Игнач крест

Федоров Георгий Борисович

Федорова Марианна Григорьевна

Роман о нашествии монголо-татарских полчищ на Русь в XIII веке, о неудачном походе Батыя на Новгород и об участии отряда новгородцев в героической обороне Торжка.

 

 

Глава I

РЫБАЛКА НА ЛОВАТИ

Был погожий февральский день 1238 года от Рождества Христова, или, как считали тогда на Руси, лета 6746-го от сотворения мира. Мороз слегка пощипывал, но солнце уже грело, вызывая желание подставить лицо под его яркие лучи. Впрочем, маленькой группе людей, работавшей на льду у низкого берега Ловати, было не до того. С первого взгляда их можно было принять за родичей. Двое были высоки ростом, русоволосы и голубоглазы, с малиновым румянцем, особенно заметным на еще по-зимнему белой коже. Они одновременно с громким уханьем ударяли пешнями лед, пробивая колодчики. Лед трескался и разлетался сверкающими серебристыми осколками, открывая темные пятна густой холодной воды.

Невдалеке столь же белокурая и синеокая боярышня Александра, распахнув соболий кожух, крытый тяжелым зеленым сукном, сбросила прямо на снег нарядную шапку с меховой оторочкой и тоже била по льду пешней, делая прорубь. Светло-русая коса, заплетенная низко на затылке, вздрагивала при каждом ударе. Целая вереница таких колодчиков, расположенных на расстоянии десяти — пятнадцати шагов друг от друга, уже тянулась вдоль берега Ловати. Рядом присел на корточки узколицый худощавый юноша — чернец Юрьева монастыря Афанасий. Он изредка поглядывал из-под надвинутого низко на лоб черного клобука. Подобрав полы рясы, он насаживал живцов на большие крючки, прикрепленные к толстой короткой леске короткого же тяжелого удилища. Водил его рукой в этом важном деле небольшого роста юркий мужичок с обветренным лицом, коротким прямым носом и глубокими морщинами, причудливо пересекавшими лоб и щеки, исчезая в седой бороде, как тропинки в густом лесу. Обут он был в меховые сапоги из оленьих шкур, раздобытых им у далеких поморов в полуночных землях. Перехватив взгляды, которые Афанасий исподлобья бросал на боярышню, и хитро прищурив свои выбеленные солнцем голубые глаза, правда уже не такие яркие, как у двух его верзил сыновей, Игнат Трефилыч направлял действия инока, стараясь не очень показывать свое превосходство многоопытного рыбака, зато смущая грубоватыми шутками.

— Понятно… Где сердце лежит, туда и око бежит… — сказал он, слегка понизив голос, чтобы не услышала Александра, но тут же перебил сам себя: — Ну вот, расселся, словно рак на мели! Давай вводи удилище в колодчик, — скомандовал Трефилыч неожиданно высоким голосом. — Осторожно! Наклоняй, вводи под углом! Ишшо!

Когда удилище вместе с живцом и леской уткнулось в дно, Трефилыч закрепил другой его конец во льду большим железным костылем.

Тут же стояли нарядные сани, запряженные парой холеных серых в яблоках лошадей. Боярские холопы Митрофан и Евлампий зашивали в рогожи большими деревянными иглами огромных, похожих на бревна саженных налимов с оливково-зеленым туловищем, испещренным черно-бурыми пятнами, и складывали их в сани. Богатырь Евлампий был чуть ли не на голову выше своего достаточно крупного напарника. В дешевой медвежьей шубе, большой и грузный, он сам походил на медведя, которому тайно поклонялся, как, впрочем, и языческому богу Волосу, а заодно и христианскому святому Власию, который, говорят, тоже зверей охраняет. Митрофан был значительно моложе Евлампия. С темными бровями вразлет, с зоркими серыми глазами, прикрытыми длинными белесыми ресницами, в ладном кожушке, отороченном белым заячьим мехом, он больше походил на боярского сынка, чем на холопа.

Застоявшиеся лошади стали бить копытами. Тонко зазвенели бубенцы, нашитые на хомутах. Евлампий засыпал в торбы овса и начал подвязывать их к мордам лошадей. Кони поводили агатовыми блестящими глазами, норовя то ли в шутку, то ли всерьез прихватить зубами руку или рукав его шубы. Богатырь только добродушно отмахивался. Подвязав торбы, он сдвинул на затылок высокую шапку и огляделся.

Сильный ветер, бушевавший ночью, только к утру успокоился. Весь снег с реки сдуло начисто, и ее ледяное русло блестело светлой харлужной синевой, как клинок на белоснежной простыне. Черная точка показалась вдали и начала быстро увеличиваться. Вот уже отчетливо стал виден всадник, припавший к шее небольшого, но крепкого вороного коня; заблестели серебряные украшения сбруи и седла, железный шлем. Вскоре послышались сильное хриплое дыхание лошади, стук копыт и глухие удары шпор, которыми верховой торопил и так уже взмыленного жеребца; ярко-красный плащ-корзно раздувался парусом. Подскакав к саням, он осадил коня, положил руку на ножны слегка изогнутой сабли, усыпанные драгоценными каменьями, и сказал, с трудом переводя дыхание:

— Бог в помощь!

— Здравствуй, добрый человек, — ответила за всех Александра, надевая шапку.

Всадник с интересом скосил на нее узкие черные глаза.

— Как лучше проехать в’ Новгород? — без обиняков спросил он.

— Да так вот по Ловати и поезжай, — махнула рукой Александра. — Выедешь на Ильмень-озеро, а по нему зимник проложен, на другом конце его Волхов и Новгород. А как ты сюда попал? Почему по главной дороге не поехал?

— Нельзя было. Я кружкой путь искал. А далеко ли до Новгорода?

— Да верст пятьдесят наших будет.

— Так далеко, — огорчился всадник, пощипывая короткую бородку, полукругом обрамлявшую его скуластое лицо, совсем темное от усталости: щеки ввалились, веки припухли и покраснели.

— Мы сами новгородцы, нам ли не знать, сколько до него верст.

Тогда всадник спешился, присел на край саней, с трудом привалился к передку и сказал:

— О нашествии окаянных слышали?

Александра молча кивнула головой.

— А что полчища кахана Бату уже взяли Рязань, Москву, Суздаль, а потом и Владимир, знаете? Что они убили без числа народа, жену великого князя Юрия и всю его семью, город разрушили, слышали?

— Нет… Не было еще такого слуха…

Афанасий, Евлампий и Митрофан сгрудились около печального вестника. А он тем временем продолжал:

— Они захватили Ярославль, Ростов Великий, Переяславль, Тверь и повернули на Торжок.

— Отце наш, спаси и помилуй нас, грешных, — перекрестился Афанасий.

— Они подошли к Торжку, чтобы перерезать путь к Новгороду с юга. Их бесчисленное множество. Они окружили Торжок тыном. Оттуда теперь и птица не вылетит. Надо быстрее предупредить… Не пройдет и трех дней, как Торжок падет. Его уже не спасти. Дорога на Новгород будет открыта…

Боярин с трудом встал, пошатываясь подошел к своему коню, вдел было ногу в стремя, но, внезапно побледнев, охнул и тяжело осел на лед, который сразу же окрасился кровью, пропитавшей его красный плащ и потому незаметной раньше.

— Прости, боярышня, я… — успел проговорить всадник и потерял сознание.

Афанасий наклонился, выхватил из-за голенища длинный засапожный нож, быстро расстегнул запону1 у корзно и разрезал шерстяную свиту, а потом и белую окровавленную сорочку боярина, обнажив плечо. Стала видна тугая повязка, набухшая от крови. Александра достала из котомки в санях два больших рушника, украшенных богатой вышивкой, и отдала Евлампию. Тот разодрал их, и Афанасий сделал новую повязку.

Между тем боярышня вытащила из котомки берестяной свиток и бронзовое писало и стала что-то им быстро процарапывать. Закончив писать, она завернула бересту в чистую тряпицу и протянула Митрофану:

— Возьми моего коня — он самый резвый. Скачи во весь дух в Новгород. Отдашь грамоту моему батюшке.

— Самому посаднику в руки?

— Да. Только ему. И сразу назад. Встретимся у Евстигнея.

Митрофан молча поклонился, положил тряпицу с грамотой в шапку, пристегнул меч, и вот уже подковы его коня звонко застучали по льду. Постепенно звук становился все слабее и наконец совсем затих вдали.

— Как чувствуешь себя, воин? — спросила Александра у всадника, лежавшего в санях, заметив, что тот открыл глаза и приподнялся.

— Ничего, ожил. А почему вы сами не возвращаетесь в Новгород?

Александра нахмурилась и медлила с ответом. Потом все же сказала:

— Надо дождаться охотников — они тут неподалеку пушного зверя промышляют. К полудню подъедут, тогда и отправимся домой. Ты отдохни пока, а потом мы возьмем тебя с собой.

— Спасибо… только мне надо быстрее назад вернуться…

— А вот скажи, воин, — испытующе взглянула на него Александра, — знаешь ли ты, что значат наши священные изображения?

— Я ведь боярин, а не поп, — уклончиво начал всадник, — однако кое-что слышал.

— Скажи тогда, что значат крест, якорь и сердце?

— Вера, надежда и любовь, — чуть помедлив, ответил раненый.

— Сердце с крыльями?

— Дух любви.

— Голубица, держащая в клюве ветвь?

— Дух милосердия.

— Катящиеся огненные колеса?

— Дух жизни. Да помилосердствуй, боярышня! — взмолился раненый. — Ты вот мне лучше сама скажи: откуда ты эту премудрость знаешь? Почему грамоте обучена?

— Что тут дивного, — усмехнулась Александра. — Это у вас, — она запнулась и изучающе посмотрела на боярина, — девицы только и знают, что по светелкам сидеть да рукоделием заниматься. А у нас в Новгороде девушки, как и парни, наукам учены. А грамоту у нас не только боярские дети, а и многие смерды и холопы знают. Вот хоть у Афанасия спроси.

Афанасий неприязненно взглянул на незнакомца, почувствовав немалый его интерес к боярышне, и опять опустил глаза.

— Так-так… — протянул воин. — Вот скажи ты мне, чернец, ведь у вас, монахов, положено жить в бедности да в смирении? А у тебя нож булатной стали, кожух на волчьем меху.

Афанасий, молчавший все утро, совсем прикрыл веки и негромко, нараспев ответил:

— Аз есмь смиренный мних, обаче молюсь: ни богатства ми, ни убожества, Господи, не дай ми. Аще буду богат — гордость восприму, аще ли буду убог — промышляю на татьбу и разбой. А что оружие доброе — так мы все здесь воины. На краю русской земли живем.

— Ты и Даниила Заточника читывал! — усмехнулся всадник. — Новгородцы не лыком шиты.

В это время Трефилыч заметил, что одно из удилищ запрыгало в проруби. Александра, Евлампий и Афанасий кинулись к нему. Мужчины с трудом вытащили удилище из колодчика и стали тянуть его вверх, а Трефилыч заплясал у края отверстия с железной сулицей.

Вот из колодчика показалась широкая, сильно приплюснутая голова с одним толстым усиком на подбородке и двумя тонкими у ноздрей. Челюсти огромной рыбины открылись, и стали видны мелкие, но острые зубы. Светло-коричневая с темными крапинками голова и верхняя часть туловища, приподнятые надо льдом, судорожно вздрагивали. Трефилыч прицелился и с неожиданной для его щуплой фигуры силой проткнул рыбу сулицей насквозь под самой головой. Небольшие желтые глаза налима стали тускнеть. Евлампий и Афанасий перевели дух, а потом уже все вместе не без труда вытащили рыбу на лед. Налим еще трепыхался. Закругленный хвостовой плавник его мелко дрожал. Он несколько раз открыл пасть, хлопнул, словно хлопушкой, узкими жабрами и затих.

Александра отвернулась.

— Цуть-цуть не два пуда будет, боярышня, — обратился к ней Евлампий, цокая, как все новгородцы. Но тут он заметил знак Афанасия и прикусил язык.

— Река, — начал Афанасий, словно ни к кому не обращаясь, — текущая в берегах сих сквозь дубравы, напояюще целовеци и звери, и рыбы жизнь дающе. И кажд свою долю имаше, и сей налим мнозе мелкие рыбицы едох. Не мы сие промыслили, но промысел божий…

— Погоди, — прервал чернеца Евлампий, — оглянись! Всадника-то нет!

Александра и Афанасий посмотрели вокруг — боярин и его конь действительно исчезли.

— Э-хе-хе! — закричал Евлампий своим зычным басом двум рыбакам, которые ушли уже довольно далеко, продолжая пробивать колодчики. — Всадника в красном корзне не видали?! Мимо не проезжал?!

— Не видали! — прокричал в ответ Илья, а Миша только рукой махнул.

— Что-то тут нечисто, — недовольно пробурчал Евлампий. — Вот смотри, боярышня, тут подковы твоего коня, на котором Митрофан уехал, отпечатались, а других следов нет. В какую сторону боярин направился, неизвестно.

— Не превратился же его конь в птицу, не улетел же он, — с досадой обронила Александра. — Чудеса какие-то!

— Не в одном этом чудеса, — взволнованно сказал Афанасий. — Кто он такой вообще, сей всадник? Черноволос, лицом темен, бородка растет плохо. Русский ли он? Когда я сороцицу разрезал и плечо ему перевязывал, что-то на нем креста не заметил. Правда, не до того было… Да и конь у него не наших статей.

— Может, конь у него некованый, — хмуро сказал Евлампий. — Поганые лошадей не подковывают, может, потому и следов нет на льду.

— А сабля? Русский бы воин носил меч, — поддержал его Афанасий.

— Теперь и наши сабли имеют, — не согласилась Александра. — Однако твоя правда: сразу не поймешь, кто он. Вот описал нам все бедствия, которые на Русь обрушились, а сам и не сказал, из какого войска. И имени своего не назвал. Но кто бы он ни был, — твердо добавила она, — это наш друг, потому и предупредил о планах Батыя идти на Новгород. А потом, он хорошо знал наши символы.

— Слишком хорошо для воина, — не сдавался Афанасий.

Но тут их спор был прерван — из леса показалась группа верховых охотников-лучников на разномастных лошадях. К седлам у них были приторочены лыжи, туши кабанов, сзади свисали белки, горностаи. Один из всадников направился прямо к Александре и глухо сказал:

— Боярышня! Во время охоты пересекли мы Серегерский путь, и нам повстречались два беженца из Торжка. Один сразу помер, а другой — вот.

Староста Бирюк в одной свите придерживал могучей рукой человека, завернутого в его кожух. Спешившись, он бережно снял раненого с коня и вместе с тулупом положил на сани. Смертельно бледное лицо молодого парня исказилось от боли и покрылось испариной. Густые светлые волосы, стянутые на лбу кожаным ремешком, слиплись от крови. Кровь запеклась и на белой льняной рубахе, и на кожаном фартуке. Парень прерывисто и часто дышал. Афанасий наклонился и приоткрыл ему рот, а Евлампий влил немного воды из глиняной баклажки. Парень приоткрыл серые ввалившиеся глаза и голосом слабым, но ясным сказал:

— Несметная сила обложила Торжок. Стены его горят. Поганые бьют в них без устали пороками, закидали город огненными стрелами да каменьями. Мы с братом бросили свою кузню на посаде, запрягли коней — и в Новгород… за помощью… иначе Торжок… падет… скоро…

Тут кровь хлынула из его горла, парень дернулся и затих.

— Господи наш, помяни в вере и надежде живота вечного преставившегося раба твоего, — запричитал Афанасий, часто и мелко крестясь.

— Разъезд поганых догнал их тут неподалеку и порубил, — мрачно сообщил Бирюк.

Александра перекрестила умершего. Потом она выпрямилась и строго сказала:

— Надо похоронить его честно, по-христиански.

С трудом пробивая пешнями мерзлую землю, выкопали могилу и положили туда тело кузнеца головой на запад, а в ногах поставили березовый крест. Молча постояли новгородцы у могилы, сняв шапки. Затем Александра негромко распорядилась:

— Седлайте коней. Готовьте сани. Я поеду с тобой, Евлампий. Охотники и рыбаки за нами. Двигаться след в след быстрой рысью. Направимся к восходу.

— Прости, боярышня Александра Степановна, — сощурив свои маленькие медвежьи глазки, сказал Бирюк, — ты оговорилась, в Новгород надо ехать в полуночную сторону.

— Я не оговорилась, — спокойно сказала Александра.

— Так ведь к восходу — это значит навстречу поганым! Тебе что, боярышня, жизнь надоела?

Александра только с укором посмотрела на него, и синие глаза ее заледенели. Бирюк невольно поежился под ее взглядом, но все же продолжал:

— Их бесчисленное множество, они вооружены с головы до ног. А нас и двух десятков не наберется…

— Да, это так, — прервала его Александра и раздельно продолжала: — Но каждый из нас человек и христианин. С нами святая София! Мы многое можем сделать, чтобы помочь Новгороду. Надо точно узнать, что там у Торжка происходит, и послать гонцов с донесениями.

— Все это хорошо, боярышня, — не сдавался Бирюк, — но врагу несть числа, он сжат в один кулак, повинуется единой воле. Ты себе представляешь, что значит, когда тысячи воев все как один, как одно целое?

— Представляю, — усмехнулась Александра, — зато новгородцы ни один не похож на другого. У каждого своя голова на плечах. Что это значит — сам прекрасно знаешь, старый хитрец. Хватит разговаривать, надо торопиться.

Поехали! Отсюда до Полы рукой подать, и дорога накатана, а там — прямой путь на Торжок.

— Мы в твоей власти, боярышня, — развел руками Бирюк, хотя в глубине души был согласен с таким решением.

— Бабий ум лучше всяких дум, — улыбнулся Трефилыч, который уже давно сматывал удочки, и стал кликать сыновей.

Цепочка из немногих всадников с санями посредине вытянулась вдоль русла реки и двинулась на восток.

* * *

…Митрофан проехал уже более половины пути, когда что-то заставило его обернуться. Он увидел трех всадников, быстро приближающихся к нему. Лица у них были темные, глаза узкие, слева свисали сабли, справа — колчаны со стрелами, за плечами — луки. Рыжие лисьи малахаи делали их головы похожими на огненные шары. Всадники, увидев, что Митрофан их заметил, выхватили сабли и, странно заулюлюкав, рассыпались веером и стали еще быстрее приближаться.

«Хотят взять живым», — догадался Митрофан и усмехнулся. Его каурый жеребец чуть ли не на голову возвышался над коротконогими степными лошадками. Мах его был широк и приволен. Митрофан пустил коня галопом, и погоня стала заметно отставать. Но преследователи шли по гладкому льду Ловати неутомимой рысью, и Митрофан понял, что рано или поздно их выносливые кони его нагонят. Неожиданно Митрофан резко повернул вбок, поднял каурого на дыбы, и тот, сделав огромный прыжок, вскочил на высокий берег реки и тяжело запрыгал между вековыми деревьями по глубокому девственному снегу. Всадники сначала растерялись, но потом радостно осклабились и переглянулись: урус, мол, совсем потерял голову от страха, сам себя загнал в ловушку — по такому снегу ему далеко не уйти. Они с трудом вскарабкались на своих низкорослых лошадках на крутой берег, но потом стали настигать Митрофана, двигаясь по следу его коня.

Когда они были уже совсем близко, Митрофан отчетливо услыхал тяжелое дыхание лошадей и даже почувствовал запах пота и бараньего жира. Тогда он направил жеребца под арку, образованную двумя елями, наклонившими вершины друг к другу под тяжестью льда и снега.

Едва проехав под ними, Митрофан резко повернулся, выхватил меч и ударил им со всей силой плашмя по одному из стволов. Лавина снега и льда обрушилась на преследователей. Послышались их испуганные крики. Митрофан ткнул мечом наугад в одного из засыпанных всадников. Раздался короткий стон. Значит, попал! Митрофан рванулся обратно по своему же следу, спустился на лед Ловати и погнал каурого к другому берегу, где виднелся узкий безымянный приток Ловати, и поскакал по его руслу. Лед здесь был совсем не таким гладким: когда в начале зимы шло сало — мелкие льдинки вперемешку с водой, неожиданно ударил сильный мороз, тут же образовавший торосистый ледяной покров. Железные подковы жеребца легко разбивали вмерзшие льдинки, и он мчался во весь дух.

Митрофан взглянул назад и увидел, что его преследуют теперь только двое, что они еле двигаются вперед: острый лед ранит ноги их неподкованных лошадей, и те беспомощно прыгают, поджимая то одну, то другую ногу, а враз замерзший поток темнеет пятнами крови. Почувствовав, что добыча уходит, всадники стали стрелять из луков, но стрелы достигали Митрофана уже на излете и не могли пробить кольчугу.

«Кто это? Кому я нужен живым языком?» — размышлял Митрофан, кружным путем направляясь к Ильмень-озеру. Вот наконец впереди в лучах невысоко стоящего солнца заблестели купола Святой Софии. Словно из-под земли показались каменные стены детинца, своими главными воротами выходящего к мосту через Волхов. У Митрофана при виде этого зрелища заняло дух. Глядя на огромные, грубо отесанные камни детинца, на надвратную церковь Положения ризы и пояса Богородицы, он истово перекрестился.

«Как же так? — в который раз спрашивал себя Митрофан. — Я не боярин, не сын боярский, а простой холоп, и вся цена мне, холопу обельному, в хороший год — пять-шесть гривен. Всего чуть дороже, чем доброго коня. А ведь уйти из Новгорода очень даже легко, это не Владимир, не Суздаль, да и не Киев, здесь за один день можно добраться до других стран или до моря, а там поминай как звали! Что же тянет сюда? Что не дает уйти?»

Тут его конь, промчавшись мимо разбросанных домишек посада Торговой стороны, въехал на мост через Волхов. Дубовые бревна опорных срубов уже успели потемнеть, как и массивные плахи, лежащие на них, хотя мост был заложен недавно — и десяти лет не прошло. Прихваченные морозом, они запели, зазвенели под копытами каурого, глуше — там, где плахи опирались на городни, звонче — там, где висели свободно над замерзшей рекой. Услышав эту знакомую песню, словно зов близкого человека, Митрофан жадно глотнул морозный воздух. Ворота были еще широко открыты. Два копейщика, узнав холопа самого посадника, приветственно подняли копья, и подковы жеребца совсем глухо застучали по дубовым плахам городской мостовой. Быстро доскакав до хором посадника, покрытых свинцовой позолоченной кровлей, Митрофан застучал в ворота. Спешившись, он отдал повод отроку, впустившему его, а сам взбежал на высокое резное крыльцо, отворил тяжелую дубовую дверь и вошел в дом.

* * *

Сорок первый посадник славного Новгорода Степан Твердиславич Михалков принимал в это время у себя давнишнего друга, лотарингского рыцаря Иоганна Жана фон Штауфенберга, и вел с ним учтивую беседу. Степан Твердиславич был посадником бессменно уже девятый год, что не часто случалось. Новгородцы смещали неугодных им посадников обычно значительно быстрее. Потом, правда, через некоторое время, они могли снова выбрать того же человека «исполнять долг».

Время от времени открывалась дальняя дверь в горницу и появлялся развязный молодой человек — боярский сын Федор в изукрашенной свите с укороченной спиной, чтобы видны были сзади расшитые зеленые сафьяновые сапожки. Он шепотом что-то тревожное сообщал своему господину. Выслушав его и отдав распоряжения, посадник возвращался к прерванной беседе. Голос у него был приятный, рокочущий, не слишком высокий, не слишком низкий — не зря он сызмальства пел в церковном хоре.

Длинноволосый безбородый рыцарь в темно-фиолетовой, изрядно потертой шерстяной котте уже не раз поднимался с кресла, понимая, что хозяину сейчас не до него. Степан Твердиславич, однако, щурил синие, как у дочери, глаза и останавливал его, кладя руку на плечо. Впрочем, посадник удерживал друга не из простой вежливости: он искренне любил Иоганна, хотя не до конца понимал его. Неожиданно бросив военное поприще, рыцарь подался в ваганты, а что это такое, Степан Твердиславич никак не мог уразуметь. Он знал только, что происходит название это от латинского слова vagari, означающего «бродить», что живут они во всех странах Европы, странствуют из города в город, из страны в страну, из одного университета в другой. Иоганн изучил все семь свободных искусств: в Париже — грамматику, риторику и диалектику, в Оксфорде познал вторую степень обучения, квадриум, — геометрию, астрономию, арифметику и музыку, а степень магистра медицины получил в университете Саламанки. Да, выйдя из ордена, Иоганн не терял время зря…

Посадник томился вынужденным ожиданием и смутной тревогой. Беседа с Иоганном не только успокаивала его, но и могла принести пользу. Жадно ждал он вестей с юга, где бушевали пожары, зажженные невиданным еще врагом — ордами Батыя, а также от гонцов, посланных на север и на Печору, куда еще с лета уплыли рати лихих новгородцев покорять югру и другие племена, продвигаясь до самого земного каменного пояса — Урала. Кроме того, Степан Твердиславич с нетерпением ожидал приезда дочери, ругая себя за то, что отпустил ее на рыбалку в такое неспокойное время, пусть и с верными людьми.

Хотя стол был уставлен всевозможными яствами: тут были и мелко нарезанный огромный осетр, и копченые угри, и клюква в меду, и всевозможные закуски и соленья, не говоря уже о винах в стеклянных штофах и графинах, то в золотистых, византийских, то в синих с белыми разводами, египетских, однако хозяин почти не притрагивался к еде, соблюдая пост. Посадник только подливал гостю время от времени светлое мозельское вино в серебряный позолоченный кубок с выпуклыми рельефами да подвигал ему деревянную чашу с грецкими орехами.

Недавно Иоганн помог посаднику заключить перемирие с литовцами, несколько уменьшив угрозу Новгороду с запада. Но надолго ли?

— Иоганн, знаешь ли ты, что такое греческий огонь? — неожиданно спросил посадник, сжав своей могучей рукой два грецких ореха и с треском расколов их.

— Как же не знать, — растянул свои тонкие губы в улыбке рыцарь. Он говорил по-русски с легким акцентом, но почти правильно. — Еще в 1204 году от рождества Христова, когда мне и шестнадцати не было, я в четвертом крестовом походе участвовал. В боях за Константинополь, или Царьград по-вашему, который мы тогда захватили, дважды я на себе его действие испытал.

Первый раз — когда мы ночью к проливу Боспорос на галере подходили и с греческого корабля в нас снаряд с этим огнем метнули. От его адского зеленого пламени наша галера, как сухая трава, вспыхнула. Я тогда с палубы в море бросился и только благодаря этому спасся.

Второй раз — во время штурма городских стен на меня брызги этого пламени от глиняного сосуда, неподалеку разорвавшегося и им начиненного, попали. Христиане-ортодоксы, твои единоверцы, со стен их в нас кидали. Греческий огонь тело насквозь прожигает, и меня только панцирь из толстой буйволовой кожи спас, но шрамы от ожогов навсегда остались. Так что, Штефан, — называя друга на западный лад, закончил рыцарь, — я хорошо знаю действие греческого огня, на себе испытал.

— Как проникнуть в тайну этого огня? — задумчиво проговорил Степан Твердиславич. — В тяжкие времена, которые ждут Новгород да и всю Русь, такое оружие очень пригодилось бы! Только я слышал, что греки никому не выдают своего секрета…

— Ошибаешься, Штефан, — тряхнул головой рыцарь, и его светлые волосы рассыпались по плечам. — Есть люди, которые эту тайну знают. Греческий огонь сириец Калинник из Баальбека изобрел. Огонь из нефти, серы, смолы и селитры состоит. Когда их в нужной пропорции перемешаешь, то на воздухе смесь загорается и дает такое сильное пламя, что вода не тушит, а разжигает его еще больше. Смесь в глиняные сосуды заключают и наглухо заделывают, а если горшок метнуть, то при ударе он разобьется, смесь с воздухом соединится и все, на что попадет, сожжет.

Степан Твердиславич, с жадностью слушавший Иоганна, радостно загудел:

— Так все это есть в Новгороде: нефть привозят купцы с востока для светильников, смолы — тысячи пудов у одних корабелов, селитры и серы полно и у кожемяк, и у других ремесленников. Да что там далеко ходить — все это есть в моих подклетях!

— Тогда греческий огонь можно было бы здесь, в твоей усадьбе, смешать.

— Ты научишь нас его делать?

— Я? Это грозное оружие, Штефан, — медленно ответил рыцарь и задумался…

— Я знаю, что ты любишь наш город, — продолжал настаивать посадник. — Мы никогда не забудем твоей помощи в страшный год великого голода и труса в Новгороде. Ты помнишь это время, Иоганн, когда тысячи людей умирали прямо на улицах, а родители отдавали своих детей чужестранцам, чтобы спасти от голода? Если бы ты не уговорил тогда иноземных купцов и не привел из Любека и других городов их бесчисленные корабли с житом, мукой, овощами, солониной и прочими припасами, мало кто выжил бы… Моя Маланья вот не дождалась…

— Поверь, это была не моя вина, Штефан: они не могли, пока лед в Волхове не вскрылся, двинуться. Хорошо еще, ранняя весна была, и к середине апреля ледоход уже качался. Ты тогда один с малыми детьми остался. По-моему, Алексе десять лет, а Михелю три года было. Правильно? Кто мог думать, что из нее такая красавица вырастет? Где она? Я у тебя уже целый день сижу, а ее все нет.

— Я сам жду ее с раннего утра… Уговорила отпустить на рыбалку…

— А почему не видно и Михеля?

— Так Михалка теперь целые дни грамоту зубрит или в шахматы, что ты ему подарил, с Онфимкой играет. Только не надо мне зубы заговаривать. Скажи прямо: ты согласен открыть нам секрет греческого огня?

Рыцарь медлил с ответом. При всей любви и уважении к посаднику Иоганн не был уверен, что откровенный рассказ о событиях тридцатилетней давности, перевернувших всю его жизнь, будет им правильно понят. Одобрит ли христианин Степан Твердиславич его преклонение перед неверным мусульманином, данную ему клятву?

…Это было уже после взятия Константинополя. Ранним утром отправился тогда Иоганн подальше от разграбленного великого города, где его товарищи по оружию продолжали грабить и убивать жителей, устраивать оргии. Он только недавно получил право носить белый с красным крестом посредине плащ крестоносца — «принял крест», но их нравы оставались для него чужими. Сейчас, после штурма и рукопашного боя, плащ, прожженный в нескольких местах, в пятнах крови и сажи, свисал с него грязной тряпкой на круп коня. Густой утренний туман оседал мелкими каплями на руках и лице. Иоганн чувствовал, что в голове у него стоит такой же туман и неразбериха. Он никак не мог уяснить себе, почему они оказались здесь… Ведь герцог Бонифаций Монферратский, который возглавил их поход, собирался освобождать гроб Господень из рук неверных в Иерусалиме, а не воевать против христиан в Константинополе.

Иоганн ехал не разбирая дороги. По пути попался ручей, и его конь потянулся к холодной и чистой воде. Солнечные лучи стали пробиваться сквозь туман, отгоняя его пелену все дальше на запад, и вот уже юный рыцарь почувствовал сквозь железный шлем и доспехи их палящую силу. Земля сразу же начала дышать зноем. Вокруг была каменистая безлюдная пустыня. Иоганн хотел было пустить своего арабского скакуна рысью, когда отступивший туман неожиданно открыл лежащего на земле человека, одетого во что-то белое с красным, похожее на плащ крестоносца. Иоганн спешился и быстро направился к нему. Это оказался не крестоносец, а старый араб в белой галабии и такой же чалме. Красной была кровь, сочившаяся из многочисленных ран. Морщинистое лицо старика обрамляла седая борода. Его выпуклые черные глаза смотрели в небо спокойно и как бы даже радостно. От жары на его смуглом лице уже выступали капли пота. Иоганн наклонился к нему и сказал по-арабски:

— Ты ранен и нуждаешься в помощи, позволь, я перенесу тебя к ручью, обмою и перевяжу.

— Не надо, юноша, — с трудом произнес старик. — Из своего родного Дамаска я совершил паломничество в Мекку к святыням пророка Мухаммеда. Теперь я хаджи… По нашей вере, тот, кто умирает на обратном пути из Мекки, попадает прямо в райские кущи…

— Но как ты оказался здесь, — удивился Иоганн, — ведь отсюда до Дамаска очень далеко, а до Мекки еще дальше?

Но хаджи не ответил — он потерял сознание. Глаза его закрылись, из груди вырвался стон. Не долго думая, Иоганн поднял легкого, как сухой тростник, старика и перенес к ручью, в тень одинокой чинары. Он зачерпнул воду и омочил старику губы и лицо. Веки у того наконец дрогнули, и он стал понемногу приходить в себя.

— Аллах не может требовать от тебя таких мучений перед смертью, — объяснил Иоганн свой поступок.

Пока он промывал и перевязывал раны, старик араб рассказал о злоключениях, приведших его в эту пустыню. Когда он был в Мекке, то встретил там своего друга из Константинополя. Богатый купец прибыл в Мекку с большим караваном верблюдов и уговорил Ахмеда Хафеза, так звали раненого, отправиться обратно вместе с ним. В дороге купец заболел, и хаджи вынужден был сопровождать его до самого Константинополя. Здесь Аллаху было угодно обрушить на них еще большие бедствия… Ночью на караван напали разбойники…

— Я не хотел бы огорчать тебя, юноша, но это были вооруженные всадники в таких же плащах, как у тебя, — печально сказал раненый. — Они обезоружили стражу, а со мной разделались несколькими ударами кинжала и, сочтя меня мертвым, бросили здесь. Только утренний туман привел меня в чувство.

Утомленный долгим рассказом, старый араб закрыл глаза коричневыми набрякшими веками, но через несколько минут опять открыл их и спросил с детским любопытством:

— Откуда ты знаешь наш язык, юноша?

— Хаджи, — с горечью ответил Иоганн, — когда я готовился к походу, я думал, что мы пойдем освобождать гроб Господень из рук неверных арабов. Вот я и выучил ваш язык.

— А почему ты уехал сейчас из города? Ведь ты мог бы вдоволь пограбить и обогатиться?

— Я умею драться с врагом, но не могу видеть гибель женщин и детей, — печально сказал Иоганн. — А главное, я теперь понял, что нельзя убивать людей только за то, что они исповедуют другую веру.

— Да будет душа твоя увязана в свитке жизни у Господа! Ты прав, юноша. Бог един. Я рад, что Аллах прислал тебя в последние минуты моей жизни. Даже жаль уходить из этого мира, я мог бы многому научить тебя…

— Вы еще поправитесь, обязательно поправитесь, святой отец! Ваши раны не смертельны.

— Увы, у меня осталось совсем мало времени — я потерял много крови… Я хочу успеть открыть тебе секрет, как лечить людей от многих болезней и как создать страшное смертоносное оружие — греческий огонь, чтобы охранять их от врагов.

— Отец! Научите, как сделать лекарство, и я спасу вас!

— Возьми чернильницу и тростниковое перо, привязанные к моему рукаву, и пиши на пергаменте, который найдешь там же… Это все, что мне оставили грабители.

— Не нужно, хаджи, у меня отличная память.

— Хорошо. Тогда знай, что секрет изготовления греческого огня мне открыл потомок самого Калинника из Баальбека. Но прежде поклянись, что ты будешь тщательно хранить эту тайну и применишь свои знания только в самом крайнем случае — в борьбе за правое дело, для защиты отечества.

— Клянусь! — сказал Иоганн и поднял вверх правую руку. — Но сначала открой мне тайну спасения людей, а не их уничтожения.

— Тогда запоминай: лечить надо не болезнь, а больного. В каждом больном есть душа и тело. Ромеи говорят: mens sana in corpore sano. В здоровом теле здоровый дух. Но это только первая, низшая ступень познания. Она дает возможность лечить лишь самые легкие раны и заболевания. Высшая ступень учит другому — лечить надо дух заболевшего человека. А для этого…

Тут на лицо хаджи упала чья-то тень, глаза его в ужасе расширились. Иоганн резко обернулся. Он увидел нависший над ними черный силуэт всадника в латах и блестящем шлеме с копьем в руке. Поверх был надет белый плащ с красным крестом. Увлеченный рассказом святого отца из Аль-Джумхурии, Иоганн не заметил приближения всадника, не услышал цокота копыт, заглушенного шумом ручья, бегущего по камням.

— Вот где ты! — воскликнул крестоносец — Меня послали тебя разыскивать, а ты тут болтаешь с неверным на его тарабарском языке! Во имя Отца и Сына и Святого Духа — смерть нечестивцу! — прорычал он и замахнулся, чтобы вонзить копье в грудь старика.

Иоганн стремительно вскочил, выхватил меч и рассек древко копья пополам.

— Ах, вот ты как! — закричал крестоносец в ярости. — Если ты сейчас же не последуешь за мной, то отправишься к праотцам вместе с этим неверным! — Он развернул коня и поскакал назад к крепости. — Я доложу герцогу, как ведет себя его любимчик, — прокричал он, обернувшись, — и вернусь за тобой!

Потрясенный, Иоганн опустился на колени около старика. Хотя глаза его были закрыты и дыхание, казалось, уже не вырывается из груди, но он был еще жив. Иоганн завернул хаджи в свой плащ, положил поперек крупа лошади, вскочил в седло и поскакал подальше от рокового места. Ему удалось спасти жизнь этому необыкновенному человеку. Они добрались в конце концов до его родного Дамаска, где тот окончательно поправился и посвятил Иоганна в свои тайные знания. Когда хаджи умер и его похоронили по мусульманскому обряду головой в сторону Мекки, рыцарь высек на скале рядом с могильным склепом надпись по-арабски и по-латыни: «Здесь лежит святой хаджи Ахмед Хафез аль-Дамаски, да возвеселится душа его в раю».

После этой встречи вся жизнь Иоганна круто изменилась. Он скитался по свету, углублял свои знания в университетах Европы, но дух его был смятен, пока не нашел он единомышленников в обществе вагантов. За все эти годы Иоганн ни разу не нарушил свою клятву, никому еще не открыл тайну греческого огня. Наступил ли сейчас такой момент? Ведь если не остановить дикие полчища Батыя, они вторгнутся в Европу и разорят ее. Выдав секрет русским, он, может быть, спасает свою родину. А если… русские… Надо сначала увидеть врага своими глазами…

Тут размышления рыцаря были прерваны какими-то криками и шумом. С треском распахнулась дверь, ведущая в горницу, и в залу вбежали двое запыхавшихся мальчишек лет девяти-десяти. За ними еле поспевала, путаясь в подоле длинной полотняной рубахи, нестарая еще женщина и повалилась в ноги посадника.

— Ахти, вещь какая, батюшка, приключилась! Не доглядела… Казни меня, непутевую, — причитала она, боясь поднять голову, покрытую повойником и убрусом, концы которого волочились по полу.

— Встань, Марфа, — строго сказал Степан Твердиславич, — объясни толком, в чем дело.

Тем временем мальчики, увидев, что посадник не один, остановились у дверей и отвесили рыцарю низкий поклон, дотронувшись правой рукой до пола. Иоганн кивнул им в ответ. Тут боярич, что был повыше ростом и одет побогаче, смело обратился к посаднику:

— Отец, мы тут с Онфимкой поспорили. Он говорит, что черные фигурки в шахматах крашеные, а я говорю — нет. Вот, посмотри, я у черного коня отбил ухо — так оно насквозь черное. Разве краской можно кость насквозь покрасить? — И он разжал кулачок, в котором действительно был черный конь с отбитым ухом и само ухо.

— Да как же ты смел, Михалка, ухо отбить? — возмущенно загремел посадник. — Ведь эти шахматы сделаны из драгоценной слоновой кости! Иоганн привез их из самой далекой Индии. Им цены нет. Этот конек, — продолжил он, забирая фигурку у сына, — дороже живого стоит. А ты ухо отбил. Вот я тебе самому сейчас ухо откручу!

При этих словах Марфа в страхе перекрестилась.

— Не горячись, Штефан, — вмешался рыцарь, — сын твой острый ум и страсть к исследованию показывает. За это надо не ругать, а хвалить. Ты прав, Михель, фигуры из черной кости некрашеные. Если кость, даже слоновая, долго пролежит в пустыне под палящим солнцем, обдуваемая горячим песком и ветром, то она становится насквозь черной. А ухо мы так приделаем, что и заметно не будет.

Рыцарь взял коня и ухо, достал из кожаного мешочка, висевшего на поясе, маленький стеклянный флакон с притертой пробкой, капнул из него чем-то тягучим, как смола, и приставил коню ухо.

— Через два часа, мой герцог, это ухо только молотком можно будет отбить, — сказал рыцарь, передав ему коня.

— Что это ты меня герцогом величаешь? — улыбнулся Степан Твердиславич. — Не герцог я, а раб божий, Новгороду верный слуга, сколько раз тебе говорил.

Михалка победоносно толкнул Онфимку в бок.

— Твоя взяла, — согласился тот. — Зато вот эту грамоту ты прочесть не сможешь, — продолжал он шепотом и вынул из гамалейки, висевшей на поясе его холстинной рубахи, маленький берестяной свиток и незаметно отдал Михалке.

Тот спрятал грамотку в рукав и обратился к отцу:

— Батюшка, позволь нам удалиться…

— Позволь им остаться, Твердиславич, — попросил рыцарь, — давно я с Михелем не виделся. Я поражен: такое сходство, — весь в тебя, только глаза карие, как у матери.

— Ладно, — согласился посадник, — пусть пока побудут. А ты, Марфа, можешь идти.

Нянька облегченно вздохнула и ушла, крестясь и кланяясь. Рыцарь подвел мальчиков к столу и пододвинул им расписную деревянную миску с грецкими орехами, сваренными в меду. Ребята нерешительно переглянулись, но, повинуясь кивку посадника, сели на лавку и принялись за орехи. Михалка украдкой вытащил грамоту и изредка на нее поглядывал.

— Кем же вы, ребята, будете, когда вырастете?

— Я еще не решил, — признался Михалка. — Подучиться надо. Я давно хотел тебя спросить, дядя Иоганн, почему в твоих шахматах вместо ладьи, как у нас, каменная башня поставлена? Башня, она ведь только на месте стоять может, не то что ладья.

— Ты прав, Михель, мне тоже ладья больше нравится, чем тура, но так уж у нас принято. Но ты молодец. А ты, Онфимка?

Худенький скуластый мальчик ответил, преодолевая смущение:

— Хочу быть воем. Рыцарем, как ты. Сражаться с врагами до самой смерти.

— Что ж, — кивнул Иоганн, — счастлива и благородна смерть за родину. Но не всегда же идет война. А что в мирное время делать будешь?

— Чтобы победить в бою, нужно готовиться к нему зараньше, — убежденно ответил Онфим.

— Какой бойкий, — улыбнулся посадник, — а по-русски как следует еще говорить не научился.

— Вот-вот, я то же думаю. Нацарапал невесть что, ни одного слова разобрать нельзя, — поддержал отца Михалка, удивленно уставившись в грамоту.

— Дай-ка я попробую прочесть, — сказал рыцарь, взял у Михалки берестяной свиток, развернул его и стал читать. — Мне казалось, что я русский язык хорошо знаю, а здесь ничего понять не могу…

— А вы читайте буквы не слева направо, а сверху вниз, — озорно зыркнув на Михалку глазами, сказал Онфим.

Рыцарь стал послушно читать по складам:

— «Не-ве-жя пи-са, не ду-ма ка-за, а хто се ци-та…»

Тут, покраснев от гнева, посадник вырвал у рыцаря грамоту, разорвал ее и бросил.

— Ах ты кубра! Вон отсюда, скоморошьи дети! — закричал он так, что графины на столе отозвались тонким звоном. — Чтобы я вас больше не видел и не слышал!

Приятели бросились наутек, не забыв, однако, прихватить горсть орехов.

— Успокойся, Штефан, — улыбнулся рыцарь. — Я сразу понял, что это шутка.

Тут раздался стук в дверь, и в горницу с низким поклоном вошел Митрофан. Посадник быстро направился навстречу холопу, развернул берестяную грамоту Александры и тут же у дверей начал читать.

Митрофан выпрямился. Ростом и шириной плеч он был под стать посаднику. Только вот погрузнел Степан Твердиславич, а у Митрофана и под широкой свитой заметен был стройный стан.

— Так… Значит, навстречу врагу решили пойти, в разведку? — спросил посадник, испытующе глядя в глаза Митрофана.

— Может, и так, только когда я уезжал, об этом речи еще не было…

— Тут сказано, что тебя надо снарядить обратно. Дать с собой оружие, овес для лошадей и другие припасы да три штуки белого полотна. Зачем это, ты не знаешь?

— Не знаю, батюшка.

— А еще просит прислать с тобой толмача, который на языке таурмен говорить умеет. Так у меня на примете сейчас никого нет…

— Я с ним поеду, — неожиданно сказал рыцарь. — Я столько по свету бродил, что, наверное, все, какие есть на земле языки, понимать научился.

— Разве ты не знаешь, Иоганн, куда и зачем они направляются? Для чего же тебе идти с ними? Рисковать головой?

— По трем причинам, — беспечно ответил рыцарь, — во-первых, я люблю тебя и твою дочь и думаю, что смогу ей помочь, во-вторых, я вагант, а значит, бродяга, а в-третьих, я хочу увидеть лицо врага поближе…

— Сколько времени тебе нужно на сборы? — сурово прервал его Степан Твердиславич.

— Ты не успеешь нужные распоряжения своему холопу отдать, как я уже готов буду, — ответил рыцарь и направился, позванивая золотыми шпорами, к чулану, где, аккуратно сложенные, хранились его доспехи.

— Дочь права, надо разузнать, куда двинется после Торжка войско Батыя. Да и попытайтесь перехватить и задержать их разведку.

Рыцарь кивнул. Потом негромко и спокойно, как будто это было самым обычным делом, спросил:

— Надолго задержать?

Посадник, вздохнув, ответил:

— На сколько сможете…

Иоганн глухо проговорил:

— Все будет исполнено. Для меня честь за Новгород умереть. Но ведь там твоя дочь, Степан… Прикажи…

— А для нее, что ли, не честь умереть за Новгород?! — с трудом выговорил посадник.

Митрофан поднял свои белесые ресницы, хотел что-то сказать, но запнулся. Посадник молча глядел куда-то вверх и вдаль, застыв совершенно неподвижно. Словно видел сейчас далеко, может быть, заснеженные берега Ловати, может быть, стены горящего Торжка… Наконец Степан Твердиславич очнулся, тряхнул своей седеющей гривой и раздельно сказал, обращаясь к Митрофану:

— Я не посылаю с тобой рати — вам надо действовать скрытно и осторожно, это даже хорошо, что вас мало…

— Со мной будет дюжина, — напомнил о себе рыцарь.

Пока посадник вполголоса наставлял Митрофана, Иоганн Жан фон Штауфенберг успел натянуть на свое тощее тело блестящую кольчугу из стальных колец арабской работы, надел шерстяной колпак, пристегнул к широкому кожаному поясу на двух цепочках тяжелый франкский меч с серебряной бляшкой на ножнах в виде раковины. На голову он водрузил железный шлем, похожий на сноп, с набитой на него золоченой пластиной с изображением святого Иоганна, отчего стал казаться еще выше. Закончив облачение, рыцарь накинул плащ и взглянул на посадника.

Степан Твердиславич широко перекрестил Митрофана, потом Иоганна и вдруг, не сдержавшись, сказал тихо, впервые называя рыцаря на русский лад:

— Иван, побереги Алексу, сколько сможешь, побереги…

Тонкое горбоносое лицо Иоганна мгновенно застыло, только серые глаза блеснули, как клинок, с которого сняли ножны.

— Ничего, мой герцог, Deus cum nobis — с нами Бог, — ответил Иоганн. — Только распорядись, чтобы нам с собой нефть, селитру, серу и смолу дали, а горшки и сыромятные ремни мы в любой деревне найдем…

Отвесив Степану Твердиславичу поясной поклон, рыцарь спустился вниз к коновязи.

 

Глава II

ВЛАДЫЧНЫЙ ДВОР

Оставшись один в опустевшей горнице, Степан Твердиславич присел на лавку и несколько минут, пристально смотрел на метавшееся в печи пламя. Потом он резко встал, хлопнул в ладоши и велел вбежавшему отроку принести одеваться для выезда и подать к воротам разъезжий крытый возок.

До начала собрания Господы было еще много времени, и Степан Твердиславич решил отправиться на владычье подворье. Помещалось оно здесь же, в детинце на Софийской стороне, и обычно посадник расстояние такое во всякое время года проходил пешком, но на этот раз он предпочел поехать, чтобы не привлекать к себе и своему посещению владыки внимание новгородцев. По этой же причине приказал он подать разъезжий возок, в котором отправлялся лишь на охоту, а в обычное время им пользовались его тиуны да огнищане, а не затейливо украшенные боярские сани с медвежьей полостью.

Новгород гудел, был растревожен недобрыми вестями с северных и западных границ, а главное — слухами о надвигающейся с юго-востока неведомой силе, уничтожающей на своем пути все. Это порождало напряженное ожидание, всяческие кривотолки, достаточно было малейшего предлога, чтобы великий город оказался охваченным мятежом, каких немало бывало в его бурной истории, чтобы вспыхнул он, как от случайной искры сухая трава на лугу или стог сена.

Вот и дом Святой Софии — величественный шестиглавый собор, которым так гордятся новгородцы. Возведенный двести лет назад еще при князе Владимире, сыне Ярослава Мудрого, и новгородском епископе Луке Жидяте, известном своей ученостью, собор с тех пор снаружи мало изменился: стены, выложенные из бесчисленного количества розовой плинфы, белых камней разнообразной формы и размеров, скрепленных розоватым от примеси толченого кирпича известняковым раствором, стояли несокрушимо.

Как всегда при виде Святой Софии, у Степана Твердиславича потеплело на сердце, и он подумал: «Вот так и мы, новгородцы, как камни стен Святой Софии, все разные, все не похожи друг на друга, но крепче любого раствора связала нас общая судьба».

Степан Твердиславич любил свой город, несмотря на частые мятежи и распри, с его неожиданными, подчас странными, подчас чудесными событиями, с его неизбывной силой и завоеванными вольностями, любил более всего на свете, исступленно и праведно, хотя никогда и ни с кем не говорил об этом. Но что делать сейчас? Как спасти его? Тяжелые думы одолевали посадника.

Наконец возок, подпрыгнув, въехал на просторный двор, напоминавший размерами скорее площадь, и остановился у епископских палат. Степан Твердиславич вылез из возка и огляделся. В хозяйственные и жилые постройки, в архиепископские палаты и другие помещения входили и выходили всякого рода и звания люди: монахи, ключники, птичники, тиуны, гости свои и заморские, окрестные крестьяне, дворовые холопы, вареи и прочая челядь. Все куда-то торопились, лениво прохаживались по двору только рядовые, десятские и сотские собственного архиепископского полка, выделяясь из всех могучей статью и вооружением. Проходя мимо Степана Твердиславича, они почтительно, но достойно кланялись ему, шапки не ломали. Отвечая на поклоны, посадник усмехнулся. По виду воины эти были сущие увальни, но он-то знал им настоящую цену, знал чуть не всех наперечет и высоко ценил их воинское мастерство, верность городу и владыке.

Нынешний архиепископ Спиридон вступил на свое поприще тогда же, когда и Степан Твердиславич, уже восемь лет назад, при обстоятельствах для них не только не благоприятных, но прямо страшных. Тогда случился редкий в этих местах, а потому особенно напугавший людей трус земли, всего за пять дней до возвращения Спиридона из Киева, куда он ездил ставиться к митрополиту Кириллу после избрания новгородским архиепископом. Мало того, в то же лето 14 мая среди бела дня затмилось ясное солнце, а потом случилось горе великое: весь богатый урожай погиб из-за ранних морозов. На Новгород и все его волости обрушился небывалый голод, который продолжался до весны. Кто мог не прослезиться тогда, видя лежащих прямо на улицах мертвецов и младенцев, изъедаемых псами?

Спиридон был избран архиепископом новгородским по жребию из трех кандидатов: его самого, Иосифа, епископа Владимиро-Волынского, и игумена Саввы Гречина. Сам же Спиридон до избрания служил дьяконом в княжеском соборе Святого Георгия в Юрьевом монастыре, расположенном как раз напротив Городища, где были княжеские хоромы, в трех верстах от Новгорода, у самого Ильмень-озера, только на другом его берегу, там, где Волхов вытекает из озера.

Степан Твердиславич, ревниво охранявший новгородские вольности, поначалу недоверчиво отнесся к ставленнику князя Михаила. Однако во время тяжелых испытаний, выпавших на их долю сразу после избрания, Спиридон вел себя так умно, осмотрительно и мужественно, с истинной заботой о городе и его людях, что завоевал особое уважение и любовь посадника. И вот сейчас, когда владыке предстоит сидеть во главе Совета Господы, где должны быть приняты не только очень важные, но и очень тяжелые решения, Степан Твердиславич хотел заранее поговорить с ним, чтобы склонить его на свою сторону.

Когда-то в далекие времена во главе Господы был князь, но уже давно это верховенство перешло к архиепископу. Правда, архиепископ, как и другие члены Господы — князь, посадник и тысяцкий, исполняющие сейчас долг, и старые посадники и тысяцкие, имел всего один голос, но от него многое зависело: ведь принятое Господой решение еще предстояло утвердить на вече. Посадник огорчался, что никого, кроме тысяцкого Микиты Петриловича, он пока не успел подготовить. Старого князя Ярослава уже неделю никто в глаза не видел, а молодой князь Александр Ярославич, которому еще и восемнадцати лет нет, бился сейчас со своей дружиной где-то на западных границах, охраняя новгородские земли от ворогов и оттачивая свое воинское мастерство.

Степан Твердиславич гордился отвагой, честностью и открытым характером молодого князя, ведь он рос на его глазах, не раз играли они вместе с Александрой, с которой были не только тезки, но и ровесники. Прошло уже десять лет с тех пор, как князь Ярослав привез из Переяславля двух своих младших сыновей, Федора и Александра. Тогда новгородцы вместо князя Михаила, внука Ольгова, призвали не в первый раз на княжение Ярослава Всеволодовича — одного из многочисленных сыновей владимиросуздальского князя Всеволода Большое Гнездо и внука Юрия Долгорукого. С тех пор борьба между Ольговичами, потомками Олега Черниговского, и Юрьевичами, ведущими свой род от Юрия Долгорукого, терзала Новгород да и всю Русь уже многие годы. Но сейчас Степан Твердиславич был рад, что Александр где-то далеко. Он совсем не был уверен, что молодой князь с его прямотой и удалью поддержит нужное решение, а ведь в этом деле нельзя идти напролом.

Когда посадник думал о том, что в правильности своего плана ему придется убедить не только членов Господы, но и утвердить это решение на буйном новгородском вече, добиться согласия на него всех четырех великих концов города, у него сжимало сердце и холодело под ложечкой. Склонить на свою сторону Спиридона было необходимо. Только Спиридон, покоривший новгородцев своей мудростью и мужеством, может помочь ему в этом! Спиридон находил выход во время самых опасных и страшных бедствий. Взять хотя бы то, как он спас Новгород от мора во время голода восемь лет назад, когда тысячи никем не убираемых трупов лежали в домах и на улицах. Спиридон добился того, что новгородцы вырыли огромные братские, могилы, в которые на телегах со всего города свозили умерших. А к коням он приставил мужа благого и смиренного — иконописца Станилу, брата Даможирова. На Прусской улице и у Святых Апостолов так было захоронено три тысячи тридцать человек.

Степана Твердиславича всегда удивляло, как этот невысокий, с виду тщедушный старичок, в чем только душа держится, ведет себя во время нередких волнений, когда вспыхивали между горожанами голка, мятеж и нелюбовь, когда сходились в жестокой распре между собой толпы, иногда целые концы, а то и обе стороны — Софийская и Торговая. Слышалась ругань, глухой стук ударов, того и гляди, польется кровь, вспыхнет пожар, погибнут люди, здания, добро, заработанное нелегким трудом. И долго будут потом замаливать грехи тихие, присмиревшие парни, биться и исходить слезами матери искалеченных и убитых.

Все громче гомон толпы, как рев надвигающихся волн Ильмень-озера во время бури. И вот тогда непременно появлялся Спиридон. Пеший, шаркающей старческой походкой, в шерстяной черной скуфейке, с трудом держа над собой блестящий крест в одной руке, а другой щедро раздавая благословения, входил он в толпу. И стихали, успокаивались люди, а потом с детским недоумением смотрели друг на друга, не понимая, из-за чего они только что кричали и дрались. А тех, кто в горячке не затихал и становился на пути архиепископа, тут же унимали дюжие воины из владычьего полка, неотступно следовавшие за ним. Как их хозяин благословения, так же щедро раздавали они направо и налево звонкие оплеухи и зуботычины, а кого надо и били по шее или по спине плашмя тяжелыми мечами, не вынимая их из ножен…

С трудом удалось им вместе со Спиридоном спасти город от глада и мора, но горькая память о той весне осталась у Степана Твердиславича на всю жизнь. Ему казалось, что он снова видит перед глазами страшную казнь божью: мертвецы по улицам, на торге и на великом мосту. Тогда поедали конину, собак, кошек, ели мох, сосну, кору липовую и лист. А иные сжигали дома, где думали найти рожь и другую еду, и грабили их. Тогда он овдовел… Страшное было время, но то, что ждет их сейчас, еще страшней…

Спиридон может помочь спасти Новгород и на этот раз. Не зря во многих богатых и бедных домах и храмах возносят молитвы во здравие архиепископа. Крепко нуждался сейчас Степан Твердиславич в его мудрости, в его помощи, но направил он свои стопы почему-то не к высокому входу в архиепископские покои, а к небольшому крылечку с лежащими перед ним серыми валунами-ступенями. Какие-то важные причины тянули посадника искать встречи сначала с обитателем скромной кельи, расположенной над владычьими палатами. Степан Твердиславич поднял голову, увидел, что стрельчатое окошко, затянутое фигурными слюдяными пластинками, приоткрыто, понял — хозяин дома, на месте, с облегчением вздохнул, вошел, согнувшись, в дверь и не-без труда стал подниматься по узкой лестнице со щербатыми, выбитыми и истертыми ступенями.

Степан Твердиславич шел медленно. Даже испарина выступила на лице посадника, однако происходило это не от грузности, которая была больше видимой, чем истинной, не от возраста — тело его было оплетено мощными мускулами, как у тех скоморохов, которые на праздниках, голые по пояс, боролись с медведями под одобрительный гул толпы. Не утратил посадник и гибкости. В свои сорок пять лет мог он, как и в молодости, прямо с земли, не касаясь стремян, вскочить в седло. И не делал этого только из боязни повредить хребет лошади мощным ударом с размаху. Трудно было Степану Твердиславичу подниматься потому, что он и хотел, и боялся предстоящей встречи.

Но вот, слегка повернув железную литую фигурную ручку, толкнул он дубовую дверцу и, слегка согнувшись, вошел в келью. После полумрака лестничного перехода Степан Твердиславич невольно прищурил глаза от солнечного света, заливавшего келью.

Степан Твердиславич снял бобровую шапку, отвесил глубокий поясной поклон и степенно перекрестился. В красном углу над теплившейся синего с зелеными разводами сирийского стекла лампадой привычно глядели с иконы на посадника огромные глаза Михаила-архангела. Икона была его ровесницей, писал ее иконописных дел мастер, побывавший в самом Царьграде и учившийся там у императорских богомазов. Сколько помнил себя Степан Твердиславич, столько помнил он и эту икону: слегка наклоненное лицо с прекрасным овалом, тугие пряди волнистых волос, переплетенных золотыми нитями и украшенных над лбом красным драгоценным камнем. Взор Михаила-архангела был исполнен глубокой печали. Однако Степан Твердиславич, как и всегда при взгляде на этот лик, еще с тех пор, когда он был вихрастым мальчишкой Степкой, почувствовал прилив сил, и на душу его, измученную, истомленную всеми последними днями и ночами, впервые снизошел покой.

Страх исчез, и посадник уже ясным взглядом посмотрел туда, где за широким дощатым некрашеным столом сидел и неторопливо писал гусиным пером на пергаменте могучий старик, облаченный в черную монашескую рясу с подвернутыми рукавами, из-под которых виднелись красные, все еще сильные руки его. Под черной остроконечной скуфейкой курчавились густые, хотя и легкие седые пряди. Седыми были и широкие брови монаха, и его усы, и борода. В жилистой руке гусиное перо выглядело особенно хрупким, и невольно приходила мысль, что руке этой больше пристало сжимать рукоять стального меча. Но вот старик положил перо, поднял на посадника ясные, как осеннее небо в погожий день, глаза, слегка распрямился и сделал ему знак приблизиться. Звякнула на его шее тяжелая золотая цепь от нагрудного с эмалями креста, прежде прижатая столешницей.

Степан Твердиславич подошел, опустился на колени и, почтительно поцеловав руку старца, как мог тихо проговорил:

— Благослови, святой отец!

Монах осенил посадника крестом и сурово сказал, указывая на лавку, стоявшую возле стола:

— Садись. Ты пришел за помощью. Что тебе надобно?

О здоровье старца, как хотел, Степан Твердиславич так и не успел спросить. Он закусил губу и проворчал:

— Я пришел к тебе за советом.

— Нет, — сурово ответил монах, — ты пришел за помощью. — Он крепко сжал свои натруженные руки. — Новеград гудит, как потревоженная пасека. Если сегодня же ты не созовешь вече, оно соберется само. Безбожные таурмены вступили на нашу землю новгородскую. Игумен Ферапонт прислал гонца: Торжок в огне, в кольце осады и люди в нем уже изнемогают. Они ждут нашей помощи. Но ты уже что-то решил. Так ведь?

Посадник отвел глаза и, помолчав, не отвечая на вопрос, сам спросил:

— Далеко ли ты продвинулся в летописании, святой отец?

— До сего дня, — с гордостью и затаенной болью ответил старец. Склонившись к свитку, всматриваясь в него выцветшими бледно-голубыми, но все еще зоркими глазами, прочел последние написанные им строки: — «Оттоле же приидоша безаконънии, и оступиша Торжок на сбор чистой недели, и отыниша тыном всь около, якоже инии грады имаху, и бишася ту окании порокы и изнемогашася людье въ граде…» — и посмотрел на посадника.

Степан Твердиславич, поднявшись с лавки и перекрестившись, глухо, но твердо сказал:

— Пиши дальше. — И стал диктовать: — «А из Новагорода им не бы помочи».

Гусиное перо, которым монах приготовился записывать, выпало у него из пальцев. Он вскочил и наклонился к посаднику. Взгляды их встретились, и вдруг оказалось, что они очень похожи друг на друга. Летописец хрипло сказал:

— Торжок наш пригород. Посадником там новгородец Иван Дмитриевич. А ведь он посадником много лет честно прослужил и Новеграду. Как можем мы бросить их в смертельной беде? Или ты забыл об этом?

Степан Твердиславич, не опуская глаз, молча отрицательно покачал головой.

— Знаю, — с горечью продолжал летописец, — ты скажешь, что Торжку уже все равно не поможем — у поганых несметная сила, а так, может быть, спасем Новеград, отсидимся за стенами детинца. Может быть, и так. А только спасем-то мы уже другой Новеград. Как дуб крепок своими кореньями, так и Новеград славен своими бесстрашными сынами, честью своей и совестью. Что ж останется от них, если мы предадим в беде родной пригород? Да будь я теперь, как встарь, посадником, я сам бы повел рать на помощь Торжку, как водил полки и дружины новгородские на емь, корелу и Литву, — проговорил монах и тяжело опустился на лавку.

Степан Твердиславич, у которого выступил пот на челе, хотя в келье было свежо, негромко, но твердо ответил, постепенно разгорячаясь:

— Да, но посадником сейчас не мой отец, а я, и я не пошлю помощь новоторжцам. Ты говоришь, что тогда Новгород станет уже не тем Новгородом, что сейчас. Да, станет. Вся Русь станет не такой, какой была раньше. Беды, какая пришла теперь, еще никогда не было. Ты далеко видишь из своей кельи, взгляни на низовские земли. Все, чем святы они были, растоптано, все лучшие мужи порубаны, а кто остался вживе, обращены в рабов. Мы, спасая Новгород, саму Русь, ее вековые устои, ее украсно украшенные храмы, ее премудрые книги, ее погосты, города и пригороды хотя бы в нашей новгородской земле спасем. Не посылая помощь новоторжцам, мы калечим души людей, а именно в них сила вольности нашей. Да только нет другого пути. Да, хуже, глуше станет Русь да и сам Новгород, но он не сгинет в веках и еще может возродиться, как волшебная птица Феникс, через испытания железом, кровью и огнем. А иначе и самое имя «Русь» исчезнет. Нет другого пути.

— Возродится? — устало сказал летописец. — Может, и возродится, да в каком обличье? Что у тебя, сердце-то из железа, что ли? Не знаю…

Степан Твердиславич, потушив блеснувший было бешенством взор, ответил сдержанно:

— Этого ты не знаешь, а мог бы знать, ведь оно тебе не вчуже. А не забыл ли ты, что по велению папы римского Григория Девятого в прошлом году два злейших врага наших — Тевтонский орден и орден Меченосцев объединились в один Ливонский орден и их соединенные войска уже подошли вплотную к рубежам наших земель? А знаешь ли ты, что совсем недавно шведский король Эрик Эриксон получил от того же папы римского благословение на крестовый поход против новгородцев и его рати нависли над нашими землями, как грозовые тучи? Торжок уже не спасти. А если хочешь спасти доброе имя Новгорода, то подумай — в чем оно. Пока только грозные полки наши в порубежье да отвага молодого князя Александра и его дружины удерживают от нападения и немецких рыцарей, и шведского короля. А если мы оттянем их к Торжку, что будет завтра с Новгородом, со всей Русью? На юге хозяевами станут орды поганых, на севере — шведы и немцы. Не только Новгорода — всей Руси не останется.

— А ежели поганые, спалив Торжок, пойдут на Новеград? — почти шепотом спросил летописец.

— Ну, пойдут, нет ли, еще неизвестно, — хмуро ответил посадник, и какая-то затаенная мысль отразилась на его лице. — А коли пойдут, их будет чем встретить. На всех ближних подступах, по рекам и низинам уже воздвигаются тверди и засеки. Биричи разосланы во все волости, и по их призывам исполчаются рати и стягиваются к городу. Ты спрашиваешь, что останется, если мы не пошлем помощи Торжку? Русь останется.

— Останется и быль о том, как ты предал Торжок. Что напишут летописцы, что скажут потомки наши? — так же тихо спросил монах.

— Пусть проклянут, — ответил Степан Твердиславич, — лишь бы жив остался Новгород, лишь бы Русь осталась жива. — И с гордостью добавил: — А о чести нашей не беспокойся. Небольшой отряд новгородцев уже разведывает, каково войско поганых, какие у них планы.

— Чей отряд? — крепнущим голосом спросил летописец.

— Отряд… — медленно и с усилием проговорил Степан Твердиславич, — боярской дочери Александры Степановны…

— Внучка, Алекса! — прохрипел летописец и бессильно опустился на скамью.

Откуда-то, как тень, появился молодой, рыжий, со следами оспы на лице пономарь Тимофей и склонился вместе со Степаном Твердиславичем над опустившим голову на стол летописцем. Наконец старик зашевелился, застонал и, поддерживаемый пономарем и посадником, снова сел на лавке, привалившись к стене.

Степан Твердиславич, опустив глаза, проговорил покаянно и сбивчиво:

— Так получилось. Алекса с охотниками и рыбаками оказалась на полдороге к Торжку… Она сама туда помчалась, когда узнала, что город в осаде… Она ведь в тебя — в породу нашу. Что я мог сделать? Я только послал ей в помощь старого друга, опытного воина рыцаря Иоганна.

Между тем лицо летописца из белого стало пунцовым, и он также негромко, но очень четко сказал:

— Пусть тебя судит Бог. А помощь моя тебе в том, что я не буду на Совете Господы.

Степан Твердиславич, не решаясь приблизиться к отцу, молча низко поклонился и вышел из кельи.

Летописец сказал, обращаясь к молодому монаху:

— Тимофей, силы мои подходят к концу. Скоро предстану я перед лицом Спасителя. Тебе поручаю перебелить летопись и вести ее дальше.

— Благослови, святой отец, — почти прошептал клирик и упал на колени.

Летописец, перекрестив его, сказал:

— С Богом. Только помни, пиши правду, истинную правду.

— А и то писать, как тебя, когда ты был мирянином Твердиславом Михалковым, святой отец, — спросил Тимофей, и лицо его выразило живейшее любопытство, — четыре раза народ выбирал посадником и три раза смещал?

— Все пиши, — отвердевшим и каким-то даже слегка высокомерным голосом ответил летописец.

— А когда же, когда? — продолжал допытываться Тимофей. — Когда прав был народ: когда выбирал тебя посадником или когда смещал?

— Сам должен понимать, — сурово ответил летописец. — Прав был и когда выбирал, и когда смещал. А ты прочти и перебели, как князь Святослав Ростиславович, имея зло на меня, отнял было у меня посадничество, но людие на вече спросили князя: «В чем вина его?» И, узнав, что без вины, даже и дело разбирать не стали, а сказали: «Вот наш посадник, и до того не допустим, чтобы отняли у него без вины посадничество».

— Еще хочу спросить, святой отец, прежде чем смиренно удалиться: а как писать о том, что посадник Степан Твердиславич не хочет послать рать на помощь Торжку?

— Как вече решит, так и напишешь, — с болью ответил Твердислав.

Поцеловав руку старца, Тимофей неслышно удалился.

Летописец с трудом поднялся, пошатываясь подошел к иконе, тяжело рухнул перед ней на колени и прошептал:

— Господи, спаси и сохрани Русь, Новеград и рабу твою Александру. Благодарю тебя, Господи, что я не посадник ныне. Уповая на тебя, Господи, безропотно несу крест свой, но да свершится твоя святая воля взять меня к себе…

Когда Степан Твердиславич спустился во владычный двор и направился к парадному крыльцу архиепископских палат, сердце его уже было замкнуто. Это снова был тот самый Степан Твердиславич, надменные речи которого услышал своенравный князь Ярослав Всеволодович, когда, поссорившись с новгородцами, засел в Торжке, не пропуская из низовских земель обозы с продовольствием и обрекая этим на голод Новгород и его волости. Это был тот самый Степан Твердиславич, который вот уже восемь лет бессменно ходил в посадниках и кому с почтением внимали не только все русские князья, но и Литва, и шведский король, и магистр Тевтонского ордена и Пруссии Герман Балк, ныне ставший во главе объединенного Ливонского ордена, и немецкие герцоги, и многие другие властители.

С усмешкой взглянул Степан Твердиславич на то, как дюжие молодцы из владычного полка загодя выносили древки от копий, но без железных наконечников. Не раз видел он, что, когда на вече разгорались страсти и наиболее задорные лезли в драку, воины из владычного полка, не разбирая дородства и звания, так ударяли забияк древками, что у тех не только пропадало желание драться, но и часто вылетало из головы, почему, собственно, затеяли они голку, из-за чего спор. Степан Твердиславич и сам в молодости испытал не раз удары владычных древков.

Да, время было собирать вече. Прав отец, иначе оно само соберется или его созовет кто-либо из противников Степана Твердиславича, которых у него всегда хватало. Отец прав, по крайней мере в этом-то прав полностью.

Степан Твердиславич легко поднялся на высокое крыльцо архиепископских палат, не задерживаясь прошел прямо в большую горницу, где заседал часто Совет Господы. Владыка уже был там. Пока Степан Твердиславич склонился к левой руке владыки, сухонькой, покрытой коричневыми пятнышками, Спиридон правой рукой перекрестил посадника, а потом, поморгав серыми, маленькими, но живыми и подвижными, как мыши, глазами, приветливо сказал:

— Садись, Степа. Ты небось побывал уже у летописца нашего? Как его здоровье? О твоем не спрашиваю, и так вижу.

— Батюшке неможется, — сдержанно ответил Степан Твердиславич. — Он просил передать, что не сумеет быть на Совете Господы.

— Ахти, ахти, — запричитал Спиридон, но глаза его пристально и внимательно глядели в глаза посадника, — вот незадача. Буду молиться за его здравие.

— Владыко, — сурово ответил посадник, — молись о том, чтобы Господь спас и сохранил наш Новгород.

— Молюсь, молюсь, денно и нощно молюсь, — также быстро отвечал Спиридон. — Да разве я один? И черноризцы. Молитвы об этом возносят попы во всех церквах и соборах, чернецы и игумены во всех монастырях, все молят об этом Святую Софию, святых преподобных угодников наших, святителей и самого Господа.

— Да, — вздохнул Степан Твердиславич, — я хотел посоветоваться с тобой, владыко, прежде чем начнет заседать Совет Господы.

— Ну и славно, — потирая сухонькие ручки, легко проговорил Спиридон. — Тем более что и еще советчик есть. Как говорят, Бог троицу любит.

Степан Твердиславич резко обернулся.

В глубине горницы на резной лавке сидел и благодушно улыбался уже седенький Юрий Иванович, бывший, или, как их в Новгороде называли, старый, посадник.

Степан Твердиславич с трудом скрыл досаду.

 

Глава III

СОВЕТ ГОСПОДЫ

У бывшего посадника Юрия Ивановича отношения с родом Михалковых были ой какими сложными… Прошло уже больше двадцати лет с тех пор, а не забывается обида. Началось все из-за того, что Юрий Иванович стоял за Всеволодовичей — потомков Всеволода Большое Гнездо, а отец Степана Твердислав Михалков — за Ростиславичей киевских и даже помогал возвести на новгородский стол Мстислава Удалого, сына Мстислава Ростиславича Храброго. Мало того, когда на другой год Мстислав Удалой ушел на княжение в Киев, оставив в Новгороде у своей дочери Федосьи, что была замужем за князем Ярославом Всеволодовичем, жену и сына Василия, то он взял с собой заложниками Юрия Ивановича и других знатных новгородцев. Присоветовал же князю взять их с собой именно посадник Твердислав Михалков. А такое не прощается!

В Киеве Юрию Ивановичу пришлось совсем не сладко. И хорошо еще, что в этом же году Мстислав Удалой вернулся в Новгород и освободил заложников.

Так что совсем не простыми были отношения рода Михалковых со старым посадником, да и сам старый посадник был не прост. Ничего, однако, не оставалось Степану Твердиславичу, как говорить при нем. Ни удалить Юрия Ивановича, ни самим уединиться со Спиридоном было невозможно — среди членов Совета Господы тайн не должно было иметь.

Степан Твердиславич пригладил непокорные волосы и проговорил рокочущим баском:

— Благоверный епископ новгородский Лука Жидята поучал: «Не будь у вас одно на сердце, а другое на устах. Не ссорь других, чтоб не назвали тебя сыном дьявола, помири, да будешь сын Богу». Сейчас, как никогда, нужно помнить эти мудрые слова…

— Истинно, истинно так, — закивал головой Юрий Иванович, а владыка только выжидающе посмотрел на посадника.

Степан Твердиславич тяжело вздохнул, но делать было нечего, и он приготовился уже продолжать свою искусную речь, когда Спиридон, моргая подслеповатыми серыми глазками, тихо, но внятно проговорил:

— Кровью сердца истекаю по сынам и дочерям нашим, погибающим в Торжке. Господа призываю явить свою милость и спасти их!

Степан Твердиславич шумно перевел дух, покраснел, побледнел и снова залился краской.

— Там не то что каждый день, там каждый миг дорог, — продолжал Спиридон, — а в посылке рати без одобрения вече ты мог бы оправдаться. Уговорил бы, например, князя Ярослава послать его дружину, а нет, так, не сгибая головы, понес бы кару…

Степан Твердиславич ничего не сказал в ответ, только набычился и задумался тяжело и глубоко.

Из этой задумчивости вывел его сдобный, мягкий голосок Юрия Ивановича:

— Вижу я, посадник, что у тебя все уже обмыслено, да только как еще остальные-то из Совета Господы решат. Я, к примеру, считаю, что помощь надо посылать, и чем скорее, тем лучше. Созвать вече, утвердить наше решение, назначить воеводу и посылать войско.

Степан Твердиславич ответил без раздражения, но мрачно и как-то устало:

— Ты прекрасно знаешь, что могучую силу шведского короля и орденских рыцарей сдерживают наши отборные полки. Если снимем сейчас их с границы, то всей своей мощью ударят нам в спину король и ливонцы. Тогда и Новгород погубим, и Торжок не спасем.

— Так оно, может, и так, — все таким же вкрадчивым голосом проговорил Юрий Иванович, — да ведь бывают случаи, когда не рассуждать надо, а действовать. Вот, к примеру, если увидит муж добрый, как стая бешеных волков терзает дитя малое, так не будет он рассуждать, как поступить ему, безоружному, а кинется спасать дитя. Правда ведь?!

— Верно, — сказал посадник, и лицо его стало наливаться темной яростной кровью. — Да только если этот муж добрый сам себе господин. А вот представь, что хозяин послал в дальний путь сего доброго мужа вместе со своим сыном и наказал пуще глаза беречь его. И если сын этот кинется на защиту дитяти, не обязан разве слуга задержать его какой бы ни было ценой? Ведь дитя все равно не спасти, а можно и хозяйского сына погубить, и самому погибнуть…

Юрий Иванович, только теперь перестав благодушно улыбаться, затеребил свою жидкую бородку и нерешительно спросил:

— Это кто же, например, хозяин, кто сын его, а кто слуга?

Степан Твердиславич уже полностью овладел собой.

— Господь Вседержитель — хозяин, Новгород — возлюбленный сын его, слуга — аз грешный, — сдержанно и твердо сказал он.

— Да-а, — задумчиво протянул Юрий Иванович, — похоже, слуга так бережет сына хозяйского, чтобы самому не попасть в зубы зверя, не схватиться с волками.

— Блажишь, старый, — грозно ответил посадник. — В трусости меня еще никто не обвинял. А вот о детище своем Новгороде пекусь, как о родном сыне.

Спиридон поднял свою сухонькую ручку, призывая бояр к порядку, и, чтобы предотвратить назревающий скандал, печально сказал:

— Прослышал я, Степан, что твоя дочь с отрядом новгородцев направилась к Торжку. Так ли это?

— Все правильно, владыка. Александра с соратниками должны разведать все о войске Батыевом…

Юрий Иванович испуганно охнул, а владыка, горестным взглядом поглядев на посадника, молча перекрестил его. За спиной Степана Твердиславича раздалось взволнованное покашливание и сопение. Он резко обернулся: не замеченные им в пылу спора, в палату уже входили все члены Совета Господы, шаги их заглушал мягкий ковер, устилавший пол. Привалившись к притолоке у входа, неподвижно застыл густобородый и плечистый тысяцкий Никита Петрилович, даже в архиепископских палатах не снявший тяжелого кожаного доспеха с набитыми на него стальными пластинами.

«Невелик теперь Совет Господы, — подумал Степан Твердиславич, — да каждого убедить надо».

Из старых посадников остались немногие: Иван Дмитриевич уже девять лет был посадником в Торжке, и сейчас никто не знал, жив ли он еще в горящем, со всех сторон осажденном врагами городе; Семен Борисович был убит во время смуты восемь лет назад; Водовик уже семь лет как умер в Чернигове, куда бежал от гнева народного за мздоимство и расправу с неугодными… Так что во владычной палате находились всего двое из бывших посадников — Юрий Иванович да уже старый и болезненный Федор Михалков, родной дядя Степана. Весь сморщенный, он кутался, несмотря на жар от печей, в лисью шубу. Лицо его, а точнее сказать, личико почти не было видно под седой струистой бородой и низко надвинутой на лоб бобровой шапкой. По внешности да и по манерам так не походил тихий, богобоязненный, слабосильный Федор Михайлович на свою родню, что многие и не подозревали об этом родстве. Да и посадничество его недолгое, бывшее полтора десятка лет назад, только и запомнилось, что строительством каменной церкви Святого Михаила, деревянной Трех Святителей да неудачной битвой с Литвой, в которой новгородцы и жители их пригорода Русы потерпели обидное поражение.

Третий посадник, Твердислав Михайлович, так на Совет и не пришел, и никто, видно, не посмел нарушить его воли…

Словно держа строй, сидели рядом, один за одним, трое старых тысяцких. Степан Твердиславич знал, что единство их обманчиво: Якун Намнежич, бывший тысяцким одновременно с его отцом в последнее его посадничество, слыл да и был старым другом семьи Михалковых; Семен Емин, только год и походивший тысяцким, не жаловал посадников вообще, а уж Степана Твердиславича тем паче; Вячеслав, лишенный своей должности за два года до избрания Степана, хотя двор его и был разграблен тогда во время смуты, зла на сограждан, в том числе и на Твердислава, не держал.

Что же касается сильного и грозного тысяцкого Бориса Негочевича, то он, после смещения и избрания на его место Никиты Петриловича, бежал вместе с посадником Водовиком под сильную руку Михаила Всеволодовича Черниговского, а, вернувшись, через два года предался ордену и воевал с ним псковский пригород Изборск. Так что ему не только на Совет Господы, но и в самый Новгород путь был заказан.

Вот и собралось сегодня на Совет всего восемь человек, не считая отсутствующего князя Ярослава Всеволодовича, который заперся у себя на Городище, и уже семь дней как о нем ни слуху ни духу — с тех самых пор, когда пришло известие о несметных полчищах поганых, окруживших Торжок. «Ко времени занедужил», — говорили новгородцы. Приглашены были, правда, еще четверо кончанских старост от каждого из новгородских концов. Двое с Торговой стороны Волхова — от Плотницкого и Славенского концов, и двое с Софийской стороны — от Неревского конца богатых и знатных и Людиного, или Гончарского. Но они что-то задержались, ожидая, наверное, друг друга, и только сейчас послышались их громкие голоса и ржание коней.

Трое из кончанских старост были люди бывалые, многое повидавшие на своем веку. Староста же Людиного конца Матвей, совсем еще молодой, почти отрок, избранный согражданами за необыкновенную смысленность, впервые был на Совете Господы и с откровенным любопытством рассматривал владычную палату с ее пышным убранством, так не подходившим, казалось, ее смиренному хозяину.

Между тем, словно желая помешать говорить посаднику, владыка произнес тихо, но его хорошо услышали все:

— Гибнут сыны и дочери наши в обложенном погаными Торжке, гибнут в огне и сече. Господь разве не заповедал нам помогать ближним своим, а паче страждущим? Торжок — наш пригород, единое с нами тело, плоть и кровь наша, — сказал и скорбно замолчал.

— Истинно говоришь, владыка, истинно, — пробасил от дверей тысяцкий Никита Петрилович. — Да, мы с Торжком одна плоть и кровь, одно тело. Ну а ежели раненая рука или нога загноится, начнет синеть и пухнуть, что тогда делать? Отсечь надобно. Все равно не сохранишь, а не отсечешь — все тело погубишь. Разве не так? До кровавых слез жалко, а что же иное делать?

Тут вскочил сухонький, вертлявый тысяцкий Семен Емин и закричал, размахивая длинными, не по росту руками:

— Цто несешь, недоумок? Рука или нога, а тут души целовецеские! Рази душа в ногах или руках обретается?

Однако Никита Петрилович, ничуть не смутившись, ответствовал:

— Да ведь это у кого как да и когда как. Вот когда ты от ливонцев ноги уносил со своей ратью, поди-то душа твоя в пятках и пребывала!

Семен покраснел и начал было сыпать ворчливой скороговоркой, которой научился у низовских воев, однако был прерван Степаном Твердиславичем:

— Браниться будете потом, господа тысяцкие. Сейчас дело говорить надо.

Спорщики примолкли. Тогда поднялся Федор Михайлович и слабым своим голоском спросил, обращаясь к Никите Петриловичу:

— Готов ли ты, батюшка, встретить лихие времена?

Степенный тысяцкий уставился на Федора Михайловича круглыми, немигающими глазами, густым басом ответил:

— Исполчается сам Новгород, все волости, все пригороды его. Повсюду куют оружие, доспехи, готовятся к ратному делу. Сотские проводят учения.

— Я не о том, — все тем же слабым голосом, но упрямо проговорил Федор Михайлович. — Что оружие и доспехи куют и к рати готовятся, я сам вижу, только я о другом. Ты вот по должности и над иваньскими купцами старшой — все Иваньское складничество у тебя под началом. Так ведь? А нет в Новгороде добрых купцов богаче…

— Дядя Федор, — с досадой, но с оттенком почтительности прервал его посадник, — дело, дело говорить надо!

— А я дело говорю, Степан, — не давая себя сбить с толку, кротко, но настойчиво продолжал Федор Михайлович, — Когда князь Ярослав Всеволодович засел в Торжке и перекрыл подвоз жита и другой снеди с низовских земель, все помните небось, какой голод начался в Новгороде и волостях наших?

— Такое не забывается, — раздалось несколько голосов.

— А вот забыли же — опять призвали Ярослава на княжение…

Степан Твердиславич нетерпеливо тряхнул головой, однако Федор Михайлович, словно не заметив этого, продолжал так же медленно, слабым голосом:

— Князь все же свой был. А теперь на нас идут лютые вороги. Торжок, почитай, уже погиб. Разорены и все земли низовские. Некому там будет ни сеять, ни урожай собирать, а уж в Новгород везти и вовсе некому, да и нечего. Бог даст, сами отобьемся ратной силой от поганых — вам решать, может, и отобьемся. А вот от глада и мора сами никак не отобьемся. Пусть Никита Петрилович, как старшой над Иваньским складничеством, уговорит добрых купцов без роста дать Новгороду казну большую, и надо тотчас посылать на немецкие торговые дворы, в Любек и иные города, бывалых людей хлеб закупать, рядиться на новый урожай, а иначе глад и мор нас не хуже поганых побьют.

Степан Твердиславич только шумно вздохнул и развел руками, а Спиридон, как всегда увесисто, сказал:

— Дело говоришь, Федор. Пусть вече утвердит лучших гостей для покупки хлеба, а я им и софийскую казну отворю.

— Tax говоришь, владыка, благолепно, — прогудел Никита Петрилович. — Ладно, уговорю я моих суконщиков да вощаников. Дадут казну.

Посадник, сообразив, какой выгодный для его планов поворот придал обсуждению дядя, сказал решительно и твердо:

— Так и быть должно. А к лету на Иваньской, Немецкой, на всех пяти пристанях все склады надо освободить для приема хлеба…

Тут его прервал звонкий голос кончанского старосты Матвея:

— А может, еще надо по концам и улицам загодя гривны собрать, чтоб хлеб закупить?

Посадник одобрительно кивнул головой, хотя и нахмурился было вначале, что ему не дали договорить.

На Совете Господы посторонних обычно не было, только члены Совета да несколько вечевых дьяков, записывавших по очереди, кто что говорил, какие приняты решения. Но вот вошел, неслышно ступая зелеными расшитыми сапожками, сын боярский Федор, направился прямо к Степану Твердиславичу, наклонился к уху посадника и прошептал:

— Беженцы из Торжка появились. Город кипит. Поторопись скликать вече, боярин, а то уже несколько уличанских вече сами по себе собрались…

Степан Твердиславич ничего не ответил, только быстро приподнялся с кресел и возгласил приговор Совета Господы:

— Полков со свейского, орденского и литовского пограничья не снимать; тысяцкому Никите Петриловичу исполчить город и земли, пригороды и волости, погосты и отдельные дворы, поставив где надо опытных воевод. Тверди и засеки по дороге к Торжку вооружить и снарядить аж до самого Серегера, обеспечив их воями и всем, что надо. Поручить ему через тиунов и мытников собрать дань с Иваньского складничества и других купцов. Поручить посаднику Степану Михалкову дар владыки, софийскую казну, и, все собранные деньги присоединя, порядиться с немецкими, свейскими и другими гостями, вручив им сколько надо в уплату за хлеб. Загодя предупредить, чтобы все амбары на пристанях были свободны для приема хлеба. — Тут посадник перевел дух и покосился на вечевого дьяка, который еле успевал записывать. Дождавшись, когда тот кончил, Степан Твердиславич продолжал: — Помочи Торжку посылать не мочно, — тут голос боярина дрогнул, — тем паче, что уже и поздно, видать, посылать ее. Так приговорим, — закончил посадник и посмотрел на Спиридона — от него теперь зависело все: ведь голоса разделились.

Все молча смотрели на архиепископа, но он встал, сказал одному из вечевых дьяков:

— Вели созывать вече, — и удалился во внутренние палаты.

Степан Твердиславич погрузился в глубокую задумчивость, не видя и не слыша происходящего вокруг, не заметил он и того, как вновь появился Спиридон уже совсем в ином облачении — вместо скромной черной рясы владыка шествовал в длинной лазоревой мантии, украшенной алыми атласными полосами. На голове у архиепископа возвышалась митра с жемчужным крестом над челом. Епитрахиль была украшена жемчугом и разноцветными каменьями. Казалось, что в этом богатом облачении, в сверкании золотого шитья, блеске алмазов, жемчуга, изумрудов, рубинов, яхонтов, хрусталя должно было совсем потеряться, сделаться неприметным худое, бледное лицо владыки. Ан нет, ничуть не бывало. Наоборот. Стало особенно заметно, что черты лица у Спиридона тонкие и правильные, что серые глаза его смотрят умно и проницательно, как бы сочувственно, сострадающе, что он прост и величав в одно и то же время. Кто теперь и подумать мог, что он был избран архиепископом из простых дьяков.

Владыка медленно прошествовал к выходу из палат. Степан Твердиславич очнулся наконец от своих дум при первых же ударах вечевого колокола и последовал за ним. Они отправились по обширному двору к площади перед собором Святой Софии, где на этот раз решено было собрать вече. Вечевой колокол продолжал громко ухать, раздавался рев труб, крики биричей: «Вставайте, люди! Вставай, славный Новгород! Вече у Святой Софии! Вставайте!» При этих звуках посадник выпрямился, расправил плечи, как будто сбросил тяжелый груз, и поднялся на вечевую степень, где уже стояли тысяцкий Никита Петрилович и осенявший крестным знамением толпу владыка.

Площадь быстро заполнялась, все новые и новые людские реки втекали с разных сторон, постепенно запружая и близлежащие улицы. Все это колыхалось, волновалось, всплескивалось отдельными выкриками, лихой песней, скрежетом металла. Бояре в меховых кожухах, новгородские купцы и иностранные гости в разноцветных одеждах, отороченных собольим мехом, разных чинов и званий вои, меньшие люди: ремесленники в кожаных передниках, мелкие торговцы, лотошники, охотники всех родов, рыбаки, свободные крестьяне, даже холопы и закупы, не имевшие права подавать голос при принятии решения, но кричавшие больше всех, всякого рода ярыжки и калики перехожие — кого только не было на площади! И все шел и шел к ней народ. У Степана Твердиславича сладко и тревожно заныло под ложечкой, но он, сдерживая волнение, поднял правую руку. В быстро наступившей тишине особенно громко прозвучал его раскатистый низкий голос:

— Слушай! Слушайте, люди, господа и братья! Слушай, Господин наш славный Новгород!

 

Глава IV

РЫЦАРЬ И ГОНЧАР

Всадник в красном корзно проскакал уже верст двадцать по направлению к Торжку, когда дорога отвернула от реки и углубилась в березовую рощу. И справа и слева замелькали белые стволы. Запахло какой-то особой свежестью, исходившей от деревьев, в которых начали бродить весенние соки. Сколько лет он был оторван от чар этой светлой красы! Казалось, черные зраки берез следят за ним и приветливо щурятся.

Потом потянуло дымком близкого жилья, и в вечернем сумраке неожиданно возникли как из-под земли зыбкие очертания небольшого домишка с высокой, покрытой соломой серой крышей, с притулившимися к нему хлевом и другими службами. Казалось, зажмурь глаза, а потом вновь открой их, и все это бесследно исчезнет, как сказочное видение.

Ворота были гостеприимно открыты, и верховой въехал во двор. Незлобиво забрехали собаки, а одна, смешная и лохматая, даже завертелась у ног, радостно повизгивая. Привязав лошадь к коновязи и бросив в колоду свежего сена, припасенного для проезжих рачительным хозяином, боярин направился по дорожке к дому мимо довольно высокого снежного холма, образовавшегося из гончарной печи — снег кое-где растаял на ее своде, и видны были красные кирпичи кладки.

Отворив дверь и пройдя через темные сени, путник оказался в большой светлой горнице, главное место в которой занимала печь внушительных размеров, побеленная и покрытая замысловатыми узорами. Да и все в доме, что только можно было разрисовать и разукрасить, было разукрашено и разрисовано: и детская люлька, и деревянные сундучки, и поволоки, прикрывавшие окна от сажи, и прялка, и рушники под образами, и пестрые дорожки на полу. Многочисленные резные полки были заставлены игрушками и свистульками да горшками самого разного вида и назначения, изготовленными хозяином явно для продажи. Сам же он сидел сейчас в другой части избы, у окна, в белой полотняной рубахе и портах и крутил босыми ногами гончарный круг. Из бесформенного куска глины вырастал под его руками высокий и стройный горшок, который рождался прямо на глазах. Гость смотрел на это чудо не отрываясь — подобное зрелище всегда завораживало его.

Потом гончар взял гребень и, продолжая крутить круг, украсил тулово горшка волнистыми и прямыми линиями. Отделив поддон от верхнего круга суровой ниткой, он водрузил готовый сосуд на полку сушиться перед обжигом рядом с другими такими же заготовками и собрался было отрезать новый кусок от громадного кома голубоватобелой глины, как его окликнула молодая жена, достававшая в это время из печки крутобокий горшок со щами:

— Да будет тебе, Евстигней! Дети, поди, заждались…

Только тут она обернулась и заметила вошедшего, который перекрестился на образа и низко ей поклонился.

— Батюшки! Да у нас гость, а я и не узрела! — воскликнула хозяйка, ставя горшок на середину деревянного, чисто выскобленного стола, вокруг которого сидели шестеро детей мал мала меньше — старшей было лет десять — двенадцать, а младшему не больше двух, — и каждый держал по деревянной ложке.

Все шесть пар глаз уставились на боярина, а у некоторых ребят даже рты приоткрылись от любопытства.

Тут подошел хозяин, и они с гостем отвесили друг другу поясные поклоны.

— Садись с нами за стол, боярин, не побрезгуй, небось устал с дороги, — сказал Евстигней и начал мыть руки, наклонив подвешенный на веревке, спускавшейся с потолка, медный водолей.

Отведав щей да просяной каши, выпив кринку парного молока, гость заторопился в дорогу.

— Ты часом боярышню Александру, дочь посадника новгородского, не знаешь? — спросил он Евстигнея.

— Александру свет Степановну? Как не знать! У меня брат в Новгороде сотский. Да и сам я там раньше жил, пока не нашел здесь неподалеку, на берегу Поломети, выходы глины совсем особенной. Вот поближе к ней и перебрался. Да и товар возить удобно что в Новгород, что в Торжок, что в Русу. И меня никто не минует.

— Боярышня скоро здесь будет. Дай мне бересту да писало, я ей грамоту составлю. Передашь в собственные руки. Ясно?

— Ясно-то ясно, а что ей сказать-то, от кого грамотка?

— А ничего не говори, она все сама прочтет, — нетерпеливо дернул свисающий тонкий ус проезжий, сел у окна на лавку и стал быстро писать.

Отдав Евстигнею бересту, он поблагодарил улыбчивую хозяйку за хлеб-соль, поклонился и вышел.

Хозяин проводил его на крыльцо, с немалым удивлением взглянул на мохнатую низкорослую лошадь, на которую гость взобрался как-то боком, стараясь не шевелить раненым плечом.

— Поостерегись, Евстигней, — сказал он, — войско кахана Бату окружило Торжок. Город долго не сможет продержаться, и путь на Новгород будет открыт. Я не хотел в доме говорить — пугать твою жену и детей.

— Спасибо, боярин, что предупредил. Да что нам-то бояться? Мы люди мирные.

— Мой совет — беги, пока не поздно, — возразил боярин. — Они никого не щадят. А там как знаешь… Бог в помощь!

Евстигней долго, не отрываясь смотрел вслед всаднику, поскакавшему по дороге на Торжок.

* * *

Солнце уже опускалось где-то за правобережными холмами, когда на льду Полы появился маленький отряд Александры Степановны. Недавно была метель, и реку занесло снегом, так что только конь Бирюка, на котором он часто бывал в этих краях, уверенно отыскивал дорогу. А за ним уже шли все остальные. Именно поэтому никто не услышал топота копыт тяжелого буланого жеребца, пека не заржали кони, почуяв друг друга.

Оглянувшись, Александра увидела, что это рыцарь Иоганн, а с ним Митрофан, который, красуясь, правил упряжкой, стоя у самого передка, щелкая кнутом и лихо гикая, но сани были тяжело нагружены, и лошадь тащила их с трудом. Рыцарь вел в поводу еще и коня Александры.

— Ты, дядя Иоганн? — обрадовалась и удивилась боярышня. — Как ты здесь оказался?

— Ex mero motu — по собственному желанию, — улыбнулся Штауфенберг, наклонился с седла и помог Александре водрузиться на иноходца, сила, скорость и выносливость которого недавно спасли жизнь Митрофану. — Ех mero motu, дитя мое, — повторил Штауфенберг.

— Зачем ты наклонялся за мной, дядя Иоганн, — смеясь, спросила Александра, — ведь я уже давно не та маленькая девочка, что когда-то играла у тебя на коленях.

— О, это гораздо легче сделать было, чем с коня в тяжелых доспехах слезать, чтобы моего воеводу приветствовать. — И он с преувеличенным почтением снял шлем и склонил голову.

— Воеводу? Что это значит?

— Ты же теперь воеводой отряда разведки стала, в который и я отныне вхожу. Я ко всему готов, дочь моя, — учтиво сказал рыцарь. — И ты скоро в этом убедиться сможешь…

* * *

Только поздно ночью услышал Евстигней громкий лай собак и лошадиное ржание. Они с Марфой не спали, всё ждали приезда боярышни Александры Степановны. Дети мирно посапывали во сне, лежа на широких полатях над печкой.

Это и вправду была Александра со своими спутниками. Евстигней встретил ее на крыльце, проводил в дом и первым делом отдал грамотку, а сам вернулся и стал помогать распрягать коней и задавать им корм.

Марфа достала из печи, несмотря на позднее время, еще теплую кашу, а боярышня подошла к светцу поближе, так и не сняв своей шапки и кожуха, и начала читать при слабом колеблющемся свете лучины, с трудом разбирая слова, процарапанные на бересте.

Изба постепенно заполнялась рыбаками и охотниками, которые не забывали перекреститься на образа и отвесить низкий поклон хозяйке. Трефилыч даже перекрестился и поклонился на все три стороны, в то время как рыцарь Иоганн только слегка склонил голову, приложив руку сначала ко лбу, а потом к груди.

Усаживаясь за стол, гости старались не шуметь, чтобы не разбудить детей, но старшая Аксинья, или Ксюша, как ее все кликали, перевернулась на живот, свесила голову с полатей и с интересом разглядывала прибывших, тараща со сна голубовато-серые круглые глаза, похожие на материнские. Особенно понравились ей золотые шпоры рыцаря, которые поблескивали и позванивали при каждом его шаге.

Прочтя грамоту, Александра показала ее Иоганну, и они стали тихо о чем-то совещаться.

Евлампий и Афанасий притащили мешок с новгородскими угощениями. Ужинали, беря руками кто что хотел: пареную репу, пироги с грибами; кашу из большого дымящегося горшка, загодя изготовленную Марфой в ожидании гостей, ели деревянными ложками строго по очереди, подставляя под ложки ломти хлеба, чтобы не закапать столешницу. Штауфенберг помедлил было, но, вздохнув, и своей деревянной ложкой зачерпнул из горшка вслед за Александрой.

Больше всего из новгородского угощения приглянулся хозяйке пирог с грибами, потому как ее Евстигней, который чуть не помер в детстве, отравившись грибами, ни жене, ни детям не разрешал их собирать, считая, что все какие ни на есть грибы на свете — ядовитые поганки. Евстигней так к пирогам и не притронулся.

Трефилыч был поражен:

— Гриб, да ведь это самая еда! Особливо солененькие, да прямо из бочки. Взять хоть рыжики али грузди. Ешь — не хочу…

Евстигней только мотал головой, и было видно, что никакими уговорами его не пронять.

Пока шел этот спор, Александра усадила около себя Марфу и стала ей объяснять, какая помощь от нее потребуется:

— Надобно нам будет с тобой, хозяюшка, сшить двенадцать белых балахонов для меня и моих сотоварищей.

— А из чего шить-то будем? — удивилась Марфа.

— Полотно у нас с собой.

— Тогда пошьем, почему не пошить, и Ксюша поможет… Только зачем это тебе, боярышня?

— Для скрытности, чтобы нас на снегу сразу видно не было. Кто мог знать, когда мы на рыбалку собирались, что враг уже под Торжком…

— Значит, правда, — тихо сказала Марфа, и яркие краски, разлитые по ее лицу, как-то сразу поблекли. — Евстигней сказывал, что его проезжий боярин предупредил, чтобы мы здесь не оставались… Значит, правда… — повторила она и с глубокой тоской взглянула на спящих детей.

Пока Александра тихо совещалась с Марфой, Трефилыч, слегка разомлевший от еды, которой Евстигней потчевал гостей, изрядно разошелся и пустился рассказывать разные истории о своем житье-бытье, о том, что он повидал на своем веку.

— Всякий человек по-своему слова произносит, — говорил он. — Вот рыбачил я как-то на Оке, да, по правде говоря, где я только не рыбачил! Так про тамошних жителей даже поговорку сложили: «У нас в Рязани грябы с глазами, — их ядят, а они глядят».

— Цто верно, то верно, — засмеялся Евстигней, — цто с них взять. На Низу акают, в Рязани якают, в Ярославле окают.

— А новгородцы цокают, — улыбнулся Иоганн. — Верно? Интересные истории твои, Игнат Трефилыч, прекрасно слушать, только нам сейчас греческий огонь делать надо, а Евстигнею для него горшки готовить.

— А где же я их обжигать буду? Горн-то под снегом…

— Ты мастер — тебе и решать.

— А какие они должны быть, горшки эти? Какой величины, какого вида?

— Круглые, с мой кулак величиной. В середине дырочка быть должна. Мы через нее огненную жидкость заливать будем, а потом наглухо заделаем.

— А сверху ушко, чтобы шнур продеть, — добавила Александра.

— Такие можно, пожалуй, и в домашней печи обжечь, как я свистульки да игрушки в ней зимой обжигаю.

— И сколько тебе на это времени понадобится? — спросила боярышня.

— А сколько их нужно?

— Наших запасов штук на двадцать хватит, — ответил рыцарь.

— Что же, к заутру готовы будут, если поможете дрова колоть да носить.

— Вот и хорошо, — обрадовалась Александра. — Тогда, Бирюк, мы успеем еще с твоими охотниками Ильину горку подготовить для полетов.

Дрова рубить вызвались Илья и Миша. Когда они надели кожухи, опоясались веревками и, заткнув за пояс топоры, выпрямились во весь свой рост, щуплый Евстигней забеспокоился:

— Смотрите, богатыри, вы мне весь березняк не переведите, а то размахается сила молодецкая, так вокруг меня голое место останется.

— Не боись. Мы твою рощу не тронем, дальше в лес пойдем.

— Ну, то-то!

Митрофан принес штуки полотна, и Александра с Марфой тут же приступили к работе: Ксюша достала из ларя тщательно завернутые в тряпицу большие ножницы, про которые знала загадку — «Что такое: два кольца, два конца, посредине гвоздик?», материю разложили на том же столе, где недавно вечеряли, и стали кроить. Остальные улеглись спать кто на лавках, кто на полу, накрывшись овчинами. Митрофан устроился так, чтобы не спускать глаз с Александры, но усталость взяла свое — ведь он не спал почти двое суток. Однако образ синеокой красавицы не оставлял его и во сне. Казалось, она стоит совсем рядом, но когда он протягивал руки, то касался не плоти, а воздуха, и это было так страшно, что Митрофан невольно вскрикивал. Услышав его стон, Марфа не забывала каждый раз перекреститься.

Из-под нависших бровей нет-нет да поглядывал на Александру Степановну своими глубоко посаженными горящими очами и Афанасий, который помогал рыцарю колдовать при колеблющемся свете лучины, смешивая разные порошки, тягучие смолы и разноцветные жидкости. Афанасия не клонило в сон — он привык к ночным бдениям в своей келье, когда он молился, пытаясь избавиться от дьявольского наваждения, но лик боярышни вновь всплывал перед ним, затмевая образы святых мучениц и самой Богородицы. Как только ни старался побороть свои мечты Афанасий, ничего не помогало.

Иоганн, в одной камизе, в шерстяных же штанах-чулках в обтяжку, в коротких шерстяных сапожках, перевязав на русский лад кожаным ремешком свои длинные прямые волосы, чтобы не лезли в глаза, делил готовую смесь на порции.

Евстигней монотонно крутил босыми ногами нижний гончарный круг, а на меньшем, верхнем, одетом на один штырь с нижним, делал довольно ровные полукруглые скорлупки, которые накладывал потом одну на другую и тщательно слеплял, приделывал петлю, протыкал дырку и ставил на деревянную доску; когда они немного обветривались, смазывал какой-то темной смолой, и вездесущая Ксюша относила их сушиться около печи.

Под утро Иоганн, закончив наконец изготовление своего адского зелья, вышел во двор, умылся снегом, розовевшим в лучах восходящего солнца, и с удовольствием вернулся в жарко натопленную избу. Возле печи уже возился Евстигней, отправляя в огонь первый десяток глиняных шаров для обжига. Надев кожаную рукавицу, он устанавливал их ухватом среди пылающих головешек. Илья и Миша натаскали столько дров, что казалось, их не спалить за целую зиму, но огненное чрево печи требовало все новой и новой пищи.

— Сколько же надо времени, чтобы изготовить настоящую глиняную посуду? — спросил рыцарь.

— Смотря какая посуда, — мигая усталыми глазами, ответил Евстигней. — Бывает, и две седьмицы надобно, бывает, и одну.

— А как же ты эти шары так скоро сработал? — удивился Иоганн.

— Так ведь у каждого гончара свое вежество есть…

— Я вижу, ты в своем деле большой мастер, что же ты здесь поселился, на отшибе?

— В Новгороде своих гончаров хватает, а тут самое бойкое место на дороге, что из Торжка в Новгород ведет. Товар у меня такой, что никто без покупки не уедет… А главное — глина здесь особая, голубая.

Евстигней, осмелев от доверительного и дружелюбного тона рыцаря, сам решился спросить:

— А что за нужда тебя, боярин, из твоей отчины потянула, стала бросать по белу свету?

— Воли искал и ищу, Бвстигней, воли.

— Так ведь ты и так не холоп, не смерд, — удивился гончар.

— Да, у меня даже замок родовой был, только воли не было, — вздохнул Штауфенберг. — У нас как: каждому, кто выше тебя званием, ты раб, кто ниже — тому ты господин. Так все на плечах друг у друга и стоят. Посторониться нельзя — вся храмина рухнет. Один выбор оставался — или неволя на отчине, или воля на чужбине… Мне теперь вся земля отчиной стала, особливо ваша, новгородская…

Жар от открытой печи становился все нестерпимее. Евстигнея спасал от искр только длинный, до пола, кожаный фартук, а они летели во все стороны, когда он ворочал ухватом. Делал он все это споро, уверенно, и вот уже первый раскаленный шар стоял в устье печи, полыхая теплом, обожженный до красно-бурого цвета.

— А все ж, боярин, — ухмыльнулся Евстигней, — нет, видать, у тебя дела любимого, ремесла какого. От дела не убежишь. Только на отчине твой труд и его красоту понять могут.

— Это ты верно сказал, гончар. Завидую тебе. Однако время сейчас такое, что и мое ратное ремесло пригодилось. Лютый ворог на Русь напал.

Между тем в избе все уже проснулись. Александра, прикорнувшая на часок прямо за столом, положив голову на руки, велела убрать сшитые балахоны и ставить на стол остатки вчерашней брашны.

Но вот все шары наконец остыли, и Евстигней постучал по каждому, чтобы проверить по звуку, нет ли в нем какой трещины. Теперь можно было их заполнять. Рыцарь, Афанасий, Митрофан и прибившийся к ним Трефилыч, которому все новое было любопытно, выполнили работу очень быстро, ни капли не проливши. Евстигней затыкал отверстия сырой глиной, а поверх обмазывал еще и смолой.

Ребятишки сползли с полатей на пол и затеяли возню, мешаясь у гостей под ногами и не очень-то обращая внимание на укоризны и подзатыльники старшей сестры. Марфа радушно улыбалась, потчуя гостей, огорчаясь, что нет у нее для них свежеиспеченного хлеба, так как в печи на этот раз краснели и румянились не караваи, а странные невиданные круглые горшки.

Пора было выступать. Штауфенберг надел кожаные с набитыми железными пластинами латы и с помощью Евлампия забрался на своего буланого. Остальные тоже сели на коней, а Евлампий и Митрофан устроились править санями и уже взяли в руки вожжи. Евстигней и Марфа вышли провожать гостей, а вся мелюзга сгрудилась в открытых дверях у ног Ксюши, таращась на всадников, особенно на блестящие латы рыцаря, золотые его шпоры и высокий шелом.

— Смелые ребята растут. Настоящие новгородцы будут, — похвалил их рыцарь.

Марфа зарделась от удовольствия и истово осенила ратников крестным знамением.

— Торопитесь! Уезжайте немедля в Новгород, — повторила на прощание Александра.

У развилки боярышня остановила свой отряд.

— Трефилыч, — подозвала она старого рыбака.

Когда тот подъехал, Александра что-то тихо ему сказала, и он отделился от отряда и поскакал в полуночную сторону. Остальным она объяснила, что путь их лежит к Ильиной горке, что на полдороге к Торжку, и чем быстрее все они туда доберутся, тем лучше, а они с Бирюком и его охотниками поскачут вперед.

Бирюк на громоздкой, но ходкой мышастой кобыле не отставал от Александры, и они быстрой рысью поскакали вперед по льду непрерывно петляющей в этих местах реки. Потом они выбрались на утоптанную дорогу, которая стала медленно и неуклонно поднимать их все выше на валдайские холмы и горки, и поехали рядом. Вдруг Бирюк придержал кобылу, и по его знаку Александра Степановна осадила своего чалого. Бирюк знаками показал ей, что надо укрыться за деревьями. Оба спешились, и Бирюк уверенно и тихо по глубокому еще снегу пошел через лес вперед к обрыву. Александра Степановна ступала следом. У поваленной ракиты перед сплошными зарослями молодого ельника Бирюк остановился, присел и знаком подозвал к себе боярышню.

Сквозь покрытые снегом ветки увидели они внизу диковинных всадников — на низкорослых лошадях с густой шерстью, в круглых железных шлемах, или в белых войлочных калпаках, или в рыжих лисьих малахаях на головах, с кривыми саблями у поясов, с горитами, из которых торчали луки и стрелы на спинах, с круглыми щитами, с копьями, концы древков которых упирались в стремена, а под их ромбовидными остриями развевались конские хвосты. По четыре в ряд скакали желтолицые, узкоглазые всадники. Не слышно было ни говора, ни ржания коней, неподкованные копыта которых почти бесшумно ступали по льду реки. Александра как завороженная смотрела на это жуткое зрелище, боясь пошевелиться. Неожиданно она не столько услышала, сколько почувствовала около себя какое-то движение — это Бирюк бесшумно снял с плеча лук, вложил стрелу и уже натягивал тетиву, целясь в единственного всадника, отличавшегося от других и служившего хорошей мишенью из-за красного корзна, накинутого на плечи. Александра еле успела остановить руку охотника. Видение исчезло так же внезапно, как и появилось. Когда последний верховой скрылся за крутым поворотом реки, Александра перекрестилась.

— Ты хотел поразить воина в красном корзно впереди второй сотни? — спросила она. (Бирюк кивнул.) — Зря. Это же он должен привести отряд поганых к Ильиной горке. Надо торопиться! Таурмены выслали их дозором выведать, что ждет войско Батыя на пути к Новгороду, если они пойдут этой дорогой. Вот и покажем с божьей помощью, что их ожидает. Как деды и прадеды наши учили: «Держите очи долу, а души ввысь».

 

Глава V

ВЕЧЕ

Степан Твердиславич провел беспокойную ночь. Спал урывками, не спал — забывался короткими полуснами, полудремами.

Тяжело ворочался на широких полатях, так, что скрипели и прогибались толстенные тесаные дубовые доски. Неотвязная мысль о дочери саднила сердце, буравила мозг, не давала покоя. А куще сдавила голову дума о Торжке, обагренном кровью, о нашествии поганых, о судьбе своевольного Господина своего Новгорода и славных новгородцев…

Все время, будто бы и не к месту, всплывали давно знакомые слова: «Как дуб крепок корнями своими, так и Новгород крепок честью и доблестью сынов своих». Однако в глубине души Степан Твердиславич знал, что к месту слова сии; гоня эту мысль от себя, мучился еще больше.

За долгие годы бессменного посадничества Степан Твердиславич привык к тому, что Совет Господы, хоть и дотошно обсудив, соглашался с его предложениями, что вече, хоть и поартачившись да покричав, принимало такое решение, какое он хотел, пусть и с добавками. А тут заело…

Поначалу все шло гладко: не только вече быстро согласилось возводить тверди и засеки на пути орд иноверцев, срочно закупать хлеб и иные обилья по волостям и погостам, но и уже поскакали с вечевыми указами гонцы во все концы земли новгородской, поехали обозы. Когда же речь зашла о том, посылать или не посылать помощь Торжку, вече забурлило, ходуном заходило. Никто в стороне не остался. Первым выскочил желторотый Матвей Горшков — староста Гончарского конца. За что только его выбрали? Ни древнего рода, ни звания. Да, проглядели его бояре! Конечно, ратник он отменный, что говорить, во всех концах его уважают, вот сразу поддержку и получил. Он утверждал, что надо, мол, от иноплеменников этих откупиться, выплатить им дань — десятину во всем, как они всегда требуют: и в людях, и в конях, в белых, вороных, в бурых, рыжих и пегих, да и в князьях, — и божьему гневу не противиться. Мы ведаем, говорил, если не кончить добром с этим племенем, зла не миновать.

«Да, — тяжело вздохнул посадник, — так Господь силу и храбрость у людей отнимает, а недоумение и грозу, и страх, и трепет в души им вкладывает». Пришлось вече напомнить о страшной судьбе князя рязанского Юрия Игоревича и его сына Федора, которого отец послал к ворогам с миром и богатыми дарами, и что из этого вышло. Зверски убили поганые Федора, а тело его бросили на съедение диким зверям и птицам за то, что отказался выдать им на поругание свою красавицу жену Евпраксинью.

«Не надобно было распылять силы Юрию Игоревичу, — продолжал думать Степан Твердиславич, — не надобно было выходить навстречу ворогу к Воронежу, а срочно создавать укрепления на пути к Рязани, готовиться к длительной осаде, чтобы дать время другим русским князьям собрать войско и прийти на помощь. Хоть и храбро сражались рязанцы и их союзники, да разве могли они победить в открытом поле такую несметную силищу? Потому и продержалась Рязань всего пять дней. Юрий сам погиб и множество людей не уберег от смерти, а дома их от разграбления и огня. Говорят, никого не пощадил Батый: ни княгиню, ни мужчин, ни женщин, ни детей, ни чернецов, ни священников, а монашки и попадьи и добрые жены не избежали поругания перед очами матерей и сестер…

Хитрый Спиридон только скорбно молчал, чего-то выжидая, а я чуть посадничества не лишился!»

Эта мысль окончательно отняла у Степана Твердиславича сон и покой. Ведь уже слышались крики, призывавшие разграбить его двор, а его самого ввергнуть в темницу. Еле смог добиться, чтобы его выслушали. Снова и снова повторял он то, что говорил на Совете Господы да и здесь, на вече. Слушали его хотя и внимательно, но беспокойно. Вече — раскаленное железо на наковальне: как кузнец молотом ударит, то из него и получится. И тут выручил старый друг — тысяцкий Никита Петрилович. Одно только прогудел сквозь дремучую черную бороду: «Истинно так. Не могём посылать». Будто холодной воды брызнул — все зашипело, во всех концах вечевой площади заспорили, кто не услышал, тому передавали из уст в уста.

И вот чаша весов Степана Твердиславича, совсем было уже взлетевшая кверху, стала опускаться, словно на нее положили тяжелую гирю, и обе чаши заколебались опять на одном уровне, стрелка весов заходила то туда, то сюда, так что до позднего вечера не определили решения. Вчера противники Степана Твердиславича и сам кончанский староста Матвей дрогнули, заколебались, но не перешли еще на сторону, где стояли те, кто был согласен с посадником.

Расходились уже в темноте, с тем чтобы завтра собраться снова на вече, но еще долго слышались на площади взволнованные голоса, то там, то здесь загорались лучины или факелы.

В ожидании утра, когда все должно будет решиться, посадник без конца ворочался с боку на бок, и словно в лад ворочались тяжелые мысли у него в голове. «Как найти слова, чтобы убедить новгородцев в своей правоте?» — мучительно думал он.

И вот оно настало, это новое утро, настало в изрядном морозце, в ярких лучах восходящего солнца, в зыбком мареве от прорубей и проталин, в смертном беспокойстве о судьбе Великого города, в тяжком сознании, что придется держать ответ перед совестью и вече, в неотчетливом, но и не проходящем ощущении, что все это только две стороны одной и той же сути.

Степан Твердиславич, покряхтывая, встал с постели, умылся из медного водолея с длинным носиком, медленно облачился с помощью вихрастого отрока. Все движения его в то утро от самого пробуждения были нескорыми, словно все ему прискучило и стало безразличным, однако за этим стояла на самом деле выкованная за ночь твердая, как булат, решимость.

Посадник не торопясь вышел из дома, пешком отправился на Софийскую площадь, подставив седеющие кудри ветру, чтобы обдумать все еще раз на свежую голову, поднялся на вечевую степень и только тут надел меховую шапку, которую нес за ним все тот же вихрастый отрок.

Площадь и прилегающие улицы были уже заполнены народом, большинство бояр уже сидело на своих местах, доносился сдержанный до времени гул голосов. Поздоровавшись с архиепископом Спиридоном и Никитой Петриловичем, которые уже загодя взошли на степень, поклонившись на три стороны, Степан Твердиславич сказал негромко, но отчетливо:

— Слушайте, господа и братья! Слушай, славный Новгород! Время идет. Уже все обговорено, переговорено. Прошу с болью и кручиной великой приговорить — помочи братьям нашим в Торжке не посылать.

Гул на площади усилился, однако всполоха, которого так опасался посадник, не произошло. Но тут, отдуваясь, взошел на вечевую степень известный всему городу родовитый боярин Василий Аввакумович, который, как и многие другие новгородские бояре, владел не только многими землями окрест, но и был богатым купцом. Он прокричал зычным густым басом:

— Братья новгородцы! Есть сила, которая сильнее разума, одначе! Есть совесть! Есть надобность перед Богом ответ держать! Не пошлем помочи нашим братьям, соблазненные посадником, грех великий совершим! Надобно посылать, и немедля!

Слова боярина опять всколыхнули вече. Гул еще более усилился. Стали раздаваться громкие возгласы в его поддержку. Тут на вечевую степень не взбежал — взлетел гончарский староста Матвей, и, помня его вчерашние речи, Степан Твердиславич с опаской посмотрел на него, даже в спине похолодело: ведь новгородцы любили его за живой нрав, острое словцо, открытую душу. От него многое зависело.

Матвей между тем огладил бородку, поправил кожаный опояс на голове и высоким петушиным голоском начал довольно тихо, постепенно приходя все более в раж и выкрикивая отдельные слова:

— Бог, говоришь! Совесть, говоришь! А где она была, твоя совесть, когда мороз погубил урожай жита по всей волости нашей, и ты, мироед, кадь ржи по двадцать гривен продавал, а пшеницу по сорок гривен? Речь твоя в одну сторону кривовата. — Послышались смешки, но Матвей продолжал, еще больше возвысив голос — Тогда только богатые и могли купить, а меньших людей да убогих ты, ты, боярин, на смерть лютую обрек, о помочи им не думал. Тогда владыка Спиридон да посадник Михалков закрома свои открыли для самых немочных и многих от голодной смерти уберегли, когда ты на чужом горе мошну набивал. Разве не так?

Василий Аввакумович попытался что-то возразить, но Матвей только махнул на него рукой:

— Помолчи, боярин! Твои сказки мы уже слышали. Теперь дай мне сказать! Думаешь, мы не знаем, почему ты так о новоторжцах заботишься? Что-то на тебя не похоже. Земли ты около Торжка скупил для своих родичей, да в самом городе твоих складов с обильем всяким не счесть: и жито в них, и воск, и пушной товар. О добре своем ты и печешься, а не о братьях наших! Вот что я скажу.

Толпа заревела:

— Двор его разнести и разграбить!.. Раздеть и голого в снег кинуть!.. Бей лукавого, двоемысленного!..

Матвей с трудом утишил крики. Он заговорил печально и негромко. Все смолкли, жадно вслушиваясь в его слова:

— Нет, братие, правда, видать, на стороне посадника…

Внезапно в неправдоподобной тишине, установившейся на площади, послышался звон оружия, храпение коней, цокот копыт по деревянным мостовым. Все головы оборотились в сторону вновь прибывших, которые подъехали прямо к вечевой степени. Толпа нехотя расступалась, давая дорогу. Это нежданно-негаданно появился на вече вместе со своей малой дружиной сам молодой князь Александр Ярославович. Он снял из уважения к вечу шлем, так что ветер трепал его светлые волосы в крупных завитках. Ему недоставало еще трех месяцев до восемнадцати лет, из которых восемь он прожил в Новгороде на Городище вместе с матерью Федосьей Мстиславовной, дочерью славного торопецкого князя Мстислава Удалого. Отца своего, Ярослава Всеволодовича, видел редко, тот все больше воевал, то вместе с новгородцами, то против них. То они призывали его на княжение, то изгоняли, и ему тайно приходилось бежать из княжеского дворца, что находился поодаль от города, на холме, на той стороне Волхова, около самого Ильмень-озера. Уже более трех лет рослый и смелый юноша воевал вместе с княжеской дружиной, бился на литовских и шведских рубежах, защищая дальние подступы к Новгороду. Он был еще совсем молод — бородка и усы только-только начали пробиваться, не скрывая тонкое лицо, четко очерченный крупный рот.

Осадив коня у вечевой степени, он предстал перед толпой во всем блеске безудержной силы и молодечества.

Этот переяславский князь полюбил Новгород. Здесь скакал он по раскинувшимся вокруг бескрайним лугам, катался на лодке по Волхову и Ильмень-озеру, рыбачил и охотился, молился в пышном соборе Святой Софии или в маленькой и строгой церкви Спаса на Нередице, что возвышалась на холме недалеко от княжеского дворца, чудно расписанная внутри приезжими и новгородскими мастерами во главе со знаменитым Олисеем Гречином. На его подворье в Неревском конце так приятно пахло олифой и расплавленным янтарем, добавляемым в краску его подмастерьями; интересно наблюдать, как из-под кисти этого иконописца появляются чудные лики. Нередко ходили они туда с дочерью посадника Александрой. С детства связывала их нежная дружба, которая по мере их взросления, того и гляди, могла обернуться другим чувством, глубоким и сильным, а может, уже и обернулась…

Совсем молод был князь, но уже имени его трепетали надменные ливонские рыцари и другие враги Новгорода. Вздрогнул при его появлении Степан Твердиславич. Он понимал, что решение не посылать помощь Торжку может вызвать у Александра приступ ярости, и, чем все тогда кончится, никто не может предсказать.

Не слезая с коня, Александр Ярославич поклонился сначала вечевой степени, где стояли епископ, посадник, тысяцкий и другие члены Совета Господы, а потом боярам и народу и сказал звонко и чисто:

— Не кори меня, Господин наш Новгород, что оставил я на время рубежи ливонские и с малой дружиной к тебе прискакал. Пока у нас замирение, большая дружина и полки новгородские одни справятся.

Тысяцкий Никита Петрилович хотел что-то возразить князю, но тот нарочно не смотрел в его сторону и продолжал:

— Прослышал я, что сила несметная, могучая идет на земли наши с полуденной стороны, и прибыл, чтобы сказать: я и мои дружинники готовы сражаться с любым врагом, не щадя живота своего.

— Князь, — недовольно прогудел тысяцкий, — то, что ты большую дружину оставил без воеводства на вражеских рубежах, в том твоя воля, но бросил ты и полки новгородские, а се без воли веча делать не положено. И ты это знаешь!

Ярославич до боли стиснул зубы и откинул корзно, одетое поверх кольчуги и прикрывавшее ножны, но прежде чем он взялся за меч или произнес в ответ хоть одно слово, прозвучал над смолкшей толпой голос посадника. Он сказал сдержанно и даже с какой-то несвойственной ему мягкостью:

— Ты вельми храбр и честен, князь Александр Ярославич, и славный Новгород как сына тебя привечает не первый год. Но молод ты, кровь твоя кипит и ясный ум твой затуманивает.

При этих словах князь опять грозно нахмурился и приподнялся на стременах, но Степан Твердиславич, словно не замечая этого, продолжал:

— Да, страшный невиданный враг движется на нас с полуденной стороны и вступил на земли новгородские, уже бьются с ним воины русские в Торжке, готовимся к битвам и мы здесь…

— В Торжке нет даже князя и княжеской дружины! — вскричал Александр. — На сколько дней он сможет задержать врага без нашей помощи?!

— То один Бог ведает. Новоторжцы — храбрые воины. Но ты сам понимаешь, князь, что если мы оголим или просто ослабим защиту наших западных и полуночных рубежей, то никакое замирение нам не поможет. Зря, что ли, магистр Ливонского ордена Герман Балк говорит, что им нужна наша земля, чтобы заселить ее своими конунгами и холопами, а нас всех уничтожить? А Литва? А шведы? Было многолюдное славное племя пруссов, где оно теперь? Почти всех тевтоны истребили, одно название осталось. Так и с нами может быть. Если кто из них и спас себе жизнь тогда, теперь ходит в одежде кнехтов. Разве не так?

При этих словах посадника один из ближайших к Александру воинов закричал что-то не по-русски и уже успел наполовину вытащить меч, когда князь придержал с силой его руку и строго сказал:

— Не честно говоришь, Михалков. Вот Ракша, стремянный мой, воин изрядный. Он из рода пруссов, а доспех на нем не орденский, а наш, русский.

— Прости, воин, не хотел тебя обидеть, — с большим уважением поклонился Степан Твердиславич Ракше, но затем продолжал с твердостью: — Да что пруссы, а где братья наши славяне, что жили по Лабе и Одре? По берегам Балтийского моря? Где лютичи, ободриты, лужичане, сорбы, поморяне? Перебиты да покорены, а которые онемечились, так что не узнать. Поэтому нет у тебя задачи важнее, князь, чем наши западные и полуночные рубежи охранять. Туда тебе и вернуться надобно. Там сейчас твое место. А не дай Бог, придет час, призовем тебя возглавить новгородское войско и ополчение. Обещаю.

— Даниил Романович был мне сверстником, — хмуро ответил Александр, — но это не стало ему помехой доблестно сражаться с окаянными и умереть с честью.

— Да и про тебя, князь, все ведают, что ты истинно храбрый воин, славный воевода, — негромко, но так, что все услышали, произнес архиепископ Спиридон. — А теперь нам надо решать всем миром, как уберечь наш Новгород от иноземных врагов…

Тут на вечевую степень, откуда ни возьмись, взошел невысокий мужик лет тридцати, с пегой бородкой, облаченный в потертую, подбитую ветром одежу, из-под которой виднелись холщовые порты, обернутые онучами, в лаптях. Кто таков — неведомо, может, и новгородец, может, с какого погоста или пятины, может, из пригорода: на вече приехали люди аж из самой Ладоги да из Пскова. Одно видно сразу, что из черных, меньших, людей, может, смерд, а может, и вовсе худой мужик, только не холоп, не закуп, не раб, да и не при отце живущий сын, такой, зная, что вече не для него, столь дерзостно не полез бы на степень. Пока Степан Твердиславич раздумывал, под каким бы предлогом согнать непрошеного оратора, тот, поклонившись на три стороны, снял ветхий колпак без околышка и, оборотясь к князю, спросил голосом скрипучим, как ворот в колодце, нещадно цокая:

— Цем шум поднимать, скажи луцше, князь, где твой отец Ярослав Всеволодовиц? Поцему его сейцас нет с нами? Одни говорят, цто он в Киеве остался, иные — цто в Переяславле, друзи — цто здесь, на Городище, замкнулся ото всех в своих хоромах, а нет его с нами в сии горькие дни.

Александр Ярославич дернул поводья, и его могучий конь подступил грудью к самой вечевой степени. Звякнули удила. Конь захрапел, задрав морду с белой отметиной на лбу, губы его задрожали, открыв желтые зубы, и мужика обдало горячим лошадиным дыханием и брызгами слюны. Оказавшись на одном уровне с говорившим, он почти заслонил его от толпы. Князь с презрением сказал:

— Я не ведаю, где отец, но не тебе его судить, холоп! Я знаю, таким, как он, — повернулся Александр к народу, — все князья в докуку. Али забыли, что это мы, князья, пятнадцать зим назад встретили таурмен с боем, что пятерых князей, забрав в полон, они связали, положили под доски и уселись на них пировать, пока те не приняли мученическую смерть? А сейчас разве не князей русских убивают они перво-наперво?

Мужик утерся рукавом, но не сошел со степени.

— Все помним, все знаем, — сказал он. — Однаце разве тебе неведомо, Ярославиц, цто окаянные убивают одних князей, а на их место ставят других, более послушных?

Притихшая было толпа опять недовольно загудела и стала сжимать кольцо вокруг Александра и его дружины.

Но тут Степан Твердиславич поднял руку, призывая к порядку, и проговорил:

— Вечевые сходы — вот что иноверцы проклятые запрещают в первую голову во всех городах, которые захватывают. Они быстро смекнули, что не бывает вече покорно злой воле, дьявольскому наущению, не было и не будет оно в услужении ворогов наших. Так что не обессудь, князь, ведь и тебе наше вече бывает в докуку, не всегда ты согласен с его решениями. А ведь только вечем да Святой Софией и жив Новгород.

— Так, — горько усмехнулся Ярославич, — мою отчину Переяславль-Залесский поганые сожгли и разгромили, родного брата, что княжил в Твери, убили, у дяди моего, великого князя Юрия Всеволодовича, всю семью изничтожили, а вам, видать, всего этого мало… — Глаза Александра сверкнули такой яростью, что все дружинники разом потянулись к рукоятям мечей. — Выходит, князья для вас такие же вороги, как иноземцы поганые?

Поднялся ропот, который все усиливался, растекаясь по близлежащим улицам, как бурный паводок. Тогда опять прозвучал голос тысяцкого Никиты Петриловича, достигавший самых задних рядов:

— А и так бывало, чего греха таить. Да только князь князю рознь. Кто, как ты, например, честен сердцем и прямодушен, тот у нас всегда желанный гость и друг. Ведь так? — обратился он к толпе.

— Так! Так! — раздалось в ответ. — Не дадим в обиду Ярославича!

Напряжение как будто начало спадать, и тысяцкий продолжал:

— Да, гость и друг, но не хозяин, не господин. А господин у нас один — Новгород, и глаголет он устами своего веча. Возвращайся немедля к ливонской границе, князь, к своей большой дружине и новгородским порубежным полкам. Там ты пока нужнее всего.

Князь, понурившись, молчал.

— Поезжай, Александр Ярославич, — мягко напутствовал его посадник. — Будет в тебе нужда или какая весть от дочери — пошлю сразу же гонца.

— А где Алекса? — вскинулся князь.

— Где-то с отрядом разведки у Торжка обретается.

Голубые глаза Александра стали чернее ночи от расширившихся зрачков, он в бешенстве скосил их на посадника, потом круто развернул коня, и, издав грозный клич «Гойда!», так что стоявшие поблизости шарахнулись в стороны, князь чуть ли не с места перешел в галоп, а за ним и вся его малая дружина. Разметав толпу, они поскакали в полуденную сторону — к мосту через Волхов.

— Там ворогов сила несметная! — крикнул кто-то из толпы.

— Да хоть по тысяче на одного! — огрызнулся Ракша, взмахнув плеткой, и всадники быстро скрылись в морозной пыли, словно наваждение какое.

У Степана Твердиславича вся кровь отхлынула от лица. «Вот, — подумал он, — и мига не прошло, как узнал князь про Алексу и уже скачет ей на выручку. А я, отец, уговариваю вече никакой помощи Торжку не посылать.

Как же так? Зачем мне постылая жизнь моя… Что же делать? Нет, мы не можем распылять силы, иначе нас разобьют по частям, и Новгороду конец. Я должен их убедить!»

И тут впервые за восемь лет Степан Твердиславич до конца осознал, что он посадник, а значит, жизнь его вся без остатка принадлежит Новгороду, особенно сейчас, в этот страшный для него час испытаний. «Люди выбрали тебя, верят тебе, надеются на тебя, и ты должен теперь за все ответ держать».

Неожиданно его грустные мысли прервал певучий голос архиепископа Спиридона, и посадник поднял понурую голову.

— Пора решать, сограждане, — говорил архиепископ, — посылаем мы помощь Торжку или нет? По зрелому смыслению, я перехожу на сторону посадника: не зря бьются новоторжцы, не зря кровь проливают — они нас спасают, Святую Софию и Новгород. Их жертва не должна быть напрасной. Соберем все силы в один кулак, чтобы антихристы поганые не смогли больше отсечь у нас ни единого пальца, не смогли разжать руку. А потом, дай Бог, ударим со всей силой по врагу.

Пока владыка говорил, все больше мужиков, купцов и бояр переходило к сторонникам Степана Твердиславича, и только небольшая кучка бояр во главе с Василием Аввакумовичем упорно оставалась стоять на своем месте.

— Быть по сему, — сказал Спиридон и осенил вече крестным знамением. — Помолимся, братие.

И тотчас, словно отвечая на его призыв, загудели колокола на всех звонницах, заревели хрипло трубы биричей. Но звук колоколов и груб не мог заглушить расходящегося с веча народа. Уже слышался лязг мечей, ржание коней, слова команд. С вечевой степени было хорошо видно, как заколыхалось, задвигалось пестрядинное людское море. Решение веча, передаваясь из уст в уста, заставило ожить все улицы и площади, все дворы и дома.

Степан Твердиславич последний раз взглянул на вечевую площадь, на город в ярких лучах февральского солнца. Он знал, что то же самое происходит или вскоре начнет происходить во всех волостях, пригородах, погостах, деревнях и твердях, на всех бескрайних просторах новгородской земли.

Новгород исполчался, брал в руки оружие, одевал доспехи, готовился к боям.

Никита Петрилович подозвал к себе такого же рослого, как и он сам, боярина с глубоким шрамом через все лицо, храброго воеводу Матвея Клыка, и велел тому взять десять лучников, дорожный припас, а когда будет готов, прийти к нему за грамотой, а далее, нимало не медля, ехать на ливонские рубежи и, покуда князь Александр не вернется, быть там воеводой.

— Не обессудь, что мало даю с тобой воев, ныне каждый ратник на счету, — закончил он.

Воевода молча поклонился, только шрам на его смуглом от ветра и солнца лице заметно побледнел, выдавая напряжение, — шутка ли возглавить новгородские порубежные полки!

Тяжело шагая, Матвей Клык направился к лучникам, стоявшим невдалеке. Никита Петрилович взялся, не глядя, за высокую луку седла саврасого жеребца, подведенного стремянным, с натугой приподнял себя над конем и опустился в седло, украшенное искусно вырезанными костяными накладками в виде птиц и зверей, и поскакал по деревянным мостовым к мосту через Волхов, на другом берегу которого, на Торговой стороне, на Ярославовом дворище, стояла церковь Ивана на Опоках, где толпилось уже немалое количество народу, ждавшего его распоряжений, накопились и другие дела, связанные с ратными тяготами.

Степан же Твердиславич остался стоять на вечевой степени. Он опять снял тяжелую и жаркую меховую шапку, остужая голову, когда к нему подошел боярский сын Федор и, низко поклонившись, сообщил, что домой посадник может отправиться в возке, о котором он, Федор, позаботился. Голоса на вече боярский сын Федор не имел из-за того, что до сих пор, несмотря на свой не очень-то молодой возраст, не отделился от отца — видно, понимал, что на отцовских хлебах жить вольготнее. Посадник отпустил Федора, сел в парадный возок и отправился восвояси. Появился Федор в доме у Михалкова совсем недавно, как раз в тот роковой день, когда Александра рано поутру отправилась на рыбалку. Окончательного мнения о нем Степан Твердиславич еще не составил, но что-то коробило посадника. «Уж больно услужлив». Поднявшись в свою горницу, махнул он одному из множества ожидавших его людей, что можно войти, и закрутилось, завертелось колесо. Дел было невпроворот, но Степан Твердиславич вновь ощутил силу и уверенность, которые так нужны были ему в эти дни.

* * *

Тысяцкий Никита Петрилович принимал народ в одном из притворов церкви Ивана на Опоках — огромного бело каменного храма, более ста лет назад возведенного князем Всеволодом Мстиславичем и вскоре переданного Иваньскому складничеству, состоявшему из новгородских купцов-вощаников — самых богатых в городе. Здесь тысяцкий занимался делами, хранил записи, здесь и вершил правеж, стоя во главе купеческого суда; кроме него, туда входили еще трое старост: один от бояр и два от купцов. Однако сейчас было не до тяжб.

Никита Петрилович сидел на лавке у стола, заваленного грамотами, с которых свисали свинцовые печати, и беседовал с разного рода людьми — сотскими, десятскими, тиунами, боярами, старостами и меньшими людьми, по одному представавшими перед ним. Поеживаясь под тяжелым взглядом немногословного, крутого нрава воеводы, люди говорили четко, неторопливо, не произнося ничего лишнего, стремясь пояснить самую суть дела, не обинуясь, и вместе с тем с нужными для сего подробностями. Никита Петрилович выслушивал всех не перебивая, иногда просто молча отпускал кивком головы, иногда задавал коротко вопросы и отдавал распоряжения. Получившие приказ степенно кланялись, неторопливо выходили из притвора, облегченно крестясь. Но, перешагнув порог храма, они обычно стремительно кидались в седло или в сани и скакали так быстро, как только хватало мочи у коней: все знали, что тысяцкий не жалует нерадивых.

Внезапно перед Никитой Петриловичем предстал посадников тиун Федор. Не дожидаясь приглашения, он сел на лавку перед столом и обычным своим надменным тоном сказал с присвистом:

— Посадник приказал, чтобы ты сообщил ему, где и какие засеки да тверди возводятся и уже возведены на пути таурмен, сколько в каждой из них воев конных и пеших и какое у них вооружение.

Тысяцкий поднял тяжелые веки и пристально, не мигая, уставился на Федора; широкое лицо Никиты Петриловича при этом ничего не выражало, на нем не было никакого движения, только при каждом вдохе и выдохе поднималась и опускалась его окладистая черная борода.

Через некоторое время Федор, поеживаясь под взглядом тысяцкого и не без труда поборов невесть откуда подступившую робость, раздраженно и озадаченно спросил:

— Чего же ты молчишь?

Никита Петрилович разлепил наконец толстые ярко-красные губы и процедил:

— Не мочно.

— Что не мочно? — все более раздражаясь, спросил Федор.

— На сии вопросы отвечать не мочно, — сказал, как отрезал, тысяцкий.

— Меня Степан Твердиславич прислал, я по его воле пришел, — зашипел Федор.

— А хоть бы и сам князь, — рассердился Никита Петрилович. — Сейчас я за свои дела в ответе только перед Богом и Господином Новгородом.

— Но такова воля посадника, — постарался замять дело Федор, вскакивая с лавки и благоразумно пятясь к дверям.

Тысяцкий задумчиво посмотрел на него и, как будто говоря сам с собой, произнес:

— Надо бы заковать тебя в железо. — Поднял было руки, чтобы хлопнуть в ладоши, но передумал и нехотя бросил: — Иди. Да передай посаднику, что я прошу примерно наказать тебя за дерзость.

Побелевший Федор понял, что лучше не возобновлять разговор, и опрометью бросился вон.

Вечером того же дня Никита Петрилович, хотя он изрядно замаялся, отправился на широком возке через всю Торговую сторону, потом по мосту через Волхов на Софийскую сторону, а там на Прусскую улицу и остановил возок у двора посадника. Отдуваясь, поднялся на высокое крыльцо и направился в горницу к Степану Твердиславичу.

Посадник, не остывший еще от дневных забот, сидел один и, видимо, был рад гостю. Впрочем, немногословный тысяцкий только кратко сообщил, что все подступы к Новгороду с полудня и восхода преграждены твердями и засеками, а некоторые отряды двинуты аж за сто верст. Днем и ночью пополняются они воями конными и пешими.

Степан Твердиславич одобрительно кивнул, и тогда тысяцкий как бы невзначай спросил, не посылал ли он к нему тиуна своего Федора, чтобы тот выведал, где и какие тверди и засеки стоят, сколько в них воев и оружия. Посадник с недоумением посмотрел на друга:

— Вестимо, нет. Не посылал. Да ведь это твое дело. А нужен будет мой совет — ты сам спросишь.

— Странно…

— А где же Федор? — забеспокоился хозяин. — Что-то его с полдня не видно…

— Надо полагать — не скоро и увидишь.

— Да ты что на уме держишь?

Никита Петрилович и ухом, как говорится, не повел и спокойно ответил:

— Пока ничего. Так, думка одна. А то поспешишь… А ты сам знаешь, у нас на Руси испокон веку принято: доносчику первый кнут. Ну да ладно, я к тебе за советом как раз и пришел.

И эти два человека, в руках которых была теперь судьба Новгорода, а может, и всей Руси, полночи просидели, решая самые неотложные, самые насущные дела.

 

Глава VI

«КРЫЛАТЫЕ И БЕССМЕРТНЫЕ»

Кучар, командир первой сотни всего авангардного отряда разведки из двухсот всадников, ехал впереди своих чэригов по льду Полы, глубоко задумавшись. Этим он дважды нарушил приказ, данный еще Чингисханом: джаун-у-ноян разведчиков должен быть не впереди, а сзади и зорко смотреть по сторонам, вместо того чтобы погружаться в свои мысли. Мало того, рядом с ним скакал второй сотник, что запрещалось особенно строго. Впрочем, Кучар уже не в первый раз нарушал заветы Повелителя вселенной: война на земле урусов была совсем особой, она требовала новых законов, но никто не решался изменить старые. Он был одним из немногих, кто действовал на свой страх и риск. Кучар поднял глаза и посмотрел вперед. Его смуглое скуластое лицо с припухшими веками казалось почти черным от белизны окружающих снегов. Они ехали на запад, и огромный оранжевый круг заходящего солнца показался Кучару похожим на бубен шамана, обшитый мехом. Он висел еще высоко.

«Надо признаться, — подумал Кучар, мягко покачиваясь в седле, — урусы храбрые воины! Дерутся они отчаянно. Под Коломной убили младшего сына Повелителя вселенной… Вот это была сеча! Какой-то урусский баатур разрубал наших воинов одним ударом меча пополам, до самого седла. Не поскользнись его конь в луже крови — меня самого ждала бы такая же участь… А Евпатий Коловрат… Много он причинил нам вреда со своей дружиной, хотя в ней и двух минганов чэригев не было. Здесь без колдовства не обошлось… Лишь камнями из стенобитной машины удалось прикончить Евпатия. Сам Бату сказал тогда, глядя на его тело, что хотел бы иметь такого бойца в числе своих ноянов. Только пленные урусы не желают что-то вступать в наше войско, как другие племена. Без плети их ничего не заставишь делать… Не поймешь вообще этих урусов… Всего пять дней обороняли Переяславль-Залесский, шесть дней выстояла Рязань, четыре — стольный град Владимир, а этот проклятый Торжок мы не можем взять вторую неделю, хотя крепость в нем величиной с пиалу…»

Тут каурый конь джаун-у-нояна споткнулся о вмерзший в лед обломок копья, и Кучар почувствовал острую боль в левом боку. Он стал жаловаться сотнику, который ехал рядом на вороном жеребце:

— Все из-за этого старого уруса из Торжка, будь он проклят! Чуть не убил меня своей булавой… Правда, он получил за это хороший удар саблей, а когда упал, изо рта у него показалась кровавая пена. Видно, я повредил ему легкое. Старик пытался что-то сказать, но только выдувал из себя пузыри. Пришлось призвать толмача. Тот приник ухом к самому рту уруса. «Что он говорит?» — спросил я. «Что Святая София и ангелы господни за все вам заплатят». — «Кто такая Святая София?» — переспросил я. «Главная церковь Новгорода», — объяснил толмач. «Церковь», — презрительно фыркнул я. Ты помнишь, Аджар, как мы в Рязани подожгли монастырь вместе с чернецами, а монашек отдали на поругание? Ничего — церковь стерпела. «А кто такие ангелы господни?» — поинтересовался я. «По вере русских, — помедлив, ответил толмач, — это посланцы их Бога, они имеют вид людей, только с крыльями. Они летают по воздуху, как птицы, и заступаются за несправедливо обиженных». — «Мы разрушили два десятка урусских городов и множество сел, без числа перебили их самих, а ангелов не видели…» — «Еще увидишь!» — выкрикнул толмач и посмотрел на меня с ненавистью. Я сначала опешил, а потом взмахнул саблей и отрубил голову этому поганому половцу. Еще хрипевшего уруса я тоже прикончил.

— Ты поторопился, — мрачно сказал Аджар. — Толмачей у нас мало, они все наперечет. Значит, убийство было бессмысленным и неугодным небу.

Кучар резко обернулся к говорившему, но увидел только бесстрастную металлическую личину, прикрывавшую его лицо.

— Зря я тебя послушался и поехал по этой узкой речке, — зло сказал Кучар, ничего не ответив на гневные слова джаун-у-нояна.

— Ты сам просил провести отряд по такой дороге, где не попались бы разъезды урусов.

— Да, но здесь слишком крутые берега, а кругом непроходимые снега. Тут не рассыплешься лавой как положено — на расстоянии половины полета стрелы друг от друга, тут и шаг в сторону не сделаешь, вот и приходится двигаться сомкнутыми колоннами, а так нас скорее выследят, чем мы что-нибудь разведаем.

— Ты же послал вперед два разъезда…

— Но они почему-то не вернулись.

Разговор оборвался, и всадники продолжали скакать дальше в полном молчании, лишь эхо разносило глухие удары копыт почти двух сотен лошадей о лед, прикрытый кое-где снегом. Там, где река позволяла, отряд ехал двумя колоннами одна за другой, по десять всадников в ряд. Когда река сужалась, строй разрушался, и отряд вытягивался в длинную черную ленту. Изредка только слышался храп коней, сызмальства приученных не нарушать тишину ржанием.

Неожиданно за крутым поворотом, где река еще больше сузилась, каурый жеребец Кучара испуганно стал пятиться назад — посредине реки что-то темнело. На спине, с вытянутыми вдоль тела руками, головой на запад лежали два чэрига из передового разъезда. Кучар и Аджар спешились. К ним присоединились и другие воины. Лицо одного из убитых разведчиков было прикрыто личиной, и только из правого глаза торчал обломок стрелы. У другого зияла черная дыра в кожаном панцире прямо против сердца. Кучар настороженно оглянулся по сторонам. Все было спокойно. Справа над высоким берегом вознесся безлесый холм, похожий на белый войлочный колпак, его склон круто спускался к реке, а потом опять взмывал вверх небольшим уступом над обрывом. Кругом тихо и безлюдно. Слева тоже не заметно ничего подозрительного, хотя берег уходил куда-то вниз к лесу из гигантских сине-зеленых елей, за которыми трудно что-нибудь разглядеть.

— Метко! — воскликнул один из чэригов, глядя на стрелу, торчащую из глаза мертвого воина.

— Я слышал, — сказал другой, — что урусы вот так в глаз убивают пушных зверей, чтобы не портить им шкуры.

— Дело не только в этом, — мрачно возразил Кучар, выпрямляясь. — Стрелял опасный, умный и уверенный в себе враг. Чтобы отправить души этих чэригов на небо, он потратил на каждого только по одной стреле.

— Ты прав, — поддержал его второй сотник. Голос Аджара звучал глухо — наверное, из-за шерстяного кал-пака с прорезями для глаз и рта, надетого под железный шлем и личину.

Все больше всадников спешивалось и окружало тела своих товарищей.

— Но странно — враги не надругались над трупами наших чэригов, как это сделали бы китайцы, — продолжал Кучар. — Не бросили их на месте боя, как это сделали бы мы. Они почему-то принесли их сюда и положили в достойных позах. Кто же эти таинственные враги?

— Пока об этом знает только вечное бездонное небо, — сказал Аджар, снял шлем и поднял его над головой. Косые солнечные лучи блеснули на его гладкой поверхности.

Один из чэригов взглянул вверх и вдруг испуганно вскрикнул:

— Летит! Летит!

Тогда вслед за ним все стали смотреть вверх. В бледно-голубом тающем небе летело над рекой какое-то странное существо, напоминающее птицу, с длинными полозьями на ногах и в трепещущих на ветру белых одеждах. По бокам его темнели небольшие шары, свисавшие на шнурах.

«Вот он, урусский ангел господен», — похолодев, подумал Кучар, узкие глаза которого стали почти круглыми от охватившего его ужаса.

Над толпой чэригов летящий раскрыл ладони, выпустил шнуры, и шары один за другим рухнули вниз, прямо на поганых. И не успел еще ангел скрыться под деревьями на другом берегу, как всё вокруг потрясли крики боли и ужаса. Падая, шары разбивались, из них вытекала густая жидкость, которая тут же вспыхивала зловещим зеленоватым пламенем без дыма, прожигая доспехи и тела воинов, шкуры лошадей. Крутясь, кони метались с диким ржанием по льду, шарахаясь от нестерпимой боли во все стороны. Но они только разбрызгивали пламя, опаляя все новых и новых воинов. Шары, расколовшиеся от удара об лед, сразу же растопили его, образовались полыньи, но вода не погасила огонь, наоборот, ее раскаленные брызги с шипением полетели вверх и в стороны, попадая в людей и лошадей, увеличивая еще больше панику, охватившую оба джауна. И тут увидели те, кто еще мог смотреть, как с крутого холма правого берега сорвался и стремительно несется вниз снежный ком, но он не упал на лед замерзшей реки, а, как и первый урусский ангел, пролетел над чэригами. А за ним еще, и еще, и еще один…

И каждый отпускал шнуры, и на метавшихся людей и лошадей падали смертоносные шары. Теперь уже по всей ширине реки вспыхивали языки зеленого пламени. Сбросив шары, неведомые существа исчезали из глаз на уходившем вниз к лесу склоне левого берега.

Лошадь Кучара попала передними ногами в полынью, и, вылетев из седла, он больно ударился о лед раненым боком. Когда ему наконец удалось встать, он увидел только черную полынью и воронку на том месте, где недавно стоял его каурый любимец. Стараясь не попасть под копыта беснующихся от боли коней, Кучар стал пробираться к левому берегу. Многие чэриги катались по снегу, сбивая пламя, но им это не удавалось: снег мгновенно превращался в пар, а огонь разгорался еще сильнее.

На помощь мчались тяжелым галопом остальные чэриги, и тут произошло непоправимое: лед, растопленный во многих местах адским зеленым огнем, треснул, проломился, и десятки всадников оказались в ледяной воде. Железные пластины лат, спасавшие от стрел, теперь тянули на дно. Пытаясь помочь тонущим, другие всадники подскакивали к краю полыньи, края обламывались, и они тоже падали в воду. Снова и снова неслись крики боли и ужаса. Уцелевшие чэриги обоих джаунов помчались назад, кто пеший, а кто верхом. Тогда путь им преградил командир второго джауна на вороном коне.

— Назад! — закричал он глухим голосом. — Смерть трусам!

Выхватив из ножен саблю, он стал точно и безжалостно обрушивать ее на головы убегавших. Они с Кучаром зарубили уже с десяток чэригов, когда наконец отступление прекратилось. Оставшиеся в живых опять повернули лицом туда, где за морозными далями хранил свои несметные богатства Новгород.

Арбан-у-нояны пытались навести порядок в своих поредевших десятках и сами добивали тяжелораненых, ибо таков суровый закон разведки: ничто не должно ее задерживать, никто живым не должен попасть в руки врага. Кучар с трудом взобрался на небольшого пегого жеребца, потерявшего хозяина, и с горечью оглядел ряды чэригов: от обоих джаунов осталась едва одна треть. Приказав командиру второго джауна замкнуть строй, он снова двинул вперед колонну, выстроив ее в цепочку. Под прикрытием правого высокого берега он осторожно миновал опасное место, где продолжала гореть среди обломков льда зеленоватым пламенем вода и плавали, постепенно намокая, калпаки и малахаи его воинов.

Кучар был храбрым воином, он привык сражаться и побеждать, но вступать в единоборство с таинственным летающим и невидимым противником ему еще не приходилось. Теперь он уже не углублялся в свои мысли, а зорко смотрел по сторонам, время от времени невольно бросая взгляд и на небо.

Через некоторое время показались двое верховых, ехавшие им навстречу. Судя по одежде, свои. Кони шли шагом, как-то странно перебирая ногами. Вскоре стало видно, что они оставляют на снегу кровавые следы. Когда всадники подъехали еще ближе, Кучар узнал чэригов одного из высланных им передовых разъездов.

— Что с лошадьми? — первым делом спросил он.

— Мы погнались за одиноким урусским воином, который ехал в сторону Новгорода, — мрачно ответил один из чэригов, — а он завел нас в узкое русло какой-то речки, которая сплошь была покрыта острыми, как ножи, льдинками. Об них лошади и поранили ноги, а урус ускакал.

— Вы упустили его, трусы! Разве его лошадь не поранила ноги?

— Нет. Льдинки летели из-под копыт коня, как капли воды.

— Урусы прибивают к копытам своих лошадей железные пластинки. Потому им не страшны никакие дороги, — сказал, подъехав, Аджар.

Кучар внимательно посмотрел на него и ничего не ответил. Потом он снова обратился к чэригам из разъезда:

— За то, что покалечили копей и упустили языка, вы заслуживаете смерти, однако нас осталось слишком мало, поэтому садитесь за спины воинов, как и полагается вам — бабам.

Чэриги упали на лед, обнимая копыта коня командира и благодаря за то, что он сохранил им жизнь, но Кучар тронул своего жеребца, едва не раздавив их, распластанных на снегу. Те вскочили, поспешно добили раненых лошадей, быстро вырезали мясо с лопаток и положили под седла, а потом и сами разместились за спинами двух воинов, прямо на крупы их коней.

Небольшой отряд опять тронулся в путь. Русло реки начало постепенно расширяться, берега стали плоскими и низкими, лес исчез, только кое-где виднелись засыпанные снегом кустики. Кучар и его воины с облегчением вздохнули: здесь враги не могли устроить засаду, да и по душе им были широкие открытые пространства, напоминавшие родные степи.

Отряд ехал в молчании. Быстро темнело.

«Неужели урусы так и останутся невидимыми?» — недоумевал Кучар, и мрачные предчувствия мучили его. Но он ошибся.

Неожиданно он увидел врага прямо перед собой. Неспешной мерной рысью навстречу скакал тяжеловооруженный всадник на огромном буланом коне. Лоб коня был закрыт металлической пластиной, а его бока и грудь защищала кожаная броня. Лучи заходящего солнца осветили латы всадника, выставленное вперед копье и шлем, прикрывавший лицо, оставляя только узкую щель для глаз. По знаку Кучара в него полетели стрелы, но они отскакивали от панциря, не причиняя никакого вреда.

— Мы слишком далеко от него, — закричал Кучар, — а он всего один! Вперед!

С привычным зовом «Хурай! Урда!» чэриги рванулись к нему, но вражеский всадник сначала остановился, а потом развернулся и поскакал прочь. Это еще больше раззадорило таурмен: забыв об опасности, они перевели лошадей в галоп. Вот они уже поравнялись с крутым поворотом реки, за которым скрылся рыцарь, и помчались вслед, втягиваясь в узкую лощину. Кучар резко осадил доставшегося ему пегого жеребца, увидев, что река перегорожена поваленными санями и бревнами, а вражеские всадники поджидают их в полном вооружении: с пиками наперевес, в шлемах и кольчугах, прикрываясь круглыми деревянными щитами, обтянутыми кожей, с выпирающими железными умбонами посредине. Белые балахоны они успели сбросить. И тут же из засады десятки стрел вонзились в коней чэригов. Ведь один всадник стоит десяти пеших воинов, и дюжина урусских верховых может справиться с целой их сотней оставшихся без лошадей!

Низкое солнце било в глаза, но фигуры урусов четко вырисовывались на снегу. Среди них был и давешний воин-призрак, стоявший в центре.

«Он нарочно заманил нас, — подумал Кучар в ярости. — Как часто мы сами действовали таким же образом и все же попались…»

Тут в воздухе послышалось странное гудение, и в тех, кто еще удерживал коней на месте, врезалась огромная, в полный человеческий рост, стрела, поразившая сразу двух чэригов, другая свалила коня. Какой великан из какого лука мог послать их? Некоторые чэриги пытались скрыться от этих стрел на берегу, но тут же увязали в глубоком снегу, и им приходилось возвращаться на лед. Чудом уцелевший Кучар с горечью огляделся: в живых оставалось совсем немного чэригов.

Части легкой ордынской конницы не любят ввязываться в рукопашный бой, но сейчас не было другого выхода. Кучар обнажил клинок и уже собирался отдать команду: «Вперед на врага!» — когда к нему подъехал командир второй сотни и остановился сзади. Чутье опытного воина заставило Кучара насторожиться.

— Покажи свое лицо, — резко обернулся он к Аджару.

— Зачем тебе? — глухо спросил джаун-у-ноян.

— Покажи, — упрямо повторил Кучар.

— Время ли на виду у врага разглядывать друг друга?

— Я хочу видеть твое лицо, чтобы знать, что ты замышляешь.

— Я замышляю избавить землю от таких, как ты! — вскричал ноян и выхватил саблю.

Кучар успел подставить свою. Раздался звон от удара металла о металл. Начался жестокий бой.

Вдруг Кучар почувствовал, как холодный металл вошел в его тело прямо против сердца. Он медленно завалился на шею коня, бессильно распластав руки. Аджар спокойно вытер кровь с клинка о гриву своей лошади. Чэриги растерянно смотрели на поединок своих командиров, служа хорошими мишенями для стрел урусов.

В это время над рекой разнесся звонкий крик:

— Кто против Бога и Новгорода?

Ему вторил сильный густой бас:

— Где Святая София, там и Новгород!

— Вперед! — скомандовал рыцарь. — Deus cum nobis! С нами Бог!

И отряд русских бросился в атаку. Застучали по льду подковы, засверкали мечи. Новгородцы мчались рысью, все ускоряя бег коней.

Потеряв одного предводителя, чэриги тщетно ждали команды от другого. Только несколько всадников послали свои стрелы во врага, который быстро приближался. Некоторые выхватили сабли и поскакали навстречу. Хотя числом они еще превосходили русских, но растерянность воинов авангардного отряда позволила новгородцам смешать их строй. Рубились молча, с ожесточением. Один из чэригов косым ударом сабли сбил остроконечный шлем русского и невольно отпрянул, увидев рассыпавшиеся по плечам волосы и нежное девичье лицо. Однако он быстро пришел в себя и собрался нанести новый удар, когда Аджар наотмашь рубанул его по плечу, и чэриг упал с коня, заливая снег своей кровью.

Митрофан и Афанасий, разделавшись со своими противниками, помчались на помощь Александре. Афанасий скакал, заткнув за пояс рясу и размахивая мечом. Они с Митрофаном одновременно занесли оружие над головой джаун-у-нояна. Александра еле успела заслонить его:

— Это друг! Князь Андрей! Он спас меня!

Оба новгородца недоверчиво смотрели на князя, лицо которого все еще было покрыто личиной.

Митрофан наклонился и, не слезая с коня, ловко поднял шлем боярышни. Не успела она надеть его, как враги вновь окружили их и началась сеча. Булатные мечи русских с лязгом опускались на круглые плоские шлемы таурмен. Налетев и получив должный отпор, поганые отскакивали на безопасное расстояние, потом нападали вновь. Отражая одну атаку за другой, все трое старались защищать Александру от ударов.

В это время Евлампий и рыцарь тоже оказались в кольце. Монголы на своих приземистых лохматых конях, самый высокий из которых не достигал в холке и полутора метров, налетели на них с гиканьем и криками «Хурай! Урда!» и заскакали по кругу. У Евлампия не было никакого оружия, кроме рогатины, с которой он ходил и на медведей. Сидя верхом на сером в яблоках коне, выпряженном из саней Александры, он вонзал острый конец рогатины то в одного, то в другого поганого и одним рывком выбрасывал из седла, а рыцарь добивал их пикой. На Евлампии была плотная кольчуга. Она надежно защищала его от стрел, на голове посверкивал помятый железный шлем, из-под которого свисала кольчужная сетка, защищавшая шею от сабельного удара.

Бирюк со своими охотниками засели за перевернутыми санями у самого берега. Каждая стрела, выпущенная ими, достигала цели, поражая всадников или их коней. Сначала таурмены не понимали, где прячется враг, но потом часть тех, кто остался без лошадей, бросилась к саням. Завязался рукопашный бой. Бирюк знал, что тяжелое оружие делает его воинов менее поворотливыми, и занял круговую оборону.

Общая схватка распалась на несколько яростно сражающихся групп, шипящих, как раскаленное железо, брошенное в воду. В центре одной из них бились Илья и Миша. Миша вертелся на своей рыжей кобыле с поднятым мечом, рукоять которого он держал обеими руками, стараясь покончить с ненавистным врагом одним ударом. Его багровое от усилий лицо было забрызгано кровью. Лошадь под Ильей пала, и теперь он стоял рядом с Мишей, прикрывая его, орудуя копьем. Он разделался уже с несколькими чэригами и высматривал следующую жертву, как вдруг стрела, пущенная с близкого расстояния, пронзила его насквозь и он упал замертво. Смерть богатыря придала монголам новые силы, и казалось, что исход битвы предрешен. Но тут из-за поворота реки с гиканьем появилось десятка два крестьян на санях и верхом, предводительствуемые Игнатом Трефилычем. В руках у них были кистени, рогатины, булавы, топоры и шестоперы. Они врезались сзади в ряды сражающихся, и вскоре десятки трупов чэригов лежали на льду.

Бой был выигран русскими. От обеих авангардных сотен Батыя в живых остались только Аджар и еще какое-то количество всадников, спасшихся бегством. Афанасий остановил руку князя Андрея, занесенную над одним из раненых.

— Только поганые добивают беззащитных, — сказал инок.

* * *

По льду Полы ехали медленно и тихо. Впереди неловко трусил на смирной деревенской кобыле Игнат. Когда старый рыбак поворачивался, видно было, что по щекам его текут слезы, скапливаясь в глубоких морщинах. Трефилыч не вытирал их, а лишь смахивал рукавицей. Он подгонял отстававших, с тоской глядя на сани с телом сына и двумя убитыми крестьянами. Илья лежал лицом вниз, а стрела продолжала торчать из его спины. Тело было укутано меховым пологом, как будто мертвые могут мерзнуть. Так велел рыцарь. Его мощный конь тяжело ступал за санями, на передке которых сидел Евлампий. Миша ехал рядом, понуро опустив голову. За ними бок о бок шли кони Александры и князя Андрея. Они о чем-то тихо переговаривались. Афанасий и Митрофан на всякий случай не спускали с них глаз. Следом за охотниками и крестьянами, за санями с ранеными ехал, замыкая небольшой отряд, староста Бирюк. Его медвежьи глазки не утеряли зоркости, а чуткое ухо, казалось, слышит, как под снегом пробираются полевки. Отряд двигался бесшумно. Хорошо пригнанная сбруя не скрипела. Только изредка чиркали по льду полозья да звякали копыта. Мороз к вечеру усилился и давал о себе знать. Наконец по указанию Трефилыча свернули вправо, на открывавшуюся у крутого берега довольно широкую дорогу.

Вдруг Бирюк вырвался вперед, поставил своего коня поперек дороги и поднял руку. Все остановились и прислушались. В тишине стали отчетливо слышны глухие удары копыт. Вскоре впереди показались двое верховых. Одежда выдавала монголов. Увидев русских, они повернули коней и попытались скрыться. Молодые парни из Игнатовки, еще полные боевого задора, с гиканьем помчались за ними. Впереди скакал Миша. Один из поганых выхватил саблю и попытался защищаться. Он умело отбивался. Другой уже занес саблю над головой парня, вооруженного только кистенем. Миша обернулся и одним ударом меча прикончил врага, потом он сшиб своей громадной кобылой ослабевшего коня второго монгола. Конь упал в снег вместе с всадником. Монгола схватили, связали, бросили в одну из телег с ранеными, и отряд продолжил свой путь.

Кони с трудом поднимались в гору, то и дело оскальзываясь. Внезапно посреди дороги выросла темная преграда. Отряд остановился. Игнат Трефилыч спешился и подошел к ней вплотную. Через некоторое время часть преграды медленно оттащили в сторону, освобождая проход.

— Сторожевая засека, — пояснила Александра поравнявшемуся с ней Штауфенбергу.

Проезжая через открывшийся проем, рыцарь увидел стену из толстых бревен, с подпорками изнутри, бородатые лица двух засечных ратников да блеск лезвий их боевых топоров.

Они ехали по неширокой дороге, в конце которой темнели высокие крыши нескольких домов, а между ними островерхие сплошные заборы. К деревне добрались уже затемно. Все было пустынно и тихо, даже собаки не лаяли. Полная луна освещала дома и редкие деревья, которые отбрасывали длинные тревожные тени, вызывая у Александры ощущение близкой опасности, но все было спокойно.

Остановившись около своего дома, Трефилыч спешился, широко открыл ворота, которые прямо с улицы вели в подклеть, составлявшую нижнюю часть дома; сани с телом Ильи ввезли внутрь. Где-то в глубине двора густо залаяли собаки, но тут же и замолчали. Отряд въехал во двор и спешился. Штауфенберг, проведший весь день в доспехах, верхом, тяжело, с помощью Евлампия слез с коня. Огляделся. Двор был обширным, но пустым, только кое-где виднелись какие-то строения. В окне наверху затеплился свет. На крыльце появились неслышные, как тени, женские фигуры. Из открытой двери пахнуло дымом каленных на морозе березовых дров, сухим и душистым запахом сена, острым горьковатым духом коптящейся под потолком рыбы. Рыцарь зажмурился от удовольствия. Это сочетание мирных звуков и запахов напомнило о далеком детстве на берегу Рейна, когда спускался он из замка в рыбачий поселок.

— Зови знахарку, Устинья, — крикнул Трефилыч женщине, остановившейся в дверях, — Илью убили!

Женщина громко застонала и скрылась в глубине дома.

 

Глава VII

ИГНАТОВКА

В темную горницу, пахнущую сосновой смолой от некрашеных бревен стен, торопливо вошли несколько крестьянок с горящими лучинами в руках, воткнули их в светцы, зажгли масляные плошки — стало светло. Игнат Трефилыч с младшим сыном втащили Илью. Такой же великан, как брат, Миша ухватил его под мышки и нес, пятясь задом. Отец поддерживал ноги. Они с трудом уложили Илью ничком на широкую голую лавку. Железный наконечник стрелы, пробивший грудь насквозь, продолжал торчать из-под левой лопатки. Илья лежал неподвижно, не подавая никаких признаков жизни. Женщины окружили лавку и запричитали, но по знаку одной из них, как пояснили рыцарю, знахарки, вдруг примолкли и отправились вниз, разойдясь по подклетям: дел у них было предостаточно. Кроме знахарки, в горнице остались только Александра, Трефилыч, Штауфенберг да еще какая-то немолодая приземистая женщина.

— Поди-ка, Устинья, накорми ратников да охотников, а то у них уклейки за все время во рту не было, — обратился к ней Трефилыч. — Вот, — кивнул он рыцарю, — сестра моя. После того как жена от мора преставилась, она здесь хозяйка в дому. Сестра моя, а ум у нее свой.

Устинья низко поклонилась, прикрыв рот концом платка, чтоб скрыть невольную улыбку, и быстро вышла. Навстречу ей попался Евлампий. Неслышно ступая по пестрядинным дорожкам медвежьей походкой, он молча направился к рыцарю и ловко, бережно помог ему снять доспехи. Только тут Штауфенберг понял, как он устал, тяжело опустился на лавку, привалился к бревенчатой стене и подумал, что так, наверное, чувствовал бы себя омар, если бы с него живого снять панцирь. Все тело ныло, голова гудела, глаза сами собой закрывались. Он постарался расслабить все мышцы, как его учили в Индии, но и это не помогало, только привело к какому-то оцепенению. Через некоторое время рыцарь очнулся. Слабость не проходила, но сознание уже было ясным. Иоганн посмотрел в сторону лавки, где Илья так и лежал лицом вниз, только уже без рубахи. Знахарка омыла ему спину, но над белой кожей, над переплетением мускулов все еще торчал железный наконечник стрелы.

Все, кто был в горнице, с напряженным вниманием следили за действиями молодой женщины. Вот она плавным неторопливым движением поднесла руку к стреле и вдруг неожиданно вместе с окровавленным обломком древка резко вырвала ее из спины. Фонтанчик крови хлынул было из открывшейся раны, но знахарка, произнося шепотом заклинания, приложила к ней листья какого-то растения, и фонтанчик унялся.

— Рыбьего клея, — отрывисто бросила женщина.

Александра торопливо подала ей небольшой открытый горшок. Набрав рукой из него клей, знахарка обмазала им спину вокруг раны и поверх листьев прилепила кусок толстой льняной ткани.

— Перевернем на спину, — так же коротко и отрывисто сказала она.

Трефилыч с Евлампием и Мишей, бережно приподняв Илью, перевернули его. Лицо Ильи было очень бледным, зеленовато-серым, нос заострился, глаза закрыты, на груди запеклась кровь.

— Воды, парной, — распорядилась женщина.

Александра тут же подала горшок, от которого шел пар, пахнущий настоем трав. Тогда знахарка намочила в этой воде чистую холщовую тряпицу, омыла рану, приложила к ней те же листья, что и к отверстию на спине, так же приклеила нашлепку из льняной ткани. Потом она распрямилась и, обратившись к Трефилычу, негромко сказала:

— Илья жив, да только будет ли жить — не знаю. Душа его не хочет возвращаться в тело. Так бывает от сильной боли. А что тут делать — мне неведомо…

Трефилыч скорбно поджал губы. А женщина так же негромко обратилась к Александре:

— Прости, боярышня, что приказывала тебе: подай то, подай это. Чтобы Илья кровью совсем не истек, нужно было торопиться.

— Ну что ты, мамуша, — ласково ответила Александра, обнимая ее. — Неужели ты ничего не можешь сделать, чтобы спасти Илью?

При свете масляных плошек и светцов стало отчетливо заметно, как вишневый румянец выступил на щеках молодой знахарки. И только тут Штауфенберг понял, что она хороша собой. Смуглое не по-зимнему, слегка скуластое лицо ее обрамляли тугие пряди золотистых волос, покрытых только повойником без платка. Длинная, вышитая на груди и рукавах широкая льняная рубаха, шерстяная панева в черную и красную клетку не могла скрыть ее ладной и стройной фигуры.

— Уважаемая Мамуша, — церемонно обратился к ней Иоганн.

Однако его слова рассмешили Александру, Евлампий прыснул, Миша не смог сдержать улыбку, женщина тоже улыбнулась, отчего зеленоватые ее глаза вспыхнули, а строгое лицо стало сразу милым и открытым. Только Трефилыч продолжал неотрывно смотреть на неподвижное тело сына.

Штауфенберг смущенно осекся.

— Дядя Иоганн, — все еще посмеиваясь, сказала Александра, — мамуша — это не имя. Она моя кормилица, вторая мать, вот я и зову ее ласково «мамуша», а кличут ее Дарья. — И, секунду поколебавшись, добавила: — Пантелеевна.

— Простите, Дариа Пантелеевна, мою ошибку, — учтиво сказал рыцарь, с трудом выговаривая ее имя. — Ты правильно, в чем суть болезни Ильи, определила: дух его истинно ныне от тела отошел, и по причине сильнейшей боли, как ты верно сказала. А вернуть дух в тело можно. Для этого нужно, как говорили древние латиняне, подобное подобным лечить. Большую боль надо малой болью исцелять.

С этими словами Иоганн достал из сумки, прикрепленной к поясу, небольшой кожаный футляр и раскрыл его. В одном отделении сверкнули золотые иглы, лежащие в ряд, в другом — мягко отсвечивали серебряные. Внимательно вглядевшись в зеленовато-серое лицо Ильи, он замурлыкал что-то под нос и, присев на лавку рядом с неподвижным и бездыханным богатырем, нарисовал у него на груди какие-то линии и начал вводить золотые иглы одну за другой довольно глубоко в только ему ведомые точки. Потом велел снять с Ильи сапоги и стал втыкать иглы в ступни, в пальцы ног, мочки ушей, пальцы рук и в шею.

Наконец по телу Ильи пробежала крупная дрожь.

Александра тихо вскрикнула. Рыцарь пробормотал:

— Lutta cavat lapidem — капля камень точит, — и посмотрел на обращенные к нему с надеждой лица.

На смуглых висках Дарьи выступили мелкие капельки пота, она глядела на Иоганна как зачарованная.

С трудом оторвав от нее взгляд, рыцарь негромко сказал:

— Haes hactemius — на этот раз достаточно. — И, вынув золотые иглы, на их место воткнул серебряные.

Дрожь прекратилась так же внезапно, как и началась. Лицо Ильи слегка порозовело, дыхание с каждой секундой углублялось и наконец стало совсем спокойным и ровным. Рыцарь вынул иглы, вымыл их в какой-то жидкости из небольшого флакона и уложил в футляр. Потом он провел сверху вниз по лицу на восточный лад и сказал:

— Ну вот, теперь он спит и вне опасности, а скоро и совсем поправится. А сейчас надо отсюда уйти. Для него главное — покой.

— Устинья! — крикнул сестру Трефилыч, и, оставив ее возле больного, все перешли в другую часть дома.

На некрашеном дощатом столе уже ждали их горшки с молоком, топленным в печи, медом и квасом, миски со сметаной, пареной репой, кашей и вяленой рыбой. Лежали на столе большие караваи еще теплого хлеба. Все уселись на лавки к столу и принялись за еду. Пришли князь Андрей, Митрофан и Афанасий. Не спрашивая разрешения, князь Андрей сел рядом с Александрой и стал ей что-то тихо рассказывать.

Только рыцарь не притрагивался к угощению: его снова одолевала смертельная усталость. Но тут Дарья Пантелеевна, от внимательного, неотрывного взгляда которой не укрылось это, обратилась к нему:

— Господин рыцарь, мы все благодарны тебе за спасение Ильи, моего племянника… Ты его воскресил… воистину…

— В моем лечении, как и в твоем, нет никакого чуда, нет и вмешательства нечистой силы, — усмехнулся Штауфенберг.

— А откуда же, боярин, ты все это уразумел? — тихо спросила Дарья.

— Все мои знания я в университетах, во время странствий, получил да еще от одного очень мудрого араба, моего незабвенного друга. Они все здесь. — И Штауфенберг хлопнул себя по узкому высокому лбу, который казался еще выше из-за небольших залысин.

— Я не все понимаю из того, что ты говоришь, боярин, но речи твои со смыслом и приятны, продолжай, — кротко сказала Дарья Пантелеевна.

Рыцарь с уважением посмотрел на собеседницу и очень серьезно произнес:

— Так вот, с незапамятных времен на Востоке лечение духа и тела уколами игл и прижиганиями известно было. Их с успехом сам Гиппократ применял. Он показал, что некоторые части тела человека имеют места, каналами, или, как он называл их, меридианами, с внутренними органами связанные. Если на эти участки иглами воздействовать, то можно и на заболевшие органы повлиять, лечить их. Золотые иглы возбуждают, вот я и применил их, чтобы дух Ильи в тело вернулся, серебряные — успокаивают. Покой ему сейчас и нужен. Человек среди океана жизни живет и со всем, что его окружает, связан: с солнцем и луной, со звездами небесными, с их движениями и колебаниями, с погодой и временами года, с ночью и днем…

— Это и я знаю, — закивала Дарья. — Важно не только, какие снадобья давать больному или раненому, но и когда давать — ночью или днем, зимой или летом… — Она глядела своими зеленоватыми глазами прямо в глаза рыцаря, словно надеясь проникнуть в его душу, в смысл его речей.

Вдруг она увидела, что веки у Иоганна дрогнули и стали опускаться, а сам он медленно оседает на лавке.

— Боярин, ты совсем притомился, — со спокойным участием сказала Дарья Пантелеевна. — Надо бы тебе в баню. Она истоплена, уже и князь Андрей, и Афанасий с Митрофаном, да и Бирюк со своими охотниками там побывали. Пойдем, я тебе помогу.

— Баня, русская баня, — пробормотал рыцарь, — я много о ней слышал, а ни разу не был… Привык, как дома, в большой кадке мыться.

— Ну вот и ладно, теперь попробуешь…

Рыцарь встал, тяжело опираясь на плечо Дарьи, и пошел с ней к двери. Даже сквозь камизу было видно, как Штауфенберг худ и костляв. Его качнуло, и Дарья подхватила его. Рыцарь сказал, пошатываясь:

— Прости, Дариа Пантелеевна, что тебе такой груз тащить приходится.

Дарья только усмехнулась:

— Не волнуйся, боярин, я столько мешков с житом перетаскала на своем веку, а в тебе и весу, как в таком мешке, — одна кожа да кости. — И она осторожно стала сводить Иоганна по лестнице вниз.

Штауфенберг почувствовал сквозь одежду упругую и мягкую силу ее тела, вдыхал запах волос, промытых ромашкой, и все это еще больше одурманивало его. Дарья повела рыцаря к невысокому бревенчатому строению. Крепкие руки знахарки настойчиво потащили рыцаря в теплую и влажную полутьму предбанника.

* * *

Дарья Пантелеевна родилась в усадьбе Степана Твердиславича Михалкова от закупа, служившего у него. Мать ее умерла родами. Девочку выкормила многодетная тетка — родная сестра матери. Отец тоже вскоре погиб в бою с Тевтонским орденом, и Дарья росла на дворе у Михалковых. К пятнадцати годам она стала выделяться своей статью и красотой, золотыми искорками тоненьких волосков на смуглых, небольших, но сильных руках, длинной светло-русой косой, яркими зелеными глазами. А мастерицей Даша была не только в домашней или дворовой работе, но и в златотканом деле, в плетении кружев и в вышивке да старинные новгородские песни пела так низким глубоким голосом, как бы сама задумчиво прислушиваясь к ним, что люди останавливались и замирали, боясь нарушить красоту.

На нее стала заглядываться не только челядь, но и люди всякого звания. А однажды, отправив беременную жену в деревенскую вотчину, вызвал ее к себе в горницу сам Степан Твердиславич и объявил, что, не спросясь Даши, отдает ее замуж за Еремку, храброго, но беспутного своего закупа.

На Дашу самоуправство молодого боярина, которого она почитала пуще родного отца, оказало такое тяжелое действие, что она стала молчаливой и замкнутой, как будто окружила себя невидимым, но непроницаемым заборолом. На свадьбе Еремка допился до полного изумления, хватал всех девок, лез к мужикам то драться, то целоваться и в конце концов свалился в беспамятстве.

Всю ночь просидела Даша в подклети, отведенной для молодых, куда перетащили ее мужа, прислушиваясь к его храпу и постанываниям в пьяном сне. Однако, протрезвившись, Еремка отнесся к Дарье с почтением, не раз величал ее по отчеству, никогда не бил, старался во всем угождать. Даша немного оттаяла душой и не то чтобы полюбила своего бесшабашного мужа, но относилась к нему заботливо и снисходительно. В положенный срок родился у нее сын. Роды принимала тетка Ефросинья — старая ворожея. Дарья долго мучилась, прежде чем разрешилась от бремени, а через три дня сын помер, даже окрестить не успели. Тут только в первый раз Дарья заплакала.

— Что ж ты, Фроська, не спасла его, — рыдала она, — нет тебе моего прощения! Сама теперь знахаркой стану, а ты меня наставляй. Все тайны твои выведаю, а лечить научусь…

В это время впервые после многих преждевременных родов жена Степана Твердиславича Меланья благополучно принесла дочь. Назвали ее Александрой. Молока у Меланьи не хватало, девочка целые дни натужно плакала и худела. Дашу взяли в дом кормилицей. Алекса ожила, зарумянилась, загулькала. Меланья была без ума от радости и все время осыпала молодую кормилицу подарками и милостями. Дарья же сама всей душой привязалась к девочке.

Дома Даша вела хозяйство да еще успевала лечить людей, пользуясь знаниями, которые почерпнула от Ефросиньи да и от других знахарок. Еремка же не пытался перейти ту невидимую черту, которая отделяла его от жены. Он затосковал, в конце концов напросился идти в поход с лихими молодцами на далекую Печору, чтобы добыть богатство и выкупить свою и Дарьину купу. Однако из похода он так и не вернулся. Дарья всплакнула, поставила свечку за упокой души убиенного мужа и продолжала растить Александру, а потом и ее брата Мишу. После смерти Меланьи и все хозяйство посадника легло на плечи Дарьи, да только перечила она часто Степану Твердиславичу, и он как-то раз в гневе отослал ее на дальнюю свою вотчину, в деревню Игнатовку, где она и жила уже без малого пять лет в доме Еремкиного брата Игната Трефилыча…

* * *

Когда Дарья Пантелеевна ввела рыцаря в полутемный предбанник, освещенный только двумя лучинами, воткнутыми в железные светцы, прибитые к стенам, Иоганн от усталости мало что соображал. Тепло предбанника совсем разморило его, и он безвольно опустился на широкую лавку, закрыл глаза и привалился к стене. Дарья не спеша, ловкими уверенными движениями стала стаскивать с него одежду и бросать в деревянное корыто с зольной водой. Глядя на тощее, мосластое тело рыцаря, покрытое старыми шрамами да ожогами и новыми ушибами и царапинами от ударов мечей и сабель, она почувствовала к этому высокому и вроде бы совсем чужому ей человеку острую жалость, подумала: «Натерпелся он за свою жизнь. А теперь вот кладет голову за Новгород, за нашу землю, а ведь сам-то из чужих краев…»

Когда Дарья распахнула дверь в парильню, в лицо Штауфенберга ударило таким нестерпимым жаром, что он невольно попятился, но Даша втолкнула его внутрь, притворила дверь, окатила полок ведром холодной воды, чуть ли не на себе втащила туда Иоганна, предварительно надев ему на голову толстую шапку, и он растянулся на животе, задыхаясь от жары и жадно глотая раскаленный воздух. Тогда Дарья подсунула ему под лицо распаренный березовый веник, чтобы облегчить дыхание. Потом спустилась вниз, плеснула из деревянного ушата воду на печку-каменку, и всю парильню заполнил горячий, пахучий, обжигающий пар. Иоганн решил, что пришел ему конец, и покорно закрыл глаза, как вдруг почувствовал, что к его телу прикасаются какие-то прутья, что они начинают ударять его все сильнее и сильнее. Не без труда подняв голову, он увидел в парном тумане близко от себя облепленное мокрыми распущенными волосами лицо Дарьи, которая ловко шлепала его березовым веником.

«Ведьма», — с удивлением и некоторым страхом подумал рыцарь, но не успел ничего сказать, как Дарья перевернула его на спину, снова поддала пару и стала хлестать его теперь уже дубовым веником.

Штауфенберга охватило безразличие, нечто вроде дремоты или беспамятства. Пот стекал с него тонкими струйками. Однако вскоре он почувствовал сильную жажду и открыл глаза. Дарья стояла внизу и цедила какую-то темную жидкость из макитры в глиняную кружку. Рыцарь протянул было руку к кружке, но Дарья вылила жидкость в ушат с водой, взятой из вмазанного в печь котла, и плеснула на раскаленные камни. Снова парильню наполнил с ревом нестерпимый жар перегретого пара, запахло ржаным хлебом, медом и какими-то травами. И опять рыцарь закрыл глаза, впав в блаженное полусонное состояние, и ощутил хлесткие удары веника, которые теперь доставляли ему удовольствие. Однако на этот раз залеживаться ему не пришлось. Дарья проворно стащила его с полока, вывела из парной, а потом и из предбанника и толкнула в сугроб. У Иоганна перехватило дыхание, но он и слова сказать не успел, как очутился опять на полке. И так несколько раз. Наконец Дарья отвела его в предбанник, дала кружку прохладного кваса с добавлением настоя трав, которую рыцарь, умеренный обычно в еде и питье, в один миг с наслаждением осушил.

Иоганн почувствовал, как легко становится ему дышать, словно он вдыхал воздух не только грудью, но и самой кожей. Открыв глаза, он следил за ловкими, умелыми движениями вытиравшей его Дарьи. Он пробормотал:

— Ну и хороша же ты!

Дарья строго сказала:

— Не балуй, боярин, — и продолжала вытирать его. Потом натянула на него чистую холщовую рубаху и такие же порты.

Рыцарь ощутил, что усталость улетучилась куда-то, что все новые силы вливаются в него, что прошло привычное зудение и глухая боль от старых и новых ран, словно он стал опять беспечным студентом, исколесившим чуть ли не весь мир от Роны и Гвадалквивира до Желтого моря. Когда лицо Дарьи оказалось особенно близко, Иоганн не выдержал и воскликнул:

— Мадонна миа! О Мадонна! Как ты прекрасна!

— Да будет тебе, болезный, — сказала она. — И кто же это так изрубил, покалечил тебя? И в чем только душа держится, — запричитала она с искренней жалостью.

Штауфенберга, с которым никто не говорил с таким участием с самого детства, охватило новое неведомое чувство. Он не отрываясь смотрел на Дарью, которая уже успела переодеться и причесывала большим костяным гребнем длинные волосы, заплела косу и надела повойник. Видел, как посверкивают золотистые искры на ее смуглых руках, как ладны, точны и несуетливы ее движения. Иоганн хотел вскочить, чтобы обнять ее, но не смог пошевелить ни руками, ни ногами, — видно, предусмотрительная знахарка опоила его каким-то зельем, добавленным в квас. Рыцарь погрузился в короткий, но глубокий сон.

Когда он очнулся, то первым делом обратился к Дарье с вопросом:

— Чем это ты меня с ног свалила, хозяюшка? Из чего ты, Дариа Пантелеевна, это сонное средство сделала?

Дарья промолчала, но Иоганн увидел, как в глубине ее зеленых глаз появились и словно заплясали веселые огоньки. Потом глаза у нее стали серьезными, и она сказала каким-то непонятным, но сжавшим Штауфенбергу сердце тоном:

— Не зови меня хозяйкой, боярин, я ведь из семьи закупов, и отчество мне не положено…

— Тогда ты меня Иоганн или, по-вашему, Иван называй. Хорошо?

Дарья неопределенно пожала плечами.

— А как же, хозяюшка, Игнат Трефилыч? — продолжал расспрашивать рыцарь.

— Так ведь он не закуп, а своеземец, человек вольный, хозяин своей земли. Он платит дань только Господу Богу да Новгороду. Других господ над ним нет.

Рыцарь проговорил что-то возмущенно на своем родном языке, но Дарья, хоть ничего и не поняв из его слов, чутко уловила суть. Она низко и благодарно ему поклонилась:

— Пойдем, Иоганн, пора.

Они вышли во двор, и здесь рыцарь, с которого в бане сошло семь потов и, как ему показалось, несколько слоев кожи и два-три десятка лет, поддавшись неожиданному порыву, поднял Дарью Пантелеевну на руки.

— Ты что, ты что, боярин! — вскрикнула Дарья и выскользнула из его объятий, но Иоганн крепко сжал ее руку, и она затихла.

— Есть еще силушка! — сказал он. — Du bist so schön! Ich kann mit mir nichts machen,— пробормотал Иоганн Жанн на немецком языке, который, как и франкский, был для него родным с детства, и, шагая длинными голенастыми ногами важно и неторопливо, как цапля, пересек двор, отворил дверь и, ведя Дарью за собой, стал подниматься по лестнице.

 

Глава VIII

ВЕСЕННЕЕ НОВОГОДИЕ

Пока Дарья парила рыцаря в бане, остальные готовились к праздничной трапезе по случаю нелегкой победы, одержанной ими над отрядом поганых.

Александра Степановна, переодевшаяся в женское платье, сидела за столом рядом с князем Андреем.

— Вот ныне уже все ведают, что ты за нас, боярин, — обратилась она к нему и, как бы перебивая сама себя, задумчиво добавила: — Единый день испытания смертью может больше сказать о человеке, чем целая спокойная жизнь. Но я-то с самого начала поняла, что ты наш друг…

— Благодарствую, боярышня, — сдержанно ответил Андрей, который тоже с удовольствием сменил монгольский наряд на русскую полотняную свиту, расчесал короткие косицы над ушами и затянул лоб тугой кожаной лентой. — Я еще там, на Ловати, где вы рыбу ловили, почувствовал это и запомнил.

— Но мы почти ничего не ведаем о тебе, — сказала Александра. — Если можешь, расскажи.

— Изволь, — согласно кивнул Андрей, — только не обессудь: радостного в моей жизни было мало. Отец княжил в небольшом уделе пониже Киева, на самом порубежье с половецкой степью…

— «Дешт-и-кипчак», по-ихнему, — подсказал Трефилыч, который с интересом прислушивался к рассказу, как и другие охотники и крестьяне.

— Верно, — согласился Андрей и продолжал: — Сказывают, что как-то после одного из набегов половцев отец с дружиной помчался им вслед и захватил красавицу половчанку, да и сам попал к ней в полон — полюбил, обратил ее в христианскую веру и женился. Однако недолго длилось их счастье. Во время одной из княжеских распрей, что то и дело вспыхивают особенно там, на юге, отца согнали со стола, и пришлось ему бежать куда глаза глядят вместе со своей женой, которая была тяжела мной. Добрались они до Новгорода, здесь и осели.

— Раз ты тут родился, значит, ты и есть настоящий новгородец, — решил староста Бирюк, и все остальные его шумно поддержали.

Андрей благодарно взглянул на них и продолжал:

— Отец осмотрелся и увидел, что никто ему в укор жену-половчанку не ставит, однако и титул княжеский здесь мало что значит: сыт от него не будешь, да и лучше помалкивать о нем.

— Что верно, то верно, — засмеялись вокруг.

Андрей подождал, пока установится тишина, и продолжал:

— Полюбился отцу один из новгородцев, кузнец-оружейник Мирошка Жабин.

Имя этого славного оружейника было хорошо известно слушателям, и они согласно закивали.

— Пошел отец к нему в ученики, скоро и сам стал изрядным мастером. Так что я сызмальства вертелся в кузне и пристрастился к оружейному ремеслу. А потом приехал как-то гонец от дядьев, сказал, что князь тот преставился и что зовут братья отца на съезд, чтобы решить добром, кому в нашем бывшем уделе править. Отец подумал-подумал и двинулся туда всей семьей. Была ранняя весна, когда мы в свою отчину вернулись, а к началу лета поползли страшные слухи о новых неведомых врагах, которые вторглись в половецкую степь и идут на Русь, все народы разоряя на своем пути…

— Кто же это были? — нетерпеливо спросил кто-то.

— А те самые поганые таурмены, что сейчас вновь, по прошествии четырнадцати лет, напали на вас. — Андрей осекся, потом добавил в наступившей тишине: — На Русь, на нашу родину. А сейчас воюют Торжок.

Страшные слухи тогда вскоре подтвердились: татарские воеводы Джэбэ и Субэдэй разбили войско половцев, и те бежали к Днепру, а половецкий хан Котян стал умолять галицкого князя Мстислава Удалого, женатого на его дочери, и других русских князей о помощи. «Нашу землю нынче отняли, а вашу завтра возьмут, ежели не поможете нам. Не то мы будем перебиты нынче, а вы — завтра!» — говорил он.

Собрались тогда князья в Киев на совет. Долго они совещались и согласились наконец идти на врага, чтобы принять его на чужой земле, а до своей не допустить. Мой отец тоже присоединился к походу и меня взял, хоть я был еще отрок, мне и пятнадцати лет не было. Правда, из лука я стрелял и мечом владел не хуже опытного воина. Когда стали на Днепре, не доходя Олешья, таурмены прислали к нам своих послов, и те завели хитрые речи: «Если вы послушались половцев, послов наших перебили и все идете против нас, то пусть нас небо рассудит, а мы вас ничем не трогаем». На этот раз князья отпустили послов живыми.

Когда наконец собрались все полки русские и половецкие, то Мстислав Удалой снарядил тридцать ладей, чтобы переправиться через Днепр. Я тоже, никого не спросясь, увязался за ними. В нашу ладью набилось человек сорок. Ладья осела — чуть борта воду черпать не стали. Стража поганых нас не ждала и в страхе пустилась бежать. Мы за ними. Они хотели скрыться за половецким курганом, но и тут им не было спасения. Не удалось им спрятать и воеводу своего Гембляка, которого они хотели живого закопать в кургане.

— Как это? — удивилась Александра.

— Отрыли у подножия кургана яму, Гембляк в нее сел, а они его землей присыпать стали, только отверстие для трубки из тростника хотели оставить, чтоб он дышать мог. Мы его нашли и взяли в полон, хотя он и вырывался изо всех сил, что-то кричал и плевался. Я первый его тогда заметил. Потом наши князья выдали его половцам на смерть.

— Туда ему и дорога, — пробасил Евлампий.

Афанасий вздохнул и перекрестился.

— Узнав, что все сторожевые посты разбиты, русские полки переправились через Днепр. Лучники и ратники встретились с погаными на половецком поле, победили их и преследовали далеко по степи. Потом они вернулись к своим полкам, ведя отбитые стада. Так что было чем кормить наше войско, пока мы девять дней добирались до реки Калки, перешли ее и расположились станом. Тут гляжу, Мстислав Удалой подзывает меня — видно, запомнил, что это я Гембляка нашел, — и велит подержать стремя, пока он будет на коня влезать. В доспехах он пудов шесть весил. Тут я его впервые так близко увидел: половина лица и нос белые, что всегда шлемом прикрыты, а шея и щеки загорели аж до черноты. Борода короткая, вся в завитках разного цвета — белых, рыжих, черных. Волосы русые, каким-то серым налетом покрытые, то ли от пыли, то ли седеть начали. Глаза светлые навыкате, смотрят прямо на тебя, а вроде и не видят.

Тут коренные новгородцы зашумели:

— Что мы, по-твоему, Мстислава Удалого не видели? Да мы его не один раз княжить призывали!

Имя князя никого не оставило равнодушным. Бирюк с Евлампием стали наперебой вспоминать, как Мстислав пришел в Торжок, схватил дворян, сторонников князя Святослава, родного брата нынешнего Ярослава, посадника даже заковал, а товары их на разграбление отдал — у кого, как говорится, руки дойдут. Он тогда снарядил в Новгород послов и велел им кланяться Святой Софии и гробу отца своего Мстислава Ростиславича Храброго, что там похоронен, и всем новгородцам, велел передать им, что прослышал он о насилиях, что чинил князь Святослав, и жаль, мол, ему стало родную землю.

— Узнав об этом, — добавил староста Бирюк, — мы тогда послали за ним, с великой честью призвав на княжение, а Святослава с дружиной засадили во владычином дворе, доколе будет управа над ними. Мстислав Удалой пришел и сел на княжеский стол, а мы были рады-радешеньки.

Тут Трефилыч не выдержал и тоже стал вспоминать:

— Я вот хорошо помню, как в тот год, когда в феврале месяце в первый день, в неделю сыропустную, гром был по заутрени и все его слышали и змиев видели летящих…

— Как же, было, — солидно подтвердил Евлампий, — и гром слышали, и змиев видели.

— В тот день я и родилась, когда знамение это было, — вздохнула Александра.

— В етот самый год, — продолжал старый рыбак, хитро прищурившись, — князь Мстислав с новгородцы на чудь и ереву пошли и сквозь землю чудскую к морю вышли.

Стали мы тогда под городом Воробиином, и чудь поклонилась князю. Мстислав наложил на них дань и дал новгородцам из нее две части, а дворянам только одну часть. Вот после етого я и хозяйством своим смог обзавестись…

— Ладно, друже, — не стала вступать в спор о достоинствах и недостатках Мстислава Удалого Александра, — давайте лучше послушаем, что с князем Андреем дальше было.

— Взял Мстислав Удалой двух человек из своей дружины, и мы тайно выехали из стана, — продолжил прерванный рассказ князь Андрей. — Проехали мы не так уж и далеко, как увидели мерцание костров. Велел мне Мстислав подобраться к ним поближе, чтобы все разведать. Когда я рассказал ему, что тысячи тысяч воинов около этих костров готовят оружие к бою, понял он: предстоит великая сеча, вернулся к своей дружине и велел поскорее вооружаться, но другим князьям ничего не сказал, не предупредил, потому что между ними была большая распря, особенно с Мстиславом Черниговским да с Мстиславом Романычем Киевским…

Тут князь Андрей не выдержал и ударил со всей силы кулаком по дубовым доскам стола, так что вся посуда подпрыгнула.

— Распря! Из-за этой распри разбили нас тогда при Калке, и сейчас орда Батыя бьет князей поодиночке. Доколе еще будут Русь терзать междоусобицы?!

— Ну а дальше-то что было? Как ты в таурменское войско попал? — раздались нетерпеливые голоса.

— А дальше и вспоминать не хочется. Кончилась моя жизнь, кончилась моя свобода… Отца убили в битве, меня взяли в полон. После победы при Калке пошли поганые вверх по Днепру, а нас гнали впереди себя. Напали и на наш детинец. Все сожгли, разрушили, всех перебили. Так погибли и мать с сестрой. Потом таурмены решили избавиться от пленных, однако тем, кто владел каким-нибудь ремеслом, даровали жизнь. Узнав, что я умею ковать оружие, отправили они меня в свою столицу Каракорум, где рабом-оружейником я и пробыл целых четыре года, пока не началась у них последняя война за покорение Тангутского царства, что находится между Китаем и страной Тибет, лежащей высоко в горах. Сам великий хан Чингис был еще жив и возглавил поход. Но тангутцы, которые сродни половцам, отчаянно защищались, много досадила ему и лихая тибетская конница, бившаяся на стороне Тангута. Из-за больших потерь эзэн хан Чингис требовал все новых и новых воинов. Так и я оказался однажды в его войске.

Мне тогда было все равно, против кого биться, лишь бы избавиться от рабства. Храбро сражаясь, я мог завоевать почет и уважение. Что я и делал. Это заметил мой воевода менган-у-ноян, что по-нашему тысячник, и вскоре сделал меня джаун-у-нояном, то есть сотником. А потом призвал меня сам Повелитель вселенной Чингис и велел провести скрытно через горный перевал в Тибет три сотни чэригов. Мы должны были соединиться с отрядом, который шел с другой стороны, и замкнуть кольцо вокруг одного из тибетских городов, продолжавших сопротивление. Так он решил расплатиться с ними за то, что они помогали Тангуту.

На перевале нас застал снежный буран и лавины. Я приказал бросить тяжелые пороки, камни для метания, все, кроме теплой одежды, личного оружия и брашны. Отряд, освобожденный от огромных тяжестей, осилил перевал, и мы благополучно спустились в долину и соединились со всем войском. После штурма и взятия города меня снова вызвал к себе Чингисхан и пожелал узнать: как я смел побросать снаряжение и этим нарушить его приказ — приказ самого Повелителя вселенной? Я сказал, что не нарушал, а выполнял приказ. Он спросил, с трудом сдерживая гнев: как это понимать? Я почувствовал, что от смерти меня отделяет стенка тоньше кленового листа.

«Мне приказано было перевести отряд воинов через перевал, а не оставить на нем три сотни обмороженных трупов, что обязательно произошло бы, если бы мы не бросили пороки», — ответил я.

Чингисхан закудахтал, словно курица, перед тем как снести яйцо, и сказал, что если бы все воеводы были так же смысленны, как я, то на завоевание вселенной ушло бы гораздо меньше времени, и тут же произвел меня в минган-у-нояны, и я стал командовать тысячью сабель. Только во время похода на Русь я не участвовал в боях, выдавая себя за соглядатая самого великого хана Угэдэя.

Все эти годы я мечтал о возвращении на родную новгородскую землю. Теперь это произошло, но совсем не так, как хотелось, — с горькой улыбкой закончил Андрей и украдкой взглянул на Александру.

Лицо ее выражало сочувствие и душевное волнение. Глаза покраснели и увлажнились.

— Спасибо, князь, за помощь в нашем святом деле. Если бы не ты… — начала Александра, но тут дверь в горницу с треском отворилась и вошел рыцарь, ведя за руку Дарью.

Афанасий невольно перекрестился и что-то возмущенно пробормотал.

— Вот, боярышня, что русская баня с человеком делает, — сказал Иоганн, бережно усаживая Дарью на лавку. — Я себя опять настоящим школяром почувствовал.

Он снял со стены гусли, напоминавшие ему аль-уд, и стал ловко перебирать струны; издавая то низкие, то высокие звуки, они сливались в непривычный для русского слуха напев. Это была песня, которую он исполнил на испанском языке, а потом сам и перевел:

В Саламанку, школяр, в Саламанку скачешь! Там тебя никто не знает, не поймет, не приласкает. А той, что быть твоей желает, чем, изменник, платишь? В Саламанку, школяр, в Саламанку скачешь! [79]

Дарья между тем стала пододвигать к рыцарю рыбные блюда и напитки, поставила перед ним расписную деревянную миску, глиняную кружку, положила деревянную ложку с резной ручкой. Иоганн с удовольствием отведал несколько блюд и выпил сбитень. Лукаво посмотрев на него, Александра сказала:

— Дядя Иоганн, тебе да и нам всем нужно было бы отдохнуть, ведь заутро в Торжок, но я вижу, ты вовсе не настроен идти почивать…

Рыцарь повел своим хрящеватым носом, растянул тонкие губы в какой-то детской открытой улыбке и негромко ответил:

— Конечно, мой воевода, ты права. Вряд ли я сейчас заснуть смогу…

Рыцарь испытывал какую-то необыкновенную легкость и возбуждение, что передалось его товарищам. Александра Степановна, уловив это, сказала с несвойственной ей беспечностью:

— Ну что же, пусть будет по-твоему, тем паче что сегодня день особый — в полночь наступит Новый год. Лето 6746 от сотворения мира.

— Новый год! — с удивлением воскликнул рыцарь. — Уже два месяца как начался 1238 год от Рождества Христова. — Тут он хлопнул себя по лбу. — Я совсем забыл, что вы приход Нового года, как древние римляне, первого марта отмечаете — в честь бога Марса, который раньше богом весны и годового равноденствия почитался, а не богом войны. Весна — начало новой жизни! Надо ваш русский Новый год достойно встретить.

Дарья взяла большой кувшин со сбитнем и стала обносить всех, приговаривая:

— Пусть умрет старый год, но не люди…

Когда она наливала, разноцветные стеклянные браслеты на ее запястьях мелодично позвякивали.

— Новый год не неделя, есть еще дни впереди, — поддержал ее Трефилыч.

Поднесла Дарья сбитень и боярышне Александре, и князю Андрею. Александра поблагодарила свою кормилицу и пожелала ей в Новом году счастья да радости, потом первая осушила кружку, все с шумом и прибаутками последовали ее примеру.

Князь Андрей с удовольствием ощутил давно забытый вкус сладковатого и пахучего напитка.

Только успели выпить, как раздался сильный стук в дверь. Иоганн вскочил и потянулся к мечу, стоявшему у стены, но Дарья улыбкой и знаком успокоила его, и он снова опустился на лавку.

Между тем из-за двери послышалось громкое и довольно стройное пение:

Ежели хотите, чтобы в доме не было зла, Поля чтоб урожайными были, Мед не испортился и ворог не пришел, Откройте дверь перед танцующей козой.

Устинья проворно отворила дверь, и в горницу ввалились трое ряженых с горящими лучинами в руках. На одном была голова козла, да и облачен он был в вывороченный мехом наружу козий тулуп, на другом — голова коня, у третьего на конце неестественно длинной шеи покачивалась из стороны в сторону страшная уродливая личина из тыквы с горящими глазами-плошками. В поводу это чудище вело на цепи живого медведя, который изредка рычал и смешно переваливался с ноги на ногу.

Тут Трефилыч подал боярышне Александре большой ржаной каравай. Она взяла его обеими руками, протянула к востоку и певуче сказала:

— Приди весна, приди солнце красное, обогрей землю. Пусть вырастут хлеба высокие, травы сочные, пусть тяжелыми будут колосья и легкими души. Аминь.

Все выпили, и Дарья с Устиньей опять наполнили кувшины. Рыцарь не отставал от других. Зато Афанасий совсем не пил и следил за всем происходящим с большим неудовольствием.

В горницу набивалось все больше и больше народа, и в общей суматохе медведь вырвался от чудища, подошел к Дарье и потянул ее когтистой лапой.

«Кого-то мне напоминает его походка», — мельком подумал рыцарь, вскочил и загородил собой Дарью, защищая ее от зверя. Тогда медведь облапил его самого и стал сжимать все сильнее и сильнее, Иоганн отвечал ему тем же. Несколько минут они молча боролись. Доносилось только тяжелое дыхание человека и животного. Со стороны казалось, что они просто стоят обнявшись.

И тут вдруг, к удивлению Иоганна, медведь заговорил человеческим голосом:

— Ну, хватит, боярин! Ты так мне все кости переломаешь. Шуток не понимаешь, что ли? — Морда медведя откинулась, и из его шкуры показалась голова Евлампия. Лицо его было красным от напряжения, по щекам струился пот.

Кругом засмеялись.

«Медведь» схватил за руку Дарью, Дарья — рыцаря, он в свою очередь подал руку Александре, и закружился хоровод! Всё новые люди вставали из-за стола и становились в круг вперемешку с ряжеными.

Трефилыч приложил к губам железный варганчик и, ударяя пальцем по струне, стал с силой дуть, извлекая низкие вибрирующие звуки. Устинья согласно вторила ему на кувичках, некоторые схватили деревянные ложки и миски и стали бить в них в лад, создавая изрядный шум. Под эту веселую музыку танцующие через каждые несколько шагов дружно подпрыгивали. Рыцарь старался больше всех, отчетливо ощущая в своей руке руку Дарьи.

— Прыгай выше, Ваня! Чем выше прыгать, тем выше будут расти рожь, овес и конопля, — проговорила она.

Несколько разочарованный рыцарь, надеявшийся, видно, услышать другое, тем не менее стал еще выше задирать свои голенастые ноги.

Все уже изрядно притомились, когда медведь распустил хоровод и позволил сесть за столы. Ряженый с козьей головой поднялся на лавку, дунул в горящие глаза «старика» и потушил плошки, потом спрыгнул, взял у стены меч и протянул его Штауфенбергу:

— А теперь ты, рыцарь, бери меч и отсеки голову этому чудищу.

Иоганн невольно попятился. Все бросились ударять в бубны и ложки и уставились на него.

В наступившей тишине рыцарь взял меч и посмотрел на уродливую голову, которая казалась живой: длинный кривой нос спускался на оскаленные зубы с торчащими вверх клыками, пустые глазницы то открывались, то закрывались, голова качалась на тонкой извивающейся шее. Чудовище взмолилось каким-то утробным голосом:

— Пожалей меня, благородный рыцарь, не убивай!..

Иоганн взглянул на Дарью и уловил в ее глазах одобрение и лукавство. Не раздумывая более, рыцарь взмахнул мечом и отсек эту безобразную голову, и та упала прямо в руки ее ряженого владельца, который стал, держа «собственную голову» в руках, обходить всех сидящих и стоящих и посыпать их из нее пеплом, приговаривая нараспев:

— Вот ушел старый год и унес с собой все свои и наши печали, только немного пепла и осталось…

Теперь Штауфенберг разглядел небольшие прорези в основании длинной шеи, поддерживающей голову чудища, за которыми поблескивали чьи-то глаза, и догадался, что ряженый передвигался на ходулях.

Тут вновь заиграли варган и кувички, глухо забили бубны, затрещали деревянные ложки, и все пустились в пляс кто во что горазд. Ряженый с лошадиной головой скакал верхом на палке, размахивал кнутом и ударял им тех, кто подворачивался под руку, заставляя плясать все быстрее и быстрее. Наконец многие в изнеможении попадали на лавки. Тогда ряженые скинули звериные головы и шкуры, рыцарь еще раньше узнал в медведе Евлампия, козой оказался Митрофан, конем — веселый парень Кузьма, сестрич Трефилыча — сын Устиньи, с улыбкой до ушей, чудищем — здоровенный рыбак Миша. Он взял со стола чару в полведра, Дарья и Устинья одновременно наполнили ее до краев кануном, варенным из ячменного пива.

— Кто не хочет умереть от жажды в Новом году, пусть выпьет за него! — провозгласил Миша и осушил чару в один присест, вызвав восхищенные возгласы, а Трефилыч любовно похлопал сына по плечу.

Все это окончательно вывело из себя Афанасия.

— Ах вы, нечестивцы! — возвестил он. — Дьявол прельщает и отвлекает вас! Все вы падки к пьянству, волхвованию и злым играм — к трубам, скоморохам, гуслям, сопелям и всяким делам неподобным! На праздники не должно больших пиров затевать, пьянства надобно бегать. Горе пребывающим в пьянстве! Особливо на пост!

Тут прогудел Евлампий:

— Ты, Афанасий, один у нас такой праведник да трезвенник, а твоя братия пуще нашего выпить любит. Не зря говорят, что если пригласите монаха в свой дом или иного причетника и захотите его угостить, то больше трех чаш не давайте ему. Нельзя, мол, слуг божьих до срама поить. А попробуй их удержать…

— Ты на нашу братию напраслину не возводи, — еще больше взъярился инок. — Думаешь, я не знаю, что ты до сих пор идолища поганые в лесу прячешь да жертвоприношения им устраиваешь?!

Возмущенный Евлампий вскочил со своего места, Афанасий тоже. Еще немного, и дело дошло бы до драки. Тогда вмешалась Александра и обратила все в шутку:

— Ну вы, петухи бойцовские, скоро настоящий петух прокричит, и нам всем надобно будет в поход идти. Давайте лучше попросим Игната Трефилыча спеть нам были старинные или рассказать что-нибудь из своей жизни.

— Давай, Трефилыч, поведай нам, как ты в Иерусалим ходил со каликами перехожими…

— Как аж до Печоры добирался!

— Нет у нас во всем Новгороде певца супротив тебя, Игнат! — поддержали Александру многие голоса.

— Про мои походы вы все уже много раз слышали, лучше пусть наш дорогой гость рыцарь Иоганн о себе расскажет, о своих встречах да приключениях, о том, что самое важное в его жизни было, — возразил Трефилыч.

Однако Иоганн не согласился.

— То, о чем ты рассказать просишь, старик, со мной сейчас происходит, — сказал, задумчиво глядя на Дарью, Иоганн. — Давай сперва ты, а потом уж я…

Трефилыч провел тыльной стороной ладони по губам, расправил усы да бороду, обвел всех ясным светлым взором и запел неожиданно высоким и чистым голосом былину про Ставра Годиновича.

Давно это случилось с новгородским боярином, сотским Ставром Годиновичем, когда привез его за какие-то провинности в Киев Владимир Мономах и заточил в свой подвал. Уж лет сто прошло. Много что изменили певцы, передавая из уст в уста это сказание, пока услышал его Игнат Трефилыч. Действие давно перенеслось во времена деда Владимира Мономаха — Владимира Красное Солнышко, столь любимого сказителями. Все, кроме Штауфенберга, поняли, почему именно эту былину стал петь Трефилыч, и нет-нет да посматривали на боярышню Александру свет Степановну.

…Как не давно тому время миновалось, Перепала к Ставровой молодой жене, К молодой Василисе Васильевне, Перепала весточка нерадостная, Что Ставр-де боярин во Киеве Посажен в подвалы глубокие, Замкнут на замки на булатные, Засыпан песками сыпучими.

Пел Трефилыч однотонно, возводя глаза к потолку.

Тут велит она искать коня доброго На ту уздицу на тесменную; Седлает коня во касожское [87] седло, Подтягивает двенадцать подпруг шелковых, Надевает на себя кудри черныя, А на ноги сапоги зелен сафьян; Подпоясывает палицу [88] тяжелую Да подстегивает свой тугой лук, Что тугой свой лук ведь разрывчатый; Называется она грозным послом Из дальние земли из хазарские…

Трефилыч перевел дух, набрал воздух в легкие и вновь затянул:

То не темная туча подымалася, То не вихри по полю повеяли,— Подымалась Ставрова молода жена Со своею свитою великою Ко славному городу ко Киеву…

Все внимательно слушали, хотя знали этот сказ с самого детства.

…Доносили князю про грозна посла. Уж и больно тут князь запечалился Со княгиней своей Апраксеевной.

Трефилыч исполнял старину всегда один, говорком, нараспев, не спеша, ровно, бесстрастно, с редкими изменениями скорости пения и напряжения голоса, не отвлекая от содержания былины, а, наоборот, вызывая какой-то благоговейный интерес к событиям отдаленных времен.

…Тут возговорил, промолвил Владимир князь Потихоньку княгине Апраксеевне: — Ой ты гой еси, княгиня Апраксеевна! Я ли грозного посла проведаю: Заставлю его боротися С моими богатырями могучими.— В ту пору прилунились в Киеве Удалые бойцы, добры молодцы: Алеша Попович, Илья Муромец, Кингур богатырь Самородович, Сухан богатырь сын Дементьевич, Самсон богатырь Колыванович, Да еще ребята Хапиловы. Выходили все во широкий двор. Становились в ряд двенадцать человек; А того ли посол не попятился: Первого он хлестнул в голову, А другого хлестнул промеж ребрами, А третьего хлестнул поперек хребта. Остальные же все разбежалися.

Это место в былине доставило особенное удовольствие. Некоторые стали громко выражать свой восторг, радуясь победе новгородки над киевскими богатырями, но на них все зашикали, и Трефилыч продолжал петь:

Говорил князь княгине Апраксеевне: — Глупая ты, княгиня, неразумная! У те волосы долги, да ум короток; Называешь ты богатыря бабою; Такова посла у нас еще не было.— А княгиня с князем заспорила: — Эй ты, ласковый сударь, Владимир князь! Да не быть сему послу грозному, А быть Ставровой молодой жене. У ней белое лицо, словно белый снег, А ланиты у ней словно маков цвет, А пальцы на ручках тонешеньки.

По мере того как Трефилыч пел, все взоры постепенно обратились к Александре. Один Штауфенберг, хотя он и понял наконец, кого напоминает всем Василиса, перевел взгляд на Дарью Пантелеевну. Князь Андрей быстро опустил глаза и уставился прямо перед собой. Трефилыч же, отрешенно воздев очи к потолку, так что видны стали одни белки, как у слепца, продолжал свой сказ:

Тут возговорил, промолвил Владимир князь: — Ой ты гой еси, княгиня Апраксеевна! Я ли посла грозного проведаю: Заставлю его из лука стрелять С богатырями моими могучими!

Но и тут победила всех Василиса Васильевна — раздвоила стрелой кряковястый дуб.

…Плюнул князь Владимир да и прочь пошел; Говорит он княгине громким голосом: — Называешь ты богатыря бабою; Такого посла у нас еще не было… Теперь я сам посла проведаю.— Тут садился ласковый Владимир князь С грозным послом за широкий стол, Стали они играть в шахматы На тавлее [89] кленовой узорчатой.

Несмотря на однообразие напева, на уже немолодой и не очень звонкий голос Игната Трефилыча, Иоганн чувствовал, что каждый предмет выступает у того в настоящем свете, каждое слово получает свое особое значение. Но тут, взяв очень высокую ноту, Трефилыч закашлялся то ли случайно, то ли нарочно, кивнул стоявшей возле него Дарье, и та продолжила пение:

Первую заступь [90] заступовали, Выиграл у князя молодой посол; Другую заступь заступовали,— И другую заступь посол поиграл; Третью заступь заступовали,— Шах да и мат, да и под доску. И сказал тут посол таковы слова; — Ой ты гой еси. ласковый Владимир князь! Я приехал к тебе в гости не тешиться: Ты отдай-ко мне дани-невыходы, Ни много, ни мало за двенадцать лет, За всякий год по две тысячи.— Тут возговорил, промолвил Владимир князь: — А и ноне пришло время невзгодливое: Не торгуют купцы, мыта-дани нет, А и зверя пушного давно не видать; Нечем мне платить те невыходы, Еще те ли невыходы великие: Разве изволишь самого меня Головою взять со княгинею!

Дарья старалась петь так же бесстрастно, как Трефилыч, но чувствовалось, что события старины увлекают ее.

— Ладно, — говорил грозен посол,— Ну а чем же ты, князь, потешаешься? А нет ли у тебя кому в гусли поиграть? — Тут припомнил ласковый Владимир князь Про Ставра боярина Годиновича: А кроме его, в городе Киеве Не было гораздней на гуслях играть. Посылал он по Ставра боярина. Приводили Ставра на почетный пир, Сажали Ставра супротив посла; И зачал тут Ставр поигрывати: Сыгрыш сыграл Царя-града, Танцы навел ерусалимские, Величал князя со княгинею, А еще сыграл послу еврейский стих. Посол задремал и спать захотел, Говорил он князю Владимиру: — Ой ты гой еси, ласковый Владимир князь! Хотел я тебя головою взять Со княгинею твоей Апраксеевной,— Да не надо мне дани-невыходов, Еще тех ли невыходов, невыплатов За двенадцать лет по две тысячи; Ты отдай мне про все добра молодца. Боярина Ставра Годиновича.

Тут отдышавшийся Трефилыч поддержал Дарью, и они закончили петь уже вдвоем:

В ту пору князь Владимир стал радошен; Отдавал он Ставра молоду послу, Затевал пированье веселое Про многих про князей, про бояринов, Про могучих богатырей святорусских Да про всю поленицу [91] удалую. А Ставр боярин с молодым послом Седлали коней касожских, И езжали они в землю дальнюю новгородскую.

— Браво, старик, браво! Ты хорошо пел! — воскликнул рыцарь. — Хороша Василиса Васильевна была, а с Александрой Степановной ей не сравниться.

Иоганн опять взял гусли и, подыгрывая сам себе, запел, обращаясь с улыбкой к Александре:

…Мне в радость не богатый пир, А в радость мне беседы мир, Не пышных яств обилие, А лишь сердечность милая.

Потом продолжил, обернувшись к Дарье Пантелеевне:

Нам есть, чем душу радовать, Зачем же нам откладывать? Ведь рано или поздно ведь С тобой нам праздник праздновать! Приди, сестрица милая, Люблю тебя всем сердцем я, Приди же. свет моих очей. Приди, душа души моей! [92]

Дарья опустила глаза, но румянец стал медленно заливать ее щеки и шею. Александра пришла ей на помощь:

— Скажи, дядя Иоганн, ты много странствовал и, говорят, не признаешь родиной то место, где человек родился?

— Правда, — посмеиваясь, ответил рыцарь. — Потому и ваш славный Новгород как свою третью родину люблю.

— А каковы же первые две? — с любопытством спросил князь Андрей.

— Первая — на Рейне, где я родился и рос. Там чистая, широкая река. Там в густых лесах птицы поют, на склонах холмов виноградники растут, и вино наше рейнское повсюду славится. А вторая моя родина — там, где свободно дышится, где всегда попавшему в беду помочь готовы, где нас добром встречают и не по одежке судят.

— Кого это вас? — поинтересовался Митрофан.

— Нас, вагантов, что по-латинянски «бродячие» значит, да мы и вправду по разным странам бродим. Про нас говорят, что мы благородным искусствам учимся в Париже, древним классикам — в Орлеане, судебным кодексам — в Болонье, медицине — в Солерно, а добрым нравам — нигде.

— Это и видно, — пробурчал себе под нос Афанасий.

— А на что же вы живете, как хлеб насущный добываете? — продолжал расспрашивать Митрофан с каким-то особым интересом — видно, не шла у него из головы мысль сбежать когда-нибудь от своего холопства.

— Мы — как птицы небесные: чем придется, питаемся, где придется, ночуем, страждущим помогаем, больных исцеляем, над насильниками смеемся, а случается, и проучиваем. За это люди нас без помощи не оставляют. Недаром в нашей песне поется: «…в братии скитальческой все скитальцы братья».

— О господи, у вас и песни свои есть! — воскликнула Дарья, которая слушала рассказ рыцаря не отрываясь. — А ну-ка спой, боярин!

— Debes, ergo potes. Ты должен — значит, можешь, — согласился Иоганн, провел пальцем по шести туго натянутым струнам гуслей и весело запел:

Рады мы и мниху [93] с выбритой макушкой, Рады и пресвитеру [94] с доброю подружкой; Школяра с учителем, клирика со служкой И студента праздного — всех встречаем кружкой… Принимает всякого орден наш вагантский: Чешский люд и швабский люд, фряжский и славянский, Тут и клирик маленький, и мужлан гигантский, Кроткий нрав и буйственный, мирный и смутьянский…

— Ну, хватит, пожалуй, — оборвал песню рыцарь. — Теперь, кто такие мы, ваганты, уразумели?

— Мудрено, — пробормотал Афанасий, — зело смысленно, або мудрено, не про нас. Аз многогрешный есмь смиренный мних, аки червь безногий в пыли простирающийся, не по разуму сие моему…

— Врешь, праведник, — вдруг возмутился Митрофан. — Бог создал тебя не червем, а по образу своему и подобию, и не пресмыкаться в пыли подобает тебе, но идти, подпирая плечами горы высокие и перешагивая реки широкие!

— Мы дружим со всеми, кто достоин дружбы, но на веру ничего, что нельзя самому проверить, не принимаем, — сказал рыцарь, с интересом взглянув на Митрофана. — Опыт — вот что главное, так и английский ученый муж Роджер Бэкон говорит.

— А кто такой этот Роджер Бэкон? — не скрывая недоверия, спросил Афанасий.

— И двух лет не прошло, как мне в одной из моих альма матер побывать довелось, где я учился, — в Оксфордском университете. Там мне с самым молодым и самым знаменитым их профессором познакомиться удалось — с Роджером Бэконом. Он воистину во всем удивителен: необычно глубоки его познания в математике, языках, алхимии, в греческих и арабских рукописях. По его мнению, четыре главные помехи для познания истины есть: преклонение перед ложной мудростью, укоренившаяся привычка к старому, мнения невежд и гордыня. Он цель науки в овладении тайнами природы возглашает, тогда как другие профессора только на Святое писание и труды Аристотеля опираются. Кроме того, он против жестокости властей и развращенности части духовенства выступает.

— Он безрассудно смел, — сказала Александра.

— Что значит в наши дни быть безрассудно смелым? Звать черное черным, а белое белым? — пожал плечами Иоганн. — Уж слишком его студенты, школяры да мы, ваганты, любим, вот пока его и не трогают. Но это еще не все. Он в будущее зрит и утверждает, что человек с помощью сделанных им разных механизмов легко и с огромной скоростью передвигаться будет, быстрее рыбы в воде плыть, быстрее птиц по воздуху летать, что при помощи преломления солнечных лучей в прозрачных чечевицеобразных стеклах самые маленькие предметы, которые даже глазу не видимы, и самые далекие звезды рассматривать сможет и многому другому научится, если смело вперед по пути опыта и познания идти будет.

— Ах, страсти какие! — вздохнула Дарья и даже перекрестилась.

— А что, — не удивился Трефилыч, — об этом нам ведомо из наших сказок да старин. Только это давно было. И люди тогда умели по небу летать, и в зерцала видеть, что от них за много верст находится, да и другие чудеса свершать…

— Ладно, кочеты ясные, — прервала их Александра и поднялась. — Заря близится, и надо будет нам собираться в ратный путь.

Она осмотрелась: пока они слушали рассказ рыцаря, многие уснули прямо за столом или на лавках, кто разошелся по своим подклетям, а Евлампий улегся на пол, положив под голову шкуру медведя.

— Пора всем почивать, — закончила боярышня.

— Как прикажешь, воевода, — ответил Штауфенберг, и все стали устраиваться где кто мог, а он, не долго думая, подсел к Дарье.

До Александры донеслись его жаркий шепот, его односложные, словно бы гудящие слова и тихие ответы Дарьи.

Сама же боярышня и князь Андрей направились в подклеть, чтобы допросить пленного монгола. Афанасий увязался за ними, все еще не доверяя князю.

* * *

Монгол стоял очень прямо в своем разодранном чапане со связанными впереди руками, расставив ноги. Узкие глаза его глядели в лицо князя спокойно, без какого-либо выражения. На щеке запеклась кровь.

— Развяжите его, — негромко приказал князь.

Один из охотников ножом разрезал сыромятные ремни, и пленный впервые с интересом взглянул в лицо князя и стал растирать онемевшие кисти.

— Ты из тумена самого Субэдэя?

Монгол продолжал молчать.

— Как твое имя?

— Амбагай, — помедлив, ответил пленный.

— Ты ранен?

— Нет, я только поцарапал щеку об лед, когда урусы сшибли меня и конь упал.

Князь подал монголу рушник и коротко бросил:

— Намочи в бадейке и оботри лицо. — Потом обратился к Устинье: — Накормлен ли полонянин?

Устинья, поклонившись, ответила:

— А как же, батюшка, все же душа целовецеская…

— Душа! — перебил ее, взглянув исподлобья, Афанасий. — Ворог он, безбожник окаянный.

— Это егда он воюет, — тут же ответила Устинья, которую не так-то легко было смутить. — А егда он в полоне, то тогда уже он убогий и о нем пецься должно.

— Вот ты, князь, — не соглашался Афанасий, — ты был в полоне у иноверцев, много они о тебе пеклись?

— Видишь, с голода не умер, — с недоброй усмешкой ответил Андрей. — Впрочем, они ценили меня как изрядного оружейника. — Потом, круто оборвав разговор, он снова обратился к пленному на его языке: — Сколько войск воюет сейчас Торжок?

— Я простой чэриг, — ответил монгол, — и ты знаешь больше меня. Урусы сражаются, как снежные барсы. Думаю, что мы потеряли уже три хана юрты.

— Значит, потеряли четвертую часть войска, — пояснил Андрей Александре. — У юрты двенадцать отсеков — ханов. Прошлой осенью на Русь выступило четырнадцать туменов, а в каждом тумене десять тысяч сабель. После взятия стольного града Владимира орда разделилась. Одна часть под предводительством Бурундая пошла на встречу с войсками великого князя Юрия к реке Сити, вторую Субэдэй повел на Тверь, а потом и на Торжок. Третью возглавил сам Бату вместе с чингизидами, внуками, как и он, Чингисхана. Он спешит объединиться с Субэдэем, чтобы вместе ударить потом на Новгород. Я тебе уже говорил, боярышня, что Субэдэй окружил город высоким тыном, чтобы никто не мог из него убежать. Внутрь загнали русских пленных, и под их прикрытием чэриги штурмуют стены города. Новоторжцы ведут только прицельную стрельбу, щадя своих. — Неожиданно князь Андрей повернулся к монголу: — Почему великий полководец Субэдэй, покоривший столько царств, взявший столько крепостей, не потерпевший за пятьдесят лет ни одного поражения, вторую неделю не может одолеть этот маленький городок, а? В чем тут дело?

— Об этом я должен спросить тебя и твоих товарищей, — серьезно ответил Амбагай, глядя в упор на князя.

— Пожалуй, — усмехнулся Андрей. — А теперь скажи мне, почему сейчас, во время боя с нашими, ты только отражал удары, а сам не пытался никого убить?

— Я из тех, кто следует за просветленным, — после некоторого раздумья сказал Амбагай. — Я знаю четыре благородные истины, которым он учит: есть страдание, говорит Гаутама, есть причины страдания, есть прекращение страдания и есть восьмеричный благородный путь к прекращению страдания, к нирване. Учитель говорит: никогда в этом мире ненависть не прекращается ненавистью, но отсутствием ненависти прекращается она. Это извечная дхамма. Победа порождает ненависть, побежденный живет в печали. В счастье живет спокойный, отказавшийся от победы и поражения. Я брахман, а просветленный назвал брахманом того, кто не убивает и не заставляет убивать.

Когда князь Андрей перевел товарищам слова Амбагая, они с изумлением уставились на монгола, а Афанасий спросил:

— О чем это он?

— Он принадлежит к тем, кто исповедует учение принца Гаутамы, родившегося в Индии и странствовавшего по всему свету. Ему открылась истина, и его стали называть просветленным — Буддой. Прошло уже много сотен лет с тех пор, и его учение распространяется все шире и шире по многим странам. Вот и этот монгол идет за просветленным, — пояснил князь и снова обратился к пленному: — Как же ты оказался в войске Бату?

— Ханы не спрашивают у простых аратов, хотят ли они воевать, — с горечью ответил пленный, — они просто приказывают, а непокорным отрубают головы. Конечно, я мог бы бежать — степь широка, но тогда расправились бы с моими родными, с женой, с детьми… Вот я и оказался среди тех, кто саблей завоевывает великому хану новые земли, кто несет смерть и горе людям.

Когда князь перевел и эти слова, Афанасий стал на колени в углу перед иконами, еле видимыми в теплом свете лампад, и стал молиться:

— Яко же первомученик твой Стефан о убивающих его молящий тя, Господи Иисусе, и мы припадающе молим, ненавидящих всех и обидящих нас, прости…

— Что он делает? — спросил Амбагай.

— Он молится, — ответил Андрей.

— Он молит небо о победе над нами?

— Нет, Амбагай, — спокойно возразил князь, — он молит простить вас всех, убивающих, ненавидящих и обижающих их.

Глаза молодого монгола удивленно расширились, и он сказал шепотом:

— Этот тоже из идущих за просветленным?

— Пожалуй, — качнул головой Андрей, — только его звали не Будда, а Христос.

— Народ, который так молится, нельзя победить, потому что нельзя сломить его дух, — задумчиво проговорил Амбагай, — как и нас, идущих за просветленным.

— А может быть, просто дело в том, что все мы люди, — несмело вступила в разговор Александра и с сочувствием посмотрела на пленного.

Андрей перевел ее слова.

— Она верит в то же, что ты и этот? — кивнул Амбагай на Афанасия, который продолжал молиться в углу.

— Да, — подтвердил князь.

У Амбагая вдруг обвисли плечи, и он устало спросил:

— Я могу сесть?

Андрей кивнул. Пленный опустился на дубовую лавку около печи и безразличным, глуховатым голосом сказал:

— Я был в разъезде с напарником, когда мы встретили трех знатных ноянов. Они сбились с пути во время метели и еле держались в седлах от усталости, а кони их то и дело спотыкались. Молодой ноян велел нам ехать за ними. Я не хотел, но он показал мне золотую пайдзу с изображением кречета. Это значит, что его послал сам великий хан Угэдэй. Мы молча повиновались и приехали с ними к березовой роще над рекой, где стоял всего один дом гончара. Это в двух фарсахах отсюда.

Князь перевел его слова и добавил:

— Значит, верст двенадцать будет.

— Это дом Евстигнея, где мы снаряжение для полета на лыжах готовили, — догадался Афанасий.

— Да, да, конечно, — согласилась Александра, — других здесь поблизости нет. Это его дом. Он там живет со своей семьей, с женой и шестью малыми детьми, — пояснила она.

Выслушав перевод, монгол опустил голову и печально сказал:

— В живых там после нашего приезда уже никого нет. Только трупы лежат на дворе на снегу. Нукеры поскакали вперед и быстро очистили избу для своего господина…

Услышав эту весть, Александра в ужасе перекрестилась, Устинья мелко затряслась и, опустившись рядом с Афанасием, стала молиться.

— Гонец Угэдэя велел нам пересесть на его заморенных лошадей, а сам взял наших. Поэтому вы меня так легко и захватили, — добавил пленный и невольно потер раненую щеку. — Ноян падал от усталости и решил сначала отдохнуть, а потом уже ехать дальше, — продолжал он. — Другие нояны сторожат его. Нас он отправил вперед, чтобы сообщить самому Бату об их приезде, но нам, как ты знаешь, не удалось выполнить его приказ: мой напарник погиб, а я в плену…

— Я не знаю, кто этот ноян, — взволнованно проговорил князь Андрей, — но кто бы он ни был, посланец великого хана везет повеление Угэдэя, и, может быть, в нем судьба Новгорода, да и самой Руси. Мы должны захватить их и добыть пайдзу. Надо с ее помощью попытаться перехитрить Субэдэя!

— А что такое пайдза, какой от нее прок? — поинтересовалась Александра.

— Пайдза — это золотая или серебряная дощечка, — ответил Андрей, — с изображением тигра или кречета. На пайдзе ханского гонца должна быть надпись: «Вечного неба силою, соизволением и могуществом великого хана Угэдэя. Кто не повинуется его повелению, тот преступник и умрет».

— Ты прав, князь. Надо торопиться! — поддержала его Александра.

Князь Андрей встал, коротко бросил Бирюку:

— Ты с одним охотником поедешь со мной. И ты тоже, — обратился он к Амбагаю.

— А мы двинемся прямо к Торжку, — сказала Александра, — попытаемся осуществить свой план.

— Хорошо, я найду твои следы по трупам врагов, — скривил губы в усмешке князь. Он низко поклонился Александре и добавил: — Береги себя, боярышня.

Голос у Андрея дрогнул, выдав было охватившее его волнение, которое он так хотел скрыть, но Андрей быстро вышел из подклети, по своему обыкновению ни с кем не попрощавшись, ни на кого не глядя, бросив только напоследок мимолетный, казалось бы ничего не выражающий, взгляд на Александру.

Уже в седле, когда они выехали из Игнатовки, Андрей спросил Амбагая:

— И много среди монголов таких, как ты, идущих за просветленным?

— Нет, пока немного. Но число их растет, и я забочусь об этом. С тех пор как Хай-юнь стал проповедовать это учение среди нас, не прошло еще двух циклов годов.

На берегу Меты отряд остановился. Князь протянул Амбагаю саблю, лук и колчан и сказал:

— Возьми, если ты вернешься к своим без них, тебя казнят. Поезжай.

Молодой монгол изумленно посмотрел на него:

— Ты возвращаешь врагу оружие и свободу?

— Нет, — спокойно ответил князь, — я прощаюсь с другом. А хану Бату можешь сообщить, что гонец не замедлит прибыть по назначению. А теперь вперед, к Евстигнею! Указывай путь, — приказал он Бирюку.

И они крупной рысью двинулись по хорошо утоптанной тропе, вьющейся среди холмов.

Амбагай долго неподвижно сидел в седле, глядя на удаляющихся всадников. Потом пристегнул саблю, закинул за плечо лук и колчан и поскакал по льду реки в сторону Торжка.

 

Глава IX

ДОРОГА НА ТОРЖОК

Новгородцы встали и вправду с первыми петухами, оседлали коней, а на захваченных после боя посадили набитые соломой чучела, завернутые в холстины, как в плащи. На «головах» у них красовались монгольские шлемы или колпаки, с боков приторочены копья и ножны мечей. Снарядили несколько саней, в которые погрузили часть оружия, белые балахоны, горшки с греческим огнем, съестные припасы для себя и овес для лошадей и под водительством Александры отправились в дальний путь к Торжку, до которого оставалось еще около ста верст.

На прощание Устинья перекрестила каждого, тихонько причитая и даже слегка подвывая.

Ведь с ними уходил и ее единственный сын Кузьма. Дарья стояла молча, не сходя с крыльца, глядя в ту сторону, куда направлялся отряд, и только раз перевела взгляд на рыцаря, посмотрев на него с такой тоской, что Иоганна всего обдало жаром.

Хотя вместе с крестьянином Кузьмой их было всего одиннадцать человек, вид отряда казался весьма внушительным: ведь каждый вел в поводу одну или две лошади с чучелами, посверкивающими наконечниками копий, щитами да шлемами, привезенными из-под Ильиной горки.

Первый раз заночевали на речке Поведь. Повалил снег, так что двигаться дальше было тяжело, пришлось ждать рассвета. Тронулись в путь, когда прояснилось. В морозной пыли стали попадаться быстрые татарские разъезды, но, не желая ввязываться в бой с большим и хорошо вооруженным отрядом урусов, помаячив вдалеке, бесследно исчезали, вызывая смех и шутки. Только рыцарь и Александра ехали молча, погруженные каждый в свои думы. Но вот боярышня, придержав коня, дождалась, пока рыцарь поравняется с ней, и негромко спросила:

— Дядя Иоганн, ты полюбил Дарью?

— Да, Алекса, полюбил, — ответил Штауфенберг несколько смущенно, но твердо. — За годы странствий я с разными женщинами сближался, а вот что такое любовь, не знал. А теперь узнал. Так узнал, что даже на Дарье Пантелеевне жениться готов был.

— А что же раздумал? — насмешливо спросила Александра Степановна.

Но рыцарь не принял ее тона и отвечал серьезно и даже сумрачно:

— Видишь ли, она один раз уже овдовела. А ведь ты сама прекрасно, что нас всех ждет, знаешь… Зачем же мне второй раз ее вдовой делать?

— Умный ты человек, дядя Иоганн, — с какой-то непонятной рыцарю болью сказала боярышня, — а некоторых простых вещей не понимаешь. Думаешь, ты хорошо поступил, благородно? Нет. Тебе это только кажется, а на самом деле ты поступил плохо, очень плохо.

— Почему? — удивился рыцарь.

— А потому, что если бы ты женился на Дарье да выкуп за нее уплатил, то она стала бы свободной. Теперь уразумел? Сам-то ты превыше всего вольную волю ценишь, — сказала Александра, как отрезала.

Рыцарь настолько оторопел, что даже остановил коня, поскакал было назад, потом вернулся. Видно было, что нелегкие думы одолевают его.

— Благодарствую, боярышня, ты преподала мне хороший урок мудрости, — пробормотал он. — А что такое мудрость? Талант дается Богом, ум— родителями, а мудрость — только совестью да еще опытом. Опыта у тебя пока маловато, а вот совесть — само твое естество! Castis omnia casta. Почему же ты раньше мне ничего не сказала?

Александра промолчала.

Так они и ехали до самого вечера по льду замерзших рек и озер.

Ночной привал устроили уже недалеко от Торжка, скрытно, в густом еловом лесу на высоком берегу Тверцы. Подвязали лошадям торбы с овсом, разожгли костерок в ложбинке. Прошлогодний сушняк горел без дыма, давая сильное и короткое пламя.

Сюда доносились глухие удары пороков, непрерывно, ночью и днем, бьющих в городские ворота.

Не только люди слышали этот монотонный грохот — чуткие, подрагивающие уши волков улавливали и глухие удары стенобитных пороков, и звон оружия, и треск рушащихся стен и кровель, крики и стоны. Оголодавшие за зиму волчьи стаи стягивались к Торжку, в окрестные леса. Днем они не смели приблизиться к городу, даже не выходили на опушки, но затаивались и ждали. Молодые волки подвывали и поскуливали от вожделения. Влажные черные носы их на большом расстоянии чуяли запах гари, раскаленного металла, паленого волоса, ненавистный и опасный запах человека, острый, струящийся и влекущий запах крови. Мускулы на ногах и груди сами собой напружинивались. Однако вожаки — самые умные и опытные волки — до поры удерживали свои стаи в укрытиях. И волки ждали, терпеливо ждали. Они ведали, что час их придет, придет неотвратимо, что скоро мяса хватит на всех, и все новые и новые стаи стягивались к Торжку…

Вечерело. Солнце зашло, но еще тянулись долгие сумерки. Неожиданно один из охотников, сидевших у костра, щербатый молчаливый Прохор, бесшумно поднял лук, натянул тетиву и послал стрелу куда-то в темноту.

— Что это ты? — с недоумением спросил Евлампий.

Прохор, не отвечая, направился к кустам и вытащил оттуда убитого наповал молодого волка. Он бросил его неподалеку от костра.

— У Прохора где голова, там и рука, — похвалил Трефилыч, пробуя свое варево, которым остался вполне доволен.

Сам же Прохор, сдвинув колпак и почесав в потылице, с некоторым удивлением сказал:

— Что ж его сюда занесло? Шалый какой-то. Видно, ненароком.

— Убери, — тихо попросила Александра.

Прохор послушался и отволок волка за хвост в сторону.

После трапезы все улеглись недалеко от костра, кто подстелив лапник, кто в санях. Только Александра и Иоганн стали тихо обсуждать дальнейшие планы на нынешний день.

— Сколько войска сейчас Торжок воюет? — спросил рыцарь.

— Князь Андрей говорил, что Субэдэй привел под Торжок тысяч тридцать сабель. Но, судя по тому, что мы слышим удары пороков в ворота, он до сих пор не проник в город…

— Мы должны попытаться чем-то новоторжцам и русским пленным помочь, пока Батый сюда всю свою орду не привел, — проговорил Иоганн и решительно зажал в кулаке свой острый бритый подбородок.

— Но как же нам попасть туда, если город со всех сторон окружен высоким забором? — покачала головой Александра.

— Надо поближе подобраться, забор поджечь, пролом устроить, дорогу пленным освободить…

Рыцарь не успел договорить, как боярышня вдруг вскочила и схватилась за меч. В неверном зыбком свете забрежившего дня он увидел, как откуда-то из чащи появились и стали приближаться две припущенные снегом фигуры верховых. Сторожевой охотник сделал успокаивающий знак рукой. Вглядевшись, Александра Степановна и сама узнала Бирюка и Силантия. Их было только двое. Но где же князь Андрей? Его помощь была сейчас так нужна!

— Как вы так быстро нашли нас? — не могла сдержать нетерпения боярышня.

— Аз есмь охотник, — только и проворчал Бирюк, спешиваясь. — От Гершковичей мы двинули напрямик.

Набухшие от усталости веки почти прикрыли и без того маленькие глазки старосты.

— Где князь Андрей? Что с ним? — продолжала допытываться Александра.

Бирюк хмуро молчал. Боярышня настороженно взглянула на Силантия, который снимал седла и протирал взмыленных коней.

— Окаянные и нечестивые сыроядцы всю семью Евстигнея, жену и детей, злой смертью избиша, — ответил на ее немой вопрос Силантий, стараясь не смотреть на боярышню. Потом губы его скривились в какое-то подобие улыбки. — Опричь Ксюши, — добавил он.

— Это правда? — обернулась Александра к Бирюку.

— Истинно так, — подтвердил староста. — Марфа успела дочь в печке схоронить. Мы ее еле живую вытащили — совсем было задохлась. Егда мы к избе Евстигнея подъехали, то увидели, что, как пленный говорил, так все и было: двое поганых на стороже, один в избе спит. Князь Андрей вперед поехал и стал что-то на их языке говорить, видно, хотел, чтобы они его в избу пустили, да не тут-то было! Они сабли выхватили, князь Андрей стал отбиваться, тут и мы подоспели. Только пока мы с ними сражались, третий из избы выскочил — и на коня. Князь Андрей за ним. Стрельнул я в своего поганого из лука, когда тот бежать надумал, и уложил наповал, а Силантию пришлось с коня слезть и драться врукопашную, как тот все норовил за деревья прятаться. Но это его не спасло. Заколол его Силантий, как пса шелудивого. Тут и князь Андрей вернулся, ведя в поводу коня с убитым ворогом. Все бы хорошо, только окаянный успел своей саблей достать грудь князя. Шатаясь, слез он с коня, обыскал таурменского воеводу, что-то у него с пояса снял, а сам свалился без жизни.

Боярышня и рыцарь Иоганн слушали бесхитростный рассказ старосты, затаив дыхание, боясь неосторожным словом сбить Бирюка.

— Мы внесли князя в избу, — продолжал он, — хотели воды нагреть, чтобы раны промыть, тут мы Ксюшу и вытащили. Пока раны перевязывали, князь Андрей в себя пришел. Велел воеводу таурменского положить на спине, головой на заход, с оружием, и засыпать камнями. Опосля хотел князь сесть в седло, но ослабел и не смог. Тогда велел он нам скорее к тебе возвращаться, а сам с Ксюшей в разоренной избе остался.

— А мне он что-нибудь передал? — встревоженно спросила Александра.

— Передал, чтобы ты про лес, что к тыну подходит, помнила. А еще сказал, что у него теперь такая власть будет, что он не только Торжку, но и самому Новгороду сможет помочь.

— Боюсь, князь Андрей не скоро к нам доберется, если даже жив останется, — вздохнул рыцарь. — Скажи, командир, — обернулся он к Александре Степановне, — о каком лесе речь идет?

— Лес, в котором мы с вами сейчас находимся, дядя Иоганн. Он расположен на высоком берегу Тверцы и подходит очень близко к тыну, которым татары окружили град.

— Хорошо. Здесь побег пленных устроить можно, если тын поджечь…

— А еще сказал князь, надо остановить главный порок, чтобы спасти ворота верхнего города хоть на время, — неожиданно вмешался Бирюк. — Это я беру на себя. Он мне все объяснил. Пойду с Силантием да еще рыбацкого сына Мишу возьму. Нам его богатырская сила ой как пригодится. Когда я проберусь к пороку и заставлю его замолчать, вы подожжете тын.

Александра согласно кивнула, и староста пошел будить Мишу.

— И все же в Торжок весточку передать надо, — сказал Иоганн, — чтобы они с нами заодно действовать могли.

— Но как, дядя Иоганн? Как?! — воскликнула Александра.

— Совет устроим, — предложил рыцарь. — Может, кто что и придумает.

— Пожалуй, — согласилась Александра и стала расталкивать Евлампия и Митрофана, удобно улегшихся на толстый слой лапника и укрывшихся медвежьей шкурой. — Вставайте вы, непробуж внуки, вспомните поучение Владимира Мономаха: «Пусть солнце не застанет вас в постели».

Те ворча поднялись, наскоро утерлись снегом и, только тут углядев боярышню, изумленно на нее уставились. Тогда Александра Степановна велела им позвать и остальных своих спутников. Когда все кое-как расселись вокруг костра, она негромко сказала:

— Путь наш вел к Торжку и у Торжка кончился. Нам не спасти града сего и людей, что затворились в нем. Но можно попытаться спасти многих из тех полонян, что поганые держат за тыном и под их прикрытием ходят на приступ, да и жителей города.

— Как же ты мыслишь сие сделать? — спросил Трефилыч и воззрился на Александру своими доверчивыми голубыми глазами, как будто выцветшими от солнца и ветра.

— А вот как, — насупив тонкие брови, словно недовольная чем-то, отвечала боярышня. — Поганые если и ждут для Торжка помощи, то лишь со стороны захода солнца — со стороны Новгорода, а не отсюда, где лес ближе всего подходит к детинцу по берегу и тянется вдоль Тверцы до ее притока Здоровца. У нас есть еще запас греческого огня, хоть и не велик, а есть. Подойдем тайно, подпалим в одночасье тын и откроем полонянам путь к спасению. Ты, Евлампий, и ты, Прохор, с высоких деревьев будете стрелять в поганых, которые погонятся за беженцами. А мы с дядей Иоганном и остальными встретим их на земле и хоть немного задержим.

— Алекса, — мягко возразил Иоганн, — враги сразу дорогу пленным преградить постараются, и те в прожог даже пройти не смогут.

— Ты прав, — согласилась Александра. — Надо отвлечь их внимание. Но как?

— Путь один, — решительно сказал рыцарь, — как раз когда тын подпалим, из Торжка вылазка должна быть, и прямо с другой, полуденной стороны.

— Как же об этом весть подать? — задумчиво спросила Александра Степановна, как бы обращаясь за помощью ко всем.

Первым откликнулся Митрофан.

— Я и подам, — уверенно бросил он. — Я Торжок и все окрестности хорошо знаю. Сколько раз посылал меня сюда на торг Степан Твердиславич. Недалеко от Тайничной башни подземный ход есть. Лаз в него у реки за камнями. Авось проберусь в детинец. Напиши, боярышня, посаднику новоторжскому, чтобы сделали вылазку…

— А ну как попадешься и грамоту отберут? — вмешался Евлампий.

— А если тебя новоторжцы за лазутчика поганых примут? — добавил Афанасий.

— Тогда напиши свой знак и вложи в мой оберег, — не глядя ни на кого и обращаясь по-прежнему только к Александре, сказал Митрофан. Его красивое, даже слегка женственное лицо обрело твердость, на скулах заходили желваки. Он снял круглую медную ладанку-оберег, на одной стороне которой виднелось изображение святой и надпись: «Се заступница людей».

Александра взяла медный оберег, потом нерешительно молвила:

— А ну как не поверит Иван Дмитриевич, что это я писала?

— Он тебя с малолетства знает, — с каким-то особенным выражением сказал Митрофан, — небось поверит.

Александра Степановна посмотрела на оберег, повертела его в руках. Слегка замешкавшись, она достала писало, тонкий и длинный кусок бересты и процарапала на ней надпись, вложила в оберег и вернула его Митрофану. Принимая обратно ладанку, Митрофан невольно коснулся руки боярышни. Кровь отлила от его лица, и он стоял некоторое время, боясь поднять глаза, чтобы не выдать себя — этот баловень новгородок не задумываясь отдал бы жизнь за Александру Степановну. Повесив оберег на шею, он отошел к саням, но скоро вернулся, уже на лыжах и в белом балахоне, без оружия, с одним только ножом у пояса. Он отвесил всем земной поклон.

— Не поминайте лихом, — сказал он и хотел было направиться в путь, но Александра тихо окликнула его, подошла, перекрестила и поцеловала в склоненную голову.

Митрофан, не сказав больше ни слова, повернулся и тут же исчез в вихре поднятой им же самим снежной пыли.

Наступившее молчание прервал Евлампий:

— У нас с Прохором два сорока стрел в колчанах, боярышня. Святой Софией клянемся, не дадим себя сбить с деревьев, пока всех стрел не выпустим и каждая не найдет свою цель.

Прохор только согласно кивнул. В юной душе Александры Степановны впервые шевельнулось материнское чувство жалости и сострадания к этим простым и таким бесстрашным людям. На глаза навернулись слезы. Чуткой своей душой поняв ее волнение, Афанасий сказал нараспев:

— Славен будет град Торжок во всех градах русских, и взыдут руки его на плеща ворогов его.

— Зегзица кукует, горе ворогам вещует. Дай-то Бог, — вздохнул Трефилыч.

Александра встряхнула головой, сказала почти спокойно:

— Бог, может, смилуется, кто из нас, может, и выживет и расскажет все Господину Новгороду… Надевайте белые балахоны, цепляйте лыжи, коней здесь оставим под охраной Трефилыча. Пусть он врагов чучелами пугает. А теперь простимся, братья.

После этого она направилась к своим ратникам, перекрестила и поцеловала каждого. Когда она подошла к Иоганну, тот не без лукавства тихо спросил, посмотрев вслед Митрофану:

— По-моему, Алекса, «всех покоряет Амур, а сам никому не покорен», как у нас в песне поется. Правильно?

— Кто знает, дядя Иоганн, кто знает, — грустно улыбнулась Александра и тяжело вздохнула.

Рыцарь почувствовал, что задел какую-то струну, которая больно отозвалась в душе боярышни, и, вместо того чтобы развеселить, он только огорчил ее. Тогда Иоганн быстро заговорил о другом:

— Ты знаешь, воевода, я ведь на лыжах не умею ходить. Без коня и своих доспехов я не рыцарь. Ты уж мне во всеоружии врага встретить позволь.

— Что ж, — согласилась Александра, — поскачешь за нами.

Когда новгородцы подъехали к краю леса, страшная картина открылась им: от некогда многолюдного посада, окружавшего город, не осталось почти ничего. Сожженные избы были сровнены с землей, чтобы облегчить доступ к стенам города. Только каменная церковь Борисоглебского монастыря продолжала стоять, опаленная огнем, со следами копоти от вырвавшегося из окон и дверей пламени. Казалось, это руки монахов в черных рясах простерты ввысь и взывают о помощи.

Стенобитные машины продолжали упорно ударять в ворота нижнего города, тоже охваченного пожарами.

Вокруг поганые возвели сплошной высокий тын, въезд в который ими тщательно охранялся. Тысячи пленных, приведенных из других русских городов и деревень, были загнаны внутрь этой ограды вместе с уцелевшими новоторжцами с посада. Их заставляли разбирать не только обгорелые, но и уцелевшие избы, чтобы завалить бревнами глубокий, до пяти саженей, ров, окружавший город со всех сторон, кроме той, что возвышалась над крутым обрывистым берегом Тверцы, а со стороны притока Тверцы Здоровца высота городских укреплений вместе со рвом была не меньше двенадцати саженей, не уступая даже новгородским.

 

Глава X

СУБЭДЭЙ

Прославленный баатур Субэдэй неподвижно сидел на громадном караковом жеребце, отбитом у рязанского князя Юрия Игоревича, погибшего в бою за родной город. В коричневом чапане, перепоясанный широким поясом, на котором висела сабля в простых ножнах, возвышаясь на вершине высокого холма, около своего когда-то белоснежного шатра, потемневшего теперь от пепла и гари, баатур смотрел не отрываясь на другой берег Тверцы, где все еще сражался, окруженный по его приказу высоким сплошным тыном, Торжок, смотрел единственным, но таким же зорким, как у беркута, глазом. Да и сам он напоминал старого беркута, нахохлившегося, с поредевшим оперением, но еще сохранившего былую силу мышц и способного при случае унести целого ягненка.

Непрерывно били пороки в городские ворота нижнего города. Они били днем и ночью, но Субэдэй, привыкший к этому шуму, перестал его замечать. Мрачные мысли одолевали старого воина: как могло случиться, что вместо пяти-шести дней, которые уходили у него на взятие таких больших урусских городов, как Рязань, Суздаль, Москва, да и стольного града Владимира, он вторую неделю не может захватить этот маленький городок, в котором нет даже князя или княжеской дружины? Где он допустил ошибку? Чего не учел?

Когда, выполняя приказ Бату, он двинул свое огромное войско от Владимира на Новгород, когда не мешкая, используя русла замерзших рек, спрямляя дорогу, шел к цели, по пути захватив и разграбив Переяславль, покорив Тверь и убив там князя, уничтожив множество окрестных сел и погостов, он рассчитывал одним ударом, как сабля — живот, вспороть новгородское княжество, чтобы неожиданно предстать под стенами самого Новгорода, а до Новгорода по-прежнему чуть не шестьдесят фарсахов… С неотвязной ноющей болью в затылке Субэдэй подсчитал, что солнце уже четырнадцать раз уходило на отдых с неба. Он тяжело вздохнул, вспомнив, что когда он подошел к Торжку, то и подумать не мог о такой задержке, глядя на этот городишко, раскинувшийся на другом берегу реки. Тревожный звон вечевого колокола оповещал новоторжцев о приближении опасности.

Субэдзю достаточно было обычно одного взгляда, чтобы оценить силы и возможности противника. Кремль Торжка был невелик, хоть и имел две линии обороны: бревенчатые стены детинца возвышались с одной стороны над крутым и неприступным берегом реки, с другой — были защищены рвом и валом с заборолами поверх. Дальше виден был нижний город, так же прикрытый рекой, а с полуночной стороны еще и притоком Тверцы, а потом начинались кривые улочки посада. По всем линиям берегов стояли городни, заполненные землей и камнями, бугрившимися под осевшим уже снегом. Посад же не был укреплен, но там белела каменная церковь какого-то монастыря. Однако это тоже не насторожило Субэдэя, так как он по опыту знал, что служители урусского Бога редко оказывают изрядное сопротивление.

Подозвав особым свистом одного из своих темников, Бодончара, он приказал окружить город, уничтожить посады и возвести вокруг глухой забор, чтобы взять горожан саблей и измором, поджигая строения, тараня ворота, засыпая рвы и штурмуя стены. На такой городишко надо не больше трех дней вместе с разграблением! Что же произошло? Что он упустил? Субэдэй постарался восстановить в памяти все до мельчайших подробностей: с дикими криками, свистом и воплями тысячи всадников ринулись тогда вниз по заснеженным склонам, направляясь в полуночную и полуденную стороны, потом стали взбираться на противоположный крутой берег реки, обтекая город и образуя черное сплошное кольцо, на расстоянии, еще не доступном для стрел новоторжцев.

Пока войска окружали посад, с верблюдов сняли его белоснежный шатер и установили на самом высоком холме, чтобы он был хорошо виден со всех сторон. Все шло по заведенному порядку и повторялось десятилетиями при покорении тысяч городов в разных странах: обычно население посадов — мужчины, мастеровые, женщины, дети при виде монгольского войска, побросав все, бежали под защиту городских стен, и случалось не раз, что на их плечах его конница врывалась в город, и тут начиналась резня. Если же горожане успевали затворить ворота, им предлагали сдаться, а в случае отказа посад грабили и поджигали, чтобы очистить пространство вокруг стен. Уцелевших мужчин с посада и окрестных поселений использовали на осадных работах, девушек хватали для утехи воинов, прочих умерщвляли.

Субэдэя беспокоило и другое — ему нанесли обиду, глубокую и горькую. И сделал это сам Бату, саин хан Бату, «добрый» хан Бату, когда поручил не ему, а этому выскочке молокососу Бурундаю разбить войско великого князя Юрия — главное войско на Руси. Его же, прославленного полководца, разящую саблю в руке самого Повелителя вселенной, послал вперед прокладывать путь к Новгороду. А что тут, собственно, прокладывать? С новгородскими боярами, торговцами да ремесленниками будет легко справиться. Это ведь не княжеские дружинники. Нет, все дело в том, что тут не обошлось без влияния этого паршивого китайца Елюй Чуцая, ставшего теперь главным лицом при дворе эзэн хана Угэдэя. Это он посоветовал ему пять лет тому назад, когда пал после тяжелой осады Баньцзин, запретить уничтожать всех жителей сопротивлявшегося города, как положено по древнему закону, и прислал гонца с повелением от Угэдэя никого не убивать, а его самого и его бешеных перебросить подальше на запад, где он и пребывал в немилости, пока Бату не возглавил поход на Русь и вновь не взял его к себе…

Позже Субэдэй узнал, что Елюй Чуцай представил Угэдэю доклад, в котором доказал, что, пощадив жителей, можно получить с них гораздо больше, чем просто убив и ограбив. Жадный и расчетливый эзэн хан согласился, не считаясь с повелением своего отца Чингисхана, с его сводом законов — Великой Ясой, составленной им самим.

«С Бату вообще происходит что-то странное, — вернулся к действительности Субэдэй. — Он перестал впускать моего шамана и не расстается с индийской чародеицей, перестал из-за нее пировать со своими женщинами, а китайцы так и шныряют вокруг него. Вот и мне подсунул какого-то строителя пороков и стенобитных машин. Наверное, соглядатай. Все время что-то там чертит да рисует своими кисточками какие-то знаки на тонких белых листах, изготовленных неизвестно из чего и как. Правда, дело свое он знает. С другой стороны, Бату по всем важным вопросам советуется только со мной, а своих братьев-чингизидов ни во что не ставит… Почему же он меня отослал? Может, и правда боится новгородцев, верит слухам об их мощи и отчаянной храбрости? Так или иначе, я еще покажу им всем, на что я способен! Надо только понять, с чего же все началось и пошло не по заведенному порядку?»

…Субэдэй стал вспоминать, как с той стороны, где у него нет глаза, кто-то подъехал. Этого он не любил. Он резко обернулся и с удивлением увидел тумен-у-нояна «бешеных», который хорошо знал все его привычки и не посмел бы их нарушить без дела.

— Что тебе надо, Бодончар? — спросил Субэдэй.

— Баатур ноян, урусы ведут себя здесь не как все, — ответил ноян, тяжело дыша.

— Не все ли равно, как они себя ведут, пока еще живы, — надменно изрек он. — Перережь им скорее глотки, и они станут как все.

— Нужна подмога, — начал тумен-у-ноян, но полководец не дал ему договорить, хлестнув в ярости, плетью, потом повернулся всем корпусом и посмотрел в сторону Торжка, сразу охватив взглядом всю картину боя. От изумления он даже вспотел и снял калпак, подставив холодному ветру свою выбритую макушку: посад не обезлюдел, посад не горел, посад сражался.

— Почему до сих пор не пылают их дома? — процедил он, и голос его прозвучал как шипение и свист точимого клинка.

— Они дерутся небольшими группами, каждая у своей избы, и в узких, кривых улочках их невозможно подавить прямой атакой, приходится вступать в единоборство, а мужицкий топор, который есть здесь у каждого уруса, пострашнее нашей кривой сабли! Мы не можем ничего поджигать, тогда сгорят и наши воины.

Субэдэй не ответил и крикнул другого нояна.

— Немедленно поджечь урусские дома горящими стрелами, — распорядился он.

— А как же наши чэриги?!

— Останется меньше трусов. Возьми всех лучников из своего тумена.

Повторив приказ, ноян удалился. Тумен-у-ноян Бодончар тоже натянул поводья, но Субэдэй остановил его:

— Я вижу, ты до сих пор еще и монастырем не овладел, а ведь там должно быть полно зерна и всякой богатой утвари. Смотри, чтобы монахи не ушли задами! Урусы почитают своего бога — надо показать им внутренности его служителей, и они содрогнутся. И не забудь отправить к монастырю арбы, чтобы нагрузить их зерном и другими припасами…

«Вот оно! Все из-за этого проклятого монастыря. Я недооценил силу духа этих служителей урусского бога, их военной выучки и оставил их у себя в тылу», — догадался наконец Субэдэй.

И он был прав — именно игумен Ферапонт и его братия не только отбили первый натиск врага, но смогли продержаться еще десять дней!

…Темник Бодончар поскакал по льду Тверцы к войску на другом ее берегу. Взять монастырь он давно поручил храбрецу Даритаю, к которому и направился в первую очередь. «Стареет баатур, — думал он, — торопится, хочет, видать, успеть выполнить наказ Чингиса и завоевать вселенную. Не жалеет людей, а из моих десяти тысяч чэригов осталось не больше восьми тысяч… Обо всем забыл старик, кроме войны. Не терпит роскоши и излишеств, не возит с собой ни жен, ни наложниц, да и в еде и питье воздержан. Единственная жена, которая его в походах сопровождает, — бамбуковая жена,— криво усмехнулся Бодончар, и его тонкие черные брови, прямые, как стрелы, удивленно изогнулись над щелками глаз с набухшими веками. — Видно, Субэдэя какой-то внутренний жар снедает. Да и рука ослабела». — И ноян невольно потрогал плечо, по которому пришелся удар плетью.

Пока Бодончар скакал к монастырю, тысячи огненных стрел с привязанной и подожженной паклей опустились на соломенные и покрытые дранью крыши посада. Ветер раздувал огонь, и пожар стал быстро шириться. Только каменная церковь Борисоглебского монастыря да окружающие его высокие стены из толстенных бревен не хотели загораться.

Храбрый воин джаун-у-ноян Даритай, за войском которого тянулись, громыхая, арбы и верблюды с вьюками, стоял все еще под закрытыми воротами монастыря. Толмач давно перевел приказ открыть их, но вместо ответа поднялась только многоцветная шелковая хоругвь с изображением двух всадников. Толмач объяснил, что это христианские святые мученики Борис и Глеб. Они были изображены рядом — один на белом, другой на саврасом конях — облаченными в бранные доспехи, с узорчатыми красными плащами поверх, с длинными и тонкими копьями, под железными остриями которых развевались красные флажки. Когда ветер колебал хоругвь, казалось, что братья скачут. Даритай посмотрел вверх, поддерживая на голове круглый приплюснутый железный шлем. Умный должен был бы понять это предупреждение. Даритай не был дураком, но гнев и привычка к безропотному повиновению врага омрачила его разум. Он помчался во главе своих нукеров к воротам и тут же упал бездыханным, со стрелой в сердце, умело направленной из бойницы башни, нависающей над воротами.

* * *

Настоятель Борисоглебского монастыря Ферапонт в молодости был лихим новгородским молодцем Федотом. Немало походов совершил он на быстроходных челнах, под парусами и на веслах, верхом и пешком на югру и емь, на карелу и водь, на Литву да и на самих ливонцев. Может быть, и по сей час рубился бы он, расширяя новгородские владения, добывая Господину Новгороду имение, а себе славу, а может, давно уже был бы зарыт, посеченный врагами, да внезапно нагрянула на него непоправимая, тяжелая беда, круто изменившая всю его жизнь.

Разразившийся в Новгороде мор в одночасье унес всю его семью: мать, двоих детей, жену. Заболел и чуть не преставился и он сам. Когда он лежал в беспамятстве, его сочли мертвым, свезли и бросили в скудельницу. В ожидании все новых и новых трупов их не закапывали. Ранним росным утром, придя в себя, Федот с трудом выбрался из-под груды мертвых тел. Он посчитал все происшедшее знамением свыше и побрел куда глаза глядят…

Через несколько дней, ослабев от болезни и голода, он упал на берегу Тверцы, возле Торжка, где его и подобрали монахи Борисоглебского монастыря. Они выходили его, а когда Федот поправился, рассказали ему историю монастыря, который возник на месте странноприимного дома, построенного на берегу Тверцы еще конюшим Ефремом, переселившимся в Торжок после злодейского убийства сыновей святого Владимира, благоверных Бориса и Глеба. В 1038 году Ефрем основал монастырь и возвел в честь святых мучеников каменный храм с одним куполом; было это ровно за двести лет до прихода под Торжок татарского войска.

Монастырь богател и процветал и к тому времени, когда в него попал Федот, стал уже многолюден и обширен. Братия не только возносила молитвы Господу, но и трудилась в поте лица: кто рыбачил — тугие темные воды Тверцы кишели рыбой, кто бортничал, кто промышлял пушного зверя в соседних лесах. Монахи возделывали поля и огороды, работали на сукновальне и маслобойне, в кузнице, пекли хлеб, делали ведра и корыта, растили хмель и варили пиво, разводили скот и птицу. Кормили не только себя, но и вывозили товар на большую площадь перед Преображенским собором в нижнем, или окольном, городе, где и происходил знаменитый на всю округу торг.

Федот, став послушником, неукоснительно следовал порядку монастырской жизни и вскоре был пострижен в монашество. Тогда его и нарекли Ферапонтом. От настоятеля получил он уроки послушания, знание церковного устава, а после его смерти по желанию всей братии был избран новым настоятелем монастыря.

Ферапонт умело организовал оборону: он вооружил монастырскую братию, разделил на десятки, а во главе поставил тех монахов, о которых знал, что они в прошлой мирской жизни хорошо владели оружием и много раз пускали его в ход, — им было что замаливать в своих кельях. Настоятель никогда не нарушал тайны исповеди, но сам-то он знал, кто из его паствы понимает толк в ратном деле.

Он объяснил каждому его задачу, отвел место и, обратившись ко всем, сказал:

— Братья мои возлюбленные! Двести лет град сей хранил нас от всяческого злоумышления. Ныне и мы наконец можем воздать ему добром за добро, защитой за защиту. Будьте тверды! Боже Христе наш, погуби крестом твоим борющие нас, да уразумеют они, како может православная вера постоять за себя!

И вот поднялась уже многоцветная шелковая хоругвь с вытканными на ней Борисом и Глебом, уже пал предводитель поганых Даритай, неосторожно приблизившийся к надвратной башне, а вслед за тем полетели в ворогов тучи стрел, открылись ворота, и полсотни чернецов во главе с самим настоятелем поскакали на таурмен с поднятыми мечами и пиками. Хотя смирные монастырские кони и не были приучены к ратному делу, но, ведомые опытными всадниками, они врубились в дрогнувшие ряды поганых и смяли их, а путь к отступлению преградили им их же тяжелые арбы, приготовленные под погрузку монастырских припасов. Сам игумен Ферапонт был ранен саблей, да и мало кто из чернецов вернулся назад, но все чэриги из джауна Даритая были порубаны и заколоты.

Взбешенный, Субэдэй приказал монастырь сжечь, а чернецов перерезать всех до единого. Пришлось самому главному мастеру осадных машин китайцу Ван Ючену руководить подвозкой к монастырским воротам стенобитного порока и тяжелых камней, каждый из которых четверо богатырски сложенных пленных уруса еле могли поднять и с трудом укладывали на огромную деревянную ложку порока, оттянутую воротом. Потом отпускали запор, ложка стремительно распрямлялась и ударялась о поперечное бревно, посылая камень в ворота. Камень за камнем ударялись с грохотом о толстые доски из мореного дуба, оббитые с двух сторон железными полосами.

Вокруг монастыря все бурлило, дрожало, свистело от непрерывного боя, который не затихал ни днем, ни ночью. Неслись стоны раненых и крики ярости и боли. То одна, то другая изба посада вспыхивала ярким факелом, разбрызгивая искры, когда обрушивались кровли. Иногда из совершенно, казалось, разрушенных и сожженных домов внезапно, как призраки, появлялись люди, и они, не только мужчины, но и женщины, успевали, прежде чем быть порубанными и заколотыми, сами раскроить голову или рассечь тело одному, а то и нескольким чэригам и нукерам. Нелегко приходилось поганым и с пленными, сгоняемыми из окрестных селений, которые, еще в пути бредя под ударами плетей босыми и полураздетыми, неожиданно набрасывались на стражников, стаскивали их с седел и душили или закалывали припрятанными неизвестно где ножами. Так же они вели себя, когда по приказу и под надсмотром чэригов заваливали ров вокруг нижнего города обгоревшими бревнами домов посада, вязанками хвороста, засыпая его землей, ставили тын или тянули тяжелые осадные машины к воротам с полуденной стороны, потому как к другим воротам нижнего города со стороны Здоровца не только нельзя было подступиться с таранами, когда мост был убран, но и пороки, которые метали камни на расстояние меньше полета стрелы, не могли причинить им особого ущерба.

На десятый день под ударами тарана ворота монастыря наконец подались, и толпа чэригов ворвалась внутрь, кроша и поджигая все, что можно было поджечь и уничтожить. Биясь не на живот, а на смерть, монахи медленно отступали к Борисоглебской церкви, и небольшая их кучка смогла затвориться там, унося с собой и раненого Ферапонта.

В лихую годину пригодился его опыт воина, казалось забытый навсегда. Десять дней отбивал он атаки поганых, а когда они все же ворвались в монастырь, оставшиеся в живых заперлись в соборе и потом погибли в огне пожара вместе с хранившимся там зерном и утварью. Так погиб игумен Ферапонт — храбрый Федот.

Внимательно наблюдая за ходом боя, Субэдэй удовлетворенно взирал на клубы дыма и языки пламени, покрывавшие весь посад и часть окольного города. Теперь, когда монастырь пал и не сдерживает больше его войско, казалось, надо только засыпать рвы и разбить пороками ворота нижнего города, чтобы взять Торжок. Но ворота не поддаются… Полководец был убежден в неотвратимости своей победы, но эта задержка приводила его в ярость. Ветер доносил запахи гари, соленой крови, душный запах лошадиного и людского пота, трупного тления, и Субэдэй вдруг с тоской вспомнил ароматы своей родной степи: свежесть чебреца, холодок мяты, горечь полыни, терпкий — дэрусана, а также еле уловимый, но прекрасный запах эдельвейса, добытого для него в горах. Здесь он был одинок — единственные живые существа, которых он поневоле терпел в своем походном шатре, были два чутких и свирепых волкодава, которым он доверял больше, чем нукерам и ноянам.

Все было подчинено в его жизни и действиях одной цели — победе над врагом, будь то китаец или афганец, булгар или урус, половец или туркмен, все равно. Живя как простой воин, только одно отступление позволил себе баатур за долгую жизнь — он всюду возил с собой подушку, набитую сушеными цветами эдельвейса, которые предохраняют от головной боли. Он клал эту подушку поверх седла, находившегося в изголовье его жесткого ложа, и она помогала. Вот и сейчас, когда Субэдэй почувствовал, что голова болит все сильнее, как будто обручи стали сжимать ее, он спешился и вошел в свой огромный пустой шатер, взял подушку, поднес к лицу и стал вдыхать ее слабый, но такой целебный запах.

 

Глава XI

«СЛАВЕН БУДЕТ ГРАД СЕЙ СРЕДЬ ВСЕХ ГРАДОВ РУССКИХ…»

Новоторжский посадник Иван Дмитриевич дремал, сидя на лавке в своей просторной гридне, и его седая борода, опаленная во время последнего боя, лежала поверх кольчуги.

Ему снилась тишина…

Снились освещенные ярким солнцем разрумянившиеся детские лица, среди которых и его дети и внуки. Они катились на санках со всех городских холмов и пригорков, с визгом вылетая на лед Тверцы, сталкивались друг с другом, опрокидывались в снег на полном ходу. Иногда их лица куда-то исчезали, и на снегу выступали пятна крови. Тогда посадник вздрагивал и громко стонал. Он чувствовал, как, предвидя судьбу этих детей, все существо его пронизывала острая боль, раздирающая сердце. Она стягивала скулы, сжимала виски. Из каких-то неведомых, сокровенных глубин его существа поднимался от этой боли бешеный гнев. Он сообщал мыслям Ивана Дмитриевича беспощадную, разящую ясность, помогал увидеть еще невидимое, решиться на еще неслыханное.

Детство и юность посадник провел в Новгороде, как и большинство сыновей боярских, перемежая учение с лихими забавами и военными походами.

Как-то так получалось, что из походов он всегда возвращался с победою, что люди у него зря не гибли, что обладал он не только храбростью, но умом и терпением. Настал наконец такой день, когда избрали его новгородцы своим посадником вместо несправедливо обиженного князем Всеволодом Твердислава Михалкова, который с горя тяжело заболел, а потом постригся в монахи.

Почти девять лет был Иван Дмитриевич новгородским посадником, если не считать перерыва меньше чем на один год, когда на его место выбрали кроткого Федора Михалкова — дядю нынешнего посадника Степана Твердиславича. За это время сменилось несколько князей, а когда в 1229 году новгородцы призвали на княжение Михаила Черниговского, то Иван Дмитриевич добился даже, чтобы князь целовал крест, обещая править «по всей воле новгородской» и освободить смердов на пять лет от дани. Тогда же был заложен великий мост через Волхов, повыше старого, а деньги на его строительство взяли у любимчиков Ярослава Всеволодовича.

В то время Ивану Дмитриевичу казалось, что наступила наконец для него спокойная жизнь. Но не тут-то было! Именно теперь недовольные поблажкой смердам бояре напомнили новгородцам, что это он не удержал Ярослава Всеволодовича от похода на Псков и сам принимал в нем участие, и сместили с поста посадника, не забыв, правда, и о его честном служении: вече отправило Ивана Дмитриевича в свой военный и торговый пригород — Торжок. И задание ему дали ответственное — так укрепить город, чтобы не могли никакие князья прийти и в одночасье захватить его, как это не раз бывало.

По прошествии стольких лет Иван Дмитриевич поморщился, вспоминая, как тяжело ему было лишиться новгородского посадничества, еще горше покидать родной город, но он знал, что с вечем шутки плохи, и скрепя сердце поехал в Торжок, увозя с собой двух сыновей, чудом спасенных из горящего дома матерью, которая сама при этом погибла. Однако новоторжцы не забыли прежних обид, несправедливо обвиняя Ивана Дмитриевича в сговоре с великим князем Владимирским Юрием Всеволодовичем, обобравшим горожан до нитки несколько лет тому назад. Они не приняли его на посадничество и даже не пустили в город. Униженный, доведенный до отчаяния, Иван Дмитриевич уехал в Переяславль под защиту Ярослава Всеволодовича, с которым теперь его связывала общая судьба. Он считал его, несмотря ни на что, более подходящим Новгороду, чем всех остальных князей, в том числе и южнорусских, которым он до этого был привержен.

Между тем новгородские бояре уговорили произвести в посадники сторонника южных князей Внезда Водовика — известного мздоимца, разбогатевшего на закладах. Погубила Водовика его жадность. Не прошло и года, как Степан Твердиславич Михалков, да и другие новгородцы раскусили его, но было поздно: год выдался неурожайным, а из-за нерасторопности и мздоимства Водовика обрушился на Новгород — в который раз! — голод; Водовик с тогдашним князем Ростиславом, сыном Михаила Черниговского, поспешили в Торжок. Новгородцы тут же восстали, разграбили дворы Водовика, его родственников и сторонников, а его друга, бывшего когда-то посадником, Семена Борисовича, попросту убили. Вот так-то…

Новгородцы избрали посадником Степана Твердиславича, а тысяцким Никиту Петриловича, которые с тех пор, вот уже восьмой год, служат Новгороду верой и правдой.

Когда страсти в Новгороде немного поутихли и князем опять стал Ярослав Всеволодович, Иван Дмитриевич направился в Торжок и на этот раз был, хотя и с опаскою, принят на посадничество.

Иван Дмитриевич многое извлек из тех злоключений, которые послала ему судьба. За годы посадничества в Торжке он даже поседел, исправляя свой пост. Новоторжцы, встретившие вначале Ивана Дмитриевича враждебно, вскоре оценили посадника, восемь лет подряд переизбирая его на городском вече. И в самом деле, Торжок при Иване Дмитриевиче расцвел, ни один князь не пытался больше разорить или занять его. Нижний, или, как его называли новоторжцы, окольный, город был заново укреплен, возведены заборолы и сторожевые башни, углублен ров. Это и помогло сейчас уже вторую неделю сдерживать натиск несметного войска Субэдэя. Дожил Иван Дмитриевич до страшного часа, когда все, что накопилось в душе его, весь опыт, весь разум, все чувства, надобно подчинить одной цели, не давая себе и другим никакой поблажки, постараться все видеть и предвидеть, все, как оно есть и как будет.

В Торжке жили большей частью ремесленники и торговцы, многочисленные гости, купцы новоторжские и приезжие, люди смыслейные, и от них Иван Дмитриевич лучше, чем от любых разведчиков, знал о продвижении таурмен поганых и об их силе. Казалось, протекло много лет с тех пор, как он призвал к себе Ферапонта, а на самом деле и двух недель не прошло, когда в просторный терем пришел настоятель Борисоглебского монастыря Ферапонт, и Иван Дмитриевич подивился стройному, широкоплечему игумену да и позавидовал в этом своему сверстнику. Приняв от него благословение, Иван Дмитриевич усадил его на лавку в красном углу и спросил:

— Разумеешь ли ты, святой отец, что Новгород с полуденной стороны начинается от Торжка?

— Истинно, истинно так, — согласился Ферапонт и, слегка прикрыв большие глаза, нестерпимую синеву которых давно научился скрывать, чтобы не смущать собеседника, сдержанно добавил: — А Торжок начинается от своего пригорода — Борисоглебского монастыря. Затем ты и позвал меня, так?

Посадник вспомнил эти слова, как оценил тогда ум и прозорливость отца Ферапонта, то, как легко с ним было говорить и иметь дело, умение Ферапонта угадывать его мысли.

Немного смущенно сказал в ответ:

— Таурмены уже на подступах к Торжку, а нам нужно время, чтобы укрепить город, заложить ворота, что с восхода, со стороны Тверцы, святой отец…

Игумен, едва приметно вздохнув, ответствовал:

— Мнил я дни свои земные окончить в спокойствии и мире. Господь судил иначе. Змии окаяннии, кровоядцы, аки воду, льют кровь христианскую. Ведай, Иванко, пока будет жив хоть один инок нашего монастыря, подступ к воротам с полуденной стороны Торжка будет закрыт для поганых. Пусть в облаченье смиренном, но с мечом в руке примут судьбу свою братия мои.

Глаза Ферапонта при этих словах широко раскрылись, и в них сверкнул такой гнев, что Иван Дмитриевич невольно вздрогнул. Не без труда потушив блеск своих глаз, Ферапонт проговорил, оборотясь к иконе Спаса в красном углу:

— Скорый в заступлении и крепкий в помощи, предстань благодатию силы твоя ныне и, благословив, укрепи.

На прощание настоятель признался, что не умер навеки в нем новгородский воин Федот, как он считал, пришлось ему воскреснуть.

— Ну что же, — недобро усмехнулся Ферапонт, — не в радость будет это воскресение тем, кто его вызвал.

Они обговорили с посадником весь план обороны монастыря, а потом Ферапонт протянул ему принесенный им с собой ларец, в котором находился Иерусалимский кубок — самое ценное сокровище Борисоглебского монастыря, и наказал хранить его как зеницу ока.

Иван Дмитриевич помнил, что после беседы с отцом Ферапонтом он несколько повеселел и даже как будто помолодел. Он велел кликнуть к себе трех самых близких людей — Якима Влунковича, боярина Глеба Борисовича и храброго гостя Михаила Моисеевича. Все трое пришли вместе, и Михаил Моисеевич пропустил вперед двух старших бояр. Яким Влункович и Глеб Борисович, оба дородные, русобородые, вошли, сановито отдуваясь, позволив холопам еще в сенях отряхнуть снег и снять тяжелые шубы и шапки. Михаил Моисеевич, рыжий и веснушчатый, несмотря на зиму, войдя в горницу, швырнул на лавку кожух, украшенный жемчугом, поклонился, сел и сверкнул белозубой улыбкой. Бояре неодобрительно покосились на него, степенно поклонились хозяину и, сообразно его жесту, уселись в кресла с высокими резными спинками.

Иван Дмитриевич, решивший прямо и без обиняков приступить к делу, негромко сказал:

— Ворог, злой кровоядец, разгромив низовские княжества, идет на новгородскую землю, на наш Торжок. Как мыслите встретить его? Покорством? Выкупом? Или, затворясь во граде, лютым боем?

Бояре задумались, насупившись, но Михаил Моисеевич тут же звонко ответил:

— Будто ты сам не ведаешь, посадник, что таурмены, хоть отворяй им ворота, хоть затворяйся в городе, все одно убивают всех подряд, не глядя ни на звание, ни на богатство, жгут и грабят. Так уж лучше встретить врага мечом, постоять за жен и домы наши, за Торжок, за славный Новгород.

Глеб Борисович промолчал, а тысяцкий Яким Влункович, хотя и не без досады, сказал:

— Истинно так глаголет, истинно!

Иван Дмитриевич и не ждал иного ответа.

— Как мыслите встретить вражескую рать? — спросил он.

И опять Михаил Моисеевич, не дожидаясь, пока выскажутся старшие бояре, заговорил горячо:

— Да так, как отцы и деды недругов встречали: пусть исполчится Торжок да и выйдет в чистое поле навстречу ворогу. Ты, Яким Влункович, к примеру, поведешь полк левой руки, ты, Глеб Борисович, полк правой руки, а ты сам, Иван Дмитриевич, головной полк. Я же, — и тут его дискант зазвенел, как натянутая струна, — со своими златоткаными, разведав, где ставка самого ихнего хана, врублюсь туда, подсеку шатер хана, а может, и его самого мечом достану. И пока поганые будут обретаться в страхе и смятении, вы, господа воеводы, всей силой ратной ударите на них, сомнете и передавите!

— А ну как не сомнем? — привстал Иван Дмитриевич. — У поганых сила несметная. Вот князь рязанский Юрий Игоревич со братьями своими и ратью великой выступил против них, но был разбит. А у нас и малой части его войска не наберется. Только погубим воинов, а беззащитных детей и жен наших отдадим на поругание, и Новгороду от нас никакой пользы не будет…

И он привычно погладил свою седую, тщательно расчесанную шелковистую бороду.

— Погоди, Дмитрич, — перебил Яким Влункович нетерпеливо, — а разве Новгород не окажет нам помочи? Или нас, как князей низовских, будут поганые бить поодиночке?

— За помощью гонец уже послан, — тихо, но внятно сказал посадник и посмотрел прямо в глаза Якиму, — одначе сила новгородской земли не в том, чтобы Торжок или иной пригород от ворогов оборонять, а в том, чтобы пригороды Новгород спасти и сохранить помогли, а ты сам понимаешь, что все пригороды от сих злых змиев отстоять не мочно.

— Ты так речешь, поелику коренной новгородец, — с досадой проронил Яким Влункович, но под пристальным взглядом Ивана Дмитриевича опустил голову.

Посадник сказал окрепшим баском:

— Торжок нам самим оборонять надобно. За нас сие никто не помыслит и не сделает. Да будет на то божья воля и веча новоторжского! Ты, Глеб Борисович, станешь оборонять посад. Вооружишь всех, кто может носить оружие. Мечи, луки со стрелами, доспехи возьми из моих подклетей, да и у других бояр поищите. Все одно они врагу достанутся, так пусть ране обагрятся его кровью! Вразуми людей, что каждая изба твердью должна стать. Ты же, Яким Влункович, — обернулся он к другому боярину, который тоже встал, расправил широкие плечи и выпрямился, оказавшись на голову выше Ивана Дмитриевича, и тому пришлось смотреть на него теперь снизу вверх, — будешь боронить окольный город. Вели немедля укреплять стены и закладывать ворота с восточной стороны. Я же, — слегка повысил голос посадник, — всей обороной ведать буду, а особо защищать детинец. Так-то, други и товарищи мои, — закончил он.

— А как же я? Как же мои златотканые? Ты что же, нас и за воинов не почитаешь? — возмутился Михаил Моисеевич.

Иван Дмитриевич ответил, грозно нахмурившись:

— Да, Михалко, ты сподобился в нашем городе златотканый промысел учинить, золотыми и серебряными нитями по коже и шерсти ткать пояса да облачения, а через это нашему городу новая слава, да и тебе не малый прибыток. Правда и то, что ты вооружил и обучил триста молодцев один другого удалее и каждому надел златотканый пояс. За все сие тебе низкий поклон. Однако не твои это воины, а наши, градские, и покамест я посадник, ни один из них без моей на то воли меча не обнажит, лука не натянет. Не кручинься, воевода, будет тебе и златотканым битва, да еще какая! — горько усмехнулся Иван Дмитриевич. — Ты у меня как засадный полк, на самое лихо пойдешь со своими удальцами, — закончил посадник, не заметив, что сам назвал златотканых его воинами, воинами молодого гостя Михаила Моисеевича.

— Где же? Когда? — в нетерпении вскричал гость.

— Это я еще и сам не ведаю, — сердечно и негромко ответил посадник, — а только придет твое лихо, твой срок настанет, — это и будет наша последняя рать. А теперь пусть каждый заступит на свое место…

— Давайте обнимемся на прощанье, — промолвил Глеб Борисович, — кто ведает, даст ли Бог свидеться вновь.

«…Вот и не стало уже Глеба Борисовича, — с тоской подумал посадник, позволивший себе короткий отдых. — Не стало и Ферапонта. Монахи оборонялись десять дней и ночей, а это немалый срок!..» — И он тяжело вздохнул.

* * *

Ван Ючен знал язык монголов лучше, чем любой чужеземный воин в войске Бату, но предпочитал объясняться с приданными ему нукерами и чэригами, в равной степени как с пленными и надсмотрщиками, жестами. Так было удобнее среди многогласия боя и тяжких глухих ударов выпущенных пао-цзо камней. Кроме того, да это и было самым главным, Ван по долгому жизненному опыту знал, что жест не так раскрывает душу, как слово. А ему было что скрывать.

Не по своей воле оказался Ван в несметном войске Бату, не по своей воле вот уже у которого города руководил он работой главного порока, который, пробив ворота, как речную запруду, впускал в город воинов, а оттуда текли потоки крови человеческой — не воды. Это ничего не значило, что у самого Вана руки не были в крови: ведь, ломая городские ворота, он больше наносил вреда и вел к гибели горожан, чем тысячи сабель.

Он прекрасно овладел искусством управлять пао-цзо: каждый камень для метания, вложенный в гигантскую ложку, должен был иметь не только свою форму, но и свой вес и размер. А ведь от размера и веса зависела и степень натяжения туго сплетенных воловьих жил и конских хвостов, и дальность полета, и прицельная точность. Зависели они и от многих других причин: расстояния от пао-цзо до цели, прочности крепления на почве, от силы натяжного устройства, силы и направления ветра, скорости спуска, даже погоды. Чтобы все это учесть, нужны были не только знания и опыт, но и особое чутье. Редко кто всем этим обладал. Поэтому Ван Ючену, когда захватили его в плен монголы во время разгрома империи Дзинь, узнав про его мастерство, не только сохранили жизнь (родителей, впрочем, безжалостно убили), но и сытно кормили, одевали, даже относились с некоторым почтением, но глаз не спускали.

Вот уже четыре года находился Ван Ючен в таком положении, из них больше двух — в войске Бату, в непрерывном изнурительном тяжелом походе, в грозных, страшных делах. Сейчас в обычном своем темно-синем халате и такой же круглой шапочке короткими жестами, молча руководил он работой десятка урусских пленных, нукеров и чэригов, привыкших молниеносно и с великим почтением выполнять приказы мудрого китайского мастера. Почтение их увеличивало и то, что Ван Ючен раз и навсегда отказался надевать шлем и металлические доспехи и под стрелами, а то и саблями и мечами врагов всегда оставался в своей синей круглой шапочке и синем халате, подбитом мехом зимой и легком — летом.

Ван жил как в тумане, не имея ни друзей, ни врагов, не зная названий не только городов, но и стран, куда его влекло войско, никогда ни во что не вмешиваясь, пока не повстречался он с князем Андреем, или Аджаром, как его звали монголы. За эти годы исподволь выучил он с его помощью язык урусов, хотя вряд ли кто-нибудь в монгольском войске знал или хотя бы догадывался об этом… Ему ни до кого не было дела, да и от него требовали только одного — исправно управлять главным пороком, а это он умел и делал почти механически, не думая. Ван не дорожил своей жизнью — это была забота приставленных к нему воинов. Бесстрастное лицо его, черты которого, казалось, навсегда застыли, хранило строгое и спокойное выражение. И никто не догадывался, как сложна, прихотлива и мучительна его мысль, какие падения и взлеты она знала.

Он все чаще вспоминал о том времени, когда более четверти века назад сам Чингисхан со своими ордами вторгся на его родину. Началась длительная и страшная война, безнадежная для его страны, и так раздираемой внутренними противоречиями. Ван, тогда еще совсем молоденький философ, выходец из знатной семьи, вынужден был сменить свитки и палочки на тяжкие и грозные орудия войны, в короткий срок став одним из самых известных в империи мастеров стенобитных машин. Под ударами их не раз содрогались и разламывались ворота городов, захваченных врагами. Ван Ючен торжествовал. Но во время внезапного налета вражеской конницы он оказался в плену, и пришлось ему служить ненавистным завоевателям, убийцам его родителей, его сородичей, друзей и соотечественников. Вот он и служит им, служит бесстрастно, холодно, почти механически. Душа его навеки замерла, как река, скованная льдом, и казалось, никто и никогда не растопит ее. Но то, что увидел и услышал он здесь, на новгородской земле, не только растопило лед души его, но и зажгло в ней бушующее пламя. О нет, дело не в доблести и мужестве урусов. Их проявляли и другие народы, хотя, может быть, еще никогда столь яростно и сильно. Только под стенами Торжка он познал то, что потрясло его душу. Главный порок обычно устанавливали перед крепостными воротами на земле, уже полностью очищенной от защитников города — убитых, взятых в плен или укрывшихся под защиту крепостных стен. Здесь было иначе. Порок пришлось ставить на все еще сражающемся посаде. И Ван увидел, как могучие и рослые урусы, которые во всяком случае могли бы попытаться уйти от наседавших на них чэригов, вступали всегда в неравный и всегда ожесточенный бой, чтобы дать возможность и время ускользнуть, спрятаться женщинам, детям и немощным. Может быть, так было и в других местах, но осознал это Ван только под стенами Торжка.

«Вот как! Ведь перед лицом гибели, когда все выходит наружу, эти люди проявляют свои самые главные свойства и качества, и они суть добро. Значит, прав был великий достопочтенный Мэнцзы, утверждавший, что от природы человек добр, что стремление всякого человека к добру подобно стремлению воды течь вниз! А все, что делает злого человек, он делает вопреки своей природе, своему назначению. Великий учитель, дай мне возможность хотя бы немного искупить вину мою перед людьми, дай мне возможность сотворить добро, а если нет, то пошли мне скорее смерть. Я не хочу быть больше орудием зла». Так думал Ван Ючен, так металась его душа в поисках выхода, но бесстрастным оставалось его лицо, а руки сами делали привычные жесты, служившие командой для пленных урусов и их охраны у порока. Вдруг ложка порока, не дойдя до длины оттяжки, вяло и слабо ударила в поперечное бревно, и камень не полетел, а лишь скатился вниз у самых ног Вана. Тот поднял глаза и увидел прямо перед собой трех урусских воинов с окровавленными мечами в руках.

* * *

Дверь в хоромы новоторжского посадника широко распахнулась, и в горницу шагнул Михаил Моисеевич. Прославленный новоторжский гость, облаченный в доспех, поверх которого была надета белая рубаха, перепоясанный сверкающим златотканым поясом, на голове — железный шлем со свисающей на плечи сетью кольчуги, прикрывающей шею, налетел на посадника с тем же вопросом:

— Ну что? Пришел срок? Посад уже сровняли с землей, монастырь пал. Чего еще ждать?

Иван Дмитриевич, с трудом преодолевая неимоверную усталость, посмотрел тяжелым взглядом и отрицательно покачал головой.

— Когда же настанет время?! — сдерживая бешенство и краснея от ярости всеми веснушками, вскричал Михаил Моисеевич.

— Придет срок, жди! Сам еще не ведаю когда, но придет, — ответил посадник тихо, но внушительно.

Михаил Моисеевич покачал головой, как норовистый конь, не желающий надевать узду.

— Не поймешь тебя, Иван, — сказал он, вперя в посадника голубые с рыжими крапинками глаза и глядя на него в упор. — Так будет от Новгорода помочь или нет? Ведь люди в обеих градах, и верхнем и окольном, уже совсем изнемогли. Ты же сам из новгородцев, так что же, они и тебя и нас покинули, оставили без подмоги?

Иван Дмитриевич набычился и ответил столь же решительно, не отводя глаз:

— Не нам должен оказать помочь Новгород, а мы должны ему помочь. Понятно?

— Как это?..

— Да так. Нас уже никто не спасет. Поганых под Торжком несть числа, да еще идет сюда войско Батыя. Но чем доле мы продержимся, тем более дадим Новгороду времени, чтобы собрать силы, подготовиться ко встрече с грозным ворогом. Покажем же, как бьемся мы, люди новгородской земли. Сие поубавит у таурмен охоты идти на него. Чем доле продержимся, тем меньше у них останется такой охоты.

Михаил Моисеевич вдруг как-то весь осунулся, подобрался и хрипло спросил:

— Каковы будут на сей день твои приказы?

Посадник не успел ответить, как в горницу ввалились сразу несколько баб, ведя пойманного ими лазутчика в окровавленной и изодранной одежде. Тот не сопротивлялся, но, увидев посадника, сразу же вырвал руки, снял с шеи оберег и протянул его Ивану Дмитриевичу.

Повертев оберег в руках и близоруко щурясь, тот сказал удивленно:

— Оберег как оберег, что в нем особого?

— Ты открой его, боярин, — сказал пленный, вытирая кровь с разбитой губы тыльной стороной ладони.

Посадник подошел к свету, падавшему через узкое оконце, открыл оберег, достал тоненький свиток бересты и стал разворачивать, но никакой надписи не было. Он хотел уже бросить пустую бересту, когда заметил наконец в самом ее конце слова. «Поклон Ивану от Алексы. Доверяй сему», — прочел он, медленно шевеля губами.

Пока посадник читал, Митрофана опять схватили и заломили руки назад.

— Где вы его поймали? — спросил Иван Дмитриевич.

— Из колодца, что недалеко от Тайнинской башни, появился, тут мы его и схватили, а он говорит — ведите к посаднику, — загалдели бабы.

— Выходит, ты новгородец, а наш потайный ход знаешь… Как же тебе удалось через войско поганых пробраться? — оборотился Иван Дмитриевич к лазутчику.

— Закопал лыжи и белый балахон в снег, а сам пристал к пленным, которых выводили рубить сосну для тарана.

— А сам-то ты кто будешь?

— Я холоп обельный посадника новгородского Степана Твердиславича Михалкова, а прибыл под стены Торжка с его дочерью боярышней Александрой и ее воями. Ты небось узнал на бересте ее руку. Она меня сюда и послала с поручением.

— Говори, что за поручение!

— Только тебе одному.

Иван Дмитриевич махнул рукой, и бабы, с большим неудовольствием отпустив «лазутчика», направились к дверям, бормоча ругательства, и довольно крепкие.

Митрофан покосился на Михаила Моисеевича, но посадник успокоил его:

— При нем можно. Говори!

И Митрофан передал просьбу боярышни, чтобы новоторжцы устроили вылазку, и обязательно с полуденной стороны, рассказал, что вылазку надо начинать, когда перестанет бить главный порок в ворота нижнего города, который должны заставить замолчать люди из ее отряда. Тогда новгородцы подожгут греческим огнем тын, возведенный погаными вокруг города. В прожог уйдут, сколько смогут, пленные и жители Торжка.

— Вот видишь, — победно взглянул посадник на Михаила Моисеевича, — а ты говорил, что нет помочи от Новгорода.

— Сколько же вас там? — спросил с затаенной надеждой Михаил Моисеевич.

— Со мной осталось тринадцать. Был еще князь Андрей, но он ранен или убит, — понуро ответил Митрофан. — Но вы не подумайте, — встрепенулся он, — с нами рыцарь Иоганн и староста Бирюк да его храбрые молодцы-охотники. Боярышня сказала, надо торопиться, пока войско самого Батыя не подоспело на помощь Субэдэю.

— Вот и пришло время для твоих златотканых, — заключил со вздохом посадник. — Иди, Михайло Моисеевич, готовь их к бою. Выйдите в поле по моему сигналу через тайный проход. Пусть бьют в бубны и варганы! Чтобы все было готово в одночасье! И ждите меня у собора.

Когда Михаил Моисеевич вышел, Иван Дмитриевич поманил холопа и усадил его рядом с собой на лавку:

— А ведь я тебя узнал, тебя Митрофаном кличут, верно?

— Верно…

— А теперь слушай внимательно. — И посадник слегка понизил голос, хотя в просторных хоромах никого не было. — Еще семьдесят пять лет тому, при новгородском архиепископе Иоанне, сорок мужей новгородских ходили в святую землю поклониться гробу Господню; получили в Иерусалиме от патриарха благословение и святые дары. Когда они в Новгород вернулись, то передали свои дары Святой Софии, да не всё: часть отвезли в Русу, а часть новоторжцам, в Борисоглебский храм. Там до сей поры хранилась чудная серебряная чаша. Она одна всех остальных сокровищ монастырских стоит, да и не только монастырских. — При этих словах посадник еще больше понизил голос, слова его, казалось, с трудом пробивались сквозь опаленную седую бороду и нависшие над полными губами сивые усы. — Еще перед тем как поганые осадили наш город, игумен Борисоглебского монастыря отец Ферапонт, мир праху его, — и Иван Дмитриевич широко перекрестился, — принес мне чашу сию и велел хранить как зеницу ока. Только ты можешь спасти ее. Тебе ведом тайный путь, по которому ты пришел, по нему и уйдешь! Отдашь кубок чудотворный боярышне Александре в собственные руки, а уж она найдет, где его спрятать.

— А как убьют меня или поймают?

— Не поймают. Как только мы вылазку начнем, так ты сразу беги и пробирайся к своим. Какой хочешь ценой, а чашу сохрани!

После этих слов посадник встал и позвал неожиданно мощным басом:

— Авдотья Саввишна!

Дверь почти тут же приоткрылась, и в хоромы вошла, неслышно и легко ступая, жена посадника, совсем еще молодая женщина со смуглым миловидным лицом и яркими губами сердечком, как всегда чистенькая, словно сразу после баньки. Она отвесила низкий поясной поклон хозяину и гостю и тихо спросила:

— Зачем изволили кликать, батюшка?

— Где чаша святая? — без обиняков спросил посадник.

Авдотья Саввишна молча покосилась на Митрофана, но Иван Дмитриевич нетерпеливо прикрикнул:

— Говори! Куда ты ее спрятала?

Авдотья зачастила округлой низовской скороговоркой:

— Кубок сей ночью зарыла я в холмик над могилкой возле одной церкви: говорят, поганые знают, что христьяне покойников без вещей хоронят, и могилы посему не трогают.

— Твоими бы устами да мед пить, — вздохнул Иван Дмитриевич. — Только надежды на это мало. Придется тебе, Авдотьюшка, ларец выкопать и сюда принести — Митрофан чашу сию спасет и сохранит. Он муж честный, даром что холоп, а новгородец истинный, и будет ее блюсти. — Посадник говорил сурово, но глаза его, полуприкрытые густыми, еще темными бровями, выражали совсем иное.

— Как знаешь, батюшка, — снова легко вздохнула Авдотья Саввишна.

— Дети-то наши как? — ласково спросил посадник.

— А что им? — с деланной беспечностью ответила Авдотья Саввишна. — Иванка с Порфишкой целые дни из своих игрушечных луков стреляют да все норовят на заборола залезть, Федора боится на двор нос высунуть, в подклети сидит и в куклы играет, раны им перевязывает и песни поет.

— И то дело, — усмехнулся посадник. — Иди, Авдотья, да быстрее возвращайся и не дивись, что за тобой следом два воина пойдут, как только с крыльца сойдешь. Это я их к тебе приставил — за чашу святую ты теперь перед всей новгородской землей в ответе.

Так же тихо, как пришла, Авдотья Саввишна неслышно исчезла. Посадник посмотрел ей вслед и задумался. В непростой и нелегкой его жизни, полной напастей, когда казалось, хуже и быть уже не может, проглянуло для него солнце и до сих пор согревает, разгоняя кровь в его стареющем теле, веселит сердце и ум. Первый раз Иван Дмитриевич женился рано. У него росли уже два отрока — один другого краше, когда во время пожара, которые то и дело вспыхивали на новгородских улицах, сгорел весь его двор и дом. Жена спасла обоих сыновей, успев выкинуть их сквозь гудящее пламя на улицу, а сама погибла. Иван Дмитриевич сильно закручинился, стал молчалив и нелюдим. Сыновей до поры растили его отец с матерью. А потом, как стали старше, пошли они по ратному делу. Лихие выросли молодцы, что Роман, что Завид. Усердные. Иван Дмитриевич вдруг ясно понял, какая судьба ждет их.

Хотя никому не говорил о том, он продолжал тогда горевать о погибшей жене. Через год после ее смерти избрали новгородцы его, вдовца, посадником. Верой и правдой служил Великому городу. За суетой и многомыслием о делах разных, в походах ратных, в распрях с князьями за благо горожан словно бы и притупилась режущая боль. Все было хорошо, пока девять лет тому не взъярились на него богатые новгородские бояре, не пожелали понять, что после ужасного наводнения простой люд совсем разорен, и в одночасье сместили его с посадничества…

А ведь не изгони его новгородцы, а потом и новоторжцы, не встретил бы он Авдотью Саввишну — восьмую дочку в небогатом боярском семействе в Переяславле-Залесском, совсем молоденькую тогда. Мягкостью, веселым нравом, озорными черными глазами и еще чем-то, что он и сам никак не мог объяснить, привязала к себе девица пожилого посадника, который в отцы ей годился. Ничего не мог поделать с собой Иван Дмитриевич — посватался. Что же, решили ее родители, хотя Иван Дмитриевич и изгнанник, а человек видный, воин знатный и муж будет верный. Сыграли свадьбу, а вскоре новоторжцы одумались, приняли-таки к себе Ивана Дмитриевича посадником и торжественно встретили его с молодой женой. Обиды на них посадник не держал: бойкий, гостевой, торговый, ратный, удалой, веселый Торжок пришелся ему по душе, а он столь полюбился и боярам, и простым горожанам, что уже который год на обширной вечевой и торговой площади перед Спас-Преображенским собором они согласно переизбирали его посадником.

Родила ему за это время Авдотьюшка, в которой он души не чаял, троих детей: старшему, Иванке, шел восьмой годик, Порфирушке — седьмой, младшей, Федоре, Федорочке, — пятый. Да и сыновья от первой жены со своими семьями остались в Торжке — видно, крепко любили отца. Иван Дмитриевич был совершенно счастлив, и вот нежданная, негаданная пришла беда. Страшная, невиданная. Сколько людей уже погибло в боях с погаными! Завид и Роман ждут своего часа в рядах златотканых… а что будет с их детьми и женами, с Авдотьюшкой и тремя его младшенькими, Иван Дмитриевич и думать не смел, только по острой режущей боли в сердце понимал, какие сейчас нахлынут мысли о них, и гнал эти мысли прочь — о спасении града и всех его жителей помыслы его. И поднимался в нем неукротимый гнев, а в гневе Иван Дмитриевич был страшен.

Он подошел к оконцу и вспомнил, как совсем недавно смотрел отсюда на последний мирный день Торжка. Было тогда позднее зимнее утро, он увидел причудливо разбросанные по холмам дома, среди которых две линии стен, опоясывающие верхний и нижний город, как бы сдерживали тугими поясами выползавшие на посад избы, видел безветренное солнечное небо, куда поднимался из волоковых оконец дым, как пушистые хвосты серых кошек. Площадь и мощенные дубовыми плахами кривые улицы были пустынны — один из самых оживленных городов Руси внезапно словно вымер. Исчезли многочисленные купцы, гости, прочий торговый и промысловый народ всяких званий и отчин: надменные, дородные, в мехах, аксамите и сафьяне владимирские бояре; ярославцы — зоркие, подвижные, готовые купить, продать, выиграть что ни попади; новгородцы — бесшабашные и веселые, умеющие торговаться с прибаутками и шутками-петухами, доводя добрых людей до помрачения рассудка, но при нужде готовые сами сработать всякий товар, да так, что любо-дорого было на него смотреть и в руки взять. Исчезли и степенные, по большей части худощавые, не без опаски озирающиеся иноземные гости — немецкие, свейские и другие, узкоглазые смуглые половцы с длинными косами, свисавшими с бритых голов, пригонявшие косяки полудиких степных коней. Кони храпели и выкатывали налитые кровью глаза, зло щерили большие зубы, норовя укусить покупателя. Все исчезли — все промысловые и торговые люди, ближние и дальние, весь разношерстный и пестрый люд, их изгнали темные и страшные слухи, которые ползли по городу, как ядовитый болотный туман, просачиваясь с каликами перехожими да редкими беженцами с полуденной стороны.

Только дети как ни в чем не бывало возились и гомонили, неутомимо катаясь на санках со всех городских холмов, с визгом вылетая на лед Тверцы. Многие из них были одеты в белые шапки и шубки из зимнего русачьего меха, которые сливались со снегом, от чего раскрасневшиеся, улыбающиеся детские лица становились особенно заметными. Неужели все это было?.. А сейчас?.. Сейчас черный саван сажи и пепла покрыл город, заполненный беженцами с посада — женщинами, стариками, детьми. Многие дома в верхнем и нижнем городе горели, подожженные погаными. Ветер раздувал пожар.

— И все же город держится и сможет продержаться еще! — неожиданно произнес вслух посадник и обернулся к Митрофану: — Как сказал еще князь Мстислав Удалой: «Да не будет Новый Торг Новгородом, ни Новгород Торжком, но где Святая София, там и Новгород, а и в большом и в малом городах Бог и правда». Мы все люди новгородской земли, и всем нам светятся купола Святой Софии. Мы еще покажем таурменам лихо! Так и передай боярышне.

В это время дверь отворилась и вошла Авдотья Саввишна, неся ларец. Большой кубок пришлось из ларца вынуть, чтобы Митрофан мог его незаметно пронести. Посадник сам достал его и протянул Митрофану. Комнату озарил свет от блистания камней и серебряной чеканки. Митрофан застыл пораженный. Он несколько раз перекрестился, прежде чем взять чашу в руки, потом обернул ее тряпицей и уложил в походную суму.

— Привяжи ее покрепче под рубаху, — начал Иван Дмитриевич, но не успел договорить — его как будто что-то ударило.

Иван Дмитриевич не сразу сообразил, что это прекратился грохот от ударов огромных камней, которые днем и ночью швырял порок поганых в городские ворота. Сообразив же, посадник застегнул корзно, надел шлем, пинком ноги растворил дверь, спустился с крыльца и в сопровождении трех ратников направился к площади. Митрофан вышел за ним и сразу исчез, словно растворился в дрожащем от жара воздухе.

 

Глава XII

ЗЛАТОТКАНЫЕ

Как свежевыпавший снег, покрыли всю площадь перед Преображенским собором ратники Михаила Моисеевича: в белых рубахах поверх кольчуг, в сияющих на солнце шлемах и златотканых поясах. У каждого с левого бока висел меч, одни держали в руках копья и сужающиеся книзу щиты, другие были с наборными луками и колчанами, полными стрел.

Уголком глаза Иван Дмитриевич заметил в рядах своих сыновей: худой и высокий Роман походил больше на покойную мать, а приземистый Завид пошел в отца — те же пухлые губы, короткий нос, только глаза не серые, а голубые, как у матери, — но закоченевшее сердце посадника уже не дрогнуло. Перед рядами горячил бешеного, как и он сам, гнедого жеребца Михаил Моисеевич, носясь взад и вперед без шлема, с рассыпавшейся на ветру рыжей копной волос. Казалось, что воевода все время улыбается, но тут Иван Дмитриевич дрогнул, увидев вблизи не улыбку, а хищный оскал, страшнее самой смерти. Повинуясь знаку посадника, Михаил Моисеевич не без труда остановил давшего высокую свечку скакуна. Иван Дмитриевич прокричал охрипшим и усталым от недосыпа голосом, но его услышали все златотканые:

— Сыны мои! Вы идете на последний, смертный, неравный бой! Может статься, что никто из вас не вернется, да и некуда вам будет возвращаться, поелику верю, что каждый из нас, новоторжцев, свой долг перед Святой Софией, перед Новгородом, перед Русью исполнит. Враг не сможет захватить окольный город и детинец, пока не будут они полностью порушены и все их защитники не погибнут. Это вам говорю я, ваш посадник! Теперь вся надежда на вас, братья и сыны мои! Пробейтесь к шатру самого Субэдэя и подрубите его! Только это может спасти город!..

— И подрублю, — тонко и с присвистом крикнул Михаил Моисеевич. — Видит святой Михаил, подрублю, а заодно и голову этой собаке!

— Слышите? Перестал бить окаянный порок — это отряд отчаянных смельчаков-новгородцев прорвался к нему. Для вас сей знак — пора выступать! С Богом!

Ряды златотканых заколыхались. По сигналу воеводы загудели варганы, ударили бубны, пронзительно засвистели сопели. Ратники направились к обшитому деревом проходу сквозь земляной вал, снаружи прикрытому тонкой стенкой и замаскированному. Туда метнулся с поднятым мечом Михаил Моисеевич, за ним двинулась его рать, подняв над головой щиты, чтобы укрыться от стрел, образуя единый и неотвратимый поток, который обрушился, извиваясь, на не ожидавшего нападения с этой стороны ворога, стек на окруженный тыном посад и стал пробивать себе дорогу к Тверце, где на крутом берегу возвышался шатер Субэдэя. Златотканые шли теперь правильным треугольником, острием вперед, с копейщиками по краям и лучниками посредине. Чэриги, не готовые к вылазке, заметались, гонцы поскакали к Субэдэю, но стрелы урусов вовремя настигали их. Вдруг вновь послышались глухие удары — это возобновил свою работу главный порок, но рушили падающие камни не ворота окольного города, а возведенный таурменами тын, освобождая путь златотканым.

Нелегко далось это трем отчаянным новгородцам: они пробрались незамеченными в своих белых балахонах сначала по реке, а потом за телегой, груженной новыми камнями для метания, прячась среди развалин и остовов сгоревших домов, почти до самого главного порока, пока их не заметили чэриги из его охраны. Пришлось пустить в дело оружие. Подняв двумя руками меч над головой, крестьянский сын Миша опускал его на низкорослых нукеров и чэригов, как заправский воин, разрубая одним ударом чуть не пополам, вместе с их круглыми щитами, которыми они пытались обороняться; шедший за ним следом Силантий успевал выпускать одну стрелу за другой, не давая врагу изготовиться к бою. Под их прикрытием Бирюк первый пробился к тому месту, где стоял китаец. Князь Андрей хорошо описал его, ошибки быть не могло: синяя шапочка, синий халат до пят — это Ван Ючен!

Тут опомнились русские пленные. Спустив на землю огромный камень, приготовленный для порока, они бросились на стоящих поблизости чэригов, стараясь ухватить их сзади за шею и задушить. Все бились молча, со страшным ожесточением, и вскоре охрана Вана была мертва. Последним вонзил свою рогатину в грудь нукера, пытавшегося заслонить собой китайца, Бирюк.

— Убей и меня, — обратился к нему на ломаном русском языке Ван Ючен. — Я заслужил смерть.

— Мне нужна твоя жизнь, Жоан Цзы, — глухо проговорил староста. — Мне нужно, чтобы пороки не били в ворота.

— Откуда тебе известно мое второе имя, урус? Его здесь не знает никто.

— Аджар послал меня к тебе — князь Андрей. Он сказал, что ты нам поможешь.

— Аджар? Где он?

— Думаю, его уже нет в живых, наверное, он уже скончался от ран, нанесенных проклятыми таурменами!

— Хорошо! Раз ты подарил мне жизнь, — неожиданно громко сказал, почти прокричал всегда бесстрастный Ван, — то помоги мне остаток ее использовать, чтобы сотворить добро! — Большие глаза его, узкие концы которых подбирались к самым вискам, увлажнились и торжествующе блеснули, озаренные идущим из глубины его души внутренним светом.

— Как ты думаешь это сделать? — с недоумением спросил Бирюк.

— Раз ты с твоими товарищами смогли пробиться сюда, значит, вы способны совершить невозможное, — возбужденно проговорил Ван. — Разверните порок в другую сторону.

— Вот это дело! — выкрикнул понявший все староста.

— Нам надо уходить. Мы свое дело сделали, — попытался остановить его Силантий.

Но Бирюк и Миша с помощью четырех русских пленных уже навалились на опорную платформу порока и стали поворачивать ее, напрягая все силы. Тогда Силантий притащил валявшиеся поблизости обгоревшие бревна, чтобы использовать как рычаги и катки. Наконец им удалось повернуть порок так, что его ложка стала смотреть в противоположную сторону.

— Скорее, скорее, — торопил Ван, на лице которого, несмотря на холод, выступили капельки пота.

Повинуясь его команде, русские заложили в ложку приготовленный камень, оттянули ее и нажали спуск.

Камень со свистом прорезал воздух, глухо ударил о тонкие бревна и повалил целый пролет тына, возведенного погаными вокруг Торжка. Падение второго камня еще больше расширило пролом, открывая дорогу златотканым.

Между тем к пороку уже мчались чэриги. Тогда Ван распорядился уничтожить порок, указав на его самые уязвимые места. Пока Миша и Бирюк рубили жилы канатов, Силантий поджег платформу. Всё заволокли черные клубы дыма. Подскакавшие ордынцы обрушили на Силантия несколько сабельных ударов, так что он даже не успел вытащить меч. Охотник рухнул на землю, весь залитый кровью.

— Не трогать китайца! — закричал арбан-у-ноян.

Но было уже поздно. Ван Ючен, или Жоан Цзы, как звал его князь Андрей, лежал на снегу с разрубленной страшным сабельным ударом головой. Его неизменная синяя шапочка, рассеченная пополам, валялась рядом.

Миша, Бирюк и двое еще оставшихся в живых пленных яростно сражались, пробивая себе дорогу к пролому в тыне. Конница Субэдэя уже окружила это место. Бирюк и оба пленных погибли в неравном бою, Миша упал, тяжело раненный. Последнее, что он увидел, был приближающийся отряд златотканых поясов, устремившихся к проему, как стрела, выпущенная из гигантского лука…

…Но уже наскакивали со всех сторон на златотканых с криками «Хурай! Урда!» широколицые темнокожие всадники с поднятыми саблями. Единое тело златотканых ощетинилось со всех сторон копьями, из середины летела туча стрел. Поднятые щиты прикрывали от вражеских стрел их головы. Кони ржали, сталкивались, пятились назад, несмотря на понукания. Златотканое воинство втекло, сжавшись, в проем, а потом снова распрямилось, продолжая свой нелегкий путь по льду Тверцы к тому высокому холму, на котором возвышался белый шатер Субэдэя. Клин русских воинов хоть и уменьшался постепенно, но сохранял плотный строй и продолжал неотвратимо двигаться вперед.

…Когда златотканые пояса выступили из крепости и в стане врага начался переполох, Александра и ее дружина, находясь с другой стороны окольного города, только и ждали этого момента: Афанасий начал бросать пращой горшки с греческим огнем, они разбивались о тын, разбрызгивая огненную жидкость, но сырые колья никак не хотели загораться. Вот и последний горшок брошен. Прошло несколько томительных мгновений, прежде чем зеленое пламя побежало снизу вверх то в одном, то в другом месте. Ветер раздувал его, и вот уже частокол ярко запылал, дымя и потрескивая. Таурмены не заметили этого — их взгляды были обращены к невиданному белому дракону, которым их пугали с детства, а за найденное его изображение могли отрубить голову, выползавшему из крепости под низкие, урчащие звуки, то напоминавшие рокот приближающейся бури, то удары грома, то зловещий змеиный свист, а поднятые златоткаными над головами щиты казались сверкающей чешуей ужасного чудовища.

Пленные русские тоже невольно остановились, и тут Здыла, возвышавшийся над всеми на целую голову, первым заметил загоревшийся частокол. Он был бос, в прорехи лохмотьев виднелось мускулистое тело, покрытое шрамами от ударов плетьми, всклокоченная черная борода закрывала все лицо, зоркие глазки рыскали по сторонам. Неожиданно он резко наклонился, схватил зазевавшегося стражника за обе ноги, как делал это не раз во время деревенских стычек, приподнял и, раскрутив, ударил о ствол обуглившегося дерева.

— Бей поганых! — завопил он. — Бежим, братие! За мной! — и метнулся к прожогу.

Несколько сот пленных услышали его крик. Они побросали кто хворост, кто бревна, которые тащили для засыпки рва, и ринулись за Здылой.

Они не убивали стражников — им было не до этого, да и нечем. Бегущая масса людей просто давила их — сталкивала под ноги и растаптывала. Но клич Здылы привлек внимание не только пленных и оставшихся еще в живых посадских — на беду, его услыхали и всадники, поскакавшие было на шум завязавшегося боя, туда, откуда доносился звон мечей, победные крики урусов, стоны раненых. Теперь они повернули назад, но уже не смогли остановить обезумевших пленных, рвущихся на свободу. Людской поток был таким плотным, что даже верховые не могли разъединить его — кони шарахались и вставали на дыбы. Если убитые или раненые падали, их затаптывали так же, как и стражников, а возвышавшиеся над толпой всадники становились хорошей мишенью для засевших на деревьях Евлампия и Прохора с самострелами.

Выбравшись из потайного хода, Митрофан смешался с бегущими со всех сторон пленными жителями посада. Его стиснуло и понесло. Одна из пущенных стрел вонзилась ему в плечо, но он не мог даже поднять руку, чтобы ее вырвать. При каждом шаге она впивалась все глубже, причиняя острую боль.

Образовавшийся проход был слишком узок для тысячеголового потока: налетая на препятствие, он вздыбливался, люди взбирались друг на друга, шли по плечам и головам. Наконец еще одна часть тына рухнула под их напором, и толпа выплеснула Митрофана за пределы ограды. Давление сразу упало, и он смог избавиться от засевшей в плече стрелы. Хорошо, что лес в этом месте подходил к тыну довольно близко, и, бросившись врассыпную, большинство пленных успевало скрыться в его чаще, хотя подоспевшие с наружной стороны ограды всадники гонялись за ними, секли и рубили своими саблями. Многие пленные оставляли кровавые следы. Слышались крики ярости и боли.

И все же усилия таурмен не оставались бесплодными — медленно, постепенно, теряя своих людей, они сжимали кольцо около прожога, загоняли не успевших вырваться пленных обратно, убивая непокорных. И тут из леса налетела на них с тыла дружина Александры: рыцарь Иоганн на своем боевом коне, Афанасий и Кузьма и все оставшиеся с нею охотники, кроме Евлампия и Прохора, которые продолжали осыпать врага стрелами с деревьев.

Вырвавшись на свободу, Митрофан бросился к кустам, где он спрятал лыжи и белый балахон, надел их и помчался на помощь своим.

Приняв на себя удар, отряд Александры дал возможность пленным и новоторжцам еще раз прорвать заслон, и уже многие мчались к лесу, одни выхватывали из рук убитых или раненых поганых сабли и другое оружие и тут же вступали в бой, другие вырывали колья из тына и отбивались ими от налетавших всадников. Особенно отчаянно дрался Здыла, который вооружился бревном, как палицей, и орудовал им с большой ловкостью и силой.

Но тут к поганым подоспело подкрепление — примчался отряд всадников с пиками наперевес.

Первым принял на себя удар рыцарь Иоганн Жан фон Штауфенберг. Он поскакал навстречу таурменам, врезался в их строй и смешал его. Десятки врагов окружили рыцаря со всех сторон. Он сбрасывал их с седел копьем, рубил мечом, но они продолжали носиться вокруг него с дикими воплями, постепенно сужая круг. Латы и шлем надежно защищали Иоганна, но тут его любимый конь издал предсмертный хрип и стал заваливаться на бок. Рыцарь, однако, успел соскочить и продолжал биться стоя. Один из всадников занес уже было над ним саблю, когда стрела, пущенная Прохором, как всегда, точно, попала ему в глаз, и он упал замертво.

И все же бой был неравным, и наконец, сраженный ударом копья, рыцарь упал, обливаясь кровью, а окружавшие его всадники умчались к пролому, отрезая пленным путь к лесу.

…Только несколько человек из отрада Александры осталось в живых, и они вынуждены были отступить, унося убитых и раненых. Афанасию и подоспевшему Митрофану удалось перенести в лес рыцаря Иоганна. Они кое-как перевязали его рану. Быстро темнело.

Александра устало опустилась на поваленное бурей дерево. Одежда ее была в своей и чужой крови, но она не обращала на это внимания. К ней подошел Митрофан, молча отвязал примотанный к спине кубок, делавший его похожим на горбуна, и протянул его боярышне.

— Иерусалимская чаша?! — поразился Афанасий.

— Это все, что удалось спасти из Борисоглебского монастыря. Мне передал ее посадник… Ни Ферапонта, ни единого монаха уже нет в живых. Они с братией подожгли себя в церкви, где сушилось зерно, чтобы оно не досталось поганым. Он велел хранить эту чудотворную чашу как зеницу ока, и посадник поручил передать ее тебе, боярышня. Дороже в Торжке, мол, ничего нет…

Александра взяла в руки священную реликвию и невольно залюбовалась тонкостью чеканки и блеском камней. Потом она протянула чашу Афанасию:

— Ты отвезешь ее в Новгород.

Афанасий перекрестился, прежде чем осмелился дотронуться до этого творения рук человеческих, от которого не мог отвести глаз.

— Спрячь ее, — начала Александра, но не договорила, увидев Евлампия, который спустился наконец с дерева и шел к ним, неся на руках тело Прохора.

— Его убили, когда в колчане у него не осталось уже ни одной стрелы, — проговорил Евлампий и положил охотника на снег, потом скрестил ему на груди руки.

— Надо бы похоронить его как богатыря, — сказала боярышня и добавила, помолчав: — Но время не терпит. — Она обернулась к Евлампию: — Дядя Иоганн тяжело ранен. Его надо немедля везти в Игнатовку к Дарье. Только она может спасти его! Иди к Трефилычу и запрягай сани. Афанасий поедет с тобой.

Инок хотел было возразить, но, взглянув на чашу, которую все еще держал в руках, опустил голову.

— А как же ты, боярышня? — спросил он.

— Мы дождемся Бирюка с Мишей и Силантием и последуем за вами. Митрофан и Кузьма останутся со мной. Мы сделали все, что могли! — Она сжала в тоске руки. — Велите Трефилычу седлать и наших коней. Мы постараемся направить пленных и спасшихся новоторжцев по тайному безопасному пути, иначе поганые посекут их, как траву. Но разве всех убережешь? Они думают, что по главной дороге они быстрее доберутся к Новгороду. А некоторые хотят вернуться к себе домой, не ведая, что их там ждет…

Здыла услышал ее слова.

— А я дружину решил сколотить из них. Отчаянные среди них есть! Остальные и правда разбежались кто куда, — сказал он, обматывая ступни каким-то тряпьем, взял лыжи одного из убитых охотников и был таков.

Афанасий и Евлампий соорудили из веток носилки, положили на них Штауфенберга, который так и не приходил в сознание, его доспехи и оружие и понесли туда, где стерег коней Трефилыч и стояли сани.

С Александрой остались только Митрофан, Кузьма и еще один уцелевший охотник. Вместе с Кузьмой и Митрофаном они стали рыть общую могилу. Лопат не было, и пришлось ковырять промерзшую землю мечами.

Лицо Прохора было спокойно. Смерть наступила мгновенно. Стрела вонзилась прямо в сердце: для того чтобы удобнее было лезть на дерево, он снял тяжелую кольчугу. На двух других погибших охотников лучше было не смотреть, так изуродовали их сабли поганых. Александра отвернулась. Она вдруг ясно ощутила, что ее может постичь такая же участь…

* * *

Клин златотканых был направлен на шатер Субэдэя; хоть клин и сильно уменьшился в размерах за счет павших, но, не меняя вида, продолжал продвигаться с боями вперед, отбивая все более яростные атаки чэригов.

Завид шагал в центре среди лучников, время от времени отыскивая глазами брата, который на самом острие клина, вместе с другими копейщиками, мечом прокладывал дорогу, принимая первый удар. Каждый раз Завид с облегчением вздыхал — жив еще! — видя, как тяжело и равномерно взмахивает рука и движутся под белой рубахой лопатки Романа, словно во время косьбы. У самого Завида в колчане почти не осталось стрел, неотвратимо приближалась минута, когда и ему придется выхватить меч. За время осады Торжка, пока отец не пускал их в дело, он, как и все златотканые пояса, успел пережить отчаяние и надежду, ярость и смертную тоску; теперь, наконец, в бою он чувствовал какую-то беззаботную легкость. Он думал об одном: вперед, только вперед, чтобы пробиться быстрее к шатру Субэдэя и подрубить его, чтобы внести смятение в ряды поганых! Ему верилось, что это может спасти все, что он любил, что осталось сзади, в пылающем городе! Вот только узкоглазые всадники мешают, встают на пути машут саблями. Ну да ничего, Бог даст, дойдем! Выпуская стрелу за стрелой, Завид, улучив момент, снова взглянул на брата, но не увидел его: ряды сомкнулись и уже кто-то другой бился на его месте. Отчаяние и страх охватили Завида, сжали сердце, и душа его, тоскующая, жестоко израненная, очутилась как будто снова там, среди развалин родного города, где неотвратимая гибель ждала его отца, жену и детей, сестру, братьев, мачеху — всех. И тут, заглушая шум битвы, зазвучали в душе Завида удары вечевого колокола. Может быть, это были удары его сердца, но он отчетливо слышал колокольный звон вечевого колокола на Преображенской площади, и звук этот все усиливался, хотя он сам видел колокол упавшим с обгорелой звонницы и расколотым, и вернулась к Завиду эта смертная и страшная для врага легкость.

Вечевой колокол звучал и в душе Михаила Моисеевича, когда поскакал он на своем гнедом в узкую щель оврага, чтобы подобраться незамеченным к шатру Субэдэя с тыла, и у шедших в пешем строю его златотканых, неотвратимо следовавших за своим воеводой, отвлекая на себя все внимание чэригов и нукеров. На какое-то мгновение Субэдэй остался без охраны, возвышаясь на крупном и широкогрудом караковом жеребце Рязанского князя Юрия. И тут Субэдэй увидел уруса… Единственный глаз сверкнул яростью, а шрам, пересекающий лицо, побагровел. Он выхватил саблю. И вот сошлись в смертной схватке прославленный баатур и молодой и отчаянный новоторжский гость. Меч и сабля зазвенели, ударяясь друг о друга, скользя лезвиями и сойдясь у самых рукоятей. Они застыли так на короткое время, не в силах превозмочь друг друга. Их глаза встретились. Михаил Моисеевич поднял на дыбы своего жеребца, и Субэдэй увидел над собой оскаленную морду коня, почувствовал брызги пены, слетавшей с его губ. Он с трудом успел податься назад, чтобы не получить удара копытами. Во взгляде уруса прочел он безоглядную удаль, какую-то странную беззаботность, даже веселье и, холодея душой, не заметил ни тени страха. Как завороженный смотрел он на врага, который занес было меч над его головой, но тут урусский воевода захрипел и стал заваливаться на бок — это тумен-у-ноян Бодончар и несколько его «бешеных» пустили стрелы в спину новоторжского гостя. Так пал удалой Михаил Моисеевич. Услышав зов Бодончара, десятки чэригов и нукеров из его тумена, окруживших было плотным кольцом златотканых, бросились на выручку своего баатура. Боясь окружения, они поскакали прочь от шатра, увлекая Субэдэя за собой.

Так настала долгожданная минута — несколько еще оставшихся в живых златотканых, в том числе и Завид, прорвались к шатру и подрубили его опору. Выбраться из-под рухнувшей на них ткани им уже не удалось — их кололи пиками, топтали копытами, рубили наугад саблями, но дело было сделано: падение шатра заметили не только новоторжцы, засевшие в детинце во главе с посадником, это увидели и тысячи вражеских воинов, растерянно опускавших свое боевое оружие — сабли и луки, пики и копья.

Но радость новоторжцев была недолгой — из-за холма, чернее грозовой тучи, появилась несметная конница Батыя, послышался многотысячный боевой клич: «Хурай!» Орда шла под черным знаменем войны «Гара сульде», что значит «Черная душа».

* * *

Торжок догорал в кольце осады, как лучина в железном светце. Догорал, но еще не догорел. И с прежней силой продолжал звучать вечевой колокол в душе каждого уцелевшего его защитника, в душе старого посадника Ивана Дмитриевича. И последнее, что слышал русский ратник, погибая, был звон этого колокола.

Когда рухнули наконец под ударами нового порока кованые ворота и таурмены ворвались в пылающий окольный город, на вечевой площади, перед громадой бревенчатого Преображенского собора, их встретил отряд во главе с грозным Якимом Влунковичем. Сразу же все забурлило, засвистело, загремело от яростной сечи. Как зерна в кипящем котле, сталкивались и разлетались вои. Кони врага не шли на выставленные вперед пики урусов. Всадникам пришлось спешиться, а уж что-что, но биться в пешем строю русские умели! Ремесленники и крестьяне, бояре и гости и иной всякого звания городской новоторжский люд хорошо знали цену жизни и свободе и умели за них постоять: каждый из защитников окольного города сражался так, будто он и есть главный воевода, будто только от него зависит спасение.

Забравшись на своды Спас-Преображенского собора, дьяк Ивашка да волочильных дел умелец Мойсейка, укрываясь за коньками и закомарами, без устали пускали стрелы в чэригов и нукеров, а на тех, кто подходил слишком близко, щедро лили кипящую смолу. Уже занялись огнем бревна нижних венцов собора, а Ивашка и Мойсейка с кучкой таких же отчаянных людишек всё стреляли в поганых, не давая им прорваться в тыл отряда Якима Влунковича. А когда один из товарищей Ивашки был тяжело ранен таурменской стрелой, он и тут умудрился свалиться сквозь огонь и дым на двух чэригов и их предводителя арбан-у-нояна и сломать ему шею. Пожар, пожиравший стены собора, казалось, только прибавлял силы и дерзости его защитникам, и лишь когда рухнули объятые пламенем своды, они обрели среди развалин свое огненное погребение. Пал с окровавленной головой Яким Влункович, но часть его воев успела затвориться в последнем оплоте новоторжцев — детинце. Несметная орда заполнила окольный город, покрыв все пространство вокруг детинца. Нестерпимый жар от горящих домов, казалось, не тревожил чэригов и нукеров, хотя в воздухе стоял запах паленой шерсти их коней.

Площадь перед Преображенским собором, так недавно белевшая рубахами златотканых поясов, теперь покрылась, как саваном, темной шевелящейся плотью с кровавыми пятнами.

Иван Дмитриевич видел отверстые рты погибающих, но звука не слышал. Мысли его в предсмертный час были далеко, что не мешало ему четко и ясно отдавать приказы. «Женщин и детей спрятали в подземный ход, но удастся ли им спастись? Таурмены могут застрять здесь надолго, и тогда пощады не будет… Нет. Я правильно рассчитал. Зачем им сожженный и разрушенный Торжок, где им не достанется ни горсти зерна, ни другого провианта, а путь на Новгород будет открыт?» — тяжело вздохнул посадник.

Тем временем, не обращая внимания на стрелы и кипящую смолу, посылая вперед пленных, взбираясь по приставным лестницам, по телам своих же павших и раненых, ордынцы ползли на приступ. Вал штурмующих был так плотен, что убитые чэриги не могли упасть, и их выносили на стены детинца. Еще солнце не успело скрыться за верхушками деревьев леса, когда все немногочисленные защитники детинца погибли, сражаясь, но не отступив. И одним из первых пал с разрубленным плечом и грудью Иван Дмитриевич. В кровавом тумане, застившем его глаза, увидел он в последний миг множество лиц, и все они были близкие и родные, и всех ближе и роднее лица Авдотьи Саввишны, сыновей и дочки Федоры, а в ушах продолжали раздаваться удары вечевого колокола. Рядом с ним лежали несколько убитых им ноянов и чэригов, не считая тех, кто потерял равновесие и свалился с заборол вниз.

Батый, наблюдавший за побоищем с холма, сидя на своем любимом ахалтекинце, вытер полой чапана вспотевшее от напряжения лицо со вздрагивающими ноздрями и сказал Субэдэю, не поворачивая головы:

— Урусский князь, защищавший этот город, великий воин. Если он еще не убит и попадет ко мне в плен, я сделаю его своим темником, может быть, даже поставлю на твое место, баатур. Ему не понадобилось бы, наверное, четырнадцати дней, чтобы справиться с таким городишком. Как ты думаешь?

— Все мы в твоей власти, внук Повелителя вселенной, — покорно склонил голову Субэдэй, ничем не выдав своего уязвленного самолюбия. — Только в этом городе не было ни князя, ни княжеского войска. Это первый город новгородской земли, который попался нам на пути. Что же будет дальше?

— Надо выбрать такой путь на Новгород, чтобы миновать укрепленные города.

— Я уже выслал вперед отряд разведки из двухсот всадников, но пока никто из них не вернулся…

— Нам тут больше делать нечего. Загрузи арбы торжокским зерном — и в путь!

— Все запасы в Торжке уничтожены по приказу их воеводы.

— Тогда распорядись вырезать и высушить его сердце, а потом в шелковом мешочке подвесить к моему черному знамени войны, как висят до сих пор на нем сердца самых отважных врагов моего деда, Повелителя вселенной.

В это время подскакал джаун-у-ноян из тумена синих самого Бату и доложил:

— Непобедимый! Захвачена в плен раненая уруска. Она сражалась с нами, как храбрый воин. Судя по оружию и одежде — она из знатного рода. Она без сознания, а трое урусов, защищавших ее, убиты.

— Вели отвезти её к индийской чародеице. Скажи, что она должна жить и должна быть в сознании, когда я велю привести ее ко мне.

Джаун-у-ноян поскакал выполнять приказание, а Субэдэй посмотрел ему вслед, прищурив свой единственный глаз, и сказал задумчиво:

— Ты был прав, великий и непобедимый, что послал меня вперед: воины новгородской земли не похожи на других урусов…

Батый нетерпеливо дернул головой — он счел рассуждения баатура только хорошим способом прикрыть собственные ошибки и просчеты.

* * *

В 1235 году, за три года до начала описываемых событий, в сердце Монголии на берегу реки Орхон, в «Черном лагере» — Каракоруме, столице Монгольской империи, состоялся курултай, съезд знати, принявший важнейшее решение о начале похода для окончательного покорения вселенной. Было условлено, что войска во главе с Чармаганом направятся на завоевание Крыма, Кавказа, Закавказья и Малой Азии, а другое, главное войско пойдет на волжских булгар, Русь, на захват половецких степей и стран Европы до той черты, до которой дотянется монгольская сабля, и все это для расширения улуса Джучи, уже простирающегося от Яика до Днепра. В соответствии с завещанием Чингисхана, ненадолго пережившего Джучи — своего старшего сына, во главе двинувшихся на запад орд был поставлен едва достигший тридцатилетнего возраста сын Джучи — Бату, к которому по наследству перешел улус отца.

Несмотря на то что Бату возглавил войско согласно воле самого Повелителя вселенной, его назначение на курултае прошло совсем не гладко. Другие внуки Чингиса и его сыновья сами хотели возглавить поход. Они использовали против Бату все, даже сплетню о том, что он вовсе не внук Повелителя вселенной, а незаконнорожденный: Гуюк-хан, сын нынешнего великого хана Угэдэя, который сам хотел встать во главе похода, громко кричал о том, что, когда Повелитель вселенной звался еще просто Тэмуджином, отряд меркитов, совершив набег на монголов, похитил его жену Бортэ, и хотя на другой год Тэмуджин отбил ее, разгромив меркитов, но именно в этот год и родился Джучи, так что он не был сыном Чингисхана, а значит, и Бату вовсе не его внук и не имеет права стоять во главе войска. Противники назначения Бату выступали против него настолько яростно, что озлобление, как писали очевидцы, проникло в мозг их костей. Но это им не помогло.

Вялый, безликий, безвольный Угэдэй, склонный к пьянству и разврату, в чем он даже каялся публично, на этот раз проявил неожиданную твердость. Знающие люди потихоньку говорили о том, что за спиной Угэдэя стоит китаец Елюй Чуцай, потомок основателя императорской киданьской династии, перешедший на службу к Чингисхану после покорения им Северного Китая и ныне возвысившийся еще больше при великом хане Угэдэе. Он стал его ближайшим советником и главным законодателем.

Угэдэй не раз убеждался в том, что, следуя советам Елюй Чуцая, он получает огромные доходы, что было ему особенно по сердцу при его нраве, а кроме того, китаец полностью принял на себя все тяготы управления империей, оставив своему повелителю возможность сколько угодно предаваться пьянству, охоте и другим развлечениям. А потому великий хан полностью поддерживал Елюй Чуцая, который хотел многого достигнуть назначением Бату главой похода на запад. Послушный его советам, великий хан явился на курултай трезвым и воззвал, обращаясь к сородичам по Алтан уругу (Золотому роду): «Царственный сокол души моего великого отца ныне купается в беспредельных просторах вечного неба и взирает на нас. Отец заповедал, чтобы вождь улуса Джучи возглавил поход на запад для последнего расширения этого улуса и всей нашей империи. Кто же стоит ныне во главе улуса безвременно ушедшего от нас моего брата Джучи? Его сын, мой племянник Бату, который правит улусом с огнем в глазах и с блеском в лице. Неужто можно допустить, чтобы копыта ваших коней подняли из земли зависти такую пыль, что в клубах ее скроется воля моего великого отца? Нет. Не бывать этому. Бату возглавит поход. Его правой рукой и советником я назначаю великого баатура Субэдэя, который еще моему отцу помогал восходить на вершину власти и десятки лет служил под его белым девятихвостым знаменем. Двенадцать лет назад он вместе с Джэбэ по повелению моего великого отца уже разбил огромное войско урусов при Калке. А теперь также верно служит мне. А еще в поход под началом Бату пойдут со своими туменами члены нашего Алтан уруга — мои сыновья и племянники Гуюк, Менгу, Бури и все остальные и даже мой брат — младший сын нашего великого отца Колген, а также старшие сыновья темников, всех владельцев уделов, ханских зятьев и ханских жен».

Так говорил Угэдэй, наученный Елюй Чуцаем, и ему внимали обомлевшие от изумления сородичи и придворные. Молчал и сам Бату. Его красивое круглое лицо, со слегка приплюснутым носом, с узкими глазами, концы которых опускались к выступающим высоким скулам, оставалось совершенно бесстрастным. Однако воины его личного тумена, называвшиеся «синие» по цвету своей одежды, или «непобедимые», расположившиеся в степи возле площади, на которой заседал курултай, выхватили сабли из ножен и, ударяя ими о железные наконечники копий, звоном оружия громко приветствовали повеление великого хана.

Вопрос был решен. Елюй Чуцай сразу и надолго избавился от большинства видных предводителей военной партии, мешавшей ему упорядочить власть в огромной уже империи. Что же касается Бату, то хотя он и был еще молод, Елюй Чуцай отдавал должное его природному уму, рассудительности, воздержанности и, зная, какой огромный полководческий опыт и талант имеет баатур Субэдэй, не сомневался в успехе. Ну а неизбежные свары с сородичами во время похода, которые ждали Бату? Что же, если он достоин властвовать, то найдет и на них управу…

Вскоре после курултая огромное войско во главе с Бату и советником и военным руководителем похода Субэдэем, почти со всеми членами Алтан уруга выступило на запад.

Первоначально орда двигалась отдельными потоками, каждый под командованием одного из членов Алтан уруга. Подойдя к границе сильного государства — Волжской Булгарии, все они соединились и вторглись в Поволжье и Прикамье. Штурмом была взята столица Волжской Булгарии — многолюдный и хорошо укрепленный город Булгар, а также другие города этого государства, жители их истреблены или обращены в рабство, государство разгромлено. Бату покорил и частично истребил другие народы Поволжья и Прикамья — отчаянно сопротивлявшихся башкир, мордву, буртасов, саксинов, черемисов (мари) и других. Когда войска монголов соединились на берегах Волги, то, по свидетельству современника: «…от множества войск земля стонала и гудела, а от многочисленности и шума полчищ столбенели дикие звери и хищные животные».

И вот теперь, когда Торжок пал, для несметных орд Батыя, покоривших уже Рязанское, Московское, Владимирское, Ростовское, Переяславское, Тверское и другие княжества, разгромившего русские войска на реке Сити, дорога на Новгород была открыта.

 

Глава XIII

ЯРОСЛАВ ВСЕВОЛОДОВИЧ

Дочь Мстислава Удалого Федосья была очень на него похожа — те же широко расставленные и слегка навыкате голубые глаза, короткий прямой нос, твердые, четко очерченные губы, открывающие при улыбке крупные белые — один к одному — зубы, доставшиеся по наследству и ее сыну Александру Ярославичу, хотя статью и носом с горбинкой он пошел в своего отца. Характер у Федосьи был решительный и гордый, как у ее матери, половецкой княжны, дочери хана Котяна, да только внутренняя сила, которая помогала ей сносить все невзгоды — а выпало их на ее век немало, — внешне ни в чем себя не проявляла: глаза смотрели ласково и всепрощающе, а проходя по многочисленным горницам княжеского дворца, она одаривала встречных бояр или холопов одинаково ровной и доброй улыбкой. Шла, как плыла, двигаясь мелкими ровными шажками, при этом шумящие бронзовые подвески мелодично позванивали, напоминая о весенней капели. Проведя детские годы на юге Руси, в Торопце, где княжил ее отец, она никогда не видела подобных украшений, а увидев на Торге в Новгороде, не удержалась и купила.

Торг этот вообще поразил ее диковинными товарами, многоязычной пестрой толпой, когда немецкие и свейские купцы вывозили со своих подворий целые обозы заморских товаров, а шум и гам стоял невообразимый, так что она с непривычки постаралась как можно быстрее скрыться за толстыми стенами церкви Параскевы Пятницы, так не похожей на все остальные новгородские постройки. Говорят, ее лет двадцать тому построили пришлые мастера из Смоленска. Федосье казалось, что это лепестки огромного цветка раскрылись навстречу солнцу, а купол вздымается к небу, как пестик. Но любопытство брало свое, и она еще не раз приходила на Торг у Ярославова дворища.

Теперь она уже много лет жила на севере, сначала в вотчине своего мужа Переяславле-Залесском, а потом в Новгороде. Хотя княгиня с княжеского подворья видела город все больше издали, да и то только в ясную погоду, когда солнечные лучи золотили свинцовые купола Святой Софии, но и это доставляло ей несказанную радость. А раскинувшийся на другом берегу прямо супротив Городища Юрьев монастырь с его крепостными стенами, надвратной башней и строгими очертаниями трехглавого Георгиевского собора разве не благодать? Тишина и спокойствие воцарялись в душе Федосьи, когда она смотрела в безветренный день на монастырь, который плыл, слегка покачиваясь над синью водяной глади Волхова, отражаясь в ней. Ведь там был похоронен ее старший сын Федор, смерть которого она оплакивала по сей день. Она как завороженная глядела из окна своей светелки на эту красоту, а руки ее сами собой покрывали тонким узором из серебряных и золотых нитей, украшали крупными, мелкими и совсем крошечными жемчужинками предназначенное епископу новгородскому Спиридону облачение, к вящему неудовольствию своего мужа, не желавшего признавать владычную мудрость. По великим праздникам она отправлялась к владыке в Святую Софию, где в приделе Рождества Богородицы был погребен ее дед князь Мстислав Ростиславич Храбрый, и весь люд новгородский почтительно расступался перед ней, пропуская к гробнице.

Много часов проводила она и в Нередицком монастыре, предпочитая молиться там, а не в огромной церкви Благовещения на Городище. До Нередицы было рукой подать, только перейти по деревянному мостику через Спасский ручей да подняться на холм, и ты уже оказывался в небольшом и уютном храме Спаса, где смотрели на тебя со всех сторон прекрасные лики святых и великомучениц — и со сводов, и со стен, и из-под купола. Здесь она замаливала свои никому неведомые грехи и грехи своего своенравного мужа. Никто никогда не осмеливался передать ей сплетни, ходившие о нем в Новгороде, но ее чуткая душа и не нуждалась в подсказках. А теперь ей совсем было не до того, теперь она молилась за упокой души убиенного сына своего — князя Тверского, князей Владимирского, Рязанского и других и всех погибших. Просила она Господа и о спасении Новгорода, чтобы не дал он погибнуть ему от рук злого ворога.

Федосья никогда не вмешивалась в княжеские дела своего мужа, шла ли речь о Новгороде или о его вотчине Переяславле-Залесском, но теперь время пришло! Она не могла остаться в стороне перед лицом такой страшной опасности, когда от войска иноплеменников поганых их отделяет всего сто верст, а может, и того меньше.

Федосья без стука отворила дверь в горницу, где уже несколько дней Ярослав спал и ел, не показываясь никому на глаза. Князь был не один. Он склонил голову в княжеской шапке, отороченной мехом, и внимательно слушал, что ему тихо докладывал боярский сын Федор Ярунович, подобострастно склонившийся перед ним, щеголяя своими зелеными сафьяновыми сапожками, шитыми золотыми нитями. Ярослав в ярости обернулся, готовый запустить в смельчака, вошедшего без спросу, тяжелым серебряным кубком, стоявшим перед ним, но, увидев жену, только крепче сжал рукоять палки в виде длинноклювой птицы с круглыми глазами, с которой никогда не расставался. Поговаривали, будто это потому, что навершие больно похоже на самого князя. Давно не чесанная борода Ярослава была всклокочена, он сильно исхудал, и его большой крючковатый нос стал и впрямь свисать, как птичий клюв, темные глаза с яркими белками метались под нависшими бровями, как загнанные на снегу волки. Известие о гибели сына и брата Юрия согнуло князя. Горе и страх мешали выпрямиться и вздохнуть полной грудью, но мысли были холодны и расчетливы, хотя ярость и душила его.

— Вот, явилась! — гаркнул он. — Кто тебя звал? Все подглядываешь, все вынюхиваешь!..

Эта брань, эти комья грязи, которые Ярослав обрушил на княгиню, не задевали ее, как будто перед ним была не человеческая плоть, а чистые струи дождя, освежающие все вокруг. Взгляд ее оставался ясным и незамутненным. Отпрянувший было Федор отвесил княгине поясной поклон. Глаза Федосьи были обращены только на него.

— Вот, боярин, — протянула она Федору тяжелую шкатулку, которую держала в руках, — возьми и передай ее посаднику Михалкову. Здесь все мои украшения. Я дарую их на оборону города от лютого ворога. А тебе, князь, достало отсиживаться по хоромам, пора встать во главе войска, — неожиданно обернулась она к Ярославу. Только теперь Федосья в упор посмотрела на мужа.

Глаза Ярослава округлились, брови изогнулись дугой от удивления, но взгляд его смягчился:

— Что ты понимаешь в этих делах, добрая душа? Иди.

Ярослав встал, высокий и сутулый, подошел к жене, взял у нее шкатулку и поцеловал в лоб. Когда она вышла, Ярослав открыл шкатулку, погрузил в нее свои длинные пальцы, и с его ладони полились, начали стекать капельками росы жемчужные и янтарные нити бус, блеснули перстни и кольца, серебряные колты, тяжелые золотые браслеты, украшенные самоцветами, сверкающими, как радуга над Ильмень-озером после грозы. Все содержимое шкатулки князь пересыпал в глубокую кожаную калиту, на две трети уже полную.

— Это как раз то, чего мне не хватало, — пробормотал он, тщательно завязывая суму тонким и прочным шнуром, концы которого просунул в отверстие плоского и гладкого кружка свинцовой печати, и оттиснул на ней с двух сторон княжеский знак — изображение своих святых.

— Ты все запомнил? — спросил Ярослав, передавая тяжелую калиту Федору. — Ну-ка повтори!

— Я должен сказать хану, что это только почин. Что если он согласится выполнить твой наказ, то получит еще столько, сколько пожелает. Но пусть не забывает, что Новгород снаряжает супротив него несметное войско. — Боярский сын говорил шепотом с характерным присвистом, сильно раздражавшим князя и происходившим от того, что нижняя челюсть Федора выдавалась вперед и между зубами всегда была щель.

— Иди, — только и сказал Ярослав, указывая палкой с костяным навершием на дверь.

Федор молча склонил голову, спрятал калиту под корзно и пятясь удалился. Пройдя незамеченным к саням, спрятанным за кустами Спасского ручья, он погнал лошадей вдоль правого берега Волхова, с тем чтобы быстрее добраться до Торга у Ярославова дворища и затеряться среди густой толпы, бесчисленных телег и саней.

Не просто давалась Федору тайная служба у Ярослава Всеволодовича. Сколько надо было проявить изворотливости, чтобы завоевать доверие такого проницательного человека, как посадник Михалков! Боярин чувствовал себя, очутившись между Степаном Твердиславичем и князем, как зерно между двумя жерновами. Но пути назад уже не было. Если посадник узнает о его тайных сношениях с Батыем, не миновать дыбы. А не выполни он распоряжение князя, кто-нибудь из его ратников отсечет ему невзначай голову. Федор тяжело вздохнул: ему стало жаль своей молодой жизни, но посулы князя и страх перед ним двигали его вперед по этому пути к неминуемой, как ему мерещилось, гибели. «Вот и тысяцкий Петрилович уже что-то заподозрил… С другой стороны, не может же князь, живя на отшибе, не иметь в граде свои глаза и уши? Потому и любимцев заводит он с таким толком, чтобы всю жизнь Новгорода знать как свои пять пальцев. Страшен Ярослав во гневе, только хитрости и ума ему тоже не занимать! Да и щедр по-княжески, не то что посадник, тот каждую гривну, каждую куну на счету держит — не свои ведь. Да разве уследишь? Взять хоть его холопа Митрофана, не зря, надо думать, в Торжок с товарами наладился ездить. Сколько раз небось посадника вокруг пальца обводил! А открой Твердиславичу глаза, все равно Митрофан выкрутится, тебе же еще, как доносчику, первый кнут и достанется. Ничего, я еще сверну ему шею. Больно прыткий!..»

Эти невеселые мысли помогли Федору скоротать время, пока он добирался до города. Если кто и увидит его теперь, не удивится: все знали, что боярский сын любил поохотиться на монастырских землях. Вот и сейчас на дне его саней лежало три лисы и пять зайцев, убитых метким стрелком прямо в глаз, чтобы не повредить шкурок. Но, по правде говоря, кому сейчас было до него? Люди запасались кто чем мог — ждали осады, а значит, и голода. Скупали соль и муку, рожь и овес, пшеницу и сало. Цены росли, как снежный ком. С грохотом выкатывались бочки, гоготали в загонах гуси, кудахтали куры, ржали лошади.

Совсем по-другому обстояло дело в том конце торжища, где был оружейный ряд. Здесь без крика и шума бояре и холопы, меньшие и черные люди искали себе луки и стрелы, мечи и щиты, кольчуги и шлемы. Каждый выбирал оружие по руке, понимая, что вскоре его придется пустить в дело. Особенно много народа толпилось у лавки знаменитого на всю округу оружейного мастера Мирошки Жабина, высокого жилистого мужика с густыми седыми волосами, перетянутыми по лбу ремешком. Он с достоинством сидел в стороне, только изредка кося глазом на покупателей, — товар говорил сам за себя.

Федор постарался быстрее проскочить мимо, не обратив на себя внимания: тяжелый кожаный мешок, спрятанный под корзно, стеснял его движения, и он не хотел, чтобы его окликнули.

 

Глава XIV

КНЯЗЬ АНДРЕЙ И КСЮША

Сознание возвращалось медленно и неохотно: как будто он с головой был накрыт толстым слоем душных и колючих одеял, и вот медленно снимают одно за другим, и каждое покрывало сдирают с трудом, словно приклеенное, но дышать становится все легче, а слабый, еле брезживший свет разгорается все ярче. Наконец князь Андрей открыл глаза и с наслаждением вздохнул полной грудью, хотя и поморщившись от саднящей боли в груди. В избе было жарко натоплено, сухой воздух веял свежестью, а лучи мартовского солнца, проходя сквозь затянутые бычьими пузырями оконца, падали на хорошо отмытые доски пола, играючи перекрещивались, как будто гонялись друг за другом. Князь посмотрел на задымленный черный потолок, потом скосил глаза вбок, слегка повернулся на полатях и увидел неподвижно стоявшую перед ним девочку, в длинной холщовой рубахе, с льняными волосами, которая неотрывно смотрела на него. Но вот в ее широко открытых печальных глазах появилась надежда, они начали наполняться слезами, на губах мелькнула улыбка, когда она увидела, что раненый пошевелился.

С трудом вспомнил имя, позвал:

— Ксюша!

— Что тебе, болярин? — оживилась девочка, готовая выполнить любую его просьбу. — Вот ты и на свет божий смотреть стал!

Князь Андрей усмехнулся, превозмогая боль, встал, опираясь на Ксюшу, подошел к оконцу, проверил, цела ли пайдза, спрятанная у пояса, медленно опустился на лавку. Рана на груди была крепко стянута чистыми рушниками, окровавленная свита разрезана и болталась, держась на одном вороте.

— Это я ножницами разрезала, — пояснила Ксюша, потупившись. — Пока ты на полатях мертвецом лежал, я тебя два раза перевязала, рушники меняла.

— Спасибо тебе. Хоть и славный воин был Долбан, а саблей своей не смог нанести мне смертельную рану, видно, только по ребрам полоснул, — усмехнулся Андрей.

— Крови из тебя много вышло, болярин, вот ты и ослабел, — пояснила девочка.

Князь Андрей с трудом сдерживался, чтобы не сорвать повязку, — так чесалось место, где была рана, но он хорошо знал: свербит — значит, заживает…

— Не зови ты меня болярином, — раздраженно сказал он. — Зови: дядя Андрей. Ведь мы с тобой теперь оба сироты.

Но по тому, как побледнела Ксюша, какой ужас опять охватил ее при воспоминании о злодейском убийстве отца, матери, сестер, братьев, понял, что их гибель еще слишком свежа в ее памяти. И тут он почувствовал, что пуще таурменской сабли, глубоко в его сердце вошла боль за эту маленькую девочку, за то тяжкое и страшное, что уже навалилось на нее и, наверное, ждет впереди. Почувствовал, как крепко связала их судьба, и придется ему теперь перед Богом и людьми за нее держать ответ.

— А можно так… дядя Андрей? — нерешительно переспросила Ксюша. — Я же дочь мужицкая.

— Тебе здесь оставаться нельзя. Вот немного передохну — поедем вместе.

— Значит, ты меня не оставишь?

— Конечно, нет. Не бойся. Я отвезу тебя в безопасное место. — И он привлек к себе дрожащее худенькое тельце, поцеловал Ксюшу в обе щеки и в лоб. Губы его, вот уже пятнадцать лет привыкшие только сжиматься от боли и ярости, шептать проклятья или отдавать команды, стало покалывать, словно он попал с мороза в теплые хоромы, душу охватила незнакомая ему горькая истома и, как ни пытался уйти от нее князь, не отпускала.

Эта кроха в длинной холщовой рубахе, в онучах и лаптях закрыла от него на мгновение и прекрасный лик боярышни Александры Степановны, и вновь обретенных товарищей из славного Новгорода, и вражеское войско — словом, весь мир.

— Собирайся. Пора ехать, — распорядился он, и Ксюша стала покорно складывать свой нехитрый скарб.

Потом, когда она помогла князю натянуть чапан, застегнула на его плече корзно и вывела на крыльцо, он не узнал двора — кровавое месиво было прикрыто сверкающей на солнце чистой белизной недавно выпавшего снега. Даже ветки деревьев еще не стряхнули пушистого покрывала. Стояла неправдоподобная тишина, нарушаемая изредка чириканьем воробьев. Если бы не семь березовых крестов да каменный курган на холме, ничего не напоминало бы о том страшном и кровавом, что случилось здесь так недавно.

Дойдя крепнущими ногами до коновязи, князь увидел своего белого и другого, мохнатого горбоносого коня, который, подняв длинную морду от ясель, полных сена, недобро покосился желтыми яростными глазами.

Князь подивился сноровке, разумению и умелости Ксюши. Непривычная для него улыбка тронула губы.

— Ну, что же, хозяйка, — сказал он, — подойди к могилам, попрощайся. Собери припас, коли есть, а я пока зануздаю и оседлаю коней. Путь у нас неближний. Пора.

Ксюша, у которой слезы набегали на глаза, согласно кивнула и направилась к крестам, а князь Андрей занялся конями.

Только оседлав обоих, оглядел коней и усмехнулся — ноги Ксюши никак до стремян не достанут. Решил посадить ее спереди, а вторую лошадь вести в поводу, хотя, по правде говоря, дело тут было не в стременах, а в том, что, пока есть возможность, хочет он своей, хотя бы и израненной, но все еще мощной грудью прикрывать это маленькое, беззащитное существо.

Ксюша вскоре вышла из избы с небольшим узелком, перекрестилась на дом, потом на кресты, отвесив по числу их земные поклоны, утерла глаза кончиком головного серого платка, повязанного под подбородком, подошла к князю, уже сидевшему в седле, — недоуздок игреневого жеребца был приторочен к луке его седла. Ксюша глубоко вздохнула, князь нагнулся, скрипнув зубами от боли в груди, но легко поднял девочку, посадил перед собой и тронул поводья. Прежде чем отправиться на поиски товарищей, он решил отвезти Ксюшу в безопасное место. Где есть такое место по дороге на Торжок, он знал и надеялся, что там ее приютят. По гладкому льду Поломети легко доскакал князь до пересечения ее со старинным Серегерским путем. Зная, что здесь могло пройти или уже прошло ордынское войско, проскакал изрядно на восток, а потом повернул по едва заметной охотничьей тропе в полуденную сторону.

Вдруг молчавшая до того Ксюша обернула к нему порозовевшее на свежем морозном воздухе лицо, до бровей закрытое толстым шерстяным платком, и негромко спросила:

— Дядя Андрей, а почему тебя болярином кличут? Верно, потому, что ты за добрых людей болеешь?

Когда много лет назад князь еще подростком был захвачен в плен таурменами, его долго волок за собой на жгучей волосяной петле аркана узкоглазый всадник. Эта петля, казалось, обвилась вокруг сердца и последние пятнадцать лет сжимала его. И вдруг он почувствовал, как от Ксюшиных слов тугая петля ослабела и без нее, ставшей уже привычной, сердце может разорваться. Ответил коротко, глухо, стараясь не показать волнения:

— Нет, но я хотел бы, чтобы так было.

— А раз хочешь, значит, так оно и будет, — назидательно сказала Ксюша.

Они въехали в густой, видно, великий лес, и его торжественная тишина и красота несколько успокоили рвущееся сердце князя.

— Мы с тобой теперь всегда вместе будем, так ведь? — доверчиво и как бы с мольбой, не то спрашивая, не то утверждая, сказала девочка.

— Нет, Ксюша, — с горечью ответил князь, — вот отвезу тебя к одной женщине, доброй и верной, а сам поеду воевать ворогов, что нашу землю топчут.

Некоторое время они ехали молча, но вот заснеженная тропка свернула в сторону. Кони, почуяв жилье, сами пошли на тропку, и вскоре показалась сложенная из огромных почерневших бревен изба с подклетью. Все было тихо: не слышно ни лая собак, ни человеческих голосов, только из волокового оконца вытекала узенькая струйка дыма.

Князь спешился, зацепил поводья у бревенчатой коновязи, снял с коня Ксюшу и, взойдя на высокое крыльцо, постучал в дверь из тяжелых дубовых плах.

— Входите, люди добрые, — послышался звонкий девичий голос.

Князь поднял щеколду и переступил порог, держа Ксюшу за руку и нагнув голову, чтобы не зацепить сушившиеся над входом на веревке беличьи шкурки. Веревки были протянуты по всей избе, и на них висели не только беличьи, но и собольи, куньи и иные шкурки, пучки разных трав, наполнявших избу лесными запахами. В избе со свету Ксюше показалось совсем темно. Только два маленьких оконца слабо светились, прикрытые от солнечных лучей высокими елями. Когда глаза немного привыкли к полутьме, она стала различать прокопченные до черноты бревна стен курной избы, дубовый стол, на котором Ксюша с удивлением увидела белочку, сидящую совершенно неподвижно. Сколько она ни смотрела, та ни разу не пошевелилась. Наконец девочка поняла, что белка искусно вырезана из дерева, а рядом лежали в ряд также вырезанные из дерева головки домовых, которых многие новгородцы держали у себя в избах, чтобы отпугнуть злых духов. Домовые были самые разные — пучеглазые и круглоголовые, узколицые и большеротые, длинноносые и тонкогубые.

В комнате не было никого, кроме согбенной старухи, сидевшей у окна и вырезавшей одну из таких фигурок. Тут Ксюша вспомнила, что она уже слышала об этой женщине, которую все считали колдуньей за ее искусство и умение лечить заговорами. В испуге она прижалась к князю Андрею. Хозяйка встала им навстречу. Это была худая женщина в длинной рубахе с узкой каймой вышивки у ворота, перепоясанная в талии тонким шнурком, в клетчатой шерстяной поневе, на ногах лапти с онучами, на голове, поверх повойника, убрус. Ксюшу поразили ее небольшие, но зоркие глаза, ярко светившиеся на смуглом морщинистом лице.

— Здравствуй, Пелагея, — с облегчением вздохнул князь. — Вот и довелось снова встретиться. А я боялся, что уже не застану тебя — столько лет прошло.

Пелагея некоторое время пристально, но без страха, а лишь с любопытством вглядывалась в князя. Вдруг охнула:

— Батюшки, Андрюша, князь Андрей Дмитриевич, — поправилась она, — заступник. Ну и намучили тебя нечестивые, не узнать сразу. Слух был — князя Димитрия убили, а ты в полон попал. Верно ли?

— Верно. Намучать намучили, но не сломили, раз ты узнала, хоть и лета немалые миновали — полона одного почти пятнадцать лет…

Он обнял, поцеловал Пелагею, обрадованный тем, что она жива и здорова, и спросил осторожно:

— Ты что одна-то?

— Садись, садись, батюшка, — быстро проговорила Пелагея. — Намерзлась, дитятко, — жалостливо оборотилась она к Ксюше, быстро сняла с нее кожух, подвинула к жаркой печи, а сама, ставя на стол деревянные миски, туески и кувшины со всякой постной снедью, заговорила отчетливо, будто о постороннем: — Никодима, мужа моего, еще летошний год медведь задрал. — И она перекрестилась на божницу. — А дети… Охотник тут из ростовской земли Андреан Попович вместе с сыном моим Петрей пушного зверя промышлял. Так посватался Андреан за доченьку, за Марию, вот уже который год живет она с ним от нас на отшибе, под самым Ростовом. Петря и ныне с Андреаном начал было охотиться, да туча черная накрыла землю нашу, не охотники зверя добывают, а звери, сыроядцы окаянные, человеков губят. Где он, и сама того не ведаю. Мабудь, под стягами княжескими за Русь стоит, а мабудь… А как же ты, Андрей Дмитриевич, живот свой от таурменской сабли уберег да еще из полона вернулся?

Князь Андрей сказал невесело:

— Видно, Бог не захотел моей погибели на чужой стороне и было кому молиться за меня. А теперь и я постою за землю нашу. Да вот незадача: у девочки этой в Горшковичах таурмены отца — гончара Евстигнея, матку, брата, сестер всех поубивали. — Но, заметив, что глаза Ксюши снова наполнились слезами, поспешно добавил: — Один я у нее остался, да меня ангелы господни зовут на рать с таурменами. Могу ли я у тебя Ксюшу оставить? Жив буду, вернусь, когда — неведомо, а вернусь.

— Оставь, оставь, князюшка, — с ласковым спокойствием ответила Пелагея, — заместо внучки будет. — И, видя, что Ксюша все-таки заплакала, легко подняла ее своими старыми, но все еще сильными руками и запела чисто, по-девичьи звонко:

Красна девица, Заря-зарница, Родна сестрица, Река — царица. Лесовая, Полевая, Луговая, Дворовая, Прошу тебя покорно, поклонно, Помилосердствуй за отроковицу сию, Чтобы она душой не болела, Не тошновала, Не тосковала.

Андрей вдруг с удивлением узнал в этой постаревшей, исхудавшей женщине ту остроглазую, ухватистую, быструю в делах и помыслах вещунью, которая когда-то с помощью душистых трав, притираний и ножа спасла его, когда нога уже начала опухать от укуса змеи. Ту звонкоголосую и смелую, к которой не без тайного трепета ходили мужики да и бабы полечиться от сглаза и разных хворей, послушать вольные ее песни.

Ксюша заслушалась и затихла, а вскоре и задремала. Пелагея осторожно положила ее на полати возле печи, накрыла овчиной.

Потом, вглядевшись в Андрея, сказала негромко:

— Сними свиту, князь. Вижу, и тебе мое ведение о болезнях надобно.

Князь хотел что-то возразить, но тут послышался вдруг лай собак, он вскочил и потянулся к сабле.

— Не горячись, батюшка, — спокойно сказала Пелагея. — Собаки-то наши. Это сынок мой Петря пожаловал.

Дверь распахнулась, в избу вошел высокий охотник с инеем на усах и бороде, с усталым и изможденным лицом. В руках у него была рогатина, за спиной лук и колчан со стрелами. Увидев незнакомца, охотник насторожился, но Пелагея певуче сказала:

— Здравствуй, свет мой сыне. А се муж славный, князь Андрей Дмитриевич. Он еще с отцом твоим в согласии был и ходил с ним на охоту, а тебя, мальца, на коленях качал. А это Ксюша. Иноплеменники поганые ее сиротою оставили. Теперь она тебе как сестра будет. Притомилась. Уснула.

Петр разгладил пышные усы, сбросил кожух, отряхнул онучи и молча поклонился князю, а затем также молча присел к тому концу стола, где находились остатки трапезы, и неторопливо стал есть. Пелагея снова захлопотала, достала из печи ухватом и поставила перед сыном дымящийся горшок со щами. Петр стал деревянной ложкой хлебать прямо из горшка.

Андрей с интересом разглядывал молчаливого охотника: неторопливым и точным было каждое его движение, спокойно-добродушным выражение лица и зорких, как у матери, глаз. Князь, хотя и не увидел в этом бородатом мужике никакого сходства с шустрым босоногим малышом, которого он когда-то знал, почувствовал, как растет в нем расположение к Петру.

Через некоторое время, увидев, что охотник насытился, Пелагея спросила:

— Ты что пустой, сынок, знать, не вельми богатая была у тебя охота?

— Да как сказать, — пожал плечами Петр, — охота знатная бысть под Ситью.

— Ты, значит, был под Ситью? Участвовал в сражении? — с живостью спросил князь.

Петр неторопливо кивнул.

— Да расскажи же! — с досадой воскликнул Андрей.

— Побили нас поганые, и великого князя Юрия Всеволодовича, и иных князей, а князя Ростовского Василька Константиновича в полон взяли. Ну да и поганых от наших рук полегло немало… — степенно произнес Петр и замолчал на полуслове.

— Ну, что ты замолчал? — рассердился князь.

Петр взглянул на него неодобрительно и как бы через силу сказал:

— Своими очами видел, как воевода поганый таурменский мертвому Юрию Всеволодовичу голову отсек да в кожаную калиту поклал и к Батыю послал с воями. А я за ними. Думал, у новоторжцев помощь найду, но Торжок пал. Обезлюдел. Все сожжено, разграблено. А гонцов с сей калитой я еще сегодня видел.

— Где? — уставился на него князь.

— А тут, недалече, верст пять будет, — кивнул тот в ответ. — Кони их притомились, вот и стояли на холме. А калита та с головой князя к седлу приторочена.

— Едем, — решительно встал Андрей.

Петр молча натянул кожух, поклонился матери. Князь Андрей поцеловал спящую Ксюшу, перекрестил ее, поклонился Пелагее, облачился в доспехи, и вот оба они уже скакали в сопровождении трех охотничьих собак. Ехать пришлось недолго. На открытом всем ветрам холме показались вскоре два всадника в черных чапанах. Кони их тяжело скакали по снегу, хрипло, с надрывом дыша. Как опытные охотники, загоняющие дичь, Андрей и Петр стали объезжать холм с обеих сторон. Собаки по знаку Петра запрыгали вокруг, грозно рыча, одна из них вцепилась в ногу воина. Тот, размахивая саблей, никак не мог достать ею гончую. А в это время князь Андрей подскакал, поднял на дыбы своего жеребца, ударил в грудь рыжего коня другого всадника, конь испуганно присел, а всадник от резкого толчка вылетел из седла назад и, перевернувшись, ушел с головой в сугроб по самые плечи. Второй нукер изловчился и тяжело ранил одну из собак саблей. В это время князь Андрей, нимало не мешкая, ударом сабли снес голову этому нукеру, так что подоспевший Петр только рот разинул.

Князь взял за недоуздок рыжего коня и отвязал притороченную к его седлу калиту, раскрыл ее, осторожно, медленно вытащил оттуда голову великого князя Юрия Всеволодовича. Седеющие волосы и совсем седая борода были покрыты черной запекшейся кровью, которая на срубленной шее образовала неровные комки. Твердо сжатые губы посинели, синевой своей поражали и широко раскрытые остекленевшие глаза. Немолодое, но все еще красивое лицо залито кровью. Андрей попытался опустить веки Юрия Всеволодовича, но они, заиндевевшие, не поддались, глаза настойчиво и требовательно продолжали смотреть прямо на Андрея, которого охватила дрожь: ведь даже в одной голове старшего из русских князей он почувствовал величие, строгость, достоинство. Князь Андрей снял свое красное корзно, завернул голову и передал ее Петру. В это время первый монгол, высвободившись наконец из снега, сел, недоумевающе оглядываясь, но от сильного удара носком сапога, который нанес ему князь Андрей, повалился вперед, потеряв сознание. Потом князь сунул отсеченную голову первого монгола в освободившуюся калиту, затянул на ней шнурки.

Собаки, ожидая приказа, уселись возле хозяина на снег. Только раненый пес не мог двигаться; истекая кровью, он обреченно, с человеческой тоской смотрел на хозяина. Петр пустил в него стрелу, чтобы избавить от мучений.

Первый нукер, снова пришедший в себя, со стоном поднялся и спросил глухо:

— Где Чинкой?

— Твой Чинкой трус, — презрительно ответил князь Андрей по-монгольски. — Он бросил тебя и бежал, как сайгак от беркута. Куда ты едешь?

— Везу от моего господина Бурундая бесценный дар великому Саин хану, — ответил все еще не пришедший в себя окончательно нукер.

— Тогда поспеши, — сказал князь и помог нукеру взобраться в седло, а затем хлестнул его рыжего коня.

Князь Андрей подозвал Петра:

— Немедля скачи к Сити, где была битва. Возгласи людям ростовской земли, чтобы обрели тело великого князя на поле сражения, голову с ним соедините и предайте погребению.

— А куда ты теперь, князь? — спросил охотник.

— Раз Торжок пал, у меня один путь — в ставку Батыя. — И он невольно прижал руку к поясу, проверяя, цела ли пайдза.

— Как же ты один?

— Что же, одинокий волк все равно волк, — недобро ответил князь.

Петр невольно поежился и сказал осторожно:

— Не хотел бы я стать твоим ворогом, князь.

— И я бы этого не хотел, — смягчившись, похлопал его по плечу Андрей, — да и не быть сему.

Они обнялись и поскакали в разные стороны — Петр к Ростову, а князь Андрей догонять недавно прошедшее здесь войско Батыя.

 

Глава XV

ПЛЕН

Александра очнулась от сильной тряски. Грудь нестерпимо болела. Рядом слышались приглушенные женские голоса, гортанные звуки незнакомой речи. Когда полог кибитки открывался от ветра, боярышня видела звездное небо и темные вершины елей и сосен, слышала удары копыт множества лошадей, скрип бесчисленных повозок. Чьи-то руки иногда приподнимали ее голову и вкладывали в рот несколько крошечных сладких шариков, которые она невольно глотала. Ей не давали ни есть, ни пить.

«Как же случилось, что я осталась жива? — подумала — в который раз! — Александра. — А может, все это происходит уже на том свете? Ведь я хорошо помню, как сабля вонзилась мне прямо в сердце. Может быть, спасла кольчужка, выкованная специально для меня Николкой Жабиным?..»

Их было шестеро на одного…

Боярышня лежала с открытыми глазами, но события недавнего боя отчетливо вставали перед нею. Она вновь видела Митрофана с поднятым мечом, сверкающее лезвие которого легко, как птица, взлетало над его головой, то и дело опускаясь на врагов. Видела всегда веселого и беззаботного сестрича Трефилыча Кузьму, который неумело тыкал мечом в наступающих на него таурмен в синих чапанах, пронзительно выкрикивая какие-то свои нехитрые ругательства и прибаутки. Они все трое старались спасти ей жизнь, принять удары поганых на свою грудь.

Молодой охотник, Лисий Нос, не зря его так прозвали, прикрывая ее с тыла, придумал такую хитрость: он заранее наломал и привязал на деревьях вокруг поляны короткие толстые бревна. Во время боя он успевал обрубить нижнюю веревку, бревна с разлета ударяли в спины таурмен, сшибая их с ног. Но тут налетело с победным гиканьем несколько всадников в коричневых чапанах, хлеща камчами своих коней.

В ушах Александры опять раздался крик Митрофана: «Беги, беги, боярышня! Свет мой!» — и она увидела, как трое всадников одновременно вонзили ему в грудь свои пики. «Святая Троица, — прохрипел, падая, Митрофан. — А я не верил…»

Как погибли два других ее защитника, Александра так и не узнала — сабля четвертого всадника вошла ей в грудь.

«Так и будут они валяться на снегу, пока не станут добычей волков», — с тоской подумала боярышня.

Но судьба решила иначе: когда орда покидала Торжок, грабя и увозя с собой все ценное, что им удавалось найти в развалинах домов, приканчивая своих и вражеских раненых, они не заметили рыбака Мишу, который лежал, прижавшись к тыну и сливаясь со снегом в своем белом балахоне.

Миша с трудом встал и побрел, покачиваясь, к поляне, где их должны были ждать боярышня и другие новгородцы. Когда он уже прошел мимо Тайнинской башни, ему послышались стоны и детский плач. Отвалив камень, прикрывавший отверстие, он помог выбраться из потайного хода и увел в лес десятки женщин и детей. Среди них с трудом тащилась и посадничья жена Авдотья Саввишна, неся плачущую Федору на руках, оба мальчика молча шли следом.

Среди трупов на поляне Миша нашел тела Митрофана, Кузьмы и охотника, прозванного Лисий Нос. Он с трудом закопал их, а женщины помолились над братской могилой за упокой их убиенных душ.

Миша велел женщинам не трогаться с места, пока таурмены не отойдут достаточно далеко, а потом вернуться в город и под спаленными домами, где земля оттаяла от жара, начать рыть землянки.

— Крыши будем делать из веток и присыпать землей, чтобы издаля и видно не было, — поддержала его Авдотья Саввишна.

— Верно. Видать, не мне вас учить, — согласился Миша. — А я пойду дальше в лес искать, может, кто еще жив из наших или ранен.

— Иди, милок, иди, — поддержали его женщины. — У нас теперь за воеводу да за посадника Авдотья будет. Бог даст, не пропадем…

— Я знаю, где тайные припасы зерна на детинце спрятаны, — кивнула головой Авдотья, — муж мой, незабвенный Иван Дмитриевич, показал. — И слезы полились из ее глаз.

Целую неделю шло мимо Торжка войско Батыя. Сгоревший город казался вымершим и пустынным. Всюду валялись закоченевшие трупы. И никто из ворогов не догадывался, что под пеплом пожарищ теплится жизнь.

* * *

Саин хан Бату спешил в Новгород. Его гнали вперед честолюбивые мечты и алчность, подогреваемая родными и двоюродными братьями, с горящими глазами живописавшими ломящиеся от дорогих тканей, пушного товара, серебряной и золотой утвари дома богатых новгородских бояр и купцов, красоту северных дев, белизну и шелковистость их нежной кожи, стройность стана. Трудно было остаться равнодушным, слушая рассказы об этом волшебном граде немногих урусских перебежчиков. Досаждало только, что среди них не встретилось ни одного новгородца, а все люди низовские, из уже покоренных и разоренных княжеств, хотя и наведывались они в Новгород, по их словам, частенько и знали его хорошо. Но больше всего досаждал ему Субэдэй, который не только не разделял общего радостного возбуждения, но с каждым днем становился все мрачнее. По его словам выходило, что новгородцы нарочно направили орду по Серегерскому пути, где нет городов и деревень, чтобы пополнить запасы еды, где они то увязают в снегу озер и болот, то должны карабкаться на высокие холмы. А чем кормить все это огромное войско? Многие тысячи людей и коней?

Войско между тем после тяжелого дневного перехода готовилось к отдыху, и то там, то здесь темнели на снегу уже поставленные юрты, горели бесчисленные костры, благо разъезды доложили, что на много полетов стрелы вокруг не было урусского войска, доносился кисловатый запах кумыса и конского навоза. Саин хан и его полководец не стали спешиваться, а медленно ехали к юрте Бату, которая, как всегда, уже возвышалась на холме, отмеченном урусами каменным крестом, в некотором отдалении, на опушке леса. Только юрта Субэдэя была ближе других.

Субэдэй пристально взглянул своим немигающим, без ресниц глазом в узкие глаза Бату.

— Скажи мне, блистательный, не видел ли ты во сне единорога?

— Какого единорога? — с веселым недоумением спросил Саин хан.

— Того самого, — мрачно пробурчал Субэдэй, — который приснился твоему деду и, преклонив перед ним колени, отвратил его от похода на Индию.

— Нет, не привиделся, единоглазый. Уж не хочешь ли ты сойти за единорога? — перестал улыбаться Бату. — Выходит, слухи о том, что даже тебя, неустрашимого, новгородцы испугали под Торжком, правильны?

— Пусть не коснется тебя раскаленное железо сплетен и темное море слухов, — торопливо ответил баатур. — Меня трудно удивить или устрашить. Дело не во мне, а в новгородских урусах. Они сражаются так, словно каждый из них хан, или падишах, или сын хана.

Бату досадливо отмахнулся, но потом спросил задумчиво:

— А все-таки интересно, почему они такие, эти новгородские урусы? Как ты думаешь?

— Это можно узнать только от них самих, блистательный. Вот хотя бы у той раненой уруски, которая сражалась с нашими чэригами, как настоящий баатур, и от которой теперь не отходит индийская чародеица. Надеюсь, ее красота не пострадала…

— Ого, да ты заметил, что она красавица, — усмехнулся Бату. — Может быть, хочешь допросить ее, мой отважный баатур ноян?

— Лучше, если ты это сделаешь сам, — склонил голову Субэдэй. — Вон ее кибитка.

Саин хан и его полководец направились туда, куда указал Субэдэй, но путь им преградила процессия, перед которой даже им пришлось остановиться: важно шествовали верблюды, на которых в роскошных китайских паланкинах в сопровождении китаянок-прислужниц и многочисленной свиты и охраны ехали семь жен Бату.

Субэдэй, неодобрительно смотревший на это шествие, процедил:

— Говорят, что я родился с саблей во рту и с камнем, зажатом в кулаке. Не знаю, так ли это. Знаю одно — ковер единовластия можно расстелить только на трупах побежденных. Зачем тебе в походе эти женщины? Наше место в седле, и нет рядом с нами места тем, кто не в седле. Урусские пленные и их города тоже нужны нам только для того, чтобы взять у них все, а потом уничтожить. Так поступали в молодости мы с твоим великим дедом.

— Однако, мой славный баатур, — мягко возразил Бату, — китайский советник великого хана Угэдэя Елюй Чуцай, сам потомок царей, говорит: «Хотя мы получили империю, сидя на коне, но управлять ею, сидя на коне, невозможно».

— Но твой великий дед, — упрямо твердил свое Субэдэй, — повелевал, сидя на коне, и даже умер в седле, возвращаясь из победоносного похода на Тангут.

— Ты забываешь, — съязвил Бату, — что именно мой дед взял к себе на службу этого китайца за его ум и бескорыстие.

— Он знал тогда свое место, — воскликнул баатур, в бешенстве хлестнув камчой коня.

— Он и сейчас знает свое место, — продолжал подзадоривать старика Бату, — только место это изменилось, когда он стал служить другому хозяину…

— Да, да. В том-то и дело, — с горечью признал Субэдэй. — Но ты уже можешь войти к уруске — путь свободен.

Они без труда отыскали крытую белым войлоком кибитку, возле которой с обнаженными саблями красовались верхом четыре нукера из тургаутов — охраны самого хана. Лошади из кибитки были уже выпряжены, несколько женщин в теплых чапанах, в высоких шапках — бокка, обтянутых узорчатой тафтой с султанчиками из разноцветных перьев, суетились, покрывая войлоком небольшую юрту.

Бату с недоумением посмотрел на тургаутов.

— Зачем это? — удивился он. — В юрте только индийская чародеица, по вере которой нельзя проливать кровь, да раненая уруска.

— Я уже хорошо изучил новгородских урусов, — хмуро проворчал Субэдэй.

Идущие к вискам брови Бату поднялись еще выше, но он промолчал, подъехав к юрте, спешился и властно постучал рукоятью камчи по ее деревянной основе. Полог, закрывающий вход, откинулся, и показалось тонкое смуглое лицо чародеицы с маленьким красным кружком над переносицей. В меховом чапане поверх зеленого шелкового сари с каймой в виде золотых рыб, с непокрытой головой, гладкими черными волосами, собранными сзади в большой клубок, она молча и бесстрастно взглянула на Бату.

Он выдержал ее взгляд, поморщился, но сдержался и только спросил:

— Как пленная?

— Потеряла много крови. Сознание уже вернулось к ней, но она еще очень слаба, — ответила чародеица по-монгольски не совсем чисто.

— Смотри, если душа ее улетит на крыле птицы в край мертвых, то твоя душа тут же последует за нею, — сурово предупредил Бату.

— Она будет жить, — скривила в презрительной улыбке губы чародеица, — пока я поддерживаю ее силы, а не из-за твоих угроз. Она ничего не ест, не пьет, и дни ее сочтены.

Широкое надменное лицо Бату потемнело, но он и тут сдержался и, отодвинув чародеицу, вошел внутрь.

Александра, лежавшая на нескольких сложенных одеялах, только немного возвышавшихся над покрытым ковром полом юрты, неожиданно увидела прямо около своего лица красные шагреневые сапоги. Глаза ее широко открылись, она отпрянула, волосы разметались по овчинному изголовью. Даже в полумраке юрты Бату увидел, что они отливают чистым золотом. Он наклонился над раненой, и в тот же миг над ним блеснул острый клинок кинжала. Хан, несмотря на некоторую дородность, изогнувшись, выхватил нож из руки пленной, поцарапав при этом пальцы. Он выскочил из юрты, чувствуя, что клинок успел вспороть его шелковый чапан на левом боку. Все это произошло так быстро, что Субэдэй за это время только успел подозвать своего стремянного и с его помощью спуститься на землю. В это время Бату, посасывая порезанную руку, ни на кого не глядя, подошел к коню, взобрался в седло, знаком подозвал чародеицу:

— Когда золотые копья солнца уйдут за небосклон и темнота накроет землю, ты приведешь ко мне в юрту пленную уруску. Я хочу допросить ее.

— Я могу вернуть ей силы, но не могу заставить ее говорить…

— Это уже мое дело! Ступай! Мне еще предстоит узнать, как случилось, что у нее не отобрали нож, и кто в этом виноват, — грозно сказал хан, затыкая клинок за пояс.

Он ударил камчой своего ахалтекинца, и тот помчался с места в карьер, перепрыгивая через костры. Воины шарахались от него в стороны, но не все успевали это сделать. Многие падали ниц при виде Саин хана.

Субэдэй поскакал наперерез, нагнав повелителя уже почти у самой опушки леса около его юрты, преградил ему дорогу своим мощным караковым жеребцом и хрипло прокричал:

— Вели растерзать дерзкую уруску!

Но Батый, уже успокоившийся, только дернул себя за жидкий ус.

— Ого, ты редко кричишь, мой верный баатур, но когда ты это делаешь, у тигра, лежащего в отдалении, лопается желчный пузырь. Не будем спешить. Убить просто, но мне нужны не мертвецы, а живые покорные подданные. Когда я сменю черное знамя войны на белое знамя с девятью хвостами, я на развалинах княжеств безмозглых и драчливых урусских князей создам великое государство, и мне нужны будут подданные, много подданных. К тому же эта дерзкая пленная пришлась мне по душе.

— Твои помыслы высоки, как небо, — медленно произнес Субэдэй. — Только я не знаю, зачем нужен кто-либо, кроме монголов, а уж эта-то уруска твоей подданной никогда не станет, тем более покорной.

— Посмотрим, — бросил Батый, направляя коня к своей юрте, перед входом в которую уже зажгли очистительные костры. — Как знать, может быть, она и нарожает мне еще сыновей, настоящих баатуров.

— Позволь мне удалиться, блистательный, — хмуро сказал Субэдэй. — Мне надо еще проверить караулы.

Бату кивнул и, подъехав к своей огромной, богато украшенной цветными кошмами юрте, спешился и вошел в нее, отодвинув ширазский ковер, закрывавший вход в южную часть юрты — часть коня. На полу лежали ковры и шкуры, стояли низкие столики и лавки, лежали шелковые подушки. В бронзовой печке пылал огонь. Дым поднимался вверх и уходил в круглое отверстие — тоно в середине купола, через которое в юрту проникал дневной свет, но сейчас серебряные и бронзовые светильники уже горели. Бату сел, поджав ноги, на серебряный индийский шестиугольный, похожий на стол трон и глубоко задумался, погрузив руку в пиалу с кишмишем. Он не знал, сколько времени просидел так, когда его внимание привлек легкий шелест. Бату увидел склонившегося перед ним одного из своих тургаутов в синем чапане и с металлическим поясом в виде кобры, у которой голова служила застежкой.

— Что тебе? — недовольно спросил Бату.

— О великолепный Саин хан, к тебе прибыл гонец от баатура нояна Бурундая с вестью о победе и с великим даром.

— Кто этот гонец?

— Джаун-у-ноян Бэлгутэй.

— А, эта сухая жердь. Зови! — приказал снова повеселевший Бату. — О победе я знаю без него…

В юрту вошел высокий ноян в черном чапане с кожаным мешком в руках, глаза его рыскали по сторонам в предвкушении награды. Он молча повалился ниц перед Саин ханом.

— Встань и объясни, почему щит солнца столько раз поднимался и опускался, прежде чем ты привез мне добрую весть от моего полководца Бурундая? — грозно спросил Бату.

— Непобедимый, — быстро заговорил Бэлгутэй, — на всех дорогах урусы устраивают засады, нам с Чинкоем пришлось петлять по лесу, вступая в схватки с беглыми урусами. В одном из таких боев погиб Чинкой, а я чудом спасся и смог привезти к твоим ногам этот великий дар. — Бэлгутэй осторожно пододвинул к трону кожаный мешок.

— А где Бурундай? — смягчившись, спросил Бату.

— Он не может идти по твоему пути, блистательный, — на нем все опустошено, нет корма ни коням, ни людям; ему приходится двигаться кружным путем, захватывая еще не разоренные селения. Думаю, он все же скоро пожалует под твое черное знамя. Во всяком случае, он очень спешит.

— «Очень, очень спешит» твой баатур, — передразнил Бэлгутэя Саин хан. — Победив в битве при Сити великого хана урусов Юрия, он потерял голову от радости и теперь бережет свои сильно поредевшие тумены, рассчитывая прибыть, когда новгородский орешек будет уже расколот, чтобы насладиться победой и дележом добычи. Ладно, — остановил он хотевшего что-то возразить джаун-у-нояна. — Скажи лучше, какой дар ты мне привез?

— Я привез отсеченную голову хана Юрия, как ты повелел.

— Я так и думал… Привести пленную уруску — пусть увидит у моих ног голову своего повелителя. — Бату махнул рукой, и ноян с поясом в виде змеи сам поспешил исполнить приказ.

В ожидании пленной Саин хан продолжал расспрашивать джаун-у-нояна:

— До нас дошел слух, что Бурундаю удалось захватить в плен урусского хана Василька. Так ли это?

— Так, непобедимый. Так.

— Значит, он и его войско пополнят наши ряды?

— Он отказался от этой великой милости, и его пришлось казнить, подвергнув мучениям, а тело подвесить на крюк на сосне…

В это время в юрту ввели Александру Степановну два тургаута, и она, бледная от потери крови, подошла, опираясь на руку чародеицы, к самому трону.

— Позвать толмача, непобедимый? — спросил ноян со змеиным поясом.

— Не надо. Пусть переводит чародеица, она знает язык урусов. — И Бату повернулся к Александре. — Сейчас ты увидишь у моих ног голову своего повелителя, великого хана урусов Юрия, — сказал он и кивнул чародеице, чтобы та перевела, потом бросил Бэлгутэю: — Вынимай!

Перед мысленным взором боярышни промелькнул виденный ею еще в детстве, когда отец взял ее с собой во Владимир, выезд из Золотых ворот великого князя Юрия Всеволодовича с малой дружиной. Послышались тогда громкие звуки труб, и показался князь на могучем жеребце с белой отметиной на лбу. Он был в голубом корзно, прихваченном на левом плече запоной, украшенной самоцветами, серебряная княжеская гривна обручем охватывала шею, в высоком блестящем шлеме, с мечом у пояса в ножнах, усыпанных жемчугом. За ним, звеня оружием и доспехами, с разноцветными флажками на поднятых пиках, ехали дружинники. И столько радостной и могучей силы было в лицах князя и его сотоварищей, что она, чуть не с молоком матери воспринявшая, как и все новгородцы, настороженное отношение к князьям, невольно восхитилась.

А теперь ей предстояло увидеть голову великого князя так близко, отрубленную голову дяди ее любимого друга и сверстника князя Александра! Боярышня невольно зажмурилась, но потом поняла, что не пристало дочери посадника выказывать слабость перед врагом, и, собрав последние силы, открыла глаза. Но то, что она узрела, невольно заставило ее вскрикнуть: перед ней лежала на ковре не голова великого князя Юрия Всеволодовича, с его белой кожей, крупным носом с горбинкой, голубыми глазами и седеющей окладистой бородой, — это была желтолицая голова молодого мужчины с черными волосами, торчащим впереди чубом и заплетенными над ушами косицами, с выпирающими скулами. Раскосые глаза были плотно закрыты, а язык слегка высунут.

Бэлгутэй, который только что поспешно развязал кожаные ремни и вытряхнул из мешка голову к ногам Бату, обрадованный тем, что собравшаяся над ним было гроза проходит мимо, выдохнул с ужасом:

— Чинкой!

Батый был потрясен. Суеверный ужас охватил его.

— Вот какой подарок привез ты мне от моего верного Бурундая, — мягко, даже как-то вкрадчиво сказал он наконец. — Хорошо, только вот мой меч раскалился от жажды мщения и жжет мне руку. Позволь охладить его кровью труса и предателя. — И, выхватив из ножен длинный китайский меч, лежавший около трона, он одним ударом заколол Бэлгутэя.

Александра за последние две недели видела больше людской крови, чем за всю предшествующую жизнь, да и больше, пожалуй, чем любая другая новгородка. Однако то была кровь, пролитая в боях. Когда же она невольно бросила взгляд на скрюченную на ковре, залитую брызнувшей кровью фигуру врага, она почему-то не испытала радости, к ней подступила тошнота, в глазах потемнело, и она безжизненно повисла на руках чародеицы. Не дожидаясь разрешения, та приподняла ее и, нашептывая ласковые слова своим певучим голосом, понесла боярышню за ширмы — на женскую, восточную половину юрты и опустила ее на подушку. Александра погрузилась в полудрему-полузабытье под увещевания чародеицы, которая опять вложила ей в рот несколько крошечных белых шариков. Неожиданно боярышня открыла глаза и попыталась встать — из-за ширм отчетливо доносился мужской голос, говоривший по-русски с неприятным присвистом. Голос переводчика вторил ему, коверкая русские слова.

Бату с непроницаемым лицом сидел на троне. Труп и отрубленную голову Чинкоя уже убрали. Перед ханом, брошенный ниц тургаутами, лежал боярский сын Федор Ярунович. Молодой красавец ноян с блудливыми глазами успел сорвать с него кожух и толкнуть на то самое место, где недавно был заколот Бэлгутэй. Бату приказал ему встать, Федор с ужасом обнаружил, что его руки и полы пестрядинной свиты испачканы кровью. Бату заметил этот испуг и спросил презрительно:

— Кто ты и кто прислал тебя?

— Я новгородец, гонец князя Переяславского, Киевского и Новгородского Ярослава, сына Всеволода Большое Гнездо, — как всегда подобострастно ответил Федор.

— Это не брат ли разбитого нами наголову и павшего в бою великого князя Юрия?

— Родной брат, — со вздохом подтвердил посол.

— Так, — презрительно скривился Бату, — мои войска по дороге сюда разгромили какой-то Переяславль-Залесский. Не тот ли это город, где княжил твой господин?

— Да, да, — с готовностью подтвердил боярский сын. — Это его отчина, его родовое княжество.

— Ну что же, такая же судьба ждет и Новгород, если твой князь не покорится мне, — сурово сказал Бату. — А ты будешь убит, как лазутчик, да и твой господин последует за своим братом.

На глазах Федора выступили слезы, и он с трудом, дрожащим голосом произнес:

— Нет такой силы, которая могла бы противостоять тебе, о великий хан. — И он упал на колени. — Я не лазутчик, готов служить тебе, и мой князь покорится тебе, а вот покорится ли Новгород, не знаю…

— Я не великий хан, — остановил его Бату и продолжал назидательно: — Великий хан, мой дядя Угэдэй, далеко отсюда, в столице вселенной Каракоруме, а я лишь верный подданный. Меня все называют Саин хан, что значит «Добрый хан». И в этом ты еще успеешь убедиться, когда тебе отрубят голову, если ты не объяснишь, как может не покориться Новгород, если покорится его хан, его повелитель?

— Новгород сам себе господин, — чуть ли не простонал Федор. — Князь и его дружина даже не могут жить в городе или купить в нем дома и землю, как и в волостях. Они живут в отдалении от Новгорода, когда новгородцы приглашают их к себе в военачальники и судьи, а когда захотят — могут сместить и выгнать. Как вече решит. Вот и сейчас князь Ярослав заперся в своих хоромах на Городище, поодаль от Новгорода, а посадник с тысяцким сами решают, что делать.

— О Тенгри — вечное божество, синее небо! О Этуген — богиня земли! — вскрикнул Бату. — Араты выбирают и смещают ханов, повелевают ими! Ничего подобного я никогда не видывал и не слыхивал.

— Да, Добрый хан, но на вече верховодят роды боярские.

Бату с интересом продолжал допрос:

— Выходит, князь Ярослав уже не имеет власти в Новгороде?

— Кто знает, может, и имеет, — вздохнул Федор. — Новгородцы не раз испытали его крепкую руку. Могут и призвать вести их против тебя. Ведь все города новгородской земли уже ополчились: и Псков, и Руса, и Ладога, несть им числа… Если ты пощадишь меня, Добрый хан, я готов служить тебе и буду обо всем доносить. — И он ударил лбом о ковер, отчего у него уже и на лице появилось кровавое пятно.

— Скажи сначала, зачем хан Ярослав прислал тебя ко мне?

Федор собрался с духом, встал с колен, исподлобья внимательно посмотрел на иноплеменника, прикинул, как еще лучше угодить, и ответил, пытаясь сохранить достоинство:

— Князь Ярослав предлагает тебе вступить с ним в переговоры. Ведь не век длиться войне. Он может быть тебе союзником, если ты отныне сделаешь его великим князем, отдашь ему стол его брата великого князя Юрия во Владимире и не пойдешь на Новгород.

— И это все? — фыркнул Бату. — Его отчину Переяславль-Залесский я разгромил, в Новгороде он уже не князь, у него ничего не осталось. Очень мне нужен такой союзник!

Федор стоял ни жив ни мертв, свесив голову.

Хан сурово продолжал:

— А тебе сейчас дадут четырнадцать палок и выбросят из моей юрты. Считай, что ты еще дешево отделался.

Федор побледнел, дыхание стало вырываться из груди со свистом, потом он вдруг выпрямился, чувствуя, что ему уже нечего терять, и сказал внушительно:

— Князь Ярослав велел преподнести тебе для почина вот этот дар. — И боярский сын развязал тщательно примотанную к животу и спрятанную под рубахой калиту со свисавшей княжеской печатью.

Бату кивнул нояну, и тот отсек кинжалом княжескую печать, а потом высыпал из объемистой калиты прямо на трон около Саин хана нити жемчуга и янтаря, красные, голубые и зеленые самоцветы: рубины, сапфиры, изумруды, искусной работы золотые и серебряные браслеты, колты и перстни. Лицо Саин хана оставалось непроницаемым, а Федор уставился на золотое и серебряное узорочье, на камни-самоцветы с великой завистью. Хан махнул рукой, и весь блеск, все переливы красок исчезли опять в темном чреве калиты, как не бывало…

— С этого надо было начинать, — скривил губы Бату, но глаза его невольно блеснули. — Это все, с чем ты пожаловал?

— Нет, не все, — сказал вновь осмелевший Федор, — князь передает, что исполчается Новгород силою великою, чтобы защитить свои древние вольности, отовсюду поднимаются рати могучие, неисчислимые, перед общей опасностью забудут новгородцы все свои распри и голки, привлекут к себе все сердца. Он советует, пока не поздно, повернуть твои войска вспять…

Щелки глаз Бату совсем скрылись за припухшими веками.

— Помоги Ярославу стать великим князем, и он не останется в долгу…

— Да, конечно, — процедил сквозь зубы Бату, разглядывая печать Ярослава. — Об этом я позабочусь. Отведи его к Субэдэю, — кивнул он нояну со змеиным поясом, — пусть расскажет, где расположены тверди и засеки на пути к Новгороду.

Федор вышел из юрты, мелко крестясь, пятясь задом и низко кланяясь. Ноян последовал за ним.

Когда они ушли, Бату открыл калиту с дарами Ярослава и стал внимательно разглядывать каждую вещь, наконец выбрал золотой браслет, недавно украшавший запястье Федосьи, и отложил его в сторону, потом повелел, чтобы шаманка привела пленную уруску.

Услышав голос предателя, показавшийся ей чем-то знакомым, Александра впала в тяжелое забытье, так что чародеица долго не могла привести ее в чувство, — такое волнение могло и убить раненую… Услышав повеление хана, чародеица с трудом приподняла Александру Степановну и опять повела к трону. Однако боярышня мягким движением отстранила ее и пошла сама медленно, но твердо.

Рябой толмач из пленных не выдержал и отвесил боярышне поясной поклон.

— Ты ее знаешь? — спросил Бату.

— Это единственная дочь посадника новгородского Михалкова, — ответил толмач.

Бату встал, подошел к Александре и быстро надел ей на руку золотой браслет:

— Ты достойна носить этот мой дар. Оказывается, ты дочь новгородского эзэн хана. Отныне тебе будут оказывать все почести.

— У нас нет ханов, — холодно ответила Александра, возвращая браслет. — А мой отец только исполняет волю людскую.

Бату скривил губы, сказал презрительно:

— Вот я и возьму в полон весь ваш народ, как взял тебя.

— Бог не допустит, — прошептала боярышня, осенив себя крестным знамением. — Неужели с тех пор, как вступил на нашу новгородскую землю, ты так ничего и не заметил? Плохие же у тебя, хан, глаза. Где тебе воевать с Великим Новгородом…

Бату в бешенстве соскочил с трона и бросился к Александре Степановне, которая, потупясь, стояла перед ним, превозмогая слабость. Наконец она собралась с духом и посмотрела ему прямо в глаза, когда Бату был уже на расстоянии полшага от пленницы. Он отшатнулся, словно от сильного удара, и прикрыл широкое желтое лицо своей маленькой ладонью.

— Синие глаза, синие, непобедимые, цвета всемогущего неба. Дочь смертного, откуда у тебя такой цвет глаз? Правда, — слегка усмехнувшись, закончил он, — их можно выколоть.

Бату вернулся к трону и снова уселся на него, нетерпеливо дернув ногой:

— Что я говорю? Синие глаза тебе дало само вечное небо. Что толку, если их выколоть?

Он щелкнул пальцами, что-то тихо сказал молодому нояну, и тот подал ему хур. Навершие хура было сделано в виде фигурки коня, поэтому он так и назывался.

Бату проверил, как он звучит, и протянул его боярышне:

— Прими от меня в дар этот золотой хур — он принесет тебе счастье. Вместе с ним я дарю и музыкантов — хуурчи, которые будут услаждать твой слух, чтобы мысли были спокойны. Помоги мне только вступить в переговоры с твоим отцом. Если он сдаст мне Новгород — и он и весь ваш род будут осыпаны моими милостями, — сказал вкрадчиво Бату, вынимая знак власти — золотую пайдзу с изображением разъяренного тигра. — А тебя я возьму в жены.

— Мой отец никогда не сдаст тебе Новгорода! А если бы и захотел, его самого сместили бы, как и любого другого, какого бы рода и звания он ни был, хоть сам князь, — проговорила Александра Степановна, чувствуя подступающую слабость и дурноту.

Бату, наблюдавший все со своего трона, сказал негромко:

— Я вижу — ты еще слаба, и я не буду держать тебя долго. В твоих речах много непонятного для меня, но и ты меня не желаешь понять. Уразумей: я всегда добиваюсь того, чего хочу. Если ты не поможешь, мне поможет моя вещая сабля. Ты будешь говорить с отцом? Отвечай!

— Сабля, — с трудом произнесла Александра Степановна, — может лишь заставить замолчать, а не говорить, и то только тех, до кого дотянется.

— Дотянется, — не скрывая больше злости, сказал Бату, — войско мое неисчислимо, как морской песок…

— Песчинки нельзя отличить одну от другой, — возразила боярышня, — а мы не похожи друг на друга, каждый имеет свой лад, свою особицу и может постоять за себя.

Бату, понявший наконец, что ничего он от боярышни сейчас не добьется, кивнул чародеице:

— Отведи ее за ширмы и позаботься о том, чтобы она была жива.

— Ей нужен покой, — глухо ответила чародеица, — если ты и дальше будешь мучить ее — она умрет.

Оставшись один, только в обществе нескольких безмолвных и бесстрастных тургаутов, и убедившись, что кэбтэулы уже заняли свои места вокруг его юрты, Бату поел из одной чаши буузы, из другой попил кумыса, вытер руки о полы чапана и, приказав потушить большинство светильников, улегся на подушки в западной, мужской части юрты — части петуха. Вспоминая весь разговор с пленной уруской, с боярским сыном Федором, он долго не мог заснуть, мучительно размышляя, а первые лучи солнца, через тоно упавшие на лицо, уже разбудили его.

Потянувшись, Бату встал, пристегнул лежавший у изголовья меч и не успел еще дойти до трона, как ноян с металлическим змеиным поясом, неслышно войдя в юрту, торжественно сказал:

— Ослепительный, прибыл гонец от великого хана Угэдэя из Каракорума. Он говорит сейчас с начальником стражи.

Бату, с которого мигом слетели остатки недолгого ночного сна, закричал:

— Всех моих братьев, всех бигэчи, всех сюда! Подбросить дрова!

За ночь Саин хан принял очень важное решение, для осуществления которого ему нужен был теперь только предлог…

 

Глава XVI

ГОНЕЦ ВЕЛИКОГО ХАНА

Аджар еще раз оглядел себя: узорчатый чапан был цел и выглядывал из-под короткого — до колен — полушубка мехом наружу, изогнутая книзу сабля свисала с левого бока, на голове лисий малахай. За спиной лук и три колчана со стрелами с железными двуперыми наконечниками, чтобы их труднее было вырвать из тела. К седлу были приторочены два кожаных мешка — турсука для воды и сушеного мяса. Ноги обуты в шагреневые черные сапоги с загнутыми носками, надетыми поверх меховых чулок. «Все как надо, все как у воина, совершающего дальний зимний поход», — подумал он.

Перейдя на крупную рысь, он уже через час доскакал до одной из сторожевых застав, окружавших ставку Батыя. Навстречу ему выскочили три вооруженных всадника, натянули луки.

— Кто такой? Куда едешь? — закричали они.

— Начальника заставы мне, — раздался в ответ надменный приказ.

Всадники переглянулись, и по знаку старшего один из них ускакал. Вскоре он вернулся с пожилым нояном в черном чапане и белом войлочном калпаке.

— Я гонец великого хана Угэдэя, ноян Аджар, к Саин хану Бату с приказом! — опережая вопросы, прокричал всадник. Он отвернул полу и показал золотую пайдзу с изображением кречета.

Начальник заставы и все три всадника молча спешились и повалились лицом в снег.

— Позволь, о светлейший, верному рабу обнять копыта твоего коня, — проговорил, лежа, начальник заставы. — Мы давно ждем тебя! Амбагай предупредил нас.

— Быстро веди меня к Саин хану!

Начальник заставы вскочил, прыгнул в седло и поскакал, указывая путь Аджару. Он кричал во все горло:

— Внимание и повиновение! Дорогу гонцу великого хана Угэдэя! Да продлится на многие годы его благоденствие и царствие по воле вечного неба!

Перед огромной разноцветной юртой Бату стояла палатка начальника стражи, за нею в нескольких шагах от входа, по обе стороны, горели высокие очистительные костры.

Аджар спешился, бросил поводья одному из подбежавших чэригов. Подобострастно кланяясь, к нему подошел высокий ноян с сабельным шрамом через все лицо. Заискивающе улыбаясь и указывая на саблю, протянул руку. Аджар невольно вздрогнул, потом, не мешкая, отстегнул саблю, снял из-за спины лук и колчаны со стрелами и отдал все начальнику охраны, тот принял их со вздохом облегчения и быстро, несколько раз поклонившись, сказал:

— Как только посол великого хана выйдет от Саин хана, да продлит вечное небо его дни, он сможет у меня получить свое оружие и коня.

Аджар милостиво кивнул и прошел мимо очистительных костров к юрте Саин хана. Тут ширазский ковер, прикрывавший вход, отодвинулся, навстречу ему вышел молодой ноян в чапане, расшитом яркими цветами. Он также низко поклонился Аджару и, первым войдя в юрту, громко провозгласил:

— Внимание и повиновение! Гонец великого хана Угэдэя, да продлится его царство вечно, к Саин хану Бату.

Разноголосый шум замер. Войдя, Аджар остановился у порога и огляделся. Огромная юрта была полна народа. В центре перед бронзовой китайской печкой, изображавшей сказочное чудовище и издающей тонкий аромат сандалового дерева, на серебряном индийском троне, инкрустированном слоновой костью и цветной эмалью, сидел Бату. Вокруг теснилась толпа приближенных, многие из которых были облачены в китайские халаты преимущественно всех оттенков красного цвета, символизирующего победу. Аджар удивился такому засилию китайских советников, хотя и знал, что их влияние растет с каждым годом, что они мечтают даже о переносе столицы империи из Каракорума в Пекин и хотят, чтобы великий хан стал китайским императором.

Среди этих алых, карминных халатов особенно четко выделялись синие, цвета неба, чапаны тургаутов — личной охраны Бату. Тургауты были хорошо вооружены и внимательно смотрели вокруг, словно выискивая подстерегавшую их господина опасность. Теперь они уставились на Аджара. Да и глаза всех, кто был в юрте, обратились в его сторону. Аджар сбросил полушубок, отстегнул от пояса золотую пайдзу и направился к трону.

Ничто не дрогнуло на широком лице Бату, только малиновый румянец стал медленно заливать его Смуглые с желтоватым отливом щеки. Сидевшие по обе стороны от трона на разноцветных шелковых подушках чингизиды — ближайшие родственники Бату, внуки, как и он, Чингисхана, — вскочили со своих мест. Бату тоже приподнялся и принял у склоненного до земли Аджара золотую пайдзу стоя, при этом все находившиеся в юрте, кроме чингизидов и стражи, пали ниц. Внимательно рассмотрев пайдзу, Бату передал ее чингизидам со словами:

— Внимание и повиновение!

Справа от трона сидели три сына великого хана Угэдэя, двоюродные братья Бату — ханы Гуюк, Бури и Менгу, слева — три его родных брата — ханы Орду, Тонгкут и Шейбани. Каждый из чингизидов имел в своем подчинении целое войско — тумен — десять тысяч сабель. Их побаивался даже сам Саин хан Бату. Аджар видел их так близко впервые. Особенно выделялись ханы Гуюк и Менгу, один — хитрой лисьей ухмылкой, другой — статностью и ростом. Все они были еще очень молоды. Только Бату достиг тридцатилетнего возраста. «Наверно, здесь, в походе, как и в Каракоруме, они оттачивают не столько свое полководческое искусство, сколько искусство плести интриги и бороться за власть», — подумал Аджар. Ханы с жадным любопытством рассматривали пайдзу, стремясь установить ее подлинность. Особенно привлекло их внимание изображение кречета — знак личного посла великого хана, дававший право на такую же власть, как у него самого. Многие из них мечтали о такой пайдзе.

Бату сделал знак своим тургаутам. Ноян, опоясанный металлическим поясом с пряжкой в виде головы кобры, принес серебряный, инкрустированный изумрудами и слоновой костью китайский стул, и Бату заботливо усадил на него Аджара, потом хлопнул в ладоши, разрешая приближенным подняться. Послышался удивленный ропот, а Гуюк-хан прошептал на ухо Бури-хану, не очень заботясь о том, услышит его Саин хан или нет:

— Как же так? Мы, сыновья великого хана и внуки Повелителя вселенной, сидим на простых подушках, а эта старая баба Бату водрузил простого гонца на настоящий трон!

— Подожди, — шепотом ответил Бури, — придет время, и мы отлупим Бату палками и привяжем к его заду верблюжий хвост!

Тут же Гуюк с почтительным поклоном обратился к Бату:

— О ослепительный, мы все мечтаем скорее узнать волю моего великого отца. Прикажи гонцу доложить.

Бату даже не посмотрел на него. Любезно склонив голову к гонцу, он тихо спросил:

— Как здоровье моего дяди, великого хана Угэдэя?

Аджар не спеша ответил:

— Великий хан здоров, да продлится его царство вечно! Но и он, и вся столица омрачены известием о смерти в бою за Коломну его брата хана Келькена. Счастлив тот, кто пал смертью храбрых за величие улуса!

— Да. Увы, дяде было всего девятнадцать лет. Он погиб как настоящий баатур. Дым погребального костра уже отнес его во дворец Тенгри — великого верховного божества вечного неба. — Бату приложил правую руку с удивительно маленькой ладонью к серебряной кольчуге, плотно облегавшей его широкую грудь, и склонил голову, потом он поднял ее, внимательно посмотрел на Аджара и спросил совершенно другим, испытующим тоном: — Какова же священная воля моего господина и повелителя, великого хана Угэдэя?

Вот и настала та минута, к которой Аджар так долго готовился. Он должен как лицедей отождествить себя с Угэдэем, ведь он слышал его голос! Углы губ Аджара брезгливо опустились вниз, глаза выпучились и остекленели — он и впрямь стал похож на великого хана. Тут Аджар встал, простер руку над головами собравшихся и проговорил скрипучим голосом Угэдэя:

— Повелитель вселенной, да вкушает он блаженство в синих просторах бездонного неба, отдавая эти земли твоему отцу Джучи, указал, что граница этих владений в сторону захода солнца будет проходить по той черте, какую только сможет достигнуть его сабля. Теперь ты занял место своего отца. Так слушай! Великий хан Угэдэй повелел, чтобы от того места, где встретятся копыта твоего и моего коня, недостойного гонца великого хана, ты, нимало не медля, должен повернуть все войска прямо к полудню, чтобы идти потом к морю, в земли ромеев. Я кончил, — проговорил Аджар и сел.

Тишина в юрте стояла такая, что слышно было, как под ним скрипнул стул. Брови Бату еще больше поползли вверх, лицо его с прямым, слегка приплюснутым носом покраснело и пошло пятнами, напоминая накинутый поверх кольчуги его темно-малиновый чапан, расшитый зелеными кругами и спиралями. Саин хан молча обвел взглядом сидевших по обе стороны от трона своих родных и двоюродных братьев. Он знал их сокровенные мысли и чувства. Все они ненавидят его, все, кроме, пожалуй, Менгу-хана, все мечтают занять его место, а может быть, и место самого великого хана, все втайне считают завещание их покойного деда, назначившего именно его, Бату, командовать войском, величайшей несправедливостью. Конечно, они никогда не высказывают этого вслух, громогласно, а только шепчутся по углам. Наоборот, они соревнуются друг с другом в изобретении разных пышных прозвищ, изощряясь в самой низкой и бесстыдной лести, восхищаясь его внешностью, каждым его жестом и словом, превознося их, как вершину мудрости, на деле же боятся и презирают его, втайне отмечая каждую, даже самую малую ошибку, и ждут только подходящего случая, чтобы расправиться с ним. Да только не так это просто! Бату незаметно обвел взглядом юрту, проверил, на местах ли стража из его тысячи синих. Все было в порядке: за каждым из чингизидов стоял тургаут, положив руку на рукоятку кинжала. Все напряженно ждали решения Саин хана. Молчание становилось зловещим.

— Субэдэя ко мне! — неожиданно приказал Бату. Это был хороший способ выиграть время и собраться с мыслями.

Тут все заговорили разом: чингизиды громко заспорили друг с другом, китайские советники зашушукались, собравшись в кружок и склонив головы в круглых черных шапочках, баатуры громогласно выражали свое недовольство. Но когда в юрту вошел, неслышно ступая по толстому ковру простыми верблюжьими сапогами, высокий старик с редкой седой бородой и прищуренным навсегда после удара саблей правым глазом, все стихло. За ним неотступно следовали четверо воинов его личной охраны. Это были нукеры тумена Субэдэя, прозванные «бешеными» и одетые, как и он, в коричневые чапаны. Все, в том числе и Аджар, встали и низко склонились перед вошедшим, чингизиды продолжали сидеть на своих подушках. Бату указал Субэдэю место у своих ног на ковре.

— Баатур ноян, — обратился к нему Бату, — из Каракорума прибыл гонец от великого хана Угэдэя.

— Знаю, — ответил Субэдэй и недоверчиво посмотрел своим единственным глазом на Аджара. — Я видел его белого Коня.

Аджар с трудом выдержал этот взгляд.

— Могу я узнать, какую весть привез гонец?

— Да, непобедимый, я для этого и пригласил тебя, — Бату сделал Аджару знак говорить.

— Великий хан приказал немедля повернуть войска к полудню, а потом идти на заход в земли ромеев.

Субэдэй молча направился к выходу из юрты.

— Куда ты идешь, баатур? — окликнул его Бату.

— Дать приказ ноянам с рассветом свернуть лагерь и двинуться к полудню, — бесстрастно ответил старик и снова пошел к выходу.

«Хитер старик, — подумал Бату, — все правильно понял, очень кстати прибыл гонец».

— Стой, стой, ты, старый одноглазый чурбан! — в ярости закричал, вскочив на ноги, Гуюк-хан.

Субэдэй приостановился и посмотрел на Бату. Тот кивнул, и Субэдэй, ни на кого не глядя, вернулся и сел у подножия трона, а в нескольких шагах застыли четверо «бешеных».

Гуюк-хан перестал кричать и перешел на зловещий шепот:

— Больше года мы находимся в походе. Мы разбили и покорили волжских булгар, буртасов, вторглись во владения урусов, захватили и разрушили Рязань, Москву, Владимир, а теперь Тверь и Торжок, чтобы отрезать Новгород от всей Руси. Новгородцам неоткуда больше ждать помощи! Нам осталось всего два перехода до его несметных богатств, и мы не можем повернуть сейчас войска вспять!

Тут вскочил родной брат Бату Шейбани, в волнении встал ногами на подушку, чтобы казаться выше, и закричал, срываясь на визг:

— Мы псы, вскормленные человеческим мясом, сейчас мы спущены с железной цепи! У нас медные лбы, каменные зубы, железные сердца, сабля заменяет нам плеть! Мы разбиваем в куски самые крепкие стены, останавливаем воду рек и льем реки крови. Ничто не отвратит от Новгорода его судьбы!

Губы Субэдэя искривились в насмешливой улыбке, он хотел что-то сказать, но его опередил хан Орду, старший брат Бату. Он говорил рассудительно и веско, изредка покашливая, чтобы скрыть волнение:

— Великий хан Угэдэй далеко, да продлятся его дни, он не может знать, что происходит сейчас здесь, в урусских снегах. А если бы гонец задержался в пути и приехал через два дня? Мы могли бы уже быть под стенами Великого города, а может быть, уже и взяли его.

— Ты хочешь обмануть великого хана? — в упор спросил Бату. — Тебе не ясен приказ? Мы должны повернуть войска к полудню от того места, где пересекутся следы коня гонца и моего коня.

— Братья, — наконец вступил в разговор Менгу-хан, — разве вы не знаете, что нам нечем кормить войско, что наша разведка уничтожена новгородцами, а те, кто уцелел, говорят, что их воины крылаты и бессмертны, что они мечут огненные шары? Что даже вода загорается от этого огня?

— Не корми нас сказками про урусов! — закричал Гуюк-хан. — Мы, монголы, самые свободные люди на свете. Наш великий дед даже запретил брать монголов в услужение. Мы, племя, живущее в кибитках, сами вольны решать свою судьбу.

При этих словах Бату переглянулся с Субэдэем, встал с трона и сказал тихо, но отчетливо, так, что его слышал каждый, даже в самой отдаленной части юрты:

— Да, мы, монголы, самые счастливые и свободные люди на свете. И мы вправе обсуждать волю и приказы даже самого великого хана. Обсуждать, как лучше и быстрее их выполнить. Но никто не давал нам права сомневаться в мудрости и правильности указаний нашего повелителя. — Бату недобро улыбнулся. — Может быть, кто-нибудь думает иначе?

— Мы не можем повернуть коней, когда богатства Новгорода лежат у наших ног! Не должны! — взвизгнул самый молодой хан Тангкут.

— Мы не можем, не имеем права! — поддержали его остальные чингизиды.

Бату, не ожидавший такого сопротивления, молча смотрел прямо перед собой, погруженный в глубокое раздумье. Спокойный голос Менгу-хана вывел его из оцепенения:

— Нам не дано знать всех планов великого хана, нам не дано видеть то, что видит он своим орлиным взором. Поэтому не только преступно, но и глупо оспаривать его волю. Но вот точно ли передал гонец приказ моего отца? Да и кто он сам, этот гонец? Все это нуждается в проверке.

Бату оживился.

— Ли-по, осмотри пайдзу! — приказал он.

Из группы китайских советников вышел вперед семенящей походкой опытный гравер Ли-по. Он молча подошел к Аджару и с низким поклоном принял от него пайдзу. Несколько минут он пристально смотрел на нее, царапнул длинным ногтем, после чего вернул ее Аджару.

— Ослепительный, золотая дзинь-пай подлинная.

Бату жестом отослал Ли-по и посмотрел в сторону восточной части юрты, где в одном из ее двенадцати отсеков стояла вышитая зеленая ширма, из-за которой доносились негромкие женские голоса.

— Приведи шаманку, — приказал он нояну с металлическим поясом вокруг талии, тот подошел к ширме и что-то тихо сказал.

Из-за ширмы вышла чародеица и медленно пошла к трону. Аджар удивленно смотрел на смуглую женщину с иссиня-черными волосами, собранными на затылке в тугой клубок. Зеленое шелковое сари с каймой из золотых рыб облегало ее стройную фигуру. Небольшая голова на высокой шее слегка покачивалась, огромные подведенные глаза под черными дугами бровей были полузакрыты, на лбу горел ярко-красный кружок, над правой ноздрей поблескивала крупная жемчужина. Женщина подошла к трону и молча остановилась.

— Узнай, кто этот человек, — кивнул на гонца Бату.

Ничего не ответив Саин хану, женщина подошла к Аджару и стала в двух шагах от него, голова ее начала покачиваться еще заметнее на длинной, словно змеиной, шее.

Аджар невольно встал и завороженно посмотрел в ее огромные агатовые глаза с совсем не видными белками, и бездонная их глубина вызвала у него головокружение.

Женщина между тем, не отрывая от него взгляда и покачиваясь всем телом, негромко запела. Находясь словно в полусне, Аджар уловил в тягучем мотиве этой песни какой-то смысл. Ему даже показалось, что он разбирает слова: «Кони чужеземцев топчут твою землю, их сабли рубят мужчин, женщин, детей. Золотоволосая дочь вашего хана, раненная, находится здесь в плену. Зло скачет по миру, и оно доскакало уже до твоей земли. Благословен тот, кто вступает с ним в бой. Великий Шива сохранит его и проведет через кровь и пламя…»

Неожиданно оборвав песню, женщина спросила:

— О чем напомнила тебе моя священная песня? Какие мысли пробудила?

Аджар, не в силах отвести взгляда, глухо ответил:

— Одно напомнила мне твоя песня, в одной мысли утвердила — я должен выполнить свой долг, волю господина моего…

Женщина отвела наконец глаза, и Аджар почти упал на серебряный стул. Тогда она бесстрастно посмотрела на Саин хана, и тот удовлетворенно кивнул ей головой и легким движением руки отпустил ее. Женщина снова скрылась за зеленой ширмой.

— Кто это? — ни к кому не обращаясь, спросил Аджар.

— Это индийская шаманка, — как всегда усмехнувшись, ответил Бату. — Ничего не скроется от нее. Теперь я знаю, что ты действительно гонец великого хана. Когда мы завоюем землю урусов, мы покончим и с Индией. Треть ее земли уже в наших руках. — Потом совсем другим, спокойным и даже мягким голосом он спросил: — Почему великий хан передал через тебя такой важный приказ только устно, а не написал его?

— О Саин хан, в твоем вопросе содержится и ответ на него, — спокойно сказал Аджар. — Да и не подобает мне, гонцу, обсуждать причины действий великого хана или даже задумываться о них.

Бату нетерпеливо дернул головой.

— И тебя никто не сопровождал?

— Нас было трое, — задумчиво ответил Аджар. — Двое лежат под снегом, пронзенные стрелами.

— Почему ты не сказал об этом?

— А разве ты спрашивал?

Бату опять усмехнулся:

— Путь от Орхона до новгородской земли не близок. Сколько дней ты в пути? Ты, наверное, устал в дороге?

— Это правда. Последние четверо суток я питался только кровью моего коня, отворяя ему вены и высасывая кровь. Мне пришлось несколько раз уходить с боем от шаек буртасов и урусов. Ранен в грудь.

— Что ж ты молчал до сих пор?

— Я не хотел привлекать твоего внимания к своей ничтожной особе…

— Ответ, достойный воина, — прервал его Бату и хлопнул в ладоши.

И тут же вышколенный китайский слуга поставил перед Аджаром низкий круглый столик, накрытый шелковой скатертью и заставленный золотой и серебряной посудой. В пиале дымился свежесваренный бараний бульон — шорпа, на блюде лежала вареная баранья голова.

— Ешь и пей, — приказал Бату.

Аджар, подчинившись, отрезал ухо у бараньей головы, быстро съел его, запив тунгутским вином из серебряного кубка, и с поклоном сказал:

— Да будет к тебе вечно милостиво великое небо, Саин хан, я сыт.

Бату, удовлетворенный скромностью и тактом гонца, милостиво кивнул головой. Тогда Менгу-хан, который все это время пристально изучал Аджара, неожиданно сказал:

— В моем тумене, когда я выступил в поход, был джаун-у-ноян, очень похожий на тебя, храбрый гонец, уж не твой ли он родственник?

— Нет, — не дрогнув, ответил Аджар. — Не родственник — это я сам. Такова была воля великого хана.

— Как же ты оказался теперь гонцом моего отца? — еще вкрадчивей спросил Менгу-хан.

— По воле великого хана я дошел с войсками до самого Итиля, а потом вернулся с донесением в Каракорум.

— С каким еще донесением? — встрепенулся Гуюк-хан.

Аджар молчал.

— Ты что, плохо слышишь, грязный пес? — разъярился хан.

Аджар продолжал надменно молчать.

— Прости несдержанного брата, храбрый баатур, — вновь вмешался в разговор Менгу-хан. — Но не скажешь ли ты, почему отец послал именно тебя, простого джаун-у-нояна, с таким важным заданием?

— По званию я минган-у-ноян, а вступил в твой тумен джаун-у-нояном по приказанию великого хана.

Менгу-хан и Гуюк-хан понимающе переглянулись.

— Мы тут болтаем об этом ничтожном нояне, — заговорил, горячась, Шейбани, — а время идет. Да, брат, ты над нами главный, и мы должны выполнять твои приказы, но помни — мы все чингизиды, в нас течет кровь Повелителя вселенной, и мы требуем, чтобы ты шел на Новгород немедля! Ты понял? Не медля ни минуты!

Бату помрачнел, приподнялся и щелкнул пальцами. Молодой ноян, стоявший рядом с Шейбани, коснулся головы кобры, и металлический пояс вдруг со свистом раскрылся, превратившись в острый булатный клинок. Шейбани вздрогнул и замолчал. Бату вынул из кармана китайский платок из тончайшего голубого газа, вытер им вспотевший лоб, а затем подкинул платок над булатной саблей. Платок медленно опустился на лезвие и распался пополам. Все смолкло. В наступившей тишине спокойно и властно прозвучал голос Бату:

— Еще одно слово, мои любимые братья, и в вас совсем не останется крови Повелителя вселенной, да и никакой другой. Но недаром меня прозвали Саин хан. Пока я прощаю вам ваше неповиновение, — сказал он, сделав легкое ударение на слове «пока». — Я даже не требую от гонца, чтобы он рассказал великому хану Угэдэю, как вы помогаете мне выполнять его волю…

Тут Менгу встал во весь свой богатырский рост, одернул чапан священного белого цвета и произнес:

— Внимание и повиновение!

За ним вскочил Гуюк-хан, предпочитавший черный цвет, угодный подземным богам, и тоже глухо сказал:

— Внимание и повиновение!

Потом один за другим встали все чингизиды, громко клянясь служить Бату верой и правдой. Однако поднятый ими шум так и не смог разбудить старого полководца. Бату тронул Субэдэя за плечо:

— А ты, любезный баатур, ты, кажется, уснул?

Субэдэй открыл свой единственный глаз и хрипло ответил:

— Ты молод, Саин хан, а я стар, у меня нет ни сил, ни желания тратить время впустую — обсуждать мудрое решение великого хана и нарушать тем самым непреложный закон беспрекословного повиновения, записанный еще в «Великой Ясе» самим эзэн ханом, твоим дедом, даже в этом краю снега и льда. Не так-то просто пройти эти сто верст по рыхлому снегу, когда засады будут поджидать нас на каждом шагу. Чтобы взять Новгород, нужно время. Много времени. Начнется весна, распутица. Мы окажемся отрезанными. Надо другое — обложить Новгород огромной данью.

— Почему ты думаешь, мудрейший, что новгородцы согласятся платить эту дань? — с любопытством спросил Бату.

Субэдэй усмехнулся:

— Наши лазутчики доносят — в Новгороде много ремесленников и купцов. Они торгуют с половиной вселенной. Им не война нужна, а мир. За этот мир они готовы будут уплатить хорошую цену.

— Да, — решительно подытожил Бату, — мы заставим их платить эту дань не один раз… — Тут какая-то новая мысль захватила его, и он глубоко задумался.

Наконец он сказал:

— Дорога на Дон свободна. Копыта наших коней не останавливаясь пройдут над землями урусов, как морская вода над песком. Отдохнем на Дону, а потом прямо на запад. Нас ждут богатства Киева, короля венгров, Польши, Чехии, Германии и многих других богатых стран. Так утверждают наши китайские советники и другие… Мы выйдем, наконец, к морю, как завещал нам Повелитель вселенной.

Сложив руки на груди, все бывшие в юрте закивали головами.

— Давно бы так, — проворчал Субэдэй и, ни на кого больше не глядя, в сопровождении своих «бешеных» вышел из юрты.

— Ты нуждаешься в отдыхе, не так ли? — милостиво спросил посла Бату.

— Служу великому хану! — выкрикнул Аджар.

— Ты верный слуга. Иди и выполняй священную волю своего хозяина, да продлится его царство вечно.

Аджар низко поклонился Бату, затем отвесил поклоны и на три стороны юрты, после чего попятился к выходу.

После ухода Аджара Бату знаком руки отпустил всех членов военного совета, в который входили и чингизиды, всех китайских советников, и юрта опустела. Только бесшумно сновали рабы-китайцы, приводя в порядок подушки, лавки, столы, унося остатки еды и посуды, да продолжали стоять на своих местах безразличные ко всему тургауты.

 

Глава XVII

СПАСЕНИЕ АЛЕКСАНДРЫ

Когда Аджар вышел из юрты Саин хана, он невольно вздохнул с облегчением. Очистительные костры у входа догорали. Стараясь не спешить, Аджар направился к шатру начальника стражи, где оставались его конь и оружие. Жеребца расседлали, накрыли теплой попоной, дали немного овса и воды. Аджар не очень торопился с отъездом — он хотел убедиться в том, что «приказ великого хана» будет исполнен. Отдав чэригу турсуки, чтобы тот наполнил их водой и провизией, сам стал седлать коня, внимательно оглядываясь по сторонам. Чувствовалось, что лагерь ожил. Отовсюду доносились крики ноянов и нукеров, топот выводимых коней, грохот повозок. Приказ об отступлении вступил в силу. Из палатки начальника стражи начали выходить люди. Первым появился Субэдэй в сопровождении «бешеных». Проходя мимо Аджара, Субэдэй взглянул на него, потом что-то сказал одному из своих телохранителей. Тот отделился от группы и вернулся назад. Субэдэй последовал дальше к своей юрте. Молодой ноян, у которого только начали пробиваться усики, положил руку на рукоять своей сабли, ножны которой были украшены рубинами, нагло посмотрел на Аджара и сказал:

— Мой господин, баатур Субэдэй, приказал тебе немедля явиться в его юрту.

— Никто не имеет права приказывать гонцу великого хана, но из уважения к твоему господину я выполню его просьбу.

Ноян, сделав приглашающий жест, повернулся и пошел. Аджар последовал за ним.

Большая белая юрта Субэдэя стояла на самом краю лагеря, почти сливаясь с бескрайними снежными холмами, освещенными косыми лучами заходящего солнца, бросающими глубокие тени. Над отверстием тоно в центре купола юрты крутился серый дымок. Ноян отодвинул шкуру снежного барса, прикрывавшую вход, отступил на шаг, пропуская Аджара, а сам остался снаружи. Напротив входа, склонив седую голову, стоял Субэдэй. На обе вытянутые руки его был наброшен синий платок-ходаг. В ладонях — чаша из березового корня, оправленная чеканным серебром, полная кумыса.

Так встречают самого дорогого гостя. Аджар низко поклонился, потом, вытянув вперед правую руку и поддерживая ее локоть левой — знак дружбы и чистоты намерений, принял чашу и осушил до дна. Крепкий четырехдневный кумыс густым хмелем ударил в голову. Аджар снял полушубок, аккуратно свернул его и положил напротив входа, в той части юрты, деревянная решетка которой была окрашена в синий цвет. Здесь Субэдэй усадил его, как и подобает самым почетным гостям, на низкую широкую лавку, покрытую тигровой шкурой. Просторная юрта полководца, в отличие от юрты Бату, была почти пуста, пахло псиной: в центре, где пылал большой очаг, освещая и обогревая одновременно, сидели два огромных рыжих пса с обрезанными ушами, насторожившись, рыча и скаля зубы. Повинуясь знаку хозяина, они легли, прикрыли мерцавшие зеленоватые глаза и опустили головы на вытянутые лапы. В западной, белой, части юрты находилась постель Субэдэя: на невысокий сундук были сложены шерстяные одеяла и шкуры, в изголовье — седло и небольшая подушка. Каждый из двенадцати решетчатых отсеков-ханов имел свой цвет. У северо-западного, фиолетового, — хана собаки — лежало оружие: несколько сабель, копья, луки, колчаны, полные стрел; в северо-восточном, зеленом, сидел за низким лакированным столиком старый сморщенный китаец — писец-бичэги, в зеленом же, расшитом драконами халате. На столе перед ним стояла баночка с тушью, кисточки для письма и стопка рисовой бумаги.

Усадив гостя, Субэдэй опустился возле него на подушки. Лицо его было непроницаемо и неподвижно.

— Я знаю, храбрый баатур Аджар, что ты очень устал, — негромко сказал он, — за время долгого пути из Каракорума, от императорского дворца самого великого хана Угэдэя, да продлит вечное небо его счастливые дни, что скрыты от посторонних глаз высоким земляным валом…

— О какой усталости может идти речь, когда до беседы со мной снизошел сам великий полководец Субэдэй! Только позволь напомнить тебе, что императорский дворец окружен кирпичной стеной, а земляным валом обнесена вся наша главная ставка — Черный лагерь.

— Да, да, — помаргивая, согласился Субэдэй. — Прости меня, старика, я стал все забывать, все путать, — сокрушенно закончил он. — Но позволь отнять у тебя еще немного твоего драгоценного времени, прежде чем ты снова отправишься в путь, чтобы как можно скорее добраться до берегов Орхона, мне очень нужен твой совет.

— Охотно дам тебе совет, если смогу, доблестный Субэдэй. Только все это больше похоже на допрос, а не на дружескую беседу. Я без оружия, сидит бичэги, который записывает за мной каждое слово.

Субэдэй всплеснул руками:

— Как, этот негодный мальчишка, ноян, позвал тебя прежде, чем ты получил свое оружие?! Я накажу его. Но тебе нечего беспокоиться — ты в гостях у друга. А бичэги — тут ничего не поделаешь, как ни горько, но приходится признаться — старость берет свое: я хорошо помню, что было много лет назад, а вот то, что произошло вчера или даже сегодня, забываю. Чтобы вкусить от плода твоей мудрости, я должен удержать все если не в своей дырявой памяти, то хотя бы на бумаге. Видишь ли, баатур, я хотел бы знать, как ты доложишь великому хану Угэдэю о времени встречи твоего коня и коня Саин хана здесь у креста, которым урусы отмечают перекрестье двух дорог. Это произошло в час тигра, я правильно говорю?

— Нет, доблестный Субэдэй, — как можно спокойнее ответил Аджар, — ты ошибаешься. Это произошло в час зайца.

— А я думаю, что солнце должно было осветить через тоно секцию тигра, когда ты приехал.

— Ты был бы прав, о мудрейший, если бы юрта стояла у нас в Каракоруме и дело было летом. А здесь, на севере, зимой все меняется.

Субэдэй поднял на Аджара внезапно налившийся кровью глаз и прохрипел:

— Э, да ты гораздо опаснее, чем я думал. — И он трижды хлопнул в ладоши.

Вошел молодой ноян.

— За то, что ты привел гонца великого хана ко мне до того, как ему вручили оружие, ты получишь четырнадцать палок, — сурово сказал Субэдэй.

Аджар не смог скрыть улыбку. Хозяин сделал вид, что не заметил этого.

— Не может ли достойный гонец великого хана, да продлится его царство вечно, дать мне еще раз взглянуть на пайдзу?

— Охотно, — ответил Аджар, отстегнул ремешок, продетый через круглое отверстие в пайдзе, и передал ее полководцу.

Субэдэй приблизил золотую пайдзу почти к самому лицу и стал читать вслух выгравированную надпись:

— «Вечною синего неба силою, имя хана Угэдэя да будет свято. Тот, кто не исполнит приказа, должен быть убит». — Тут он недобро взглянул на Аджара, потом единственный зрячий глаз полководца широко раскрылся, и из него медленно выкатилась и потекла по щеке мутная слеза.

Аджара липким холодом пронзило чувство смертельной опасности. Он пристально взглянул на Субэдэя, который не отрываясь продолжал смотреть на изображение кречета. При этом сам он напоминал хищную птицу, вырезанную из желто-зеленого нефрита, левый незрячий глаз был всегда прищурен и слегка моргал. Аджар знал, что перед ним военачальник, не проигравший за свою долгую жизнь ни одного сражения, человек, коварством и умом превзошедший самого Чингисхана.

Наконец, сделав над собой усилие, Субэдэй оторвал взгляд от пайдзы и вернул ее Аджару.

— А теперь, — сказал он нояну, — иди и расставь два круга вооруженной стражи вокруг юрты: первый круг — на два шага от юрты, воин от воина на три шага; второй — на десять. Никого не впускать и не выпускать без моего приказа.

— Даже Саин хана? — спросил ноян, приподняв тонкие брови.

— С каких пор я должен дважды повторять приказ? — вкрадчиво осведомился полководец.

Ноян побледнел, стал пятиться к выходу.

— Убирайся, — приказал Субэдэй писцу.

Тот быстро собрал принадлежности для письма и, непрерывно кланяясь, засеменил вслед за нояном.

Когда они вышли, Субэдэй сказал Аджару:

— Видишь ли, у меня к тебе есть еще несколько вопросов, и ответы на них я надеюсь запомнить и без бичэги.

Аджар молча склонил голову. Субэдэй резко поднял ее за подбородок своей жесткой, шершавой ладонью и уставился в глаза князя.

— Ты хорошо знаешь нашу монгольскую жизнь, ты бывал в Каракоруме, но ты не монгол, ты не гонец великого хана. Ты самозванец! Ты урус или кипчак. Я понял это почти сразу. Ты все-таки выдал себя. Молодой Саин хан и его безмозглая свита ничего не заметили. Но хотя у меня один глаз, меня трудно провести, я хорошо вижу. — И брезгливым жестом он оттолкнул от себя Аджара. — Ты приехал на коне белого священного цвета, ты думал, что так и подобает гонцу великого хана, но ты ошибся! Настоящий гонец никогда бы не выбрал белого коня, пускаясь в такой далекий путь: они привередливы в еде и легко умирают.

— Мой конь пал в бою с урусами. Только поэтому я пересел на захваченного у них белого жеребца, — снизошел до пояснений Аджар.

— А пайдза? — Тут Субэдэй усмехнулся еще более зловеще. — Это действительно пайдза гонца великого хана. Только выдана она была моему внуку Долбану. Я узнал ее по зарубке на крыле кречета. — Он воздел руки к небу и издал стон, больше похожий на рычание. — Пайдзу у моего внука могли отнять только с жизнью! А теперь, если не хочешь, чтобы с тебя живого содрали кожу, раздробили все кости, рассекли грудь и вырвали сердце, отвечай на мои вопросы, отвечай быстро и правдиво!

— Хорошо. Я буду говорить правду: приказ об отступлении отдан, а смерти я не боюсь.

— Кто ты? Почему не похож на уруса?

— Я князь Андрей. Моя мать половчанка.

— Как умер мой внук?

— Как подобает храброму и мужественному воину. Он погиб в бою.

— Кто убил его?

— Я, — помедлив, ответил князь.

— Где его останки? — надтреснутым голосом спросил Субэдэй, и стало видно, что он действительно стар.

— Я сам похоронил его под каменным курганом вместе с оружием и конем, как велит обычай монголов, — печально сказал Андрей.

— Благодарю тебя, вечное небо, хотя бы за это, — пробормотал полководец и низко опустил голову.

— Я убил его на своей, на русской земле, на которую вы принесли войну и смерть. Мне не жаль твоего внука, хоть это и был смелый и красивый человек, но ведь не мы пришли к вам с войной, а вы к нам! — В волнении князь Андрей хотел было встать, но волкодавы зарычали и изготовились к прыжку.

Субэдэй остановил их знаком руки.

— Продолжай, — сказал он.

— Пятнадцать лет назад вы тоже пришли на нашу землю. Это ты командовал войском, когда в сражении неподалеку от Дона был убит мой отец вместе со всей дружиной. Это твои воины закололи мою мать и сестру, истребили почти всех, кто жил на городище. Я сам был ранен, попал в плен и был отправлен в Каракорум, как оружейник. Сначала я ковал оружие, потом меня стали брать в походы как простого чэрига, потом я стал нукером, арбан-у-нояном, а одиннадцать зим тому назад сам Повелитель вселенной сделал меня минган-у-нояном после взятия тибетского города. Но все это время я мечтал только об одном — о возвращении на родную землю, в Новгород. И вот я наконец дома.

— Дома, — недобро усмехнулся Субэдэй. — Дома ты умрешь в мучениях!

— Я готов умереть за свой народ.

— «Народ»… — передразнил старик. — Мы служим не народу, а нашим господам, нашим ханам или князьям. Вот и все.

— Нет, не всё, — сузив свои слегка раскосые глаза, сказал Андрей. — Дело в том, кто у кого господин, — у тебя хан, а у меня Господин Новгород.

— Повелитель вселенной завещал нам идти все дальше на заход солнца, покоряя один народ за другим. Ради этого можно пролить море крови, приносить любые жертвы, отдать саму жизнь. А чего хотите вы, урусы, ваш Господин Новгород?

— Мы хотим жить свободными людьми, и мы готовы умереть за свою свободу.

— Свобода — это сказка для дураков или маленьких детей…

— Нет, — прервал Андрей полководца, — свобода — это великий дар.

— Небо даровало людям только одну свободу — свободу карать непокорных. Свободу зла.

— Бог дал людям не свободу зла, — не сдавался князь, — свободу выбора между добром и злом: творящий добро уподобится Богу, творящий зло будет наказан.

— То, что для одних зло, для других добро, и наоборот. Разве не так?

Андрей хотел что-то возразить, но Субэдэй прервал его, решив оставить за собой последнее слово в этом споре. Он заговорил о другом:

— Ты не удивишься, почему я ничего не спрашиваю о численности и вооружении новгородских войск? Их расположении?

Князь Андрей пожал плечами.

Субэдэй усмехнулся:

— А тебе не кажется странным, что я приказал поставить вокруг юрты двойное кольцо стражи? Ведь тебя мне бояться нечего — рука у меня сильная и удар точен, а ты безоружен. Я бы мог в одно мгновение убить тебя…

— Ты не можешь убить посла великого хана в своей юрте, не выдав моей тайны. Тебя самого казнят, не посчитавшись со всеми твоими заслугами. Разве не так?

— Ты хорошо знаешь наши обычаи, урус, но ты не ответил на мой вопрос, — произнес Субэдэй своим хрипловатым голосом, стараясь говорить как можно тише.

— Хорошо, я отвечу, — решился Андрей. — Слушай внимательно. Мы можем поставить не менее ста тысяч бойцов, и это кроме застав и полков, находящихся на литовской и шведской границах. Это опытные и отважные воины, которым уже приходилось драться с Ливонским орденом и со шведами и литовцами, с чудью и другими северными народами. Ты знаешь, что под властью Новгорода находятся земли, которые по размерам не меньше всей остальной Руси, и сколько они могут выслать против вас войск, ведомо только Богу. Я знаком с вашими приемами боя — вы привыкли наносить удар так, чтобы исключить соединение главных сил врага, а новгородские дружины уже соединены в один кулак.

— Немногие уцелевшие бойцы из отряда разведки рассказывают небылицы о вашем войске, состоящем из небольших летучих отрядов, — согласился Субэдэй, — они внезапно нападали на наш авангард. Но мои люди сообщают, что из множества всадников, проскакавших тогда мимо нашего войска, большинство, видимо, были куклами, а не людьми. — При этих словах Аджар отвернулся, а Субэдэй, сердито сверля его глазами, продолжал: — Этот прием хорошо известен и нам, его применял сам Повелитель вселенной, да будет он счастлив в бездонных глубинах вечного неба. За трусость и дезертирство я распорядился казнить спасшихся бегством. Разведчик еще доносит, что одновременно по нашему авангарду выпускалось не более двух десятков стрел, значит, и в отряде было не больше двадцати человек. Ведь так?

— Тринадцать, — негромко сказал Андрей. — Новгороду нужно было время, и он его получил.

— Я мог бы догадаться сам, — прошептал Субэдэй. — Да, если тысячи новгородцев будут в половину так драться, как эти люди, они перебьют все наше войско.

— Они будут драться лучше!

— И им будут помогать белые ангелы, мечущие огонь, который поджигает даже воду?

— Да, конечно…

— Я так и думал. Нет, мы не можем рисковать и идти на Новгород — у нас впереди еще тысячи переходов для завоевания мира. — Заметив торжествующий блеск в глазах князя Андрея, Субэдэй отвернулся и продолжал, устремив взгляд своего единственного глаза на огонь очага: — Но Саин хан, его братья и свита ослеплены сказочными богатствами твоего города и рвутся вперед. Моих советов они не слушали. Они ненавидят и боятся меня. Со всех сторон подсылают доносчиков и соглядатаев, чтобы узнать мои сокровенные мысли и планы. Поэтому я и распорядился поставить вокруг юрты кольцо охраны. Появление посла эзэн хана Угэдэя помогло нам заставить их согласиться изменить направление похода. Ты прав, твоя смерть поставила бы под удар великие предначертания, поэтому ты целым и невредимым выйдешь из моей юрты, получишь у начальника стражи оружие и коня и сейчас же уедешь. Но не торопись радоваться, смерть очень скоро настигнет тебя. Ты заплатишь своей жизнью за жизнь моего внука и за предательство. — Субэдэй встал и хлопнул в ладоши.

Отодвинув шкуру барса, вошел ноян.

— Пропустить гонца великого хана к начальнику стражи, — распорядился полководец и склонился в низком поклоне.

Андрей поклонился и быстро вышел. Субэдэй опустился на подушки и устало закрыл глаза.

Андрей шел к палатке начальника стражи, а из бездонных, как глаза чародеицы, глубин сознания неожиданно выпала мысль: как могло получиться, что никто, кроме него, не понял ее песни. Озноб тряс Андрея, он вдруг осознал, что индуска пела на половецком языке, но так слиты были в этой тягучей песне слова, что никто этого не заметил. Почувствовав внезапно необыкновенную легкость во всем теле, князь Андрей пристегнул саблю, надел колчан со стрелами, подтянул подпругу у отдохнувшего за день коня и вскочил в седло.

* * *

Андрей в глубокой задумчивости скакал уже не один час в сторону Новгорода, когда внезапно вырвавшийся из-за леса всадник едва не сшиб его коня на лед, и он услышал над собой свист меча.

— Не тронь, Радша! Это свой! — закричал другой верховой, и оторопевший Андрей узнал знакомый голос.

— Это ты, Игнат? — удивился он и, оглянувшись, увидел, что со всех сторон окружен русскими воинами в высоких шлемах.

Между тем к ним подъехал юноша, строгая красота которого была видна даже при лунном свете, и что-то вполголоса проговорил Радше. Потом он наклонился к Андрею и скорбно сказал:

— Я князь Александр и со своей малой дружиной ехал на помощь отряду боярышни Александры Степановны. Но вот этот добрый человек, — указал он на Игната, — был в ее отряде и рассказал мне, что она в плену. Теперь мы скачем к вражьему стану, чтобы дорого заплатить за нее, если не удастся спасти.

— Смотри, — жестко ответил Андрей, — как бы еще дороже тебе не пришлось заплатить за ее жизнь.

— Что ты говоришь? — перегнувшись к нему с седла, спросил князь Александр.

— Боярышня ранена и находится в юрте самого Батыя, — все тем же тоном ответил Андрей.

Князь так резко натянул при этих словах поводья, что громадный конь его встал на дыбы. Александр отрывисто спросил:

— Ты знаешь дорогу туда?

— Еще бы, — недобро усмехнулся Андрей, — я сам там побывал. Да только у хана целая орда, а у тебя малая дружина.

— Неважно, — ощерился Радша, — хоть бы и тысяча на одного. Веди же, не теряй время.

Молчаливые всадники двинулись вслед за Андреем, бок о бок с которым скакал Александр.

— Вече не дало мне права повести войска на таурмен, — с горестью сказал он, — но своей дружине я сам хозяин. Вот на пути встретил Трефилыча с сыном Мишей. Они сообщили мне страшную весть. Но ты снова дал мне надежду.

Андрей, привыкший ничему не удивляться, промолчал и лишь пришпорил своего еще сохранившего силы коня. Несмотря на глухую темень, он гнал коня все быстрее. «Чуден и странен мир, — думал он. — В самом сердце ставки врага нашлась женщина, чародеица, которой так же ненавистно рабство, как было и мне. Но чем помочь боярышне Александре, как спасти?»

* * *

Наутро Бату и Субэдэй с холма, на котором возвышался каменник — придорожный крест, наблюдали за войском. Под ржание коней, рев верблюдов, бой боевых барабанов — накаров, хриплые звуки длинных труб, резкие команды ноянов огромный лагерь свертывался и готовился к походу. Ветер раздувал угли догорающих костров.

— Говорят, славный мой полководец, на старости лет ты вздумал учиться чему-то, кроме войны, и даже задержал для этого гонца великого хана? — невзначай спросил Бату.

— Да продлятся твои дни, о проницательнейший и осведомленнейший из властителей, — ответил старый воин, почтительно приложив правую руку к груди, — мне, простому рубаке, хотелось хоть как-то соответствовать блеску твоего победоносного двора.

Бату посмотрел на склоненную седую голову и задумчиво сказал:

— Что-то не попадался мне этот гонец в Каракоруме при дворе моего дяди великого хана Угэдэя…

— Да, — подтвердил Субэдэй, — он редко бывает при дворе. Зато я не раз встречался с ним в бою. Но говорят, о великий, у тебя тоже были гости — прекрасная уруска?

Бату невольно поежился.

— Строптивая девчонка. Она чуть не убила себя, но моя новая шаманка взялась ее спасти. У этой уруски синие глаза — цвета победы… Они меня пугают. В них такая ненависть. Ее трудно будет усмирить…

— Предоставь это мне.

Ни Бату, ни Субэдэй, увлеченные разговором и зрелищем свертывающегося лагеря, ни их телохранители не заметили, как небольшие снежные сугробы в лесу зашевелились и стали медленно приближаться к холму, окружая его. Люди в маскировочных белых накидках двигались короткими перебежками и опять застывали. Игнату Трефилычу, который показывал дорогу, первому удалось подобраться к кресту и спрятаться за ним. Воины внизу с нетерпением ждали его знака. Но тут произошло неожиданное: два гигантских волкодава Субэдэя, с которыми он не расставался, почуяли что-то недоброе и стали остервенело лаять. Охрана Бату натянула луки. Субэдэй отпустил собак, и они бросились к кресту: но просвистели две стрелы, и раненые псы с визгом покатились по снегу. Это стрелял Миша, спасая своего отца, но было поздно — Трефилыча заметили, и множество стрел пронзили его. Игнат хотел что-то сказать, но не смог. Его ясные голубые глаза закрылись, голова поникла, изо рта потекла кровь, и он упал у каменного основания креста. Только стрелы дрожали на нем, как иглы ежа.

— Не шевелитесь, — прокричал вдруг снизу зычный голос по-монгольски. — Мы держим вас всех на прицеле. Вы окружены.

Тут воины дружины Александра встали с земли, звеня кольчугами и размахивая мечами. Лучники урусов стояли неподвижно, целясь в охранников на вершине холма, в самого Бату и в Субэдэя. Александр вышел вперед и снял шлем.

— Я новгородский князь Александр, — сказал он. — Я понимаю, что наши силы не равны. Но прежде чем уничтожить нас, вы сами погибнете.

Урусский толмач перевел его слова.

— Чего же вы хотите? — перевел он и вопрос Бату.

— Освободите пленницу, которую вы захватили, и отпустите ее с нами — это дочь новгородского посадника Михалкова.

— Я хочу посмотреть на тебя, князь, — сказал Бату, смело раздвинул телохранителей и вышел вперед. — Ты молод и хорош собой — я понимаю, почему тебе приглянулась эта уруска. Я верну ее, только не знаю — живой или мертвой.

Саин хан подал знак, и один из телохранителей бросился бежать к юрте Батыя. Воины Александра не сводили с него глаз.

А Бату между тем продолжал свою речь:

— Ты знаешь, князь, что я отдал распоряжение войску поворотить назад? Вы избежали участи других городов урусов, но вы готовьте большую дань, если не хотите, чтобы я вернулся. Ты сам будешь привозить ее. Передай это своим новгородцам!

— Не знаю, что будет потом, но если ты сейчас не исполнишь моей просьбы, ты заплатишь за это своей жизнью!

И толмач перевел его слова.

В это время из юрты вышел ноян, неся на руках безжизненное тело Александры. Тяжело ступая, приблизился он к краю холма. Александр подошел к нояну и осторожно взял у него боярышню. Тургауты готовы уже были спустить тетивы своих луков, но Субэдэй остановил их высоко поднятой камчой. Слабое дыхание вырвалось из груди Александры. Не обращая больше ни на что внимания, князь понес ее к лесу, где их ждали кони. Русские воины окружили князя полукругом и, выставив вперед мечи, прикрываясь щитами, тоже стали пятиться к лесу.

Свист и улюлюканье понеслись им вслед. Последним отходил Миша, продолжая держать на прицеле самого Бату. Потом неожиданно он бросился на землю и ползком добрался до ближайшего дерева. И как раз вовремя — десяток стрел послали им вслед монголы в бессильной злобе.

Князь тяжело шагал по снегу, не выпуская Александру из рук. Он шел прямо через лес к оврагу, где за деревьями были спрятаны кони. Завернув боярышню в шубу, он положил ее в сани. Миша погнал упряжку в Новгород. Александр и его малая дружина ехали следом, выслав вперед гонцов.

А тем временем разъяренный Субэдэй послал во все стороны отряды чэригов, отобрав их из своего личного тумена, чтобы хоть под конец преподать новгородцам урок послушания и оставить по себе память!

 

Глава XVIII

СВАДЬБА

Афанасий и Евлампий внесли Штауфенберга с помощью Дарьи и Устиньи в ту же горницу, где он совсем недавно спасал жизнь Илье. Они положили рыцаря на широкие полати, над которыми хитроумный Трефилыч возвел сыпухи из тонких жердей, плотно прилегавших друг к другу и хорошо защищавших от копоти и сажи. Илья жарко натопил печь, но ветра на улице не было, и дым спокойно поднимался кверху и с легким шумом выходил в волоковое оконце высокой крыши.

Когда сняли с Иоганна тяжелые латы в виде кожаного полукафтана с набитыми на нем железными пластинами, кольчугу из колец с арабскими надписями, задубевшую от крови шерстяную камизу, которую пришлось отмачивать и разрезать, рейтузы, пропитанные свежей кровью, туго облегавшие ноги и чресла, то они увидели глубокую отверстую рану в боку. Афанасий истово перекрестился, произнес короткую молитву и решительно направился куда-то, с лицом, вовсе не выражавшим иноческого смирения. За ним, крестясь, ушел и Евлампий.

Руки у Дарьи опустились, она смотрела широко раскрытыми глазами на рану, на эту единственную точку, в которой сосредоточилась сейчас для нее вся жизнь, наконец губы ее зашевелились, она резко обернулась к Устинье, выхватила у нее горшок с настоем трав и стала обмывать рану. Потом бросилась к печи, вынула из кипящей воды тонкую нить, сделанную из кишок барана, вдела ее в иглу, вернулась к Иоганну и стала сшивать края раны. Рыцарь глухо застонал. Наложив шов, Дарья, которая с того самого момента, как привезли Штауфенберга, не произнесла ни единого слова, молча перевязала его, натянула на него беленую льняную рубаху Ильи, в широких складках которой совсем потерялось худое тело Иоганна. Дарья прикрыла его большим овечьим тулупом, а к горящему лбу приложила холодные капустные листья.

— Пить, — попросил рыцарь.

— Потерпи. Нельзя тебе сейчас, — глухо ответила Дарья, с трудом сдерживая охватившую ее дрожь, и только смочила ему губы. — Я нашла твою сумку с золотыми и серебряными иглами, но я не знаю, как ими лечить, что с ними делать…

— Оставь… Теперь этим не поможешь… Позови Афанасия, — тихо сказал Иоганн, следивший за ней из-под полуопущенных век. Его тонкие губы потрескались, обнажив ровные белые зубы с небольшим утолщением посредине.

Дарья нашла чернеца в подклети, где он вместе с Евлампием колдовал при светцах над разноцветными порошками для греческого огня, как их учил Штауфенберг, борясь с усталостью.

— Поднимись в горницу, — сказала Дарья.

— Недосуг мне. Надо быстрее адскую смесь изготовить, а не то, не ровен час, таурмены нагрянут, — угрюмо ответил Афанасий, не прерывая занятия.

— Иван кличет, — тихо проговорила Дарья.

— Так бы и рекла, глупая, — досадливо бросил Афанасий и тотчас пошел наверх, вытирая руки о рясу.

Услышав шум, рыцарь открыл глаза и обратился к Афанасию.

— У меня мало сил осталось, святой отец, — впервые называя его так, сказал он, превозмогая боль, — я с твоей помощью закончить свои земные дела собираюсь…

— Ты хочешь исповедаться и получить отпущение грехов?

— Troppo tardi — слишком поздно, святой отец, боюсь, времени не хватит… Jn extremis… В момент приближения смерти… я хочу, чтобы ты меня с Дарьей Пантелеевной брачным законом сочетал.

— Да в своем ли ты уме, боярин? — изумился Афанасий.

— Если ты друг мне, то поторопись… Age quod agis… Делай свое дело. Пиши, — с трудом проговорил рыцарь.

— Воля того, кому предстоит вскоре предстать перед ликом всевышнего, священна, — решительно сказал Афанасий, вынул писало и берестяной свиток, расправил его, присел к столу и приготовился записывать.

— Я, барон Иоганн Жан фон Штауфенберг, беру в жены Дарью Пантелеевну Игнатову, а боярину Степану Твердиславичу Михалкову за нее выкуп плачу — рыцарские золотые шпоры. Снимите их с моих сапог…

— Согласна ли ты выйти за него замуж? — спросил Афанасий Дарью.

Та медлила с ответом, но, заметив встревоженный взгляд Иоганна, молча кивнула головой.

— Сей брак заключается с обоюдного согласия. Обменяйтесь кольцами.

— Пиши дальше, — с усилием продолжал рыцарь. — Я все свое имущество ей завещаю. Она наследует мой титул и звание и все права и привилегии, из всего вытекающие. Перед Богом и людьми клянусь эту женщину, мою жену, от всякого зла и противства защищать в сей жизни и за ее пределами. Ее одну любить… Записал? — слабеющим голосом спросил Иоганн и в ответ на кивок Афанасия добавил: — А теперь обряд, как у вас положено, доведи…

— Признаешь ли ты православную веру? — спросил Афанасий.

— Я признаю все то, что признает моя жена…

Тогда Афанасий встал, торжественно произнес подходящую молитву своим низким глубоким голосом, затем благословил их «во имя отца и сына и святаго духа», потом подошел к рыцарю и дал ему поцеловать напрестольный крест. Дарья наклонилась и тоже поцеловала крест.

— Теперь поцелуйте друг друга, — пробасил Афанасий.

— Спасибо тебе, Ваня, — прошептала Дарья и поцеловала Штауфенберга в помертвевшие губы. — Ты должен жить, ты будешь жить…

— Отныне нарекаю вас мужем и женой, — возгласил Афанасий и присел к столу, чтобы закончить запись. Затем он протянул бересту Дарье со словами: — Отныне ты, Дарья Пантелеевна, стала баронессой фон Штауфенберг, вольной новгородкой.

— Сохрани написанное, — сжал ее руку Иоганн, — какой хочешь ценой сохрани! Здесь твоя свобода, — проговорил он, теряя последние силы, и закрыл глаза. Рука его безжизненно повисла.

Дарья послушно спрятала на груди свиток и шпоры, завернув их в тряпицу.

Устинья степенно вполголоса поздравила Дарью Пантелеевну:

— Бог милостив. Еще будет вам совет да любовь.

Иван, видать, христьянин да воин добрый. — И она низко поклонилась полатям, на которых лежал рыцарь, а Дарью обняла и трижды поцеловала.

В пояс поклонились Дарье и Илья с Евлампием, которые вышли из подклети по такому случаю.

Оставшись одна с Иоганном, Дарья стала у него в ногах, неотрывно глядя ему в лицо, словно стараясь перелить в мужа всю свою силу. Она осунулась и постарела за эти часы. Кто-кто, а Дарья хорошо знала, что рыцарь потерял слишком много крови, что его слишком долго везли без перевязки от Торжка, и все же надеялась на чудо.

Как долго простояла так Дарья, глядя на белевшее в темноте лицо Иоганна, она и сама не знала. Из оцепенения ее вывели дикие крики, шум, красные отблески, заплясавшие на затянутом бычьим пузырем оконце. Дарья охнула и выскочила на крыльцо.

Пылали подожженные с нескольких сторон хлев и амбар, прилегавшие прямо к дому. Из хлева доносилось мычание привязанного там быка Кузьки. Тут занялся пламенем и торец дома, осветив все вокруг. В его неровных отблесках Дарья увидела лежащую возле крыльца Устинью с раздробленной головой. По двору метались узкоглазые верховые в меховых малахаях и плоских железных шлемах. Они рубили кривыми саблями захлебывавшихся от лая и визга свирепых собак, пытавшихся вцепиться им в ноги и стащить с коней, и наскакивали на Евлампия, стоявшего между домом и хлевом с железной рогатиной, насаженной на березовый ратовик, в руках. По лицу его текла кровь, но богатырь не обращал на нее никакого внимания. Видя выставленную вперед рогатину, лошади таурмен, хрипя, пятились, тогда Евлампий сам шел на них, как привык ходить на медведя, поддевая на рогатину всадников, и бросал оземь: двое уже корчились с разодранными животами. Вдруг пламя взвилось вверх, дойдя до самой крыши. Дарья обомлела.

Неожиданно из окна дома метнулась какая-то тень — это Афанасий в одном подряснике прыгнул прямо на круп коня за спину ворога, обхватил его за шею левой рукой, а правой всадил свой длинный булатный нож ему в сердце. Столкнув убитого с седла, Афанасий ринулся на помощь Евлампию, но тут вернулись чэриги, поскакавшие было поджигать и грабить другие избы. Несколько сабель вонзились в спину Афанасия, и он упал на шею коня, который испуганно захрапел и помчался в поле, увозя с собой тело инока.

Меж тем Дарья опомнилась. Теперь на уме у нее было только одно: в доме раненые, Илья и ее муж Ваня — рыцарь Иоганн…

Она подалась было назад в сени, но прямо перед ней обрушилась горящая слега и, став углом, помешала войти. Дарья отступила, выхватила топор, торчавший из колоды у крыльца, и начала разрубать слегу, чтобы прорваться в дом, но внезапно какая-то страшная сила отбросила ее прямо к забору, она ударилась головой и потеряла сознание.

Это опаленный огнем бык Кузя, разорвав ноздри, освободился от продетого в нос кольца с цепью и, обезумев от боли, с бешеным ревом выскочил во двор, отшвырнул Дарью и, продолжая реветь, бросился вперед, воткнул рога в брюхо ближайшей лошади, повалил ее и стал топтать всадника, очутившегося на земле. Вороги кинулись к быку и начали колоть его саблями и пиками, но эти удары только еще больше разъярили Кузю, который ростом и мощью чуть не вдвое превосходил степных быков. Пики, застрявшие в его теле, дрожали и вздыбливались, кровь лилась ручьями — смирный бык Кузя превратился в страшное, невиданное еще чудовище.

Он уже забодал и затоптал трех чэригов, словно помогая Евлампию, когда наконец один из всадников глубоко вонзил свою саблю через загривок в самое нутро быка, и тот замер, захлебнувшись. На губах у него выступила кровавая пена, он упал сначала на передние колени, а потом завалился на бок. Большие черные глаза его застыли и стали покрываться патиной.

Разделавшись с быком, поганые с новой яростью кинулись на Евлампия. Один из них сумел приблизиться к нему и поднял коня на дыбы, рассчитывая сбить уруса ударами копыт и раздавить, но богатырь принял конскую грудь на свою и, ухватившись обеими руками за шею лошади, свалил ее вместе с всадником. Евлампий тут же поднял рогатину и опустил ее с размаху на голову упавшего, с нее свалился круглый и плоский железный шлем и завертелся на ребре волчком. Евлампий занес рогатину для нового удара, но два вражеских копья одновременно вонзились ему в грудь. Зарычав, как раненый медведь, Евлампий ухватился за древки копий, стараясь вырвать их, но упал замертво, обливаясь кровью.

Тут сильный треск раздался со стороны хлева, заставив ворогов обернуться. Они увидели, как, расшвыряв горящие бревна, в пролом шагнула какая-то огромная огненная фигура — это был Илья. Вся одежда его пылала, но он и не пытался потушить пламя, как будто был из камня. Илья подхватил одно из бревен и крутил им над головой, образуя свистящий, рассыпающий искры круг.

Арбан-у-ноян закричал вдруг в суеверном ужасе:

— Да ведь я сам убил его! Моя стрела пронзила его насквозь! Что они, бессмертны, эти урусы?

Горящее бревно, раскрученное Ильей, вышибло его при этих словах из седла и, продолжая движение по кругу, ударило еще одного чэрига, тот тоже рухнул на землю. Арбан-у-ноян, опытный воин, тут же вскочил на ноги и одним прыжком, пригибаясь, как рысь, кинулся на Илью. Оба они упали, и огненное колесо сплетенных тел покатилось по двору. От удара свежая рана Ильи открылась, легкие стала заливать кровь, он ослабел, и арбан-у-нояну удалось заколоть его кинжалом.

Горящая одежда и горячая кровь Ильи растопила снег, и тело его коснулось родной новгородской земли. Всю свою короткую жизнь Илья питался ее соками, а теперь сам напоил ее своей кровью. Те, кому предстояло жить здесь после него и вкушать плоды этой земли, вместе с ними воспримут что-то и от Ильи.

Арбан-у-ноян, изрядно помятый и обожженный, увидел, с трудом подымаясь, как пришедшая в себя Дарья снова бросилась к дому с топором в руках. Она уже разрубила слегу, преграждавшую путь, когда услышала над головой свист сабли, не задумываясь, она ударила таурмена топором по его занесенной руке, но лезвие только скользнуло по ней, содрав кожу, но заставив все же чэрига опустить оружие. Дарья отпрянула от крыльца, арбан-у-ноян прыгнул за ней и вновь занес саблю. Сжимая топор, Дарья с ужасом смотрела на его искаженное яростью лицо. Вдруг глаза его удивленно расширились. Дарья обернулась — из горящего дома вышел и стал медленно спускаться с крыльца рыцарь Иоганн. Он был бос, облачен в длинную белую рубаху, в поднятых над головой руках он держал обнаженный меч.

— Беги, Дарья! Беги! Domine, exaudi vocem meam! Господь, услышь голос мой! — выкрикнул он и, собрав последние силы, обрушил свой тяжелый меч на голову оторопевшего монгола, потом захрипел и повалился на снег, не выпуская меч из рук. Сабли чэригов вонзились в рыцаря, когда он был уже мертв.

И тут же раздался грохот, и снопы искр рассыпались по двору — это рухнула крыша со слегами. Громадный ало-зеленый факел взметнулся до самого неба, когда пожар охватил подклеть, где находился греческий огонь.

Монголы сгрудились и со страхом смотрели на яркое пламя и огромный столб дыма и пепла, закрывший свет луны и звезд.

Отблески пламени осветили распростертые на снегу тела арбан-у-нояна и рыцаря — вагант барон Иоганн Жан фон Штауфенберг лежал бездыханным на русской земле. Так сложил он свою буйную голову за други своя, за Новгород, за жену свою Дарью. А душа его, не успевшая за недосугом очиститься от земных прегрешений, устремилась было в ад, но, подхваченная могучими белоснежными крыльями, вознеслась на них в безмерную золотисто-голубую высь.

Как в дымке, пронеслось перед Дарьей это видение.

Монголы продолжали безмолвно сидеть на конях вокруг рыцаря и арбан-у-нояна. Тишину нарушали теперь только далекие стоны и крики, доносившиеся из других изб, треск горящих стен да глухое завывание огненного вихря. Дарья бросилась к мужу, но тут силы оставили ее, и она упала без чувств рядом с ним.

Отряд «бешеных» из личного тумена самого Субэдэя был послан им с несколькими другими отрядами в глубь новгородской земли, чтобы пожечь как можно больше деревень, порубить как можно больше жителей и тем преподать урок послушания. А получилось так, что и не разберешь, кто кому и какой урок преподал…

Когда Дарья стала приходить в себя и медленно приподняла веки, поганых уже не было. С трудом встав, Дарья оглядела двор: снег был примят, утрамбован людьми и животными, пропитан кровью, покрыт копотью и грязью. Всюду лежали трупы. Она попыталась было выкопать могилу деревянной лопатой, но хоть она и была окована железом, мерзлая земля не поддавалась. Тогда Дарья стала стаскивать погибших близких в одно слегка углубленное место. Она укладывала их рядком на спине, головой на заход, скрещивала руки на груди, только у Устиньи руки уже закоченели и не гнулись, пришлось их оставить вытянутыми вдоль тела. После грузных Ильи и Евлампия рыцарь показался Дарье совсем невесомым. «Своя ноша не тянет», — подумала она и ужаснулась своим мыслям.

Перекрестив каждого и поцеловав в лоб, а мужа еще и в посиневшие губы, Дарья сложила над убиенными нечто вроде домовины из обгоревших и еще теплых досок. В огороде набрала чистого снега, принося его деревянным ведром с железной дужкой и насыпая сверху. Прихлопала и огладила лопатой образовавшийся невысокий холм, воткнула в ногах у погребенных четыре креста, наспех связанных из прутьев, и прочитала заупокойную молитву.

Дарья с тоской посмотрела в последний раз на сожженную деревню и двинулась во тьму.

При выходе из Игнатовки она споткнулась об одно из бревен разрушенной и растащенной засеки, почти безразлично подумала, что защитников ее, видать, поубивали, что, скорее всего, они лежат под развалинами, и побрела дальше на заход, туда, где далеко-далеко лежал Новгород.

Путь ей освещала полная луна, и Дарья все шла и шла вперед, глотая слезы, простоволосая, не чувствуя холода. На дороге она увидела зарубленного крестьянина. Ей показалось, что он пошевелился. С большим трудом перевернув его и сняв окровавленный полушубок, она прижала ухо к сердцу — оно уже не билось. Уложив убитого головой на запад, она скрестила ему на груди руки и, как могла, присыпала снегом. Только тут Дарья почувствовала, как замерзла. Тогда она натянула на себя окровавленный полушубок, в котором тело ее быстро согрелось и заныло, но идти стало легче.

Чем дальше, тем больше мертвых тел стало попадаться на ее пути. Одни лежали ничком, другие навзничь, припорошенные снегом.

Среди них было немало баб и ребятишек разного возраста.

— Акы трава, посечены, — неожиданно для самой себя громко сказала Дарья Пантелеевна.

«Откуда они здесь? Небось беженцы из Торжка», — решила она.

Но вот начали встречаться и тела зарубленных или заколотых таурмен.

«Не иначе князь Александр со товарищи постарались, — догадалась Дарья. — Не пустили, значит, поганых к Новгороду… Спасли Святую Софию…». Так размышляла Дарья, но мысли ее были какие-то вялые и безразличные.

Она подобрала на дороге платок, слетевший с какой-то женщины, и повязала им голову.

Вскоре Дарья увидела понуро стоящую лошадь. Странная горбатая тень падала от нее — это свисал с седла мертвый всадник. Она узнала Афанасия.

Перекрестившись, Дарья Пантелеевна сняла его с коня, почувствовав при этом что-то твердое под рубахой Афанасия. Развязав калиту, увидела замотанный в тряпицу драгоценный кубок. Дарья спрятала калиту у себя под полушубком, с трудом дотащила Афанасия в небольшой овражек и похоронила под снегом около прямой, как свеча, и совсем белой от инея березы. Потом привычно села в седло и тронула поводья — низкорослая мохнатая лошадка, почувствовав опытного седока, пошла неброской, но ходкой рысью.

 

Глава XIX

ПЯТИЦВЕТНАЯ ПТИЦА

Здыла сидел на высокой сосне, где он устроил среди ветвей хитрый шалаш. Заметить его снизу было невозможно. Эта раскидистая сосна одиноко возвышалась над кустами и редким подлеском недалеко от той самой дороги, ведущей к Новгороду, по которой неминуемо должно было пройти войско Батыево.

Здыла понимал, с каким нетерпением ждут новгородцы вестей. Он сидел здесь уже третьи сутки, а войско ордынское, раскинув свои юрты и шатры на огромных заснеженных просторах полей, озер и холмов, как будто не собиралось двигаться с места. Неприхотливые кони жевали прошлогоднюю траву на проталинах, изредка ревели верблюды и мычали коровы, потрескивали костры — казалось, так будет всегда. Не выдержав напряжения, Здыла задремал. Его разбудил, как ему показалось, шум набегающей волны. Он открыл глаза, осмотрелся и понял, что за ночь все изменилось, что нет ни юрт, ни костров, а прямо на него движется громыхающий, шумный и грозный поток. Впереди, насколько хватало глаз, ехали всадники. Вот первые их ряды вступили на дорогу, и, забыв обо всем, Здыла высунул голову из укрытия. Он увидел, как, сделав четкий полукруг, развернули ордынцы коней мордами не на заход — в сторону Новгорода, а на восход: войско Бату возвращалось вспять несолоно хлебавши. А всадники рысью все проходили и проходили мимо Здылы, не давая слезть с дерева. Ему удалось это только ночью. Добравшись, где ползком, где в рост, до поляны в лесной чаще, где скрывался сколоченный им небольшой отряд из беглых пленных и новоторжцев, Здыла сообщил им радостную весть. Скоро его гонцы донесут ее и до Новгорода.

Но что станет дальше с этими людьми? Какой путь они изберут? Вернутся к своему холопству или в сожженный, разрушенный Торжок? Нет, этому не бывать! Доставшейся с таким трудом и муками воли они не отдадут. Если только вместе с жизнью. Они пойдут за ним хоть на край света, но куда их вести, что делать — этого Здыла еще не знал…

* * *

Первые ярко-красные лучи занимавшейся зари осветили громадное войско Бату, растянувшееся на многие версты. Оно двигалось на юго-восток в полном боевом порядке, следуя установлениям самого Повелителя вселенной Чингисхана: далеко вперед и в стороны высылались летучие разъезды, чтобы осведомлять ставку о любом мало-мальски значительном скоплении противника, но самим в бой ввязываться без крайней необходимости им не разрешалось. На один переход впереди шла первая сотня авангарда, на некотором расстоянии от нее — вторая. Несколько отрядов по сто всадников охраняло войско сзади. Особенно тщательно стерегли обозы с награбленным добром.

Не дойдя ста верст до Новгорода, орда возвращалась вспять хорошо знакомым путем, увозя с собой стенобитные машины, похожие на гусей с вытянутыми шеями, колесницы, облегчающие воинам штурм стен, катапульты, куполы для взятия крепостей и другие приспособления, которые так и не нашли себе применения. Бату торопился. Он хотел успеть вывести свое войско до начала распутицы и двинуться на запад, не подозревая, что на пути ему попадется в верховьях Оки небольшой городок Козельск, который задержит его продвижение к намеченной цели еще на 49 дней!

Соловый текинец со стройными сухими ногами плясал под Бату, однако подчинялся ему, опытному наезднику, стремясь все же время от времени показать свой характер, норовя укусить мощного широкозадого каракового жеребца, на котором бок о бок с ханом скакал Субэдэй. Телохранители из туменов синих и «бешеных» образовали вокруг этих всадников движущееся кольцо, в пределы которого без их знака никто не мог проникнуть.

Они ехали мимо сожженных деревень, при их приближении с шумом взлетали вороньи стаи с громким карканьем и хлопаньем крыльев, мимо конских и человеческих трупов, часто объеденных волками, но ни Бату, ни его спутник не обращали на них никакого внимания.

Бату был погружен в свои мысли, с досадой думая о том, что пришлось повернуть от Новгорода, и этого отступления не скроешь от потомков, о том, сколько еще преград стоит на пути осуществления его мечты о создании собственного сильного государства на развалинах покоренной Руси. Как трудно понять урусов, и прежде всего этих новгородцев, впервые за все время, с тех пор как Повелитель вселенной поднял свое белое знамя завоевания мира, избежавших разгрома и вынудивших непобедимое войско к отступлению.

И все-таки вместе с горечью Бату испытывал и невольное чувство облегчения. Он не любил иметь дело с непонятным до конца противником. Оставшийся за холмами, лесами и замерзшими болотами Великий город был окутан для него тайной, а новгородцы, с которыми ему довелось встречаться, ничего не пояснили, они только еще больше сгустили ее завесу.

Неожиданно Субэдэй прервал молчание и хрипло спросил:

— Я давно хотел узнать у тебя, благородный внук великого хана, почему ты не послал несколько сотен всадников вдогонку за тем дерзким урусским князем, что увез приглянувшуюся тебе девицу? Не перебил его дружину, а его самого не обезглавил?

Бату изучающе посмотрел на своего полководца:

— Ты знаешь, баатур ноян, что я хочу создать на землях покоренных народов — урусов, булгар, буртасов и других племен — свое собственное царство. Для этого мне нужна не мертвая, а покорная Русь. Мы, племя, живущее в кибитках, созданы для войны, нам некогда и незачем копаться в земле, чтобы выращивать хлеб и другие плоды. Дань — вот что нам нужно. И чем больше она будет, тем лучше! Да, молодой князь храбр и дерзок, однако он вступил в переговоры с нами, а это гораздо лучше, чем если бы он предпочел умереть мучительной смертью, но не иметь с нами дела, как пленный князь Василько, да и не он один. Согласен ли ты со мной?

Субэдэй молча пожал плечами, равномерно покачиваясь в седле.

— А еще, — привычно скривил губы в улыбке Бату, — он хоть и племянник убитого нами великого князя Юрия, но сын его родного брата — нового великого князя урусов Ярослава, который, как ты знаешь, свой сан получил от меня.

— И не даром, — довольно прикрыл свой единственный глаз Субэдэй.

— Что же касается молодой уруски, то индийская чародеица предсказала ей скорую смерть. Так что не велика потеря, — с деланным равнодушием сказал Бату, но руки его при этом так натянули поводья, что соловый текинец резко остановился.

Нояны охраны немедленно придержали своих коней, чтобы сохранить расстояние.

Некоторое время ехали молча. Субэдэй нарочно немного отстал. Неожиданно Бату обернулся и спросил, глядя прямо в лицо своего спутника:

— Баатур, мне показался знакомым голос толмача, который говорил от имени молодого князя, мне даже почудилось, не голос ли это гонца моего дяди Угэдэя?..

— Ты же знаешь, непобедимый, — хмуро ответил Субэдэй, — я уже стар и плохо слышу, но, по-моему, у того голос был совсем другой.

Бату отвернулся, чтобы скрыть усмешку.

Субэдэй поспешно заговорил о другом:

— Ты знаешь только понаслышке, а я сам видел, как ранним утром перед избранием твоего великого деда эзэн хааном, на камень перед его юртой села пятицветная птица, похожая на болжмора и пропела: «Чингис, Чингис!» Это решило дело. Синеглазая уруска с золотыми волосами, белым лицом, алыми губами и черными бровями напомнила мне эту пятицветную птицу. И хотя она пыталась убить тебя, а потом и себя, но ее пребывание в твоем стане — хорошая примета. Ты создашь свое государство, твое желание сбудется. Я уверен в этом! Позволишь ли дать совет, внук великого хана?

— Для этого ты и находишься при моей особе, тайши,— добавил Бату с некоторой долей насмешки, памятуя о том, что Субэдэй, как и сам Чингисхан, совершенно не знал грамоты.

Субэдэй ответил серьезно, не принимая тона своего повелителя:

— Прикажи умертвить индийскую чародеицу.

— Зачем? — изумился Бату. — Она помогла нам при переговорах с урусскими князьями, она искусная лекарка, предсказывает будущее, дает разумные советы, она красива и хорошо танцует.

— Все это так, — нахмурился старый воин, — но подумай, много ли ты знаешь о ее прошлом?

Тут клубы дыма от горящей поблизости деревни обволокли всадников. Бату закашлялся и прибавил ходу. Субэдэй не отставал от него, не прилагая для этого, казалось, никаких усилий.

— Я знаю о ней далеко не все, — признался Бату, — но что из того? Она в моей власти. — И он втянул привычный запах гари широкими подрагивающими ноздрями, напоминающими ноздри его норовистого скакуна.

— А ведь ты должен знать о слугах все до конца, больше, чем они сами о себе знают, иначе ты никогда не сможешь предвидеть их поступки, угадать, чего от них можно ожидать, не сможешь управлять ими. Таких надо уничтожать, и чем скорее, тем лучше!

— Но ведь и ты, мой любимый баатур, — вкрадчиво начал Бату, — разве ты сам до конца понятен мне? Что же я должен сделать с тобой, если буду следовать этому твоему совету?

— Я не слуга, — надменно ответил Субэдэй, и единственный его глаз блеснул такой яростью и гордостью, что Бату отвел взгляд и примирительно сказал:

— Я пошутил, баатур ноян. Благодарю за совет. Судьба чародеицы теперь в руках вечного неба… А вот скажи, где те отряды, что ты послал, чтобы преподать урок послушания новгородцам?

Субэдэй помрачнел и сказал медленно и негромко:

— Уроки полезно не только давать, но и получать…

Бату почел за благо не продолжать разговор на эту тему, тем более что, миновав кольцо телохранителей, к ним приближался всадник, судя по чапану, из передового джауна и, видимо, с важными новостями, так как его пропустили беспрепятственно.

Поравнявшись с Бату, чэриг соскочил на землю и распростерся перед его конем. Не останавливаясь и не поворачивая головы, едва не переехав воина, Бату холодно бросил:

— Ты не во дворце великого хана, ты в походе. Говори в седле.

Чэриг прямо с земли одним прыжком взлетел на коня, и взгляд Бату смягчился. Жестом испросив позволения, чэриг сказал:

— Передовой джаун обогнал всадник на крупном белом жеребце…

— Ну и что? — надменно прервал его Бату. — Ты собираешься доносить мне о каждом встречном на пути?

— Это не каждый, — приглушенно сказал чэриг. — Когда он обогнал нас, то многие узнали его.

— И кто же, по-вашему, этот таинственный всадник? — не поворачиваясь, спросил Субэдэй. — И почему ты не доставил сюда его самого или хотя бы его отрубленную голову?

— Мы не могли этого сделать, баатур ноян, — он показал золотую пайдзу.

Бату ничем не выдал своего удивления, сохраняя прежнее надменное выражение лица.

— Одни говорят, что он похож на джаун-у-нояна из отряда разведки, уничтоженного новгородцами, другие — что это арбан-у-ноян из тумена Менгу-хана, третьи — что это урусский баатур, зарубивший немало наших воинов, четвертые утверждают, что это гонец великого хана Угэдэя. Он неизвестно откуда появился и неизвестно куда исчез… увозя твою чародеицу. Он ускакал вперед в направлении движения нашего войска и скрылся в морозной пыли…

— Как это могло случиться, баатур ноян, что пайдза оказалась в руках этого негодяя? — грозно обернулся Бату к своему спутнику.

Субэдэй опустил голову, стараясь скрыть охватившее его волнение.

— Я привык воевать с живыми людьми, а не с многоликими призраками. Если вечное небо уготовило нам встречу, то я посмотрю, что течет в его жилах, — мрачно сказал он.

Бату понял, что старый вояка знает гораздо больше, чем говорит, но, приученный выжидать, ничего не спросил, только пришпорил своего коня, ускорив его бег.

* * *

Лишь к вечеру добралась Дарья Пантелеевна до Новгорода. Еще издали услышала она праздничный перезвон колоколов. Всюду было полно народа: воины потрясали оружием, бабы плакали от радости и вспоминала погибших, — такую силу одолели!

Ворота дома посадника оказались широко распахнуты, во дворе толпился самый разный люд, среди которого Дарья легко угадала беженцев из Торжка и окрестных сел. Бросив поводья подошедшему отроку, она поднялась наверх.

Когда Степан Твердиславич увидел Дарью, он тяжело встал ей навстречу.

— Ты знаешь, что с твоей дочерью? — спросила она, и слезы потекли по ее обветренному лицу.

— Знаю, — сказал посадник, нахмурившись, — рано плачешь. Князь Александр спас ее, освободил из плена. Ее привезли домой… Да только она едва не лишилась жизни… того и гляди, кончится…

— Где, где она?! — вскрикнула знахарка, а сама чувствовала, как по совсем уже было обессилевшему телу пошел от груди во все стороны горячий ток. — Веди меня к ней! Не медли!

Степан Твердиславич сам повел Дарью в одну из верхних горниц, где в забытьи разметалась на тисовой кровати Александра. Черное с зелеными узорами одеяло сползло, обнажив туго стянутую повязками грудь.

— Кто перевязывал? — спросила Дарья.

— Радша, ближний воин молодого князя. Из пруссов он. Он и воин храбрый, и лекарь, говорят, изрядный.

— Ну, это сейчас посмотрим, — недоверчиво буркнула знахарка, разматывая повязку, порозовевшую от просочившейся крови.

Степан Твердиславич отвернулся к слюдяному оконцу, теребя свою вьющуюся бороду и продолжая говорить, не очень заботясь о том, слушает его Дарья или нет. Он рассказывал о судьбе Радши, который прибился к князю Александру, когда рыцари магистра Германа Балка уничтожили почти всех его соплеменников. Теперь он бьется против них с княжеской дружиной.

— Магистр еще услышит о нем, вот поглядишь! — закончил свой рассказ посадник и обернулся. — Она будет жить? — спросил он без всякого перехода и с надеждой посмотрел на Дарью.

— Ран у нее много, но они не глубокие, а та, которая нанесена кинжалом, проходит ниже сердца. Теперь все дело в лечении и в покое. Я буду лечить, а о том, чтобы ей было покойно, позаботься ты, Твердиславич. А теперь не мешай мне. — И, склонившись над Александрой, она обложила рану какими-то высушенными лепестками и листвой и зашептала: — В синем море стоит дуб. Под дубом стоит изба. В той избе сидят три сестры. Большая сестра сидит в короне на золотом стуле. Берет иглу булатную, вдевает нитку шелковую, зашивает рану кровавую у рабы Александры, чтобы не было ни раны, ни крови, ни болезни, ни опухоли, ни ломоты… Будь слово мое крепкое! Аминь!

Так заговаривала она кровь. Степан Твердиславич как завороженный смотрел на освобожденную от пелен сочащуюся кровью рану под самым сердцем. Но вот на глазах ярко-алый цвет крови изменился, она потемнела, начала густеть, ток ее замедлился и совсем остановился, начал образовываться струп, красно-бурый, с рыжеватыми вкраплениями, похожий по цвету на железную руду. «Вот, наверное, почему кровь называют рудой, — подумал он. — Руда — это заговоренная кровь». И тут же одернул себя и, устыдившись посторонних мыслей, огляделся. Но никто не наблюдал за ним. Дарья полушепотом продолжала свои заговоры, склонившись над раненой, положила новые листки на рану. Александра лежала неподвижно. Глаза были закрыты. Длинные ресницы казались особенно темными на бледном, бескровном лице.

Прошло много времени, прежде чем веки ее дрогнули, глаза приоткрылись. Александра узнала Дарью, слабо улыбнулась и прошептала:

— Это ты, мамуша… Где я? Как я сюда попала? Где князь Александр? Мне кажется, что я видела его лик… А Иоганн, Евлампий, Афанасий? Они добрались до Игнатовки, они живы? А кубок где? Иерусалимский?..

Дарья заново перевязывала рану Александры, ласково приговаривая:

— Да, это я, Алекса, придет время, обо всем расскажу. А ныне об одном надо тревожиться — как тебе скорее поправиться. Об этом и думай и моли Господа. Вот и твой отец, Степан Твердиславич, тебе то же самое скажет.

Посадник, в глазах которого мелькнула надежда, смог только в одном успокоить дочь:

— Цел кубок. Привезла его Дарья. Придет время — возвернем его Торжку.

— Хорошо, — покорно прошептала Александра Степановна и под тихое бормотание Дарьи, не то пение, не то причитание, погрузилась в полусон-полузабытье.

Осторожно ступая по скрипучим половицам, Дарья и Степан Твердиславич вышли из горницы.

— Ты бы пригласил князя Александра проведать дочь, как только она поправится, — тихо сказала Дарья Пантелеевна.

— Его сейчас нет в Новгороде: ливонские рыцари пронюхали, что князь отлучился с их рубежей, — сдерживая с трудом свой мощный голос, ответил посадник, — вторглись к нам, пожгли погосты и псковские пригороды. Князь с дружиной поскакал им навстречу. К нему пристал и сын Трефилыча Миша. А самого Игната убили поганые, когда он помогал князю Александру освобождать мою дочь. Его тело осталось лежать под крестом, только вчера его там и похоронили, и имя Игната на кресте выбили. Митрофан и Бирюк с охотниками погибли у Торжка. Где рыцарь Иоганн, Афанасий и Евлампий, мне неведомо.

— Зато я знаю, — откликнулась Дарья и ровно, как о чем-то постороннем, рассказала посаднику обо всем, что произошло в Игнатовке, но когда она дошла до описания последних минут жизни Иоганна фон Штауфенберга, спокойствие ее оставило, она горько зарыдала, прижав руки к груди.

Тут она почувствовала, что на груди у нее лежит что-то твердое. Она вынула сверток, о котором совершенно забыла, и сейчас с удивлением взирала на него сквозь слезы, потом отдала его Степану Твердиславичу.

Посадник развернул тряпицу и увидел берестяной свиток и золотые рыцарские шпоры. Прочтя исписанный Афанасием свиток, он опустил сильно поседевшую за последние дни голову и задумался. Известие о женитьбе Иоганна на Дарье поразило его. Сколько раз Александра просила, чтобы он дал ее дорогой мамуше вольную, а он отказывал! Почему? Да он и сам толком не знал. Ему казалось, что если отпустить Дарью на свободу, то она совсем уйдет из их жизни, а ему этого не хотелось. Он часто видел ее глаза в гневе, когда из зеленых они становились совсем черными от расширившихся зрачков. Они заставляли его сдерживать свою плоть, избавляться от злых помыслов. Он и в Игнатовку услал Дарью, чтобы не чувствовать ее укоризненного взгляда. А вот теперь он много дал бы, чтобы Дарья простила его, осталась с ним, но было поздно…

— Что же, — сказал наконец посадник, возвращая и грамоту и шпоры, — ты теперь вольная, и никакого выкупа мне не надо, да еще и баронесса. Слышал я, что у Ивана в лотарингской земле на реке Рейне есть замок. Что же, поезжай, дам тебе провожатых…

— Ты что, Твердиславич, — горько вздохнула Дарья, — куда же я от Алексеньки денусь. Недосуг мне с тобой, пойду к ней.

Дарья хотела было выйти, как раздался топот ног, бегущих по лестнице. Дверь горницы с шумом отворилась, и показались запыхавшиеся Михалка с Онфимкой. Они радостно затараторили, перебивая друг друга:

— Мы успели вперед прибежать! Вперед! Мы гонцов от князя Александра опередили! Князь велел передать, что он с соратниками потеснили ливонцев и гонят их с нашей земли!

— Не забудь, Твердиславич, — обернулась уже в дверях Дарья, — как возвратится князь, веди его сразу к Александре.

После ухода Дарьи Пантелеевны посадник тяжело опустился на лавку и с некоторым недоумением посмотрел на сына и его неразлучного друга.

— Теснит, говорите? — устало переспросил он.

Ребята открыли было рты, чтобы ответить, как через порог вступили гонцы князя Александра. Громыхнув походным снаряжением, они оба склонились в земном поклоне, достав правой рукой пола.

Радша сделал шаг вперед и проговорил высоким скрипучим голосом:

— Князь Александр шлет тебе, боярин, низкий поклон и отрадную весть: рыцари откатились к границам новгородской земли. Бои были тяжелыми. Особо отличился Миша, сын Игната. Он один перебил больше врагов, чем двадцать других воинов, совсем как Евпатий Коловрат. Князь говорит — быть теперь всему его роду Мишиными. А еще, — тут Радша невольно понизил голос, и в белесых глазах его мелькнула тревога, — велел князь узнать, жива ли твоя дочь и не нужна ли ей моя помощь?

— Господь милостив! Очнулась боярышня, теперь вокруг нее Дарья Пантелеевна колдует, говорит, может, еще и поправится… Передай князю, как возвернется, пусть посетит нас. Александра в беспамятстве все его имя поминала. А теперь ступайте с Богом. У меня забот много, а вы отдохните с дороги…

— Недосуг нам, посадник, — перебил его Радша, надевая шлем. — Возьмем оружие, подкрепление и в обратный путь.

…Целую неделю не отходила Дарья Пантелеевна от Александры, пока та не открыла ставшие наконец ясными глаза. А еще через два дня, приподнявшись на постели, боярышня спросила:

— Господи, что со мной? Я ничего не помню…

— Тебя спас из рук самого хана Бату и привез сюда князь Александр, — мягко сказала Дарья и осторожно поведала Алексе обо всем, что с ней произошло.

А еще через некоторое время князь ненадолго вернулся с границы, где все еще шевелились ливонцы, и пришел навестить Александру.

Когда он переступил порог горницы, в ней сразу стало светлее. Князь был в белой свите, он принес с собой свежий запах весны и талого снега. Александр широко улыбался, русые борода и усы, которые он отрастил совсем недавно, не могли скрыть его крепкие белые зубы.

Он сел на резной стул с высокой спинкой и стал ждать прихода Алексы. Степан Твердиславич решил сам помочь дочери спуститься сюда из ее светелки под крышей.

Князь с волнением ждал прихода Александры, которую знал с раннего детства. Она неизменно участвовала во всех играх и проказах, которые они устраивали с братом Федором, с тех самых пор как отец окончательно перевез их сюда из Переяславля. А было это лет восемь тому назад… Александр недолюбливал брата, хотя и понимал, что это плохо, что Господь его осудит, но ничего не мог с собой поделать. И сейчас, когда прошло уже четыре года и девять месяцев со дня смерти Федора, совесть все еще продолжала мучить его. Маленького роста, щуплый Федор всегда преданно смотрел своими грустными карими глазами на младшего брата, но не находил отклика в душе живого, подвижного и честолюбивого Александра, который старался избавиться от него и от соглядатаев вроде дядьки Федора Даниловца или тиуна Якима как можно быстрее. Приплыв с княжеского подворья своего отца на Городище, он спешил в условленное место, где сажал в ладью Александру, и они отплывали в сторону Спаса на Нередице.

Почему их так тянуло к этому храму? Может быть, оттого, что монастырский храм этот стоял совершенно одиноко на холме и так неожиданно возникал за поворотом реки? Вокруг княжеского дворца и церкви до самой дальней дали не было ни деревень, ни погостов, только на том берегу Волхова виднелся трехглавый собор Юрьева монастыря да блестел иногда далеко вдали среди низких туч купол Святой Софии. Они любили с Алексой разогнать тяжелую ладью, а потом лечь рядом на дно и смотреть в белесое небо, мерно покачиваясь.

Но не всегда побег проходил так гладко. Часто Федор замечал их и шел прямо по воде за ладьей, уговаривая, чтобы они взяли его с собой, что он не будет им мешать, будет слушаться, но в ответ они, смеясь, только обдавали его брызгами, нарочно с силой ударяя по воде веслами.

Александр мог посещать княжеский храм в любое время. Плохо только, что Алекса была все же девчонкой и боялась подходить к алтарю. Она всегда останавливалась у самой дальней стены и смотрела с благоговением и восторгом на роспись, покрывавшую церковь от самого пола до купола. Все картины соединялись друг с другом в одно прекрасное целое. Даже узкие окна высоко под сводами не разрушали общего впечатления. Но больше всего нравилось Александре смотреть на ту стену, где в середине был изображен князь Ярослав Владимирович, построивший эту церковь и поэтому нарисованный держащим ее на руке, как игрушку. Горбоносый, с черными очами и длинной бородой, в желтой княжеской шапке, отороченной мехом, в голубой одежде с красной каймой, нарядном малиновом корзно, украшенном различными узорами вроде орла в круге на плече, князь всегда привлекал ее внимание.

Сам же Александр любил прислушиваться к гулкому эху своих шагов по каменным плитам пола, любил вместе с Алексой подниматься по узкой каменной лестнице на хоры и смотреть оттуда на далекую Софию, тогда рядом оказывался лик ангела, глядевшего на них одним печальным глазом с поволокой.

Князя охватило сейчас то же щемящее чувство. Ему показалось, что он ждет прихода боярышни как таинства… И вот наконец дверь отворилась и в комнату вошла Александра. Справа ее поддерживал Степан Твердиславич, слева Дарья Пантелеевна. Голубая верхняя рубаха из аксамита и золотой зубчатый венец на голове только подчеркивали бледность исхудалого лица. При виде князя на щеках ее выступил слабый румянец.

Дверь отворил им, низко кланяясь и произнося сладкие приветствия с характерным присвистом, боярский сын Федор, щеголевато одетый и причесанный на немецкий лад, в свите с укороченной спиной, чтобы лучше видны были расшитые верха зеленых сафьяновых сапог.

Князь поднялся навстречу. Но взгляд Александры был направлен не на него. Она смотрела в ужасе на бойкого молодого человека, старавшегося в низком поклоне скрыть свое лицо.

— Это он! Он! Я узнала его! — вскрикнула Александра. — Это его голос я слышала в шатре Бату! Предатель! — Она вырвалась от отца и Дарьи и шагнула вперед, но тут же зашаталась, взмахнула руками, как подстреленный жаворонок — крыльями, и упала бы на пол, если бы князь не успел подхватить ее.

— Взять его! — раздался поистине львиный рык посадника.

Несколько холопов, ожидавших у накрытого стола, бросились выполнять его приказ.

Федор забился в угол и завопил в страхе:

— Я не предатель! Меня князь Ярослав посылал! Великий князь!

Александр, не обращая внимания на завязавшуюся борьбу и злобные выкрики боярина, бережно понес и осторожно положил боярышню на покрытую пестрым домотканым ковром лавку.

Дарья наклонилась и прижала ухо к ее груди, потом отпрянула, крестясь, вынула из привязанного к поясу кожаного чехольчика бронзовое зеркальце и приложила к губам Александры. Полированная поверхность зеркала осталась гладкой и чистой — боярышня была мертва.

Лицо князя исказилось, как от яркого невыносимого света, в глазах отразились сразу и гнев, и боль, и печаль, как у Иисуса, изображенного на иконе новгородским иконописцем. Дарья невольно отступила, а Степан Твердиславич поежился под этим взглядом, не в силах отвести глаз.

В это время дверь широко открылась и вбежали Михалка с Онфимкой, весело ударяя в бубны, за ними шли гусляры, дудочники и другие музыканты. Никто не остановил их, не сказал ничего о том страшном, что здесь произошло, и они еще долго продолжали бы играть и петь, если бы Михалка не догадался по лицу отца о непоправимой беде, обрушившейся на них, не увидел бездыханную сестру, лежащую на лавке, не услышал тихий шепот Дарьи.

— Преставилась боярышня, — говорила она, с трудом шевеля губами. — В одночасье. И исповедаться перед смертью не успела. Только душа ее все равно в рай попадет — не было на ней никакого греха…

Дарья Пантелеевна сложила руки Александры на груди и вставила в них горящую свечу.

— Вот и осиротели мы с тобой, Степан, — сказала она, опускаясь на колени перед иконостасом, и стала молиться за упокой души рабы божией Александры свет Степановны…

 

Глава XX

ПРАЗДНИК

Степан Твердиславич горевал молча, без слез и воздыханий, без слов, загоняя горе вглубь, где оно невозбранно терзало душу. Видно, потому и пережил могучий посадник свою дочь только на пять лет. А пока не прошло и седьмицы, как Дарья Пантелеевна, неслышно, словно к тяжелобольному, войдя в горницу, сказала нерешительно:

— Тут к тебе, Твердиславич, немецкого двора староста господин Филипп Штаден пожаловал.

Посадник помолчал, словно прислушиваясь к чему-то, и, неожиданно усмехнувшись, тряхнул поседевшей головой, коротко бросил:

— Проси.

Филипп Штаден, видно еще загодя сбросивший шубу и шапку, вошел кланяясь, облаченный в щегольскую темносинюю длинную котту, перепоясанную расшитым поясом, с тяжелой золотой нагрудной цепью, вошел со скорбным выражением лица и приоткрыл было рот, но Степан Твердиславич только отмахнулся и сказал строго:

— Дело говори.

Филипп Штаден с недоумением посмотрел на посадника, даже воздел руки, но смирился и произнес вкрадчиво:

— Господин посадник! Как мы догофорились, хлеб и иное обилие для фашего феликого города будут к фам доставлены. Однако цена, фы сами понимает, не малая. Фот только не знаю, как фы до наших карафанов продержаться будете.

— Не тужи, гость дорогой, — спокойно ответил Степан Твердиславич, — авось не пропадем. А насчет цены на хлеб еще потолкуем.

Тут он положил свою властную руку на плечо старосты, подвел его к окну и распахнул затянутую цветной слюдой раму.

Бесконечной вереницей тянулись к городу тяжело груженные скрипящие сани. Передние уже переехали по мосту через Волхов, и все новые и новые выныривали из морозной пыли. Громоздкий груз на санях был прикрыт рогожами и холстиной, аккуратно зашпилен, но и так ясно было, что везут.

— О mein Gott! — воскликнул Филипп Штаден, на этот раз с непритворным чувством воздевая руки кверху. — Das ist unmöglich!..

— Почему же унмёглихь? Мёглихь, мёглихь! Когда тысяцкий наш, Никита Петрилович, разослал по весям и погостам биричей и тиунов исполчать людей и возводить тверди и засеки, то по указу моему велел он не мешкая собирать и подвозить к Новгороду хлебные обозы. Вот сейчас первые и подошли. Да и остальные не задержатся. Ведь орда отступила уже из новгородской земли.

Филипп Штаден сжал аккуратные, словно вырезанные, губы, машинально провел рукой по подстриженной клинышком бородке и пробормотал:

— Ну, конешно, насчет цены на хлеб мы будем догофориться. Счастлиф есть слафный Новгород, что у него есть такой голофа…

* * *

Новгородцы готовились отметить чудесное спасение от злого ворога, от бесчисленных орд Батыя. Многоголосый колокольный звон радостно оповещал об этом.

Когда князь Ярослав появился около Софийского собора в окружении дружинников и бояр-любимчиков, среди них шел и Федор Ярунович, опустив низко голову.

Площадь была полна народа. Ярослав опирался, как всегда, на посох с костяным навершием в виде головы птицы с крючковатым большим клювом. Он видел прижавшихся друг к другу людей, как семена мака в коробочке, которые он так любил в свою бытность киевским князем. Но вот кто-то первый его заметил, возвышающегося над толпой на целую голову, и невольно приглушенно вскрикнул:

— Ярослав пришел!! Великий князь!

Немедленно, как волна, гонимая ветром, по толпе покатился ропот, передаваясь из уст в уста. Люди стали оборачиваться и расступаться, пропуская князя. Шедшие за ним дружинники старались ступать тихо, придерживая ножны, чтобы не звякали.

Ярослав вошел в собор, и его обволокло теплом человеческого дыхания, десятков зажженных свечей, воткнутых в паникадила, смолистым запахом ладана, сопровождающим человека в те времена и в горе и в радости. Дымок и пар, колеблясь, вздымались вверх к высоким сводам собора.

Князь остановился за архиепископом Спиридоном и посмотрел прямо перед собой на открытую алтарную часть, украшенную синей и зеленой мозаикой по белому фону, на иконы у столбов в богатых серебряных окладах тончайшей работы. Таких больших по размеру икон он не видел нигде, кроме Новгорода, — до двух саженей высоты и ширины. Но Ярослав стал всматриваться, не отрываясь, только в лик апостола Павла. Ему кощунственно чудилось, что у него есть с ним какое-то сходство — большие глаза, длинный нос с горбинкой, даже борода похожа, а сходством высокого лба и лысины князь прямо-таки гордился. Его раздражало только, что на этой старинной иконе, где Петр и Павел стоят как живые, будто живописец видел их собственными глазами, прекрасный лик апостола Петра с голубыми глазами, густыми, слегка вьющимися светлыми волосами и короткой бородкой чем-то напоминал князю Степана Михалкова, которого он, прямо сказать, не жаловал, ревнуя к той любви и уважению, которыми посадник пользовался у новгородцев, позволявших ему часто идти наперекор князю. Вот и сейчас Степан спокойно и уверенно стоит около него по правую руку, только чуть посторонился, когда он подошел. Ярослав скосил глаза на посадника и заметил, что тот осунулся и постарел. Потерять единственную дочь — не шутка, да еще такую красавицу… Князь перевел задумчивый взор в другую сторону от амвона и увидел сына. Голова Александра была опущена, по лицу текли слезы, видно, не думал, что за ним кто-нибудь наблюдает. «Женить, женить надо его быстрее…» — вздохнул великий князь.

Пели все, но чистые детские голоса, казалось, достигают высоких сводов собора раньше, чем мужские, заполняя все пространство и уносясь ввысь к небу, как бы проникая сквозь эти тяжелые своды.

Время от времени Ярослав тоже подпевал. Спиридон обернулся, взял кадило и крест и, благословляя собравшихся, пошел из собора. За ним двинулись остальные священники с иконами и хоругвями для крестного хода, который должен был обойти все стены кремля.

Только князь Ярослав и Степан Твердиславич знали больше, чем другие новгородцы, об истинных причинах неожиданного ухода Батыя. Но каждый из них предпочитал молчать об этом. Спиридон же искренне считал, что остановила поганых не вооруженная мощь Новгорода, его городов и пригородов, не длительное и героическое сопротивление Торжка, а только чудо, ниспосланное Господом за его и других попов и монахов моления. Так записал и летописец.

Новгородцам же, избежавшим великого бедствия, оставшимся в живых, было теперь все равно, что заставило отступить Батыя. Они в домах, на улицах и площадях пировали на радостях и веселились, казалось забыв обо всем, обо всех бедах, о разорении новгородской и других русских земель.

Но это только казалось…

В глубине души многие понимали, что не так-то легко будет им и дальше отстаивать свою свободу, свои с таким трудом завоеванные вольности. Тем более что лютые вороги наступали на землю новгородскую с юга, с севера и запада, да и будут среди них не одни только иноземцы.

 

Послесловие

В 1238 году Новгород избежал прямого нападения захватчиков, разгрома, разграбления, массовых жертв. На долгие годы Новгород стал хранителем традиций русской культуры, искусства, свободолюбия, древнейшего славянского социального и государственного строя.

В самом деле, византийские историки, впервые вплотную столкнувшись со славянами в VI веке нашей эры, подробно описывают их общественный строй как народоправство. Верховной властью было народное собрание, состоявшее из всех свободных людей. Существовал совет старейшин, военачальник, избиравшийся лишь на время военных действий. Словом, это была и по сути и по структуре предтеча вечевого устройства, которое мы хорошо знаем по истории Новгородской и Псковской республик. Русские летописцы считали, что вече у нас было с незапамятных времен, как выразился владимирский летописец: вече было «изначала»; о народных собраниях сообщают летописцы и при описании событий IX и X веков нашей эры на Руси. В летописях сообщается о деятельности веча во многих русских городах: Киеве, Белгороде, Смоленске, Полоцке, Костроме, Москве, Козельске, Чернигове, Курске, Нижнем Новгороде, Ростове, Владимире, Суздале, Ярославле, Галиче, Рязани, Переяславле, Владимире-Волынском, Звенигороде, Торжке и т. д. Надо полагать, что вече существовало и в других русских городах. Сила веча и его значение во многих русских городах (кроме городов Новгородской и Псковской республик) было подорвано самовластием и междоусобицами князей и их приближенных, сломлено татаро-монгольским нашествием и игом. Однако и в те тяжкие времена во главе восстаний, вспыхивавших против гнета ордынцев во Владимире, Суздале, Ярославле, Переяславле и других русских городах, как сообщают летописцы, вновь вставало, казалось бы, совершенно уничтоженное вече.

Вот и получается, что у наших предков вечевое устройство, верховная власть народного собрания, судя даже только по свидетельствам византийских историков и русских летописцев, существовало по меньшей мере тысячу лет.

Для сравнения напомним, что царское, монархическое правление на Руси продолжалось 370 лет (с 1547 по 1917 год).

Целый комплекс причин не дал возможность Батыю завоевать Новгородскую республику, и среди них прежде всего героическое сопротивление Торжка, первого города новгородской земли, на который напали захватчики.

Здесь в смертельной схватке сошлись два разных вида социального устройства и породивших их психологии, типа личностей, взаимоотношений между людьми, два различных мировоззрения, две морали. С одной стороны — свободолюбие, глубоко личностное отношение к своей земле и народу, к их судьбам, чувство ответственности за них, инициатива, приверженность к созидательному труду. С другой стороны — темная, не рассуждающая, жестокая сила, основанная на деспотизме и рабском подчинении, на стремлении к завоеванию новых земель, ограблению и истреблению целых народов. Эта страшная сила не смогла победить и потому, что ей противостояло вече и соответствующее ему мировоззрение.

Значение веча в истории нашего народа хорошо понимали самые светлые умы на Руси во все времена. Так, Радищев в своем знаменитом «Путешествии из Петербурга в Москву», в главе «Новгород», писал: «В таковых размышлениях подъезжал я к Новугороду, смотря на множество монастырей, вокруг оного лежащих. Сказывают, что все сии монастыри, даже на пятнадцать верст расстоянием от города находящихся, заключалися в оном; что из стен его могло выходить до ста тысяч войска. Известно по летописям, что Новгород имел народное правление. Хотя у них были князья, но мало имели власти. Вся сила правления заключалася в посадниках и тысяцких. Народ в собрании своем на вече был истинный государь».

И хотя по тем же летописям мы знаем, что нередко на вече верховодили бояре, трудно не согласиться с этими словами великого писателя, мыслителя-демократа. Ведь недаром вдохновляла история Новгорода Я. Б. Княжнина, А. К. Толстого и многих других писателей, недаром декабристы назвали «Вече» будущий высший законодательный орган в планах своих об освобожденной и обновленной России, недаром Герцен назвал «Колоколом» первый русский вольный неподцензурный журнал, мечтая о том, что он, как звон вечевого колокола, призовет подняться угнетенный деспотизмом народ к борьбе за свободу.

Не случаен, конечно, и в наше время, время повышения чувства личной ответственности за судьбы страны, бурный всплеск интереса к истории Новгородской республики и ее вече. Одной из самых ярких фигур этой истории был Степан Твердиславович Михалков, который всей своей жизнью подал пример верного служения народу. И народ воздал ему должное. Он был первым новгородским посадником, удостоенным чести быть похороненным под сводами храма Святой Софии. Это он снарядил новгородцев во главе с князем Александром Ярославичем на Невскую битву и на битву с ливонцами на Чудском озере, где князь одержал прославившие его в веках победы.

Велик сейчас интерес к Древней Руси. Об одной из страниц ее истории мы и попытались рассказать в нашем романе.

Мы выражаем глубокую благодарность академику В. Л. Янину, взявшему на себя нелегкий труд прочесть роман в рукописи и сделавшему ряд ценных замечаний, которые были нами учтены. Мы благодарим также доктора исторических наук востоковеда Н. Ц. Мункуева за помощь и консультацию.

Ссылки

[1] Пешня — тяжелый лом на деревянной рукоятке, которым долбят лед, мерзлую землю.

[2] Колодчик — узкий маленький колодец, лунка.

[3] Боярышня (боярична) — незамужняя дочь боярина, как боярич — сын боярина.

[4] Чернец — монах.

[5] Клобук — головной убор в XII–XIII вв. в виде колпака; любая шапка.

[6] Водить рукой — руководить.

[7] Волос (Велес) — «скотий бог», покровитель домашних животных. Характерно переплетение культа Волоса и св. Власия с почитанием медведя как хозяина животных.

[8] Корзно — верхняя одежда в виде короткого плаща, который застегивался на плече.

[9] 3апона — украшенная застежка.

[10] Свита — верхняя одежда у древних славян.

[11] Писало — заостренная металлическая или костяная палочка для процарапывания букв на бересте.

[12] Татьба — воровство.

[13] Сулица — холодное оружие; род копья или рогатины.

[14] Серегер — древнее название озера Селигер.

[15] Порок — стенобитное орудие, таран.

[16] Живот — жизнь.

[17] Честно — с честью.

[18] Обельный — крестьянин, свободный от подати, повинностей.

[19] Копейщик — ратник с копьем.

[20] Котта — европейская средневековая верхняя мужская одежда без рукавов.

[21] Югра — угро-финские племена, жившие по обе стороны Северных Уральских гор.

[22] Боспорос — Босфор.

[23] Ортодокс — здесь: православный.

[24] Трус земли — землетрясение.

[25] Галибия — обычная одежда арабов в виде длинной рубахи до пят с длинными рукавами.

[26] Ромеи — византийцы.

[27] Аль-Джумхурия — Сирия.

[28] Повойник — плотно прилегающий чепец, состоящий из донышка и околыша, стянутого на затылке; его носили замужние женщины.

[29] Убрус — платок, накинутый поверх повойника и сколотый под подбородком.

[30] Гамалейка — мешочек, сумка.

[31] Вои — воины.

[32] Кубра — шалун.

[33] Таурмен — татарин.

[34] Отрок — слуга, младший дружинник, воин.

[35] Тиуны — чиновники.

[36] Огнищане — домочадцы.

[37] Плинфа — тонкий кирпич, толщиной около 2,5 см, употреблявшийся древнерусскими зодчими.

[38] Варея — повариха.

[39] Ставить — утверждать в должности.

[40] Голка — смута, волнение, шум, беспорядок.

[41] Поганые — язычники, нехристнане.

[42] Твердь — укрепление.

[43] Засека — оборонительное сооружение из поваленных деревьев, бревен.

[44] Бирич — должностное лицо, в обязанности которого входило объявлять указы и распоряжения.

[45] Клирик — церковнослужитель.

[46] Руса — древнее название города Старая Русса.

[47] Иваньское складничество — организация купцов, торговавших воском, едва ли не богатейшее из купеческих товариществ. Центр его был в церкви Ивана на Опоках у Ярославова дворища, на Торговой стороне.

[48] Гость — купец, торгующий в разных городах и странах.

[49] Свейский — шведский.

[50] Епитрахиль — одно из облачений священника.

[51] Вечевая степень — возвышение на вечевой площади.

[52] Камиза — западноевропейская нижняя одежда с рукавами, прототип современной рубахи.

[53] Брашна — пища.

[54] Калпак — татаро-монгольский головной убор из войлока, с поднятыми вверх полями, белого цвета.

[55] Малахай — меховая шапка с отворотами — двумя для щек, третьим для затылка и четвертым, узким, для лба.

[56] Горит — чехол для лука и стрел.

[57] Пестрядинное — от пестрядина — пеньковая грубая ткань, пестрая или полосатая.

[58] Чэриг — древнемонгольский воин.

[59] Джаун-у-ноян — сотник.

[60] Баатур — доблестный воин.

[61] Минган — тысяча воинов.

[62] Ноян — знатный командир.

[63] Арбан-у-ноян — командир десятка воинов.

[64] Умбон — металлическая бляха, набивавшаяся в центре щита.

[65] Рогатина — копье с крупным тяжелым железным наконечником, часто с небольшой перекладиной под пером — лезвием.

[66] Кистень — ударное оружие: железная или костяная гиря на ремне.

[67] Булава — дубина с металлическим навершием.

[68] Шестопер — булава, навершие которой имеет шесть или более лопастей.

[69] 3акуп — человек, попавший в феодальную зависимость по особому договору (ряду), по которому он получал определенную сумму (купу) и инвентарь. Возвратив купу, мог опять стать свободным. В случае бегства — превращался в холопа. В случае смерти — долг переходил на вдову или детей.

[70] Челядь — холопы, живущие в доме хозяина.

[71] Забороло — верхняя часть городских укреплений.

[72] Ты прекрасна! Я не могу ничего с собой поделать.

[73] Стол — здесь: престол.

[74] Сыропустная неделя — первая по масленице.

[75] Змии летящие — молнии.

[76] Чудь и ерева — древнее название угро-финских племен, живших на территории нынешней Эстонии.

[77] Эзэн хан — великий хан.

[78] Аль-уд — древний арабский струнный щипковый музыкальный инструмент, прототип лютни.

[79] Перевод с испанского А. Седова.

[80] Сбитень — горячий напиток из подожженного меда с пряностями.

[81] Варганчик — древнейший металлический музыкальный инструмент, одновременно духовой, струнный и ударный, в виде подковки с вытянутыми концами и запрессованной в центре струной.

[82] Кувички — флейта в виде набора трубочек различной длины.

[83] Бубен — барабан.

[84] Сестрич — сын сестры.

[85] Сопели — дудки.

[86] Сотский — должностное лицо.

[87] Касоги (черкесы) — один из древнейших народов Северного Кавказа.

[88] Палица — дубина с утолщенным концом.

[89] Тавлея — доска для игры в шахматы.

[90] Заступь — ступень; в данном случае — партия.

[91] Поленица — дружина.

[92] Песни вагантов даются в переводе М. Л. Гаспарова. Поэзия вагантов. — М.: Наука, 1975. — С. 23, 180.

[93] Мних — монах.

[94] Пресвитер — поп, священник.

[95] Бэкон Роджер (ок. 1214–1292) — выдающийся английский философ и естествоиспытатель; учился и преподавал в Оксфорде, жил также в Париже.

[96] Зерцало — зеркало; любая металлическая или стеклянная полированная поверхность.

[97] Пайдза — продолговатая, реже круглая дощечка с отверстием для подвешивания к поясу. Бывали золотые, серебряные и бронзовые, с изображениями тигра, кречета, солнца, луны. Вес до 500 г. Надпись обязывает к полному и беспрекословному подчинению человеку, обладающему пайдзой. Выдавалась монгольскими ханами как знак власти гонцам или должностным лицам.

[98] Фарсах — восточная мера длины, равная 5–6 км.

[99] Чистым все кажется чистым ( лат .).

[100] Плеща — плечи.

[101] Зегзица — кукушка.

[102] Сажень — мера длины в Древней Руси, равная 2,1 м.

[103] Тумен-у-ноян — командир тумена — десяти тысяч воинов.

[104] Бамбуковая жена — ствол бамбука длиной около метра с отверстиями по всей поверхности. В жаркие дни этот ствол берут в обнимку и так спят. Даже в сильную жару воздух внутри ствола остается холодным, и на спящего веет прохладой из отверстий.

[105] Емь — древнее название финнов.

[106] Водь — угро-финская народность, обитавшая в местах, примыкавших к Финскому заливу.

[107] Скудельница — братская могила.

[108] Гридня — верхние покои знатных лиц.

[109] Мэнцзы (ок. 372–289 гг. до н. э.) — выдающийся китайский философ, последователь Конфуция (Кун Фуцзы; 551–479 гг. до н. э.).

[110] Аксамит — материя, расшитая золотыми или серебряными нитями.

[111] Чапан — верхняя одежда монголов, халат.

[112] Улус — родоплеменное объединение на одной территории, подвластное хану.

[113] Яик — река Урал.

[114] В русских летописях — Кулькан.

[115] Колты — серьги с подвесками.

[116] Калита — кожаная сумка, мешок, привязывавшийся или пристегивавшийся к поясу.

[117] Волоковое оконце — небольшое, задвигаемое доской окно для выхода дыма при топке без трубы — по-черному.

[118] Тоно — деревянная рама в верхней части юрты, выкрашенная в красный цвет.

[119] Араты — здесь: простые люди (пастухи).

[120] Xур — монгольский струнный смычковый музыкальный инструмент.

[121] Кэбтэулы — ночные стражники.

[122] Бууза — монгольская еда, род больших паровых пельменей из баранины.

[123] Итиль — монгольское название Волги.

[124] Болжмор — жаворонок.

[125] Тайши — учитель.

[126] Венец — обруч из кожи или бересты, обтянутый вышитой золотом тканью. Венец часто имел зубцы — треугольные или четырехугольные. Его носили девушки из знатных и богатых семей.

Содержание