У бывшего посадника Юрия Ивановича отношения с родом Михалковых были ой какими сложными… Прошло уже больше двадцати лет с тех пор, а не забывается обида. Началось все из-за того, что Юрий Иванович стоял за Всеволодовичей — потомков Всеволода Большое Гнездо, а отец Степана Твердислав Михалков — за Ростиславичей киевских и даже помогал возвести на новгородский стол Мстислава Удалого, сына Мстислава Ростиславича Храброго. Мало того, когда на другой год Мстислав Удалой ушел на княжение в Киев, оставив в Новгороде у своей дочери Федосьи, что была замужем за князем Ярославом Всеволодовичем, жену и сына Василия, то он взял с собой заложниками Юрия Ивановича и других знатных новгородцев. Присоветовал же князю взять их с собой именно посадник Твердислав Михалков. А такое не прощается!

В Киеве Юрию Ивановичу пришлось совсем не сладко. И хорошо еще, что в этом же году Мстислав Удалой вернулся в Новгород и освободил заложников.

Так что совсем не простыми были отношения рода Михалковых со старым посадником, да и сам старый посадник был не прост. Ничего, однако, не оставалось Степану Твердиславичу, как говорить при нем. Ни удалить Юрия Ивановича, ни самим уединиться со Спиридоном было невозможно — среди членов Совета Господы тайн не должно было иметь.

Степан Твердиславич пригладил непокорные волосы и проговорил рокочущим баском:

— Благоверный епископ новгородский Лука Жидята поучал: «Не будь у вас одно на сердце, а другое на устах. Не ссорь других, чтоб не назвали тебя сыном дьявола, помири, да будешь сын Богу». Сейчас, как никогда, нужно помнить эти мудрые слова…

— Истинно, истинно так, — закивал головой Юрий Иванович, а владыка только выжидающе посмотрел на посадника.

Степан Твердиславич тяжело вздохнул, но делать было нечего, и он приготовился уже продолжать свою искусную речь, когда Спиридон, моргая подслеповатыми серыми глазками, тихо, но внятно проговорил:

— Кровью сердца истекаю по сынам и дочерям нашим, погибающим в Торжке. Господа призываю явить свою милость и спасти их!

Степан Твердиславич шумно перевел дух, покраснел, побледнел и снова залился краской.

— Там не то что каждый день, там каждый миг дорог, — продолжал Спиридон, — а в посылке рати без одобрения вече ты мог бы оправдаться. Уговорил бы, например, князя Ярослава послать его дружину, а нет, так, не сгибая головы, понес бы кару…

Степан Твердиславич ничего не сказал в ответ, только набычился и задумался тяжело и глубоко.

Из этой задумчивости вывел его сдобный, мягкий голосок Юрия Ивановича:

— Вижу я, посадник, что у тебя все уже обмыслено, да только как еще остальные-то из Совета Господы решат. Я, к примеру, считаю, что помощь надо посылать, и чем скорее, тем лучше. Созвать вече, утвердить наше решение, назначить воеводу и посылать войско.

Степан Твердиславич ответил без раздражения, но мрачно и как-то устало:

— Ты прекрасно знаешь, что могучую силу шведского короля и орденских рыцарей сдерживают наши отборные полки. Если снимем сейчас их с границы, то всей своей мощью ударят нам в спину король и ливонцы. Тогда и Новгород погубим, и Торжок не спасем.

— Так оно, может, и так, — все таким же вкрадчивым голосом проговорил Юрий Иванович, — да ведь бывают случаи, когда не рассуждать надо, а действовать. Вот, к примеру, если увидит муж добрый, как стая бешеных волков терзает дитя малое, так не будет он рассуждать, как поступить ему, безоружному, а кинется спасать дитя. Правда ведь?!

— Верно, — сказал посадник, и лицо его стало наливаться темной яростной кровью. — Да только если этот муж добрый сам себе господин. А вот представь, что хозяин послал в дальний путь сего доброго мужа вместе со своим сыном и наказал пуще глаза беречь его. И если сын этот кинется на защиту дитяти, не обязан разве слуга задержать его какой бы ни было ценой? Ведь дитя все равно не спасти, а можно и хозяйского сына погубить, и самому погибнуть…

Юрий Иванович, только теперь перестав благодушно улыбаться, затеребил свою жидкую бородку и нерешительно спросил:

— Это кто же, например, хозяин, кто сын его, а кто слуга?

Степан Твердиславич уже полностью овладел собой.

— Господь Вседержитель — хозяин, Новгород — возлюбленный сын его, слуга — аз грешный, — сдержанно и твердо сказал он.

— Да-а, — задумчиво протянул Юрий Иванович, — похоже, слуга так бережет сына хозяйского, чтобы самому не попасть в зубы зверя, не схватиться с волками.

— Блажишь, старый, — грозно ответил посадник. — В трусости меня еще никто не обвинял. А вот о детище своем Новгороде пекусь, как о родном сыне.

Спиридон поднял свою сухонькую ручку, призывая бояр к порядку, и, чтобы предотвратить назревающий скандал, печально сказал:

— Прослышал я, Степан, что твоя дочь с отрядом новгородцев направилась к Торжку. Так ли это?

— Все правильно, владыка. Александра с соратниками должны разведать все о войске Батыевом…

Юрий Иванович испуганно охнул, а владыка, горестным взглядом поглядев на посадника, молча перекрестил его. За спиной Степана Твердиславича раздалось взволнованное покашливание и сопение. Он резко обернулся: не замеченные им в пылу спора, в палату уже входили все члены Совета Господы, шаги их заглушал мягкий ковер, устилавший пол. Привалившись к притолоке у входа, неподвижно застыл густобородый и плечистый тысяцкий Никита Петрилович, даже в архиепископских палатах не снявший тяжелого кожаного доспеха с набитыми на него стальными пластинами.

«Невелик теперь Совет Господы, — подумал Степан Твердиславич, — да каждого убедить надо».

Из старых посадников остались немногие: Иван Дмитриевич уже девять лет был посадником в Торжке, и сейчас никто не знал, жив ли он еще в горящем, со всех сторон осажденном врагами городе; Семен Борисович был убит во время смуты восемь лет назад; Водовик уже семь лет как умер в Чернигове, куда бежал от гнева народного за мздоимство и расправу с неугодными… Так что во владычной палате находились всего двое из бывших посадников — Юрий Иванович да уже старый и болезненный Федор Михалков, родной дядя Степана. Весь сморщенный, он кутался, несмотря на жар от печей, в лисью шубу. Лицо его, а точнее сказать, личико почти не было видно под седой струистой бородой и низко надвинутой на лоб бобровой шапкой. По внешности да и по манерам так не походил тихий, богобоязненный, слабосильный Федор Михайлович на свою родню, что многие и не подозревали об этом родстве. Да и посадничество его недолгое, бывшее полтора десятка лет назад, только и запомнилось, что строительством каменной церкви Святого Михаила, деревянной Трех Святителей да неудачной битвой с Литвой, в которой новгородцы и жители их пригорода Русы потерпели обидное поражение.

Третий посадник, Твердислав Михайлович, так на Совет и не пришел, и никто, видно, не посмел нарушить его воли…

Словно держа строй, сидели рядом, один за одним, трое старых тысяцких. Степан Твердиславич знал, что единство их обманчиво: Якун Намнежич, бывший тысяцким одновременно с его отцом в последнее его посадничество, слыл да и был старым другом семьи Михалковых; Семен Емин, только год и походивший тысяцким, не жаловал посадников вообще, а уж Степана Твердиславича тем паче; Вячеслав, лишенный своей должности за два года до избрания Степана, хотя двор его и был разграблен тогда во время смуты, зла на сограждан, в том числе и на Твердислава, не держал.

Что же касается сильного и грозного тысяцкого Бориса Негочевича, то он, после смещения и избрания на его место Никиты Петриловича, бежал вместе с посадником Водовиком под сильную руку Михаила Всеволодовича Черниговского, а, вернувшись, через два года предался ордену и воевал с ним псковский пригород Изборск. Так что ему не только на Совет Господы, но и в самый Новгород путь был заказан.

Вот и собралось сегодня на Совет всего восемь человек, не считая отсутствующего князя Ярослава Всеволодовича, который заперся у себя на Городище, и уже семь дней как о нем ни слуху ни духу — с тех самых пор, когда пришло известие о несметных полчищах поганых, окруживших Торжок. «Ко времени занедужил», — говорили новгородцы. Приглашены были, правда, еще четверо кончанских старост от каждого из новгородских концов. Двое с Торговой стороны Волхова — от Плотницкого и Славенского концов, и двое с Софийской стороны — от Неревского конца богатых и знатных и Людиного, или Гончарского. Но они что-то задержались, ожидая, наверное, друг друга, и только сейчас послышались их громкие голоса и ржание коней.

Трое из кончанских старост были люди бывалые, многое повидавшие на своем веку. Староста же Людиного конца Матвей, совсем еще молодой, почти отрок, избранный согражданами за необыкновенную смысленность, впервые был на Совете Господы и с откровенным любопытством рассматривал владычную палату с ее пышным убранством, так не подходившим, казалось, ее смиренному хозяину.

Между тем, словно желая помешать говорить посаднику, владыка произнес тихо, но его хорошо услышали все:

— Гибнут сыны и дочери наши в обложенном погаными Торжке, гибнут в огне и сече. Господь разве не заповедал нам помогать ближним своим, а паче страждущим? Торжок — наш пригород, единое с нами тело, плоть и кровь наша, — сказал и скорбно замолчал.

— Истинно говоришь, владыка, истинно, — пробасил от дверей тысяцкий Никита Петрилович. — Да, мы с Торжком одна плоть и кровь, одно тело. Ну а ежели раненая рука или нога загноится, начнет синеть и пухнуть, что тогда делать? Отсечь надобно. Все равно не сохранишь, а не отсечешь — все тело погубишь. Разве не так? До кровавых слез жалко, а что же иное делать?

Тут вскочил сухонький, вертлявый тысяцкий Семен Емин и закричал, размахивая длинными, не по росту руками:

— Цто несешь, недоумок? Рука или нога, а тут души целовецеские! Рази душа в ногах или руках обретается?

Однако Никита Петрилович, ничуть не смутившись, ответствовал:

— Да ведь это у кого как да и когда как. Вот когда ты от ливонцев ноги уносил со своей ратью, поди-то душа твоя в пятках и пребывала!

Семен покраснел и начал было сыпать ворчливой скороговоркой, которой научился у низовских воев, однако был прерван Степаном Твердиславичем:

— Браниться будете потом, господа тысяцкие. Сейчас дело говорить надо.

Спорщики примолкли. Тогда поднялся Федор Михайлович и слабым своим голоском спросил, обращаясь к Никите Петриловичу:

— Готов ли ты, батюшка, встретить лихие времена?

Степенный тысяцкий уставился на Федора Михайловича круглыми, немигающими глазами, густым басом ответил:

— Исполчается сам Новгород, все волости, все пригороды его. Повсюду куют оружие, доспехи, готовятся к ратному делу. Сотские проводят учения.

— Я не о том, — все тем же слабым голосом, но упрямо проговорил Федор Михайлович. — Что оружие и доспехи куют и к рати готовятся, я сам вижу, только я о другом. Ты вот по должности и над иваньскими купцами старшой — все Иваньское складничество у тебя под началом. Так ведь? А нет в Новгороде добрых купцов богаче…

— Дядя Федор, — с досадой, но с оттенком почтительности прервал его посадник, — дело, дело говорить надо!

— А я дело говорю, Степан, — не давая себя сбить с толку, кротко, но настойчиво продолжал Федор Михайлович, — Когда князь Ярослав Всеволодович засел в Торжке и перекрыл подвоз жита и другой снеди с низовских земель, все помните небось, какой голод начался в Новгороде и волостях наших?

— Такое не забывается, — раздалось несколько голосов.

— А вот забыли же — опять призвали Ярослава на княжение…

Степан Твердиславич нетерпеливо тряхнул головой, однако Федор Михайлович, словно не заметив этого, продолжал так же медленно, слабым голосом:

— Князь все же свой был. А теперь на нас идут лютые вороги. Торжок, почитай, уже погиб. Разорены и все земли низовские. Некому там будет ни сеять, ни урожай собирать, а уж в Новгород везти и вовсе некому, да и нечего. Бог даст, сами отобьемся ратной силой от поганых — вам решать, может, и отобьемся. А вот от глада и мора сами никак не отобьемся. Пусть Никита Петрилович, как старшой над Иваньским складничеством, уговорит добрых купцов без роста дать Новгороду казну большую, и надо тотчас посылать на немецкие торговые дворы, в Любек и иные города, бывалых людей хлеб закупать, рядиться на новый урожай, а иначе глад и мор нас не хуже поганых побьют.

Степан Твердиславич только шумно вздохнул и развел руками, а Спиридон, как всегда увесисто, сказал:

— Дело говоришь, Федор. Пусть вече утвердит лучших гостей для покупки хлеба, а я им и софийскую казну отворю.

— Tax говоришь, владыка, благолепно, — прогудел Никита Петрилович. — Ладно, уговорю я моих суконщиков да вощаников. Дадут казну.

Посадник, сообразив, какой выгодный для его планов поворот придал обсуждению дядя, сказал решительно и твердо:

— Так и быть должно. А к лету на Иваньской, Немецкой, на всех пяти пристанях все склады надо освободить для приема хлеба…

Тут его прервал звонкий голос кончанского старосты Матвея:

— А может, еще надо по концам и улицам загодя гривны собрать, чтоб хлеб закупить?

Посадник одобрительно кивнул головой, хотя и нахмурился было вначале, что ему не дали договорить.

На Совете Господы посторонних обычно не было, только члены Совета да несколько вечевых дьяков, записывавших по очереди, кто что говорил, какие приняты решения. Но вот вошел, неслышно ступая зелеными расшитыми сапожками, сын боярский Федор, направился прямо к Степану Твердиславичу, наклонился к уху посадника и прошептал:

— Беженцы из Торжка появились. Город кипит. Поторопись скликать вече, боярин, а то уже несколько уличанских вече сами по себе собрались…

Степан Твердиславич ничего не ответил, только быстро приподнялся с кресел и возгласил приговор Совета Господы:

— Полков со свейского, орденского и литовского пограничья не снимать; тысяцкому Никите Петриловичу исполчить город и земли, пригороды и волости, погосты и отдельные дворы, поставив где надо опытных воевод. Тверди и засеки по дороге к Торжку вооружить и снарядить аж до самого Серегера, обеспечив их воями и всем, что надо. Поручить ему через тиунов и мытников собрать дань с Иваньского складничества и других купцов. Поручить посаднику Степану Михалкову дар владыки, софийскую казну, и, все собранные деньги присоединя, порядиться с немецкими, свейскими и другими гостями, вручив им сколько надо в уплату за хлеб. Загодя предупредить, чтобы все амбары на пристанях были свободны для приема хлеба. — Тут посадник перевел дух и покосился на вечевого дьяка, который еле успевал записывать. Дождавшись, когда тот кончил, Степан Твердиславич продолжал: — Помочи Торжку посылать не мочно, — тут голос боярина дрогнул, — тем паче, что уже и поздно, видать, посылать ее. Так приговорим, — закончил посадник и посмотрел на Спиридона — от него теперь зависело все: ведь голоса разделились.

Все молча смотрели на архиепископа, но он встал, сказал одному из вечевых дьяков:

— Вели созывать вече, — и удалился во внутренние палаты.

Степан Твердиславич погрузился в глубокую задумчивость, не видя и не слыша происходящего вокруг, не заметил он и того, как вновь появился Спиридон уже совсем в ином облачении — вместо скромной черной рясы владыка шествовал в длинной лазоревой мантии, украшенной алыми атласными полосами. На голове у архиепископа возвышалась митра с жемчужным крестом над челом. Епитрахиль была украшена жемчугом и разноцветными каменьями. Казалось, что в этом богатом облачении, в сверкании золотого шитья, блеске алмазов, жемчуга, изумрудов, рубинов, яхонтов, хрусталя должно было совсем потеряться, сделаться неприметным худое, бледное лицо владыки. Ан нет, ничуть не бывало. Наоборот. Стало особенно заметно, что черты лица у Спиридона тонкие и правильные, что серые глаза его смотрят умно и проницательно, как бы сочувственно, сострадающе, что он прост и величав в одно и то же время. Кто теперь и подумать мог, что он был избран архиепископом из простых дьяков.

Владыка медленно прошествовал к выходу из палат. Степан Твердиславич очнулся наконец от своих дум при первых же ударах вечевого колокола и последовал за ним. Они отправились по обширному двору к площади перед собором Святой Софии, где на этот раз решено было собрать вече. Вечевой колокол продолжал громко ухать, раздавался рев труб, крики биричей: «Вставайте, люди! Вставай, славный Новгород! Вече у Святой Софии! Вставайте!» При этих звуках посадник выпрямился, расправил плечи, как будто сбросил тяжелый груз, и поднялся на вечевую степень, где уже стояли тысяцкий Никита Петрилович и осенявший крестным знамением толпу владыка.

Площадь быстро заполнялась, все новые и новые людские реки втекали с разных сторон, постепенно запружая и близлежащие улицы. Все это колыхалось, волновалось, всплескивалось отдельными выкриками, лихой песней, скрежетом металла. Бояре в меховых кожухах, новгородские купцы и иностранные гости в разноцветных одеждах, отороченных собольим мехом, разных чинов и званий вои, меньшие люди: ремесленники в кожаных передниках, мелкие торговцы, лотошники, охотники всех родов, рыбаки, свободные крестьяне, даже холопы и закупы, не имевшие права подавать голос при принятии решения, но кричавшие больше всех, всякого рода ярыжки и калики перехожие — кого только не было на площади! И все шел и шел к ней народ. У Степана Твердиславича сладко и тревожно заныло под ложечкой, но он, сдерживая волнение, поднял правую руку. В быстро наступившей тишине особенно громко прозвучал его раскатистый низкий голос:

— Слушай! Слушайте, люди, господа и братья! Слушай, Господин наш славный Новгород!