Прославленный баатур Субэдэй неподвижно сидел на громадном караковом жеребце, отбитом у рязанского князя Юрия Игоревича, погибшего в бою за родной город. В коричневом чапане, перепоясанный широким поясом, на котором висела сабля в простых ножнах, возвышаясь на вершине высокого холма, около своего когда-то белоснежного шатра, потемневшего теперь от пепла и гари, баатур смотрел не отрываясь на другой берег Тверцы, где все еще сражался, окруженный по его приказу высоким сплошным тыном, Торжок, смотрел единственным, но таким же зорким, как у беркута, глазом. Да и сам он напоминал старого беркута, нахохлившегося, с поредевшим оперением, но еще сохранившего былую силу мышц и способного при случае унести целого ягненка.

Непрерывно били пороки в городские ворота нижнего города. Они били днем и ночью, но Субэдэй, привыкший к этому шуму, перестал его замечать. Мрачные мысли одолевали старого воина: как могло случиться, что вместо пяти-шести дней, которые уходили у него на взятие таких больших урусских городов, как Рязань, Суздаль, Москва, да и стольного града Владимира, он вторую неделю не может захватить этот маленький городок, в котором нет даже князя или княжеской дружины? Где он допустил ошибку? Чего не учел?

Когда, выполняя приказ Бату, он двинул свое огромное войско от Владимира на Новгород, когда не мешкая, используя русла замерзших рек, спрямляя дорогу, шел к цели, по пути захватив и разграбив Переяславль, покорив Тверь и убив там князя, уничтожив множество окрестных сел и погостов, он рассчитывал одним ударом, как сабля — живот, вспороть новгородское княжество, чтобы неожиданно предстать под стенами самого Новгорода, а до Новгорода по-прежнему чуть не шестьдесят фарсахов… С неотвязной ноющей болью в затылке Субэдэй подсчитал, что солнце уже четырнадцать раз уходило на отдых с неба. Он тяжело вздохнул, вспомнив, что когда он подошел к Торжку, то и подумать не мог о такой задержке, глядя на этот городишко, раскинувшийся на другом берегу реки. Тревожный звон вечевого колокола оповещал новоторжцев о приближении опасности.

Субэдзю достаточно было обычно одного взгляда, чтобы оценить силы и возможности противника. Кремль Торжка был невелик, хоть и имел две линии обороны: бревенчатые стены детинца возвышались с одной стороны над крутым и неприступным берегом реки, с другой — были защищены рвом и валом с заборолами поверх. Дальше виден был нижний город, так же прикрытый рекой, а с полуночной стороны еще и притоком Тверцы, а потом начинались кривые улочки посада. По всем линиям берегов стояли городни, заполненные землей и камнями, бугрившимися под осевшим уже снегом. Посад же не был укреплен, но там белела каменная церковь какого-то монастыря. Однако это тоже не насторожило Субэдэя, так как он по опыту знал, что служители урусского Бога редко оказывают изрядное сопротивление.

Подозвав особым свистом одного из своих темников, Бодончара, он приказал окружить город, уничтожить посады и возвести вокруг глухой забор, чтобы взять горожан саблей и измором, поджигая строения, тараня ворота, засыпая рвы и штурмуя стены. На такой городишко надо не больше трех дней вместе с разграблением! Что же произошло? Что он упустил? Субэдэй постарался восстановить в памяти все до мельчайших подробностей: с дикими криками, свистом и воплями тысячи всадников ринулись тогда вниз по заснеженным склонам, направляясь в полуночную и полуденную стороны, потом стали взбираться на противоположный крутой берег реки, обтекая город и образуя черное сплошное кольцо, на расстоянии, еще не доступном для стрел новоторжцев.

Пока войска окружали посад, с верблюдов сняли его белоснежный шатер и установили на самом высоком холме, чтобы он был хорошо виден со всех сторон. Все шло по заведенному порядку и повторялось десятилетиями при покорении тысяч городов в разных странах: обычно население посадов — мужчины, мастеровые, женщины, дети при виде монгольского войска, побросав все, бежали под защиту городских стен, и случалось не раз, что на их плечах его конница врывалась в город, и тут начиналась резня. Если же горожане успевали затворить ворота, им предлагали сдаться, а в случае отказа посад грабили и поджигали, чтобы очистить пространство вокруг стен. Уцелевших мужчин с посада и окрестных поселений использовали на осадных работах, девушек хватали для утехи воинов, прочих умерщвляли.

Субэдэя беспокоило и другое — ему нанесли обиду, глубокую и горькую. И сделал это сам Бату, саин хан Бату, «добрый» хан Бату, когда поручил не ему, а этому выскочке молокососу Бурундаю разбить войско великого князя Юрия — главное войско на Руси. Его же, прославленного полководца, разящую саблю в руке самого Повелителя вселенной, послал вперед прокладывать путь к Новгороду. А что тут, собственно, прокладывать? С новгородскими боярами, торговцами да ремесленниками будет легко справиться. Это ведь не княжеские дружинники. Нет, все дело в том, что тут не обошлось без влияния этого паршивого китайца Елюй Чуцая, ставшего теперь главным лицом при дворе эзэн хана Угэдэя. Это он посоветовал ему пять лет тому назад, когда пал после тяжелой осады Баньцзин, запретить уничтожать всех жителей сопротивлявшегося города, как положено по древнему закону, и прислал гонца с повелением от Угэдэя никого не убивать, а его самого и его бешеных перебросить подальше на запад, где он и пребывал в немилости, пока Бату не возглавил поход на Русь и вновь не взял его к себе…

Позже Субэдэй узнал, что Елюй Чуцай представил Угэдэю доклад, в котором доказал, что, пощадив жителей, можно получить с них гораздо больше, чем просто убив и ограбив. Жадный и расчетливый эзэн хан согласился, не считаясь с повелением своего отца Чингисхана, с его сводом законов — Великой Ясой, составленной им самим.

«С Бату вообще происходит что-то странное, — вернулся к действительности Субэдэй. — Он перестал впускать моего шамана и не расстается с индийской чародеицей, перестал из-за нее пировать со своими женщинами, а китайцы так и шныряют вокруг него. Вот и мне подсунул какого-то строителя пороков и стенобитных машин. Наверное, соглядатай. Все время что-то там чертит да рисует своими кисточками какие-то знаки на тонких белых листах, изготовленных неизвестно из чего и как. Правда, дело свое он знает. С другой стороны, Бату по всем важным вопросам советуется только со мной, а своих братьев-чингизидов ни во что не ставит… Почему же он меня отослал? Может, и правда боится новгородцев, верит слухам об их мощи и отчаянной храбрости? Так или иначе, я еще покажу им всем, на что я способен! Надо только понять, с чего же все началось и пошло не по заведенному порядку?»

…Субэдэй стал вспоминать, как с той стороны, где у него нет глаза, кто-то подъехал. Этого он не любил. Он резко обернулся и с удивлением увидел тумен-у-нояна «бешеных», который хорошо знал все его привычки и не посмел бы их нарушить без дела.

— Что тебе надо, Бодончар? — спросил Субэдэй.

— Баатур ноян, урусы ведут себя здесь не как все, — ответил ноян, тяжело дыша.

— Не все ли равно, как они себя ведут, пока еще живы, — надменно изрек он. — Перережь им скорее глотки, и они станут как все.

— Нужна подмога, — начал тумен-у-ноян, но полководец не дал ему договорить, хлестнув в ярости, плетью, потом повернулся всем корпусом и посмотрел в сторону Торжка, сразу охватив взглядом всю картину боя. От изумления он даже вспотел и снял калпак, подставив холодному ветру свою выбритую макушку: посад не обезлюдел, посад не горел, посад сражался.

— Почему до сих пор не пылают их дома? — процедил он, и голос его прозвучал как шипение и свист точимого клинка.

— Они дерутся небольшими группами, каждая у своей избы, и в узких, кривых улочках их невозможно подавить прямой атакой, приходится вступать в единоборство, а мужицкий топор, который есть здесь у каждого уруса, пострашнее нашей кривой сабли! Мы не можем ничего поджигать, тогда сгорят и наши воины.

Субэдэй не ответил и крикнул другого нояна.

— Немедленно поджечь урусские дома горящими стрелами, — распорядился он.

— А как же наши чэриги?!

— Останется меньше трусов. Возьми всех лучников из своего тумена.

Повторив приказ, ноян удалился. Тумен-у-ноян Бодончар тоже натянул поводья, но Субэдэй остановил его:

— Я вижу, ты до сих пор еще и монастырем не овладел, а ведь там должно быть полно зерна и всякой богатой утвари. Смотри, чтобы монахи не ушли задами! Урусы почитают своего бога — надо показать им внутренности его служителей, и они содрогнутся. И не забудь отправить к монастырю арбы, чтобы нагрузить их зерном и другими припасами…

«Вот оно! Все из-за этого проклятого монастыря. Я недооценил силу духа этих служителей урусского бога, их военной выучки и оставил их у себя в тылу», — догадался наконец Субэдэй.

И он был прав — именно игумен Ферапонт и его братия не только отбили первый натиск врага, но смогли продержаться еще десять дней!

…Темник Бодончар поскакал по льду Тверцы к войску на другом ее берегу. Взять монастырь он давно поручил храбрецу Даритаю, к которому и направился в первую очередь. «Стареет баатур, — думал он, — торопится, хочет, видать, успеть выполнить наказ Чингиса и завоевать вселенную. Не жалеет людей, а из моих десяти тысяч чэригов осталось не больше восьми тысяч… Обо всем забыл старик, кроме войны. Не терпит роскоши и излишеств, не возит с собой ни жен, ни наложниц, да и в еде и питье воздержан. Единственная жена, которая его в походах сопровождает, — бамбуковая жена,— криво усмехнулся Бодончар, и его тонкие черные брови, прямые, как стрелы, удивленно изогнулись над щелками глаз с набухшими веками. — Видно, Субэдэя какой-то внутренний жар снедает. Да и рука ослабела». — И ноян невольно потрогал плечо, по которому пришелся удар плетью.

Пока Бодончар скакал к монастырю, тысячи огненных стрел с привязанной и подожженной паклей опустились на соломенные и покрытые дранью крыши посада. Ветер раздувал огонь, и пожар стал быстро шириться. Только каменная церковь Борисоглебского монастыря да окружающие его высокие стены из толстенных бревен не хотели загораться.

Храбрый воин джаун-у-ноян Даритай, за войском которого тянулись, громыхая, арбы и верблюды с вьюками, стоял все еще под закрытыми воротами монастыря. Толмач давно перевел приказ открыть их, но вместо ответа поднялась только многоцветная шелковая хоругвь с изображением двух всадников. Толмач объяснил, что это христианские святые мученики Борис и Глеб. Они были изображены рядом — один на белом, другой на саврасом конях — облаченными в бранные доспехи, с узорчатыми красными плащами поверх, с длинными и тонкими копьями, под железными остриями которых развевались красные флажки. Когда ветер колебал хоругвь, казалось, что братья скачут. Даритай посмотрел вверх, поддерживая на голове круглый приплюснутый железный шлем. Умный должен был бы понять это предупреждение. Даритай не был дураком, но гнев и привычка к безропотному повиновению врага омрачила его разум. Он помчался во главе своих нукеров к воротам и тут же упал бездыханным, со стрелой в сердце, умело направленной из бойницы башни, нависающей над воротами.

* * *

Настоятель Борисоглебского монастыря Ферапонт в молодости был лихим новгородским молодцем Федотом. Немало походов совершил он на быстроходных челнах, под парусами и на веслах, верхом и пешком на югру и емь, на карелу и водь, на Литву да и на самих ливонцев. Может быть, и по сей час рубился бы он, расширяя новгородские владения, добывая Господину Новгороду имение, а себе славу, а может, давно уже был бы зарыт, посеченный врагами, да внезапно нагрянула на него непоправимая, тяжелая беда, круто изменившая всю его жизнь.

Разразившийся в Новгороде мор в одночасье унес всю его семью: мать, двоих детей, жену. Заболел и чуть не преставился и он сам. Когда он лежал в беспамятстве, его сочли мертвым, свезли и бросили в скудельницу. В ожидании все новых и новых трупов их не закапывали. Ранним росным утром, придя в себя, Федот с трудом выбрался из-под груды мертвых тел. Он посчитал все происшедшее знамением свыше и побрел куда глаза глядят…

Через несколько дней, ослабев от болезни и голода, он упал на берегу Тверцы, возле Торжка, где его и подобрали монахи Борисоглебского монастыря. Они выходили его, а когда Федот поправился, рассказали ему историю монастыря, который возник на месте странноприимного дома, построенного на берегу Тверцы еще конюшим Ефремом, переселившимся в Торжок после злодейского убийства сыновей святого Владимира, благоверных Бориса и Глеба. В 1038 году Ефрем основал монастырь и возвел в честь святых мучеников каменный храм с одним куполом; было это ровно за двести лет до прихода под Торжок татарского войска.

Монастырь богател и процветал и к тому времени, когда в него попал Федот, стал уже многолюден и обширен. Братия не только возносила молитвы Господу, но и трудилась в поте лица: кто рыбачил — тугие темные воды Тверцы кишели рыбой, кто бортничал, кто промышлял пушного зверя в соседних лесах. Монахи возделывали поля и огороды, работали на сукновальне и маслобойне, в кузнице, пекли хлеб, делали ведра и корыта, растили хмель и варили пиво, разводили скот и птицу. Кормили не только себя, но и вывозили товар на большую площадь перед Преображенским собором в нижнем, или окольном, городе, где и происходил знаменитый на всю округу торг.

Федот, став послушником, неукоснительно следовал порядку монастырской жизни и вскоре был пострижен в монашество. Тогда его и нарекли Ферапонтом. От настоятеля получил он уроки послушания, знание церковного устава, а после его смерти по желанию всей братии был избран новым настоятелем монастыря.

Ферапонт умело организовал оборону: он вооружил монастырскую братию, разделил на десятки, а во главе поставил тех монахов, о которых знал, что они в прошлой мирской жизни хорошо владели оружием и много раз пускали его в ход, — им было что замаливать в своих кельях. Настоятель никогда не нарушал тайны исповеди, но сам-то он знал, кто из его паствы понимает толк в ратном деле.

Он объяснил каждому его задачу, отвел место и, обратившись ко всем, сказал:

— Братья мои возлюбленные! Двести лет град сей хранил нас от всяческого злоумышления. Ныне и мы наконец можем воздать ему добром за добро, защитой за защиту. Будьте тверды! Боже Христе наш, погуби крестом твоим борющие нас, да уразумеют они, како может православная вера постоять за себя!

И вот поднялась уже многоцветная шелковая хоругвь с вытканными на ней Борисом и Глебом, уже пал предводитель поганых Даритай, неосторожно приблизившийся к надвратной башне, а вслед за тем полетели в ворогов тучи стрел, открылись ворота, и полсотни чернецов во главе с самим настоятелем поскакали на таурмен с поднятыми мечами и пиками. Хотя смирные монастырские кони и не были приучены к ратному делу, но, ведомые опытными всадниками, они врубились в дрогнувшие ряды поганых и смяли их, а путь к отступлению преградили им их же тяжелые арбы, приготовленные под погрузку монастырских припасов. Сам игумен Ферапонт был ранен саблей, да и мало кто из чернецов вернулся назад, но все чэриги из джауна Даритая были порубаны и заколоты.

Взбешенный, Субэдэй приказал монастырь сжечь, а чернецов перерезать всех до единого. Пришлось самому главному мастеру осадных машин китайцу Ван Ючену руководить подвозкой к монастырским воротам стенобитного порока и тяжелых камней, каждый из которых четверо богатырски сложенных пленных уруса еле могли поднять и с трудом укладывали на огромную деревянную ложку порока, оттянутую воротом. Потом отпускали запор, ложка стремительно распрямлялась и ударялась о поперечное бревно, посылая камень в ворота. Камень за камнем ударялись с грохотом о толстые доски из мореного дуба, оббитые с двух сторон железными полосами.

Вокруг монастыря все бурлило, дрожало, свистело от непрерывного боя, который не затихал ни днем, ни ночью. Неслись стоны раненых и крики ярости и боли. То одна, то другая изба посада вспыхивала ярким факелом, разбрызгивая искры, когда обрушивались кровли. Иногда из совершенно, казалось, разрушенных и сожженных домов внезапно, как призраки, появлялись люди, и они, не только мужчины, но и женщины, успевали, прежде чем быть порубанными и заколотыми, сами раскроить голову или рассечь тело одному, а то и нескольким чэригам и нукерам. Нелегко приходилось поганым и с пленными, сгоняемыми из окрестных селений, которые, еще в пути бредя под ударами плетей босыми и полураздетыми, неожиданно набрасывались на стражников, стаскивали их с седел и душили или закалывали припрятанными неизвестно где ножами. Так же они вели себя, когда по приказу и под надсмотром чэригов заваливали ров вокруг нижнего города обгоревшими бревнами домов посада, вязанками хвороста, засыпая его землей, ставили тын или тянули тяжелые осадные машины к воротам с полуденной стороны, потому как к другим воротам нижнего города со стороны Здоровца не только нельзя было подступиться с таранами, когда мост был убран, но и пороки, которые метали камни на расстояние меньше полета стрелы, не могли причинить им особого ущерба.

На десятый день под ударами тарана ворота монастыря наконец подались, и толпа чэригов ворвалась внутрь, кроша и поджигая все, что можно было поджечь и уничтожить. Биясь не на живот, а на смерть, монахи медленно отступали к Борисоглебской церкви, и небольшая их кучка смогла затвориться там, унося с собой и раненого Ферапонта.

В лихую годину пригодился его опыт воина, казалось забытый навсегда. Десять дней отбивал он атаки поганых, а когда они все же ворвались в монастырь, оставшиеся в живых заперлись в соборе и потом погибли в огне пожара вместе с хранившимся там зерном и утварью. Так погиб игумен Ферапонт — храбрый Федот.

Внимательно наблюдая за ходом боя, Субэдэй удовлетворенно взирал на клубы дыма и языки пламени, покрывавшие весь посад и часть окольного города. Теперь, когда монастырь пал и не сдерживает больше его войско, казалось, надо только засыпать рвы и разбить пороками ворота нижнего города, чтобы взять Торжок. Но ворота не поддаются… Полководец был убежден в неотвратимости своей победы, но эта задержка приводила его в ярость. Ветер доносил запахи гари, соленой крови, душный запах лошадиного и людского пота, трупного тления, и Субэдэй вдруг с тоской вспомнил ароматы своей родной степи: свежесть чебреца, холодок мяты, горечь полыни, терпкий — дэрусана, а также еле уловимый, но прекрасный запах эдельвейса, добытого для него в горах. Здесь он был одинок — единственные живые существа, которых он поневоле терпел в своем походном шатре, были два чутких и свирепых волкодава, которым он доверял больше, чем нукерам и ноянам.

Все было подчинено в его жизни и действиях одной цели — победе над врагом, будь то китаец или афганец, булгар или урус, половец или туркмен, все равно. Живя как простой воин, только одно отступление позволил себе баатур за долгую жизнь — он всюду возил с собой подушку, набитую сушеными цветами эдельвейса, которые предохраняют от головной боли. Он клал эту подушку поверх седла, находившегося в изголовье его жесткого ложа, и она помогала. Вот и сейчас, когда Субэдэй почувствовал, что голова болит все сильнее, как будто обручи стали сжимать ее, он спешился и вошел в свой огромный пустой шатер, взял подушку, поднес к лицу и стал вдыхать ее слабый, но такой целебный запах.