Степан Твердиславич провел беспокойную ночь. Спал урывками, не спал — забывался короткими полуснами, полудремами.
Тяжело ворочался на широких полатях, так, что скрипели и прогибались толстенные тесаные дубовые доски. Неотвязная мысль о дочери саднила сердце, буравила мозг, не давала покоя. А куще сдавила голову дума о Торжке, обагренном кровью, о нашествии поганых, о судьбе своевольного Господина своего Новгорода и славных новгородцев…
Все время, будто бы и не к месту, всплывали давно знакомые слова: «Как дуб крепок корнями своими, так и Новгород крепок честью и доблестью сынов своих». Однако в глубине души Степан Твердиславич знал, что к месту слова сии; гоня эту мысль от себя, мучился еще больше.
За долгие годы бессменного посадничества Степан Твердиславич привык к тому, что Совет Господы, хоть и дотошно обсудив, соглашался с его предложениями, что вече, хоть и поартачившись да покричав, принимало такое решение, какое он хотел, пусть и с добавками. А тут заело…
Поначалу все шло гладко: не только вече быстро согласилось возводить тверди и засеки на пути орд иноверцев, срочно закупать хлеб и иные обилья по волостям и погостам, но и уже поскакали с вечевыми указами гонцы во все концы земли новгородской, поехали обозы. Когда же речь зашла о том, посылать или не посылать помощь Торжку, вече забурлило, ходуном заходило. Никто в стороне не остался. Первым выскочил желторотый Матвей Горшков — староста Гончарского конца. За что только его выбрали? Ни древнего рода, ни звания. Да, проглядели его бояре! Конечно, ратник он отменный, что говорить, во всех концах его уважают, вот сразу поддержку и получил. Он утверждал, что надо, мол, от иноплеменников этих откупиться, выплатить им дань — десятину во всем, как они всегда требуют: и в людях, и в конях, в белых, вороных, в бурых, рыжих и пегих, да и в князьях, — и божьему гневу не противиться. Мы ведаем, говорил, если не кончить добром с этим племенем, зла не миновать.
«Да, — тяжело вздохнул посадник, — так Господь силу и храбрость у людей отнимает, а недоумение и грозу, и страх, и трепет в души им вкладывает». Пришлось вече напомнить о страшной судьбе князя рязанского Юрия Игоревича и его сына Федора, которого отец послал к ворогам с миром и богатыми дарами, и что из этого вышло. Зверски убили поганые Федора, а тело его бросили на съедение диким зверям и птицам за то, что отказался выдать им на поругание свою красавицу жену Евпраксинью.
«Не надобно было распылять силы Юрию Игоревичу, — продолжал думать Степан Твердиславич, — не надобно было выходить навстречу ворогу к Воронежу, а срочно создавать укрепления на пути к Рязани, готовиться к длительной осаде, чтобы дать время другим русским князьям собрать войско и прийти на помощь. Хоть и храбро сражались рязанцы и их союзники, да разве могли они победить в открытом поле такую несметную силищу? Потому и продержалась Рязань всего пять дней. Юрий сам погиб и множество людей не уберег от смерти, а дома их от разграбления и огня. Говорят, никого не пощадил Батый: ни княгиню, ни мужчин, ни женщин, ни детей, ни чернецов, ни священников, а монашки и попадьи и добрые жены не избежали поругания перед очами матерей и сестер…
Хитрый Спиридон только скорбно молчал, чего-то выжидая, а я чуть посадничества не лишился!»
Эта мысль окончательно отняла у Степана Твердиславича сон и покой. Ведь уже слышались крики, призывавшие разграбить его двор, а его самого ввергнуть в темницу. Еле смог добиться, чтобы его выслушали. Снова и снова повторял он то, что говорил на Совете Господы да и здесь, на вече. Слушали его хотя и внимательно, но беспокойно. Вече — раскаленное железо на наковальне: как кузнец молотом ударит, то из него и получится. И тут выручил старый друг — тысяцкий Никита Петрилович. Одно только прогудел сквозь дремучую черную бороду: «Истинно так. Не могём посылать». Будто холодной воды брызнул — все зашипело, во всех концах вечевой площади заспорили, кто не услышал, тому передавали из уст в уста.
И вот чаша весов Степана Твердиславича, совсем было уже взлетевшая кверху, стала опускаться, словно на нее положили тяжелую гирю, и обе чаши заколебались опять на одном уровне, стрелка весов заходила то туда, то сюда, так что до позднего вечера не определили решения. Вчера противники Степана Твердиславича и сам кончанский староста Матвей дрогнули, заколебались, но не перешли еще на сторону, где стояли те, кто был согласен с посадником.
Расходились уже в темноте, с тем чтобы завтра собраться снова на вече, но еще долго слышались на площади взволнованные голоса, то там, то здесь загорались лучины или факелы.
В ожидании утра, когда все должно будет решиться, посадник без конца ворочался с боку на бок, и словно в лад ворочались тяжелые мысли у него в голове. «Как найти слова, чтобы убедить новгородцев в своей правоте?» — мучительно думал он.
И вот оно настало, это новое утро, настало в изрядном морозце, в ярких лучах восходящего солнца, в зыбком мареве от прорубей и проталин, в смертном беспокойстве о судьбе Великого города, в тяжком сознании, что придется держать ответ перед совестью и вече, в неотчетливом, но и не проходящем ощущении, что все это только две стороны одной и той же сути.
Степан Твердиславич, покряхтывая, встал с постели, умылся из медного водолея с длинным носиком, медленно облачился с помощью вихрастого отрока. Все движения его в то утро от самого пробуждения были нескорыми, словно все ему прискучило и стало безразличным, однако за этим стояла на самом деле выкованная за ночь твердая, как булат, решимость.
Посадник не торопясь вышел из дома, пешком отправился на Софийскую площадь, подставив седеющие кудри ветру, чтобы обдумать все еще раз на свежую голову, поднялся на вечевую степень и только тут надел меховую шапку, которую нес за ним все тот же вихрастый отрок.
Площадь и прилегающие улицы были уже заполнены народом, большинство бояр уже сидело на своих местах, доносился сдержанный до времени гул голосов. Поздоровавшись с архиепископом Спиридоном и Никитой Петриловичем, которые уже загодя взошли на степень, поклонившись на три стороны, Степан Твердиславич сказал негромко, но отчетливо:
— Слушайте, господа и братья! Слушай, славный Новгород! Время идет. Уже все обговорено, переговорено. Прошу с болью и кручиной великой приговорить — помочи братьям нашим в Торжке не посылать.
Гул на площади усилился, однако всполоха, которого так опасался посадник, не произошло. Но тут, отдуваясь, взошел на вечевую степень известный всему городу родовитый боярин Василий Аввакумович, который, как и многие другие новгородские бояре, владел не только многими землями окрест, но и был богатым купцом. Он прокричал зычным густым басом:
— Братья новгородцы! Есть сила, которая сильнее разума, одначе! Есть совесть! Есть надобность перед Богом ответ держать! Не пошлем помочи нашим братьям, соблазненные посадником, грех великий совершим! Надобно посылать, и немедля!
Слова боярина опять всколыхнули вече. Гул еще более усилился. Стали раздаваться громкие возгласы в его поддержку. Тут на вечевую степень не взбежал — взлетел гончарский староста Матвей, и, помня его вчерашние речи, Степан Твердиславич с опаской посмотрел на него, даже в спине похолодело: ведь новгородцы любили его за живой нрав, острое словцо, открытую душу. От него многое зависело.
Матвей между тем огладил бородку, поправил кожаный опояс на голове и высоким петушиным голоском начал довольно тихо, постепенно приходя все более в раж и выкрикивая отдельные слова:
— Бог, говоришь! Совесть, говоришь! А где она была, твоя совесть, когда мороз погубил урожай жита по всей волости нашей, и ты, мироед, кадь ржи по двадцать гривен продавал, а пшеницу по сорок гривен? Речь твоя в одну сторону кривовата. — Послышались смешки, но Матвей продолжал, еще больше возвысив голос — Тогда только богатые и могли купить, а меньших людей да убогих ты, ты, боярин, на смерть лютую обрек, о помочи им не думал. Тогда владыка Спиридон да посадник Михалков закрома свои открыли для самых немочных и многих от голодной смерти уберегли, когда ты на чужом горе мошну набивал. Разве не так?
Василий Аввакумович попытался что-то возразить, но Матвей только махнул на него рукой:
— Помолчи, боярин! Твои сказки мы уже слышали. Теперь дай мне сказать! Думаешь, мы не знаем, почему ты так о новоторжцах заботишься? Что-то на тебя не похоже. Земли ты около Торжка скупил для своих родичей, да в самом городе твоих складов с обильем всяким не счесть: и жито в них, и воск, и пушной товар. О добре своем ты и печешься, а не о братьях наших! Вот что я скажу.
Толпа заревела:
— Двор его разнести и разграбить!.. Раздеть и голого в снег кинуть!.. Бей лукавого, двоемысленного!..
Матвей с трудом утишил крики. Он заговорил печально и негромко. Все смолкли, жадно вслушиваясь в его слова:
— Нет, братие, правда, видать, на стороне посадника…
Внезапно в неправдоподобной тишине, установившейся на площади, послышался звон оружия, храпение коней, цокот копыт по деревянным мостовым. Все головы оборотились в сторону вновь прибывших, которые подъехали прямо к вечевой степени. Толпа нехотя расступалась, давая дорогу. Это нежданно-негаданно появился на вече вместе со своей малой дружиной сам молодой князь Александр Ярославович. Он снял из уважения к вечу шлем, так что ветер трепал его светлые волосы в крупных завитках. Ему недоставало еще трех месяцев до восемнадцати лет, из которых восемь он прожил в Новгороде на Городище вместе с матерью Федосьей Мстиславовной, дочерью славного торопецкого князя Мстислава Удалого. Отца своего, Ярослава Всеволодовича, видел редко, тот все больше воевал, то вместе с новгородцами, то против них. То они призывали его на княжение, то изгоняли, и ему тайно приходилось бежать из княжеского дворца, что находился поодаль от города, на холме, на той стороне Волхова, около самого Ильмень-озера. Уже более трех лет рослый и смелый юноша воевал вместе с княжеской дружиной, бился на литовских и шведских рубежах, защищая дальние подступы к Новгороду. Он был еще совсем молод — бородка и усы только-только начали пробиваться, не скрывая тонкое лицо, четко очерченный крупный рот.
Осадив коня у вечевой степени, он предстал перед толпой во всем блеске безудержной силы и молодечества.
Этот переяславский князь полюбил Новгород. Здесь скакал он по раскинувшимся вокруг бескрайним лугам, катался на лодке по Волхову и Ильмень-озеру, рыбачил и охотился, молился в пышном соборе Святой Софии или в маленькой и строгой церкви Спаса на Нередице, что возвышалась на холме недалеко от княжеского дворца, чудно расписанная внутри приезжими и новгородскими мастерами во главе со знаменитым Олисеем Гречином. На его подворье в Неревском конце так приятно пахло олифой и расплавленным янтарем, добавляемым в краску его подмастерьями; интересно наблюдать, как из-под кисти этого иконописца появляются чудные лики. Нередко ходили они туда с дочерью посадника Александрой. С детства связывала их нежная дружба, которая по мере их взросления, того и гляди, могла обернуться другим чувством, глубоким и сильным, а может, уже и обернулась…
Совсем молод был князь, но уже имени его трепетали надменные ливонские рыцари и другие враги Новгорода. Вздрогнул при его появлении Степан Твердиславич. Он понимал, что решение не посылать помощь Торжку может вызвать у Александра приступ ярости, и, чем все тогда кончится, никто не может предсказать.
Не слезая с коня, Александр Ярославич поклонился сначала вечевой степени, где стояли епископ, посадник, тысяцкий и другие члены Совета Господы, а потом боярам и народу и сказал звонко и чисто:
— Не кори меня, Господин наш Новгород, что оставил я на время рубежи ливонские и с малой дружиной к тебе прискакал. Пока у нас замирение, большая дружина и полки новгородские одни справятся.
Тысяцкий Никита Петрилович хотел что-то возразить князю, но тот нарочно не смотрел в его сторону и продолжал:
— Прослышал я, что сила несметная, могучая идет на земли наши с полуденной стороны, и прибыл, чтобы сказать: я и мои дружинники готовы сражаться с любым врагом, не щадя живота своего.
— Князь, — недовольно прогудел тысяцкий, — то, что ты большую дружину оставил без воеводства на вражеских рубежах, в том твоя воля, но бросил ты и полки новгородские, а се без воли веча делать не положено. И ты это знаешь!
Ярославич до боли стиснул зубы и откинул корзно, одетое поверх кольчуги и прикрывавшее ножны, но прежде чем он взялся за меч или произнес в ответ хоть одно слово, прозвучал над смолкшей толпой голос посадника. Он сказал сдержанно и даже с какой-то несвойственной ему мягкостью:
— Ты вельми храбр и честен, князь Александр Ярославич, и славный Новгород как сына тебя привечает не первый год. Но молод ты, кровь твоя кипит и ясный ум твой затуманивает.
При этих словах князь опять грозно нахмурился и приподнялся на стременах, но Степан Твердиславич, словно не замечая этого, продолжал:
— Да, страшный невиданный враг движется на нас с полуденной стороны и вступил на земли новгородские, уже бьются с ним воины русские в Торжке, готовимся к битвам и мы здесь…
— В Торжке нет даже князя и княжеской дружины! — вскричал Александр. — На сколько дней он сможет задержать врага без нашей помощи?!
— То один Бог ведает. Новоторжцы — храбрые воины. Но ты сам понимаешь, князь, что если мы оголим или просто ослабим защиту наших западных и полуночных рубежей, то никакое замирение нам не поможет. Зря, что ли, магистр Ливонского ордена Герман Балк говорит, что им нужна наша земля, чтобы заселить ее своими конунгами и холопами, а нас всех уничтожить? А Литва? А шведы? Было многолюдное славное племя пруссов, где оно теперь? Почти всех тевтоны истребили, одно название осталось. Так и с нами может быть. Если кто из них и спас себе жизнь тогда, теперь ходит в одежде кнехтов. Разве не так?
При этих словах посадника один из ближайших к Александру воинов закричал что-то не по-русски и уже успел наполовину вытащить меч, когда князь придержал с силой его руку и строго сказал:
— Не честно говоришь, Михалков. Вот Ракша, стремянный мой, воин изрядный. Он из рода пруссов, а доспех на нем не орденский, а наш, русский.
— Прости, воин, не хотел тебя обидеть, — с большим уважением поклонился Степан Твердиславич Ракше, но затем продолжал с твердостью: — Да что пруссы, а где братья наши славяне, что жили по Лабе и Одре? По берегам Балтийского моря? Где лютичи, ободриты, лужичане, сорбы, поморяне? Перебиты да покорены, а которые онемечились, так что не узнать. Поэтому нет у тебя задачи важнее, князь, чем наши западные и полуночные рубежи охранять. Туда тебе и вернуться надобно. Там сейчас твое место. А не дай Бог, придет час, призовем тебя возглавить новгородское войско и ополчение. Обещаю.
— Даниил Романович был мне сверстником, — хмуро ответил Александр, — но это не стало ему помехой доблестно сражаться с окаянными и умереть с честью.
— Да и про тебя, князь, все ведают, что ты истинно храбрый воин, славный воевода, — негромко, но так, что все услышали, произнес архиепископ Спиридон. — А теперь нам надо решать всем миром, как уберечь наш Новгород от иноземных врагов…
Тут на вечевую степень, откуда ни возьмись, взошел невысокий мужик лет тридцати, с пегой бородкой, облаченный в потертую, подбитую ветром одежу, из-под которой виднелись холщовые порты, обернутые онучами, в лаптях. Кто таков — неведомо, может, и новгородец, может, с какого погоста или пятины, может, из пригорода: на вече приехали люди аж из самой Ладоги да из Пскова. Одно видно сразу, что из черных, меньших, людей, может, смерд, а может, и вовсе худой мужик, только не холоп, не закуп, не раб, да и не при отце живущий сын, такой, зная, что вече не для него, столь дерзостно не полез бы на степень. Пока Степан Твердиславич раздумывал, под каким бы предлогом согнать непрошеного оратора, тот, поклонившись на три стороны, снял ветхий колпак без околышка и, оборотясь к князю, спросил голосом скрипучим, как ворот в колодце, нещадно цокая:
— Цем шум поднимать, скажи луцше, князь, где твой отец Ярослав Всеволодовиц? Поцему его сейцас нет с нами? Одни говорят, цто он в Киеве остался, иные — цто в Переяславле, друзи — цто здесь, на Городище, замкнулся ото всех в своих хоромах, а нет его с нами в сии горькие дни.
Александр Ярославич дернул поводья, и его могучий конь подступил грудью к самой вечевой степени. Звякнули удила. Конь захрапел, задрав морду с белой отметиной на лбу, губы его задрожали, открыв желтые зубы, и мужика обдало горячим лошадиным дыханием и брызгами слюны. Оказавшись на одном уровне с говорившим, он почти заслонил его от толпы. Князь с презрением сказал:
— Я не ведаю, где отец, но не тебе его судить, холоп! Я знаю, таким, как он, — повернулся Александр к народу, — все князья в докуку. Али забыли, что это мы, князья, пятнадцать зим назад встретили таурмен с боем, что пятерых князей, забрав в полон, они связали, положили под доски и уселись на них пировать, пока те не приняли мученическую смерть? А сейчас разве не князей русских убивают они перво-наперво?
Мужик утерся рукавом, но не сошел со степени.
— Все помним, все знаем, — сказал он. — Однаце разве тебе неведомо, Ярославиц, цто окаянные убивают одних князей, а на их место ставят других, более послушных?
Притихшая было толпа опять недовольно загудела и стала сжимать кольцо вокруг Александра и его дружины.
Но тут Степан Твердиславич поднял руку, призывая к порядку, и проговорил:
— Вечевые сходы — вот что иноверцы проклятые запрещают в первую голову во всех городах, которые захватывают. Они быстро смекнули, что не бывает вече покорно злой воле, дьявольскому наущению, не было и не будет оно в услужении ворогов наших. Так что не обессудь, князь, ведь и тебе наше вече бывает в докуку, не всегда ты согласен с его решениями. А ведь только вечем да Святой Софией и жив Новгород.
— Так, — горько усмехнулся Ярославич, — мою отчину Переяславль-Залесский поганые сожгли и разгромили, родного брата, что княжил в Твери, убили, у дяди моего, великого князя Юрия Всеволодовича, всю семью изничтожили, а вам, видать, всего этого мало… — Глаза Александра сверкнули такой яростью, что все дружинники разом потянулись к рукоятям мечей. — Выходит, князья для вас такие же вороги, как иноземцы поганые?
Поднялся ропот, который все усиливался, растекаясь по близлежащим улицам, как бурный паводок. Тогда опять прозвучал голос тысяцкого Никиты Петриловича, достигавший самых задних рядов:
— А и так бывало, чего греха таить. Да только князь князю рознь. Кто, как ты, например, честен сердцем и прямодушен, тот у нас всегда желанный гость и друг. Ведь так? — обратился он к толпе.
— Так! Так! — раздалось в ответ. — Не дадим в обиду Ярославича!
Напряжение как будто начало спадать, и тысяцкий продолжал:
— Да, гость и друг, но не хозяин, не господин. А господин у нас один — Новгород, и глаголет он устами своего веча. Возвращайся немедля к ливонской границе, князь, к своей большой дружине и новгородским порубежным полкам. Там ты пока нужнее всего.
Князь, понурившись, молчал.
— Поезжай, Александр Ярославич, — мягко напутствовал его посадник. — Будет в тебе нужда или какая весть от дочери — пошлю сразу же гонца.
— А где Алекса? — вскинулся князь.
— Где-то с отрядом разведки у Торжка обретается.
Голубые глаза Александра стали чернее ночи от расширившихся зрачков, он в бешенстве скосил их на посадника, потом круто развернул коня, и, издав грозный клич «Гойда!», так что стоявшие поблизости шарахнулись в стороны, князь чуть ли не с места перешел в галоп, а за ним и вся его малая дружина. Разметав толпу, они поскакали в полуденную сторону — к мосту через Волхов.
— Там ворогов сила несметная! — крикнул кто-то из толпы.
— Да хоть по тысяче на одного! — огрызнулся Ракша, взмахнув плеткой, и всадники быстро скрылись в морозной пыли, словно наваждение какое.
У Степана Твердиславича вся кровь отхлынула от лица. «Вот, — подумал он, — и мига не прошло, как узнал князь про Алексу и уже скачет ей на выручку. А я, отец, уговариваю вече никакой помощи Торжку не посылать.
Как же так? Зачем мне постылая жизнь моя… Что же делать? Нет, мы не можем распылять силы, иначе нас разобьют по частям, и Новгороду конец. Я должен их убедить!»
И тут впервые за восемь лет Степан Твердиславич до конца осознал, что он посадник, а значит, жизнь его вся без остатка принадлежит Новгороду, особенно сейчас, в этот страшный для него час испытаний. «Люди выбрали тебя, верят тебе, надеются на тебя, и ты должен теперь за все ответ держать».
Неожиданно его грустные мысли прервал певучий голос архиепископа Спиридона, и посадник поднял понурую голову.
— Пора решать, сограждане, — говорил архиепископ, — посылаем мы помощь Торжку или нет? По зрелому смыслению, я перехожу на сторону посадника: не зря бьются новоторжцы, не зря кровь проливают — они нас спасают, Святую Софию и Новгород. Их жертва не должна быть напрасной. Соберем все силы в один кулак, чтобы антихристы поганые не смогли больше отсечь у нас ни единого пальца, не смогли разжать руку. А потом, дай Бог, ударим со всей силой по врагу.
Пока владыка говорил, все больше мужиков, купцов и бояр переходило к сторонникам Степана Твердиславича, и только небольшая кучка бояр во главе с Василием Аввакумовичем упорно оставалась стоять на своем месте.
— Быть по сему, — сказал Спиридон и осенил вече крестным знамением. — Помолимся, братие.
И тотчас, словно отвечая на его призыв, загудели колокола на всех звонницах, заревели хрипло трубы биричей. Но звук колоколов и груб не мог заглушить расходящегося с веча народа. Уже слышался лязг мечей, ржание коней, слова команд. С вечевой степени было хорошо видно, как заколыхалось, задвигалось пестрядинное людское море. Решение веча, передаваясь из уст в уста, заставило ожить все улицы и площади, все дворы и дома.
Степан Твердиславич последний раз взглянул на вечевую площадь, на город в ярких лучах февральского солнца. Он знал, что то же самое происходит или вскоре начнет происходить во всех волостях, пригородах, погостах, деревнях и твердях, на всех бескрайних просторах новгородской земли.
Новгород исполчался, брал в руки оружие, одевал доспехи, готовился к боям.
Никита Петрилович подозвал к себе такого же рослого, как и он сам, боярина с глубоким шрамом через все лицо, храброго воеводу Матвея Клыка, и велел тому взять десять лучников, дорожный припас, а когда будет готов, прийти к нему за грамотой, а далее, нимало не медля, ехать на ливонские рубежи и, покуда князь Александр не вернется, быть там воеводой.
— Не обессудь, что мало даю с тобой воев, ныне каждый ратник на счету, — закончил он.
Воевода молча поклонился, только шрам на его смуглом от ветра и солнца лице заметно побледнел, выдавая напряжение, — шутка ли возглавить новгородские порубежные полки!
Тяжело шагая, Матвей Клык направился к лучникам, стоявшим невдалеке. Никита Петрилович взялся, не глядя, за высокую луку седла саврасого жеребца, подведенного стремянным, с натугой приподнял себя над конем и опустился в седло, украшенное искусно вырезанными костяными накладками в виде птиц и зверей, и поскакал по деревянным мостовым к мосту через Волхов, на другом берегу которого, на Торговой стороне, на Ярославовом дворище, стояла церковь Ивана на Опоках, где толпилось уже немалое количество народу, ждавшего его распоряжений, накопились и другие дела, связанные с ратными тяготами.
Степан же Твердиславич остался стоять на вечевой степени. Он опять снял тяжелую и жаркую меховую шапку, остужая голову, когда к нему подошел боярский сын Федор и, низко поклонившись, сообщил, что домой посадник может отправиться в возке, о котором он, Федор, позаботился. Голоса на вече боярский сын Федор не имел из-за того, что до сих пор, несмотря на свой не очень-то молодой возраст, не отделился от отца — видно, понимал, что на отцовских хлебах жить вольготнее. Посадник отпустил Федора, сел в парадный возок и отправился восвояси. Появился Федор в доме у Михалкова совсем недавно, как раз в тот роковой день, когда Александра рано поутру отправилась на рыбалку. Окончательного мнения о нем Степан Твердиславич еще не составил, но что-то коробило посадника. «Уж больно услужлив». Поднявшись в свою горницу, махнул он одному из множества ожидавших его людей, что можно войти, и закрутилось, завертелось колесо. Дел было невпроворот, но Степан Твердиславич вновь ощутил силу и уверенность, которые так нужны были ему в эти дни.
* * *
Тысяцкий Никита Петрилович принимал народ в одном из притворов церкви Ивана на Опоках — огромного бело каменного храма, более ста лет назад возведенного князем Всеволодом Мстиславичем и вскоре переданного Иваньскому складничеству, состоявшему из новгородских купцов-вощаников — самых богатых в городе. Здесь тысяцкий занимался делами, хранил записи, здесь и вершил правеж, стоя во главе купеческого суда; кроме него, туда входили еще трое старост: один от бояр и два от купцов. Однако сейчас было не до тяжб.
Никита Петрилович сидел на лавке у стола, заваленного грамотами, с которых свисали свинцовые печати, и беседовал с разного рода людьми — сотскими, десятскими, тиунами, боярами, старостами и меньшими людьми, по одному представавшими перед ним. Поеживаясь под тяжелым взглядом немногословного, крутого нрава воеводы, люди говорили четко, неторопливо, не произнося ничего лишнего, стремясь пояснить самую суть дела, не обинуясь, и вместе с тем с нужными для сего подробностями. Никита Петрилович выслушивал всех не перебивая, иногда просто молча отпускал кивком головы, иногда задавал коротко вопросы и отдавал распоряжения. Получившие приказ степенно кланялись, неторопливо выходили из притвора, облегченно крестясь. Но, перешагнув порог храма, они обычно стремительно кидались в седло или в сани и скакали так быстро, как только хватало мочи у коней: все знали, что тысяцкий не жалует нерадивых.
Внезапно перед Никитой Петриловичем предстал посадников тиун Федор. Не дожидаясь приглашения, он сел на лавку перед столом и обычным своим надменным тоном сказал с присвистом:
— Посадник приказал, чтобы ты сообщил ему, где и какие засеки да тверди возводятся и уже возведены на пути таурмен, сколько в каждой из них воев конных и пеших и какое у них вооружение.
Тысяцкий поднял тяжелые веки и пристально, не мигая, уставился на Федора; широкое лицо Никиты Петриловича при этом ничего не выражало, на нем не было никакого движения, только при каждом вдохе и выдохе поднималась и опускалась его окладистая черная борода.
Через некоторое время Федор, поеживаясь под взглядом тысяцкого и не без труда поборов невесть откуда подступившую робость, раздраженно и озадаченно спросил:
— Чего же ты молчишь?
Никита Петрилович разлепил наконец толстые ярко-красные губы и процедил:
— Не мочно.
— Что не мочно? — все более раздражаясь, спросил Федор.
— На сии вопросы отвечать не мочно, — сказал, как отрезал, тысяцкий.
— Меня Степан Твердиславич прислал, я по его воле пришел, — зашипел Федор.
— А хоть бы и сам князь, — рассердился Никита Петрилович. — Сейчас я за свои дела в ответе только перед Богом и Господином Новгородом.
— Но такова воля посадника, — постарался замять дело Федор, вскакивая с лавки и благоразумно пятясь к дверям.
Тысяцкий задумчиво посмотрел на него и, как будто говоря сам с собой, произнес:
— Надо бы заковать тебя в железо. — Поднял было руки, чтобы хлопнуть в ладоши, но передумал и нехотя бросил: — Иди. Да передай посаднику, что я прошу примерно наказать тебя за дерзость.
Побелевший Федор понял, что лучше не возобновлять разговор, и опрометью бросился вон.
Вечером того же дня Никита Петрилович, хотя он изрядно замаялся, отправился на широком возке через всю Торговую сторону, потом по мосту через Волхов на Софийскую сторону, а там на Прусскую улицу и остановил возок у двора посадника. Отдуваясь, поднялся на высокое крыльцо и направился в горницу к Степану Твердиславичу.
Посадник, не остывший еще от дневных забот, сидел один и, видимо, был рад гостю. Впрочем, немногословный тысяцкий только кратко сообщил, что все подступы к Новгороду с полудня и восхода преграждены твердями и засеками, а некоторые отряды двинуты аж за сто верст. Днем и ночью пополняются они воями конными и пешими.
Степан Твердиславич одобрительно кивнул, и тогда тысяцкий как бы невзначай спросил, не посылал ли он к нему тиуна своего Федора, чтобы тот выведал, где и какие тверди и засеки стоят, сколько в них воев и оружия. Посадник с недоумением посмотрел на друга:
— Вестимо, нет. Не посылал. Да ведь это твое дело. А нужен будет мой совет — ты сам спросишь.
— Странно…
— А где же Федор? — забеспокоился хозяин. — Что-то его с полдня не видно…
— Надо полагать — не скоро и увидишь.
— Да ты что на уме держишь?
Никита Петрилович и ухом, как говорится, не повел и спокойно ответил:
— Пока ничего. Так, думка одна. А то поспешишь… А ты сам знаешь, у нас на Руси испокон веку принято: доносчику первый кнут. Ну да ладно, я к тебе за советом как раз и пришел.
И эти два человека, в руках которых была теперь судьба Новгорода, а может, и всей Руси, полночи просидели, решая самые неотложные, самые насущные дела.