тайной экспедиции.

Чиновник дрожал от холода, взор его то пугливо блуждал по толпе, то мимоходом останавливался на осужденном.

Никита Демидов не мог оторвать глаз от пленного Пугачева, который и закованный страшил его. Заводчик тревожно оглянулся вокруг; словно штормовой прибой, угрожающе гудел народ.

— Эй, эй, сторонись! — кричали конные рейтары, раздвигая толпу.

Позади дровней с обреченным двигались сани, в которых восседали чиновники, ехали конные драгуны.

Демидов поторопился к лобному месту. Оберегаемый холопами, он пробрался за воинский фрунт, где толпилось много дворян. Подле эшафота верхом на коне застыл обер-полицмейстер Архаров с покрасневшим от стужи лицом.

Дровни с осужденным приблизились к помосту. Коренастые палачи подхватили Пугачева под руки и быстро взвели на эшафот. За ними взошли военные, судьи и священник с крестом. У плах наготове ждали палачи, на дубовых колодах поблескивали на солнце отточенные топоры.

Вперед, к краю помоста, вышел сенатский чиновник, стал читать сенатское определение.

Площадь затихла. Громогласное чтение далеко разносилось в морозном воздухе.

Будучи выше многих ростом, Никита Акинфиевич внимательно обозревал площадь. Притихший народ пугал его; он перевел взгляд на сутулого человека, одетого в нагольный овчинный тулуп.

Пугачев держался с достоинством, вглядывался в народ, изредка кланялся. В его черных жгучих глазах виделась несломленная сила. «Пожалуй, отыскивает единомышленников, — с раздражением подумал Демидов, и мурашки побежали по спине от внезапно вспыхнувшей мысли, — да ведь чернядь, поди, вся за него! И как только нам смирить эту силу!»

С невозмутимым серым лицом сенатский чиновник продолжал чтение приговора. Из его тонких уст вился парок в морозном воздухе, чуть приметно дрожали озябшие руки.

В эту пору, когда шло чтение приговора, вокруг эшафота бесшумно готовили к казни сообщников Пугачева. Палачи надевали им на головы тюрики и взводили приставленные к виселицам лесенки. Осужденные должны были умереть одновременно с Пугачевым.

Сенатский чиновник окончил чтение. В могильной тишине раздался хриплый бас обер-полицмейстера. Поднявшись в стременах, Архаров окрикнул осужденного:

— Ты ли донской казак Емелька Пугачев?

— Так, сударь, — твердо отозвался тот и склонил голову.

Священник осенил его крестом и, волнуясь, еле внятно обронил несколько напутственных слов. Совершив положенное, батюшка заторопился с эшафота.

Пользуясь минутной паузой, Пугачев перекрестился на блиставшие вдали кресты кремлевских соборов и торопливо стал кланяться народу:

— Прости, народ православный… Отпусти, в чем согрубил перед тобой…

Экзекутор дал знак.

Забили барабаны; в народе зашумели, где-то завыла и мгновенно смолкла баба.

Бородатый палач подошел к Пугачеву и стянул с него белый бараний тулуп. Сильным рывком он разодрал рукав полукафтанья.

Пугачев всплеснул руками, опрокинулся навзничь на плаху… Миг — и над помостом повисла окровавленная голова с вытаращенными глазами.

— Ах ты, сукин сын, что ты сделал? — осипшим голосом зашипел на палача сенатский чиновник. — Руби руки и ноги…

По толпе покатился гул. Словно одной грудью охнула вся площадь. Над эшафотом палач поднял обрубок руки.

Капля крови росинкой упала на чистый снежок. Демидов еще раз взглянул на эшафот. Там на колесе уже лежал искромсанный труп, а наверху на острие торчала страшная голова Пугачева. Подле эшафота на глаголях раскачивались в последних судорогах его сообщники.

Солнце поднималось к полудню; холодно глядело оно с невеселого зимнего неба.

Народ расходился, и среди простолюдинов, мещан и нищебродов мелькнул мастерко Голубок. Тут, на Болоте, он выглядел хилым, горбатеньким. К спине его плотно прильнула котомочка, в руках — посох. Заячий треух глубоко нахлобучен на голову старика. Никита заслонил деду дорогу.

— Ну что, видал, как голову ему оттяпали? — окрикнул он Голубка. — Вот тебе и Турго-як! Ку-ку! Откуковался варнак! Каково?

Мастерко нахмурился, потоптался на месте.

— Ничегошеньки не видел, родимый мой, глаза мои плохо зрят от древности. Темная вода застилает их. — Он поднял сухощавое лицо и посмотрел на Демидова. — Дай дороженьку немощному человеку, — сказал он и затерялся в толпе нищебродов.

«Упрямый народ: мертвого живым сробят. Да и то верно, голову-то отрубили, а его думки в народе остались. Чего доброго, и другие, подобные Пугачу, найдутся», — хмуро подумал заводчик и пошел к поджидавшей его колымаге.

Разбитые толпы повстанцев разбрелись по лесам и степи, укрываясь от мести. Всюду рыскали карательные отряды, хватали правого и виноватого, секли лозой, а больше вешали. Многим резали уши и языки: на всю жизнь ходи изуродованным в устрашение другим!

Израненный Ивашка Грязнов долго отлеживался в раскольничьих скитах. Выходили его старцы, уговаривали уйти из мира, но слишком неугомонен был пугачевский атаман, слишком любил жизнь, чтобы заживо похоронить себя в скитской келье. С приходом весны зажили раны, вернулась сила, и снова потянуло беглого на простор. Ушел он в степи, кругом ковыль да небо. Но летом 1775 года и в степи не было покоя; дотлевало великое народное пожарище. Вытесненные из родных гор, отдельные башкирские отряды бродили по яицким степям, и время от времени на широком пустынном просторе вспыхивали последние кровавые сечи; бились башкиры с настигающими карателями насмерть. И долго потом над местом битвы кружили с клекотом степные беркуты да в густом ковыле по ночам тоскливо выли волки.

В ту пору из Башкирии через степь шли две боевые ватажки; держали они путь в далекие пустыни. Передовую ватажку вел салаватовский батырь Мухамет Кулуев. Следом шли всадники, которых вела крепкая плечистая наездница Анис-Кизым.

Цвела степь из края в край, в горячем мареве перед путниками вставали миражи: далекие причудливые минареты, серебристые озера, рощи. На высоких круглых курганах маячили древние могильники. Нередко с обветренных погребальных камней срывался и взмывал кверху потревоженный орел и долго кружил над ватагами. По ночам две ватаги вместе становились табором на ночлег. Огней не жгли, сидели под звездами. И, как птица, плыла над степью песня. Пел ее Мухамет Кулуев, а башкиры, устремив глаза на звезды, слушали. Голос, полный горечи, будил просторы:

Пусть ноздри мои вырвут, Пусть уши и язык отрежут, Пускай очи мои выколют стрелой, — Ветер твой сладок будет и рваным ноздрям, Юрузень! Искалеченные уши услышат плеск твоих вод, Юрузень! Язык мой не сможет славить тебя, Но и мертвые глаза запомнят красу твою, Юрузень!

Из-за степного окоема серебряной ладьей выплыл ущербленный месяц, под ним заструился голубой ковыль. А ночь простерлась теплая, как ласковая мать над колыбелью сына.

И когда смолкла песня, седой старик башкир с рваными ноздрями утер слезу и сказал:

— Хорошо ты поешь, Мухамет Кулуев, глубока твоя любовь к родной земле, но что ты сделал, чтоб не стонала она от мук? Ты послушай, что завещал наш великий батырь Салават…

Все притихли. Храбрая Анис-Кизым склонила голову на плечо достойного мужа.

— Двенадцать лун прокатилось над горами Башкирии с той поры, как подбили царские охотники доброго воителя-уруса, поднявшего народ. — Голос старика звучал торжественно среди зелено-мглистой ночи. — Двенадцать раз наливалась огнем и гасла багряная луна с того часа, как в страшной битве сразили неустрашимого батыря Салавата. Истекая кровью, он уполз в горы и, чувствуя смерть, снял с себя саблю и железные сарыки. Батырь выкопал глубокую яму, поцеловал клинок и положил крепкую клятву: «Тот башкирин, ноги которого так крепки, что смогут носить мои тяжелые сарыки, и рука которого там сильна, чтобы поднять мою саблю, пусть выроет их из земли и встанет на защиту башкирского народа…»

Носил великий батырь сарыки, выкованные из железа, выложенные мягким мехом внутри. Уложил Салават их в глубокую яму, а сверху саблю и зарыл землей. И ни ржа и ни время не возьмут их, потому что скованы они из доброй стали, омыты кровью…

Уходим мы сейчас от врага в далекие пустыни, в чужие земли. И где тот батырь, который выроет из земли саблю великого Салавата? Или она тяжела для ваших рук, башкиры? — Глаза старика светились огнем. Он смолк, но пытливым и пронизывающим взором окинул каждого.

Мухамету Кулуеву стало не по себе, он отодвинулся от Анис-Кизым, встал и сказал друзьям по оружию:

— Многие дни за нами, как голодные шакалы, идут конники генерала. Им не угнаться за нами, и мы можем уйти. Но позор на наши головы и проклято будет наше имя в потомстве, если мы не постоим за Башкирию. Старый воин, слушай верное мое слово: я поднимаю саблю Салавата на врагов наших! Завтра я и Анис-Кизым поведем вас в бой!..

— Да будет так! — приложил руку к сердцу старый башкир. — Лучше умереть у родных гор, чем страдать на чужбине!..

Тишина стала глубже, шорохи стихли. Только серебряная ладья месяца начала погружаться в синие волны ковыля, а за курганом, осыпанным сверкающей росой, заржали стреноженные кобылицы…

Утром, когда травы лежали еще влажными и на востоке заалела заря, в степи началась сеча. Тысячи воинов окружили ватажки башкир и рубились с ними весь день.

Только двоих живыми взял в плен царский генерал: Мухамета Кулуева и Анис-Кизым. Повязал» им руки и ноги, бросили на коней и под рев медных труб увезли на казнь…

К вечеру на место сечи прибрел бездомный бродяга. За курганом опускала синий полог степная ночь. Трусливый шакал, поджав хвост, выбежал из ковыля и потрусил в темный камыш.

Только царственный беркут неподвижно сидел на камне могильника, на круглом кургане, сторожил покой мертвых.

Словно уголек, раскалилась тоска в сердце беглого, Он молча обошел побоище. В дремучем седом ковыле, раскинув руки, почивали вечным безмятежным сном богатыри.

«Свои! — с мукой подумал он. — Пали в горячем бою. Никто не придет на безвестную могилу, даже дожди в сухой пустыне не умоют их кости. Только горячая пыль да перекати-поле пронесутся над печальным долом и никому не расскажут о последней битве…»

Весна еще не отошла, еще дышала теплом, ароматами горьких степных трав; пустынная река до краев была полна воды, горячие суховеи, жаркие пески и солнце не успели ее испить.

Обросший волосами, обожженный ветрами и жаром пустыни человек молчаливо смотрел на воды. Они текли, текли, как время течет в бесконечность. Что-то подсказало душе бродяги идти следом. Может быть, ему до конца хотелось испить горечь чужого и своего горя. Утром он поднялся и пошел на восток: туда затейливым узором тянулись следы конских подков.

В степи при слиянии двух рек, Увельки и Уя, стоит осыпанный песками, овеянный ветрами полупустынный Троицк-городок. Сюда царский генерал привел пленников, тут судил их скоро и жестоко. По улицам крепостцы ходили профосы и кричали народу:

— На казнь!.. На казнь!..

На берегу Увельки-реки поставили два столба, сложили вокруг них два костра. Накрепко привязали палачи к столбам последних башкирских ратников Мухамета Кулуева и Анис-Кизым и подожгли костры.

Из всех сел и казачьих станиц, из киргизских становищ съехались люди, но солдаты не допускали их близко. Среди народа притаился и степной бродяга — утром пришел сюда.

Молва принесла весть: был у Мухамета и у Кизым сын, мальчуган семи лет — Мингарей. В час злой сечи старый башкирин кинул его на коня и крикнул:

— Скачи в горы!..

Умчался Мингарей…

И вот пылают костры, вьется черный дым, пахнет жженым телом, но Мухамет и Анис-Кизым не плачут, не стонут, слова не обронят.

Когда пламя добралось до груди, раскаленным языком лизнуло лицо, Мухамет повернулся в степь, набрался сил и разом так засвистел, что травы степные склонились, у солдат ружья выпали из рук, а народ на колени повалился.

И на крепкий свист, на отцовский зов из-за реки в степи показался вороной жеребец, а на нем Мухаметов малец — Мингарей.

Увидал Мингарей отца и мать, остановил жеребца и горько заплакал.

Царский генерал отдал приказ солдатам:

— Стреляйте!

А у служивых руки трясутся, не слушаются, и ружья не стреляют.

Мать и отец крикнули сыну по-башкирски. Мухамет снова свистнул, гикнул на весь простор, и вороной жеребец ветром умчал Мингарея в степь. И только тогда у Мухамета показалась слеза. Опустил он на грудь голову, да так до смерти и не поднял. А жена его, Анис-Кизым, повернула голову к народу и вдруг заговорила по-русски:

— Братики, нет ли среди вас кого из дальних уральских сел?

Оторопел народ, испугались мужики. Степной бродяга вздрогнул, будто горючая слеза упала на сердце и прожгла всего. Узнал он голос, растолкал народ:

— Аниска! Моя любая!.. Это я тут, Иванушка твой.

Заговорила тогда жена Мухамета — огонь ей уже до сердца дошел:

— Радость моя, милый ты мой!.. Вот где довелось видеться!.. Узнал-таки! Спасибо!.. Будешь жив — иди на Камень и скажи там народу, что отдала жизнь я, Аниска, за доброе дело. Прощай! — Тут она склонила голову и умерла.

Опомнился генерал, осердился, затопал ногами, закричал и велел народ разогнать.

С тем мужики и станичники по домам разбрелись. Только слышали они в пути от башкир, что давным-давно привез из набега девку Аниску к себе в улус молодой тогда Мухамет Кулуев, и с той поры она с ним жила…

А малец Мингарей как в воду канул. Укрыли его непроходимые горы да леса Башкирии. Видать, пригрел родной народ горемыку-сиротину…

 

7

Еще по зиме, когда над Уралом и по волжским просторам гремели последние раскаты пугачевской грозы, Демидов стал собираться на Каменный Пояс.

В 1775 году, с наступлением вешних дней, Никита Акинфиевич тронулся в далекий путь.

Стояли теплые влажные дни, живительные грозы омыли гарь в опустошенных селениях Поволжья, до отказа напоили тучные черноземы. По истоптанным, незасеянным полям буйно зазеленели сорные травы — пыреи, чертополохи. Одичали сады в барских поместьях. Сильно обезлюдели городки и селения: повинные в восстании укрывались по лесам, глухим займищам, а многие вовсе сошли в дикие отдаленные места.

«Из сего надобно извлечь себе прибыток, — хозяйственно прикидывал Демидов. — Непременно людишки ринутся в Сибирский край, в Орду, а мы их перехватим и на Каменном Поясе. Что?.. Отбиваться? Хо-хо!.. Умел беду робить, умей ныне и ответ держать! Не хочешь подобру-поздорову Демидову служить, так по нужде будешь! Взляпаем на ноги претолстые колодки — да в рудники металлы копать!..»

Не радовали сердце заводчика опустошенные поля. «Хлеб вздорожился, чем работных людишек кормить будем? — рассуждал он. — Худо!.. Худо!..»

Под Казанью Никита выбрался на сибирский тракт.

Места пошли глуше. В городишки кое-где понемногу возвращались сбежавшие воеводы, коменданты и служилые люди. В полуразоренных церквах священники служили панихиды по убиенным и без вести пропавшим. Потихоньку, с опаской, возвращалось дворянство в сожженные родовые гнезда.

Минуя одно барское поместье, Демидов вздрогнул, острый неприятный холодок побежал по спине. На придорожных воротах раскачивалось изрядно истлевшее тело барина. Никита перекрестился и двинул кулаком в спину ямщика.

— Гони отсюда! — испуганно крикнул он, и в воображении его встала страшная картина расправы ожесточенных крестьян со своим владельцем.

— Это, сударь, ништо! — словоохотливо отозвался ямщик. — Привыкать надо. Тут пойдут места пострашнее! — Он тряхнул головой и вдруг запел разудалую песню:

Нас пугали Пугачом, А нам было нипочем…

— Ты что ж это, орясина, завел? Замолчи! — заревел Никита и пригрозил ямщику. — В острог душа запросилась?

— Эва, сударь, глядите! — прервал песню мужик и протянул кнутовище: — Сколь народищу покрушили! Ну и ну!.. — покрутил он головой, и глаза его помрачнели.

Подле дороги тянулось унылое серое пепелище. На тропах и среди обгорелых бревен валялись обезображенные, полусгнившие трупы людей. Одичавшие, разжиревшие от мертвечины псы рылись в золе… Крикливая воронья стая снялась с шумом с черных, опаленных огнем берез и понеслась над пустынным полем.

С тревожным сердцем Никита взирал на запустение и разорение.

«Неужели и на Каменном Поясе то же самое? — подумал он, и на его широком лбу выступил холодный пот. — Добро сделал, что в свое время убрался подальше от сих мест!» — похвалил он свою предусмотрительность.

На пятые сутки после волжской переправы перед Демидовым засинели знакомые гребни Уральских гор. Немного полегчало на сердце. Великая тишина лежала тут по лесам и увалам. Обугленными остатками чернели разоренные заводы и деревни русских посельников.

«Трудное дело, трудное будет дело, дабы воскресить все порушенное…» — озабоченно подумал Демидов и тронулся дальше.

И чем больше он углублялся в горы, тем тяжелее становилось на сердце.

В умете, где удалось Никите Акинфиевичу пристроиться на ночлег, встретились ему заводские приказчики, ехавшие к хозяевам с донесениями о разорениях.

Правитель Архангельского завода, владельца Твердышева, скорбно пожаловался Демидову:

— Людишки заводские скопом передались пугачевскому полковнику, а я еле свою душу уберег, скитаючись в горах. Добро, раскольничьи старцы сокрыли в молельне. В петров день в прошлом годе на заводишко налетели башкиришки и пожгли все: и крестьянские строения и плотину, остались печи, и те покалечены разором…

— Знаю ваш заводишко, — откликнулся Никита и ободряюще оглядел приказчика. — Строен он немного ранее моего Кыштымского. Бывал я на речке Аксынке, добрый заводишко!

Твердышевский приказчик в долгополом азяме весьма походил на раскольничьего начетчика.

«Видать, силен духом мужик. Строг!» — определил Никита и спросил:

— Куда путь держишь?

— Сперва к хозяину, а потом в леса подамся, ловить беглых надо да приставлять к делу. Будет, отгуляли свое!

— Добро удумал! — похвалил приказчика Никита. — Только, гляди, под злую руку моих шатунов не загреби! Сам доберусь до них!

— Ни-ни, сударь, — степенно поклонился мужик. — Мы в чужое добро нос не суем.

— Всяко бывает! — усмехнулся Никита и возвысил голос: — Помни, радетель, и другим приказчикам поведай, указ есть! Утайщикам беглых заводских крестьян объявлено, что с ними будет поступлено как с держателями людишек, пребывающих в нетях.

Приказчик зевнул, истово перекрестился.

— Помилуй бог нас переступить закон! — смиренно отозвался он и стал прилаживаться на отдых.

За окном темнело, в заводи на реке погасли последние блики заката. Отходя ко сну, Никита Акинфиевич спросил твердышевского приказчика:

— А на Кагинском что?..

— И не узнать, где какое строение находилось. Все предали пламени! — сонно отозвался приказчик.

— Ишь ты, заворуи! — вздохнул Никита. — А на Вознесенском как?

— Башкиры пожгли! — сомкнул глаза приказчик и смолк.

— Что наделали! Что наделали! — заохал Демидов.

В избе сгустилась тьма, раздавался могучий храп, а Никита Акинфиевич все ворочался на своем жестком ложе, не мог уснуть. Нетерпение его гнало дальше, к себе домой, в Кыштым…

На зорьке он покинул умет и продолжал путь. Над рекой колебался редкий туман, где-то в заводи перекликались лебеди. Из-за синего ельника брызнули первые лучи солнца, и на травах, на листве придорожного кустарника робкими манящими огоньками заиграли голубоватые капли росы.

В полдень в туманном мареве жаркого дня встал двуглавый Таганай, а через несколько часов пути перед глазами Никиты поднялся ощетинившийся хвойными лесами Косотур.

«Там, на реке Ае, годов более двадцати тому назад Мосолов ставил заводишко! — вспомнил Демидов. — Ныне отошел он заводчику Лариону Лугинину. Жаль, упустил я тогда прибрать его!»

Все казалось близким, рукой подать, но ехать пришлось долго. Путь горный, каменистый, и обманчиво близки горы.

Только к вечеру добрался Никита Акинфиевич до Златоустовского завода. Тонкой змейкой извивались воды обмелевшего Ая. Впереди лежала черная падь, зажатая каменистыми горами, илистый опустевший пруд.

Демидов ахнул:

— Варнаки, разбойники! Лари да стояки плотинные пожгли, пруд изошел водою!..

Златоустовский завод лежал в грудах развалин. Все строения истребил всесокрушающий огонь. Плотина покрылась пеплом. Старые доменные печи развалились. Никита ходил по заводу в сопровождении уставщика, одетого в поношенный жалованный кафтан. Подслеповатыми глазами он пристально вглядывался в Демидова и печалился:

— Хозяин далеко, приказчика удушили заводские людишки, один тут я! Два года уже, как стал завод. Как его поднять?..

Над Косотуром клубился сизый туман. Не шелохнувшись, стояли на склонах гор сосны, окрашенные в грустный брусничный цвет. А под ними в долине поблескивала струйка Ая.

Никита в раздумье разглядывал развороченные камни, успевшие порасти диким малинником. Над ними кружились большие мохнатые медуницы, собирая дань. Крупная перезрелая малина падала в каменистую россыпь при легком дуновении ветерка. Все возвращалось к своему исходу, все надо было начинать сначала.

Словно угадывая мысль Демидова, уставщик покручинился:

— По лесам да по взлобкам гор подоспели грибы, ягоды, а собирать некому…

При виде опустошения Никите стало невыносимо тоскливо, он повернулся и быстро пошел к своей тележке.

— Да куда ж вы, сударь? — засуетился уставщик. — Вы бы переночевали, а там и в дорогу.

— Неколи, дело не терпит! — угрюмо отозвался Демидов и минуту спустя выехал из одичавшего завода.

Отъехав версты три, он приказал остановить коней и в лесу, под маячными соснами, готовить ночлег. Ямщик разложил костер и пристроил на жердочке котелок с водой. Из-за Уреньгинских гор величественно выплывала луна, мертвенно-бледные блики легли на землю и леса.

— Отчего, сударь, не изволили в Косотуре заночевать? — удивленно допытывался у хозяина ямщик.

Никита задумчиво посмотрел на синее пламя костра и отозвался тихо:

— Запустение томит, вот и сбежал!

На огонек в глухую пору с гор спустились огневщики. Бородатые нелюдимые мужики, несмотря на летнюю пору одетые в лохматые овчины, без приглашения уселись к огню и с любопытством разглядывали Демидова. С ними прибрели отощавшие псы-волкодавы и легли поодаль, зорко следя своими желтыми огнистыми зрачками за людьми.

Никита многозначительно переглянулся с ямщиком. Вихрастый, почерневший от сажи и грязи мужик усмехнулся в бороду.

— Ты, хозяин, не трусь! Мы не разбойники! — успокоил он Никиту. — Мы огневщики!

Демидов осмелел, спокойным голосом отозвался:

— Я и то вижу. Какого беса вы лес бережете от огневой напасти, когда тут пожарище людей корежило?

— А мы и не сходим отсюда! — мирно отозвался мужик. — Емельяновы войска стороной прошли, меж гор. Не пришлось смануться, а теперь уж поздно, — признался он.

— Угадали, тем и спаслись! — утробно засмеялся заводчик. — Пугачу головушку оттяпали топором да на острый кол насадили. Вот тебе и царствие! И тех, кто против законных владетелей шел, того под кнут положат да ноздри урвут.

Огневщики сидели не шелохнувшись. В костре плясал веселый пламень, румянил их угрюмые обросшие лица. Демидов самодовольно подбоченился и, наклонясь к вихрастому мужику, сказал весело:

— Кончено, навек кончено с великой порухой! Не выйти ныне речке из берегов, не смыть плотину, возведенную мудрым хозяином…

— Эх-хе-хе! — тяжко вздохнул чумазый огневщик и перебил Никиту: — Не так все гладко бывает, как думают, сударь. Трудно держать воду в плотине. Разные поры приходят. Вешняя вода камень рвет, сударь. Хочешь, ваша милость, одну притчу тебе поведаю? Ась?

Демидов совсем ожил, ободрился. Пригляделся к лохматым полунощникам — не так страшны стали, сказал им подобревшим голосом:

— Страсть люблю побаски! Сказывай, человече!

Мужик перемигнулся с товарищами, скинул с лохматой головы баранью шапку, почесался и, глядя в синеватый огонь, начал свою притчу:

— В некотором царстве, в некотором государстве жил-был человечина один. С виду невзрачный, ростом незавидный, умом нетороватый, а просто так: пузо с картузом…

— Ловко! — поддакнул Никита и хитро прищурил глаза.

— А в том царстве-государстве текла река, — торжественно, размеренной речью продолжал огневщик. — Издали текла она, за тридевять земель, из тридесятого царства. Разлилась вода в речке, спокойная, тихая. Медленно и мирно течет она, поля да луга питает. Посмотрел тот человечина на речку и думает: «И чего это она течет? И куда она течет? Зачем она течет? Сем-ка, запружу я ее да заставлю на себя робить!..»

«У-ха-ха!» — заухал в лесной чащобе филин. Псы вскочили, насторожились. Мужики не шелохнулись. Прошла минута-другая напряженной тишины, рассказчик досадливо махнул рукой.

— Пустое! Полунощник беса тешит. Слухай, сударь, дале! — обратился он к Демидову и снова, как тонкую пряжу, потянул рассказ: — Сказано — сделано! Навалил тот человечина камней в реку, хворостом реку-быстрину переплел, землей-глиной обмазал. Запрудил реку. Такую он хитрую плотину возвел, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Стоит человечина на плотине, глядит, как вода возмущается, да и говорит: «Ничего, обойдешься!..» И гуляет по плотине пузо с картузом, брюхо свое нагуленное поглаживает, картуз на маковку заложил…

— А ты скажи, путевый, кто сей человек-пузо? — не утерпел и спросил сказочника кучер. Глаза его плутовски забегали по лицу хозяина.

— Ты не перебивай, супостат-заноза! — насупил густые брови мужик. — Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается!

Медленно течет вода в речке, а еще того медленней прибывает она у плотины. Одначе прибывает. Набухает русло водой, собирается у плотины воды больше да выше. Стала вода напор на плотину давать. А плотина стоит, хоть бы что…

— Знать, крепко сроблена, — вставил слово Демидов.

Огневщик ухом не повел.

— А той порой набежало воды в речке богато. И в добрый час ее собралось столь, что невмоготу ей стало мыкаться у плотины. Задыхается она в запруде. Бьется о плотину. Как живая стонет.

Прошли денечки-часочки, видит вода: нету ей жизни. Стала она тогда выхода искать. Стала всей своей силой на плотину нажимать, то туда, то сюда. И вот нашла в плотине слабое место и прососала ее.

Видит человечина, что делу туго! — Тут рассказчик завращал белками глаз, заторопил свой сказ. — Живей давай латать плотину. То камней подбросит, то хворосту наворочает, то земли поднавалит. Эх-ма, ничего не помогает! В одном месте заделает, а вода в другом прососала. Бегает человечина по плотине, кричит, суетится.

А вода в речке поднимается. Всей своей силушкой давит на плотину… Ветер с верховьев налетел, буря разгулялась, забурлила вода, волны захлестали. Э-эх!.. Скоро-скоро прорвет вода плотину. Сметет она с лица земли и человечину-пузо и всю его хитрую выдумку… А ты смекай, хозяин, что тут и к чему!

Лохматый мужик, словно леший, ощеря белые как кипень зубы, захохотал.

Демидов опустил плечи.

— Не пойму, что к чему сказано, невдомек мне, — схитрил Никита.

— А ты, слышь-ко, хозяин, покормил бы добрых людей! Небось в дорожной укладке есть чем утробу насытить, — настойчиво попросил огневщик. — Мы не варнаки, не тати, не грабим, не режем дорожных, милостыню просим.

Хмурые мужики оживились, в ожидании разглядывали заводчика. Никита поежился, однако пересохшим голосом бросил кучеру:

— Выворачивай, что припасено. Накорми их! — Демидов встал от костра и круто пошел к тележке. Пока кучер выкладывал перед полунощниками припасы, хозяин завернулся в дорожный кафтан и закрыл глаза…

Месяц высоко поднялся над Уреньгинскими горами, плыл к Таганаю, вздымавшему к темному звездному небу свою высокую главу. Ветер шебаршил в чащобе, псы подползли к огневщикам и просяще глядели в их глаза, угодливо виляя хвостами. Изголодавшиеся в лесу мужики алчно пожирали демидовские припасы.

Под утро месяц укрылся за окоемом. Как туман, растаяла колдовская лунная муть. И вместе с ней, словно и не были, исчезли лесные мужики.

Разбудив хозяина, кучер загадочно посмотрел ему в глаза и перекрестился:

— Ну, хозяин, славь господа! Великая беда нас миновала.

— Как так? — удивился Демидов.

— А так, сударь, не признали варнаки тебя, а кабы знали да ведали…

Ямщик осекся под грозным взглядом Никиты.

— Поехали дале! — сухо сказал он и велел запрягать коня.

Снова пошла-завиляла среди леса и гор дальняя дорога. Миновали Миасс-озеро, оставили влево Ильменские гребни. Нигде не дымили заводы. Глубокое молчание простиралось кругом. Нарушали его изредка конные воинские команды, спешившие в городки. Под самым Кыштымом Никита нагнал толпу горемычных кандальников. Брели они устало, но в ногу, в тяжкий шаг, под звон железа уныло тянули песню. Демидов насторожил ухо, велел придержать коней и, следуя поодаль, прислушался к грубым голосам. Кандальники пели:

У Демидова в заводе Работушка тяжела, Ах, работушка тяжела…

Более всего не по нутру было заводчику то, что старый капрал с пыльной косичкой и гарнизонные инвалиды — казенная стража — с усердием подпевали кандальникам:

…Уж вы, горы, да горы высокие, Уж леса на горах, да дремучие, Вы укройте работничков бедныих, Ах, людей, да от Демидовых…

— Ах, разбойники! Ах, каторжные, сколь великий позор на меня разносят по земле! — в огорчении вскричал Никита. — Гони!..

Заклубилась пыль под колесами, кони с храпом рванулись вперед и живо нагнали ватагу. Демидов поднялся в телеге и крикнул капралу:

— Почему орешь, пес, воровские песни? Кто ты? Царский солдат? Кого оборонять должен? Рачителей государства: дворян, заводчиков. А ты?..

— Батюшка! — вытянулся старенький капрал, но Никита перебил его.

— Молчать! — заревел он. — Ныне же генералу будет доведено о твоем заворуйстве!

Пыльные старики инвалиды утирали пот, лица их обгорели на солнце, казались медными. Грязные мокрые парички у многих съехали набок, треуголки изношены. Демидов спросил строго:

— Куда гонишь беглых?

— В Кыштым, батюшка! В Кыштым, к Демиду…

Никита кашлянул, махнул рукой:

— Коли так, гони с богом! Хозяин, чай, рад будет!

— Известное дело, батюшка, каждой живой твари ноне обрадуешься…

Заводчик не дослушал капрала, погнал коней. Стихло на дороге, повеяло прохладой. Почуяв ее, кони резвей понесли, обогнули сумрачную гору и вынесли на простор. Впереди блеснуло раздольное озеро.

— Кыштым! — возрадовался Никита. — Вот он, долгожданный Кыштым!

Завод безмолвствовал. Черное пожарище простиралось там, где недавно клокотала жизнь. Работный поселок сгорел весь до основания. От заводских зданий остались задымленные, грязные стены с провалами изуродованных окон и дверей. Заплоты растасканы, сожжены. Мост через Кыштымку как ветром сдуло. Река обмелела, хозяин переехал ее вброд. Тут и встретил его с радостным восклицанием старший приказчик Иван Селезень.

— Батюшка, приехали! А мы-то давно поджидали! — всплеснул он руками и бросился к хозяйскому возку, стал ссаживать Никиту.

Демидов обнял приказчика и по старинке трижды облобызался с ним. Он внимательно вгляделся в его сухое лицо. Постарел, сильно постарел Селезень. Густые пряди седых волос серебрились в его поблекшей черной бороде лицо вытянулось, его избороздили морщины. И все тело когда-то бравого цыганского мужика подсохло, походил он теперь на поджарого голодного зимогора-волка.

— Что, укатали сивку крутые горки? — соболезнующе спросил Никита, разглядывая холопа.

— Укатали, — покорно согласился Селезень. — Насилу сбег, все искали на расправу. В Нижнем Тагиле пребывал, Уткинский завод ваш оберегал…

Хозяин угрюмо посмотрел на приказчика.

— Плохо уберег, коли огню предали строения на Утке.

— Что ж поделаешь, Никита Акинфиевич, на то божья воля, — развел руками Селезень. — Отслужу еще я вам, батюшка. Раньше силой брал, теперь, вижу, нам доведется жить хитростью и лукавством. Больно злы заводские…

«Проныра-льстец!» — похвалил про себя Демидов холопа и спросил:

— Ну, как завод? Как людишки? Чую, наладил дело?

— Худо, — протяжно вздохнул Селезень. — Ой, худо, хозяин! Сами видели: камень да стены, вода и та утекла. Людишек помалу сыскиваю, к работе ставлю. С народом ныне приходится осторожно…

— Н-да! — закручинясь, процедил сквозь зубы Никита и кивнул: — Веди да сказывай!..

От брода они прошли на плотинный вал. Все деревянное было восстановлено. Демидов удивленно посмотрел на приказчика.

— Да отколе ты отыскал мастерка, чтобы вододействующие колеса пустить? — изумленно спросил он.

Селезень стоял перед господином без шапки, склонив голову. Знал он, что обрадовал хозяина.

— Нашелся паренек один, талант-простолюдин, и все обладил! — потеплевшим голосом вымолвил он.

— Ох, и добро! Покажи мне этого молодца, — похвалил Никита.

У ног хозяина серебристой лентой медленно лилась струйка. За валом, в косогоре, словно барсучьи норы, темнели землянки.

— Работное жилье! — кивнул в их сторону приказчик.

Мрачный, молчаливый Никита в сопровождении Селезня обошел завод.

Развалины, укрытые густой полынью, успевшей уже овладеть пожарищем, кругом железный лом, битый кирпич, горы пепла, остатки угольных запасов. С гор сорвался шалый ветер и поднял тучи золы. Демидову стало не по себе: зола лезла в глаза, в уши, хрустела на зубах. Он тихо побрел к домнам. И тут ждало горькое разочарование. Хоть с виду и уцелели доменные печи, но они надолго выбыли из строя.

Все видел, все прикидывал в своем уме рачительный Никита. Ставить новый завод легче, чем поднимать из пепла старый. Новое дело веселит своим будущим, а старые раны вызывают боль. Пораженный разорением, заводчик присел на камень, сгорбился в глубоком раздумье. Приказчик, разглядывая сутулую спину хозяина, его большой сухой нос, с грустью подумал: «Да и ты, Никита Акинфиевич, изрядно-таки подсох да постарел! Отлетался орел-хват!..»

Демидов поднял голову и спросил:

— А на куренях как?

— Жигари все побросали и разбрелись кто куда. А перед разбродом пожгли уголь.

Заводчик еще ниже склонил голову. Мыслил-прикидывал Никита: «Для пуска завода потребны руда, флюсы, уголь. А где они? Уголь сгиб при пожаре вместе с заводом. А добыть топливо — надо рубить лес, выжигать уголек, возить его на завод. А для того нужны люди, кони, время. Эх!..» — вздохнул хозяин и вдруг ожил, стукнул кулаком себя по коленке:

— Что ж, робить так робить. Оживим завод, Селезень?

— Оживим! Раз вы тут, оживим! — уверенно отозвался приказчик.

Расставив людей на заводе, на руднике и на куренях, Демидов дал наказ приказчику сделать опись убытков, а сам уехал на Тагильский завод.

К северу от Кыштыма дороги пошли веселее, кое-где к небу тянулись дымки: работали уцелевшие заводишки. Башкирские ватажки доходили сюда редко и ненадолго, а войска Белобородова оберегали заводы от большой порухи. Повстанческие отряды не дошли до Нижнетагильского завода на шестьдесят — семьдесят верст, и он уцелел. Завод всего на два месяца приостановил работу, люди были брошены на возведение валов, заплотов, рубили и ставили крепкие ворота. Тагил изо всех сил готовился к обороне. К счастью для Демидовых, гроза прошла мимо, не тронув ни людишек, ни домен…

На заводе по-прежнему хозяйствовал управитель Яков Широков; шел ему седьмой десяток, но он не сдавался стан был прям, зубы крепки, серебро седины слегка тронуло чернь бороды. Дела на заводе шли добро, веселили. И встреча хозяина была радостная. Демидов умилился рачительству Широкова: назубок знал он все царские указы и предписания Горной канцелярии. Пермское горное начальство предписывало сотникам, старостам и десятским повсюду разыскивать заводских людей и высылать их с семьями на работу. Широков перехватывал на пути своих и чужих беглых и кабалил.

— Ежели тут не укроем, — успокаивал он Никиту, — то на кыштымские курени загоним, там и леший их не отыщет!

Не успел Никита Акинфиевич помыться в баньке с дороги, отоспаться, как управитель преподнес ему опись убытков. Демидов ахнул: он и сам не ожидал такой наглой бесцеремонности от управителя.

Яков Широков составил рапорт в Екатеринбургскую горную канцелярию: «За отлучением мастеровых и работных людей, — писал он, — и от остановки фабрик и за неприготовлением угля железо недодано и впредь от недостатка угля и остановок недоделается, и оттого недополучится 63447 рублей 1/4 копейки… С заводов, кроме сего, во время сражения со злодеями убито людей 10 человек, по 250 рублей каждый, — на 2500 рублей…»

— Господи помилуй! — удивился Демидов. — Какое тут сражение, когда ни один злодей и духом не бывал на заводе?

— Э, батюшка, все сие известно вам да мне! — уверенно заговорил старик. — Сначала как будто и все ясно, как божий день, а пойдет эта бумага гулять по канцеляриям да департаментам, да как почнут чернильные души да ясные пуговицы, чиновные крючкотворы, писать отписки, — все мигом мохом обрастет, и начнутся такие дебри, что поди разберись, где тут чистая правда, а где выдумка! А после того мы и сами поверим, что все то было, как писано. А нам это и надо: пожалуйте, сударь, пособие от казны за убытки! Вот оно как!

Никита сидел с раскрытым ртом, не шелохнувшись, глядя на Широкова.

Приказчик вздохнул:

— Что же поделаешь, батюшка, ежели ныне правда держится на гусином пере да на посуле?

«Дотошлив, ой, как дотошлив! — похвалил в душе хозяин. — Из ничего выгоду получит!»

Две недели отдыхал Демидов в Нижнем Тагиле; гулял-куролесил хозяин, только гул катился по тагильским хоромам. Управитель из сил выбивался, угождая хозяину. В конце концов Никита Акинфиевич одумался.

— Пора в Кыштым! Закладывай карету! — приказал он.

Хозяина с великой почестью усадили в коляску и при колокольном звоне проводили из Тагила. Отъезжая от крыльца, Никита пригрозил управителю:

— Гляди, не воруй, не растаскивай хозяйское добро! Теперь я чаще на заводишко наезжать буду! Не пощажу!

В Кыштыме Демидова поджидал приказчик Селезень. Он привел в порядок хозяйские хоромы. Было странно видеть среди обгоревшего здания обновленное крыльцо, несколько восстановленных комнат.

«Ничего, к осени и весь дом облажу», — успокоил себя Никита.

Приказчик положил перед ним приготовленную роспись потерь.

— Гоже! — засиял Демидов. — Любо! Все от казны стребуем. Она повинна в наших убытках.

Хозяин углубился в чтение росписи:

«Истреблено долговых листов на 54671 рубль…»

«Ловко! — улыбнулся хозяин. — Поди сунься, проверь!..»

Дальше шел перечень сожженного добра и хозяйственных предметов. Среди прочего значилось: «Изничтожено 20 пар дверных крючков и петель — 20 рублев. Погибли две клюки (кочерги) — 1 рубль. Утеряна вьюшка одна чугунная, 6 сковород, а всего за них 1 рубль 60 копеек…»

Приказчик стоял рядом, переминался с ноги на ногу. Никита поднял глаза на него:

— Все, поди, записал, не упустил?

Селезень поклонился, спокойно ответил:

— А то как же! Известно, все!..

— А нет тут того, что небо с изъяном ныне стало, прокопчено пожаром! Не вписать ли и то в убыток? — ухмыляясь, спросил хозяин.

— Помилуй, Никита Акинфиевич, небо никак не выходит трогать, там сам господь бог наводит порядки и счет ведет, — совершенно серьезно ответил приказчик.

Никита повеселел; знал он: казна оплатит все. В стране только что отгремела изнурительная, долгая война с Турцией. Заводы на Каменном Поясе были потрясены войсками Пугачева, разорены башкирами. А кто давал пушки, ядра, клинки, как не уральские заводы! Оставить их в запустении было опасно для государства, окруженного сильными врагами.

«Станут воскрешать наши заводы и домны! Глядишь, и мы не в обиде будем!» — правильно рассуждал Демидов.

Помощь уральским заводчикам со стороны государства не замедлила: Никита Акинфиевич получил большие ссуды на восстановление Кыштыма.

Снова задымил демидовский завод. Никита Акинфиевич был доволен. Он ходил по Кыштыму, осматривал пущенные в действие домны. Шел он неторопливо, гордо закинув голову, властно поглядывал на работных.

— Что, отгулялись, заворуи? — спросил он кузнецов.

Лохматый черномазый коваль поднял голову, с ненавистью посмотрел на хозяина. Дыхание работного стало шумным, глаза налились кровью. Вот-вот вспыхнет яростью и сорвется с места плечистый коваль, занеся над головой тяжелую кувалду.

Демидов вздрогнул и замолчал. Сохраняя прежний недоступный вид, вышел он из кузницы. Перед его глазами все еще маячило злобное лицо работного. На заводском дворе, под ярким солнцем, хозяин снял шляпу, отер на лбу обильный пот.

— Распустили народец-то! Надо будет покрепче поприжать, дабы чувствовали хозяйскую руку! — Никита с сокрушением вздохнул и, показывая глазами на кузницу, пригрозил приказчику: — Ты гляди в оба! Ежели нерадивость аль заворуйство уследишь, бить плетьми в проводку! Доправлять варнаков до разумства так, что и праху их не помянется.

Селезень испуганно оглянулся.

— Опасливо, батюшка! — понизив голос, пожаловался он. — Хошь Пугачу и скрутили голову, а народ-то до сей поры не угомонился.

— Угомоню! — уверенно отозвался хозяин. — Пожар притушили и пепел разметем!

Демидов шел по двору, заложив руки за спину. Был он еще в цветущей поре и силе человек. Одетый в бархатный кафтан вишневого цвета, в кружевах, в шелковых чулках на толстых икрах, он держался вельможей. За ним плелся приказчик в темной суконной поддевке. Склонившись к хозяину, он вкрадчиво шептал:

— Все так, хозяин… Но как бы масла в огонь не подлить! Тут по лесам да по горам заворуи еще шастают, Митька Перстень с буянами по дорогам бродит…

— Пустое! — с досадой прервал приказчика хозяин. — Отгулял добрый молодец. Изловим!

Никита Акинфиевич круто повернулся и пошел к хоромам.

После обеда хозяин отдохнул в прохладной спаленке, а когда свалил полдневный зной, велел запрячь тройку рысистых коней и собрался на соседний рудник.

— Сколько человек в охрану прикажете? — тревожно спросил Селезень.

— Никого не надо. Я да кучер едем, вот и все тут! — упрямо сказал Демидов. Держался он смело, спокойно. По-хозяйски оглядел тройку, похлопал кучера по широкой спине и, довольный, уселся в коляску.

— Пошли! — крикнул он кучеру.

Кони встряхнули гривами, легко и весело понесли коляску. Приказчик пожал плечами, помялся среди двора и, махнув рукой, пошел к заводу.

«Храбер больно, как бы не напоролся на беду!» — тревожно подумал Селезень.

Демидов мчался лесом. Темные густые ельники стеной тянулись мимо, сосновые боры обдавали смолистым духом, в чащобах стояла тишина, только изредка кричала вспугнутая зверем птица, храпели кони да кучер, любуясь конями, от избытка сил самодовольно покрикивал:

— Гей, гей, серые!..

Солнце раскаленным ядром закатилось за темные горы, и, как парок над бадьей, над понизями засинел легкий теплый туман. Смолкли птицы. Никита ощущал на душе покой, уверенность. Полузакрыв глаза, он неодобрительно подумал про Селезня: «Запугать вздумал, бездельник!»

Вдруг кони испуганно шарахнулись в сторону и, пробежав ложбину, остановились. На уздечке повис крепкий бородатый мужик.

— Стой, ирод! — заорал он ямщику. — Кого везешь?

Демидов вскочил с сиденья, схватился за плечи кучера.

— Прочь с дороги! — закричал он на мужика. — Прочь, каторжный!

Но в эту минуту из придорожных кустов, шумя, выбежали молодцы с дубьем.

— Хватай барина! — заорал бородатый дядька и крепче вцепился в удила.

Но и Никита не дремал: он вырвал из рук ямщика вожжи, локтем с маху скинул его с облучка и, дернув изо всей силы ремни, заорал на весь лес:

— Гр-ра-абят!..

Кони разом взвились на дыбы. Мужик повис на удилах. Демидов со свистом ожег серых кнутовьем, они вздрогнули, рванулись и понесли. Коренник, могучий конь, взмахнув гривой, как котенка стряхнул уцепившегося мужика.

— Эге-гей! — ликующе заорал Демидов и снова хлестнул по коням.

Словно звери, мчались они по лесной дороге. Как морской прибой, навстречу им несся шум елей; синь вечера охватила просторы над понизью…

Посреди дороги из пыли поднялся помятый мужик и погрозил тяжелым кулаком вслед тройке:

— Погодь, ирод, все равно поймаем!..

Затемно приехал Никита Демидов в свой лесной курень и никому не сказал ни слова о дорожной беде. Все поразились одному: хозяин прибыл без ямщика. «Неужто по злу уложил ямщика в дороге?» — в страшной догадке взволновались они.

Однако утром прибрел в курень и ямщик. Потный, грязный, с подбитыми глазами, он молча подошел к тройке и стал ее холить. Хозяин и словом не обмолвился с холопом, а жигари подумали: «Поозоровал Демид, сбросил ямщика с облучка и умчал один!»

Только отдохнув и успокоившись, хозяин вышел к рысакам.

— Ну, что там за чертушки были? — с легкой насмешкой в голосе спросил он кучера.

— То Митька Перстень повстречал нас! — холодно отозвался ямщик. — Добры кони, а то погибать бы тебе, хозяин…

— Ишь ты как! — не унимался Никита. — Ну, ништо, мы еще с ним встретимся!

Демидов истребовал из Екатеринбурга воинскую команду и обложил кыштымские леса и горы дозорами и разъездами. Солдаты скитались по лесным дорогам, глухим тропам и теснили ватагу Перстня. Шумно и весело гулял Митька, да недолго. Много перевешал он на придорожных березах судейских повытчиков, немало пообчистил купцов, но тут ему конец пришел. В сумрачный осенний день солдаты выследили буйную ватагу в горах, загнали в скалы и покололи. Остался Перстень с пятнадцатью молодцами, долго он бился не на жизнь, а на смерть. Однако одолели удальца, схватили его живьем. Сбылось желание Демидова: встретился он с Митькой, закованным в кандалы. Посадили молодца на короткую цепь, а на шею надели тяжелую рогатку. Рубаха и порты были на пленнике рваные, в прорехи виднелось крепкое жилистое тело. Перстень и не взглянул на своего врага, когда тот спустился в подвал. Демидов уселся против узника на скамью, помолчал.

— Хочешь жить? — вдруг коварно спросил заводчик.

— Еще как! — с неожиданным жаром отозвался Перстень.

— А для чего жить? — вкрадчиво снова спросил Демидов.

— Не отгулял свое! — смело ответил Митька. — Не всем кровопийцам покрушил башки! Ты ведь первый все еще палачествуешь.

— Сатана! — скрипнул зубами Никита. — Видать, до сих пор не угомонился!

Перстень промолчал. Демидов огляделся, вздохнул:

— Хорош!.. Дерзок!.. Хочешь, я с тебя кандалье сниму?

— Не снимешь! Издеваешься все надо мной! — недовольно повел плечами Перстень, лязгнули цепи.

— А вот сниму, ей-богу, сниму! Только уговор один, Сказывают, богатств много ты схоронил в лесах. Скажи, где упрятал, тут тебе и воля!..

Узник вдруг ожил, загремел кандалами:

— Уйди, дьявол! Зубами загрызу!..

— Ты что? Шальной стал? — отшатнулся заводчик.

— Загрызу! — сверкнул глазами Перстень. — Никаких кладов не имею. Все раздал народу.

— Врешь! — крикнул Демидов, озлобясь. — Врешь, заворуй!

— Я не заворуй, не разбойник. Я каратель твоего племени! — отрезал Перстень и замолчал.

— Погоди, я тебе башку сейчас оттяпаю! — пригрозил хозяин. Но Митька, опустив голову, стерпел. Так Никита и не добился от него ответа.

Неделю спустя Митьку Перстня отвезли в Екатеринбург, там его судили. Пугачевца заклеймили каленым железом, вырвали ноздри и сослали в Сибирь на каторгу…

С той поры в народе пошел слух: оставил Перстень после себя несметные сокровища, бочки золота и серебра. Ходила молва: когда солдаты окружили ватажку Перстня и не было ей спасенья, тогда собрал атаман всех своих дружков в круг и сказал им по душе, искренне:

— Плохие, видно, братцы, наши дела! Отгуляли, удалые! Что теперь делать будем, куда подадимся?

Ответили товарищи:

— Тебе, атаман, виднее. Умирать нам не страшно. Погуляли!

— Не смерть страшна! — согласился атаман. — В бою и смерть красна. Жаль казны, братцы! Кому она достанется? В землю зарывать часу-времени не хватит. А зароешь, царские шпыни, как псы, вынюхают, добудут. Вот и гадайте, ребятушки, да живее, как быть?

Кругом простирались леса, синели горы, а рядом лежало привольное светлое озеро.

И сказал тут один из молодцов своему атаману:

— Через золото опять много слез будет. А чтобы не досталось оно никому, схороним его глубоко, на дно озерное…

Так и сделали.

Втянули бочки на Лысую гору, а оттуда стали катать их. Тяжелые бочки с золотом в разгон пустили под угорье да в озеро. Вспенилось, взбушевалось оно. Захлестнулось от ярости, словно золоту недовольно. Тогда пустили бочки с серебром; укатились они и нырнули вглубь. Вода понемногу улеглась и засеребрилась. Успокоилось озеро…

С тех пор стали называть его Серебряным.

Сказывали старые люди, что после увоза Перстня на каторгу по наказу Демидова в Серебряное озеро крепкий невод закидывали. Пытался хозяин добыть пугачевский клад, бочки с золотом, да разве добудешь его. Светлое озеро крепко хранит золотой клад от нечистых рук…

 

8

Прокофий Демидов возвращался с медвежьей охоты из-под Мурома. В ожидании смены лошадей обогревался на почтовой станции. В надымленной горенке станционного смотрителя волнами колебался сизый дым; под низким окошечком сидел неведомый мелкопоместный дворянчик и, брезгливо поджимая губы, курил из длинного черешневого чубука. На скамье валялась скинутая с плеч дорожная шуба, порядком облезлая и потертая. Да и кафтанишко на дворянчике был изрядно засален. Хоть на безымянном пальце проезжего и сверкал бирюзовый перстень, но руки не отличались чистотой.

При входе Демидова дворянчик поднял голову и, увидев на нем дорожную волчью шубу, спросил:

— Купец пожаловал?

Прокофию стало не по себе, но он сдержался и, поклонясь, отозвался:

— Нет, не купец, а заводчик я…

Дворянчик нахмурился, пустил клуб табачного дыма и больше не обмолвился с Демидовым ни единым словом. Так просидели они молча довольно долго. Тишина наполняла горенку, только за печкой шуршали пригретые тараканы да у темного от копоти чела неслышно возилась опрятная старушонка.

Издалека возникли, стали расти и, наконец, на дороге за окном зазвенели громкие колокольцы. Все насторожились; по всему слышно было — из Москвы скакал важный курьер. Еще в сенях раздался его простуженный бас:

— Немедля коней!

Распахнув дверь, вместе с клубами морозного воздуха в горницу вошел рослый, осыпанный снегом фельдъегерь. Не глядя на проезжих, он закричал на всю избу:

— Водки мне!

Молчаливый дворянчик мгновенно ожил и, льстиво заглядывая в глаза курьера, спросил:

— Что за вести из Белокаменной?

— Добры вести, сударь! — загрохотал басом курьер. — Башку злодею оттяпали!

— Милый ты мой! — ахнул дворянчик и бросился обнимать курьера. — Ты что ж, старая? — накинулся он на бабку. — Что не кланяешься господину за добрую весть?

Старушонка обернулась, на глазах ее блестели слезы.

— Грех сказать, на него не жалуемся! Проходил он тут с войсками, а нам зла не сделал. Помяни, господи, его душу!..

Она набожно перекрестилась.

Дворянчик, замахнувшись чубуком, прикрикнул:

— За кого молитву творишь? За разбойника!

— И, батюшка, господь сам за разбойника отцу своему всевышнему молился! — невозмутимо сказала старушка.

— Ты кто? — заорал дворянчик. — Холопка?.. Крепостная?..

— Крепостная, батюшка, — смиренно поклонилась бабка.

— На конюшню! Кнутом за такие слова! — вышел из себя дворянчик, брызгая слюной.

Курьер подсел к столу. Он потешался зрелищем. Но тут Демидов вскочил и заслонил собою бабу:

— Не трожь!

— Как ты смеешь? — истошно взвизгнул проезжий. — Да знаешь, кто я? Столбовой дворянин!

— Эка, удивил! — улыбнулся Демидов. — Я сам столбовой дворянин.

— Позвольте!.. — не унимался проезжий… — Я весь гербовник знаю. Кто вы, сударь?

Прокофий налился румянцем, его задело за живое. Не сдерживаясь больше, он крикнул:

— Я — Демидов! Может, слышали обо мне?

Захудалый дворянишка вдруг разразился желчным смехом.

— Ха-ха!.. Тож дворянин выискался! С кувшинным рылом да в дворянский ряд лезет. Поравнялся! Дворянство-то твое жалованное, а мы потомственные. Мы…

Дворянчик не окончил. Демидов схватил большую кожаную рукавицу и стал бить его по лицу, приговаривая:

— Так!.. Этак!..

Отколотив дворянчика, он отбросил рукавицу и удовлетворенно сказал:

— Рук не хочу марать об это убожество!

Разгоряченный злобой, он вышел из горницы, сердито хлопнув дверью.

Вскоре перепрягли коней, и проезжие отбыли по своим путям-дорогам. В муромских лесах лежал глубокий снег, Заснеженные сосны гнулись под его тяжестью. В тишине время от времени раздавался треск: взметнув серебристую пыль, ломались и падали сухие ветки…

Белизна снега, затаенное молчание векового бора, поскрипывание санных полозьев убаюкивали, навевали покой. Но Демидов не мог целиком отдаться покою. Злые думы одолевали его. «Кто же мы такие, Демидовы? Сермяжники или дворяне? — думал он о себе. — Кажись, богаты, знатны, а все чтут нас за черную кость! Каждый борзятник себя выше мнит… Погоди, я еще вам покажу, не раз взмолитесь перед мужицкой костью!» — пригрозил он невидимому врагу, покрепче запахнулся в волчью шубу и поглубже уселся в теплый уголок кибитки.

Скрипели полозья, ранний вечер синим пологом укутал уснувший лес. На елани из-под копыт резвой тройки выскочил вспугнутый зайчишка и, ковыляя в рыхлом снегу, заторопился под елочку.

Меж величавых сосен в темных прозорах зажглись первые звезды.

А дорожная дрема все не приходила к Демидову, встревоженная неприязнь к борзятникам горячила мысли…

Дворянство повсеместно радовалось поимке и казни Пугачева. Государыня Екатерина Алексеевна решила посетить первопрестольную. Прослышав об этом, со всех российских губерний съезжались в Москву дворяне, чтобы представиться царице.

Вся Москва убралась, приукрасилась к приему высокой гостьи. Правда, Кремль к этому времени сильно обветшал, пришлось выбрать три больших дома, принадлежавших Голицыным и Долгоруким, и, соединив их деревянными галереями, устроить подобие дворца, в котором и разместилась государыня с придворными.

Каждый день давались балы, концерты, маскарады. Придворные умели повеселиться, а в эти дни, пережив страшную пугачевщину, особенно хотелось забыться в бездумном веселье. Прокофий Акинфиевич не отставал от знати. Среди придворного блеска и шума Демидов нисколько не терялся, держа себя с достоинством, не допускал в присутствии императрицы никаких чудачеств. Придворных льстецов и петербургскую знать поражали роскошь и богатство Демидовых. Многие заискивали перед Прокофием Акинфиевичем, но сквозь льстивые улыбки и раболепство улавливал он неприязнь и отчужденность. Неуловимое презрение чувствовалось в речи и в жестах обращавшихся к нему екатерининских вельмож из старинных княжеских родов.

Он все дни думал об одном: как бы досадить титулованному дворянству. Эта злая мысль не оставляла его ни на минуту. Как маньяк, он много часов не сводил глаз с той или иной персоны, поджидая случая, чтобы сделать каверзу. Между тем случай сам подвернулся.

При государыне Екатерине Алексеевне кавалерственно держалась пожилая, но весьма жеманная графиня Румянцева. В свое время она состояла первой статс-дамой при императрице Елизавете Петровне. Сейчас, пребывая на торжествах в Москве, графиня изрядно поистратилась. Чтобы выйти из затруднительного положения, ей нужны были пять тысяч рублей. Несколько дней подряд она объезжала родных и знакомых, пытаясь занять деньги. Увы! Помещики, приехавшие из поволжских губерний, были разорены крестьянским восстанием. Оставалось одно: обратиться с просьбой к Демидовым. «Но к которому из них?» — раздумывала графиня. Приехавший с Урала Никита Акинфиевич был щедр на посулы, но скуп на деле. Волей-неволей оставалось просить Прокофия Акинфиевича.

Она приехала в демидовский дворец. Прокофий принял ее учтиво, но чрезвычайно сухо. Терпеливо выслушав кавалерственную даму, он встал и поклонился ей.

— Простите, ваша светлость, я не могу исполнить вашей просьбы! — строго сказал он.

— Но почему же? Вы так сказочно богаты! — изумленно воскликнула графиня.

Демидов нахмурился. Глядя в глаза просительницы, отрезал:

— Ваше сиятельство, у меня нет денег для женщин вашего звания, потому что где я найду на вас управу, если вы не заплатите долга к сроку?

Демидов снова сел за стол и загляделся на статс-даму. Когда-то она, несомненно, была красива, об этом говорили ее глубокие и выразительные глаза, еще до сих пор не потерявшие блеска, нежный овал исхудавшего лица, тонкие плечики — все напоминало собою тихое увядание в золотую осень. Он вздохнул, и графиня, весьма чуткая до душевных переживаний, уловила его минутную слабость и повторила свою просьбу.

— Нет, ваше сиятельство, не могу! Выбросить на ветер пять тысяч рублей не шутка.

Лицо и шея графини мгновенно вспыхнули, она закусила губы. Еле сдерживая слезы горькой обиды, она встала с кресла, но Прокофий удержал ее.

— Обождите, ваше сиятельство, — смягчился он, — я дам вам денег, но с одним условием. Вы дадите мне расписочку, какую я захочу.

— Я согласна, — не чувствуя коварства, склонила голову гостья.

— А коли так, извольте! — сказал Демидов. Он подошел к бюро, достал бумагу, гусиное перо и быстро настрочил расписку. — Вот извольте! Подпишите! — протянул он листик.

Графиня уселась к столу, чтобы расписаться. Но то, что она прочла, заставило ее вскочить в негодовании. В расписке значилось:

«Я, нижеподписавшаяся графиня Румянцева, обязуюсь заплатить Прокофию Акинфиевичу Демидову через месяц 5000 рублей, полученные мною от него. Если же этого не исполню, то позволю ему объявить всем, кому он заблагорассудит, что я распутная женщина».

— Я знала, что вы чудак, — возмущенно сказала графиня, — но никогда не думала, что вы допустите подобное в отношении женщины!

Она с негодованием бросила расписку.

— Как хотите, — равнодушно сказал Демидов. — Иначе я не могу ссудить вам денег.

Гостья боязливо рассматривала хозяина. Желтолицый, лысоватенький, с блуждающими черными глазами, он напоминал сумасшедшего. Страшно было находиться с ним наедине. «А между тем мне нужны деньги! — с тоской думала Румянцева. — Что же делать? Но если я уплачу ему долг в срок, расписка не будет оглашена!.. Ну что ж, пусть почудит», — раздумывала она и потянулась за пером.

Демидов отсчитал ей деньги и учтиво проводил до двери.

— Не забудьте о нашем условии. Я ведь неуступчив бываю в честном слове, — сказал он, целуя ее нежную надушенную ручку.

Празднества шли своим чередом. Стареющая статс-дама забыла о данном обещании, а между тем деньги уплыли и сроки истекли. Демидов предвкушал удовольствие. Как нельзя кстати, подоспел бал в дворянском собрании. Съехалась вся сановитая Москва. Двусветные залы блистали позолотой; дробясь в хрустальных подвесках, из люстр струился мягкий согревающий свет. Он теплым потоком низвергался на пышные округленные дамские плечи, сверкающие молочной белизной, играл цветами радуги в самоцветах, украшавших придворных прелестниц, зажигал своим сверканием позолоту пышных мундиров и струился на регалиях и орденах.

То и дело к подъезду подкатывали кареты с фамильными гербами, и ливрейные лакеи бросались открывать дверцы. Все новые и новые потоки генералов, сановников, неуклюжих провинциальных дворян с их многочисленными семьями вливались в обширные покои собрания.

На хорах за широкими белыми колоннами оркестр торжественно заиграл марш «Славься сим, Екатерина…».

Одетая в малиновый шелковый роброн, императрица вошла в зал.

Прокофий Акинфиевич не сводил восхищенных глаз с царицы.

Она гордо взирала на склоненные головы своих подданных. Два пажа в бархатных алых кафтанчиках и завитых паричках, похожие на пастушков из пасторали, бережно несли тяжелый шлейф платья государыни. Позади двигалась свита.

Среди них Демидов заметил знакомую графиню; его сердце вспыхнуло. Веселый бес заиграл в его крови. Он покорно склонил голову под взглядом шествующей государыни, а мысли были об одном…

После торжественного приема все разбрелись по залам. Молодые петиметры, а за ними приезжие из дальних губерний дворянские байбаки потянулись за Демидовым. Собрав их в круглом зальце, он вынул записку графини Румянцевой и, гримасничая, громко прочитал ее молодежи.

Раздался дружный хохот…

Екатерина Алексеевна изумленно взглянула на камергера:

— Узнайте, кто умеет так счастливо веселиться?

Учтивый царедворец, растерянно поглядывая на статс-даму, сообщил о демидовской проделке. Царица нахмурилась и строго приказала камергеру:

— Скажите, чтобы он немедленно удалился из собрания!

Прокофий Акинфиевич молча вышел из дворца и уехал домой. На другой день московский обер-полицмейстер уплатил Демидову пять тысяч рублей и отобрал у него расписку графини.

Неслыханная дерзость не могла пройти безнаказанно. На этот раз государыня Екатерина Алексеевна повелела Прокофию Акинфиевичу оставить Москву.

Братец Никитушка не замедлил прислать эстафету со скороходом:

«Чаю, милый и дорогой мой, не скоро теперь встретимся. Весьма огорчен великой опалой…»

Дальше Прокофий Акинфиевич не мог читать. Он, как безумец, носился по горницам. Его черные беспокойные глаза были дики, пронзительны. Без счета отпускал он пощечины и пинки подвернувшимся дворовым. А мысль о том, что братец Никитушка злорадствует, наполняла его желчью.

«Что же делать? — горячечно думал он. — Как сбыть беду?»

Взлохмаченный, в неряшливом кафтане, он подбежал к зеркалу и от изумления широко раскрыл глаза. Чужое, незнакомое лицо с глазами безумца глядело на него. Он высунул язык своему отражению и спросил зло:

— Что, переиграл, старый дурак?

Вихляясь и пришлепывая стоптанными мягкими туфлями, он с припляской пошел по комнатам, повторяя обидное для себя слово:

— Дурак!.. Дурак!..

Верный слуга Охломон, украдкой наблюдавший за своим господином в приоткрытую дверь, ужаснулся и торопливо стал креститься:

— Господи Исусе, никак окончательно свихнулся!..

Счастливая мысль пришла к Демидову ночью. Он проснулся среди мертвой тишины. Все спали. Где-то потрескивало сухое дерево: рассыхался старый шкаф. А может, это сверлил древнюю рухлядь неугомонный, всесокрушающий червь?

Впервые представилось Демидову, как много годов им уже прожито и как мало осталось до могилы. Он ужаснулся, стало невыносимо жаль покидать Москву.

«Надо пойти и пасть к ногам государыни, повиниться во всех своих озорствах!»

С первыми петухами Демидов был уже на ногах, и Охломон тщательно обрядил его во французский шелковый кафтан. Дворовый парикмахер водрузил на его маленькую лысеющую голову пышный парик, осыпанный серебристой пудрой. На ногах сияли бриллиантовыми пряжками отменные башмаки.

Разряженный и сразу посерьезневший, Прокофий Акинфиевич подошел к зеркалу. На этот раз перед ним стоял вельможа в пышных, блистающих одеждах. Но из волнистых густых локонов парика на него глядело жалкое остроносое лицо. И, бог мой, как пусты и холодны были глаза, устремленные на Демидова!

Он сел в карету, запряженную шестеркой, и отправился во дворец. Императрица долго протомила его в приемной, но все же сжалилась и допустила к себе.

Прокофий упал на колени.

— Царица-матушка! — взмолился Демидов. — Прости меня, беспутного! А я тебе такое дело сделаю, что всем царствам-государствам в удивление будет…

Государыня смягчилась. Сидела она в большой комнате под окном, мягкий свет падал на ее полное румяное лицо. Одетая в простое платье, она в это утро походила на обыкновенную помещицу. Положив маленькую руку на плечо склоненного Прокофия, царица тихо промолвила:

— Встань, Демидов, и расскажи, какое ты задумал дело?

— Надумал я, матушка-государыня, соорудить воспитательный дом, где бы тысячи покинутых и осиротевших детей нашли тепло и ласку.

— Дорого же это обойдется и тебе, Демидов, не под силу будет, — ласково возразила Екатерина Алексеевна.

— Матушка-государыня! — со слезой в голосе сказал Прокофий. — Во что бы ни обошлось, а разреши мне доброе дело. И прости меня…

— Ну, коли так, делать нечего. Прощаю тебя, Демидов!

Прокофий Акинфиевич в тот же год приступил к выполнению задуманного: на берегу реки Москвы, там, где от древних Китайгородских стен сбегает пологий спуск к тихим водам, он заложил невиданное по размерам здание.

С того времени, когда Прокофий Акинфиевич похоронил супругу Матрену Антиповну, он долгие годы ощущал в доме пустоту, не перед кем было привередничать. Он часто просыпался среди ночи и, как призрак, бродил по комнате. Дичка Настенька одиноко росла среди нянюшек, была своенравна и упряма. В последнем она не уступала отцу. В томительные ночные часы особенно чувствовалось горькое одиночество.

Втайне надумал Демидов обрести себе подругу жизни.

«Но где найти молодую, достойную, а главное, покорную супругу?» — раскидывал он мыслями.

В праздничные дни он приказывал закладывать экипаж и отправлялся на прогулку по Москве. Неторопливой рысцой кони везли его по Петровке, по Кузнецкому мосту. В модных французских магазинах толкались дородные московские барыни с румяными дочками — девицами на выданье. Нередко, пыхтя как самовар, мимо проплывала мясистая купчиха.

Иногда Демидов заезжал к ранней обедне в крохотные древние церковки, мирно и уютно притаившиеся в зелени в тихих тупичках. Желтенькие огоньки восковых свечей еле трепетали в дневном свете, в полумраке храма молчаливые богомольцы сливались с тьмой. Все здесь было просто, сурово. Стареющий Прокофий Акинфиевич умилялся благостной тишине и уходил из церкви, обретя на время душевный покой.

Однажды в церковке Николы на Курьих ножках он заметил высокую стройную девушку. Неторопливо отмолившись, она легкой поступью, словно лебедушка, выплыла на паперть. В этот день ярко светило солнце, золотистый свет струился с ее русых кос. Она мимоходом взглянула на Демидова. Глаза ее были сини, как небо в летний безоблачный полдень. Девушка улыбнулась неизвестно чему: может быть, теплому солнышку, а может, своей молодости. Прокофий поймал этот лучистый взгляд и весь замер.

«Она! Быть ей женой Демидова!» — решил он.

Долго и пристально смотрел он девушке вслед. Выбрался на паперть и спросил церковного сторожа:

— Поведай, голубь, чьих родителей вон та юница?

— И, батюшка! — захлопал руками о полы кафтана старенький сторож. — Так это Грушенька, отецкая дочь из нашего прихода. Вот тут рядышком живут…

Прокофий Акинфиевич помчался на Кузнецкий мост и там у знакомого ювелира отобрал чудесный подарок. Не мешкая, из магазина он поспешил по адресу. Он не видел родителей, не обмолвился ни словечком с избранной, но твердо решил про себя, что будет так, как жаждет его сердце.

«Разве кто устоит перед могуществом золота?» — подумал он.

Он был уверен, что красавица с радостью примет его предложение. Со счастливыми мыслями Демидов подъехал к низенькому деревянному домику, утонувшему в зелени. В кустах шумно кричали невидимые воробьи. В оконца, полузакрытые белыми занавесочками, выглядывала герань. От калитки бежала усыпанная песком дорожка. Все здесь говорило об опрятной, тщательно скрываемой бедности.

Демидов взялся за кольцо, постучал в дверь.

Навстречу ему вышел благообразный старик с бородой библейского пророка. На широком лбу сверкали очки в медной оправе. Суровые, но умные глаза хозяина удивленно разглядывали необычного гостя. Ни о чем не спрашивая, он провел Демидова в прохладную горницу. И здесь все также говорило о заботливой и бережливой руке.

— Уж извините, батюшка, за простоту нашу, — скромно потупился старик. — Вдов я, а дочурке моей со всем одной не управиться.

На столе лежала раскрытая толстая книга, Прокофий догадался: он оторвал хозяина от чтения.

— Вот, — сказал Демидов и положил перед собой футляр, — я привез подарок твоей дочке.

Он раскрыл коробку, из нее брызнуло сияние.

— Помилуйте! Это что же? — взволновался старик. — Когда же она успела познакомиться с вами, сударь? — Руки его задрожали, в глазах мелькнула обида обманутого отца.

— Нет, я с ней не знаком и видел ее всего только раз, час тому назад, — сказал Прокофий.

— Тогда я не понимаю вас, сударь, — сразу оживился старик. Он вдруг спохватился, насупился: — Может быть, вы ошиблись? Моя дочурка не из таких…

— Ах, напротив! — вскричал Демидов. — Знаю, все знаю о ее благонравном характере. Я приехал с достойным предложением. Прошу ее руки…

Старик широко раскрытыми глазами рассматривал странного гостя.

— Но позвольте, — смущенно пробормотал он, — как же так, сударь? Притом взгляните на себя: вы уже старик, а она дите…

Демидов вскочил как ужаленный.

— Как смеешь так говорить мне! — закричал он. — Я — Демидов! Слыхал, сударь?

Старик поднялся, проницательно посмотрел гостю в глаза. Потом в раздумье молвил ему:

— Слухом о вас, сударь, вся Москва полнится. Но не в знатности и богатстве счастье, ваша милость. Каждый родитель хочет доброй жизни своему чаду. Спросим у Грушеньки, как она?..

Старик вышел в соседнюю горницу, и настороженный Демидов услышал ровный, спокойный говорок:

— Ну, выйди, выйди, ягодка, к этому чудаку. Что тебе от этого станется?..

Она вышла к нему с непокрытой головой, с золотыми косами, закинутыми на еле приметную девичью грудь. В затрапезном голубеньком платьице она казалась еще милей.

— Грушенька! — позвал Демидов и, не отрывая жадных глаз, пододвинул к ней футляр с подарком.

Она стояла, прижавшись худеньким плечом к косяку.

— Грушенька!.. — повторил Демидов. — Тебе сказывал батюшка мою просьбу?

Лицо девушки залилось румянцем, глаза ее озорно засмеялись.

— Что ж, сказывал! — отозвалась она. — Но что из того? У меня уже есть свой батюшка, а другого мне не Надо.

Во рту Демидова пересохло.

— Как?.. — вспыхнул он гневом.

— А так, — спокойно сказала девушка. — У меня уже есть и жених, сударь.

— Бедняк, наверно! — вскричал Прокофий.

— Известно! Какова голубка, таков и голубь, — певучим голосом промолвила она.

— Ты что?.. Коли не пойдешь за меня, разорю вас! — пригрозил Демидов, и его змеиные глаза впились в красавицу.

Она нисколько не испугалась угрозы, отозвалась весело:

— А ведомо вам, сударь, с милым и в шалаше рай! Батюшка, батюшка!.. — позвала она. — Подите, провожайте гостя, он торопится к дому.

Она, как птичка, чуть слышно запела и упорхнула из горницы…

 

9

Прокофий Акинфиевич все дни ходил хмурым и злым: одолевали старческие немощи, ничто больше не тешило, не рвалась душа на озорство, как в былые годы. Он закрывался в своем московском доме, как в крепости. Никого больше не принимал. С утра неумытый, бродил по дому в грязном халате и бумажном колпаке да в шлепанцах на босу ногу. Эта неряшливость старика отталкивала от него даже родных.

Брюзжание и жалобы Демидова еще больше усилились с того времени, когда царица Екатерина Алексеевна пожелала заступиться за детей заводчика, служивших в гвардии. Молодые офицеры просили у отца приличного содержания, подобающего их рангу. Прокофий Акинфиевич взвыл, обиде его не было предела. Однако под давлением государыни и после долгих колебаний и размышлений он отписал в доход всем троим сынкам — Акакию, Льву, Аммосу — подмосковную деревеньку с тридцатью душами крепостных. Однако эта деревенька была разорена и убога, половина душ пребывала в нетях. От приписанного имения демидовским отпрыскам перепадали крохи. Обиженные сынки, подстрекаемые женами, пожаловались на отца государыне.

Царица вошла в положение жалобщиков и настрого повелела Прокофию Акинфиевичу выделить детям часть имущества, достаточную для содержания сыновей дворянского рода.

Демидов терпеливо снес и эту обиду. Он купил сыновьям по тысяче душ, но вместе с тем запретил им показываться на глаза.

— Погоди, супостаты! — пригрозил он наследникам. — Умру вскоре, так после своей смерти постараюсь вам оставить одни стены…

Прокофий сдержал свое слово. Решив наказать сыновей, он надумал продать заводы и рудники на Каменном Поясе винному откупщику Савве Собакину. Не лежала душа Прокофия Акинфиевича к горным делам, не манили его суровые лесистые горы. Да к тому же устрашался он новых смут на Урале. Хотя пугачевское движение было погашено, но все еще тлели искорки недовольства. В недавней поре получил Демидов из Невьянска письмо. Писал приказчик Серебряков «всемилостивейшему благодетелю»:

«Оные башкирцы ежедень лес и степу пожигают, пускают по ветру нетушимые огни. От которых огней не только какую оборону или защиту дроводелам, также на куренях готовому углю иметь, но и самих построенных заводов и фабрик с обывательскими домами едва можно остерегать и отстаивать. Отчего и все заводские мастеровые и работные люди от всех беспрестанных пожаров, от всегдашних набегов и караулов пришли в изнемождение. Потому, что оные злодеи башкирцы теми учиненными пожарами вымышленно на заводы, и рудники, и дроводелы наводят волшебные дымы, от коих беспрестанно стоит самый смертельный воздух. Чего ради весьма при оных заводах почесть до единого человека находятся в хворости, из коих немалое число людей померло. Да и ныне весьма множество смертельно хворают, а именно болезнь главоболие, и оттого дневныя пищи лишаются и умирают. А некоторые, обнесением от того воздуха голов, вне ума падают и долго без всякого чувства лежат. Которые неблагополучные наемные работные люди, видя здесь в народе ежедневный смертельный упадок, причитая за язву, бежали с заводов и рудников с 400 человек… А как приказано нам еженедельно по куреням и дроводелам объезжать: народ так недоволен, непокоен, и волшебные башкирские дымы быть нам там не дозволяют…»

Это и решило судьбу заводов.

Никита Акинфиевич, сломив гордыню, приехал отговаривать брата от затеи. Никак не мог он примириться с потерею Невьянска, с которого и началось могущество Демидовых. Упорство брата Никиты, его просьбы еще больше раззадорили Прокофия: он дешево продал все заводы с прилегающими обширными лесами, землями, рудниками. Новый владелец их Савва Собакин не замедлил перебраться в невьянские хоромы Демидовых.

Узнав об этом, Никита Акинфиевич сказался больным и написал укоряющее письмо брату. Оно возымело обратное действие. Прокофий хвалился всем:

— На этот раз, кажись, изрядно досадил братцу! Ох, как мечталось ему воссесть в дедовском гнезде, в Невьянске!

Никита Акинфиевич решил увезти из Невьянска портрет деда. С этим намерением он и прибыл на старый демидовский завод, Савва Собакин, дородный купец с окладистой курчавой бородой, встретил Демидова весьма гостеприимно. Он охотно повел гостя по заводу и хоромам. У Никиты Акинфиевича болезненно сжалось сердце при виде родных мест и знакомых вещей. Купчина с веселым, самодовольным видом хвалился перед внуком Демидова:

— Одна слава, что заводишко! Ноне мы тут кадило по-настоящему раздуем, покажем, как надо ставить промысел.

Он повел гостя в знакомый полутемный кабинет, где все выглядело по-старому. Массивная дубовая мебель пережила своих первых хозяев. Старинные кресла с высокими спинками тянулись вдоль стен, перед узкими стрельчатыми окнами стоял все тот же стол. На вошедшего внука из темной рамы угрюмо и, казалось, укоряюще смотрел Никита Демидов.

Никита Акинфиевич с достоинством поклонился хозяину и открыл ему причину своего приезда.

— За недосугом ни я, ни брат мой до сей поры не собрались побывать здесь. Хочу ныне забрать портрет покойного деда, — сказал он и шагнул к портрету. Однако заводчик остановил его строгим голосом:

— То есть как это изволите толковать? Персона сия нами куплена с хоромами, рухлядью и прочим имуществом. Притом она тут к месту. Нет уж, сударь, не трудитесь! Была она тут, здесь ей и оставаться.

Никита Акинфиевич вспыхнул. Уязвленный купцом, он предложил:

— Извольте, я уплачу вам.

— Нет нужды в том, сударь. Пусть висит: лестно нам иметь портрет умного человека! — спокойно отозвался купец и пригласил Демидова к столу.

В старинном дедовском доме суетились старые Демидовские слуги, которые почтительно разглядывали былого хозяина. Никите Акинфиевичу стало не по себе, он отказался от обеда и с щемящей тоской уехал из своего родового гнезда, чтобы никогда больше не возвращаться в него.

Все постепенно отошли от Прокофия Демидова; остался он доживать дни бирюком в молчаливом московском доме. При отце скучала хилая Настенька, давно заневестившаяся. Прокофий терпеть не мог обедневших дворянчиков, засылавших свах с льстивыми предложениями.

«Не за дочку дворянин сватается, а о моем капитале помышляет», — рассуждал он, выпроваживая свах.

Настенька увядала, лила слезы.

— Ну чего вы, батюшка, выжидаете, сами видите; кому я вскоре нужна буду? — жаловалась она отцу.

— Жениха статейного подыскиваю! — признался он. — Нам с руки купчина, человек крепкий, в дородстве. Такой не позарится на твое добро.

— Папенька, увольте! — бросилась в ноги отцу Настенька и залилась слезами.

— Будет по-моему! — холодно отрезал Прокофий и, шлепая туфлями, удалился в свои покои.

Подавленная, обессилевшая Настенька забилась в свои светелки и не выходила к столу.

— Пусть постничает тогда! — решил отец и запретил слугам относить блюда в девичьи светелки.

Но на второй день в девушке со всей силой заговорил крутой демидовский нрав. В обеденный час, когда Прокофий Акинфиевич сидел за столом и с умилением предавался чревоугодию, в столовую ворвалась рассерженная Настенька.

— Ты что взбеленилась? Аль опять о женихах? — удивленно уставился в нее отец. — Купца пока не отыскал. Погоди чуток!..

Дочь, не сдерживаясь, затопала на отца.

— Не пойду за купца-хама! Не пойду! — закричала она исступленно, а у самой из глаз горохом покатились крупные слезы. — Лучше пусть будет первый встречный дворянин, нежели бородатый хам! — не унималась Настенька.

Прокофий утер губы, умильно разглядывал дочку.

— Эк, расходилась! Сразу видать демидовское семя! — Он улыбнулся и встал из-за стола. — Ну, коли так, будет по-твоему! Пусть первый встречный дворянишка и будет моим зятем.

— Батюшка! — кинулась к отцу девушка, но он отстранил ее и твердо пообещал: — Завтра будет тебе женишок!

На другой день по приказу Прокофия Акинфиевича на воротах московского дома слуги вывесили приглашение:

«В сем доме проживает дворянка Анастасия Прокофьевна Демидова. Не желает ли кто из дворян сочетаться с ней законным браком».

Москва только что пробуждалась от сна: поднимая густую пыль, дворники подметали пустынные кривые улицы, грохоча сапогами, по деревянным мосткам брели редкие торговки и мужики.

В восьмом часу на улице показался молодой чиновник. Одетый в поношенный мундирчик, он прижимал под мышкой изрядно потертый портфель, набитый бумагами. Это был, очевидно, департаментский писец.

Хотя молодой человек спешил к месту службы, глаза его оживленно бегали по окнам — не мелькнет ли там, часом, лукавое лицо девушки.

Поравнявшись с домом Демидова, чиновник внезапно замедлил шаг. Его внимание привлекло извещение, вывешенное на воротах. Сколько раз проходил он мимо хором знатного и чудаковатого заводчика в надежде увидеть его дочь, порой тоскливо глазевшую из окна. На этот раз счастье само лезло ему в руки. Он взволнованно прочитал удивительное обращение. Москва издавна полнилась слухами о чудачествах Прокофия Акинфиевича, но это очень озадачило чиновника.

«Нет ли в сем деле очередного демидовского озорства? — со страхом подумал он. — Пригласит гостем к столу, а сам посмеется, скличет холопов и отдерет как Сидорову козу. От сумасбродного миллионщика все станет».

Но тут в сердце молодца закрылась тревога, и он невольно вопросил себя: «А что, если опередили?»

Разжигаемый заманчивой приманкой, он быстро вынул носовый платок, смахнул им пыль с башмаков и робко постучал в ворота.

Перед ним тотчас распахнулась калитка. Стоявший у ворот Охломон низко поклонился гостю.

— Пожалуйте, сударь, ежели дворянин! — Приветливо пригласил он чиновника следовать за собой.

— Дворянин! — ответил гость, вскинул голову и с независимым видом прошел следом за слугой в хоромы…

Демидов встретил неожиданного жениха в кабинете.

— Стой тут! — крикнул хозяин переступившему порог чиновнику и указал место посреди горницы.

Небрежно одетый, шлепая туфлями, Прокофий неторопливо обошел вокруг молодого человека. Глаза Демидова словно околдовали чиновника, его пронял жуткий холодок.

Осмотр был длительный, молчаливый. Наконец хозяин прервал молчание.

— Дворянин? — спросил Он.

— Имею честь им состоять! — с учтивым поклоном ответил ранний гость.

— Холост? — не спуская пронзительных глаз, Демидов пытал чиновника.

— Точно так! — подтвердил тот.

— На смотрины пришел? — опять спросил Демидов, и по его тонким губам мелькнула усмешка.

— Имел счастье прочитать ваше извещение, — с трепетом признался жених.

— А коли так, кланяйся, чернильная душа, да в ноги! Проси!.. — сразу вспылил Прокофий и, схватив со стола костыль, огрел им по спине гостя. — Усердней проси! — кричал он. — Ну?..

— Век буду благодарен. Помилосердствуйте!.. — ежась от ударов, лепетал насмерть перепуганный чиновник. — Осчастливьте рукой вашей дочери.

Прокофий еще раз огрел костылем молодца по хребту.

— Каков! Костист, бестия!.. — скривил в лукавстве губы Демидов. — Терпелив!..

Он приблизил свое морщинистое скопческое лицо к глазам гостя и ехидно спросил:

— Ты, сударь, может, образумишься? Каково будет, если испытанное только что обхождение от богоданного батюшки частенько повторится?

Не вставая с колен, молодец бухнулся в ноги Прокофию:

— Ваша светлость, век готов претерпевать от вас муки, только сделайте человеком!

Покорность и выносливость жениха обезоружили Демидова. Он наклонился к поверженному и схватил его за рукав.

— Ну, хватит! Вставай, что ли! Идем к невесте! — Хозяин довольно захихикал, захлопал в ладоши.

Из сеней прибежал Охломон и вытянулся в струнку у притолоки.

— Светильник сему дурню, пожелавшему обрядиться в семейный хомут! — указал он перстом на молодца.

Слуга принес взятую от икон лампаду и вручил ее гостю. Бледное пламя затрепетало в голубом сосуде и матовым светом озарило лицо молодого человека.

— Се жених грядет во полунощи! — засмеялся Демидов и поманил молодца пальцем. — Следуй за мной, чернильная душа!

Настенька еще почивала в постели, когда веселый крик сумасбродного отца разбудил ее.

— Вставай, живей вставай, ленивица! — истошно закричал отец. — Глянь, какого женишка обрел тебе!

По горло укрывшись атласным одеялом, невеста испуганно зашептала:

— Папенька! Батюшка, побойтесь вы бога! Стыд какой…

Благовоспитанный молодой писец стоял у порога, скромно потупив глаза. Девушка быстрым взглядом окинула его и заметила высокий чистый лоб и широкие плечи. Свежее румяное лицо молодого человека, его скромность тронули слабое сердце Настеньки. Она метнула на него ободряющий взгляд.

Демидов захихикал.

— Ну как, добра невеста? — спросил он игриво, и его сумасшедшие глаза загорелись шальным веселым огнем.

Жених склонил голову.

— Ну, коли так — быть свадьбе! — приплясывая, выкрикнул Прокофий. — Ой люли-люлешеньки!..

Глядя на кривлянье бесноватого хозяина, гость мысленно ограждал себя крестным знамением. «Да воскреснет бог и расточатся врази его!..» — про себя шептал жених, ограждаясь от чертовщины. Но тут заводчик стал строг, нахмурился.

— Только помни, чернильная твоя душа, — пригрозил он пальцем жениху: — Приданое за сей девой ох как невелико!..

— Папенька, постыдитесь! — закричала из-под одеяла невеста.

— Молчи, поперечница! Демидовы — прямой народ и все сразу выкладывают начистоту! — пригрозил отец и вытолкал жениха за дверь. — Иди, иди, хватит смущать благородную девицу!..

Так и повенчал свадебкой-скороспелкой Прокофий Акинфиевич свою дочку со случайным женихом. Однако молодой департаментский писец из обедневших дворян Сергей Кириллович Станиславский держался в отношении своего тестя человеком почтительным, скромным. Брак, вопреки ожиданиям, оказался счастливым. Настенька была довольна своим мужем.

Но Демидов никак не мог угомониться. С выдачей замуж последней дочери в его хоромах меркла жизнь. Не находилось у хозяина больше сил на озорство. Все же он решил допечь тихого и покорного зятя. Он составил на детей завещание, по которому дочери Настеньке назначал приданого денег лишь 99 рублей 99 8/9 копейки.

Сергей Кириллович и тут не отступился от влюбленной в него Настеньки. Он терпеливо ждал от «богом данного» батюшки других подарков.

Но вместо них отец прислал дочери наставление, в котором поучал ее благонравию и скромности.

«Настасья Прокофьевна, — обращался Прокофий к дочери. — Прошу тебя, живи весело, не кручинься.

Благодари господа за все. Не проси его ни о чем. Он устроил и устроит все полезное. А только всечасно проси, дабы не лишил милости своей. От кручины умножаются разные болезни, помешательства разума, прекращение жизни и всякое неустройство.

Не будь спесива, самолюбива и жадна.

От спеси люди от тебя отстанут, от самолюбия потакать тебе будут, что тебе приятно будет, и введут тебя во всякое дурачество и неистовство. Не сердись, кто о неисправностях твоих встречно говорить будет. От жадности все потеряешь.

Не перенимай нынешних роскошей.

Живи умеренно, не скупо, да и не чванливо. Роскошь столько льстива, как бы в зеркало поглядеться, а после будет печально. Помни, как я живу. Вместо роскоши помогай недостаточным, а других ласково довольствуй. Не гнушайся, не пересмехивай и не переговаривай. Бедных или щеголей, которые потеряли свой хлеб, рассказов их потакай с сожалением, дабы не расклевить кого, а от них не перенимай. Кто бы тебе о щегольствах представлял, поблагодари, да что лишнее не исполняй, а ежели вдругорядь осудит, скажи: батюшка не велел.

Кто тебе полезное и благопристойное к жизни учить будет, таковых люби, благодари и почитай их со всякой искренностью, и тако привыкнешь и добра будешь. Помни, что господь сотворитель всего глобуса и движения есть. Не перенимай, будто господа нет и будто все натура да летучий разум хранит, да не исполняет наши дураческие и спесивые неблагодарности.

Желаю благополучия и с мужем, от меня ему поклонись. Отец твой приписует божию милость и благословение, ежели сего наставления не погнушаешься. Прокофий Демидов».

Но и тут Сергей Кириллович — тихий и покорный зять Прокофия — смирился. Друзья и сослуживцы его посмеялись над ним:

— Надул-таки тестек! Сбыл товарец — да в сторону!

— Терпение и труд преуспевают всегда! — не сдавался муж Настеньки.

Глубоко затаив обиду на Прокофия Акинфиевича, зять решил все же излить горечь, для чего и пригласил тестя на семейный завтрак. Он не пожалел своих сбережений, чтобы на славу угостить Демидова. В огромной пустынной кухне внезапно пробудилась жизнь. Повара, поваренки и слуги, нанятые всего на один день, сбились с ног. На плитах кипели большие чугуны, тяжелые медные кастрюли, начищенные и пылающие жаром. На дворе носились тучи нежного белого пуха: бабы ощипывали свежую дичь. Ничего не пожалел Сергей Кириллович, чтобы с честью угостить Прокофия Акинфиевича. Все уже было готово к приему дорогого тестюшки, гости расселись за столами, но никто не притрагивался к расставленным закускам в ожидании Демидова.

Однако знатный гость поленился обряжаться и вместо себя послал на пир поросенка.

Гости, приглашенные к столу, захихикали, стали перешептываться. Настенька, сморщив носик, посмеялась подарку:

— Припоздал папенька с поросенком. Немного ранее подослал бы, глядишь, угодил бы на блюдо!

Молодой хозяин хоть и был оскорблен, но и виду в том не подал. Подсказывало ему сердце, что неспроста подослал Демидов ему поросенка. Хорошо знал зятек причудливый характер Прокофия Акинфиевича. Не успели гости и глазом моргнуть, как Сергей Кириллович выбежал на крылечко и стал почтительно кланяться визгливому поросенку.

— Сюда, сюда, батюшка! — учтиво гнулся он перед скотиной и звал в застолицу.

Гости недоуменно переглянулись, но смолчали. Не смущаясь этим, хозяин усадил боровка на почетное место и, пододвинув блюдо, попросил:

— Отведайте на здоровье, батюшка!

Пораженный необычайной обстановкой, поросенок пугливо хрюкал. Однако, почуяв аппетитное, он ринулся к блюду и с громким чавканьем принялся уминать поднесенное. Сергей Кириллович учтиво стоял перед жрущим животным и сам менял блюда.

Наевшись до отвала, поросенок сомкнул глаза и тут же зачесался. Хозяин облегчил труд: почесал скотине за ухом, брюшко, бочка.

Он чесал и приветливо приговаривал:

— Не беспокою, батюшка?.. Хорошо ли, сударь?..

Гости, уткнув носы в блюда, брезгливо морщились и недоумевали. Только страх перед Демидовым понуждал их перенести неприятное соседство.

У дверей стояли в почтительной позе два здоровенных демидовских гайдука, зорко доглядывавших за поросенком.

Натешив его вволю, зятек предупредительно погладил его по щетинке и приказал подать наемную карету.

Визгунка с почетом усадили в экипаж, и он в сопровождении двух гайдуков отбыл к Прокофию Акинфиевичу. Хозяин же долго стоял на крыльце и кланялся удаляющемуся экипажу:

— Добрый путь, батюшка!..

Прием, оказанный поросенку, возымел действие на Демидова. Весьма довольный поведением зятя, он приказал зарезать поросенка. Высушенную и сшитую поросячью шкуру он самолично набил золотыми лобанчиками и драгоценными камнями и отправил в подарок зятю…

Терпение Сергея Кирилловича в конце концов победило.

Прошло несколько лет. На покров в 1788 году Прокофий Акинфиевич жестоко простудился. Старику шел семьдесят девятый годок, он сильно одряхлел, и все надежды на его выздоровление были тщетны. Почуяв приближение смерти родителя, дети приехали к отцу и со слезами на глазах увещевали старика отойти сердцем и переделать духовное завещание, столь обидное для них.

Демидов остался непреклонен:

— Не будет сего!

Не добившись уступки, дочь Настенька вызвала лекаря и умоляла его облегчить страдания отца. Лекарь выписал лекарства и уехал.

Оставшись наедине, Прокофий Акинфиевич с озлоблением разбил склянки с лекарствами.

«Чего доброго, скорее отправят меня на тот свет!» — с опаской подумал он.

Но дни его были сочтены. После сильного удушья в сумерки четвертого ноября Прокофий Акинфиевич почил непробудным сном.

Московская снежная зима стояла во всей красе, когда хоронили престарелого чудака. Последнее свое пристанище Демидов нашел за алтарем Сретенской церкви Донского монастыря…

После смерти его сыновья получили огромное наследство, более трех миллионов рублей. Они вышли в отставку и стали заполнять жизнь светскими удовольствиями…

Когда на Каменный Пояс дошла весть о смерти Прокофия Демидова, никто не пожалел его, все безразлично отнеслись к покойному.

Старый горщик, помнивший своего былого хозяина, сумрачно сказал вестнику:

— Малоумный и суматошный человек был! От крепкого и сильного корня да вдруг выродок вышел. Дед Никита Демидов кряж был, ума — палата, хоть и жесток, а внучек — недоносок, юродивый, одно слово пузырь!

— Отчего так? — удивился молодой рудокоп.

— Известно отчего! — спокойно и твердо ответил горщик. — Закон правды таков: честный труд поднимает человека, и разум его в работе крепнет. Бездельника и паразита ржа ест! — Старик взглянул на горы, на дремучие леса и сказал многозначительно: — Эх, и парит как ноне! Гляди, придет час и ударит гроза с громом и молнией! Ой, парень, пройдет ливень и навсегда смоет всякую нечисть с народного тела!

И, как бы в ответ на его чаяния, вдали над синими горными хребтами показалась темная туча и загрохотал отдаленный гром…