Как свежевыпавший снег, покрыли всю площадь перед Преображенским собором ратники Михаила Моисеевича: в белых рубахах поверх кольчуг, в сияющих на солнце шлемах и златотканых поясах. У каждого с левого бока висел меч, одни держали в руках копья и сужающиеся книзу щиты, другие были с наборными луками и колчанами, полными стрел.

Уголком глаза Иван Дмитриевич заметил в рядах своих сыновей: худой и высокий Роман походил больше на покойную мать, а приземистый Завид пошел в отца — те же пухлые губы, короткий нос, только глаза не серые, а голубые, как у матери, — но закоченевшее сердце посадника уже не дрогнуло. Перед рядами горячил бешеного, как и он сам, гнедого жеребца Михаил Моисеевич, носясь взад и вперед без шлема, с рассыпавшейся на ветру рыжей копной волос. Казалось, что воевода все время улыбается, но тут Иван Дмитриевич дрогнул, увидев вблизи не улыбку, а хищный оскал, страшнее самой смерти. Повинуясь знаку посадника, Михаил Моисеевич не без труда остановил давшего высокую свечку скакуна. Иван Дмитриевич прокричал охрипшим и усталым от недосыпа голосом, но его услышали все златотканые:

— Сыны мои! Вы идете на последний, смертный, неравный бой! Может статься, что никто из вас не вернется, да и некуда вам будет возвращаться, поелику верю, что каждый из нас, новоторжцев, свой долг перед Святой Софией, перед Новгородом, перед Русью исполнит. Враг не сможет захватить окольный город и детинец, пока не будут они полностью порушены и все их защитники не погибнут. Это вам говорю я, ваш посадник! Теперь вся надежда на вас, братья и сыны мои! Пробейтесь к шатру самого Субэдэя и подрубите его! Только это может спасти город!..

— И подрублю, — тонко и с присвистом крикнул Михаил Моисеевич. — Видит святой Михаил, подрублю, а заодно и голову этой собаке!

— Слышите? Перестал бить окаянный порок — это отряд отчаянных смельчаков-новгородцев прорвался к нему. Для вас сей знак — пора выступать! С Богом!

Ряды златотканых заколыхались. По сигналу воеводы загудели варганы, ударили бубны, пронзительно засвистели сопели. Ратники направились к обшитому деревом проходу сквозь земляной вал, снаружи прикрытому тонкой стенкой и замаскированному. Туда метнулся с поднятым мечом Михаил Моисеевич, за ним двинулась его рать, подняв над головой щиты, чтобы укрыться от стрел, образуя единый и неотвратимый поток, который обрушился, извиваясь, на не ожидавшего нападения с этой стороны ворога, стек на окруженный тыном посад и стал пробивать себе дорогу к Тверце, где на крутом берегу возвышался шатер Субэдэя. Златотканые шли теперь правильным треугольником, острием вперед, с копейщиками по краям и лучниками посредине. Чэриги, не готовые к вылазке, заметались, гонцы поскакали к Субэдэю, но стрелы урусов вовремя настигали их. Вдруг вновь послышались глухие удары — это возобновил свою работу главный порок, но рушили падающие камни не ворота окольного города, а возведенный таурменами тын, освобождая путь златотканым.

Нелегко далось это трем отчаянным новгородцам: они пробрались незамеченными в своих белых балахонах сначала по реке, а потом за телегой, груженной новыми камнями для метания, прячась среди развалин и остовов сгоревших домов, почти до самого главного порока, пока их не заметили чэриги из его охраны. Пришлось пустить в дело оружие. Подняв двумя руками меч над головой, крестьянский сын Миша опускал его на низкорослых нукеров и чэригов, как заправский воин, разрубая одним ударом чуть не пополам, вместе с их круглыми щитами, которыми они пытались обороняться; шедший за ним следом Силантий успевал выпускать одну стрелу за другой, не давая врагу изготовиться к бою. Под их прикрытием Бирюк первый пробился к тому месту, где стоял китаец. Князь Андрей хорошо описал его, ошибки быть не могло: синяя шапочка, синий халат до пят — это Ван Ючен!

Тут опомнились русские пленные. Спустив на землю огромный камень, приготовленный для порока, они бросились на стоящих поблизости чэригов, стараясь ухватить их сзади за шею и задушить. Все бились молча, со страшным ожесточением, и вскоре охрана Вана была мертва. Последним вонзил свою рогатину в грудь нукера, пытавшегося заслонить собой китайца, Бирюк.

— Убей и меня, — обратился к нему на ломаном русском языке Ван Ючен. — Я заслужил смерть.

— Мне нужна твоя жизнь, Жоан Цзы, — глухо проговорил староста. — Мне нужно, чтобы пороки не били в ворота.

— Откуда тебе известно мое второе имя, урус? Его здесь не знает никто.

— Аджар послал меня к тебе — князь Андрей. Он сказал, что ты нам поможешь.

— Аджар? Где он?

— Думаю, его уже нет в живых, наверное, он уже скончался от ран, нанесенных проклятыми таурменами!

— Хорошо! Раз ты подарил мне жизнь, — неожиданно громко сказал, почти прокричал всегда бесстрастный Ван, — то помоги мне остаток ее использовать, чтобы сотворить добро! — Большие глаза его, узкие концы которых подбирались к самым вискам, увлажнились и торжествующе блеснули, озаренные идущим из глубины его души внутренним светом.

— Как ты думаешь это сделать? — с недоумением спросил Бирюк.

— Раз ты с твоими товарищами смогли пробиться сюда, значит, вы способны совершить невозможное, — возбужденно проговорил Ван. — Разверните порок в другую сторону.

— Вот это дело! — выкрикнул понявший все староста.

— Нам надо уходить. Мы свое дело сделали, — попытался остановить его Силантий.

Но Бирюк и Миша с помощью четырех русских пленных уже навалились на опорную платформу порока и стали поворачивать ее, напрягая все силы. Тогда Силантий притащил валявшиеся поблизости обгоревшие бревна, чтобы использовать как рычаги и катки. Наконец им удалось повернуть порок так, что его ложка стала смотреть в противоположную сторону.

— Скорее, скорее, — торопил Ван, на лице которого, несмотря на холод, выступили капельки пота.

Повинуясь его команде, русские заложили в ложку приготовленный камень, оттянули ее и нажали спуск.

Камень со свистом прорезал воздух, глухо ударил о тонкие бревна и повалил целый пролет тына, возведенного погаными вокруг Торжка. Падение второго камня еще больше расширило пролом, открывая дорогу златотканым.

Между тем к пороку уже мчались чэриги. Тогда Ван распорядился уничтожить порок, указав на его самые уязвимые места. Пока Миша и Бирюк рубили жилы канатов, Силантий поджег платформу. Всё заволокли черные клубы дыма. Подскакавшие ордынцы обрушили на Силантия несколько сабельных ударов, так что он даже не успел вытащить меч. Охотник рухнул на землю, весь залитый кровью.

— Не трогать китайца! — закричал арбан-у-ноян.

Но было уже поздно. Ван Ючен, или Жоан Цзы, как звал его князь Андрей, лежал на снегу с разрубленной страшным сабельным ударом головой. Его неизменная синяя шапочка, рассеченная пополам, валялась рядом.

Миша, Бирюк и двое еще оставшихся в живых пленных яростно сражались, пробивая себе дорогу к пролому в тыне. Конница Субэдэя уже окружила это место. Бирюк и оба пленных погибли в неравном бою, Миша упал, тяжело раненный. Последнее, что он увидел, был приближающийся отряд златотканых поясов, устремившихся к проему, как стрела, выпущенная из гигантского лука…

…Но уже наскакивали со всех сторон на златотканых с криками «Хурай! Урда!» широколицые темнокожие всадники с поднятыми саблями. Единое тело златотканых ощетинилось со всех сторон копьями, из середины летела туча стрел. Поднятые щиты прикрывали от вражеских стрел их головы. Кони ржали, сталкивались, пятились назад, несмотря на понукания. Златотканое воинство втекло, сжавшись, в проем, а потом снова распрямилось, продолжая свой нелегкий путь по льду Тверцы к тому высокому холму, на котором возвышался белый шатер Субэдэя. Клин русских воинов хоть и уменьшался постепенно, но сохранял плотный строй и продолжал неотвратимо двигаться вперед.

…Когда златотканые пояса выступили из крепости и в стане врага начался переполох, Александра и ее дружина, находясь с другой стороны окольного города, только и ждали этого момента: Афанасий начал бросать пращой горшки с греческим огнем, они разбивались о тын, разбрызгивая огненную жидкость, но сырые колья никак не хотели загораться. Вот и последний горшок брошен. Прошло несколько томительных мгновений, прежде чем зеленое пламя побежало снизу вверх то в одном, то в другом месте. Ветер раздувал его, и вот уже частокол ярко запылал, дымя и потрескивая. Таурмены не заметили этого — их взгляды были обращены к невиданному белому дракону, которым их пугали с детства, а за найденное его изображение могли отрубить голову, выползавшему из крепости под низкие, урчащие звуки, то напоминавшие рокот приближающейся бури, то удары грома, то зловещий змеиный свист, а поднятые златоткаными над головами щиты казались сверкающей чешуей ужасного чудовища.

Пленные русские тоже невольно остановились, и тут Здыла, возвышавшийся над всеми на целую голову, первым заметил загоревшийся частокол. Он был бос, в прорехи лохмотьев виднелось мускулистое тело, покрытое шрамами от ударов плетьми, всклокоченная черная борода закрывала все лицо, зоркие глазки рыскали по сторонам. Неожиданно он резко наклонился, схватил зазевавшегося стражника за обе ноги, как делал это не раз во время деревенских стычек, приподнял и, раскрутив, ударил о ствол обуглившегося дерева.

— Бей поганых! — завопил он. — Бежим, братие! За мной! — и метнулся к прожогу.

Несколько сот пленных услышали его крик. Они побросали кто хворост, кто бревна, которые тащили для засыпки рва, и ринулись за Здылой.

Они не убивали стражников — им было не до этого, да и нечем. Бегущая масса людей просто давила их — сталкивала под ноги и растаптывала. Но клич Здылы привлек внимание не только пленных и оставшихся еще в живых посадских — на беду, его услыхали и всадники, поскакавшие было на шум завязавшегося боя, туда, откуда доносился звон мечей, победные крики урусов, стоны раненых. Теперь они повернули назад, но уже не смогли остановить обезумевших пленных, рвущихся на свободу. Людской поток был таким плотным, что даже верховые не могли разъединить его — кони шарахались и вставали на дыбы. Если убитые или раненые падали, их затаптывали так же, как и стражников, а возвышавшиеся над толпой всадники становились хорошей мишенью для засевших на деревьях Евлампия и Прохора с самострелами.

Выбравшись из потайного хода, Митрофан смешался с бегущими со всех сторон пленными жителями посада. Его стиснуло и понесло. Одна из пущенных стрел вонзилась ему в плечо, но он не мог даже поднять руку, чтобы ее вырвать. При каждом шаге она впивалась все глубже, причиняя острую боль.

Образовавшийся проход был слишком узок для тысячеголового потока: налетая на препятствие, он вздыбливался, люди взбирались друг на друга, шли по плечам и головам. Наконец еще одна часть тына рухнула под их напором, и толпа выплеснула Митрофана за пределы ограды. Давление сразу упало, и он смог избавиться от засевшей в плече стрелы. Хорошо, что лес в этом месте подходил к тыну довольно близко, и, бросившись врассыпную, большинство пленных успевало скрыться в его чаще, хотя подоспевшие с наружной стороны ограды всадники гонялись за ними, секли и рубили своими саблями. Многие пленные оставляли кровавые следы. Слышались крики ярости и боли.

И все же усилия таурмен не оставались бесплодными — медленно, постепенно, теряя своих людей, они сжимали кольцо около прожога, загоняли не успевших вырваться пленных обратно, убивая непокорных. И тут из леса налетела на них с тыла дружина Александры: рыцарь Иоганн на своем боевом коне, Афанасий и Кузьма и все оставшиеся с нею охотники, кроме Евлампия и Прохора, которые продолжали осыпать врага стрелами с деревьев.

Вырвавшись на свободу, Митрофан бросился к кустам, где он спрятал лыжи и белый балахон, надел их и помчался на помощь своим.

Приняв на себя удар, отряд Александры дал возможность пленным и новоторжцам еще раз прорвать заслон, и уже многие мчались к лесу, одни выхватывали из рук убитых или раненых поганых сабли и другое оружие и тут же вступали в бой, другие вырывали колья из тына и отбивались ими от налетавших всадников. Особенно отчаянно дрался Здыла, который вооружился бревном, как палицей, и орудовал им с большой ловкостью и силой.

Но тут к поганым подоспело подкрепление — примчался отряд всадников с пиками наперевес.

Первым принял на себя удар рыцарь Иоганн Жан фон Штауфенберг. Он поскакал навстречу таурменам, врезался в их строй и смешал его. Десятки врагов окружили рыцаря со всех сторон. Он сбрасывал их с седел копьем, рубил мечом, но они продолжали носиться вокруг него с дикими воплями, постепенно сужая круг. Латы и шлем надежно защищали Иоганна, но тут его любимый конь издал предсмертный хрип и стал заваливаться на бок. Рыцарь, однако, успел соскочить и продолжал биться стоя. Один из всадников занес уже было над ним саблю, когда стрела, пущенная Прохором, как всегда, точно, попала ему в глаз, и он упал замертво.

И все же бой был неравным, и наконец, сраженный ударом копья, рыцарь упал, обливаясь кровью, а окружавшие его всадники умчались к пролому, отрезая пленным путь к лесу.

…Только несколько человек из отрада Александры осталось в живых, и они вынуждены были отступить, унося убитых и раненых. Афанасию и подоспевшему Митрофану удалось перенести в лес рыцаря Иоганна. Они кое-как перевязали его рану. Быстро темнело.

Александра устало опустилась на поваленное бурей дерево. Одежда ее была в своей и чужой крови, но она не обращала на это внимания. К ней подошел Митрофан, молча отвязал примотанный к спине кубок, делавший его похожим на горбуна, и протянул его боярышне.

— Иерусалимская чаша?! — поразился Афанасий.

— Это все, что удалось спасти из Борисоглебского монастыря. Мне передал ее посадник… Ни Ферапонта, ни единого монаха уже нет в живых. Они с братией подожгли себя в церкви, где сушилось зерно, чтобы оно не досталось поганым. Он велел хранить эту чудотворную чашу как зеницу ока, и посадник поручил передать ее тебе, боярышня. Дороже в Торжке, мол, ничего нет…

Александра взяла в руки священную реликвию и невольно залюбовалась тонкостью чеканки и блеском камней. Потом она протянула чашу Афанасию:

— Ты отвезешь ее в Новгород.

Афанасий перекрестился, прежде чем осмелился дотронуться до этого творения рук человеческих, от которого не мог отвести глаз.

— Спрячь ее, — начала Александра, но не договорила, увидев Евлампия, который спустился наконец с дерева и шел к ним, неся на руках тело Прохора.

— Его убили, когда в колчане у него не осталось уже ни одной стрелы, — проговорил Евлампий и положил охотника на снег, потом скрестил ему на груди руки.

— Надо бы похоронить его как богатыря, — сказала боярышня и добавила, помолчав: — Но время не терпит. — Она обернулась к Евлампию: — Дядя Иоганн тяжело ранен. Его надо немедля везти в Игнатовку к Дарье. Только она может спасти его! Иди к Трефилычу и запрягай сани. Афанасий поедет с тобой.

Инок хотел было возразить, но, взглянув на чашу, которую все еще держал в руках, опустил голову.

— А как же ты, боярышня? — спросил он.

— Мы дождемся Бирюка с Мишей и Силантием и последуем за вами. Митрофан и Кузьма останутся со мной. Мы сделали все, что могли! — Она сжала в тоске руки. — Велите Трефилычу седлать и наших коней. Мы постараемся направить пленных и спасшихся новоторжцев по тайному безопасному пути, иначе поганые посекут их, как траву. Но разве всех убережешь? Они думают, что по главной дороге они быстрее доберутся к Новгороду. А некоторые хотят вернуться к себе домой, не ведая, что их там ждет…

Здыла услышал ее слова.

— А я дружину решил сколотить из них. Отчаянные среди них есть! Остальные и правда разбежались кто куда, — сказал он, обматывая ступни каким-то тряпьем, взял лыжи одного из убитых охотников и был таков.

Афанасий и Евлампий соорудили из веток носилки, положили на них Штауфенберга, который так и не приходил в сознание, его доспехи и оружие и понесли туда, где стерег коней Трефилыч и стояли сани.

С Александрой остались только Митрофан, Кузьма и еще один уцелевший охотник. Вместе с Кузьмой и Митрофаном они стали рыть общую могилу. Лопат не было, и пришлось ковырять промерзшую землю мечами.

Лицо Прохора было спокойно. Смерть наступила мгновенно. Стрела вонзилась прямо в сердце: для того чтобы удобнее было лезть на дерево, он снял тяжелую кольчугу. На двух других погибших охотников лучше было не смотреть, так изуродовали их сабли поганых. Александра отвернулась. Она вдруг ясно ощутила, что ее может постичь такая же участь…

* * *

Клин златотканых был направлен на шатер Субэдэя; хоть клин и сильно уменьшился в размерах за счет павших, но, не меняя вида, продолжал продвигаться с боями вперед, отбивая все более яростные атаки чэригов.

Завид шагал в центре среди лучников, время от времени отыскивая глазами брата, который на самом острие клина, вместе с другими копейщиками, мечом прокладывал дорогу, принимая первый удар. Каждый раз Завид с облегчением вздыхал — жив еще! — видя, как тяжело и равномерно взмахивает рука и движутся под белой рубахой лопатки Романа, словно во время косьбы. У самого Завида в колчане почти не осталось стрел, неотвратимо приближалась минута, когда и ему придется выхватить меч. За время осады Торжка, пока отец не пускал их в дело, он, как и все златотканые пояса, успел пережить отчаяние и надежду, ярость и смертную тоску; теперь, наконец, в бою он чувствовал какую-то беззаботную легкость. Он думал об одном: вперед, только вперед, чтобы пробиться быстрее к шатру Субэдэя и подрубить его, чтобы внести смятение в ряды поганых! Ему верилось, что это может спасти все, что он любил, что осталось сзади, в пылающем городе! Вот только узкоглазые всадники мешают, встают на пути машут саблями. Ну да ничего, Бог даст, дойдем! Выпуская стрелу за стрелой, Завид, улучив момент, снова взглянул на брата, но не увидел его: ряды сомкнулись и уже кто-то другой бился на его месте. Отчаяние и страх охватили Завида, сжали сердце, и душа его, тоскующая, жестоко израненная, очутилась как будто снова там, среди развалин родного города, где неотвратимая гибель ждала его отца, жену и детей, сестру, братьев, мачеху — всех. И тут, заглушая шум битвы, зазвучали в душе Завида удары вечевого колокола. Может быть, это были удары его сердца, но он отчетливо слышал колокольный звон вечевого колокола на Преображенской площади, и звук этот все усиливался, хотя он сам видел колокол упавшим с обгорелой звонницы и расколотым, и вернулась к Завиду эта смертная и страшная для врага легкость.

Вечевой колокол звучал и в душе Михаила Моисеевича, когда поскакал он на своем гнедом в узкую щель оврага, чтобы подобраться незамеченным к шатру Субэдэя с тыла, и у шедших в пешем строю его златотканых, неотвратимо следовавших за своим воеводой, отвлекая на себя все внимание чэригов и нукеров. На какое-то мгновение Субэдэй остался без охраны, возвышаясь на крупном и широкогрудом караковом жеребце Рязанского князя Юрия. И тут Субэдэй увидел уруса… Единственный глаз сверкнул яростью, а шрам, пересекающий лицо, побагровел. Он выхватил саблю. И вот сошлись в смертной схватке прославленный баатур и молодой и отчаянный новоторжский гость. Меч и сабля зазвенели, ударяясь друг о друга, скользя лезвиями и сойдясь у самых рукоятей. Они застыли так на короткое время, не в силах превозмочь друг друга. Их глаза встретились. Михаил Моисеевич поднял на дыбы своего жеребца, и Субэдэй увидел над собой оскаленную морду коня, почувствовал брызги пены, слетавшей с его губ. Он с трудом успел податься назад, чтобы не получить удара копытами. Во взгляде уруса прочел он безоглядную удаль, какую-то странную беззаботность, даже веселье и, холодея душой, не заметил ни тени страха. Как завороженный смотрел он на врага, который занес было меч над его головой, но тут урусский воевода захрипел и стал заваливаться на бок — это тумен-у-ноян Бодончар и несколько его «бешеных» пустили стрелы в спину новоторжского гостя. Так пал удалой Михаил Моисеевич. Услышав зов Бодончара, десятки чэригов и нукеров из его тумена, окруживших было плотным кольцом златотканых, бросились на выручку своего баатура. Боясь окружения, они поскакали прочь от шатра, увлекая Субэдэя за собой.

Так настала долгожданная минута — несколько еще оставшихся в живых златотканых, в том числе и Завид, прорвались к шатру и подрубили его опору. Выбраться из-под рухнувшей на них ткани им уже не удалось — их кололи пиками, топтали копытами, рубили наугад саблями, но дело было сделано: падение шатра заметили не только новоторжцы, засевшие в детинце во главе с посадником, это увидели и тысячи вражеских воинов, растерянно опускавших свое боевое оружие — сабли и луки, пики и копья.

Но радость новоторжцев была недолгой — из-за холма, чернее грозовой тучи, появилась несметная конница Батыя, послышался многотысячный боевой клич: «Хурай!» Орда шла под черным знаменем войны «Гара сульде», что значит «Черная душа».

* * *

Торжок догорал в кольце осады, как лучина в железном светце. Догорал, но еще не догорел. И с прежней силой продолжал звучать вечевой колокол в душе каждого уцелевшего его защитника, в душе старого посадника Ивана Дмитриевича. И последнее, что слышал русский ратник, погибая, был звон этого колокола.

Когда рухнули наконец под ударами нового порока кованые ворота и таурмены ворвались в пылающий окольный город, на вечевой площади, перед громадой бревенчатого Преображенского собора, их встретил отряд во главе с грозным Якимом Влунковичем. Сразу же все забурлило, засвистело, загремело от яростной сечи. Как зерна в кипящем котле, сталкивались и разлетались вои. Кони врага не шли на выставленные вперед пики урусов. Всадникам пришлось спешиться, а уж что-что, но биться в пешем строю русские умели! Ремесленники и крестьяне, бояре и гости и иной всякого звания городской новоторжский люд хорошо знали цену жизни и свободе и умели за них постоять: каждый из защитников окольного города сражался так, будто он и есть главный воевода, будто только от него зависит спасение.

Забравшись на своды Спас-Преображенского собора, дьяк Ивашка да волочильных дел умелец Мойсейка, укрываясь за коньками и закомарами, без устали пускали стрелы в чэригов и нукеров, а на тех, кто подходил слишком близко, щедро лили кипящую смолу. Уже занялись огнем бревна нижних венцов собора, а Ивашка и Мойсейка с кучкой таких же отчаянных людишек всё стреляли в поганых, не давая им прорваться в тыл отряда Якима Влунковича. А когда один из товарищей Ивашки был тяжело ранен таурменской стрелой, он и тут умудрился свалиться сквозь огонь и дым на двух чэригов и их предводителя арбан-у-нояна и сломать ему шею. Пожар, пожиравший стены собора, казалось, только прибавлял силы и дерзости его защитникам, и лишь когда рухнули объятые пламенем своды, они обрели среди развалин свое огненное погребение. Пал с окровавленной головой Яким Влункович, но часть его воев успела затвориться в последнем оплоте новоторжцев — детинце. Несметная орда заполнила окольный город, покрыв все пространство вокруг детинца. Нестерпимый жар от горящих домов, казалось, не тревожил чэригов и нукеров, хотя в воздухе стоял запах паленой шерсти их коней.

Площадь перед Преображенским собором, так недавно белевшая рубахами златотканых поясов, теперь покрылась, как саваном, темной шевелящейся плотью с кровавыми пятнами.

Иван Дмитриевич видел отверстые рты погибающих, но звука не слышал. Мысли его в предсмертный час были далеко, что не мешало ему четко и ясно отдавать приказы. «Женщин и детей спрятали в подземный ход, но удастся ли им спастись? Таурмены могут застрять здесь надолго, и тогда пощады не будет… Нет. Я правильно рассчитал. Зачем им сожженный и разрушенный Торжок, где им не достанется ни горсти зерна, ни другого провианта, а путь на Новгород будет открыт?» — тяжело вздохнул посадник.

Тем временем, не обращая внимания на стрелы и кипящую смолу, посылая вперед пленных, взбираясь по приставным лестницам, по телам своих же павших и раненых, ордынцы ползли на приступ. Вал штурмующих был так плотен, что убитые чэриги не могли упасть, и их выносили на стены детинца. Еще солнце не успело скрыться за верхушками деревьев леса, когда все немногочисленные защитники детинца погибли, сражаясь, но не отступив. И одним из первых пал с разрубленным плечом и грудью Иван Дмитриевич. В кровавом тумане, застившем его глаза, увидел он в последний миг множество лиц, и все они были близкие и родные, и всех ближе и роднее лица Авдотьи Саввишны, сыновей и дочки Федоры, а в ушах продолжали раздаваться удары вечевого колокола. Рядом с ним лежали несколько убитых им ноянов и чэригов, не считая тех, кто потерял равновесие и свалился с заборол вниз.

Батый, наблюдавший за побоищем с холма, сидя на своем любимом ахалтекинце, вытер полой чапана вспотевшее от напряжения лицо со вздрагивающими ноздрями и сказал Субэдэю, не поворачивая головы:

— Урусский князь, защищавший этот город, великий воин. Если он еще не убит и попадет ко мне в плен, я сделаю его своим темником, может быть, даже поставлю на твое место, баатур. Ему не понадобилось бы, наверное, четырнадцати дней, чтобы справиться с таким городишком. Как ты думаешь?

— Все мы в твоей власти, внук Повелителя вселенной, — покорно склонил голову Субэдэй, ничем не выдав своего уязвленного самолюбия. — Только в этом городе не было ни князя, ни княжеского войска. Это первый город новгородской земли, который попался нам на пути. Что же будет дальше?

— Надо выбрать такой путь на Новгород, чтобы миновать укрепленные города.

— Я уже выслал вперед отряд разведки из двухсот всадников, но пока никто из них не вернулся…

— Нам тут больше делать нечего. Загрузи арбы торжокским зерном — и в путь!

— Все запасы в Торжке уничтожены по приказу их воеводы.

— Тогда распорядись вырезать и высушить его сердце, а потом в шелковом мешочке подвесить к моему черному знамени войны, как висят до сих пор на нем сердца самых отважных врагов моего деда, Повелителя вселенной.

В это время подскакал джаун-у-ноян из тумена синих самого Бату и доложил:

— Непобедимый! Захвачена в плен раненая уруска. Она сражалась с нами, как храбрый воин. Судя по оружию и одежде — она из знатного рода. Она без сознания, а трое урусов, защищавших ее, убиты.

— Вели отвезти её к индийской чародеице. Скажи, что она должна жить и должна быть в сознании, когда я велю привести ее ко мне.

Джаун-у-ноян поскакал выполнять приказание, а Субэдэй посмотрел ему вслед, прищурив свой единственный глаз, и сказал задумчиво:

— Ты был прав, великий и непобедимый, что послал меня вперед: воины новгородской земли не похожи на других урусов…

Батый нетерпеливо дернул головой — он счел рассуждения баатура только хорошим способом прикрыть собственные ошибки и просчеты.

* * *

В 1235 году, за три года до начала описываемых событий, в сердце Монголии на берегу реки Орхон, в «Черном лагере» — Каракоруме, столице Монгольской империи, состоялся курултай, съезд знати, принявший важнейшее решение о начале похода для окончательного покорения вселенной. Было условлено, что войска во главе с Чармаганом направятся на завоевание Крыма, Кавказа, Закавказья и Малой Азии, а другое, главное войско пойдет на волжских булгар, Русь, на захват половецких степей и стран Европы до той черты, до которой дотянется монгольская сабля, и все это для расширения улуса Джучи, уже простирающегося от Яика до Днепра. В соответствии с завещанием Чингисхана, ненадолго пережившего Джучи — своего старшего сына, во главе двинувшихся на запад орд был поставлен едва достигший тридцатилетнего возраста сын Джучи — Бату, к которому по наследству перешел улус отца.

Несмотря на то что Бату возглавил войско согласно воле самого Повелителя вселенной, его назначение на курултае прошло совсем не гладко. Другие внуки Чингиса и его сыновья сами хотели возглавить поход. Они использовали против Бату все, даже сплетню о том, что он вовсе не внук Повелителя вселенной, а незаконнорожденный: Гуюк-хан, сын нынешнего великого хана Угэдэя, который сам хотел встать во главе похода, громко кричал о том, что, когда Повелитель вселенной звался еще просто Тэмуджином, отряд меркитов, совершив набег на монголов, похитил его жену Бортэ, и хотя на другой год Тэмуджин отбил ее, разгромив меркитов, но именно в этот год и родился Джучи, так что он не был сыном Чингисхана, а значит, и Бату вовсе не его внук и не имеет права стоять во главе войска. Противники назначения Бату выступали против него настолько яростно, что озлобление, как писали очевидцы, проникло в мозг их костей. Но это им не помогло.

Вялый, безликий, безвольный Угэдэй, склонный к пьянству и разврату, в чем он даже каялся публично, на этот раз проявил неожиданную твердость. Знающие люди потихоньку говорили о том, что за спиной Угэдэя стоит китаец Елюй Чуцай, потомок основателя императорской киданьской династии, перешедший на службу к Чингисхану после покорения им Северного Китая и ныне возвысившийся еще больше при великом хане Угэдэе. Он стал его ближайшим советником и главным законодателем.

Угэдэй не раз убеждался в том, что, следуя советам Елюй Чуцая, он получает огромные доходы, что было ему особенно по сердцу при его нраве, а кроме того, китаец полностью принял на себя все тяготы управления империей, оставив своему повелителю возможность сколько угодно предаваться пьянству, охоте и другим развлечениям. А потому великий хан полностью поддерживал Елюй Чуцая, который хотел многого достигнуть назначением Бату главой похода на запад. Послушный его советам, великий хан явился на курултай трезвым и воззвал, обращаясь к сородичам по Алтан уругу (Золотому роду): «Царственный сокол души моего великого отца ныне купается в беспредельных просторах вечного неба и взирает на нас. Отец заповедал, чтобы вождь улуса Джучи возглавил поход на запад для последнего расширения этого улуса и всей нашей империи. Кто же стоит ныне во главе улуса безвременно ушедшего от нас моего брата Джучи? Его сын, мой племянник Бату, который правит улусом с огнем в глазах и с блеском в лице. Неужто можно допустить, чтобы копыта ваших коней подняли из земли зависти такую пыль, что в клубах ее скроется воля моего великого отца? Нет. Не бывать этому. Бату возглавит поход. Его правой рукой и советником я назначаю великого баатура Субэдэя, который еще моему отцу помогал восходить на вершину власти и десятки лет служил под его белым девятихвостым знаменем. Двенадцать лет назад он вместе с Джэбэ по повелению моего великого отца уже разбил огромное войско урусов при Калке. А теперь также верно служит мне. А еще в поход под началом Бату пойдут со своими туменами члены нашего Алтан уруга — мои сыновья и племянники Гуюк, Менгу, Бури и все остальные и даже мой брат — младший сын нашего великого отца Колген, а также старшие сыновья темников, всех владельцев уделов, ханских зятьев и ханских жен».

Так говорил Угэдэй, наученный Елюй Чуцаем, и ему внимали обомлевшие от изумления сородичи и придворные. Молчал и сам Бату. Его красивое круглое лицо, со слегка приплюснутым носом, с узкими глазами, концы которых опускались к выступающим высоким скулам, оставалось совершенно бесстрастным. Однако воины его личного тумена, называвшиеся «синие» по цвету своей одежды, или «непобедимые», расположившиеся в степи возле площади, на которой заседал курултай, выхватили сабли из ножен и, ударяя ими о железные наконечники копий, звоном оружия громко приветствовали повеление великого хана.

Вопрос был решен. Елюй Чуцай сразу и надолго избавился от большинства видных предводителей военной партии, мешавшей ему упорядочить власть в огромной уже империи. Что же касается Бату, то хотя он и был еще молод, Елюй Чуцай отдавал должное его природному уму, рассудительности, воздержанности и, зная, какой огромный полководческий опыт и талант имеет баатур Субэдэй, не сомневался в успехе. Ну а неизбежные свары с сородичами во время похода, которые ждали Бату? Что же, если он достоин властвовать, то найдет и на них управу…

Вскоре после курултая огромное войско во главе с Бату и советником и военным руководителем похода Субэдэем, почти со всеми членами Алтан уруга выступило на запад.

Первоначально орда двигалась отдельными потоками, каждый под командованием одного из членов Алтан уруга. Подойдя к границе сильного государства — Волжской Булгарии, все они соединились и вторглись в Поволжье и Прикамье. Штурмом была взята столица Волжской Булгарии — многолюдный и хорошо укрепленный город Булгар, а также другие города этого государства, жители их истреблены или обращены в рабство, государство разгромлено. Бату покорил и частично истребил другие народы Поволжья и Прикамья — отчаянно сопротивлявшихся башкир, мордву, буртасов, саксинов, черемисов (мари) и других. Когда войска монголов соединились на берегах Волги, то, по свидетельству современника: «…от множества войск земля стонала и гудела, а от многочисленности и шума полчищ столбенели дикие звери и хищные животные».

И вот теперь, когда Торжок пал, для несметных орд Батыя, покоривших уже Рязанское, Московское, Владимирское, Ростовское, Переяславское, Тверское и другие княжества, разгромившего русские войска на реке Сити, дорога на Новгород была открыта.