Злой Сатурн

Федоров Леонид Александрович

Злой Сатурн

 

 

#img_3.jpeg

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

Глава первая

Войска возвращались с Полтавской баталии, увенчавшей великую славу оружия и доблесть русского солдата.

Позади, в обозе, сваленные в кучи, тряслись на ухабах боевые знамена шведской армии, не знавшей до той поры поражения. Понурив головы, уныло брели толпы пленных. С шумом и лязгом проходили артиллерийские парки. Взмыленные кони тащили длинноствольные пушки, тупорылые мортиры, отлитые на уральских и тульских заводах.

Вокруг лежала обожженная солнцем равнина. Откуда-то с Дикого поля дул сухой сильный ветер. Вместе с пылью он гнал по земле шары перекати-поля, трепал кустики горькой полыни и редкие стебли неубранной, истоптанной ржи.

Дымились разрушенные деревни, опаленные жаром, никли раскидистые ветлы и тополя. Солдаты сокрушенно вздыхали.

— Эх-ма! Крепко мужиков погромили, и от своих, и от шведов досталось. Жди таперя, когда сызнова здесь печеным хлебом запахнет! — с тоской произнес седоусый ефрейтор.

— Ништо! — откликнулся ехавший на рыжей лохматой лошаденке пушкарь Ерофей Ложкин. Сдвинув на затылок треуголку, он вытер черное от порохового дыма лицо: — Русь, она живуча! Гляди, к покрову опять людишки отстроятся!

— Оно так, кабы не баре — последнюю жилу из мужика тянут!

— Теперь облегчение выйдет! — вмешался в разговор рослый молодой солдат. — Батюшка Петр Лексеич беспременно господ прижмет, не даст боле в обиду. Чай, не баре, а мы Карлу побили!

— Даст он тебе облегчение! — насмешливо бросил Ерофей. — Вся землица потом да кровью нашей полита, а ты как был холопом, так им и останешься!

— Окрутили баре царя-батюшку, не зрит он горя да тягости крестьянской!

— А ты ударь челом, поклонись ему в ножки и выложи правду-матушку. Уж так ли он тебя наградит… — и Ерофей красноречиво обвел пальцем шею.

— Чумовой! — испуганно шарахнулся в сторону солдат. — Эдак с тобой в разбойный приказ попасть недолго!

К Ложкину подъехал капрал.

— Опять людей мутишь? Смотри, на сей раз плетьми не отделаешься!

Скрывая усмешку, Ерофей смотрел в сторону:

— Да я, господин капрал, только и сказал, что не мешало бы нашему брату от господина генерала в награду по чарочке получить.

От головы колонны, вздымая пыль, обочиной дороги мчался драгун. Поравнявшись с Ложкиным, осадил коня, тараща красные от бессонницы и ветра глаза, выкрикнул:

— Где поручик? Государь к себе незамедлительно требует!

— Тут он. На подводе едет. Сродственника у его поранили в живот, так возле находится.

Пока гонец пробирался меж артиллерийскими повозками, поручик Василий Татищев, кусая мокрый ус, слушал последнюю просьбу умирающего Артамона.

Накрытый зеленой шинелью, Артамон томился уже целые сутки. Почерневший от боли, он ждал смерти как избавления от тяжкой муки.

— Сынка, Андрюшку, не оставь! — шептал Артамон, сжимая горячей рукой ладонь Василия. — Воспитай сироту.

— О том не кручинься, чай, одного роду. Как сказал, так и сделаю.

Артамон благодарно взглянул на Василия, хотел что-то добавить, но вздрогнул и замер.

По остановившемуся взгляду раненого понял Василий: конец.

— Прими, господи, душу раба твоего, — пробормотал он, стянув с головы запыленную треуголку…

 

Глава вторая

Еще под Нарвой государь Петр Алексеевич обратил внимание на Василия Татищева, в то время безусого юнца, только что окончившего артиллерийскую школу.

Кроме артиллерии и фортификации знал Татищев планиметрию и землемерию, горное и железное дело. Бойко писал и говорил на трех иноземных языках: польском, немецком и французском…

Отменный отзыв президента Берг-коллегии графа Брюса, учеником которого был Василий, решил дело. Помогло и то, что на глазах государя славно бил Татищев из своей батареи врага и, будучи ранен, не оставил поля сражения.

О чем говорил в тот день государь с артиллерийским поручиком, знали они двое да канцлер Шафиров (а этот умел держать язык за зубами), только известно стало, что перед Татищевым открылась широкая дорога к чинам и наградам, на которой, однако, нетрудно и шею сломать.

Уже поздно вечером, когда войска остановились на ночлег, разыскал Василий свою батарею. На самом краю села, в покосившейся набок избушке, крытой соломой, денщик приготовил поручику лежанку из охапки сена. Постлав на стол полотенце, выставил штоф водки и вареного петуха, незадолго до того оравшего на заборе.

Помывшись и закусив, поручик вызвал Ерофея.

— Та-акс… — протянул, рассматривая побледневшего пушкаря. — Солдат мутишь? Аль забыл, что за воровские слова ноздри рвут?

Ложкин повалился Татищеву в ноги.

— Ну ладно, ладно! Вставай! На сей раз милую. Только в войсках оставаться тебе не след. Начальство про твои речи проведает — милости не жди. Сам знаешь, у нас суд да расправа короткие. Посему отправляйся с моей эстафетой в Смоленск. Разыщешь дом дворянина Татищева. Заберешь мальца Андрейку, сына покойного сержанта Артамона Татищева, и — немедля в мою вотчину. Чтоб не задержали как дезертира, вот тебе бумага: сам полковник по моей просьбе подписал. А это — на прокорм!

Вытащив кошелек, поручик передал его Ерофею:

— Возьмешь моего запасного гнедого. С мальчонком останешься в вотчине, доглядывать будешь. Старосте я все отписал, отдашь письмо. Ну, с богом! Езжай!

Ночь была темная, только на севере вспыхивали и гасли зарницы. Тихо шелестели под ветром обступившие дорогу вязы. Ерофей настегивал коня: время смутное, как бы на худых людишек не напороться. Лишь когда стало светать, перешел на легкую рысь и в первом же постоялом дворе дал коню отдых, а себе разрешил добрую чарку.

В Смоленск добрался к вечеру следующего дня. Старый, подслеповатый дед открыл калитку и долго рассматривал солдата из-под ладони.

— Кто такой? Ась? Не слышу! Да ты, сынок, громче, тугой я. Ась? Все равно не слышу. Ты с Аверьяном потолкуй. Эй, Аверьян! — надтреснутым голоском крикнул дед. — Подь сюда! Вот нечистый дух, опять, поди, в кабак уволокся.

— Тутось я, чего глотку дерешь? — недовольно пробурчал появившийся на крыльце высокий, плечистый парень.

Почесываясь со сна, он выслушал Ерофея, равнодушно обронил:

— Помер, значит, барин! Ну-ну, царствие небесное, теперь ему ни забот, ни хлопот!

— У тебя, видать, и на земле хлопот-то немного, — насмешливо откликнулся пушкарь, рассматривая заспанное, оплывшее лицо Аверьяна.

Отряхнув пыль, солдат вошел в дом. В низкой светлице его встретила сморщенная старушка.

— Проходи, проходи, касатик, — с поклоном приветствовала она гостя. — Вот садись за стол, я сейчас тебе поснедать принесу.

Ерофей присел и, пока старушка хлопотала, оглядел комнату. Из каждого угла выглядывали бедность и запустение: голые потемневшие стены, засиженный мухами киот, заткнутое подушкой окно… На потолке — серые от пыли разводы паутины.

— Не по-господски живете, мамаша. У моего родителя изба и то приглядней будет.

— Так ведь, касатик, у покойного-то барина, опричь сержантского жалованья, и доходов, почитай, никаких не было!

Проголодавшийся Ерофей, по-солдатски работая ложкой, быстро управился с едой. Вытерев обшлагом губы, вылез из-за стола:

— Еда — что беда. Покудова перед тобой стоит — сердце томит, а нет еды — нет и беды. Благодарствую за хлеб-соль. Теперича можно и в дорогу. Давай, бабка, снаряжай Андрейку, повезу его к новой родне.

— Так-то оно и лучше будет, касатик. Какая ему здесь жизнь, сами с хлеба на квас перебиваемся. Ужо счас я его покличу.

Оставшись один, Ерофей вытащил трубочку, набил рублеными корешками и, выбив кресалом огонь, закурил. Попыхивая трубкой, подошел с стене, на которой висел потемневший портрет какого-то боярина.

«Ишь ты, — подумал, разглядывая надменное господское лицо, — старинный род, от князей смоленских идет. А что от того роду осталось? Был князь, а ныне грязь!»

Держась за юбку старухи, в комнату вошел босоногий мальчик. Испуганно косясь черными глазами, он громко шмыгал носом, не понимая, что хочет от него рослый, в зеленом мундире, солдат.

«Эх ты, сирота сердешная», — подумал Ерофей и, погладив по голове Андрейку, привлек к себе. Почувствовав ласку, мальчик доверчиво прижался к солдату.

Матери Андрейка не помнил, а отец, бывавший дома наездом, редко баловал сына ласковым словом.

Через полчаса Андрейка твердо знал, что лучше Ерофея на свете людей не бывает. С восторгом рассматривал тяжелый, в потертых ножнах, палаш, с затаенным ужасом спрашивал:

— А ты этим голов изрядно порубил? Чай, страшно?

— Приходилось! — усмехался Ерофей. — И боязно иной раз так бывало, что хоть на три аршина под землю лезь. Страшно! А сам все равно прешь, потому врагу спину показать — все едино что самому себе заупокойную прочитать. Так-то, сынок. А теперь давай собираться будем.

Наутро, чуть свет, подняв полусонного мальчишку, Ерофей закутал его в старый азям и, усадив перед собой на коня, отправился в путь-дорогу.

Вотчина Татищева особым достатком не отличалась. Воровство старосты, барщина, царские поборы привели село в разорение, а мужиков — на край горькой нуждишки и нищеты. Во дворах почти не перекликались петухи, скособочились избенки, мычали в закутках голодные коровы. Но все же в благовещенье, когда «птица гнезда не вьет», все старые и молодые гуляли до одурения, дрались стенкой. Долго после того ходили по селу с завязанными головами, прятали в воротники поредевшие в драке бороды и бегали к знахарке вправлять вывихи. Кое-кто после таких праздников навек успокаивался на погосте. Виновных обычно не находилось: поди-ка разберись, кто в этакой сваре выпустил из соседа дух. Несколько дней после праздника плакались мужики, клялись и божились, что больше «ни в жисть такое дело не сотворится». Но наступал новый праздник, и все повторялось сначала.

Нельзя сказать, что мужики были шибко привержены к богу. В церковь ходили редко, отчего пришла она в упадок, особенно после того, как сняли с нее по приказу царя малинового звона колокол. Снимать его вместе с командой солдат приезжал еще перед войной барин, Василий Никитич. Сам на колокольню полез, даже лба не перекрестил. Поп Варсанофий кинулся на защиту святыни, а поручик Татищев ему в ответ:

— Греха в том нету, что колокол снимаем. Сам государь за вас посулил богу молиться. По указу сей колокол пойдет для выделки пушек. Войска наши с супостатами бьются и для блага России не токмо колоколов — животов своих не жалеют. А ну, отойди, жеребец долгогривый, а то ненароком колокол пришибет! Да старайся службу нести исправно, а то мужики жалуются, что брюхо отъел и совсем обленился.

После такого позора сбежал батюшка в соседний приход, и все несложные крестьянские дела, связанные с богом, справлял дьячок.

Много раз, собравшись на сходке, мужики жалостливо качали головами, смотря на вросшую в землю и покосившуюся церквушку. Жарко говорили, что, дескать, того-этого, надо бы, православные, починить храм, а то он совсем благолепия лишился, даже лики святых на иконах не разберешь. Поговорят так, посетуют — и разойдутся, а церквушка тем временем оседает и валится набок.

Мужику святых не занимать, каждый день в месяцеслове значится какой-нибудь святитель. Может, от такого обилия не очень-то чтили их мужики и иной раз отзывались обидно, величая мученицу Варвару Варюхой, а Акулине присвоили кличку Вздерни Хвосты. Только одного, уважали — Николу Угодника, чей почерневший от времени образ висел в каждой избе. Это был свой, мужицкий, грозный и в то же время доходчивый до крестьянской беды святой, покровитель всей домашности и особенно лошадей. Оттого и чтили его дважды в году: весной и в зимние стужи.

— У господа-то нас превеликое множество. У него и с барами делов хватает. А Никола-то наш под боком, хрестьянский.

Так и жили, рождались, росли в холоде и голоде мужики, надрывались над скудной землей, с плачем несли барщину, а когда умирали — успокаивались на погосте, и шумели над мужицкими могилами вековые дубы и березы.

Первое время Ерофей приглядывался к селу, заходил вечерами в стоявший на околице шинок, выпивал чарку водки, беседовал на завалинках с мужиками. А потом его сильные крестьянские руки начали тосковать по делу. Вспахав добрый клин господской земли, солдат, засеял его овсом и рожью, починил забор и ворота, сделал новое крыльцо у терема. Целые дни он бродил по подворью, латая оставшиеся без глаз постройки. Крепко поругавшись со старостой, забрал у него на господский двор коровенку и пару куриц. От прибывшей животины сразу оживился пустой двор, и, ловя последние дни лета, Ерофей успел наготовить на всю зиму сена. В погожие дни вместе с Андрейкой бродил по лесам, собирая грибы и поздние ягоды, и ключница Анфиса с ног сбилась, готовя в запас дары леса.

Не один раз прошумела осень дождями и ворохом опавшей листвы. Гремели морозы, прикрывалась стынущая земля снежным одеялом. Гуляли метели, до самых коньков погружая в сугробы приземистые деревенские избы. Время бежало, и вот уже весна сгоняла снег, взламывала лед на реке, зеленела молодой муравой.

В эти годы вырос Андрейка, окреп на свежем воздухе. С ватагой ребят баловал по чужим огородам, зорил птичьи гнезда, целыми днями пропадал на реке. Однажды, подбив камнем скворца, принес птицу Ерофею и, захлебываясь от радости, сказал:

— Во, как я его стукнул! Он только из скворешни вылез, не успел и крылья расправить, как я его камнем достал. С одного раза. Здорово!

Рассматривая раненую птицу, Ерофей мрачно покачал головой:

— Пошто птаху обидел? Турок она тебе аль швед какой? Куды теперь она без крыла? Ей крыло — все одно что человеку песня. Горька доля солдатская, а заведут, бывалоча, служивые у костра песню и про все забудут: и про походы тяжкие, и что завтра, может, половина костьми на поле ляжет… Ну зачем птицу загубил? Негоже сие, Андрейша!

То ли от суровых солдатских слов, то ли от вида умиравшего скворчика Андрейка зашмыгал покрасневшим носом, до слез вдруг стало жалко пичугу.

«Растет парень! — думал Ерофей. — Учить мальца надобно. Учить, беспременно учить!» Вечером начистил до блеска пуговицы мундира. С кряхтеньем выскоблил лицо обломком литовки, подкрутил усы и, сунув в карман штоф водки, отправился к дьячку.

— Здорово, святой отец! — перешагивая порог низкой избы, гаркнул он.

Дьячок, в старом, заплатанном подряснике, сидевший у стола, в испуге выронил ложку.

— А, чтоб тебя, нечистая сила! Тьфу! — он истово перекрестился и закончил: — Во имя отца и сына… Глас у тебя, как у Ильи-пророка!

— Солдатский, отче, солдатский! А я к тебе по делу…

Ерофей вытащил из кармана штоф, поставил на стол.

У дьячка заблестели глаза. Быстро вытерев рот рукавом грязного подрясника, служитель церкви с готовностью наклонился к Ерофею:

— Глаголь, сыне. В чем нуждишка приключилась? Может, помер кто, так мы с превеликим нашим удовольствием почитаем над упокойником!

— Не затем я! — досадливо отмахнулся Ерофей. — Давай-ка для начала выпьем…

Они выпили, с хрустом закусили луковицей. Утирая набежавшие слезы, снова выпили. Когда штоф опустел, Ерофей, тяжело навалившись на стол, приступил к делу:

— Нужда к тебе загнала. Кабы не она, разве я б к тебе, кутья, пожаловал? Один ты на всю деревню грамотой владеешь. Вот и требуется, чтоб ты нашего Андрейку писать, читать и всей остальной премудрости до тонкостей обучил.

— Это мы можем, — хихикнул дьячок и, поглаживая рыжую бороденку, искательно взглянул на солдата: — А сколь нам корысти за это, угодное богу, дело причитается?

— Корысти ты от меня не дождешься. У самого в кармане вошь на аркане. Разве что для порядка, значит, буду тебе в светлые христовы воскресенья по штофу пенного вина выставлять. Ну там перекусить что-нибудь.

— Поросеночка бы аль барашка… — мечтательно закатил глаза дьячок.

— Губа-то не дура! Поросенка захотел… Да знаешь ли ты, псалтырная душа, что на барском подворье, окромя коровы и пары курей, никакой живности не водится? Есть еще конь солдатский, так он поперек горла встанет — подавишься, вот те крест.

— Мы ж все понимаем, батюшка. Только уразумей, что учить вьюношу-несмышленыша — дело великой трудности. Она, наука, не всякому дается. Меня вот, к примеру, пока я азбуку одолел, сколь разов и батогом, и розгой бивали, и за волосья дергали, — дьячок всхлипнул. — Думаешь, дешево мне эта наука-то, будь она неладна, досталась? Тебя бы, дьявола гладкого, вот так-то поучить, ты бы после и на псалтырь глядеть не захотел… Ох, опять я с тобой, окаянным, согрешил. Прости мя, господи!

— Подумаешь, батоги! Меня еще и не так учили. Ты плетей пробовал — нет? Ну и помалкивай в кузовок. А Андрюшку учить будешь — и чтоб и помину про волосья или розги не было. Понял?

Ерофей повертел железным кулаком перед носом испуганного дьячка и уже миролюбиво закончил:

— А насчет добавки — черт с тобой! Принесу одного петуха. Только зубы не поломай, годов ему не мене твоего.

Для Андрейки началась мучительная и сладкая пора учения. Таинственные и непонятные знаки и закорючки складывались на страницах книги в слова, приобретали смысл и точно оживали.

— Глаголь-рцы-аз-чрево! — читал мальчуган по буквам и, подняв к Ерофею счастливое лицо, пояснял: — Сие значит: грач-птица. — И заливался счастливым смехом.

Азбуку и псалтырь он одолел скоро и, роясь однажды в старой, покрытой пылью укладке Василия Никитича, нашел несколько книг. Долго сидел, пытаясь разобраться, о чем идет речь. Часть букв походила на те, что были в азбуке. Но как ни старался Андрей понять слова, путного не получалось. В одной из книг много картинок, невиданные звери и птицы, чертежи и карты, люди в старинных одеждах и даже плывущий по бурным волнам корабль… Ерофей, повидавший в своих походах немало, рассказал, что на таких кораблях люди плавают в чужеземные страны. А где эти страны находятся, объяснить толком не мог.

— Кто его знает! Должно, за морем-океаном. Когда государь Петербург-город построил, много таких кораблей к нам приплывали. А люди на них чудны́е, по-нашему ни слова не знают, говорят — будто лают. А так люди — как люди, обходительные. Есть, конешно, и такие, что чуть что — сразу и по зубам норовят съездить. Ну да и мы не лыком шиты!

Андрейка, взглянув на крепкий, словно кувалда, кулачище, понимающе засмеялся. Придвинулся к Ерофею ближе:

— Ну-ну, а корабли-то те зачем?

— А привозят на них из заморских стран сукна да перец, пищали, огненное зелье. Свет, видать, большой, каких только стран в ем нету. Отовсюду плывут — и из Туретчины, из Аглицкой земли и Гишпании… Люди все разные, а в одном сходятся: баре своих холопов в бараний рог гнут не хуже наших. Людишки у них послушные. Наш ведь брат терпит-терпит, а потом — как с цепи.

Андрейка, раскрыв рот, слушал, дивился. Книжка чудом волшебным казалась.

Разрезая волны острым форштевнем, мчался на рисунке корабль. Сильный ветер надувал его паруса, и казалось, вот-вот оторвется он от воды и птицей полетит над волнами. Рядом с кораблем, завлекая матросов, плыло морское чудо — обнаженная женщина с рыбьим хвостом. Одной рукой она держала около рта раковину, другой призывно манила к себе моряков.

Ерофей, рассматривавший книгу вместе с Андрейкой, увидев картинку, покрутил усы и усмехнулся:

— Как есть наша шинкарка, и корпусом, и обличием схожа, вот только хвоста у той нет. — И неожиданно рассердился: — Брось эту срамоту глядеть. Придумают же бабу с хвостом рисовать!

— Это, Ерофеюшка, русалка. Мне Анфиса про них сказывала.

— Нечего старой дуре делать, вот она дитю голову и морочит. Сама-то видала ли русалок?

— Значит, их взаправду не бывает? — в голосе Андрейки послышалось разочарование.

— Ни чертей, ни русалок и прочей нечисти на божьем свете нет. Вот только домовой, это точно, существует. В каждом доме есть. Ежели его уважишь, то и скотина, и птица на подворье заведется, и сам, жена, детишки будут сыты, обуты, и удача тебе будет во всем.

— А у нас домовой есть?

Ерофей окинул взглядом пустые стены горницы, подумал и покачал головой:

— Должно, нет, ушел. Жилым духом тут не пахнет, а он это не любит. Где людей много, там ему и почета больше.

— Ну а ты сам-то его видал?

— Приходилось. Только мне от этого никакой корысти не было.

— Расскажи, — нетерпеливо завозился Андрейка.

Солдат не спеша порылся в кармане, вытащил трубку. Глянул на парнишку — у того прямо уши навострились. Ухмыльнулся и начал:

— Это еще до Полтавской баталии было. Послали нашу команду в Каргополье за рекрутами. Солдатское дело известное: шагай куда царь-батюшка прикажет. А на дворе осень, грязь, дождь. Измаялись мы, не приведи господи. Не чаяли уж и живыми до места добраться. Однако примаршировали и сразу всей командой в трактир, ну, там обсушиться да обогреться. Сел я на лавку, а ноги словно чужие, и всего лихоманка трясет, продрог до костей. Кое-как сапоги стянул да со злости ка-ак запущу под печку. А там что-то мяукнуло, заворчало. У меня под рубахой мурашки забегали. Неужто, думаю, Ему самому по сопатке вдарил? Теперь жди беды. Однако вроде обошлось. Сели мы за стол, хозяйка нам вина выставила, похлебку какую-то. Сидим, машем ложками да к чарочке прикладываемся. И выпил-то я вроде самую малость, а вот поди ж ты, захмелел. Сижу вот так за столом, за бутылкой-то потянулся, а из нее Он, домовой, значит, и вылазит — и когда только успел в ее заскочить? Сел мне на чарку и до того грозно на меня глянул… «Ты, солдат, — говорит, — пошто меня грязным сапогом по зубам вдарил, а? Теперича не будет тебе удачи и счастья». И давай меня всякими словами поносить. Не стерпел я: «Ах ты, говорю, поганец, борода твоя нечесаная! Да как ты слугу государева так обзывать можешь?» Возьми да и щелкни его по лбу. А он, сердешный, пискнул и… бульк вниз головой в чарку, только лапти сверху болтаются. Насилу вылез. Отплевался и стал у меня на глазах расти, покуда выше меня ростом не сделался. Смотрит на меня так страховито, а сам — в точности наш капрал. И усы вразмет, и нос во-о такой, как свекла. Плюнул он в кулак да ка-а-к двинет меня в ухо, так я замертво под стол и свалился. Только на другой день очухался, а звон в голове почитай до самой масленой стоял. Вот он какой бывает, домовой-то, ежели его чем пообидишь.

 

Глава третья

Время шло. Над землей проносились грозы и ливни, осенние метели из опавших листьев сменяли слепящие бураны, а от артиллерийского поручика Татищева не было в деревне ни слуху ни духу. Словно в воду канул.

А он в это время воевал в Курляндии, со своей батареей громил укрепления, возведенные еще во времена крестоносцев, побывал и на турецкой границе, выполнял поручения царя за рубежом. Изредка вырывался домой, но заехать в дальнюю вотчину было все недосуг. Да и, к слову сказать, все это время пришлось учиться горному делу, военному и инженерному искусству. Собирать книги, делать большие записи по истории и географии государства Российского.

Начальник, генерал Яков Брюс, давно благоволил к расторопному поручику. Любил вести с ним беседы и нередко приходил в изумление от обширных познаний своего бывшего ученика. По представлению генерала дан был Василию Никитичу Татищеву чин капитана-поручика.

Довольный, возвращался Татищев домой. После двухлетнего скитания по чужим землям истосковался по белым березам, тихим речным заводям да родной русской речи. Давно собирался проведать Артамонова сына, да все дела не пускали. На этот раз решил сделать крюк верст в полтораста, чтобы повидать Андрейку.

Весна в 1715 году запоздала. До самого алексеева дня, когда полагалось бежать с гор ручьям, свисала с деревьев мохнатая изморозь, и по утрам простуженными голосами перекликались вороны.

Но, как обычно бывает в апреле, за одну ночь все изменилось. Еще вчера тянул с севера колючий холодный ветер, бесновато завывал в печных трубах и швырял в слюдяные оконца пригоршни снежной крупы. А днем потянуло с юга теплом, забарабанила капель и выглянувшее из-за туч солнце так пригрело, что снега словно вспухли. Дороги раскисли, настала самая ростепель.

Возок, в котором ехал Василий Никитич, доверху был в ошметках грязи, а у коней нельзя было определить масть — у коренника в грязи даже дуга до самой зги.

Чтобы не запачкать ботфорты, Татищев, придерживая шпагу, шагнул из возка прямо на крыльцо. У дверей, вытянувшись, встречал его Ерофей, успевший при виде въезжавшего во двор возка натянуть на себя мундир.

Татищев усмехнулся. Похлопал по крутой широченной груди пушкаря:

— Не забыл солдатскую выучку. А я думал, ты здесь совсем в мужика превратился. Поди, стосковался по дружкам? Ништо, вскорости встретишься. Мортира новая будет. Старую-то твою пушчонку разорвало, трех артиллеристов схоронить пришлось. Тебе повезло.

Не глядя в вытянувшееся лицо Ерофея, поручик шагнул в избу. Скинул плащ и треуголку, прошел в горницу и замер от удивления. За столом, склонившись над книгой, сидел Андрейка. Обхватив голову руками, он впился в страницы, беззвучно шевеля губами. На секунду оторвавшись от чтения, взглянул невидяще на вошедших и снова уставился в заманчивые строки.

Василий Никитич положил руку на плечо мальчика. Вздрогнув, тот посмотрел на незнакомого офицера.

— Ну, ну, — добродушно сказал Татищев. — Чего всполошился? Давай знакомиться. Ты, значит, и есть Артамонов сын? Андрей? Доброе имя. А я — Василий Татищев. Одного мы с тобой корня.

Андрей, глядя на Василия Никитича снизу вверх, проговорил:

— Мне про вас Ерофей сказывал.

— Чего же он тебе на меня наболтал?

— А про то, как вы со шведами бились. Как вашу батарею чуть супостаты не взяли, а вы шпагой троих закололи, а четвертого из пистоля до смерти убили. И как Ерофея от плетей избавили.

— Ишь ты. Запомнил, значит. Ну да это от него не уйдет. Солдатская служба такая — сегодня ты герой, а завтра тебя плетью или ноздри вырвут да на галеры отправят.

Кинув взгляд на Ерофея, уловил на лице солдата тоску и успокоил:

— На войну не попадешь. Службу подберу полегче.

После обеда, для которого пришлось лишить жизни последнюю курицу, Василий Никитич устроил Андрейке экзамен:

— Псалтырь, говоришь, выучил? То хорошо! Только для дворянина дело это пустое. Сейчас у государя Петра Алексеевича нужда в грамотных людях. Желает он обрести в них верных себе помощников, кои смогли бы еще выше силу и славу государства поднять.

Взяв со стола книгу «О знамениях небесных», Татищев перелистал ее и небрежно бросил на подоконник. Заложив назад руки, прошелся по комнате. Под тяжелыми ботфортами жалобно скрипели половицы. Татищев поморщился.

— Мыслю я так, — снова сел он рядом с Андреем, — оставаться здесь тебе не след. Поедешь со мной. У меня дом большой, неподалеку от Москвы именьишко есть. Жить будем вместе. Книг я навез из-за рубежа много. Определю тебя в учение. Прискорбно только, что дома редко бываю, по государевым наказам в разные концы ездить приходится. Ну да выберем время, займемся сначала латинским языком. Арифметику, иначе счисление называется, геометрию, першпективу, горное искусство изучать будешь. Последнее наипаче важное — из него узнаешь, как руды в земле залегают, как медь да железо плавить должно.

— И про звезды узнаю?

— Про все ведать будешь. И где какие страны находятся, холодные и жаркие, и отчего снег и дождь бывают, где какие народы живут.

— Ух ты! — у Андрейки разгорелись щеки. — А скоро поедем?

— Вот только дорога установится.

Вечером, когда Василий Никитич уснул, Ерофей, набив трубку, вышел за ворота. Тяжело ступая, побрел по деревне. У околицы его нагнал Андрей. Молча взял солдата за руку.

Вечер был теплый и тихий. В том краю, где село солнце, догорала заря. Из ольшаника возле реки доносились трели и пересвисты дрозда. У брода мычали коровы, в деревне лениво брехали собаки.

У старой, разрушенной часовни, смахнув с плиты прошлогодние листья, Ерофей сел, прислушиваясь к вечерним звукам. Вздохнул.

— Вот и кончилась моя крестьянская жизнь, Андрейка. Опять обратно на коня садиться да службу нести царскую. Снова в путь-дороженьку собираться. Я ведь, парень, сколь земель насквозь прошел. От самой Вятки до Санкт-Петербурга отшагал. Почитай всю чухонскую землю ногами измерил. И в Польше, Литве, в Пруссии побывал. На Полтавщине вон в каком сражении бился, а все равно живой. Всякое повидал — и злобу людскую, и ласку. А уж бит был не сосчитать сколько разов. Хорошо хоть кость у меня крестьянская, крепкая, другой бы давно богу душу отдал. А мне — хоть что! Иной раз злость подымется. Какой-нибудь замухрышка капрал начнет над тобой изгаляться, в зубы сует, а ты, как истукан, замрешь и руки по швам держишь. Мне бы этого капрала одним щелчком пришибить можно, а нельзя. Дисциплина! Будь она…

Он поднял валявшуюся в пыли подкову:

— Гляди, какая во мне сила!

Подкова словно утонула в огромном кулаке солдата. Сжались пальцы, охватившие железо. Хмыкнув, Ерофей отшвырнул обломки в сторону. У Андрея захватило дух: ему бы такую силу! Он посмотрел на свои длинные тонкие пальцы и сокрушенно вздохнул.

— А родитель мой еще крепче был, — засмеялся солдат. — Отправились мы с ним как-то в лес по бревна и напоролись на берлогу. Сугроб большой, а сбоку из дыры пар идет. Отец и говорит: «Давай-ка, Ерошка, лесного барина потревожим. Шубу тебе знатную справим!» Вырубил он из березы кол, конец обстругал — как копье получилось — и заставил меня этой орясиной в берлоге ворошить. А сам возле с топором встал. Начал я медведя колом беспокоить. Он спервоначалу рык подавал, а потом как выскочит, аж снег вихрем крутанулся, и на меня. Только на дыбки встал, батя его топором и шарахнул. Но не уберегся, поскользнулся и ухнул в берлогу. Слышу, под снегом шум поднялся. Рычит кто-то, а батя во весь голос орет: «Ерошка! Топор давай. Тут ишо один есть!» Кинулся я ему на подмогу, а он уж из берлоги сам лезет и здорового пестуна за собой тащит. Ножом с медведем управился! — Ерофей помолчал, улыбаясь, вспомнив юность. Потом обернулся к Андрею.

— Ты бы, Андрейка, упросил господина капитана, может, оставит меня в деревне. Больно уж я по земле стосковался. Веришь ли, утром выйду на крыльцо и словно домой на Вятчину вернулся. Петухи горланят. Из труб дымок вьется, печеным хлебом пахнет. И до того тоскливо сделается, что взял бы и сбег на свою Вятку. Да разве дойдешь? В первой же деревне пристава схватят, а там… И не приведи господи. Видал я таких утеклецов, что в руки начальству попадались… Ты уж скажи капитану, может, снизойдет. Он иной раз шибко доходчивый до нашего брата бывает.

Весна затянулась. От дождей со снегом дороги стали непролазными. Крестьянские лошаденки на дорогах по брюхо увязали в жидкой грязи. Раздувая ноздри, с мокрыми от пота боками буланки и воронки, надрываясь, тащили тяжелые телеги.

Татищев злился. Его деятельная натура не могла смириться с вынужденной задержкой, и это чувствовали все. Бабка Анфиса ходила на цыпочках, Ерофей лишний раз старался не попадаться на глаза капитану, а ямщик, тот и вовсе не совал в избу нос, пробавляясь на конюшне тем, что принесет с кухни стряпуха. Только Андрейка не замечал хмурого вида Василия Никитича, льнул к нему, стосковавшись по родительской ласке. И суровый капитан отходил. Притянув к себе мальчика, гладил его по голове, покусывая ус, бормотал:

— Эх ты, сирота горемычная. Откуда ты такой в татищевском роду выискался? Больно уж хлипкий! — и с щемящим чувством жалости ощупывал худые плечи и тонкие руки Андрея.

В одну из таких минут Андрейка вспомнил просьбу солдата. У Василия Никитича задрожала бровь. Он отстранил мальчугана, сухо спросил:

— Это что? Он тебя просил?

Андрейка потупился, молча кивнул.

— Тому не бывать! — словно отрубил Татищев. — Экое дело задумал! Да ежели так каждый солдат захочет, у государя и войска не будет. Присягу нарушить решил? Изменить государеву делу? Я ужо ему покажу!

— Неправда! — звонко вырвалось у Андрейки. — Никакой Ерофей не изменник! Он добрый! А сила у него такая, что подковы ломает. Сам видел. Дом-то весь развалился — кто его подправил? И землю он пахал, сено косил. Дьячка упросил, чтоб меня грамоте выучил!

— Вон оно что! — изумился Татищев. — У пушкаря защитник объявился. Ай да Ерофей! Вот тебе и вятская простота! — и неожиданно весело расхохотался. — Подковы, говоришь, ломает? Тогда понятно, почему хорош! Смотри-ко! Бова-королевич рядом жил, а про то никто не ведал! — И серьезно и строго, глядя в глаза Андрейке: — И рад бы исполнить, да нет на то моей власти. Был бы он крепостной, тогда куда ни шло. А так, объявят его беглым, закуют в кандалы, а мне по государеву указу за укрывательство — снова в немилость? Ну и рассуди: сегодня Ерофей, завтра — я или кто другой государю служить не пожелает, эдак от армии ничего не останется. А врагов у нас много. Недавно только со шведами управились, а сейчас турок поднимается. Порохом опять пахнет. В такую годину каждый должен что-то для Отечества делать!

Только через неделю тронулись в путь. Застоявшиеся кони стрелой вынесли со двора возок. Позади, натянув на самые уши серую треуголку, на гнедом татищевском жеребце скакал Ерофей. Чем дальше оставалась пригревшая солдата деревенька, тем больше охватывала его тоска и тревога. Хмурился и сердито покусывал усы Василий Никитич. Только Андрейка, объятый радужными надеждами, с восторгом следил в оконце за мелькавшими полями, рощицами, но вскоре покачивание возка да мерный топот конских копыт вогнали его в крепкий сон.

Почти под самой Москвой, у Тушина, случилась беда. На выезде из оврага, преграждая дорогу, лежала большая сосна. Знать, не бурный ветер повалил вековое дерево, а лихой человек, чью работу выдавали белевшие щепки около пня. «Засада!» — догадался Василий Никитич. Нащупав под плащом рукоятки пистолетов, он открыл дверцу возка и отпрянул. Из лесной чащи, подступившей к дороге вплотную, размахивая топорами и дубинами, выбежала ватага оборванных и заросших людей. Впереди, потрясая кистенем, мчался чернобородый детина с большим сине-багровым шрамом на левой щеке. С криком «Круши, робята!» он кинулся к возку.

Почти не целясь, Татищев вскинул пистолет и нажал курок. Чернобородый словно ткнулся в невидимую стену. Выронив кистень, схватился за грудь, страшными, округлившимися глазами впился в стрелявшего. Затем покачнулся, упал.

— Братцы! Барин Кожемяку убил! Круши! — раздались крики.

Татищев выхватил второй пистолет. Нападавшие было отпрянули,, но тут же снова ринулись вперед. Прогремел второй выстрел — и еще один человек повалился возле возка. От великого крика и выстрелов забились в упряжке испуганные кони. Худощавый мужик в рваном татарском малахае, схватив поводья, ударил пристяжную топором по лбу. Лошадь взвилась и, обрывая постромки, упала. Дико заржал и взметнулся на дыбы коренник.

Откинув бесполезный пистолет, Василий Никитич вытащил шпагу: «Видно, конец!»

И был бы тот день последним в жизни артиллерийского капитана, если б не Ерофей. Дав шпоры коню, он, выхватив палаш, врезался в толпу. Вертясь волчком на коне, ловко уклоняясь от тяжелых дубин, рубил сплеча. От ударов, взмахивая руками, один за другим оседали под лошадиные копыта нападавшие. Несколько человек, зажимая раны, бросились бежать. Остальные дрогнули, отступили.

— Ну и бугай! Здоров леший!

— Ништо! Не с такими управлялись. Неужто одного не угомоним? А ну, за мной! — зычно выкрикнул рыжий плотный мужик с такими широкими плечами, что кафтан на нем, по всему видать — с барской спины, расползался по швам.

— Примай гостинец! — и мужик взмахнул вилами.

Рванув повод, падая на шею коню, Ерофей услышал, как просвистела над головой сама смерть. В ту же секунду концом палаша он настиг рыжего.

Выругавшись, тот отскочил и, споткнувшись, растянулся во весь рост. Не помня себя, Ерофей уже хотел затоптать рыжего конем, когда увидел его налитые ужасом глаза.

— Кто будешь? — натянув повод, свесился с седла Ерофей. — Пошто разбоем занялся?

— Митюха я. Боярина Шереметева тягловый.

— Так вот, Митрий! Коли жить охота, скажи своим гультяям, чтоб дали дорогу. От нас поживиться нечем — мы люди служивые и оружные. Покудова нас порежете, мы ишшо с десяток из вас упокойничками сделаем. Ну, решай!

Лицо рыжего оживилось. Легкий румянец вернулся на щеки. Хриплым голосом он выдавил:

— Спаси тя бог! Не чаял, что помилуешь. От великой скудости таким делом занялись. Последнюю овечку со двора за недоимку увели. Оголодали. Детишки мрут, есть нечего. Проезжайте, обиду чинить не станем.

Мужик медленно поднялся. Озираясь и пошатываясь, побрел к лесу, где уже укрылись его товарищи.

Когда опушка опустела и хруст валежника под ногами ватажки затих, Ерофей спрыгнул с коня. Подошел к Татищеву, так и не успевшему пустить в ход острую шпагу. Василий Никитич обнял солдата:

— Геройства твоего не забуду. Должник я перед тобой. Не за себя, за государевы бумаги секретные опасался.

Убедившись, что с Татищевым все в порядке, Ерофей кинулся к возку. Там, в углу, дрожа и тихо всхлипывая, сидел испуганный Андрейка. Ерофей подхватил его на руки, прижал к груди. Мальчонка крепко обвил его шею — и замер.

У Василия Никитича по лицу прошла судорога, он отвернулся и, тяжело ступая, подошел к храпевшим лошадям. Ямщика нигде не было.

— Утек, вражий сын! — сердито буркнул Татищев.

Вместе с подошедшим Ерофеем он освободил упряжку от мертвой пристяжной. На ее место впряг гнедого коня.

Когда миновали завал, Ерофей разобрал вожжи, свистнул, щелкнул кнутом и гаркнул:

— А ну, милаи, давай!

Лошади рванули и понесли. Мелькали за окном возка веселые березовые рощицы, крытые соломой деревеньки, полосатые верстовые столбы, а Ерофей все гнал и гнал, разрезая воздух разбойным свистом.

У Тверской заставы выбежал на дорогу, размахивая алебардой, будочник:

— Стой, кто едет?

— Пади! — заорал Ерофей и не утерпел, чтоб не вытянуть кнутом не успевшего отпрыгнуть стражника. Тот очумело метался, грозя кулаком, кричал что-то вслед возку, поднявшему тучи пыли.

По московским улицам Ерофей ехал неторопливо. Народу снует взад-вперед много, того и гляди, замнешь кого. У церквей толпы нищих и убогих. У кабака на Бронной гудошники и скоморохи с медведем потешают гуляк. Медведь с висящей клочьями шерстью лениво переваливается на задних лапах, изображая танец, мотает головой и все норовит вытащить из носа кольцо с цепью, которой подергивает поводырь — чахлый старик в посконных штанах. Сквозь прорехи виднеется синеватый зад, но кумачовая рубаха у старика новая, и сдвинута на затылок высокая стрелецкая папаха. Старик что-то покрикивает медведю, притоптывая ногами, обутыми в разношенные лапти. Видно, и старику, и медведю до смерти надоела вся эта канитель и гогочущая толпа. Только нужда в куске хлеба заставляет их потешать собравшихся зевак.

На одной из улиц — людской муравейник. Сидельцы и купчишки с уханьем бьют оборванного парня. Видно, украл что с голоду. К свалке, размахивая алебардами, бегут наводить порядок городские стражники. В стороне с любопытством наблюдают за побоищем немцы, которых понаехало в последние годы в Москву тьма-тьмущая. Не сладко, видать, у себя на родине — потянуло в чужую землю. На русских хлебах отъелись, животы вон какие наростили.

Ерофей стегнул лошадей, те рванули, из-под колес прямо на разряженных немцев с их женами хлынул фонтан жидкой грязи. Раздалась нерусская брань, женский визг перекрыл хохот довольных посадских. Разъяренные немцы кинулись к возку. Да где там! Тройка уже мелькала далеко, и перед ней, словно курицы, разбегались в стороны прохожие.

К дому Татищева на Рождественке подъехали в полдень.

Дом двухэтажный, с антресолями. Сбоку к нему примыкает длинный приземистый флигель — помещение для дворни. Большая завозня, конюшня, погреба, склады… Из челяди только три человека: стряпуха, лакей, сторож, он же и конюх, и дворник.

Душ за Василием Никитичем числилось мало. Отцовские имения, поделенные между братьями и сестрой, — словно лоскутное одеяло: половина сельца в одном уезде, пустоши в другом, а в третьем всего два-три дома, и то — пустые: жители в бегах. Доходов почти никаких, оброк — кошачьи слезы. Ежели б не государева служба, с хлеба на квас довелось бы перебиваться.

С волнением переступил порог отчего дома Василий Никитич. В последние годы редко удавалось ему бывать здесь, отдыхать от суматошной жизни, вспоминать ласковые руки матушки.

Вдвоем с Андреем обошли комнаты. При каждом шаге надоедливо скрипели половицы, старый дом обветшал. И все же был он родным и милым сердцу.

В гостиной ненадолго задержались. Здесь в тяжелых, потускневших рамах — портреты предков. Нахмурив брови, глядит со стены худощавый скуластый боярин: глаза острые и умные, борода лопатой… Отец, Никита Татищев, стольник царя Алексея Михайловича, отстраненный от двора за норов. Зарылся в книги и до самой смерти делил с ними досуг, никого не принимая и сам не выезжая со двора. От отца перенял и Василий любовь к книгам, стал книгочеем…

По узкой скрипучей лестнице поднялись на антресоли. Здесь когда-то жил в одиночестве опальный стольник. Большая двухсветная комната. Вдоль стен шкафы с книгами. Стол, возле него кресло. На всем лежит толстый слой пыли. Воздух спертый, пахнет мышами.

Василий Никитич недовольно поморщился, кому-то пригрозил: «Ужо я вам!» Подошел к окну, с трудом распахнул раму. В комнату ворвался свежий ветер. За окном — сад, пустой и запущенный. Дубы и липы тихо шумят еще голыми ветками, развевают аромат набухших почек. В дальнем углу сада, в вершинах берез, гомонят грачи. Весна!

При виде книг у Андрея разбежались глаза. Вытащил одну, толстую, в кожаном переплете, раскрыл, прочел вслух: «О гадах, сиречь морских змеях, сиренах и прочих тварях, населяющих великое море».

— Можно почитать?

Василий Никитич пренебрежительно махнул рукой:

— Пустая книга. Ну да, пока языков не знаешь, читай. Кое-что в ней и правдивое есть. Вот здесь, — он показал на шкаф, стоявший около двери, — мои книги, из-за рубежа навез, на немецком да латинском языках написаны. То добрые книги. Вот астрономия, землемерия, артиллерийская наука. А это о том, как в земле руды да самоцветы искать. Истории государств разных, о морях и вулканах тоже имеется. Мыслю, что скоро и на русском языке подобных книг будет вдосталь, тогда грамотных да ученых мужей в государстве нашем будет поболе.

Татищев прошелся по комнате и остановился у большого дубового шкафа, забитого толстыми книгами.

— Эти батюшка собирал, все больше рукописные. Монахи в монастырях трудились, переписывали жития святых. Но есть и немало летописей. Их прочти в первый черед. Мне вот скоро снова в дорогу, а то бы выбрал я тебе, с чего начинать. А пока сам выбирай. А чего не поймешь, потом вместе разберемся. Жить будешь в этой комнате, кровать прикажу тебе здесь поставить.

И — пошутил:

— За хозяина останешься!

На другой день Татищев отправился по делам. Вернулся к обеду злой, встревоженный. Вызвал к себе Ерофея и, нервно постукивая по столу пальцами, долго не мог начать неприятный разговор.

Ерофей, прислонившись к косяку двери, молча ждал. От его взгляда не укрылось состояние капитана. Чувствуя неладное, он весь насторожился, но умело скрывал охватившее его возбуждение. Круглое, добродушное лицо солдата оставалось спокойным, только в серых, чуть насмешливых глазах притаилась тревога.

— Так вот, — прервал молчание Татищев, — был я сегодня у твоего полковника, он тут пополнение принимает. Ездил к генералу-аншефу, к главному судье приказа с твоим делом. Все, словно сговорились, твердят одно: отпуск твой кончился, немедленно надлежит явиться на батарею. Генерал-аншеф даже лаялся непотребно, грозил государю сообщить, что я тебя из армии по своим делам отправлял. Я им все по-честному рассказал и про твое геройство на Тушинской дороге доложил. Полковник и уцепился: «Мне, говорит, самому таких боевых солдат позарез нужно». Ну я и решил, раз невозможно тебя из армии вызволить, так хоть службу полегче найти. Насилу упросил генерала зачислить тебя в Тобольский полк. Там служить проще. Парадов не бывает. Все и дело-то, что рубеж от сибирских татар и башкирцев оборонять. Да и командира, полковника Королевича, я знаю. Под Нарвой вместе были. Человек хоть крутой, но справедливый, солдата зря не обидит.

— Эх-ма! — тяжело вздохнул Ерофей. — Седьмой год как в солдатах… За это время только и света было что у вас в вотчине. Опостылела солдатская жизнь, каждый, кому не угодил, в зубы норовит съездить. Видать, бездольный я человек, всю жизнь под ружьем шагать придется. Кручина долит. Сплю и во сне вижу, как землицу пашу и рожь сею… — Солдат опустил голову, подумал и спросил: — А ежели я ненароком отстану от полка да заместо того, чтоб его догонять, подамся на Вятчину?

Василий Никитич покачал головой:

— Неладное задумал. Домой явишься, пристава под стражу возьмут. Тогда только одно впереди: сквозь строй или кнут, а потом — галеры. А коли убережешься, жить беглым куда как не сладко.

— Куда явиться приказано? — спросил Ерофей.

— Полк в Китай-городе формируется. Явишься сегодня. Доложишь, что я с господином полковником уговор имею, и отпускную свою бумагу покажешь.

— Постой! — остановил Татищев шагнувшего к двери Ерофея: — На-ко, в дороге пригодится, — и протянул тощий кошелек. — Немного, да мне взять больше неоткуда.

Ерофей покачал головой.

— Что вы, господин капитан. Солдат на государевом хлебе прокормится. Еще может и неудовольствие выйти. Разве поверят, что вы дали?

— Пустое. Бери. Деньги всегда пригодятся.

Ерофей просиял.

— Коли так, премного благодарен. Пойду собираться. Разрешите допрежь с Андреем проститься. Больно уж я к мальчонке сердцем прирос.

— Ступай. Мне и самому стало скорбно вас разлучать. Вижу, люб и ты ему. Дитя к плохому человеку не потянется. Ну, будь здоров! Может, еще и придется когда встретиться!

Оставшись один, Василий Никитич сел в кресло, опустил голову, задумался. Сидел долго, уставясь в одну точку. Его смуглое, чуть скуластое лицо словно застыло и, кроме бесконечной усталости, не выражало ничего.

Где-то в дальнем конце дома громко хлопнула дверь. Татищев очнулся, тряхнул головой, отгоняя назойливые мысли, и, поднявшись, подошел к кровати. Вытащил из-под матраца походный ларец, отомкнул ключом, вытряхнул на стол содержимое. Отложил в сторону два пакета с сургучными печатями по углам, разобрал бумаги и снова сел к столу. Обмакнув в чернильницу гусиное перо, принялся строчить скорописью:

«Генерал-фельдцехмейстеру Брюсу Якову Виллимовичу артиллерии капитана Василия Татищева

Рапорт

о выполнении им данных государем Петром Алексеевичем и Вашим сиятельством поручений за рубежом».

Писал долго, сверяясь с бумагами, вынутыми из ларца. Покусывая перо, перечитал написанное. Снова склонился над бумагой:

«Все полученные мной известия об устройстве и снаряжении армий Пруссии, Швеции и Австрии свидетельствовать могут о готовности оных государств начать войну, но только договориться не могут, каждый стремится выгадать себе больше корысти. А нам, покуда они торг держат, дабы мощь нашей армии усилить, чтоб превзошла она армии сиих стран, думается мне, надо больше казенных заводов строить для выплавки меди и чугуна, потребного для артиллерийского боя.

Демидов на Каменном Поясе и государевы Тульские заводы справиться с этим делом быстро не смогут. Да и Демидову давать богатеть беспредельно опасно, посколь армия может попасть в полную от него зависимость».

Василий Никитич поставил точку и размашисто расписался. Вложил написанное в конверт, опечатал сургучом и вместе с бумагами спрятал в ларец. Встав из-за стола, потянулся, расправляя затекшие руки, и, неожиданно что-то вспомнив, направился на антресоли. Поднимаясь по лестнице, услышал тихое всхлипывание, доносящееся из комнаты, отведенной Андрею.

Мальчик сидел на кровати. Размазывая слезы, он кинулся навстречу Татищеву.

— Ну-ну! Перестань-ка. Ты, чай, не девка — слезами обливаться! — смущенно произнес Василий Никитич.

— Ер-ро-фея жа-а-лко! — содрогался от плача мальчуган.

Василий Никитич гладил Андрея по черноволосой голове:

— Эх, брат! Не всегда от нас дело зависит. Кто я? Простой капитан. Повыше меня вон сколько людей. И каждый не столько о пользе государства думает, сколько о своей шкуре печется. Да ты об Ерофее не тужи! Этот не пропадет… Ну утри-ко слезы. У тебя с ним все равно пути разные. Лучше послушай, что нынче я сделал!

Перед тем как в Преображенский приказ ехать, побывал Василий Никитич в Навигацкой школе и академии. Раскинул умом и решил, что академия Андрею больше подходит. Правда, духовная она, но выпускает не только попов да настоятелей. Немало государственных мужей прошли там науку. Самое главное — языки выучить и физику. Ну а другое — богословие и прочее, что для попов надобно, можно забыть потом, это все ни к чему. Одно плохо — такие недоросли в академии обучаются, что хоть сейчас под ружье ставь. Да еще людей подлого состояния там немало, а Андрей — дворянин. Честь свою надобно высоко держать.

— А про звезды я ничего не узнаю?

— Об этом мы с тобой дома прочитаем. Купил я в Австрии книгу, «В защиту Коперника» называется. Коперник, видать, муж умный был и страха не ведал — против святого писания выступил. Только ты ни с кем не болтай, запрещенная она, книга-то. Через рубеж провез ее тайно. Мне уж один раз от царя за вольнодумство крепко досталось… Так вот, договорился я с ректором. Немецкий и латинской одолеешь — дальше другое решим. Договорился еще с учителем Навигацкой школы Никифором Рыкачевым. Будешь с ним географию, астрономию и геодезию изучать. Нынче вечером должен подойти, сразу и займетесь. А завтра в академию пойдем. В ученики тебя уже зачислили, но проректору все равно представиться надобно. А мне — опять в путь. Подорожную в Санкт-Петербург выправил.

 

Глава четвертая

— Святые угодники! — раздался насмешливый голос, когда Андрей впервые появился в аудитории. — Никак калмык к богословию решил приобщиться!

Андрей вспыхнул, резко обернулся и увидел высокого белобрысого мальчишку, разглядывавшего его наглыми навыкате глазами.

— Я тебе не калмык! — звонким от обиды голосом отрезал новичок. — Мы, Татищевы, от князей Смоленских свой род ведем, а мой предок новгородским наместником был. Понял ты, чухна безродная?

— Это я-то — чухна? — засучивая рукава, начал вопить белобрысый. — Хошь знать, Строгановы любого на Руси князя богаче будут. Тоже мне, «новгородский наместник»! — передразнил он. — Да у мово отца на Каме земли немереной поболе любого княжества будет!

Белобрысый петухом наскочил на Андрея, тот подставил ногу, но не удержался и вместе со своим врагом упал.

Катаясь по полу, противники колотили друг друга, щипали, царапали и, обливаясь злыми слезами, выкрикивали обидные слова.

— Вот так баталия разыгралась! — неожиданно раздался тоненький голосок.

В дверях аудитории стоял префект, невысокий толстый человек с багровым лицом. Все мальчишки, сбивая друг друга с ног, кинулись вон. А драчуны, ничего не замечая, продолжали тузить друг друга, пока, схваченные за шиворот, не были растащены префектом.

— Что ж это вы, судари мои, — разглядывая драчунов заплывшими глазками, вопрошал префект, — в ученой обители потасовку учинили, а? Будете драны! — внезапно сменил он тон. Подняв палец, елейным голосом закончил: — Напомню вам, юноши неразумные, словеса из азбуки:

«Розгою дух святой детище бить велит, Розга убо ниже мало здравия вредит…»

Выдрали обоих знатно тут же, в аудитории. Петька Строганов выл и ревел, божился и клялся, что «николи боле драку не учинит». Андрей, сжав зубы, молчал, чем вызвал одобрительное хмыканье префекта, и только после наказания, натягивая штаны, поморщился. Но уже одно то, что и враг выпорот, радовало и даже будто уменьшало боль, причиненную розгой.

Мальчишки зла долго не держат. Уже через день Андрей с Петром вместе играли во дворе академии. Но дружбы особой меж них не возникло. Наглость и заносчивость сынка владельца камских земель Андрею не нравились. А через два года барон Строганов забрал сына домой.

Сад при татищевском доме густой и запущенный. Высокими травами подернуты аллеи. Заросли иван-чая и купыря отвоевали у цветов клумбы и сплошной стеной вытянулись вдоль каменной ограды.

За оградой, на соседнем дворе, — высокие лепные колонны особняка, когда-то принадлежавшего князю Репнину. Сейчас князь проживает в новой столице, ведает какой-то коллегией, а дом за ненадобностью продал рязанскому помещику Орлову, отставному бригадиру, изувеченному под Нарвой.

Был когда-то Орлов красив и статен, а сейчас от полученных ран стал немощен телом, за ограду своего дома никуда не выходит, даже к обедне не ездит. С годами стал скуп, сварлив. По двору бродит с костылем, следит за дворней, чтобы, не дай бог, не украли чего. Воров боится, но собак не держит, опасаясь лишнего расхода. Вместо того заставил сторожа Герасима по ночам лаять то в одном, то в другом конце двора. Собачьей наукой Герасим овладел в совершенстве. Мог повизгивать, «взбрехивать» голосами мелкой шавки и крупного цепного кобеля. Иной раз запоздалый прохожий в испуге шарахался от забора, услышав злобный хрипучий лай.

Зрели в орловском саду сладкие вишни и душистые яблоки. И хотя у Татищева росло на усадьбе немало таких же яблонь и вишен, Андрей все посматривал на темные, налитые соком ягоды: с испокон веков известно, что чужое всегда слаще своего бывает. Удерживал страх перед злым псом, что то и дело давился свирепым лаем.

«Еще, чего доброго, штаны порвет или покусает!» — досадовал Андрей, подавляя желание отведать орловских вишен.

Но вот однажды, расставив сетку для ловли птиц, он затаился в густой чаще боярышника, готовый в любую минуту дернуть веревочку, чтоб накрыть щегла или чижика. Совсем рядом, у соседа, послышалось грозное рычание.

«Вот не ко времени принесло! Всех птиц распугает!» — подумал Андрей.

Рычание за забором сменилось громким лаем. Андрей пошарил вокруг себя и, найдя камень, уже собирался пустить его в надоедавшего пса, когда неожиданно услышал такое, от чего чуть не обмер со страха.

— Ры-ы-ы, гав-гав! Тьфу! О господи! Все в глотке от энтого лая пересохло. — Раздалось бульканье, довольное кряхтенье и снова: — Гав, гав, гав!

Андрей прильнул глазом к выщербленной в заборе дыре и прямо перед собой увидел сидевшего под дубом орловского сторожа Герасима.

Оборотень! — пришли на память рассказы, слышанные в детстве. Нет ничего на свете страшнее этой нечисти. Кем хочешь может прикинуться, даже отцом родным. И одно от него спасение — острый осиновый кол. Сплошаешь — считай пропал.

Стараясь не хрустнуть сучком, Андрей попятился. И в это время на Воздвиженской церкви ударили колокола. Старик сдернул с лысой головы шапку, истово закрестился.

«Нечистая сила креста боится… Значит, это — настоящий Герасим… и никакой собаки у Орлова нет — сторожу приходится брехать по-собачьи!»

— Вовсе я лика человеческого лишился, — крестился и бормотал Герасим. — Прости мя, господи. Пущай энтот грех на барина мово ляжет. И сколь еще справлять мне эту должность собачью придется?!

Лицо у Герасима было жалкое, страдальческое. С кряхтением он поднялся с земли и не спеша побрел по саду дальше.

Андрей выждал немного и, когда лай раздался в противоположном углу, перемахнул в чужой сад. Забравшись в гущу вишенника, принялся неторопливо выбирать самые спелые ягоды. Орловские вишни и в самом деле оказались куда слаще своих.

— И мне сорви! — неожиданно прозвучал за спиной тонкий голосок.

Андрей от неожиданности проглотил ягоду с косточкой и, обернувшись, увидел девочку. Была она мала ростом, с пушистыми, цвета спелой пшеницы волосами, отчего выглядела особенно светлой, словно утренняя росинка. Удивительны были большие, темные, как эти вишенки, глаза, доверчиво смотревшие на непрошеного гостя. В красных сафьяновых башмачках, синем сарафане, вышитом красными, невиданными цветами, девочка была похожа на царевну из сказки. Но чтоб не потерять свое мужское достоинство, Андрей отрезал:

— Сама рви! Я тебе не нанимался!

— Ишь какой! В чужой сад залез да еще так разговаривает. Я вот возьму и кликну Полкана, он у нас злой. Как возьмется за тебя, всего искусает!

Андрей засмеялся:

— Видал я вашего Полкана. У него вот такая борода, а лысина через всю голову.

Девочка закусила губку, перекинула через плечо распустившуюся косичку и сосредоточенно стала ее заплетать, а когда снова взглянула на Андрея, тот увидел слезинку, катившуюся по щеке.

— Жадный… Я б не просила, если б могла достать.

Андрей смутился. Выплюнул косточку и вытер измазанный соком рот.

— Чего ревешь? Жалко мне, что ли? Ешь сколько хочешь, — и, нарвав пригоршню спелых ягод, протянул девочке.

Несколько минут дети молчали, потом заговорили снова:

— Тебя как зовут?

— А тебя?

— Ты ведь в том доме живешь, рядом? Через забор перелез? А хочешь, я тебе калитку тайную покажу? Ее не видно совсем. Только крапивы там много. Я про нее давно знаю. Ты приходи, ягод у нас много, а я никому не скажу!

— А тебе кто сказал про калитку?

— Никто. Меня батюшка никуда не пускает, кроме сада. Я здесь все уголки знаю, а сюда боялась ходить — темно и крапива. А недавно у меня котенок убежал, и я его тут нашла, прямо в крапиве. Думала, умер, а он спит себе, дурачок, — ему-то что крапивы бояться! А уж я-то вся обстрекалась! Зато вот эту калиточку нашла.

Андрей засмеялся:

— Ну, ты молодец!

— А я ведь у вас в саду тоже была. Несколько раз уже. У вас тоже хорошо.

— А что я тебя не видел?

— Так ты же всегда занятый! Один раз книгу читал, потом мастерил что-то. Я из-за кустов смотрела, а показаться боялась, думала, драться будешь…

— Я с девчонками не дерусь. Что, мне не с кем больше, что ли?! А ты читать умеешь?

— Умею. Пишу только плохо. В школу батюшка не пускает. А ты учишься?

Андрей утвердительно кивнул.

— Кончу академию — штурманом или шкипером стану. Охота мне на фрегате поплавать, заморские страны поглядеть.

— А как утонешь?

— На кораблях шлюпки запасные имеются. До берега все равно доберешься.

Андрей не заметил, как они дошли до калитки. Но стоять было не след, и он пошел к дому.

— Приходи завтра! — донеслось ему из-за забора.

 

Глава пятая

До Заиконоспасского монастыря, в котором располагалась Славяно-греко-латинская академия, от дома Татищева — рукой подать. Перейти Красную площадь — и за высокой стеной Китай-города, на Никольской улице, стоит монастырь — мрачный, приземистый, с крохотными, наподобие бойниц, окнами.

Петр, мечтавший превратить академию из чисто духовной в такую, чтоб из стен ее выходили люди «во всякие потребы — в церковную службу и в гражданскую, воинствовати, знати строение и докторское врачевское искусство», кое в чем преуспел. Знакомство с Аристотелем, Демокритом, поэтами Древней Эллады, чтение Декарта и изучение физики заставило студентов на многое взглянуть по-иному. Овладение латинским языком давало возможность самостоятельно читать сочинения ученых мужей других стран. В богатой библиотеке академии стали появляться и книги, переведенные на русский язык «старанием» преподавателей и бывших учеников, из которых большая часть уходила в гражданскую и военную службу.

Третий год учился в академии Андрей. Многое повидал за это время, узнал злые шутки старшеклассников и придирки префектов, следивших за учениками, испробовал розог, а «стоянию на горохе» счет потерял. Но одолел грамматику. Арифметику Магницкого изучил так, что даже сам проректор, заглянувший однажды в класс, выразил одобрение. Освоил черчение и рисование.

Помня наставления Василия Никитича, особо усердно занимался латынью и уже мог не только свободно разговаривать, но читать, даже стихи складывать на этом языке научился. Из книг, хранившихся в татищевском доме, прочел астрономию, узнал про руды и металлы в земных недрах.

Однажды, роясь в шкафу, где лежали рукописи старого стольника, нашел небольшую, в палец толщиной, книжицу. Раскрыл и с изумлением прочел: «Мысли и поучения о философском камне, а также о том, как добывать золото из простого металла, и о протчих законах черной и белой магии». Перелистал, с трудом разобрал уставную скоропись:

«…А ежели захочешь лицезреть демона тьмы, сиречь — сатану, то произнеси заклятие и оный демон явится перед тобой и исполнит все, что ты схочешь. Для того ради зажги три свечи, одну поставь справа от себя, другую слева, а третью — противо своего лица. Трижды читай заклятие и после каждого туши по одной свече, и когда исполнишь все, как сказано, то и явится к тебе Он».

Найдя три огарка и расставив, как говорилось в книге, Андрей зажег их и почти не дыша произнес трижды заклятие. Не успел развеяться дымок от последней потушенной свечки, как в дверь кто-то тихо постучал.

Андрей онемел. Тело мгновенно покрылось липким холодным потом, сердце заколотилось так, что стало дурно. Остановившимися глазами уставился он на медленно открывающуюся дверь…

Но вместо ожидаемого духа тьмы в притвор двери просунулась голова старой ключницы, и до Андрея дошел ее скрипучий, простуженный голос:

— Обед, батюшка, готов, пожалуйте кушать!

Это было столь неожиданно, что Андрейка фыркнул, с пренебрежением захлопнул книгу. Больше в нее не заглядывал.

В день, когда по месяцеслову «мать сыра-земля именинница», пошел Андрею шестнадцатый год. Худой, с длинными руками, вылезающими из коротких рукавов камзола, выглядел он старше своих лет. Ученики, среди которых было немало дюжих ребят, побаивались молчаливого товарища, особенно после того, как побил он старшеклассника богослова Зосиму.

Был Зосима коноводом учащейся братии, выдумщиком на всякие шутки, порой злые и обидные. Много раз приходили сидельцы из ближайших лавок с жалобой к отцу-ректору на чинимое Зосимой баловство. Но ловок и хитер был богослов. Розги и плети доставались другим, а сам он, окрутив вокруг пальца начальство, всегда выходил сухим из воды.

Как-то в конце дня, задержавшись в библиотеке, проходил Андрей по гулкому коридору академии. Услышав за полуприкрытой дверью аудитории горький плач и довольное хихиканье, открыл дверь в комнату. На скамье, где обычно секли нерадивых учеников, сидел Зосима. Перед ним стоял маленький первоклассник.

— Н-ну-с! — внушительно говорил Зосима, изображая кого-то из преподавателей. — Скажи-ка мне, сударь, что есть наука география и что оная изучает. Не знаешь? Та-а-к! Получай за нерадивость! — и больно щипал жертву, заливаясь хохотом.

— А теперь поведай, сколько будет, ежели шесть взять семь раз и от оного произведения вычесть восемь. Решай быстро, в уме!

— Ты пошто мальца тиранишь? — шагнул в комнату Андрей. — А ну, отпусти немедля и больше не трогай!

Зосима, только что собиравшийся дернуть за вихор первоклассника, удивленно взглянул на вошедшего.

— А-а! Господин студент! Тоже желаете сдать экзамен? Только ежели не проявите должного знания, придется вас высечь!

У Андрея отхлынула от лица кровь, темно-карие, чуть раскосые глаза стали совсем черными.

— Еще раз говорю: перестань издеваться! — прерывающимся голосом проговорил он.

Зосима нахмурился. Встал со скамьи, сделал шаг навстречу и размахнулся. Андрей увернулся. Перехватив на лету кулак противника, ударил по толстому, с вывернутыми ноздрями, носу. А затем, ловкий и быстрый, увертываясь от увесистых кулаков богослова, бил его в свою очередь, метя в лицо.

От ярости Зосима лез напролом, почти ничего не соображая. Наконец, получив еще один удар по разбитому носу, ойкнул, рванулся к двери. Громкий хохот учеников, привлеченных шумом драки, привел богослова еще в большее замешательство. Расталкивая толпу и получая тычки в бока и спину, Зосима выскочил из комнаты, провожаемый свистом и смехом.

Потирая вспухшую скулу, Андрей подошел к белоголовому мальчугану, из-за которого разгорелся бой:

— Ты кто будешь? Пошто я тебя раньше не видал?

— Степка я, Крашенинников. Второй день здесь.

— Чего ж на помощь не звал? Крикнул бы во все горло, враз бы тебя от Зосимы избавили. А то, как кутенок, пищал. Ладно я мимо проходил, услышал.

Степка шмыгнул носом, виновато посмотрел на Андрея:

— Я думал, все здесь одинаковы…

— Вот и зря. Мы друг за друга стеной стоим. А таких, как богослов, немного.

— Тогда рассчитывай на меня, — сказал Степка. — Ежели тебе туго придется, только кликни… Враз прибегу.

Андрей развеселился:

— Я на то надежду и имел. А так ни в жизнь в драку бы не ввязался.

С той поры Степан словно прирос к своему защитнику. Частенько просил помочь решить трудную задачку или перевести несколько латинских фраз. После занятий поджидал Андрея у ворот академии, провожал до дому…

Жилось Андрею нелегко. Питался он вместе с дворней. Барыня, супруга Василия Никитича, из подмосковного имения не выезжала, изредка посылала обитателям дома на Рождественке подводу со скудными харчами.

Часто приходилось голодать. С ватагой однокашников после занятий шатался Андрей по Красной площади среди орущих сбитенщиков и лотошников, правдами и неправдами добывал себе калач или пирог из требухи, глядел на скоморохов или, учинив какую-нибудь потасовку, скрывался в снующей толпе.

Однажды схватил его за вихор плечистый детина в старом, потертом морском мундире:

— Э-э, дьяволенок! Ты пошто свару чинишь?

Андрей извернулся, кинул взгляд на вцепившегося в его волосы человека — Никифор Лукич?!

Никифор Рыкачев когда-то начинал было заниматься с Андреем в доме Василия Никитича географией…

— Разрази меня гром, ежели это не ваше сиятельство! — насмешливо гремел Рыкачев. — Неужто святые отцы в академии обучают творить такую шкоду?

Выпустив пленника, учитель внимательно глянул в его растерянное лицо. Нахмурился, пожевал губами:

— А ну, плыви за мной в кильватер. Да не отставай!

Расталкивая широкими плечами толпу, Рыкачев шагал, бросая изредка через плечо взгляд на Андрея. Кривыми переулками вывел его к текущей в низких берегах Неглинке и мимо стучащих вальками по белью портомоек — до Сухаревой башни.

Полуподвал, маленькая, как келья, комната… Здесь обитал Рыкачев. Небольшое мутное оконце скупо пропускало свет, и хозяин тотчас зажег шандал.

При неверном мерцании сальных свечей Андрей увидел висевшие на стенах карты, гору свитков, занявших почти весь стол, в углах — большие стопки книг.

Скинув на кровать мундир и шляпу, Рыкачев прошелся по комнате, пригладил парик с маленькой тугой косичкой, по-хозяйски осведомился:

— Есть хочешь? Да ты не красней. Я по-свойски. Смотри-ко, отощал как. Сам учился, знаю, сколько на харчи вашему брату отпускают.

Из стенного шкафчика он вытащил краюху хлеба, миску с солеными грибами, пучок зеленого луку. Потом, что-то вспомнив, залез под кровать, достал связку вяленых лещей. Разложив припасы на столе, посмотрев на часы-луковицу, с удовлетворением отметил:

— Адмиральский час!

Из того же шкафчика извлечен был штоф. Хозяин до краев наполнил оловянную кружку и выплеснул в рот. Зажмурился, шумно выдохнул и вытер губы ладонью.

Ели молча. Рыкачев то и дело пододвигал к Андрею хлеб, рыбу. Когда стол опустел, смахнул с него крошки, прервал молчание:

— Василий Никитич, поди, зло на меня затаил, что я обещание свое не сдержал? А как получилось? По государеву указу сделали Навигацкую школу Морской академией и перевели в Санкт-Петербург. Ну и меня туда откомандировали. Порядки завели в той академии почище, чем в казармах армейских. Урок ведешь, а надзиратель с плетью стоит. Ежели кто из учеников нерадивость проявит, тут же его и дерут. Не по нутру мне такое пришлось. Я надзирателя взашей и выгнал из класса. Тогда меня самого из академии отчислили. С полгода бедствовал, совсем оголодал, хотел уж матросом на корвет двинуть, да встретил господина Брюса. Он и направил сюда, на Сухаревку, в математическую школу… Так крепко на меня Василий Никитич пообиделся?

— Нет. Только дважды и был здесь, наездом. Все куда-то спешил. Даже толком и поговорить не пришлось. А сейчас на Каменном Поясе казенные заводы устраивает.

— Вона! Высоко залетел господин капитан. Трудненько ему там доведется. Демидов-то надежду имел, что все тамошние земли ему одному отойдут. Мужик злой, и хватка у него крепкая. Попортит он крови Василию Никитичу.

С того дня стал Андрей частым гостем у Рыкачева.

После отъезда Василия Никитича не было близкого человека, с кем можно было бы отвести душу. А Никифор Лукич помогал разбираться в жизни, делился всем, что знал сам. В ясные темные ночи водил на верх башни, где стоял телескоп самого Якова Виллимовича Брюса, показывал мерцающие звезды, проплывающие планеты.

Для Андрейки мир знаний открывался все шире и шире. Уже не влекли буйные забавы товарищей — влекли книги. Знание латыни ко многому служило ключом… Особенно интересовала одна: «Гороскоп, или как по сочетаниям звезд и планет о судьбах человеческих решать надобно».

Рыкачев, которому Андрей показал «Гороскоп», презрительно засмеялся:

— Эта книга, как я своим разумом понимаю, писалась еще тогда, когда не токмо читатели, а и сам сочинитель в глубоком невежестве обретались. Закинь и не заблуждай себя.

 

Глава шестая

С самой весны стояла сухмень. Сквозь мглу, которой было покрыто небо, солнце просвечивало зловещим багровым пятном. Из-за Москвы-реки ветры доносили горькие запахи пожарищ. Улицы города наводняли толпы оборванных, изможденных людей, просящих Христа ради на пропитание. Ночами стали баловать, там и тут слышались вопли: «Ка-а-ра-ул!» Но городские пристава и будочники сидели в своих закутках, боясь высунуть нос.

На рынках и церковных площадях сновали какие-то люди, нашептывали дерзкие слова. Слухи один другого страшнее ползли по белокаменной.

В Тайном приказе день и ночь шли допросы и пытки, однако спокойней не становилось. В окрестных лесах хоронились ватаги беглых, и для поимки их снарядили два эскадрона драгун.

Не прошла и неделя, как драгуны очистили лес. Кого порубили палашами, кого навечно успокоили, расстреляв картечью из медных мортир. Оставшихся вылавливали и, повязав, привозили на суд и расправу.

Андрей шел к Рыкачеву на Сухаревку, когда повстречал колонну солдат, конвоировавшую пленных. На подводах сидели связанные, окровавленные люди. Собравшаяся толпа лавочников, мясников и кабацких сидельцев со свистом и улюлюканьем бежала за колонной, выражая радость при виде побитых и скрученных мужиков.

Андрею особенно запомнился один из пленных. В порванной кумачовой рубахе, с крепко стянутыми на спине руками, он посматривал на толпу прищуренным глазом. Из второго, заплывшего от удара, стекала тонкая струйка крови. Лицо одноглазого было бледно, во всем облике и в том, как высоко он держал голову, чувствовалась непреклонная и лютая ненависть к беснующимся от радости лавочникам.

— Видать, настоящего волка сострунили! — с удовлетворением рассказывал Андрей Никифору Лукичу. — С таким не дай бог в темном лесу повстречаться.

Рыкачев молчал. Вытащил из кармана трубочку с врезанным в чубук медным якорьком, набил табаком, закурил. Постоял около окна, сцепив за спиной руки, и, резко обернувшись, с сердцем проговорил:

— Чему радуешься? Чужое горе тебя развеселило? А может, тому мужику сейчас кости в застенке ломают, муку он терпит. За что? За то, что от лютого боярина утек. Ты деревню давно видел? То-то! А я недавно от новой столицы до Москвы проехал, насмотрелся, как народишко живет. Вовсе в разорение впали, детишки с голоду мрут. Царь воюет, а народ всю тягость на своей спине несет. Со всего подати берут: и с дыма, и с окна. Теперь вот еще подушные ввели. Баре последние жилы из мужиков тянут. А тут второй год неурожай. Смотри, какая засуха стоит, поля все выгорели. Куда мужику деться?! Только в бега и остается. Да ты разве поймешь? Куда там! Чай дворянская кровушка-то сказывается. Да еще какая, прадеды твои по правую руку у великого князя сиживали.

— Говорите такое, будто сами не дворянского роду-племени, — обиделся Андрей. — Дворяне — опора государству.

— Народ — опора, а не вотчинники. Эти только о обе думают. Они и при татарах жили припеваючи. А во мне дворянского только то, что под Коломной за мной ветошь числится. Было шесть душ крепостных, да я и тех сам на Дон отпустил.

Андрей сник, смущенно спросил:

— А у меня и пустоши нет. Выходит, я вовсе не дворянин?

— Если тебе желается, будь им. Только не чванься, простого человека уважай. Народ у нас темный, забитый, а дух у него сильный. Думаешь, шведу хребет сломал кто? Царь или генералы его? Как бы не так. Солдаты! Вот такие, как тот Ерофей, про которого ты рассказывал.

Рыкачев присел рядом с Андреем, положил ему руку на плечо:

— Ты не обижайся, что я тебе правду-матку выложил. Вот поживешь, сам во всем разберешься. Читай больше, может, что и из книг узнаешь. Я тоже когда-то вроде тебя был. А когда на фрегате «Русь» в Англию ходил, попался мне там список с книги какого-то Мора об острове, называемом Утопия. Где он, этот остров, того не разведал. Но от всего, что я в том списке вычитал, голова у меня пошла кругом. Сравнил с нашим житьем — и ничего похожего нету. Нет там ни богатых, ни бедных. Никто никого в кабале и рабстве не держит, все равны, и все у них общее. Правителей острова, всяких там воевод да губернаторов, сами граждане выбирают.

— Чудно! Словно сказка какая! — удивился Андрей.

— Кто его знает! Но мыслю, что если даже выдумал все этот Мор, то сделал сие от своей доброты к людям и великой веры, что так когда-нибудь будет.

— Не будет! — в голосе Андрея зазвучала уверенность. — Как может такое случиться, когда с испокон веков народ на дворян и крестьян делится. Как их уравняешь? Князь, он князем и будет, а мужик как был холопом, так им и помрет. В государстве людей тьма-тьмущая. Попробуй совладай ими. Только царь с этим делом и может управиться. Он голова всему. Без него гибель и полный разор в стране настанет. Пример сему сами, чай, знаете — Смутное время. Нет! Наврал, должно, тот Мор, в государстве каждому свое место отведено и всех не уравняешь.

— До времени. Добром не захотят поделиться, народ уравняет. Вон Разин как Русь колыхнул, до сей поры его помнят. А Булавин? Сам царь против него выступил с войском, значит, испугался за свой трон.

Рыкачев замолчал, быстро принялся шагать из угла в угол. Еще никогда не видел Андрей своего наставника таким взволнованным. Совершенно новое открывалось ему в этом, обычно немногословном человеке. Без парика, с растрепанными волосами, он походил на какую-то диковинную птицу, сходство с которой усиливал большой хрящеватый нос.

И было в этой птице, лишенной крыльев, что-то такое, что пугало…

— В том списке многих страниц не хватало, а конца совсем не было, — продолжал Рыкачев. — Как на том острове доброй жизни достигли — неизвестно. Может, другой какой путь к свободе имеется, минуя бунт и восстание? — Поколебавшись минуту, Никифор Лукич испытующе взглянул на юношу: — Хочешь почитать? Я из того списка главное переписал. Только никому не показывай, а то быть беде лютой. В четверг верни. У меня тут кое-кто соберется. Люди бывалые. Послушаешь их, может, что и по сердцу тебе придется.

Отодвинув от стены сундук, учитель поднял половицу и вытащил из тайника небольшую тетрадь:

— Возьми. Только спрячь под камзол, чтоб никто не видел.

Дома, поднявшись в свою комнату на антресолях, Андрей зажег свечи в шандале и, вытащив из-под камзола тетрадь, исписанную Рыкачевым по-латыни, погрузился в чтение.

Только после того как пропели в сарае второй раз петухи, он оторвался от рукописи. Отложил в сторону тетрадь. Подумал. Затем снова раскрыл и еще раз прочитал особо поразившие его места.

Нет! Такого он еще никогда не читал, и ни один преподаватель в академии ни разу даже не сделал намека на это. Вот, например: «Где есть частная собственность, где все меряют на деньги, там вряд ли когда-либо возможно правильное и успешное течение государственных дел…» В свой последний приезд Василий Никитич рассказывал про сенатора, за большую взятку принявшего от тульского оружейника партию неисправных мушкетов. Из-за этого в бою под Ригой погибла рота солдат. Назначили следствие. Сенатор сумел откупиться, а оружейника засекли до смерти. Вот тебе и правда! Выходит, в точку попал Мор!

В четверг Андрей отправился к Рыкачеву. Тетрадка, засунутая под камзол, будто жгла тело, и Татищев с опаской поглядывал на снующих мимо людей, в каждом подозревая соглядатая.

Подходя к Сухаревой башне, Андрей замедлил шаги, насторожился. У входа стояла закрытая карета, окруженная конными драгунами. Вокруг толпились зеваки. Андрей подошел ближе. В это время вооруженные пристава вывели из-под арки нескольких связанных людей. В одном из арестованных Татищев узнал Рыкачева.

Толпа зашумела. До слуха донеслись слова:

— Изменников взяли!

— А може, то шведские лазутчики? Ой! Рожи сколь разбойные!

— Глянь-ко! Энтот-то, в синем кафтане, намедни у меня в лавке говядину брал. Порылся, рыло отвернул и тако мне говорит: «Убойца ты, с живых шкуру дерешь. Мясо-то с тухлинкой, а ты, борода, экую цену загнул!» А где его свежего мяска-то достать, ежели весь скот окрест с голоду передох?

— А все ж, браты, чего они сотворили?

— Да, слышь, собирались царя изничтожить и всех кабальных на волю отпустить!

— На волю? Это гоже! А царя убрать — зазря надумали. Как без его жить?

Все эти разговоры вроде бы не доходили до арестованных. Рыкачев, погруженный в невеселые думы, шел с опущенной головой. Перед тем как сесть в карету, он хмуро оглядел толпу и, увидав Андрея, отвернулся, словно не узнал, но по чуть заметному кивку тот понял: Никифор Лукич послал последний привет…

Когда карета, гремя колесами по бревенчатой мостовой, тронулась, Андрей разглядел в толпе Зосиму. Широкое лоснящееся лицо богослова было бледно от возбуждения, толстые губы кривились в злорадной усмешке.

Уже дома, в изнеможении бросившись на кровать, Андрей вспомнил ухмылку Зосимы, и сразу же пришли на память вскользь сказанные слова Рыкачева о том, что в числе собирающихся у него людей есть один «из вашей братии, обучающийся в академии». Мелькнула неожиданная догадка…

Сжав кулаки, Андрей застонал от боли и ярости.

Через, несколько дней, проходя по двору академии, он столкнулся с Зосимой. Богослов заговорщически подмигнул, но, встретив злой взгляд, съежился, быстро скользнул мимо.

Встреча встревожила Андрея. О том, что он часто бывал у Рыкачева, занимаясь с ним географией и астрономией, было известно многим в академии. А вот знает ли кто о беседах, не имевших никакого отношения к изучаемым наукам, и главное — о тетрадке с крамольными мыслями Томаса Мора?

Первым решением было сжечь опасную улику. Но, поостыв, Андрей передумал. Мало было надежд на возвращение Никифора Лукича. Из Тайного приказа еще никто живым не выходил. Однако чего не бывает? Вдруг вернется и спросит? Что ответить? Что струсил и сжег бесценную тетрадь? Нет! Только не это! Да и как можно уничтожить несколько бумажных страничек, поведавших о странной правде, о жизни без рабов и царей!..

Андрей долго сидел, посматривая на тетрадку. Затем встал, подошел к шкафу, выбрал книгу с самыми толстыми корками: «Описание полезных руд, обретающих в земле и наипаче нужных для выплавки из оных меди и чугуна». Осторожно подрезав нижнюю корку, вытащил картон и вместо него вложил тетрадь. Сверху аккуратно приклеил листок чистой бумаги и полюбовался: попробуй найди!

 

Глава седьмая

После летнего зноя и сухих жарких ветров начались частые дожди. Взбухла и разъярилась мутная Неглинка, залив посадские огороды. Закутавшись в плащи, в сапогах, торопливо шагали прохожие, отворачиваясь от ветра, бившего в лицо струями холодного дождя. Простой люд, накинув на головы дерюжные мешки и ругаясь, месил лаптями обильную грязь. А потом пришло ясное бабье лето. Заскользили над землей серые паутинки, и высоко в небе полетели на юг косяки журавлей.

В это время в Москву неожиданно приехал Василий Никитич. Два года не виделся с ним Андрей и вначале не узнал. В парчовом камзоле с алыми отворотами на рукавах, длинных, до колен, чулках, башмаках с начищенными пряжками, Татищев, имеющий чин полковника, совсем не походил на проворного капитана в видавшем виды мундирчике. Чуть постарел. Усы сбрил, на голове большой пышный парик. В лице важность и какая-то неуловимая суровость — должно быть, нелегко пришлось ему устраивать казенные заводы на Каменном Поясе и в Берг-коллегии неусыпно трудиться, следя, как добывают руду и плавят сталь в Олонце, на Урале и Колывани.

В первый же день, отдохнув с дороги, устроил Василий Никитич Андрею проверку.

Без парика, скинув нарядный камзол и оставшись в шелковой рубахе, заправленной в короткие штаны, старший Татищев стал словно проще, и Андрей, оробевший было при первой встрече, почувствовал себя свободнее.

— Ну что ж! Вижу, времени зря не терял! — сказал довольный Василий Никитич. — Планиметрию, астрономию и географию знаешь изрядно, — и, перейдя на латинский язык, спросил: — А как по части розыска руд и плавки чугуна, стали?

Андрей по-латыни же ответил, что узнал об этом из прочитанных книг.

У Василия Никитича густые нависшие брови полезли вверх:

— Молодец! А по-немецки можешь? — и, выслушав ответ, покивал довольно: — Для начала сойдет. С немцами больше будешь говорить — попривыкнешь. Сейчас куда ни плюнь, все в немца угодишь. Как тараканы, во все щели полезли, где потеплее.

— Мне еще три года учиться. Не скоро доведется столкнуться…

Василий Никитич хитро улыбнулся:

— По-всякому случается. Ну да об этом разговор у нас дальше будет. Ты мне вот что скажи, что за любушка у тебя появилась?

Андрей вспыхнул: «Когда только успел узнать? Из дома не выходил, а все уж разведал. Неужто кто из дворни наболтал?»

— Настенька? — как можно спокойней переспросил молодой Татищев. — Это нашего соседа Орлова дочь. Только какая она — любушка? Девчонка совсем. Сирота, без матери… Отец хоть и скряга преизрядный, а души в ней не чает. Мне одному тоскливо было. А с ней вроде веселее. Встретимся у них или у нас в саду и рассказываем друг другу, что новое через книги узнали.

— По тебе судя, немало прочел. Видать, и Никифор изрядно с тобой занимался.

— Нету больше Никифора Лукича, — уныло произнес Андрей.

— Постой, постой! — удивился Василий Никитич. — Как — нету? Что болтаешь?

— В Тайный приказ увезли, и как в воду канул. Говорят, государственный преступник, на царя зло умыслил.

— Никифор-то преступник? Чтобы на такое пошел? Нет! Не иначе кто по злобе или корысти ради навет сделал. Сейчас фискал за, каждый донос плату получает… Хотя все может статься! К вольнодумству он и раньше склонен был… — По лицу Татищева пробежала тревожная тень: — А тебя на допрос не брали? Ты ведь часто у него бывал.

— Обошлось. Я, правда, побаивался.

Андрей рассказал о встречах с Рыкачевым, об аресте, о возникших подозрениях, что кто-то учинил донос. Не Зосима ли, однокашник? Скользкий какой-то, словно змей ползучий. Только о заветной рыкачевской тетрадке Андрей умолчал. Сам не зная почему, умолчал, внутренне убежденный, что говорить о ней Василию Никитичу не след.

— А этот… Зосима… У Рыкачева тебя не встречал?

— Нет. Но знал, конечно, что у него бываю.

Василий Никитич похрустел пальцами, спросил:

— Фамилия у Зосимы какая?

— Маковецкий.

— Из попов, что ли?

Андрей кивнул.

— Так, поповский сын Зосима Маковецкий… — словно запоминая, повторил Татищев. — Ну ладно. Поживем — увидим. Попы иногда тоже на что-нибудь годятся! — загадочно закончил он и сразу перешел на другое: — В Берг-коллегию поступил приказ — отобрать в академии самых способных учеников для прохождения науки на рудниках и заводах шведских. Для того и прибыли мы сюда вместе с начальником Коллегии господином Брюсом. Я уж давно мыслю, чтоб шел ты по горному делу. В канцелярии штаны просиживать не велика честь, а рудознатство великую будущность имеет. Государство наше на ноги встает, и нужны ему не только ратные люди, но и строители, и разные инженеры.

— Мне бы в морское ведомство поступить, — сказал Андрей, — штурманом на фрегате поплавать. Рыкачев обучил меня секстантом пользоваться, высоту солнца определять. Лоцию изучил… Больно уж мне хочется на другие земли поглядеть.

— Морская служба, Андрюша, тяжелая, похуже солдатской будет. Мореход должен иметь отменное здоровье и силу, а ты, хотя ростом и вышел, а жидковат для плавания. Я тебе по-отечески советую: выбирай горное дело.

Андрей задумался. Нелегко было расстаться с мечтой о морских приключениях, о крепком пассате, надувающем громаду белоснежных парусов, о далеких островах среди южного моря, где стоит вечная весна и никогда не бывает ни морозов, ни вьюг. Ох, как нелегко со всем этим расстаться! Но разум подсказывал, что Василий Никитич прав, и когда тот, первым нарушив молчание, спросил:

— Ну как, решил?

Андрей кивнул.

— Вот и ладно! — обрадовался Василий Никитич. — Завтра в академии с графом Брюсом будем отбирать учеников для посылки в Швецию. Я тоже поеду, за вами приглядывать стану да кое-какие поручения государя исполню. А теперь ступай. Мне поработать надобно.

Когда Андрей вышел, Василий Никитич достал из-за пазухи кожаный мешочек, вытащил из него сложенный в несколько раз листок бумаги и прочел:

«И надлежит тебе, помимо распределения и надзирания за учениками, разузнать о мощи шведской армии, дознаться, не мыслят ли шведы начать войну сызнова. Все сие должен делать потайно, чтоб конфуза какого не было. Поручаю тебе также разыскать в Швеции и нанять для работы в России добрых мастеров гранильного искусства и инструментального дела. А чтобы те согласились своей охотой к нам ехать, скажи, что деньги и довольство им будет выделено особо, против местных мастеровых…»

Татищев перечитал несколько раз бумагу, чтоб запомнить, и сжег на свече. Натянул камзол, покрасовался у зеркала, прилаживая парик с длинными буклями, и вскоре уехал. Вначале завернул на Мещанскую, к графу Брюсу. Потом вместе с ним проехал к начальнику Монастырского приказа Мусину-Пушкину, ведавшему академией.

Поездка, видно, была удачной. Василий Никитич вернулся домой довольный и даже не выбранил сторожа, запоздавшего открыть ворота.

С самого утра в академии воцарились необычайное оживление и сутолока. По коридорам сновали встревоженные преподаватели, заглядывали в аудитории, наводили порядок, ругали сторожей и надзирателей и под горячую руку совали ученикам зуботычины. Несколько раз, отдуваясь от волнения, вытирая платком багровое, вспотевшее лицо, просеменил префект. В кабинете проректора гремел бас, там получал разнос профессор риторики, явившийся, как обычно, навеселе.

Занятия шли в этот день кое-как. Преподавателей то и дело вызывали к начальству, аудитории гудели, как растревоженный улей. После обеда, когда младшие классы были распущены по домам, разнесся слух, что приехали долгожданные гости.

По аудиториям прошел префект и, выкрикивая по списку фамилии, приказал всем вызванным явиться к проректору. Встревоженные, ломая голову, что бы сие могло значить, студенты сгрудились возле канцелярии.

— Ну, братцы, не иначе как в солдаты забирают.

— Ну и что? По мне, лучше в армию, чем эту философию да риторику зубрить.

— А может, по епархии отправят. Будем до конца дней кадилами размахивать.

— Эх, мало мы погуляли. Кабы знать, я бы не на учебы налегал!

Андрей помалкивал и казался спокойнее остальных. Но, когда распахнулась дверь и секретарь выкрикнул его фамилию, вздрогнул. С волнением переступил порог, остановился у двери.

За длинным столом помимо проректора с префектом сидели Василий Никитич, начальник Монастырского приказа Мусин-Пушкин и неизвестный человек в генеральской форме.

— Студент Татищев, подойдите ближе, — раздался глуховатый голос.

Андрей сделал несколько шагов и снова замер, встретив пристальный, изучающий взгляд генерала.

Генерал наклонился к Василию Никитичу, что-то спросил у того шепотом, откинулся в кресле, на минуту задумался. Потом поднял на Андрея синие, холодные, как лед, глаза:

— Скажи-ка, сударь, что есть горизонт и какая разница между видимым и рабочим горизонтом?

Землемерию в академии не проходили. Андрей понял, что генерал мог узнать об изучении им этой науки самостоятельно только от Василия Никитича. Кто же он такой? Неужели сам Брюс, о котором мельком упомянул в день приезда Татищев? Так и есть. Разве можно не узнать шотландца? Рыжеватые волосы, выбившиеся из-под пышного парика, суровая складка тонких губ, сухое, без единой морщины лицо, насупленные брови, льдинки колючих глаз…

Андрей весь подобрался. С Брюсом шутки плохи, ему кое-как не ответишь. Кто может сравниться с ним по знаниям? Астроном и математик, инженер и артиллерист, какого поискать нужно, географ, ботаник, переводчик. Это его трудами изданы в Москве многие полезные книги и учебники, календари. Голова! И никогда не высовывается, не лезет вперед всех, расталкивая окружающих государя царедворцев. Выдвинулся своим умом да чисто шотландским упорством. Москвичи боятся этого сурового и непреклонного человека, считая его колдуном и чернокнижником. Шепчут, что предается он по ночам таинственным занятиям на вершине проклятой Сухаревой башни.

— Так как же изволите ответить на вопрос? — постукивая по столу пальцами, нетерпеливо повторил Брюс.

— Видимый горизонт — это воображаемая линия, где, как нам кажется, небесный свод опирается на землю, — чуть заикаясь, ответил Андрей и уже смелее, по-латыни: — А рабочий горизонт — отметка в стволе шахты, показывающая главные выработки.

У Брюса вроде бы потеплели глаза. Василий Никитич улыбнулся: не подкачал!

Посыпался град вопросов по астрономии, планиметрии, горному делу и даже принципу устройства переправ через водные рубежи.

Андрей разошелся. С латыни переходил на русский, с русского на немецкий язык и уже с явным облегчением увидел, как улыбка раздвигает тонкие сухие губы шотландца.

— Ваше сиятельство! — вмешался в экзамен проректор. — Вы изволите задавать вопросы по наукам, не предусмотренным в академии. Сей молодой человек, как и остальные, изучал здесь философию, риторику, богословие, ну само собой, арифметику и начало физики… Осмелюсь напомнить, сия академия духовная!

— Не инако как с прискорбием доложу вам, — насмешливо ответствовал Брюс, — что собрались мы не затем, чтоб аттестовать будущих священнослужителей, а отобрать дельных и знающих людей для промышленности и военно-инженерного искусства. А что касаемо Андрея Татищева, рад сообщить вам, полковник, — шотландец повернулся к Василию Никитичу, — что испытал изрядное удовольствие от познаний оного юноши. Запишите: в Швеции определить к изучению горного дела. А теперь следующего…

До самого вечера заседали господа в кабинете проректора. У Мусина-Пушкина, не привыкшего морить себя голодом, урчало в животе. Когда последний из вызванных студентов покинул кабинет, Мусин-Пушкин, оглядев присутствующих, с облегчением произнес:

— Ну, господа, все! — и закрыл книгу, куда вносил фамилии выпускников.

Василий Никитич кашлянул. Начальник Монастырского приказа быстро взглянул на него, перевел взгляд на Брюса. Тот слегка кивнул.

— Охо-хо! Память стала отказывать! Вот что, сударь, — обратился Мусин-Пушкин к проректору. — Второй год у нас в приказе лежит слезная просьба Соликамской епархии прислать им священнослужителя, дабы распространить православие среди инородцев. Просмотрел я сегодня табели богословского отделения и порешил направить туда студента Зосиму Маковецкого.

— Невозможно, ваше сиятельство! — встрепенулся проректор. — Студент Маковецкий по просьбе московского губернатора готовится нами для службы в Успенском соборе.

— Пока что академией ведает Монастырский приказ, и никакой губернатор в дела наши вмешиваться не может. А посему Зосима Маковецкий завтра же должен явиться в приказ за получением направления и прогонных денег. — Мусин-Пушкин хлопнул ладонью по столу и встал, давая понять, что разговор окончен.

 

Глава восьмая

Уже затемно Василий Никитич с Андреем вернулись домой. Быстро отужинав и поговорив немного о предстоящем отъезде, разошлись по своим комнатам.

В низенькой светелке под самой крышей, не зажигая свечей, Андрей послонялся из угла в угол, прислушиваясь к тонкому скрипу половиц под ногами. Распахнул раму, высунулся из окна. Сад тонул в темноте.

Набежал ветер, запутался в густых липах и, стараясь пробиться, шевельнул листвой. Сквозь чащу деревьев мерцал огонек, маленький, но яркий, словно далекий маяк, указывающий путь фрегату сквозь ночь и туман к заветной гавани.

«Не спит Настенька!» — решил Андрей и, стараясь не шуметь, осторожно спустился по узкой лестнице, вышел во двор.

Брехнул и сразу замолк, словно подавился лаем, цепной пес — узнал своего. Виновато вильнул хвостом, гремя цепью, снова полез в конуру.

Почти ощупью пробрался Андрей к высокому решетчатому забору. Отыскав скрытую кустами калитку, проскользнул в соседний двор. Большой каменный дом Орловых уже спал, объятый мраком, только в одиноком окне, на первом этаже, теплился огонек.

— Настенька! — шепотом окликнул Андрей.

В окне показалось девичье лицо. Держа в руке свечку, девушка смотрела в темень:

— Ты, Андрюша?

Когда Андрей, выйдя из кустов, попал в полосу света, Настенька улыбнулась с укоризной:

— Я уж и не чаяла, что придешь. Думала, не беда ли какая стряслась? Что поздно так?

За последний год она подросла, заневестилась. И часто, всматриваясь в ее удивительные темные глаза, Андрей смущался, ловил себя на мысли, что уж никогда не сможет, как бывало в детстве, хлопнуть подружку по спине или дернуть за золотую, словно спелая рожь, косу.

— В Швецию отправляют на учение горному делу, — тихо произнес юноша. — Сам граф Брюс меня первого велел в список внести. Последний день в Москве доживаю. Завтра с Василием Никитичем отправляемся…

— Надолго уедешь, Андрюша? — грустно спросила Настенька.

— Никто толком не ведает. Василий Никитич сказывал, все зависит от усердия, с коим заниматься там будем.

— Тоскливо будет. Батюшка никуда не пускает. Все дома держит. Только и радости что пяльцы и книги. Да вот беда, много, что читаю, — непонятно. Ты уедешь, и никто мне не растолкует, что к чему. И книги не принесет…

— Приходи к нам. У Василия Никитича книг в доме не сосчитать. Я словечко замолвлю, он тебе разрешит брать.

— Вот бы славно было! — обрадовалась Настенька.

Высоко, прорезая черноту неба, промчался метеор, вспыхнул ярким зеленоватым светом и моментально угас.

— Звезда упала, — сказала Настенька, — опять чья-то душа к богу отправилась. Говорят, у каждого человека своя звезда есть. Пока светит — живет человек, а упадет — так и он умирает.

— Люди каждый день умирают, а звезд что-то не убывает.

— Это только кажется так. Кто их считал, звезды эти? Я себе давно выбрала звездочку. Во-о-он та — видишь? — яркая и большая. Такая уж, наверно, не скоро упадет.

Андрей посмотрел в ту сторону, куда показывала Настенька.

— Что ты, что ты, — испуганно зашептал он и схватил девушку за руку. — Это злая планета Сатурн. Обман да беду несет она человеку. Я в гороскопе вычитал.

— А бывают добрые звезды?

— Это смотря как они располагаются относительно друг друга и Солнца. Если в час, когда родится человек, расположение звезд благоприятное, то всю жизнь ему будет удача и счастье. А ежели нет — лучше и не рождаться. Так что одна звезда может быть и доброй и злой. А вот Сатурн всегда плохое несет.

— А у тебя есть своя звезда? Покажи ее! Какая она? Злая? Добрая?

Андрей смутился. Рассказывать ли, как несколько ночей просидел он за таблицами, вычисляя время восхождения и взаимное расположение звезд? А двенадцать знаков Зодиака… Составленный гороскоп обещал богатство и знатность. Но почему-то запомнилась пренебрежительная усмешка Никифора Лукича. Может, и в самом деле все это — чернокнижье, пустое занятие? Но взять хотя бы себя самого. Поездка в Швецию — не каждому выпадет такая удача. Может, означает она начало пути к богатству, обещанному гороскопом? Что ни говори, астрология — наука стоящая. Поди, не зря господин Брюс заделался звездочетом. Хоть и помалкивает, а проверь, чего он среди звезд ищет. А он, Андрей, свое счастье нашел уже, кажется…

— Мне только одна звездочка светит — ты, Настенька! — неожиданно вырвалось у него.

— Правда, Андрюшенька? Правда-правда? — Она робко потянулась к нему. Андрей осторожно взял ее руку, прижался щекой к теплой ладони. «Вот так бы всю жизнь и держал ее за руку…»

Подняв голову, он увидел сияющие Настенькины глаза.

— Лазоревый ты мой цветочек! Неужто и я люб тебе?

Не отнимая руку, Настенька прошептала:

— Ты, Андрюша, на чужой стороне не забывай меня. А я тебя ждать буду.

Тем, видно, и хороша юность, что даже в преддверии разлуки может мечтать, превращая далекое в близкое. Трижды в ту ночь кричали петухи, а эти двое никак не могли наговориться. О чем шла у них речь? Только старый клен, шелестя листвой, слушал их…

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

Глава первая

Весной 1728 года Андрей, вернувшись из Швеции, выехал по указу Берг-коллегии в Олонец.

Завод стоял среди ельников и свилеватых берез, таких крепких, что об них тупились топоры. Много здесь было болот и прозрачных речушек. Места бескормные, поля усеяны серыми обомшелыми камнями. Земля почти ничего не родит, кроме редьки да репы. Зато на лугах трава по пояс, коровы, не в пример людям, гладкие и сытые.

Из пяти заводских труб только одна клубилась едким дымом, наползающим на поселок. Дым клочьями застревал среди веток и старых, потемневших от сырости соломенных крыш. Раньше здесь отливали пушки и ядра. Отменное железо выплавляли из болотной руды, но рудокопы терпели великие муки и страдания. От мокроты, непосильного труда и плохого харча работные люди гибли, как мухи. Палки да плети завел здесь еще генерал Геннин, боявшийся гнева Петра за плохую работу. Оттого и установил здесь каторжные порядки. Сейчас Геннин на Каменном Поясе. Поди, и там показал свой лютый нрав.

В первый же день приезда увидел Андрей нескольких человек с рваными ноздрями — недаром прослыл Олонец каторгой.

Управитель завода, прочитав подорожную, вздохнул и про себя помянул черта:

— Господа из Берг-коллегии не ведают, что творят! Сей завод указом покойного государя уже два года как прикрыт. Вы, господин Татищев, видели, что основные корпуса заколочены? — оплывшее, с нездоровым желтым налетом лицо управителя страдальчески морщилось. — Запасы местной руды кончились, а работать на привозной — выгоды нет. Сейчас из остатков отливаем кандалы и церковные ограды. Скоро совсем делать нечего будет. Завод прикроем, а сами… — управитель, ткнув большим пальцем куда-то за плечо, присвистнул. — Вы уж поезжайте обратно. Я вам вот здесь отметочку сделаю и припишу, как у нас тут дела обстоят. Да кроме всего прочего вы, сударь, маркшейдерское искусство проходили, а здесь подземных выработок отродясь не бывало. Так что опять ошибочку Берг-коллегия учинила…

В Берг-коллегии, куда возвратился Андрей, удивились: «Быть того не может, чтоб Олонецкий завод прикрыли!» Кинулись рыться в пыльных бумагах и после долгих поисков разыскали указ.

«Дела! — думал Андрей. — Такого господин Брюс или Василий Никитич никогда бы не допустили, будь они здесь. И что только творится! Яков Виллимович отстранен от заведования коллегиями и в фельдмаршальском чине получил почетную отставку, сиречь — угодил в опалу. Не иначе Александр Данилыч Меншиков подсидел Брюса. После смерти государя Меншиков возомнил себя ох как высоко! А теперь и сам в Березове в ссылке гниет. Василию Никитичу тоже дан от ворот поворот, послали в Москву заведовать монетным двором!»

Секретарь Кроненберг, шмыгая покрасневшим от вечного насморка носом, хрипловато объявил:

— Господин Татищев, Коллегия пересмотрит свое решение. Через два дня будете уведомлены о новом назначении.

Два дня превратились в две недели, и неизвестно, когда решился бы вопрос, если б Андрей не догадался сунуть в мокрую ладонь секретаря новенький серебряный полтинник. Дело завертелось, и на следующий день Андрею вручили бумагу:

«Надлежит тебе, Татищеву Андрею Артамоновичу, прошедшему обучение горному делу в Швеции, где изучены тобой науки: першпектива, горное искусство, поиск руд, инструментальное дело, геометрия и прочие, к горному делу науки относящиеся, ехать на Сибирские казенные заводы в распоряжение Обер-берг-амта для совершенствования маркшейдерского дела».

Слева в углу стояла толстая сургучная печать, справа — размашистые подписи трех советников Берг-коллегии.

Через два дня Андрей выехал из Санкт-Петербурга. Впереди лежал далекий путь на Москву. Оттуда по тракту — на Вятку и через Егошиху и Кунгур — до места или на попутном караване до Казани, а там к Каменному Поясу напрямую, от крепости к крепости, если не бунтуют башкирцы. Отряды башкирских всадников то и дело совершали налеты на маленькие гарнизоны крепостей, выжигали заводские посады, поубивали царских гонцов, зорили демидовские караваны, идущие в Россию с заводскими изделиями.

В Берг-коллегии Андрею советовали ехать через Вятку, хоть и дальше, да безопасней. Ну да это решит сам, как доберется до Москвы…

Давно уже скрылся город на Неве, затянутый туманами зыбких болот. Впереди виднелась темная от дождя дорога. Монотонно позвякивал колокольчик на дуге коренника, тонко заливались бубенцы пристяжных. Ямщик-чухонец, напевавший под нос, берег коней и все время придерживал рвущуюся вперед тройку.

Дорога была оживленна. То и дело попадались навстречу такие же возки — в столицу спешили по делам или для праздного безделья засидевшиеся в вотчинах баре. Изредка с грохотом, руганью и свистом мчались на легких дрожках или верхами фельдъегеря. Неторопливо тянулись обозы, груженные всякой снедью для ненасытной столицы. Возле подвод понуро брели усталые, замордованные мужики в домотканых армяках, подпоясанных лычками. Иные, растянувшись на возах, спали, измаявшись от долгого пути.

Оставались позади приземистые избенки, крытые соломой или дранью, потемневшие от старости колокольни церквушек, пышные барские усадьбы.

Шумная толкучка на постоялых дворах, перебранка, разноголосые песни в придорожных трактирах, толпы убогих и нищих… А вот на маленькой полоске заморенная лошаденка из последних сил тащит тяжелую деревянную соху. Налегая на сошники, бородатый мужик хрипло покрикивает на коня. Все уже давно отсеялись, а бородач, видно, отрабатывал барщину и только сейчас взялся за свой клочок землицы.

Со смешанным чувством радости и грусти узнавал Андрей знакомое с раннего детства. В Швеции было другое. Правда, и там несладко жилось простому люду, но такой нищеты и забитости за рубежом он не видел. И все же здесь — его родина, о которой он тосковал четыре года. Что из того, что она вот такая. Не век же ей быть бездольной и нищей. Почему-то вспомнился Никифор Лукич, строки из «Утопии» Мора. Вот бы какую жизнь устроить на Руси.

Чем ближе подъезжал Андрей к Москве, тем ярче вспоминалась ему и Настенька. Ждет ли она его? Наверно, стала еще милее и краше. И тут же в памяти возникло лицо пышной, с ямочками на щеках, певуньи и хохотушки Магды, дочери горного мастера Трольберга. Ах как она на него смотрела! На какие только уловки не шла, чтоб растопить сердце неприступного московита! В самой поре была девушка.

Трольберг был не прочь назвать Андрея зятем и несколько раз довольно прозрачно намекал на это. Но Андрей вежливо и твердо заявил, что не мыслит жизни вне России. Там у него нареченная, которая, если судьбе будет угодно, станет его женой.

— Вы честный человек, господин Татищев, гром и молния! — сказал Трольберг. — Лучшего мужа для Магды я не мог бы и желать. Но раз невозможно, забудем наш разговор!

Сейчас, вспоминая Швецию, Андрей с теплотой думал о старом мастере, ставшем для него чутким учителем и другом. Когда пришла пора отправляться домой, Трольберг обнял ученика, дрогнувшим голосом произнес:

— У вас светлая голова, Андрэ! Вы должны далеко пойти на своей родине. Россия только еще встает на ноги, и ей нужны такие люди. Желаю вам удачи и большого счастья!

О близости Москвы можно было догадаться по новым крашеным полосатым столбам, отсчитывающим версты, и кое-как подправленной дороге: рытвины и глубокие колеи забиты хворостом, камнями. Езда по дороге не сделалась лучше. Видно, оттого и ямы — почтовые станции — стали попадаться чаще…

На шестой день Андрей добрался до места.

Татищевский дом изменился: появились новые резные наличники, венцы, в окнах вместо слюды — стекла. Дом словно помолодел, а сад стал гуще и тенистее.

Изменился и хозяин, Василий Никитич. На побледневшем лице появились морщинки, около рта залегли суровые складки. Глаза — острые и недоверчивые. Видно, нелегко прошли для полковника эти годы, полные тревог и сомнений, когда наверх полезли льстецы и пройдохи. Своей прямотой да крутым нравом Василий Никитич еще при покойном государе нажил себе немало недругов. Хорошо хоть в Москву назначили, а могли отправить куда и ворон костей не заносил.

Андрею Татищев обрадовался. Жил он в московском доме на холостом положении, отправив семью в новое имение Болдино ведать хозяйством (так объяснил Андрею, умолчав при этом о частых ссорах со злой, неумной женой).

До вечера просидел Андрей в светелке, где жил раньше. Василий Никитич дотошно расспрашивал, чему научился он в Швеции. Остался доволен. Но когда услышал про Олонец, не выдержал, зло скривил губы:

— Еще не то немцы натворят.

Разговаривая, Андрей кидал нетерпеливые взгляды в окно, в котором был виден белевший среди густых лип дом соседа. Василий Никитич заметил это. Помолчал, с сожалением глядя на юношу. Встал, прошелся по комнате и, остановившись рядом, положил руку на плечо:

— О Настеньке думаешь? Забудь! Нет ее!

Андрей вскочил, лицо побелело:

— Как — «нет»? Умерла? Да не томите вы меня!

— Отец замуж выдал. Девка слез пролила целое море, а ослушаться не посмела.

— Замуж! Как же так? Эх, Настенька! — вырвалось у Андрея. — Ждать обещала…

— Не судьба, видно! — старался успокоить Василий Никитич. — Да ты сам посуди, разве Орлов за тебя ее выдал бы? Он — старинного роду. А мы с тобой только государственной службой и кормимся.

— Выходит, у кого богатства нет, тот и доли своей не имеет? Да я ее без отцовского, разрешения увез бы!

— Горяч! А как жить бы стал? Орлов на тебя всю власть духовную и светскую натравил бы.

У Василия Никитича осекся голос: на себе испытал в свое время эту страшную силу.

— Ты когда из Москвы отправляешься? — круто переменил Татищев разговор.

— Дня два отдохну и — в дорогу.

— Если хочешь, я тебе выхлопочу место на монетном дворе! Здесь жить тебе будет лучше, чем в Екатеринбурге.

Андрей покачал головой:

— С великой радостью потрудился бы с вами, да не могу. Что же, все годы учения выбросить? Забыть маркшейдерию, горное дело? Я на Каменном Поясе и не мыслю о легкой жизни. Вы же сами говорили, что каждый россиянин должен печься о государстве и не жалеть ни сил, ни живота своего.

— Смотри, запомнил, — улыбнулся Василий Никитич. — Ну что ж, не неволю. Ты уж из недорослей вышел. Только, если худо будет или беда какая приключится, приезжай. Я тебя как за сына считаю.

— Спасибо. За ласку вашу да привет по гроб благодарен буду.

— Ну-ну, — смутился Татищев. — Тоже мне, по гроб. Нам еще жить нужно. Тебе — особливо.

Сославшись на дела, Василий Никитич ушел к себе в кабинет. Не умея унять горькую боль, стеснившую грудь, Андрей долго сидел у стола. Стиснув зубы, пытался удержать слезы.

Вечер был тихий, теплый. Пахло отцветающими яблонями. Под кустами боярышника мигали огоньки светлячков. Где-то далеко, должно быть, над Воробьевыми горами, полыхали зарницы.

В сгустившихся сумерках Андрей дошел до калитки. Вот здесь когда-то встречался он с Настенькой. Сюда приносил ей выпавших из гнезд желторотых птенцов, красивые камни с берегов Неглинки и Москвы-реки. А однажды, краснея от смущения, подарил ветку пахучего жасмина.

Воспоминания будили непонятный протест против несправедливой судьбы. Почему он терял дорогих ему людей? Ерофей, Никифор Лукич, Настенька… Придется расставаться и с Василием Никитичем. Что за сила, лишающая человека любви и дружбы?

С тоской смотрел Андрей на белеющие колонны орловского дома. Дом казался холодным, лишенным тепла и уюта. Да и сад с тихо шелестящей листвой сразу стал чужим. Чувство щемящего одиночества охватило юношу, и, тихо ступая по заросшей тропинке, он повернул обратно. Вышел за ворота, задумавшись, побрел по улице.

Чудно! Большая знать вся перебралась в столицу на Неве. Многие барские хоромы стоят с заколоченными ставнями, а Москва не пустеет. Все так же шумит. В маленьких приземистых домах светятся окна. В трактирах крики и песни. За высокими заборами, гремя цепями, лениво лают собаки. Откуда-то издалека доносится звонкий девичий голос, выводящий «Березоньку». Тетка в длинном, до пят, сарафане надрывается:

— Сенька! Иди домой, пострел окаянный! Иди, а то тятька выдерет вицей!

Громыхая тяжелыми колесами, катится карета, видно, загулявший барин торопится домой…

«Ничего не изменилось за эти годы!» — думал Андрей, шагая по затихающим улицам. И все же растерялся, не узнал перекрестка: куда он забрел? Остановился, всматриваясь в окружающую темноту. Недалеко, над крышами домов, чуть мерцал слабый огонек.

Послышались тяжелые шаги. В глаза ударил луч света.

— Кто такой? — раздался грубый голос, и, загораживая дорогу, перед Андреем возник дюжий, плечистый человек.

Выставив вперед алебарду, левой рукой он поднял фонарь, и в слабых лучах Андрей заметил обшаривающие, недоверчивые глаза. Распахнутый мундир, за поясом пистолет…

— Тебя спрашиваю, кто такой? Куда направляешься? — нетерпеливо повторил подошедший.

— Горного дела мастер Татищев. Проживаю в доме господина полковника Татищева. Давно не был в этих местах, вот и потерялся. Куда забрел, сам не ведаю. Темень какая… Черти! Нет чтоб фонари зажечь…

— Фонари зажигать — не наша забота. На то фонарщик имеется, а мы с дозором обходим. Заблудился, говоришь? А где тут плутать? Тут за углом Сухарева башня, а с энтой стороны спуск к Петровке. А там и до Рождественки, где дом господина Татищева, рукой подать. Проводить, что ли? А то ненароком кто обидит из лихих людей.

— Я и сам теперь доберусь. Спасибо. А от лихого человека у меня оборона есть. — Андрей показал маленький, привезенный из Швеции пистолет. — Ты лучше скажи, что это за огонь вон за тем домом?

Дозорный обернулся, вздрогнул.

— Опять нечистую силу вызывает, — прошептал он.

— Чего болтаешь? Какая нечистая сила? Кто огонь на башне зажег?

— Известно кто! Чернокнижник этот, Брюс. Первый колдун в Москве. Трубу на башню поставил и следит за небом. Разве доброе то дело? Я ведь вот не подсматриваю за господом богом, мне это ни к чему. А ему, значит, Брюсу, нужно. Зачем, спрашивается? Вот то-то, мил человек, что не знаешь. А я знаю, и все здесь на Москве знают. Следит он за господом и, как только узрит, что тот почивать отправляется или каким другим делом занялся, так сразу всю нечистую силу к себе на башню и вызывает. А та ему из дерьма золото делает. Иначе откуда бы ему такое богатство иметь? А? Мы все знаем. Ужо его вместе с башней спалим.

— Однако, дурень же у твоего отца вырос! — рассмеялся Андрей.

— А ты меня не лай! Не дурей тебя буду. Ишь, умник нашелся. Видали мы таких. А ну, проходи! Шляются тут всякие!

Дозорный повернулся и с бранью пошел обратно.

Андрей постоял, прислушиваясь к затихающим шагам. Подумал и решительно направился к башне. В темноте кое-как разыскал вход. По узкой каменной лестнице поднялся на самый верх и остановился возле двери, из-под которой выбивалась тонкая полоска света. Переведя дыхание, постучал.

— Кто там? — послышался знакомый глуховатый голос. — Если по делу, заходи!

Андрей толкнул железную дверь и шагнул в комнату. Навстречу ему из-за большого простого стола поднялся Брюс. Минуту, нахмурив брови, пытливо всматривался в лицо гостя. Легкая улыбка раздвинула тонкие губы. Брюс протянул руку:

— Господин Татищев? Рад! Очень рад! — и сжал сильными сухими пальцами локоть Андрея. — Садитесь сюда, а я проведу обсервацию.

Андрей осторожно сел на предложенный стул, осмотрелся. Тускло горели в шандале свечи, отчего комната казалась мрачной и неуютной. Низкий сводчатый потолок, кирпичные стены, два узких окна-бойницы, в одно из которых смотрела труба телескопа… На столе груда бумаг, циркуль, линейка, большая карта звездного неба. Тут же графин с вином, серебряная чарка и надкушенный ломоть хлеба. На широкой скамье возле стены приборы для определения высоты солнца, песочные часы и еще какие-то замысловатые инструменты.

Брюс прильнул к окуляру телескопа, быстро взглянул на часы и встал. Взяв свечу, поднес к астрономической трубе и по укрепленным на ней кругам отсчитал градусы.

— Вот и все. Следующий замер сделаю в полночь. Узрел в небе комету. Эти светила появляются каждогодно, но оная особливо ярка и хвостата.

Опустившись в кресло, бывший начальник Коллегии пристально смотрел на гостя:

— Любопытствую, как жили в Швеции? Чему учились? Из всех посланных туда студентов наипаче надежды возлагал на вас одного. Хотите? — налил в чарку вина.

Андрей отказался.

— Зря. Вино французское. Там жаркое солнце и плодовитая земля, сие как раз потребно виноградной лозе, — сделав глоток, шотландец посмаковал: — Дух и крепость наипервейшие. Сие не вино, а соки земные, настоянные на лучах солнца.

Навалившись на стол, он внимательно слушал Андрея, изредка задавая вопросы. Наконец откинулся на спинку кресла, довольным тоном изрек:

— Хвалю и одобряю. И удивляюсь, отколь у вас, Татищевых, такое усердие к наукам. Крепко мне по душе за это пришелся Василий Никитич. Разумный человек. Правда, не в меру горяч. Ему бы не монетным двором управлять, а целой Коллегией.

Брюс замолчал, взялся было за графин, секунду поколебался и решительно отставил в сторону.

— Рад за вас, сударь, — продолжал он, — что держите путь на Каменный Пояс. Великая мощь государства куется на тамошних заводах. Где еще, в какой другой стране казенная промышленность получила такой же размах? Не вижу соперников за рубежом! — голос Брюса чуть дрогнул.

Видно, и отстраненный от дел, он близко принимал к сердцу все, что происходило в России.

За эти годы шотландец сильно постарел. Еще резче вырисовывалась суровая складка тонких губ, придающая какую-то свирепость, выцвели и без того светлые глаза, и с непривычки трудно было вынести их холодный блеск.

«Страшен, должно быть, в гневе!» — подумал Андрей. И все же не утерпел, рассказал о встрече с ночным дозорным. К удивлению Андрея, Брюс развеселился. Но в его сухом, скрипучем смехе можно было уловить нотки горечи и обиды:

— Темнота нашего народа поистине ужасающа!

У Андрея удивленно раскрылись глаза: «Неужто иноземец русским себя считает?» Брюс это заметил:

— Не удивляйтесь. Я родился в России и почитаю ее своей родиной. И хотя я солдат, но льщу себя мыслью, что довольно трудов положил для просвещения сей страны. А вместо благодарности — «колдун» и «чернокнижник». Зависть выскочек… Наушничество и доносы. Не нужен стал Брюс. Монаршим повелением дан маршальский жезл для потребы в поместье.

Шотландец нервно ходил по комнате. По стенам, подобно большой летучей мыши, металась его изломанная тень. С искаженных от гневной обиды тонких губ срывались бессвязные слова. Под ноги попался стоящий на полу инструмент. Брюс с раздражением пнул его. Инструмент взлетел и ударился о стену. Звон разбитого стекла и металла подействовал на Якова Виллимовича отрезвляюще. Он враз остановился, осторожно поднял изуродованные остатки, смущенно посмотрел на Андрея и с тихим смешком опустился в кресло:

— Прошу прощения. Мы говорили о просвещении. Государству потребно иметь грамотных людей, искушенных в разных науках, наипаче в тех, кои для пользы заводов и разных мануфактур служат. Сия задача превеликой трудности, ибо много веков боярство и церковь насаждали невежество. А оно смерти подобно, ибо в отсталости государства таится его погибель. Царь Петр это искоренял и действовал по-варварски, с помощью кнута и плахи.

— Разве одно просвещение может принести государству довольство и силу?

Брюс пытливо посмотрел на Андрея, нахмурился и сухо спросил:

— Вам, сударь, известны другие пути?

Андрей смутился. Можно ли поделиться с Яковом Виллимовичем мыслями, рассказать про долгие мучительные думы, возникшие после чтения Мора? По своему положению шотландец далек от всяких идей равенства. Страшно! Вдруг возьмет и сдаст в Тайный приказ, откуда не бывает возврата.

Крутя пуговицу на камзоле, Андрей думал. Суровый, по слухам, даже свирепый, Брюс привлекал его своей прямотой и честностью… Честностью? Ходили слухи, будто запускал фельдмаршал руку в казну. Может быть, это ложь, как и все остальное, что о нем говорили недруги? Так или иначе, Брюс слишком силен и знатен, чтоб бежать с доносом, в худшем случае выругает и выгонит.

Решившись, Андрей ответил:

— Свобода! Немощь государства проистекает не из невежества, а из рабства!

— Опасные мысли, сударь! Соблаговолите сказать, откуда вы их набрались?

— Я читал книгу Томаса Мора!

— Ого! А знаете ли вы, что Мор не был одинок? В Неаполе такую же крамолу сказывал монах Кампанелла. Вам ведомо, чем они кончили? Мор потерял голову на плахе, а монах полжизни провел в узилище и умер в изгнании.

Андрей зябко повел плечами. Отметив это, Брюс усмехнулся:

— Мой вам совет: держите язык за зубами. Когда о свободе и равенстве болтает вельможа, все прозывают его чудаком, но маленький человек, вроде вас, может лишиться жизни. Мне самому противно рабство. В бешенство прихожу, когда подумаю, что после смерти на мою могилу положат плиту с надписью: «Здесь покоится раб божий фельдмаршал граф Брюс». А я никогда не был рабом и холопом и быть им даже на том свете не желаю!

Наступило молчание. Чтобы как-то развеять возникшую натянутость, Андрей спросил:

— Василий Никитич мне сказывал, что дед ваш, потомок шотландских королей, бежал в Россию после неудачного восстания против англичан. Бунт Стеньки Разина тоже ни к чему не привел. Может статься, свобода инако приходит, минуя мятежи?

— Истории государств, особливо европейских, усеяны мятежами и бунтами. А что из оных произошло? Пример — Аглицкое королевство. Когда Карлу отрубили голову, республика, кою провозгласил Кромвель, благоденствия народу не принесла.

И совсем иным тоном, искренне и грустно, Брюс закончил:

— Я уже стар. Многое разумею инако, чем в молодые годы…

Возвращаясь домой, Андрей думал о разговоре с Брюсом. Этот шотландец себе на уме. Попробуй разберись во всем, что поведал.

 

Глава вторая

Пара рыжих лохматых лошадей тащила неуклюжий возок по избитым дорогам Прикамья. Покрытый пылью, с грязными полосами, наведенными грозовыми дождями, проделал он немалый путь — почти полторы тысячи верст. Менялись ямщики и кони на почтовых станциях — ямах, на скорую руку смазывались дегтем колеса и оси возка, и он со скрежетом и тарахтением полз все дальше к востоку.

От бесконечной тряски по ухабам и рытвинам Андрею не мил стал белый свет, и когда в Егошихинском заводе, куда прибыл он в самый канун ильина дня, случилась заминка, обрадовался вынужденному отдыху.

Управитель завода, обязанный по прогонной от Берг-коллегии дать свежих лошадей и охрану, с сожалением объявил:

— От сильных дождей дорога вовсе непроезжая стала: ни возку, ни коляске хода нет. Обоз с железом пятый день под Кунгуром стоит, выше ступиц колеса увязли, — управитель задумчиво тер небритый подбородок. — Разве что отправить вас, сударь, с посыльным из Обер-берг-амта? Он завтра в обрат собирается. Только неловко будет верхом скакать, путь-то не ближний. Зато уж без задержки до места доберетесь. Посыльный хоть и страховитого вида мужик, но надежный, в беде не оставит. Багаж у вас большой? Пустяк! Завтра по холодку и отправитесь.

Еще только начинался рассвет, как в оконце избушки, где ночевал Андрей, постучали.

— Вставай, барин, в дорогу пора! — донесся с улицы простуженный, с хрипотцой, голос.

Андрей с трудом приподнялся: глаза слипались, все тело ныло после многодневной тряски. Кое-как разыскал в темноте ботфорты, вышел в сени. Почерпнув из бочонка студеной воды, плеснул на лицо — вроде полегчало.

Пока натягивал камзол, в комнату ввалился провожатый, высокий, плечистый. Подхватил кожаный дорожный мешок, прикинул на вес: «Налегке в экую даль забрались!» — и, как пушинку вскинув на плечо, вышел. Следом, нахлобучив треуголку и прихватив теплый, подбитый кошачьим мехом плащ, шагнул и Андрей.

Во дворе, у прясла, стояли под седлом кони. Крупный вороной мерин, увидя выходивших из избы людей, вскинул голову и тихонько заржал. Рядом, нетерпеливо перебирая ногами, стояла пегая, поджарая кобылка. Пока посыльный привязывал мешок, мерин все норовил ухватить мягкими губами рукав зипуна. Мужик отталкивал локтем его морду, беззлобно ворчал:

— Ну, балуй, нечистая сила!

Он помог Андрею вскарабкаться на коня, и сам неожиданно легко прыгнул в седло. Разобрав поводья, скинул шапку, небрежно перекрестился и, повернув к Андрею заросшее густой бородой лицо, кинул:

— Айда, барин, поехали!

На выезде из завода свернули с дороги на тропу. Дробно стуча копытами, мерин шел крупным махом. Стараясь не отставать, Андрей дал шенкеля кобылке, и та наддала ходу.

На востоке разгоралась заря, когда путники из густого темного ельника выбрались на вершину невысокой горы. Андрей попридержал коня, осмотрелся. Далеко позади, над лесом, вились дымки Егошихи, свинцово поблескивала лента Камы с редкими деревеньками на берегах. А впереди, до самого горизонта, словно морские застывшие волны, виднелись горы одна выше другой. В долинах, над речками, полоски туманов. Все лес и лес. И полное безлюдье. Ни дымка, ни колокольни.

«Словно край земли!» — подумал Андрей.

Даже не верилось, что за этими горами холодная нехоженая Сибирь. Как встретит она, примет — как мать или как мачеха?

— Однако поспешим. Засветло до Матвеевой заимки добраться надобно. Ты, барин, ворон не считай, поглядывай по сторонам.

Провожающий поправил висевший за спиной мушкет и осмотрел пистолеты в седельных сумках. Такие же пистолеты были вложены в седло Андрея.

«Видать, правду говорили, что в этих местах опаску соблюдать нужно!» — решил Андрей.

Торная тропа вилась по склонам холмов, спускалась в сырые распадки, обросшие разлапистым папоротником, иногда, как будто крадучись, проползала по лугам, желтым от погремка. Здесь, среди гор, уже чувствовалась осень. Лохматые, с длинными клочьями свисающих мхов, еловые лапы стряхивали на всадников холодные капли обильной росы. Ярко горели осины, словно зажженные осенью диковинные костры. То и дело падал поблекший листок и сразу терялся в траве.

Солнце уже клонилось к закату, когда тропа привела путников в небольшую лощину, зажатую с трех сторон невысокими холмами с торчащими на вершинах серыми гранитными плитами. Веселые березы вперемешку со стройными елками и раскидистыми соснами взбежали по склонам и, наткнувшись на каменную преграду, остановились навек, прикрывая землю и от холодного ветра, и от палящего солнца.

У края лощины, скрытая нависающими ветками деревьев, темнела вросшая в землю избенка. Затянутая мхом, с провалившейся крышей, она могла рухнуть в любую минуту.

Кто и когда ставил ее? Чьи мозолистые руки трудились над ней? Не лежит ли вот под этим небольшим холмиком, рядом с избушкой, тот, для кого она служила приютом? И не о нем ли закручинилась высокая рябинка, склонив над холмиком ветки с тяжелыми гроздьями ягод? Чей взор радовала она своей немудреной красой?

От дикого, заброшенного уголка веяло невыразимой печалью, и Андрей, невольно поддавшись охватившему его чувству, спрыгнув с коня, медленно пошел к избушке. Сквозь сорванную дверь виднелись покрытые мхом стены с пятнами солнечных зайчиков, пробившихся сквозь дырявую крышу. От избушки веяло устоявшимся тлением и сыростью. Пройдет еще несколько лет, и буйная поросль затянет груду трухи, оставшуюся от этого былого пристанища человека. И только название «Матвеева заимка» будет долго напоминать о каком-то Матвее.

— Кто раньше тут жил? — спросил Андрей спутника.

— Утеклец один. Со строгановских солеварен бежал. Облюбовал это место, избенку поставил и зажил потихоньку. Борти развесил, мед собирал, охотничал помаленьку. Так и прожил бы век, Да Строганов сведал, послал стражу за ним. А утеклец тот, Матвейка, обороняться стал, ну и ухайдакали мужика да тут и зарыли. А избенку оставили, чтоб другим ослушникам неповадно было. Ну, да и не такие страсти у нас здесь, барин, бывают. Однако заболтались мы с тобой. Вон уже темнеет. Айда-ко ночлег сготовим.

Через полчаса под густой елью был устроен односкатный балаган, а перед ним весело трещал костер. Перетащив под ель седла, провожатый Андрея осмотрел затравку у мушкета и бережно прислонил его к стволу ели, чтоб в любую минуту был под рукой. Вытащив из мешка котелок, насыпал в него сухарей, залил водой и, бросив кусок сала, повесил над костром.

Когда сухарница вскипела, бородач снял с огня котелок, тщательно размешал ложкой варево. Порывшись в мешке, раздобыл вторую ложку, обтер ее полой армяка и протянул Андрею:

— Не побрезгуй, барин, отведай.

Проголодавшийся Андрей не церемонился и привалился к котелку, вызвав одобрение спутника:

— Во! Это по-солдатски. Давай, давай, не отставай!

Что-то в голосе рослого бородача почудилось Андрею знакомым. Всматриваясь в широкое заросшее лицо, на котором светились добрые серые глаза, так не вязавшиеся со звероподобной внешностью богатыря, Андрей почувствовал, как дрогнуло сердце и перехватило дыхание. Нет! Не может быть! И, чтобы рассеять сомнение, спросил дрогнувшим голосом:

— Почитай, целый день с тобой едем, а как звать-величать тебя, добрый человек, не ведаю.

— Меня-то? А Ерофей!

— Ложкин? — вскрикнул Андрей и вскочил на ноги. — Ерофей! Это же я — Андрей!

— Что? — приподнялся провожатый. — Постой, постой! Обожди-ко! Неужто? Ах, забодай тебя муха! Андрейка? Ты?

Они крепко обнялись.

— То-то мне твое обличие показалось знакомым, а спросить убоялся. Я ведь на заводе хотя и вольным числюсь, а все едино свое место знать должон. Растревожил ты меня. Сколь же мы годов с тобой не видались? Двенадцать? Ты ж тогда совсем мальчонкой был, а сейчас вона — вымахал.

Тихая ночь опустилась на землю, а Андрей с Ерофеем все не могли наговориться. Где-то рядом пофыркивали пасущиеся кони. Журчал и переливался родничок. Потревоженные огнем, носились над головами летучие мыши.

— Хорошо! — вырвалось у Андрея.

— Да уж куда лучше. Тепло и сухо. Гнуса опять же почти нет.

— Я не о том. Хорошо, говорю, что тебя встретил. Все не так тоскливо будет на чужой стороне жить.

— Пошто — на чужой? Земля здесь наша, российская. Живем. Одни получше, другие похуже. Вон на демидовских заводах людишки, как каторжные, бьются. Да и на казенных тоже не сладко бывает. Однако где управитель не шибко прижимает, там еще куда ни шло! Твой-то родственник, Василий Никитич, говорят, крутоват был, но зазря не обижал народ. Он при мне мало пробыл. А вот генерал этот, Геннин, ух и змей! Через него сколь было кровушки пролито!

— Наслышан я про того Геннина еще в Олонце. А вот Василий Никитич хвалил его, дескать, справедлив и большого ума человек.

— Хо! Справедлив! Уж на что я — мужик, а и то кумекаю, что к чему. Кто над Генниным начальник был в тое время? Ась? Граф Брюс? А граф этот в Василии Никитиче души не чаял. Понимаешь теперь? Ежели бы Геннин что худое про Татищева отписал, так Брюс бы слопал его с потрохами. Вот она откуда, эта справедливость-то, произошла!

— Что же, выходит, Василий Никитич виноват был, а Геннин его выгородил из опаски, так, что ли? — в голосе Андрея послышалось раздражение.

— Пошто? Не-ет! — протянул Ерофей. — Я это к тому говорю, что справедливость Геннин из-за боязни проявил. Кабы не было Брюса, какой бы Василий Никитич праведник ни был, а немец этот на него всех собак бы понавешал. Это уж точно! Ты вот сам посуди. Из-за чего тогда дело-то все вышло? Из-за Демидова. Заводчик этот царем и богом себя на Каменном Поясе почитает. Ему все нипочем. Вот и сошлись они с господином капитаном на узкой тропке. Василий-то Никитич — что кремень. Сказал — все! А тому не по нутру экое дело. Вот и выжил он твоего родственника из Обер-берг-амта. А Геннин после того с Акинфием поладил и на все его делишки сквозь пальцы смотрел. А почему? Да потому, что боится он Демидова и с того и наших и ваших ублажает. Ты не смотри, что я мужик. Я тоже щи не лаптем хлебаю! Вот так-то, голубок!

Андрей задумался. Если даже Ерофей и не прав кой в чем, все же дружба Геннина с Демидовым была непонятной. Василий Никитич немало порассказал ему про уральского заводчика, про его лютость, жадность и цепкую хватку. Такой человек не промахнется и даже друга запросто себе не выберет.

Потрескивая, горел костер. Языки пламени выхватывали из темноты то ствол дерева, то старую развалюху — избу. И от того похоже было: по поляне мечутся сказочные тени… Над головой тихо шелестели осиновые листья, будто нашептывали про страшные лесные тайны.

Откуда-то с вершины холма донесся свирепый, с придыханием, рев.

С непривычки Андрей поежился, опасливо взглянул в окружающий мрак.

— Сохатый ревет! — успокаивающе сказал Ерофей. — Зверя здесь всякого много. Вогулы ясак соболями да бобровыми шкурками платят. Вот это охотники! Белку стрелой в глаз бьют, на медведя с копьем ходят. А копье-то один смех, с каменным наконечником.

У костра воцарилось молчание. Охватив руками колени, Ерофей, пригретый огнем, начал дремать. Его большая кудлатая голова то и дело клонилась вниз, и, чтоб прогнать сон, он вскидывал ею, как конь, отгоняющий надоевшего овода. В позе Ерофея было что-то детски наивное, и Андрей, как и в юности, вновь ощутил к этому добродушному великану сыновью нежность.

— Самое главное ты и не рассказал. Как в заводскую контору попал. Ты ведь служил в Тобольском полку?

Ерофей оживился. Кинув в костер охапку дров и примостившись удобнее, почесал бороду:

— Поначалу служба была не пыльная. Ходили в дозоры, а больше на боку леживали. Места там спокойные были. Объявилась, правда, татарская ватажка, две деревни сожгли, мужиков всех повырезали. Ну, мы порядок вскоре навели. Ничего. Служить можно было. А тут, значит, надумал Василий Никитич завод-крепость на Исети строить. Только принялся, а его Генниным и сменили. Тот туда-сюда, а людей-то нет. Ну и приказал пригнать на Исеть наш полк. Хлебнули мы горюшка — во-о! По самую чушку в его окунулись. Вынудили нас завод и крепость строить, дороги ладить, шахты закладывать и другое прочее навалили. Ну и получилось у нас неудовольствие с начальством. Сам посуди, продыху не было, харч плохой, кругом болото да лес. Как есть на каторгу попали! Солдатушки и зароптали. Кто тогда догадался — даже и неизвестно. Только решили всем полком обратно в Тобольск двинуться. Командира и офицеров оставили, а сами снялись ночью, ноги в руки и айда пешком, в полном солдатском порядке… А на другой день драгуны нас догнали и в обрат повели. Первым делом всех разоружили. Пригнали в сараи и два дня голодом держали. Потом сам господин Геннин суд да расправу чинил. Василия Никитича в то время не было, завод на Егошихе он строил. Может, при нем такого бы не случилось. Кровушки генерал выпустил — море разливанное. Ему что, немцу, русской крови-то разве жалко. Сколь солдат батогами до смерти забили. Вдоль всего пруда столбы стояли, и на каждом по мужику болталось. Главного-то нашего заводилу четвертовали. Как сейчас все припомню, аж сердце заходится. Мне четыре сотни плетей всыпали, другой бы окочурился, а для моей спины — плевое дело. Месяц в гошпитале провалялся, а потом меня в шахту спустили. Спасибо, Василий Никитич выручил. Упросил генерала конюхом меня поставить при конторе. Ну а потом, как дело стало помаленьку забываться, велели мне почту возить. Другие какие там дела подвертывались, меня к ним ставили: коня подковать, плотничать али сено косить. Я на все руки мастер. У нас на Вятке с испокон веков водится, что кто с конем управиться не может или там сруб поставить, лапоть сплести не умеет, того и за мужика-то вовсе не считают…

Через три дня, пробравшись горными тропами, путники достигли Межевой Утки — границы владений Акинфия Демидова.

— Гляди-ко, — показывал плетью Ерофей. — Вон они, демидовские дозоры стоят.

На вершинах невысоких гор, вытянувшихся вдоль левого берега реки, маячили деревянные вышки. На ближней из них Андрей рассмотрел двух человек. Внизу, у подножия, стояли заседланные кони.

— Бегут от Демидова кабальные. Вот он на всех тропах и дорогах дозоры выставил. Не приведи бог, ежели словят утеклеца. Акинфий — зверь лютый, пощады не жди. Шкуру спустит, а опосля в шахту отправит. А там, глядишь, через самое малое время тот бедолага и преставится.

Обычно бурная горная река сейчас сильно обмелела, и Ерофей без труда отыскал брод. Осторожно шагая, лошади жадно тянулись к воде, но путники взмахнули плетьми, и, цокая копытами по гальке, кони вынесли их на берег. И сразу же откуда-то из зарослей ольхи выскочило четверо всадников. У каждого за плечами мушкет, у пояса кривая татарская сабля, в руках тяжелая нагайка.

— Что за люди? Кажи бумаги! — выкрикнул один, видно по всему, старший дозора. — Э-э! Никак Ерофей! — приглядевшись, сбавил он тон. — Откудов путь держишь?

— С Егошихи пробираюсь!

— А кто с тобой будет?

— Татищев! Еду по назначению Берг-коллегии, — ответил Андрей.

— Та-ати-ще-ев! — протянул старший. — Одного Татищева спровадили с Каменного Пояса — теперича другой объявился.

Плечистый чернобородый детина с недобрыми, навыкате, глазами, гулко смеялся, на скуластом заросшем лице по-волчьи сверкали крупные белые зубы.

От наглости демидовского подручного Андрей вспыхнул и, ухватив рукоять пистолета, глухим от бешенства голосом произнес:

— Ты, холоп, поостерегся бы так с дворянином разговаривать. Тебя, варнака, видно, уму-разуму не учили, так я враз обучу!

Чернобородый опешил. Поднял руку и нехотя сдернул с головы войлочную шляпу:

— Ладно ужо. Проезжайте! — выдавил хрипло и, тронув коня, повернул в сторону.

До самого вечера, мерно покачиваясь в седле, Ерофей молчал, изредка мотая головой.

«Ишь ты! — думал он. — И откудова такая прыть объявилась? Дворянин! А за душой ни кола ни двора. Тоже мне, барин отыскался! Раньше вроде за им такого не числилось. — И, вспоминая, как вскипел попутчик, восхищенно сплевывал: — А, видать, не робкий. В обиду себя не даст!»

Как ни спешил Ерофей, а пришлось дважды ночевать на заимках, давать отдых коням. Наконец поздней ночью добрались до Таватуйской слободы. За крепкими и высокими заборами метались на цепях свирепые кобели. Слобода словно вымерла. Ни одного огонька не светилось в окошках.

Ведя на поводу коня, Ерофей шел по всей однорядке домов, вытянувшихся вдоль озера, стучал рукоятью плети в ставни, будил хозяев, но никто не пускал ночевать.

— Кержаки! Чтоб вас порвало! — обозлился солдат и вскочил в седло. — Айда дальше! Заночуем у углежога. Тут до него версты две будет.

Почти целый час в кромешной темноте разыскивали избу углежога. В лесу было особенно черно. Только мутными пятнами маячили по сторонам березы, да над головой, среди веток, просвечивали россыпи звезд. Несколько раз кони сбивались с тропы, и приходилось ощупью находить ее снова.

Жуткая темень горной тайги давила на землю, душила все живое на ней. Пробежал ветер, раскачал сосны. Грозно загудел лес. Скрипели вершины сухостойных деревьев.

— Тьфу, сатана! Словно лешего давят! — ругался Ерофей. — Ну и дорожка! Чтоб сам черт на ней ноги обломал! Стой, однако! Кажись, доехали. Так и есть — вот и углежогова хибара.

На небольшой поляне чернела приземистая избенка, но если б не вылетавшие из трубы искры, можно было проехать рядом, не увидев ее.

Пока привязывали коней под легким берестяным навесом, заскрипела дверь избы, послышался сонный голос:

— Ково в экую темень принесло?

— Проезжие мы. Пусти переночевать. Приморились в дороге, да и кони все ноги сбили.

— Места не жалко. Входите, если не побрезгуете.

— А сенца для коней у тебя не найдется?

— Этого добра сколь хошь. Вон рядом копешка стоит. Из нее и бери.

Когда с делами управились, хозяин повел гостей в избу:

— Лоб не ушибите. Хоромы у меня барские — кто ни заходит, всяк в пояс сгибается.

Низкая, крытая дерном избенка вросла в землю, возвышаясь над ней всего четырьмя венцами. Три ступени вели вниз, как у настоящей землянки.

Было тепло, пахло дымком и старыми портянками. В углу теплился очаг, сложенный из четырех неотесанных каменных плит. Когда хозяин раздул в нем огонь, Андрей рассмотрел убранство избушки. В противоположной от очага стороне во всю стену тянулись нары с ворохом тряпья, служившего углежогу постелью. У дверей — бадейка с водой и плавающим ковшиком из бересты. В изголовье постели — узелок, из которого выглядывают краюха хлеба и пучок лука.

Был углежог худ, с торчащими острыми лопатками. Лицом черен, с въевшейся в кожу угольной пылью. Реденькие волосы, подстриженные в кружок, стянуты сыромятным ремешком.

Зачерпнув ковшиком воды, хозяин сделал несколько глотков, минуту поколебался и, сдернув со стены узелок, развязал тряпицу.

— Оголодали, поди, с дороги. Отведайте!

— Спасибо, отец! У нас свое есть. Давай-ка с нами поужинай! — ответил Ерофей и вытащил из седельной сумки хлеб и большой кусок копченой сохатины.

— Пост нонче. Не след бы мясное есть. Ну да пес с ним, оскоромлюсь. Авось на том свете скидку сделают за муки мои земные.

Ели молча, запивая водицей из кадушки. От еды углежог повеселел, на впалых щеках и лбу выступили капельки пота.

— Урок большой дают? — спросил Андрей.

— Немалый, — выбирая из бороды крошки, ответил углежог. — Полста коробов нажечь угля — это, паря, сто потов надо спустить. Дров нарубить, в кучи скласть да землей присыпать… И все сам, вот этими руками! — он протянул худые, жилистые руки. — Цельный день, как окаянный, от кучи к куче мечешься, чтоб не пережечь. Прикащик вот-вот должон заявиться. Первым делом уголь на звон проверит. Чтоб, значится, был он, уголек, легкий да звонкий. А потом обмер сделает. Ежели коробов нехватка получится — на другой год добавят или батогами на спине недостачу сравняют.

Подбросив в очаг дров, углежог взобрался на нары и вскоре захрапел. Рядом сладко посапывал Ерофей, а к Андрею никак не шел сон.

От долгого сидения в седле ломило поясницу, ныли колени. Ворочаясь с боку на бок, Татищев вспомнил стычку с дозором. На душе стало тошно и стыдно. «Дворянством своим загордился, а сам о людском равенстве думаю, — мелькнула мысль, но тут же Андрей успокоил себя: — Демидовский человек, с ним и разговор иначе не поведешь. Да! Но вот этот углежог, что спит рядом, тоже кабальный Демидова, а разве повернется язык похвалиться перед ним своим родом? Сам с голоду чахнет, а последней краюхой хотел поделиться. И тот и другой в кабале, а разница между ними большая. Один — барский холуй, другой — труженик подневольный. Как вот тут людей уравняешь? — От мыслей этих Андрей запутался: — Жалко, Никифора Лукича нету, тот бы все растолковал».

Заснул уже перед рассветом.

— Ну вот, добрались наконец! — Ерофей остановил коня на вершине небольшого холма и показал на широкую долину, раскинувшуюся внизу.

«Так вот он какой, Екатеринбургский завод», — думал Андрей, рассматривая крепостной вал с бастионами.

За укреплением чернели заводские корпуса, дымили домны. В лучах солнца поблескивал крест на мазанковой церкви. Темнели ряды домов. Ослепительно сверкало зеркало пруда. На его берегу виднелись приземистые избенки, крытые дерном и берестой, — город рос, и рядом с ним появилась слободка…

Советник Обер-берг-амта Клеопин, к которому Ерофей привел Андрея, внимательно просмотрел предъявленные бумаги. Одобрительно хмыкнул, прочитав отличную аттестацию, выданную в Швеции. Поднял на приезжего умные внимательные глаза и, видно, остался доволен.

— О том, куда вас определят — здесь или на Колыванские заводы, — решать будет сам генерал-лейтенант Геннин. Если желаете, замолвлю за вас словцо.

— Таиться не буду, хотел бы служить на Каменном Поясе.

— Разумное решение, сударь. Этот край, как я понимаю, имеет бесчисленные богатства. Прискорбно только, что мы очень медленно добываем их, не хватает людей знающих и дельных. Этим пользуются владельцы заводов и хищничают. В нашу обязанность входит следить за соблюдением правил и законности.

Клеопин встал из-за стола, снял со стены пышный парик, натянул на голову:

— Пойдемте к Виллиму Ивановичу! — и, слегка сутуля широкие плечи, высокий и грузный, тяжело зашагал вперед Андрея по коридору.

Начальника Сибирских заводов Геннина они застали за большой чертежной доской. Чтоб не мешать, присели на широкую лавку возле стены, наблюдая, как уверенно и ловко работал генерал линейкой и циркулем.

Несколько минут в кабинете стояла тишина. Наконец Геннин оторвался от работы, вопросительно глянул на вошедших.

Клеопин поднялся с лавки:

— По указу Берг-коллегии после учения в Швеции прибыл Татищев Андрей Артамонович. Вот бумаги. Какое будет распоряжение? Я предложил бы оставить его здесь. Маркшейдер нам нужен.

У Геннина удивленно взметнулись брови.

— Татищев? — переспросил он. — Родственник Василия Никитича?

— Одного рода. А как ему прихожусь — точно даже не знаю! — вскочив, отчеканил по-немецки Андрей.

— Так-так! — задумчиво тянул Геннин. — А ну-ка, дайте мне бумаги! — Что ж, — молвил он, когда просмотрел все документы. — Аттестация отличная. Зачислю вас пока учеником маркшейдера. Жалованье четыре рубля в месяц. Если покажете усердие, срок ученичества не затянется.

«Четыре рубля! Не густо!» — удивился про себя Клеопин, но промолчал: спорить с генералом не полагалось.

— Разыщите в конторе канцеляриста Федора Санникова, — продолжал Геннин, — пускай сведет вас в четвертый командирский дом. Там пустует одна комната. Можете ее занять.

Когда Андрей, поблагодарив, вышел, Геннин прошелся по кабинету, хрустнул пальцами и, остановившись против Клеопина, произнес по-немецки:

— Хорошо, если у этого молодого человека такая же голова, как у бывшего моего помощника Василия Татищева. Между нами, я не люблю его калмыцкую морду, но считал и до сих пор считаю, что как администратор, человек обширнейших знаний, он выше всяких похвал. Пока он был здесь, я не знал никаких затруднений. — Геннин прикрыл глаза, дернул головой, отгоняя усталость, и подошел к столу: — Чертеж подъемной машины готов. Распорядитесь, чтобы они были изготовлены и установлены во всех шахтах! — сняв с доски бумагу, передал Клеопину. — Чуть не забыл! — остановил взявшегося за ручку двери помощника: — Жаловался мне утром мастер Оберюхтин, что железо, присланное с Каменского завода, плохо куется, крошится. В чем дело?.

— Я делал пробу, господин генерал. Каменское железо точно весьма низкого качества, неправильно составляется шихта.

— Не медля ни дня, отправьте для проверки в Каменск Гордеева. И, если подтвердится вина мастера, бить нещадно батогами. — Лицо Геннина было бесстрастно, только под левым глазом быстро билась синеватая жилка — верный признак сильного гнева.

 

Глава третья

Канцелярист Санников, услышав о распоряжении генерала, не скрывая радости, что избавился хоть на время от переписки, отложил в сторону обгрызенное гусиное перо, сгреб в кучу бумаги и, схватив треуголку, вышел вслед за Андреем из конторы.

Шлепая по жидкой грязи — ночью прошел сильный дождь, — они вышли к плотине. Навстречу попалась длинная вереница подвод, груженная слитками чугуна. Протопала караульная смена солдат во главе с капралом.

Со стороны заводских корпусов доносились лязг и грохот железа. Проходя мимо кузницы, Андрей посмотрел в широко открытую дверь. Внутри, у пылающего горна, в синем чаду, работали люди. Ухали тяжелые удары молотов. Шипели, подымая клубы пара, кинутые в воду поковки. То один, то другой кузнец, вытирая рукавом потное от жара лицо, подходил к кадушке и жадно, проливая на опаленную бороду воду, пил из деревянного черпака.

Один из рабочих, огромный, бородатый, с черным от копоти лицом, ловко ворочая большим железным бруском, бил по нему тяжелым молотом, словно бабьим вальком. От каждого удара во все стороны сыпались искры, стонала наковальня, отзываясь на удары металлическим звоном.

— Чисто бугай! — с восхищением молвил Санников. — Цельный день машет молотом и — хоть бы что. Намедни видел, как с телеги, чугунные столбы сгружал. Каждый пудов на десять тянет. Мерин еле мог с грузом совладать, а ему в забаву.

— Знакомый?

— А его тут все знают. Силантий Терентьев. На все руки умелец. Сам генерал, когда требуется отковать что, только ему велит делать.

Кинув брус в воду, Силантий подошел к двери вдохнуть свежего воздуха, увидел Санникова, гулким, рокочущим басом окликнул:

— Здоров будь, Федя! Много бумаги исписал?

— Немало. Попотеть довелось изрядно.

— Ну твой-от пот, как божья роса. Это наш тяжелее горючей слезы будет. Да, слышь-ко, бабка твоя ишо жива?

— Что ей! Каждый день шею пилит.

— Скажи, мол, Силантий кланяется, просил забежать. Баба у меня занедужила. С уголька ее спрыснет, авось облегчение выйдет.

— С уголька-а! Темнота ты запечная. Лекаря надобно звать или в госпиталь везти.

— Лекарь нашего брата не лечит. Разве когда припарку на спину положит после кнута. А так не дозовешься.

— Ладно, пришлю, старухе все одно делать нечего. Хозяйство-то у меня сам знаешь какое.

Простившись с кузнецом, Санников повел Андрея дальше. Недалеко от плотины под присмотром мордатого стражника группа каторжных с уханьем забивала сваи. Колодки на ногах стесняли движения, делали невыносимой и без того тяжелую работу.

Андрей прикусил губу. Каждый раз вид человеческих страданий вызывал у него возмущение. Федор заметил гримасу, исказившую лицо спутника, тихо пояснил:

— За побег с рудника Виллим Иванович наказал. Это еще ничего, а то за провинности кнутом бьют.

Андрей молча прибавил шагу. Рядом с ним, не отставая, шел Санников. Лицо у него стало мрачным, сосредоточенным, и Андрей подивился, как быстро сменилось у Федора настроение. До встречи с колодниками шутил, зубоскалил — ну прямо рубаха-парень. Наверно, не дурак выпить и поскоморошничать. Ладный, высокий. По такому веселому девки должны сохнуть. А отчего-то вдруг стал, как туча, хмурый. Видать, сердце у него не камень, раз чужая боль и кручина ранит.

В конторе новичка не было несколько дней. Вместе с плотинным мастером Злобиным Андрей выбирал место для пристани на реке Чусовой.

Чем-то привлек служащих новый, маркшейдерского дела, ученик. Видать, бывалый, посмотрел белый свет. Начитанный. В дорожном мешке напиханы книги.

Особенно интересовал Андрей Санникова. Молодые служащие Обер-берг-амта свысока посматривали на простого канцеляриста, считая зазорным вести дружбу с солдатским сыном. А новенький, видно по всему, простой, душевный. Может, книги даст почитать.

Читать Санников приохотился давно. Когда-то сам капитан Татищев определил его в школу в Уктусе. Там Федор познал грамоту, знатно латынь изучил. Сейчас сам учит арифметике школьников и заодно служит в Обер-берг-амте.

Трудно! От уроков в школе, придирок начальства в горной канцелярии поневоле впадешь в тоску.

Особенно весной, когда южные ветры приносят на Урал запахи далекого моря, на берегах которого, конечно же, живут ласковые и добрые люди, а труд весел и радостен…

Впадая в тоску, Федор запивал. Напившись, лез на полати и, обливаясь слезами, на прекрасном латинском языке, приправляя его крепкими русскими словами, ругал управителей и самого господина Геннина. Клял свою постылую жизнь и в который раз обещал пустить «красного петуха» на подворье смотрителя Бокова, наказавшего канцеляриста розгой за облитый чернилами прескрипт.

Бабка пугалась незнакомой речи, потихоньку причитала, творила молитвы и не раз уже спрыснула спящего внука с уголька, чтоб отогнать злую порчу.

— Феденька, — уговаривала бабка. — Испей-ка рассолу, авось полегчает. И пошто ты, соколик, зелием зашибаешь? Парень ладный да видный. Женился бы, тоску, глядишь, и сняло бы…

В ответ Федор только пьяно качал головой и, сунувшись в подушку, засыпал, чтоб на другой день снова тянуть надоевшую лямку. Иногда устраивал скандалы. Бил окна в домах у мастеров и, встретив где-нибудь в темном проулке особо ненавистного шихтмейстера, тыкал его носом в жидкую грязь, приговаривая:

— Это тебе, голубок, не книги вести. Вдругорядь наушничать не вздумаешь. У-уу! Холуй! — и отвешивал на прощание жертве увесистую затрещину.

Дело кончалось жестокой схваткой с полицейскими ярыжками, после которой Федор надолго попадал в холодную. Несколько дней после того ходил тихий и смирный, жалуясь, что клопы в той холодной куда как свирепей самих ярыжек.

От более суровой расправы спасало Санникова заступничество Клеопина, ценившего парня за латынь и бойкую скоропись.

В канун покрова крепкий зазимок сковал почву, и колеса колымаги гулко гремели по стылым колдобинам. По времени пора бы лечь первому снегу, но о близкой зиме говорили только мерзлая земля да голые, облетевшие березы.

Вдоль пруда дул резкий, колючий ветер, гнал по плотине солому и сухую желтую пыль. У берегов от хрупких льдинок холодная исетская вода казалась черной и неприветливой.

Андрей, продрогший в дороге, возвращался из Обер-берг-амта домой, уткнув нос в воротник полушубка.

У корчмы его кто-то окликнул. Оглянулся — Санников.

Был Федор оживлен. Лицо раскраснелось то ли от мороза, то ли от вина, выпитого в корчме.

— С приездом, — расплываясь в улыбке, приветствовал он Татищева. — Я вас давненько поджидал. Охоту имею книгу у вас попросить. Вы не бойтесь, верну в полном порядке.

Сходился Андрей с людьми всегда трудно, но этот человек, канцелярист, почему-то сразу пришелся по сердцу еще в день приезда…

— Пошли ко мне, — здороваясь, ответил Андрей. — Посидим, посумерничаем.

Дом, в котором жил Татищев, был угловым. Крепкий, рубленный из кондовых сосен, он выстроился в ряду таких же кряжистых строений. Одной стороной выходил на набережную пруда, из окон другой виднелась небольшая площадь с церквушкой. Перед домом — чудом сохранившаяся березка. Напротив — заводские корпуса.

Дверь открыл невысокий, тщедушный шихтмейстер Панфилов, занимающий бо́льшую часть дома. Недружелюбно покосившись на Санникова, поздоровался с Андреем, а когда Федор вошел в комнату, укоризненно прошептал на ухо Татищеву:

— Зря вы, сударь, с ним якшаетесь. Самый что ни на есть последний человек.

— Это почему? — удивился Андрей.

— А потому, что предан Бахусу, сиречь — пьет вина много и, окромя того, начальство не уважает. Вот поглядите! — Панфилов повернулся к свету, и Андрей увидел под глазом шихтмейстера густой лиловый синяк.

— Он вдарил. А ведь у меня — чин, пусть самый малый по табелю!

Андрей с трудом удерживался от смеха:

— За что же он вас… вдарил?

— По вредной лихости характера. Сидит намедни за столом в канцелярии и, вместо того чтоб пером скрипеть, по-латыни болтает. Что он там выговаривал, отколь мне знать? Я ту латынь ни с редькой, ни с квасом сроду не пробовал. А может, он что супротив начальства нес? Ну я господину Клеопину и доложил. А этот варнак словил меня вечером на плотине да и двинул кулаком, аж звезды из глаз снопом сыпанули. Вы уж от этого ирода держитесь подальше.

Зевая и почесываясь, шихтмейстер заложил дверь болтом и ушел на свою половину досыпать.

В комнате у Андрея было полутемно. Сквозь небольшое окошко слабо пробивался серенький свет. Федор в распахнутой бекеше сидел на лавке, уткнув лицо в широкие ладони. Когда Татищев высек огонь и зажег свечи в шандале, Санников поднял голову и глухо произнес:

— Слышал я все, господин Татищев. Мне лучше уйти. Что вам, в самом деле, с варнаком-то знаться?

Лицо Федора было бледно, глаза смотрели тоскливо и смущенно. Он встал и взялся за шапку.

— А мне плевать, что наболтала эта конторская крыса, — сказал Андрей, — и кто ему синяк поставил — неинтересно. Друзей я выбираю сам. Пришел — раздевайся, садись к столу.

Долго светилось окошко в комнате маркшейдерского ученика Татищева. Новые друзья, забыв про сон и усталость, сидели за полночь. Федор, родившийся в Уктусе, знал все новости, порой такие, которые знать-то не всякому положено.

— Лихие дела здесь творятся, — шепотом рассказывал он. — Прибег тут как-то кабальный Демидова горщик Афанасий Пермяков. Ну, по всему видать, не с пустыми руками явился. Я потом бумагу в Берг-коллегию переписывал и про это дело узнал. Горщик тот по велению Демидова на казенной земле самоцветы нашел и тайно от Горного начальства стал их для Акинфия добывать. Да, видно, с хозяином не поладил и сбег, прихватив лучшие камни. Думал у нас заступу найти. А господин Геннин самоцветы государыне в подарок отослал, прииск объявил казенным, беглого же к Демидову под стражей отправил. А тот бедолаге — камень на шею да в пруд.

Андрей выложил на стол пачку книг. Вытерев руки о полы сюртука, Федор бережно перебирал их. Перелистал одну, другую. Взял «Описание руд, обретающихся в земле». Повертел, удивился:

— Руки бы оборвать мастеру, что переплет такой сделал. Смотри-ко, одна корка толще другой. Что он, подобрать доски одинаковые не смог?

— Потом я тебе про того мастера расскажу, — произнес Андрей, отбирая у Федора книгу.

Тихо свистевший за окном ветер словно сорвался с привязи. Выл, беснуясь, хлестал в тонкую слюду ледяной крупкой. Андрей расстелил на полу волчий тулуп, кинул подушки.

— Куда ты, Федя, в экую непогодь в слободу пойдешь? Да и сторожа сейчас из крепости не выпустят, время позднее. Ночуй у меня.

Утром наружные двери еле открылись — буран намел за ночь большие сугробы. Низко над горизонтом вставало белесое солнце. Его лучи скользили по сверкающей пелене снега, зажигая тысячи ярких алмазных точек. Пруд стал белым, исчезла пугающая чернота холодной воды. Чистый снег прикрыл всю заводскую копоть и оставленную осеннюю грязь.

Вернувшись из Обер-берг-амта, Андрей записал в толстую, переплетенную в кожу тетрадь:

«Климат екатеринбургской провинции зело суров. И хотя по широте она мало чем отличается от московской, суровость эта поддерживается холоднейшим воздухом, поступающим сюда из страны Борея. Не приходилось мне еще видеть, чтоб так быстро зима наступала…»

За всю зиму только однажды Андрею пришлось спуститься в шахту заводчика Осокина для проверки границ земельного отвода.

Низкие сырые штольни, где, шлепая по воде, работали каелками изможденные люди, полумрак и духота — такого ему еще не приходилось встречать. Неужели и на казенных заводах так же маются люди?

В самом маленьком забое, таком низком, что пришлось согнуться вдвое, при тусклом свете бленды Андрей увидел стоявшего на коленях худого, изможденного человека. Сквозь прорехи в замызганной посконной рубахе проглядывало черное, костлявое тело. При каждом движении работавшего глухо позванивали тяжелые кандалы на ногах.

Заслышав шаги, человек обернулся, и Андрей в испуге отшатнулся: страшное, изуродованное лицо — рваные ноздри, на лбу и щеках выжженные сине-багровые клейма… Кандальный выронил кайло и рванулся навстречу Андрею. Тот отскочил, сунул руку в карман, пытаясь ухватить рукоять пистолета. Рудокоп замычал, широко раскрыл рот, показал обрубок языка, затем упал на колени, из глаз его на седую взъерошенную бороду потекли слезы.

— Что люди творят! — невольно вырвалось у Андрея. — Кто будешь?

Немой снова замычал и уткнул лицо в худые, грязные ладони… У Андрея больно сжалось сердце.

Уже наверху, выбравшись из клети, он обратился к штейгеру:

— Что за кандальный у вас в нижнем забое сидит?

Штейгер равнодушно пожал плечами:

— У хозяина приписных нет, так он каторжных от казны получает. Этого ему с Колывани прислали. Должно, тать какой-то!

«Чай, недаром ему работников дают, — думал Андрей, — даже в чужой беде корысть для себя выискивает». Весь кипя от возмущения, он прошел в контору Осокина, потребовал план отведенной земли под рудник.

Долго сидел над чертежом, сверяясь с записями своих измерений.

Осокин, недавно вышедший в промышленники, еще не успел набить мошну, был трусоват и сейчас с тревогой посматривал на Татищева.

— Вы, ваше сиятельство, — лебезил он, — если что не так, сквозь пальцы гляньте, а я, видит господь, в долгу не останусь.

Андрей исподлобья смотрел на заводчика, старался смирить гнев:

— Нижний забой на пятьдесят сажен перешел отведенную границу. Я там, внизу, метку поставил. Нынче же прекратить выработку.

— Немедля распоряжусь. Доверился людям, а они без моего ведома грань нарушили.

— Это не все, — холодно чеканил Андрей. — Незаконно добыта руда. Придется кроме штрафа уплатить ее стоимость.

— Ох! Голову варнаки сняли! — начал вопить Осокин. — И сколь же, ваше сиятельство, платить?

— В Обер-берг-амте подсчитают. Если не уплатите в срок — завод отберут, а самого на правеж поставят! — и, не слушая причитаний промышленника, Татищев вышел из конторы.

Через неделю повелением Геннина за нарушение горного устава был наложен на Осокина большой штраф. До тех пор, пока он не будет уплачен, рудник, а вместе с ним и завод прикрыли.

Осокин метался. Самолично прибыл в Обер-берг-амт, слезно просил о снятии штрафа.

— Разор и запустение настало. Совсем обнищал, и хоть таперя по миру иди.

Геннин слушал и брезгливо морщился. Наконец не выдержал, сухо произнес:

— Весьма опечален вашим бедственным положением. Но забота об интересах государства для меня превыше всего. А посему ничто изменить в своем решении не в силах.

Два дня околачивал пороги Горной канцелярии Осокин. Снова упрашивал самого генерал-лейтенанта, до смерти надоел Клеопину, а советник Гордеев при виде просителя хватался за сердце и, изобразив на лице смертную муку, надолго скрывался в сторожке. На третий день промышленник не выдержал. С оханьем и стонами вытащил из-за пазухи кошель и копейка в копейку выложил штраф.

— Давно бы так-то, сударь, а то прикинулся нищебродом. И себе, и казне убыток, — с укоризной говорил секретарь Зорин, внося в книгу полученную сумму штрафа.

— Взвыла да пошла из кармана мошна, — ехидничал Санников вслед уходящему заводчику.

Не успел Осокин выехать из Екатеринбурга, как прискакал его приказчик с вестью: двадцать колодников, поднятых наверх ввиду остановки работ на руднике, бежали. Осокин чуть не задохнулся от ярости и, не щадя коней, погнал на завод, проклиная во весь голос «злодеев» из Горной канцелярии.

Кругом лежали глубокие снега, зима только еще перевалила на вторую половину, и беглецы далеко не ушли. Вскоре двенадцать человек были словлены и возвращены заводчику. Семеро, по слухам, попали в лапы демидовского дозора и канули как в воду. Демидов сам нуждался в людях и беглых не выдавал, пряча их по глубоким рудникам и потайным заимкам. И только немой, клейменный каторжный, схваченный дозором, сумел отбиться и ускакать на коне одного из стражников. Поднявшаяся метель скрыла следы беглеца.

Весна подкралась незаметно. Сначала чуть подтаивали дороги, а потом неожиданно ворвавшийся с юга ветер за одну неделю согнал слежавшийся снег. Овраги и балки до краев наполнились вешней водой, по лесам расцвели медуницы, зеленая дымка окутала чащи…

В Обер-берг-амте началась самая горячая пора, а тут еще поступила жалоба Осокина о захвате Демидовым сбежавших кабальных. И хотя не хотелось Геннину ссориться с невьянским владыкой, а пришлось открыть дело. Пронырливый Осокин, чего доброго, мог дойти с жалобами и до Сената — тогда хлопот не оберешься!

 

Глава четвертая

Ерофей не торопился. Поручение исполнил — доставил эстафету грозному Акинфию Демидову. Тот, как прочел бумагу, переданную ему через приказчика Мосолова, велел войти посыльному в кабинет. Окинул исподлобья Ерофея:

— Утруждать себя письмом не буду. На словах передашь, что у Демидова не токмо осокинских, но и никаких других беглых не имеется. Все! Ступай! Хотя, обожди-ка!

Он подошел к Ерофею, высокий, плечистый, под стать Ложкину. Ткнул твердым, как железо, пальцем в грудь:

— Силен?

— Есть малость, усмехнулся Ерофей.

— Хошь у меня служить? Выкуплю.

— Без надобности. Я и так вольный.

— До поры вольный. Захочу — будешь кабальным.

— Хотел один море выпить, да брюхо лопнуло.

Акинфий насупился. На скулах заиграли твердые желваки:

— Дерзок ты на язык. Кабы не мое почтение к Виллиму Ивановичу, я бы тебя враз обломал.

Ерофей повернулся и молча направился к выходу. У дверей увидел тяжелый железный костыль. Взял в руки, повертел, кинул через плечи и, стиснув зубы, согнул в дугу. Осторожно поставил потом железину на место.

У Акинфия округлились глаза.

— Стой! — гаркнул он, выбегая на крыльцо. — Мне такие могутные люди во как нужны! Главным смотрителем поставлю!

Ерофей, уже сидя в седле, нетерпеливо разобрал поводья, повернулся к Демидову, поклонился:

— Благодарствую, ваше степенство! Только я кнутобойничать не свычен. А здесь все на кнуте да палке держится. Бывайте здоровы! — и с места пустил коня галопом.

Уже выбравшись за палисад, окружавший Невьянск, услышал дробный стук конских копыт и громкую ругань. «Погоня!» — догадался и взмахнул плетью.

Закусив удила, жеребец резко прибавил ходу. Но звук погони становился все ближе, и Ерофей пошел на хитрость — на развилке дорог направил коня в зеленую чащу. Вскоре мимо скользнули четыре всадника.

Выждав, когда стих шум, солдат еле приметной тропинкой стал пробираться по лесу. К вечеру был у верховьев Хвощовки и там, где она делает крутой поворот, огибая гору, наткнулся на скрытую в густом ельнике землянку. Спешившись и ведя коня на поводу, подошел к ней, толкнул дверь и остановился в изумлении.

На широких нарах под ворохом тряпья лежал человек. Рядом с ним сидел белый как лунь старик. Услышав скрип двери, старик набросил на лежавшего худой армяк, пошел навстречу Ерофею.

— Отколь, сынок, путь держишь? — слабым, дребезжащим голосом спросил он.

— От демидовских псов скрываюсь.

— Вона! Ну, коль так, заходи. Только глаголь тишае, вишь тут человек отходит.

Ерофей подошел к нарам, поднял армяк и почувствовал, как под рубахой забегали мурашки. У умирающего было восковое, заостренное лицо, глубоко провалившиеся глаза, рваные ноздри и клейма на лбу и щеках.

«Должно, осокинский кандальный!» — догадался Ерофей.

— Как звать тебя, бедолага? — спросил он.

Больной чуть приоткрыл глаза, тихо промычал что-то.

— Без языка он, — пояснил старик, — видать, здорово кат над им поизмывался, живого места нет. Прибег он ко мне зимой. С неделю провалялся в огневухе, должно, застудился шибко. Потом оклемался, на ноги встал. Весной, как лед с озера согнало, мы с им рыбу ловили. С пчелой управляться мне помогал. А потом враз занедужил и, видать, уж не встанет.

Утром сквозь сон Ерофей услышал бормотание. Повернул голову, увидел: каторжный лежит со сложенными руками, между пальцами тает маленький огарок свечи. Старик стоит возле и, перебирая лестовку, читает молитвы.

— Служивый! Пособи предать земле упокойника, — попросил Ерофея хозяин избушки. — Одному не управиться, стар я и немощен.

Могилу Ерофей вырыл на вершине холма под развесистой плакучей березой. Из куска обгорелой просмоленной лиственницы вытесал крест — век простоит! Об одном пожалел — пришлось беглого хоронить без домовины.

Перед тем как уйти, еще раз посмотрел Ерофей вокруг, остался доволен. Место высокое, сухое. Далеко видно окрест. Со всех сторон холм обдувают бродячие ветры. Весной над ним пролетают на старые гнезда птицы. Тихо, спокойно. Ласково шумит лес, словно убаюкивает навеки уснувшего человека без имени, роду и племени.

— Зельем не балуешься? — спросил старик, когда солдат, оседлав коня, уже готовился отправиться в путь. — На-ко возьми. От моего жильца осталась! — и протянул старую, обкуренную трубку.

Ерофей подивился. Трубка что надо. Искусно сделана из вишневого корня, на чубуке врезан маленький, из меди, потемневший якорек.

В Обер-берг-амте Ерофей доложил Клеопину об ответе Демидова. Рассказал про погоню, только про смерть беглого умолчал.

— А ты что, с оружием обращаться разучился? — выслушав доклад, спросил обер-берг-мейстер.

— Так ведь раз на раз не выходит. Когда-нибудь и тебя злая пуля достанет. Ну а если можно обойтись без смертоубийства, пошто же я на рожон полезу?

Через неделю вернулся Андрей Татищев из поездки в Сысерть: ездил туда вместе с плотинным мастером Лоренцо Пожаровым выбирать место для завода.

Плотинный мастер оказался на редкость интересным попутчиком. Какой прихотью судьбы попал на суровый Урал пылкий итальянец?

Андрей пытался расспросить Пожарова об этом, но тот только отшучивался. Но все же из отдельных фраз стало понятно, что бежал Лоренцо со своей родины, опасаясь папского гнева за какое-то богохульское дело.

Обстоятельно доложив в Обер-берг-амте о поездке, Андрей с Лоренцо отправились домой. По дороге завернули в корчму: оба холостые, дома обедом никто не накормит…

Хозяйка корчмы при виде Пожарова залилась алым румянцем, начала хлопотать. Был Лоренцо хотя и в годах, но строен и широк в плечах. Лицо худое, нос горбат, словно у ястреба, под нависшими бровями, как вишни, поблескивают жгучие глаза — заалеешься тут.

Через большую переднюю комнату, где, рассевшись вокруг длинного стола, хлебали постные щи возчики, солдаты, мастеровые в измызганных фартуках, прошли гости в маленькую чистую горницу. Хозяйка быстро накрыла на стол и, кинув ласковый взгляд на Лоренцо, убежала к себе за стойку.

У окна сидели иноземцы-шведы. Перед каждым стояла большая глиняная кружка с крепкой брагой, какую умеют варить только на Руси. Один из сидевших, аптекарь Тан, низенький, толстый, с лицом, сплошь покрытым красными прожилками, осторожно, маленькими глотками, потягивал брагу из кружки. Глаза у него были большие, добрые. В углах рта залегли глубокие складки, похоже, старый швед был чем-то глубоко обижен.

Сидевшего против Тана Рефа Андрей знал еще по Швеции. Василий Никитич нанял этого мастера для развития гранильного дела на Урале.

При виде Андрея на сухом лице Рефа мелькнула улыбка. Крепко пожимая руку Татищева, он окинул его внимательным взглядом:

— Рад, герр Татищев, встретиться с вами. Давно вернулись в Россию?

— Скоро год будет.

— Кто там в моем Фалуне? Вы ведь проходили учение в тамошних рудниках. Ничего не изменилось?

— Что там изменится? Пьют пиво в трактирах и ждут своих родичей из русского плена. А вы не тоскуете но дому?

Реф покачал головой:

— Я собрался в Россию только на год, прошло уже три, но я не хочу уезжать. Здесь сказочная земля…

В беседу вмешался Тан:

— Какой бы чудесной ни была чужая земля, она всегда горька, как горек чужой хлеб, — он отставил кружку и обвел собеседников печальным взглядом. — Вы моложе меня, герр Реф, у вас в душе пока не проснулась тоска по родине. Вот подождите, придет старость — и вас потянет домой. А что вы там встретите? В лучшем случае родные могилы… А сеньора Лоренцо разве не тянет в Венецию?

Пожаров невесело засмеялся:

— Стремиться на родину, где тебя ждет виселица? О, нет! Мне и здесь хорошо!

Реф с сочувствием смотрел на старого аптекаря:

— Герр Тан! Здесь вы нашли свою настоящую родину. У вас семья, дети, а что осталось там, на другом берегу Балтики? Я уверен, что и могил своих близких вы уже не найдете.

— Разговорами сыт не будешь, — нетерпеливо перебил Рефа Лоренцо. — Серьезные беседы — после обеда. Клянусь сатаной, я так голоден, что готов съесть жареную ворону, — итальянец расстегнул кафтан, снял парик с длинными буклями и присел к столу.

Когда с обедом было покончено, Андрей откинулся на спинку массивного кресла, обратился к Рефу:

— Как дела с огранкой камней?

— Хорошо. Я рад, что приехал сюда. И знаете, герр Татищев, что меня больше всего удивляет? Мастерство здешних людей. Я обучил их гранить камни, и многие уже превзошли меня. Совсем недавно я поручил одному мастеру сделать брошь из турмалина. Камень был с большим изъяном, я даже хотел бросить его. Но этот умелец так его обработал, что превратил в настоящее сокровище. Господин Геннин отправил брошь в Берг-коллегию как образец.

— Мне нравятся самоцветы, — вмешался в разговор Лоренцо, — но я не стал бы гранить их, не хватило бы терпения.

— А я люблю камни! — оживился Реф. — Мой батюшка был рудознатцем и ничего, кроме железа и меди, не признавал, а самоцветы считал никуда негодными. Но меня тянуло к ним. Сколько раз получал я от отца взбучку за свою страсть. Выручил дед: «Петер, не тронь внука. У него своя дорога в жизни. Если человек попал под власть камней, это уж на всю жизнь. К тому же хороший камень — богатство!» Вот и занимаюсь ими. Сначала сам искал, а потом увлекся огранкой. Только тогда и понял по-настоящему, что можно сделать из мертвого камня. В руках мастера он оживает, в нем как бы сходятся все лучи солнца. Такой камень блестит и сверкает даже в полумраке. Говорят, одни камни приносят несчастье, другие, как изумруд, делают человека счастливым. Может быть, и так — не знаю. Мне они, правда, богатства пока не принесли.

Почти все лето Андрей не появлялся в Екатеринбурге. Не успевал закончить съемку угодий одного завода или шахты, как из Обер-берг-амта поступало новое распоряжение. А когда вся работа на близлежащих рудниках была сделана, вместе с надзирателем лесов Куроедовым прокладывал дороги к строящимся заводам. С командой солдат рубил просеки, строил мосты, стлани на болотах. Вернулся домой в самую осеннюю распутицу, когда ни пеший, ни конный уже не мог пробраться по раскисшим дорогам. Думал отдохнуть, отоспаться, да не пришлось. Господин Геннин, вызвав к себе обер-берг-мейстера Клеопина и Куроедова, заявил:

— Понеже нынче время поспело войне, требуется быстрая доставка железа на Уткинскую пристань. А дорога туда дальняя и плохая. Надлежит проведать и проложить новую, нисколько не медля при этом.

Куроедов, охнув, схватился за поясницу и плачущим голосом пожаловался на прострел. Клеопин подозрительно глянул на него, но перечить не стал. Шут знает, может, и в самом деле перехлестнуло человеку поясницу. Поди проверь. Совсем скис старик. Чего доброго, еще богу душу отдаст. Придется Татищеву поручить, больше некому.

Когда о решении сообщили Андрею, он насупился.

«Второй год в учениках держат, — сердито подумал он. — А работу справляю один, без указчиков. Платят же четыре рубля. Как на такие деньги жить? Кабы еще хозяйство какое было, а то — весь тут. Да еще в разъездах. Хорошо, хоть лошадей казенных дают!»

Кипя от возмущения, он зашел к Санникову. Взял лист бумаги, сев за стол, написал рапорт самому генералу Геннину. Все выложил, а в заключение добавил:

«Имея отличные аттестаты, до сих пор обретаюсь учеником, тогда как бывшие со мной одокашники в Швеции уже награждены рангами и жалованьем».

Передав рапорт Зорину для вручения генералу, Татищев вышел из канцелярии. Постоял на высоком крыльце, подумал и решительно зашагал в Мельковскую слободку.

У крепостных ворот два солдата, сидя на корточках, играли в кости. Один, постарше, сдвинул на затылок треуголку и остерег:

— Далеко, барин, не ходи! Намедни башкирцы на Горный Щит напали. Лазутчики их вокруг шныряют. Остерегись, а то враз башку посекут саблей.

От крепости до слободы — рукой подать. Вздувшаяся от дождей речка Мельковка делит слободу на две части. Дальняя, между рекой и болотом, утопает в зелени. Вдоль прясел буйно растет краснотал. Оставшиеся после вырубки леса осины и березы вымахали выше крыш и сейчас сбрасывают с себя багровые и золотистые листья…

По шаткому мостику Андрей перебрался на другой берег, зашагал мимо приземистых мазанковых домишек.

Жила здесь беднота, голь перекатная: землекопы, возчики, инвалиды-солдаты. У болота маленькая деревянная часовня. Около нее бьет из-под земли прозрачный, холодный родник. Недалеко дом Ерофея, небольшой, на два окна. В палисаднике рябинка качается.

Сам, своими руками, срубил Ерофей себе жилище, украсил резными наличниками. На коньке крыши с той и другой стороны прибиты крашенные охрой петухи. Все сделано добротно, по-вятски: небольшой крытый двор, амбарчик, конюшня. За домом — огород. Маленькие грядки с репой, редькой и луком. Живности никакой, кроме казенного коня. Был кот, да сбежал от голодной жизни — хозяин по неделе дома не бывает.

Жил Ерофей бобылем, в заводе никого по сердцу себе не подобрал. А потом уж и годы вышли, борода совсем стала сивой. Но душа все равно тянулась к теплу.

Возвращаясь однажды из Верхотурья, переночевал солдат на заимке. Хозяин-зверолов, коренастый, черный, как жук, приветил путника, угостил вяленой олениной, поднес крепкой браги и уложил спать на широкую жаркую печь. Утром, собираясь в дорогу, увидел Ерофей сестру хозяина Марьюшку, молодую вдову с быстрыми смеющимися глазами. Ловко управлялась она возле печи, тяжелый ухват так и мелькал в ее проворных руках.

Ерофей сразу оценил и деловитость Марьи, и строгую красоту, а главное — излучаемые ею веселость и доброту. Крякнул, досадливо потрогал седую бороду. Вернувшись домой, разыскал обломок литовки, долго точил на оселке, перед вычищенным котелком скреб щеки, поглаживая их, довольно ухмылялся. Вечером снова отправился с эстафетой в дорогу и, хотя не было пути, сделал большой крюк — свернул на заимку.

Марьюшка при виде помолодевшего Ерофея широко раскрыла глаза, фыркнула в ладошку и убежала в боковушку. Зверолов встретил гостя радушно, усадил к столу, щедро угощал и в то же время неодобрительно посматривал на его бритое лицо.

Когда покончили с угощеньем и Марьюшка прибрала на столе, Ерофей повел речь. Хозяин слушал молча, хмурился. Потом, не выдержав, вскочил с лавки:

— Свататься? За Марью? Ах ты, варнак! Да кто ты таков, а? Табакур, бритая харя! А ну, убирайся! — и кинулся в угол, схватив полено, замахнулся. Сестра с визгом бросилась вон.

Хоть был зверолов еще молод и силен, но против Ерофея жидковат. Тот, легко перехватив руку хозяина, отобрал полено, отшвырнул под лежанку и быстро вышел из избы. Вслед метнулись зверовые лайки. Ерофей еле успел вырвать из прясла кол и, размахивая им, отступал к воротам, отбиваясь от собак. Одна, получив удар, с воем покатилась на землю, другая, осатанев от злости, выхватила у жениха полштанины.

Еле ускакал Ерофей от разъяренного зверолова. Две недели после того ковылял с костылем, пока не зажила прокушенная нога. С той поры вновь отпустил бороду и, встречая пригожих бабенок, отворачивался, с сердцем сплевывал.

Сейчас, увидев Андрея, Ерофей обрадовался. Откинул в сторону сапог, над которым трудился, прибивая оторвавшуюся подметку, завел гостя в избу.

Вытащив из печи горшок со щами, вылил их в деревянную миску, толстыми ломтями нарезал хлеб, подвинул Андрею ложку:

— Садись, Андрюша, поснедаем. Разносола нет, ты уж не осуди!

После обеда Андрей огляделся, подивился: две небольшие светлые комнаты сияли чистотой. Хотя и не было в доме женских рук, а все прибрано, ухожено.

— Что ж, так один и вековать будешь? В таком доме только хозяйки не хватает.

— Да уж как-нибудь обойдусь! — нехотя произнес Ерофей, поглаживая кусанную собакой ногу. — А ты вот пошто бобыльничаешь? За тебя любая краля пойдет. Вон какой сокол вымахал!

Андрей вздохнул. Вспомнил Настеньку: где она теперь, поди, уж семьей большой обзавелась? Чтобы переменить разговор, попросил:

— Пустил бы ты меня к себе на квартиру. В крепости больно шумно и дыму много. Еще с весны, как промерз в дороге под дождем и снегом, что-то грудь закладывать стало.

Ерофей хлопнул руками по коленам:

— Да хоть сейчас перебирайся! Ух ты! Ну и заживем мы с тобой, Андрейша! — он вскочил со скамьи и засуетился. — Во, гляди. Горенка эта твоей будет. Светло, тепло, и рябина прямо в глаза смотрит! — Снова сел и, вытащив трубку, стал набивать ее табаком.

Андрей мельком взглянул на руки Ерофея и вздрогнул. Где он видел такой чубук с маленьким медным якорем? Да ведь это же…

— Откуда достал? — вырвал у Ерофея трубку Татищев.

— Трубку-то? Памятка об осокинском кандальном, — и Ерофей рассказал про землянку на Хвощовке и могилу неизвестного бедолаги.

Андрей схватился за голову, простонал:

— Боже ж ты мой! Так это же был Никифор Лукич! А я-то отшатнулся от него. Испугался, за пистолет ухватился!

Ерофей положил руку на плечо Татищева, участливо спросил:

— Дружок, что ль, твой был?

— Дружок? Нет, учитель! Какие же муки вынес…

Вернувшись от Ерофея, Андрей долго шагал из угла в угол, мучительно думая о страшной судьбе Рыкачева. Потом зажег свечи, порылся в книгах и вытащил «Гороскоп». На чистом листе бумаги что-то долго рассчитывал, чертил. Побледнев, скомкал листок:

— Проклятая планета! Опять ты мне сулишь недоброе!

 

Глава пятая

Андрей перебрался на жительство в Мельковскую слободу. Узнав об этом, Клеопин неодобрительно покачал головой:

— Негоже дворянину промеж подлых людей обитать!

Но Татищеву слобода нравилась. Сюда не долетал грохот кузнечных молотов и лязг железа. Меньше было дыма и копоти. На чистом воздухе и грудь вроде стала не так побаливать.

А работу Андрею все подваливали. То посылали в вотчину новоиспеченного дворянина Акинфия Демидова для измерения расстояния от Невьянска до Екатеринбурга или от Тагильского до Алапаевского завода, то мчался он в Мурзинскую слободу проверять заявления от крестьян о находке руды, то, словно крот, ползал по низким штольням в рудниках, намечая новые забои.

И вот вручили ему наконец под расписку указ. Андрей развернул шершавую плотную бумагу, исписанную аккуратным почерком с титлами и завитушками:

«Сего 1732 года ноября 18 дня по Ея Императорского Величества Указу артиллерии господин генерал-лейтенант и кавалер Виллим Иванович де Геннин в Сибирском Обер-берг-амте определил: за твое в рисовании чертежей и в горном деле искусство тебе быть унтер-маркшейдером с жалованьем по шестьдесят рублей в год. И в тот чин вступить и оное жалованье получать с 1733 года генваря с 1 числа. И маркшейдерскому ученику Татищеву о том ведать декабря 21 дня 1732…»

Андрей прочел указ, порадовался долгожданному чину, пусть даже самому первому. Вот только на жалованье Виллим Иванович не расщедрился. Да ладно. Вон Федор всего два рубля получает в месяц, а живет. И мы проживем.

Он заспешил к себе, в слободу. У дома, в калитке, столкнулся с Ерофеем и Терентьевым. Расстроенный чем-то кузнец при виде Андрея сдернул с головы шапку, неуклюже поклонился, дыхнув винищем, пророкотал:

— Извиняйте, ваше благородие! — и отошел в сторону.

Долго стоял возле прясла, посматривая на пруд. Что-то бормотал. Со злобой ударив шапкой о землю так, что взвился столбик пыли, нетвердой походкой зашагал домой.

— Беда на мужика навалилась! — произнес Ерофей, глядя вслед кузнецу.

— Что такое?

— Жену сегодня на погост снес. Отмаялась, сердешная. Жаль, бабочка хозяйственная была. Силантий в ей души не чаял. И смотри, ликом сколь звероподобен, а ведь ни разу ее пальцем не тронул. Другие-то мужики вон как своих баб увечат, а этот все Аринушкой звал.

— Говорил ведь Федор, чтоб вез больную в госпиталь, а он: «Пришли бабку, пущай полечит!» Вот и полечила!

— Просил он лекаря, да разве тот согласится! — Ерофей заложил дверь болтом: — Айда-ко, спать будем!

Раздеваясь, Андрей неожиданно вспомнил разговор в канцелярии. Держа в руке сапог, прошел в комнату Ерофея:

— Это я про него, видно, слышал. Говорили, будто какой-то кузнец по случаю похорон на работе не был. Виллим Иванович велел того кузнеца взять в холодную, а завтра сто плетей отвесить. Неужто про Силантия речь шла?

— Точно! Он мне сам сказывал, что не был в кузне, «мне, говорит, таперя на все плюнуть и растереть!» Шибко скорбен он душой сделался. А дома, знать, ярыжки поджидают. Сбегаю, упрежу его!

Ерофей накинул на плечи кафтан, выскочил на улицу. Вернулся быстро. Хмуро посмотрел на Андрея:

— Опоздал! Ну, што бы тебе чуток пораньше сказать-то! А сейчас его уж поволокли на правеж!

Ночью сквозь сон слышал Андрей какую-то возню, осторожные шаги и скрип двери. Проснулся, когда в окно просочился тусклый рассвет. В соседней комнате, на полу, подостлав тулуп, храпел Ерофей. На откинутой правой руке — ссадина. Андрей хорошо помнил, что вечером ссадины не было. «Где его угораздило?» — подумал, но в сборах на службу обо всем забыл.

В Обер-берг-амте стоял шум. Ночью, взломав решетку холодной, кузнец Терентьев бежал. Стражник, охранявший его, найден связанным, слегка оглушенным. Рот заткнут старой, рваной портянкой…

Майор Угримов, начальник гарнизона, допрашивал стражника. Тот еле ворочал языком, пучил глаза и, вертя шеей, болезненно морщился.

— Караул держал, как положено быть. Три шага туда, три — обратно. А тут на меня ка-ак навалится, по башке вдарит, я и вовсе округовел. А когда в себя пришедши стал, то ни рукой, ни ногой двинуть… Потому весь, как баран, связан, а в роте портянка вонючая торчит. Ни охнуть, ни крикнуть силов нет. Так до самой смены и провалялся!

О беглеце послали бумаги во все заводы, крепости и селения со строгим наказом, что ежели где объявится беглый кузнец Силантий Терентьев, то оного без лишней волокиты хватать и в кандалах незамедлительно доставить в Сибирский Обер-берг-амт.

«Эх вы, дорожки-дороженьки! — трясясь в пролетке, думал Андрей. — Мотаюсь днем и ночью, а конца-краю все не видно!»

Всего полгода проходил он в чине унтер-маркшейдера, а работу за это время проделал такую, что и трем человекам только-только в пору управиться. Отводил рудные места, описывал течения рек, составлял чертежи, осматривал шахты, определял количество руд. Составил план постройки крепости возле Ревдинского завода, о чем просил Обер-берг-амт сам Демидов, опасающийся бунтующих башкирцев. Планом Демидов остался доволен и не замедлил уведомить об этом господина Геннина.

Виллим Иванович, давно присматривавшийся к Татищеву, оценил его усердие и деловитость. Похвала Демидова пришлась ко времени. Указом по Обер-берг-амту Андрей Артамонович Татищев был произведен в маркшейдеры. А вскоре после того поступила жалоба невьянского промышленника о захвате казной лесных угодий, приписанных к его заводу в Ревде. Рассмотреть жалобу поручили Андрею. С двумя полесовщиками и приказчиком Ревдинского завода побывал он в лесных угодьях, сравнил их с планом и удивился. Не казна, а сам Демидов отхватил из приписанных Полевскому заводу угодий ни много ни мало, а двести добрых десятин леса. Сосны, что свечи, прямые, ровные, так и тянутся к небу… Пошто неправду Акинфий Никитич указал?

Приказчик умильно смотрел на Татищева, шепотом докладывал:

— Лес-от больно хорош. Казне все едино он впрок не пойдет, а нам во как нужен. Хозяин в большой надеже, что вы ему энтот лес поможете у казны отобрать, а уж он отблагодарить сумеет. Сотню рублей, никак не меньше, отвалит.

— Мздоимством не занимаюсь, — зло покосился на приказчика Андрей. — Я, сударь, от казны жалованье получаю и должен ее интересы блюсти. А Акинфию Никитичу передайте, ежели ему леса мало, пускай по закону просит, чтоб прирезали угодья.

— Так ведь по закону-то в копеечку влетит!

— Ничего! Он человек богатый. Слушок ходит, что даже сам серебряные рубли чеканит!

— Креста на вас нет, господин Татищев. Экую небылицу изволите сказывать. И кто только лжу про самодельные рубли пустил?

В Обер-берг-амте жалоба Демидова была отклонена. Узнав про это, Акинфий вспылил:

— Ишь ты! Гордец какой! Узнаю татищевскую кровушку. Голь перекатная, а тоже — нос воротит. Ты ему сколь посулил? — набросился он на приказчика.

— Как велели.

— Велел, велел! А у тебя голова-то на месте? Видишь, что упрямится, набросил бы сотенку. Учить вас, дьяволов, надо, зря только хозяйский хлеб жрете. Пошел вон, недотепа!

Испуганный приказчик выскочил из комнаты. Оставшись один, Акинфий, сердито сопя, кинулся в кресло. Помотал головой. Целую неделю гулял у себя на заимке. Допился до того, что в каждом углу стали мерещиться зеленые черти. Вот и сейчас, глянул в зеркало на противоположной стороне и увидел, что из-за плеча выглядывает похабная харя нечистика, корчит гримасы, словно издевается над конфузом.

Акинфий со злостью плюнул, сорвал с головы пышный парик с буклями и пустил в зеркало. Наваждение исчезло, а с ним пропала и злость. Вместо нее в душе проснулась обида:

— Выходит, зазря нахвалил Геннину этого законника. Думал, по гроб мне благодарен будет!

В своих поездках так далеко Андрей еще не забирался. Многолюдное Верхотурье со множеством церквей и звоном малиновых колоколов ошеломило его после небольших заводов-крепостей. На улицах толпы монахов, посадских людей и ясашных вогулов. Впервые увидел Андрей этих бродячих охотников, явившихся в город с мягкой рухлядью. Вокруг вились купчишки, выменивая на водку соболей и куниц, сбывая лежалый гнилой товар.

В глухом проулке, позади собора, двое, по виду кабацкие сидельцы, вырывали у вогула мешок с мехами. Охотник отбивался, но силы были неравные, и пришлось бы ему распрощаться с мешком, если б не Андрей.

— Разбой! Эй! Стража, сюда! — во все горло крикнул Татищев, на ходу вытаскивая из кармана пистолет.

Сидельцы кинулись бежать. Вогул, крепко прижав к себе поклажу, тяжело дышал, привалившись к забору.

— Шибко тебе спасибо, ойка! — шагнул он к своему спасителю. — Кабы не ты, худой люди отнял меха!

Развязав мешок, порылся в нем, вытащил пару куньих шкурок:

— На! Ты добрый ойка, румой — другом тебя назову. Бери, женке подаришь, шибко сладко целовать будет за такой подарок!

Андрей отвел руку охотника:

— Спрячь обратно. Мне не к рукам, да и жены у меня нет!

— Как нету? Плохо. Кто тебе юрту убирает, обед варит? Как без бабы жить?

— А вот нет, и все! — рассмеялся Андрей.

— Все равно бери. Не возьмешь — обидишь шибко. Бабы нет, любушке подаришь, радость девке будет! — и сунул шкурки Андрею за пазуху.

— Будь по-твоему! — сдался Татищев. — Шапку сошью!

— Во-во! — обрадовался вогул. — Носить будешь — Степана помнить будешь!

— Какого Степана? — не понял Андрей.

— Меня! Поп крестил, имя дал — Степан!

— Православный, значит. А в церковь ходишь?

— Ходим. В город езжаем — Николе свечку ставим. Ух, хорош угодник!

— Помогает?

На смуглом скуластом лице Степана собрались лучики морщин. Он хитро глянул на собеседника:

— Когда как! Нет — шайтана молим, оленя режем, шайтану — кровь, Николе — шкуру дарим. Из двух один поможет!

— Двум богам молитесь? А поп про то ведает? — расхохотался Андрей.

— Поди, знает. Седни шибко ругал нас. Соболей требовал, грехи сулил молить!

— Ну, ладно, пойдем. Я тебя провожу, а то отнимут твою рухлядь.

По узким, проулочкам вышли к центру города. На базарной площади гудела толпа. В стороне, возле колодца, стояли двое, по виду звероловы. С ними женщина в длинном сарафане, на ногах — отделанные бисером сапожки из оленьей шкуры.

— Ой! Однако, я вас потерял! — закричал Степан, увидев этих людей. — Как, думаю, искать? В тайге туда-сюда ходи, по следу найдешь, а здесь тамги нет, затески нет. Как человека искать надо?

— Степка! Нашелся! Язви тя в печенку! — обернулся коренастый зверолов. — Мы тут все передумали. Где ты пропадал? — шагнул он навстречу вогулу.

Тот что-то быстро стал говорить, то и дело кивая на Андрея.

Зверолов внимательно слушал, и на его заросшем лице мелькала улыбка:

— Спасибо, барин, что Степку выручил. Сотоварищ наш. Вместе промышляем. Думали, пропал мужик. Здеся не урман, ухо востро держать надо, а то враз прищучат.

Второй зверолов поднял голову, и Андрей чуть не ахнул, узнав Силантия. Кузнец нахмурился, схватив за руку женщину, шагнул в сторону.

— Обожди! — негромко окликнул Андрей.

Силантий обернулся, насторожился. Его товарищ с недоумением переводил взгляд с одного на другого. Андрей подошел к кузнецу. Тот, нахмурившись, сделал шаг в сторону и сунул руку за пазуху.

— Что тут делаешь? — шепотом спросил Андрей. — По всему уезду бумаги разосланы об твоей поимке!

— Пущай попробуют взять! — сквозь зубы процедил Силантий.

Женщина, прикрыв рот рукой, чтоб не кричать, с ужасом смотрела на Андрея.

— Полицейские ярыжки враз схватят, и нож твой не поможет!

Кузнец смутился, вынул руку из-за пазухи.

— Барин, не губите его. Ни в чем он не виноватый! — взмолилась женщина.

— Постой, Марья! — бережно отстранив ее, произнес кузнец. — Вина моя известна, только я живым не дамся!

Настала очередь удивиться Андрею:

— Да разве я тебя хватаю? Иди на все четыре стороны. Только упредить тебя хотел, чтоб не попался.

— Вона! — протянул Силантий, и его глаза сразу стали теплее. — А я, признаться, так уж и думал, что придется мне тебя пугнуть, чтоб не выдал.

— Тебе ведь Ерофей помог бежать? Я догадался, когда он обмолвился, что вы с ним земляки.

— Точно! Вятские мы. В тот раз, как мне бежать, он совет дал податься до Афанасия. Заимка его на отлете стояла, туда ярыжки сроду нос не кажут.

— Это не ее ли он сватал? — кивнул Андрей в сторону женщины. — Как-то мне рассказывал.

— Ее! — хмуро подтвердил Афанасий. — Кобеля у меня, варнак, доброго пришиб! — и неожиданно рассмеялся. — А здорово он тогда через заплот сиганул, почище кочета! Да бог с ним. Мы зла не держим, да и он, видать, тоже, коли Силантия до нас направил. Ежели нужда какая случится, пущай заезжает. Зимовье наше теперь на речке Иовке стоит, возле Буртыма. Гора такая есть, приметная. Только Марьюшку мы уже просватали.

Афанасий глянул на своих спутников и, снова, видно, вспомнив сватовство Ерофея, усмехнулся…

 

Глава шестая

Целый день гремели колеса пролетки по горной дороге, а позади все еще виднелась мрачная громада Конжаковского Камня. Чуть в стороне высилась другая, с голой вершиной, гора — Косьва-Камень. Между ними, словно цыплята возле наседки, рассыпались горки и горушки, то голые и мрачные, то затянутые густым, темным ельником и кедрачом. На вершинах приземистый, искореженный морозом и ветром стланик жался к земле, покрытой мхом и лишайником. Только когда остался позади перевал, дорогу снова обступили густые леса.

Дорога эта, от Верхотурья до Соликамска, называлась Бабиновской, по имени человека, проложившего ее, а до того слыла просто государевой тропой. По этой тропе везли в Московское государство меха из Сибири, ясак, собираемый с инородцев. Сейчас она, хотя и пролегала широкой, в несколько сажен, лентой через Каменный Пояс, замерла. Никто не чинил сгнившие стлани через болота, не ровнял колеи. Медленно зарастающая буйной травой и еловым молодняком, дорога была уже никому не нужна. Редко когда гремели по ней колеса подводы или дробно стучал кованым копытом конь, несущий на себе всадника. Основной путь с Перми Великой в Сибирь переместился к югу, поближе к заводам, через Кунгур — в самое сердце горнозаводского Урала. А от него дальше, через Барабинские степи — к Колыванским заводам.

А старая дорога все зарастала и зарастала. Пролетят годы, и останется от нее узкая тропа, по которой будут бродить звероловы да крадучись пробираться в Россию беглые.

Вместе с дорогой чахнет и Верхотурье. На смену кресту и церкви пришел новый владыка Каменного Пояса — Завод. Склонит перед ним голову гордая церковь и станет не владычицей, а служанкой, помогая держать в крепкой узде томящихся на огненной работе и в рудниках кабальных людей.

В Соликамске задержался Андрей до конца лета. Каменный Пояс с каждым годом все больше открывал людям свои кладовые. Заводы росли, как грибы, для каждого требовалось составить подробную ландкарту со всеми угодьями. Купчишка Осокин пошел в гору, строил уже пятый завод для выплавки меди. Богател соликамский купец Турчанинов, также поимевший страсть к плавильному делу. В пермском, чердынском и Соликамском краях было у него с десяток добрых рудников, да еще целился он на башкирские земли. Вслед за богатеями тянули руки к земным недрам и люди, не имевшие ничего, кроме жажды наживы.

Андрей получил указ отвести крестьянину Меркушеву землю под рудник «пять сажен», а внутри «сколь счастья будет».

— Демидова догонять станешь? — с усмешкой спросил Андрей щуплого Меркушева, когда в местной конторе тот получал план рудника.

— Куда там! Нам бы деньжат заработать да от Строгановых откупиться на волю!

— Вольным станешь, поди, сам кабальных заведешь?

— А уж это как придется, — ответил крестьянин, цепко ухватив документ. — Погонять-то, чай, полегче, чем возить.

«Мироед будет. Еще почище Осокина!» — понял Андрей.

— Ну, благодарствуйте, ваше благородие! — поклонился Меркушев и, надев поярковую шляпу, зашлепал к выходу.

Когда дверь скрипнула и комната опустела, управитель конторы покачал головой:

— Цепкий мужичонко. Этот свое не упустит. Отцу родному горло перервет, ежели выгоду от того увидит.

Снова Андрей, в который уж раз, подумал:

«Каждый норовит к сладкому пирогу пробиться, — и тут же укорил себя: — Не от хорошей жизни человек зверем становится. Вон, Строганову каждый день живых осетров доставляют, а этот, Меркушев, поди, ни разу в жизни по-настоящему сыт не был!»

Закончив отвод рудников и проверку выработки руды, Татищев на строгановской барже спустился по Каме до Егошихи. На барже — кули с солью, полосовое железо, в трюме — штабеля кедровых бревен. В отдельной каюте за крепкими замками — тюки с пушниной. Строгановские караваны с весны до поздней осени плывут по реке, наполняя тугой кошель прикамского владыки.

На пристани в Егошихе толпа бурлаков, крючников и гулящих людей. Идет погрузка барж с железом с казенного завода. С руганью и окликами оборванные и прокаленные солнцем мужики выводят на быстрину плоты со звонкой уральской сосной. На берегу, в сторонке, стоит карета. Рыжие ухоженные кони грызут удила и бьют по земле коваными копытами. Толстозадый ямщик на козлах клюет носом.

Сквозь раскрытую дверь кареты Андрей увидел франтовато одетого человека, лениво слушающего приказчика, только что прибывшего на барже. Когда тот кончил говорить, франт смахнул с рукава пылинку, обратился к приказчику:

— В Казани найдешь батюшку. Передашь, что с тем делом ничего не вышло. О чем речь — он знает. Еще скажешь, что в горном начальстве я навел справки о землях. О каких — он тоже ведает. Передашь, что они ни за кем не числятся. Так что пусть без всякой задержки в Сенат челобитную на них подает. Понял? Ну все!

Франт неожиданно выглянул из кареты и с удивлением воскликнул:

— Господин Татищев! Какими судьбами?

Андрей обернулся. Внимательно присмотревшись, узнал Петра Строганова. Неожиданно для себя обрадовался встрече. Далекие годы юности, наивные мечты и надежды вспомнились ему при виде франта, и он с радостью пожал ему руку.

— Слышал! Слышал! Маркшейдером Сибирского горного начальства заделался. Ну, поздравляю! А меня батюшка раньше срока из академии вытребовал. Вотчина большая, одному трудно управляться, а на приказчиков надеяться, сам знаешь, как можно?

— Готовишься занять престол в своем княжестве? — рассмеялся Андрей.

Строганов скорчил скорбную гримасу:

— Батюшка у меня еще крепок. По всему видно, хозяином стану не скоро!

— А хочется?

В глазах Петра блеснул огонек жадности:

— Во сне вижу, как тот день наступит! — он помолчал, похрустел пальцами. Испытующе глянул на Андрея и, понизив голос, предложил:

— Поедем ко мне. У меня в Егошихе свои хоромы есть. Об одном деле хочу с тобой посоветоваться.

Дом Строгановых стоял на отлете, фасадом к реке. Каменный, с колоннами, он, словно ястреб, высматривал добычу, плывущую по Каме.

Через анфиладу комнат Строганов провел Андрея в кабинет. Вызвав лакея, приказал накрыть стол в гостиной.

В ожидании обеда они, прощупывая друг друга, повели безразличный разговор о погоде, о впечатлении, оставшемся у Андрея от путешествия на барже, о большом лесном пожаре, уничтожившем более двухсот десятин леса.

Неожиданно Петр рассмеялся.

— О чем ты? — спросил Андрей.

— Да вот вспомнил, как тебя в академии побил!

— Побил? — удивился Андрей. — Выдрали нас с тобой тогда знатно, вот это мне запомнилось крепко.

Петр засмеялся:

— Ну, орал-то я больше для отвода глаз. Драли меня вполсилы. Я перед поркой дядьке гривну посулил.

Андрей покрутил головой. «Ну и ну! — подумал. — Если он в то время пронырой был, то что с ним сейчас стало?»

— Ну, а теперь поговорим о деле!

Строганов встал с кресла и, подойдя к большому дубовому шкафу, стал что-то искать в нем. Высокий, худощавый, в богатом парчовом камзоле, из-за бортов которого пышной волной выбивались белоснежные кружева, он казался настоящим вельможей, а не потомком тех Строгановых, что первыми пришли в пермскую землю. Сольвычегодские купцы охулки на руку не клали и за полтора столетия стали чуть ли не самыми богатыми людьми на Руси, баронами, владеющими огромным прикамским краем.

— Вот! Гляди! — на ладони Строганова лежал большой, сверкающий чистыми гранями кристалл.

Андрей осторожно взял камень, повертел и поднял на Петра удивленные глаза.

— Алмаз! Чистейшей воды. За такой можно целый завод купить.

Лицо Строганова порозовело. Он весь напрягся, в жестах появилась небрежность и снисходительность. Как будто уже одно владение драгоценным камнем ставило его выше окружающих. Андрей сразу почувствовал перемену в собеседнике и насмешливо подумал: «Смотри, как тебя раздуло! Только не затем ты меня позвал, чтоб хвалиться самоцветом. Посмотрим, что тебе нужно?»

— Ты знаток горного дела. Знаешь, где и как залегают самоцветы и руды. Откуда может быть этот камень? — спросил Строганов.

Андрей подумал, припоминая все, что знал про алмазы:

— На каждую руду и самоцветы свои приметы имеются. Объяснять долго не буду. Кабы знать, где найден алмаз, легче было бы поиск вести. А так что ж вслепую копаться? В Обер-берг-амте отменные рудознатцы, а до сей поры найти этот камень не могут. Вокруг Мурзинки, у Сысерти не счесть, сколь шурфов набили. Аквамарины, сапфиры, яхонты и смарагды находят, а вот алмаз ни разу не попадался.

— Откуда камень — про то речь особая. Хочешь ко мне на службу пойти? Озолочу, ежели разыщешь алмазы.

— Журавль-то в небе летает, а у меня хотя и синица, да верная. И искать наобум — все равно что воду в ступе толочь, только время зря проведешь.

Петр тяжело вздохнул, посмотрел исподлобья на Татищева и наконец решился:

— Ну ладно. Коль без этого нельзя, скажу тебе под секретом великим. Батюшка горщика посылал разведать на Кутим и Улс. А он сбег. В Искоре наша стража его словила. При нем этот камень и нашли. Где он его взял — не сказывал. Я уж с ним сколько времени бился, да все без толку. Уже дух испускал и на своем стоял: «Нашел! А где — не упомню!»

— Ты что ж, пытал его, что ли? — Андрей почувствовал, как стала в нем закипать злоба.

— Маленько, для острастки. А мужик-то оказался хлипким, не выдержал.

Андрей вскочил с кресла:

— Да ведомо ли тебе, что горщик этот великую славу Урала с собой в могилу унес? Мало вы инородцев грабили, так еще и душегубством занимаетесь. Одно скажу: о новых землях не думай. Мимо Сибирского начальства не пройдешь, а я уж там доложу, что надо.

У побледневшего Петра зло перекосился рот:

— Вот ты какой? Ну, смотри! Строгановым поперек дороги не становись!

— Не пугай! Теперь вам меня бояться надо. Я это дело так не оставлю.

— Стопчем! Не впервой. И не с такими управлялись!

Андрей схватил треуголку и, громко стуча сапогами, выбежал из дома. На улице осмотрелся, решительно направился в контору Горного начальства. До самого вечера рылся в бумагах, просматривая заявки и переписку со Строгановым. Ничего, что могло бы натолкнуть на место находки алмаза, не обнаружил. В сердцах отчитал шихтмейстера за плохой учет горной выработки и отправился ночевать к заводскому судье Берлину.

Около лесной биржи еще кипела работа. Проходя мимо штабеля бревен, Андрей неожиданно услышал шорох и скрип. Поднял голову и еле успел отскочить в сторону. Совсем рядом, Чуть не придавив его, с грохотом и шумом обрушилась громада бревен. Десятник, руководивший погрузкой, с руганью набросился на зазевавшихся грузчиков, а те лишь чесали в затылках и диву давались: пошто это штабель в распыл пошел?

Вечером Татищев рассказал капитану Берлину про все, что с ним за день случилось. Заводской судья, внимательно выслушав Андрея, покачал головой:

— Вы, Андрей Артамонович, зря с этим псом, Строгановым, схлестнулись. По виду птица важная, как-никак барон. Обхождение светское, умен, начитан, но ежели дело выгоды касается — ничем не брезгует. Вы, чай, думаете, штабель тот сам по себе развалился? Как бы не так! Строганов свое слово держит. Теперь ходите с оглядкой. Мало ли что может случиться. Ну, там дерево сухостойное придавит, камень на голову свалится… Где-нибудь на мостике поскользнетесь — и концы в воду. Вы до отъезда из дому — никуда. А в дорогу я вам трех солдат для охраны дам.

У Геннина худое желтоватое лицо стало жестким, под скулами заходили желваки, когда Татищев доложил ему об алмазе и про строгановскую челобитную в Сенат.

Потребовав ландкарту верховьев Вишеры, генерал долго изучал ее, прикидывая в уме, о каких землях шла речь. Наконец высказал мнение:

— Барон упомянул реки Улс и Кутим. Не верю, что оный алмаз там разыскан. Чем-то другим прельстили Строганова те земли. Отдавать их ему нам не сподручно. На следующий год пошлем туда своих рудознатцев. Мнится мне, что там можем разыскать изрядную медь либо железо.

На другой же день из Екатеринбурга поскакал фельдъегерь с письмом в Сенат, к Ягужинскому, ведавшему в Коммерц-коллегии горными делами. Ровно через месяц Строганову было отказано в приобретении земель «по всей реке Улс, от вершины до устья, со всеми притоками, впадающими в оную речку». Для прикамского богача решение Сената оказалось настоящим афронтом.

В самые святки 1733 года, когда зимние бураны перемели дороги, а в окрестных лесах трещали раздираемые морозом мохнатые ели, в Екатеринбург прибыл обоз в сопровождении казачьего конвоя. Это был один из отрядов Великой Северной экспедиции, снаряженной для исследования и описания Сибири и Камчатки.

Из большого, обитого войлоком возка вышло несколько укутанных в меха людей. Потоптавшись, согревая застывшие ноги, приехавшие направились в Обер-берг-амт. А там поднялась суматоха. О приезде экспедиции было известно давно, но, как часто бывает, подготовку к достойной встрече академиков откладывали со дня на день, в конце концов положились на авось и оконфузились.

Этой оплошки генерал Геннин не стерпел. После того как прибывшим были отведены дома для постоя, он созвал всех управителей и советников Обер-берг-амта и дал им такой нагоняй, что даже хладнокровный Клеопин то и дело вытирал со лба пот.

Чтобы как-то сгладить неловкость, Виллим Иванович пригласил трех приехавших академиков к себе. Уставшие и промерзшие ученые, не знавшие, где отведут им постой, пришли в восторг. А когда попали в дом начальника Сибирских заводов, то даже Миллер, грубоватый и невыдержанный человек, с восхищением произнес:

— О! Ви, генераль, большой волшебник. В этой дикой Сибирь устроить такой роскошный палаты может только гений. Майн готт. Какой изумительный резьба у этих кресел.

— Пустяки, господа! — небрежно отмахнулся Геннин. — Это я резал по дереву. Для меня это — отдых после умственных трудов. Прошу вас, садитесь.

Низенький, кругленький Гмелин с наслаждением плюхнулся в обтянутое бархатом кресло. Его примеру последовали профессор астрономии Иосиф Делиль и длинный, сухопарый историк Миллер.

Завязалась оживленная беседа.

Геннин, важный, в пышном парике и парадном мундире с регалиями, с интересом слушал приезжих.

— Как вам известно, — говорил Гмелин, — сия экспедиция ведется по замыслу покойного государя, дабы узнать, сошлась ли Америка с Азией. — Он поднял короткий, похожий на сосиску, розовый палец. — Сей вопрос был поставлен перед командором Витусом Берингом, с коим мы, если то будет угодно фортуне и господу, надеемся встретиться на Камчатке. Одновременно мыслится изучение государства Российского. По представлению Академии наук правительствующий Сенат постановил в двенадцати пунктах провести обсервации метеорологические, дабы узнать, какие климаты присущи России. Один из двенадцати пунктов будет здесь! — Гмелин постучал пальцем по столу. — В Екатеринбурге!.. Миллер вытащил из кармана золотую табакерку. Взял понюшку. Помахал зажатыми пальцами, поклонился в сторону Делиля.

— Дело сие поручайт следует отшень грамотным человекам. Чтобы конфуз перед европейскими академиками не делать. Також преизрядно знаваль астрономию, посколь многие полагают, что движения планет свой влияний на погоды имеют.

Гмелин чуть повел глазом на Миллера и поспешил перебить:

— Желательно, чтобы оный наблюдатель писал свои обсервации для Академии наук на латинском языке.

— Найдем таких. Есть канцелярист, заодно арифметику в школе преподает — Федор Санников, весьма способный. Другой — учитель Никита Каркадинов. Но больше всех пользы принес маркшейдер Татищев. Зело учен.

— Василия Никитича сын? — поинтересовался Гмелин.

— Нет! Какой-то далекий родственник. Так, пожалуй, его и Санникова с Каркадиновым к этому приставим. А теперь, господа, прошу к столу отведать наших сибирских яств. Не обессудьте, — гостеприимно повел рукой Геннин.

Иоганн Гмелин, большой любитель покушать, выглянул из-за спины хозяина в гостиную и потер радостно руки: на столе, в окружении всевозможных закусок, на большом блюде возлежал парной осетр с пучком луковых перьев во рту.

В тот день, когда в Екатеринбург прибыла экспедиция, Андрей засиделся в Уктусе, просматривая в старых архивах донесения о сысканных рудах. Домой возвращался уже поздно. Проезжая мимо Обер-берг-амта, увидел в окне свет.

— Кому быть там в такое время?

Вылез из кошевки, поднялся по ступеням и, пройдя мимо спавшего сторожа, заглянул в канцелярию.

У стены, на широкой лавке, где обычно ожидали приема к начальству штейгеры и мастеровые, укладывался спать высокий плечистый парень. Русые волосы гладко причесаны и заплетены в короткую тугую косичку.

Услышав скрип двери, парень обернулся, и Андрей увидел широкое лицо, чуть тронутое веснушками, большой, крупный нос. Серые глаза удивленно смотрели на вошедшего. Парень тихо ойкнул, отшвырнул кафтан, который ладил себе в изголовье, и шагнул навстречу.

— Андрей? — радостно завопил он и, схватив Татищева, крепко обнял.

— Постой, постой! — протестовал Андрей. — Откуда ты меня знаешь? Да пусти, медведь! Все кости переломаешь! — Вырвавшись из крепких объятий и наконец разглядев парня, Татищев узнал его: — Степка! Крашенинников! Да как ты сюда попал?

— Студент Петербургской академии, — отрекомендовался Степан, — зачислен в экспедицию на Камчатку. Начальники мои, Гмелин с Миллером, пировать ушли к Геннину, а про меня забыли. Вот и пришлось на покой укладываться.

— Пошли ко мне. Пока экспедиция будет здесь — поживем вместе. Давай собирайся!

До Мельковской слободы добрались быстро. Ерофей, узнав, что Степан — дружок Андрея, выставил миски с солеными грибами и капустой. Нарезал хлеб и торжественно водрузил на стол полуштоф.

Накинувшись на грибы и капусту, в разговоре друзья забыли и про вино.

— Этак пить — только людей смешить! — с укоризной произнес Ерофей. Налил себе кружку и, нагнав на лицо муку страдальца, выпил. Закусив грибком, отправился спать на полати.

— Многотрудно мне пришлось, — говорил Степан. — Не единожды помышлял бросить учение да заняться ремеслом. Жалованье в Московской академии, сам знаешь, — алтын в день. А ведь кроме харча надо и об одежде думать. За угол у просвирни платил две гривны в месяц. Однако выдюжил, в науках преуспел и в прошлом году отправили меня в Санкт-Петербургскую академию студентом. А там зачислили в экспедицию на Камчатку.

Крашенинников отложил деревянную ложку, вытер ладонью губы. Подсел к Андрею ближе:

— Пути-дороги дальние тянут меня не с тем, чтоб ради забавы душу потешить, хочу на пользу государству Российскому потрудиться. Мыслю, что знать свое Отечество надобно во всех его пределах, знать изобилие и недостатки каждого места. Скажи, какая от того прибыль, когда известно, что делается в Индии или Туретчине, а о своем Отечестве столь имеют понятия, что едва разбираются, где проживают? Вот то-то и оно! А ведь еще есть и такие, что, желая показать свое нежное воспитание, говорят, будто не видели, на чем хлеб растет!

Уже под утро Ерофей, проснувшись, свесил с полатей лохматую голову, укорил:

— Черти бы вас забрали, полуношники. Что вам — дня мало? Сами не спите и другим не даете. Ложитесь-ко!

Друзья переглянулись. Подивились, что время прошло незаметно, и улеглись спать.

 

Глава седьмая

Прошел Новый год. Генерал Геннин приказал отметить его десятью выстрелами из отлитых на заводе пушек и отпустить мастеровым на огненной работе по чарке водки. На том все празднество и окончилось. Жизнь снова пошла по-прежнему. Только Татищев, Санников да Каркадинов помимо обычной работы обучались у Гмелина метеорологическим обсервациям, знакомились с приборами.

Наблюдения за погодой увлекли Андрея. Он и раньше задумывался, почему зимой идет снег, а летом — дождь. Отчего смена ветра всегда влечет за собой и смену погоды. Вытащил и перечитал книги, в которых говорилось о метеорологии. И преуспел — через две недели Гмелин поручил ему самостоятельные обсервации — наблюдения.

В феврале экспедиция отправилась дальше. Впереди предстоял ей далекий путь через всю Сибирь к северо-восточным берегам. Во второй раз ушли искать пути к американским берегам отряды Чирикова и Беринга. Наносили на карту побережье Ледовитого океана Малыгин, Минин и Стерлигов, братья Харитон и Дмитрий Лаптевы, Василий и Мария Прончищевы да штурман Челюскин. Не погоня за славой, не поиски рангов толкали этих людей на опасный и трудный путь. Шли они на подвиг во славу Отечества. Целое десятилетие боролись с цингой и морозом, со льдами и голодом. Во имя этого отдадут потом свои жизни Прончищевы, командор Витус Беринг и многие участники Великой Северной экспедиции. И вот туда же стремится студент Крашенинников… Перед отъездом просидел он вместе с Андреем весь вечер.

— Знаю, что ждет меня, — задумчиво глядя на оплывшую свечу, говорил Степан. — Но все едино тверд в своем стремлении. И ежели труд мой добавит в науку географию хотя бы несколько строк, почту, что жизнь прожил недаром.

— Завидую я тебе! — вздохнул Андрей.

— Зависть разная бывает! Твоя от чистой души идет. В академии я насмотрелся на профессоров да академиков, вот где завистники! Не дай бог, ежели кто что-нибудь новое в науку преподнесет. Оболгут, извратят. С пеной у рта доказывать будут никчемность содеянного своим же товарищем. Вот это — черная зависть. Она, как ржа, душу разъедает, и через то человек делается подлым. Да что… Возьми хотя бы Миллера. Беда, ежели кто супротив слово вымолвит. Не токмо облает непотребными словами, а еще и ударит. Стало, не тверд в своей правоте, доказать ее не может! Где ему! Нищий он духом! Историю государства Российского пишет, а сам по-русски изъясниться как следует не знает. Просился я в отряд к Чирикову либо Берингу — не пустили. А с этими своими начальниками, видать, хлебну беды да нуждишки. На Камчатку поехали! А сами, чуть что, на «худое здоровье» ссылаются и все на меня взваливают. Гмелин, тот куда ни шло, мужик умный и характером вышел, добряк. А Миллер — сквалыга. Инако об нем не скажешь!

— Зато ты силен да здоров. Раз к своей цели стремишься и предан науке, все и выполнишь задуманное. Может, еще после себя и славу землепроходца оставишь, как Атласов или Дежнев!

— О личной славе не тщусь, поверь, а токмо о пользе науки и Отечества! — Степан встал, потянулся так, что послышался хруст. — Я, пожалуй, спать буду. Завтра с утра выезжаем. Обратно поедем, ежели живой буду, встретимся, поговорим.

— Давай ложись, а я в Обер-берг-амт схожу, время для обсервации приближается. — Натянув на уши треуголку и застегнув бараний полушубок, Андрей вышел на улицу.

Холодный ветер гнал злую поземку и больно резал лицо. Прикрывая нос рукавицей, Татищев осторожно шагал к Обер-берг-амту. Всюду валялись присыпанные снегом обрубки дерева, камни, куски железа. Того и гляди, споткнешься — голову разобьешь!

Ночь темная. Тускло просвечивает луна сквозь пелену облаков. Где-то у подьяческих дворов глухо брешут собаки. Над домной, у плотины, — багровый отблеск пламени. От кузницы несутся удары молотов и лязг железа.

Почти над самой головой, с дозорной башни, рявкнул ночной сторож:

— До-о-гля-дывай!

От неожиданности Андрей шарахнулся в сторону, зацепился ногой за железину и растянулся во весь рост.

— А чтоб тебя! — с досадой буркнул, вскакивая на ноги и отряхиваясь от снега.

Около Обер-берг-амта на высоком столбе вертится, поскрипывая, ветроуказатель. Слабый свет, пробивающийся сквозь слюдяное оконце канцелярии, падает на длинный термометр, висящий на столбе.

Щуря глаза, Андрей всмотрелся в шкалу прибора: «Изрядно!» — и, взбежав на ступеньки, ударом ноги распахнул дверь.

Клевавший носом дежурный солдат вскочил, вытягивая руки по швам и тараща сонные глаза.

— Живой? — сбрасывая полушубок, справился Андрей.

— Так точно, господин маркшейдер!

В комнате было сине от табачного дыма. Андрей покрутил носом, укоризненно посмотрел на сторожа. Повесив на гвоздь треуголку, сел на скамью и вытащил из шкафа журнал. Дуя на замерзшие пальцы, взял гусиное перо, убрал с него прилипший волосок и, навалившись на столешницу, записал:

«Барометр 2753, термометр 190°, ветер норд-вест средний. Снег мелкий, частый. Сквозь облака некоторые звезды видны».

Посыпав песком написанное и осторожно стряхнув, закрыл журнал. Посидел, подумал. Достал из кармана записную книжку — подарок Василия Никитича, мелким убористым почерком вывел:

«Атмосфера океану подобна, в коей приливы и отливы воздуха вызывают дождь и снег, ветер и бури, сиречь — погоду».

Покусал перо и написал дальше:

«Лжет немец, говоря, что звезды влияние на погоду имеют. Оные расположены в недосягаемых небесных глубинах, а облака образуются возле земли. Из всех светил токмо Солнце на атмосферу влияет, и то в разные годы на один и тот же день разная погода бывает».

И тут же вспомнил про влияние звезд и планет на судьбы людей, про злой Сатурн и воинственный Марс. Поколебался, никак не мог одно с другим увязать. С досады даже плюнул. В конце концов решил, что погода и судьба — вещи разные, но в чем механика сего влияния на судьбу — того понять человеческому разуму не дано. А влияние все же имеется, сам на себе испытал. Правда, в последний раз от нечего делать составил на себя два гороскопа. По одному получилось, что ждут его скорое счастье, богатство и успехи в торговле. Почему в торговле? Санников, которому Андрей показал гороскоп, захохотал и посоветовал: «Ты, Андрей, набирай всякой всячины, да и езжай к вогулам, наменяешь там соболей да куниц. Глядишь, сразу разбогатеешь!» Федька — просмешник известный. Андрей и сам развеселился от такого гороскопа, представив себя в роли купца.

Зато другой, составленный через неделю после первого, получился иным. Астральные силы, идущие от планет, в результате неблагоприятного сочетания со знаками Зодиака сулили большие беды. В центре этих сил, на одном меридиане, оказался злой Сатурн. Несколько дней ходил Андрей как в воду опущенный, все ждал несчастья. Но все обошлось хорошо, если не считать того, что кто-то во время отлучки его и Ерофея забрался в дом. Украсть ничего не украл, но все перерыл, словно что искал.

— Чаво тому татю понадобилось? — недоумевал Ерофей. — Окромя твоих книг да барахлишка из одежи, у нас в доме, всем известно, хоть шаром покати!

Так бы все и забылось, если б сегодня утром не столкнулся Андрей в воротах крепости с человеком, лик которого показался очень знакомым. Только когда возок, в котором человек ехал, скрылся за поворотом, вспомнил Андрей, что встречался с этим длинноносым в Егошихе. Ну конечно же десятник… По его милости Андрея чуть было не задавили рассыпавшиеся бревна.

В канцелярии догадку подтвердили:

«Строгановский человек приезжал, образцы нового чугуна доставил. Где сейчас? Да, поди, уже верст двадцать отмахал. Спешил больно, хозяйского гнева опасался за опоздание».

Обеспокоенный Андрей, вернувшись домой, снова пересмотрел свое незавидное имущество. Ничего не пропало. Вора интересовало не белье, не одежда. Это сразу видно: вещи просто небрежно переброшены с места на место. Зато все бумаги перепутаны и разбросаны.

Андрей нервно перебрал листки. Копии рапортов, писем, указы Обер-берг-амта, черновые чертежи, записки астрологических расчетов… Все не представляет никакого интереса для постороннего. Ни один листок не пропал. Сохранились и книги. И тоже разбросаны. Некоторые валяются на полу.

Андрей схватил «Описание полезных руд, обретающихся в земле», внимательно оглядел: переплет не тронут. Облегченно вздохнув, бережно погладил корешок.

На мгновение мелькнула мысль спрятать книгу дальше. Нет, лучше оставить на полке! Пусть находится на самом видном месте! К спрятанным вещам всегда подозрения больше, а тут, вот она, на глазах. Поди догадайся, что хранит сия книга.

Что же все-таки искал десятник?

В том, что здесь побывал именно он, Андрей твердо был убежден. Строганов не забыл свою угрозу. Ох! Трудненько тебе доведется, господин Татищев! Кабы знать думы барона — легче отразить напасть. Ну что ж, потягаемся. Теперь известно, откуда ветер подул, — устоять крепче. Голой рукой нас не возьмешь!

На границе Екатеринбургского ведомства было неспокойно. Гарнизоны крепостей вели стычки с башкирами. Казанская дорога замерла. Несколько обозов с оружием и железом перешло к мятежникам, а сопровождавшая груз стража была вырезана полностью.

Начальник Кленовской крепости капрал Иван Добрынин прислал эстафету в Обер-берг-амт, прося подмоги против обложивших крепость башкир. На подмогу вышел капитан Брант с командой солдат и пушками. Такого еще не бывало, чтоб против конников, вооруженных саблями и луками, пускалась в ход артиллерия.

Через неделю мятежников разбили. Повелением генерала Геннина капитан Брант тут же на месте учинил суд и расправу над пленными. Восемнадцать человек, зацепив железными крючьями под ребра, вздернули на виселицу. Когда очередь дошла до последнего, девятнадцатого, тот, связанный по рукам и ногам, вскрикнул и забился на земле, пытаясь порвать путы. Брант подошел к пленнику, носком сапога повернул его на спину, подивился: был пленный башкир рус волосом и круглолиц и, кабы не одежда, ничем не отличался от русского.

— Арканом взяли. Шибко ловко саблей, шайтан, бился. Наших полдесятка посек! — доложил сотник Уразбай.

— Со-обака! — процедил Брант и уже хотел отдать приказ палачу, как неожиданно в голову пришла мысль:

— Толмача сюда!

Толмач, толстый, с отвисшей губой татарин, бывший мурза, перешедший на сторону русских, склонился подобострастно.

— Узнай, как звать сего вора!

— Тойгильда Жуляков! — перевел татарин.

— Скажи ему: за воровство и поруху, учиненную государству Российскому, обязан я предать его лютой казни. Но ежели он, тать и смутьян, перейдет к нам на службу и примет православную веру, вину его простим. Ну, переводи!

Бледный, с расширенными глазами, выслушал Тойгильда толмача. Судорожно сглотнув слюну, хрипло ответил.

— Что он сказал?

— «Велик аллах, но бог русских сильнее. Отдаю свою саблю царице», — перевел толмач.

После расправы в Кленовской крепости восстание полыхнуло еще сильнее. Командир Екатеринбургского гарнизона майор Леонтий Угримов совсем извелся, ходил в мятом мундире, спал урывками. Принимая рапорты посыльных, таращил покрасневшие от усталости глаза и долго соображал, что к чему.

А тут еще от воинских тягот, плохого харча и мордобоя заволновались солдаты. Четыре казака Арамильской слободы Пантелей Банных, Самойло Вьюхин, Нефей Удилов и Семен Сарапульцев ушли самовольно с поста и подались на вольные земли в Сибирь. Возле Каменского завода беглецов остановили, вернули на место и, нещадно отхлестав плетьми, отправили в поредевшую команду Гробовской крепости.

В этой сумятице и неразберихе громом среди ясного дня прозвучал указ ее императорского величества Анны Иоанновны о смещении генерала от артиллерии кавалера Геннина и назначении на его место Василия Никитича Татищева. Новому начальнику Казанских и Сибирских заводов были даны обширнейшие права, намного превышавшие те, какими располагал Виллим Иванович.

Приехал Василий Никитич в Екатеринбург, когда санный путь начал рушиться. Пахло весной. В крепости почернели от сажи и копоти дороги, покрывались лужами талой воды. Весело звенела капель, передразнивая бойкий кузнечный перестук.

Татищев выскочил из возка, обошел коней, тяжело поводящих темными от пота боками, и легко, не по рангу, взбежал на крыльцо Обер-берг-амта. Окинул взглядом потемневший пруд, заводские корпуса, из труб которых вились рыжие лисьи хвосты дыма. Легкая улыбка тронула губы полковника при виде разросшегося завода, его детища. Вспомнилось, видно, то давнее время, как впервые пришел сюда, на берег этой реки, как воевал с дикой тайгой, усталостью, голодом, с клеветой и происками недругов…

Сжав кулаки, Василий Никитич решительно шагнул через порог. Навстречу ему вышли во главе с угрюмым Генниным смотрители и чиновные лица Сибирского начальства.

Многих он узнал, — когда-то вместе начинали здесь работу. Здороваясь, увидел Андрея, пожав руку, спросил:

— Ну как? Прижился в Сибири?

— Давно! Я уж тут почитай все изъездил!

— Добро! У меня для тебя дело есть. Но про то разговор потом будет.

Прием дел от Геннина шел долго. Новый начальник во все совал нос, хмыкал то одобрительно, то с явным пренебрежением. Виллим Иванович хмурился, хотя и рад был отъезду из надоевшего Екатеринбурга. Неприязненно косясь на полковника, к своему удивлению, чувствовал, что несмотря на задетое самолюбие, энергия и дотошность Татищева его изумляют.

«Сколь силен духом сей человек, что невзгоды и длительная опала его не сломили!» — подумал Геннин. Ничего не утаивая, откровенно поведал он преемнику про трудности, какие могут встретиться здесь…

Приняв дела, Василий Никитич собрал служащих Обер-берг-амта:

— Президент Коммерц-коллегии барон Шафиров при назначении меня сюда предоставил мне неограниченные права, дабы приумножить казенные заводы и чтоб государство Российское не имело нужды ни в металле, ни в оружии. Как мне довелось узнать, здесь вместо того чтоб лить якоря да пушки, занимались отливкой колоколов и церковных оград. Сие немедля прекратить и начать делать то, что потребно нашему войску. Мыслю, что к четырем десяткам казенных заводов, выпускающим сейчас медь, сталь и чугун, в наискорейшее время добавим еще столько же. Знаю, что сие дело многотрудно. Но еще никогда не собиралось в одном месте столько опытнейших и знающих людей. В вашем лице, судари, у нас имеется настоящая Берг-коллегия, и оная имеет то превосходство, что находится в самом сердце горного дела. Каждый из нас должен решать так, чтобы польза заводам была наибольшая, не оглядываться на соседа и не бояться хлопот, зная, что все мы трудимся на благо Отечества!

Василий Никитич что-то вспомнил, нахмурился. Круто повернулся к Андрею Федоровичу Хрущову, назначенному им управителем Обер-берг-амта, и отчеканил:

— Мне сегодня утром доложили, что Карл Штофель плавку испортил. Прикажи, чтоб с него за то дело справили, и предупреди: коли еще раз такое сотворит — бит будет кнутом.

Хрущов одобрительно усмехнулся и сделал памятку в тетради.

— Мыслимо ли дело? — возразил Клеопин. — До Коммерц-коллегии дойдет — шум большой будет.

— На сие плевать! У меня эти немцы вот где сидят! — похлопал себя по шее Татищев. — Скажи-ка, за что намедни ты велел мастеру Оберюхтину двадцать плетей дать? Ведь его вины не было. Все Штофель напортил, а вместо него другой своей шкурой рассчитался! Так больше не будет. Провинился — сполна все сам и получишь, русский ты или немец!

Кое-кто из слушавших Василия Никитича поежился: «Круто взял! Запросто голову потерять можно. Немцы вон как в гору пошли, один Бирон чего стоит!»

А в общем все остались довольны. Хоть и крутоват начальник заводов, да справедлив. Опять же не корыстен, всю душу делу отдает, по старым годам-то известно.

Расходились шумно, стараясь в громких разговорах скрыть тайную радость. Впервые после приезда смогли наконец поговорить по душам и Василий Никитич с Андреем.

В доме, где после отъезда Геннина расположился новый начальник заводов, было пока неуютно. В пустых комнатах гулко отдавались шаги, и стены, лишившиеся ярких ковров и картин, будто ослепли. Только в большом зале, где Василий Никитич расположил привезенную огромную библиотеку, пахло живым. Было тепло. Ярко горели свечи в шандалах.

Распорядившись насчет обеда, Василий Никитич переоделся и, поскрипывая подошвами новых башмаков, прошелся по комнате.

Остановившись возле Андрея, усевшегося на диване, придвинул ближе кресло, со вздохом опустился в него. Порылся в кармане, вытащил серебряную табакерку.

С детства не баловался Василий Никитич табачным зельем, не выносил дыма и даже запаха табака. А вот в последние годы вынужден был следовать моде. Достанет из кармана табакерку, возьмет крохотную понюшку табака, подержит возле носа и незаметно стряхнет на пол. Вот и сейчас по привычке полез в карман. Повертел в руках серебряную коробочку, но, рассмеявшись, сунул обратно:

— Никчемная забава, а вот, поди ж, иной так привыкнет, что поминутно либо дым из трубки глотает, либо этот порошок нюхает. А ведь совсем недавно, при тишайшем царе Алексее Михайловиче, табачникам головы рубили! А сейчас? Почти каждый в кармане трубку или табакерку таскает. Я-то больше для вида ношу. Иногда дело какое нужно по службе решить, придешь к важному сановнику и, прежде чем разговор повести, табакерку ему протянешь: «Угощайтесь, Ваша светлость!» Ему почет, и делу выгода. Быстрей решит, что и как.

Андрей улыбнулся:

— Не чаял, что вас к светским обычаям потянет.

— Меня дипломатии еще покойный граф Брюс обучал, да и государь Петр Алексеевич немало уроков преподал. Время нынче такое, что без должного подхода шагу не сделаешь. Правда, сие мне противно. Частенько срываюсь, оттого и жизнь то кверху меня подымает, то чуть не до плахи доводит.

Василий Никитич сдвинул брови, глаза сузились, резче выступили широкие скулы. Со стороны посмотреть — ведут беседу два брата, до того лица обоих Татищевых схожи.

— Но сколь дело коснется пользы Отечества или, упаси бог, моей чести или достоинства — я про ту дипломатию не вспоминаю, рублю сплеча, хоть и знаю, что иной раз дорого мне это станет!

— Слышал я, — откликнулся Андрей, — обер-берг-мейстер как-то сказывал про вас: «Страха совсем не знает. Его бы к нам сюда. Большие б дела он на Урале сделал!»

— Один-то я что? Былинка в поле! А вместе с такими, как Клеопин, Хрущов да Гордеев с Братцевым, — горы можно свернуть. Беда в том, что в Сенате и Коммерц-коллегии дух нынче совсем иной. Мздоимство и казнокрадство процветают. Кто сумеет побольше взятку дать, тот и прав и во всяком деле преуспевание имеет. Даже сюда, в Сибирское горное начальство, сие пагубное для государства деяние проникло. Много трудов приложить придется, чтобы искоренить оное. Демидов и Строганов, чтоб горные законы обойти, кое-кому в Обер-берг-амте ручку позолотили. Ежели дознаюсь — на каторгу мздоимца отправлю… К слову пришлось. Что там у тебя со Строгановым вышло? Мне Клеопин мельком говорил, да я, признаться, мимо ушей пропустил!

Андрей, немного волнуясь, рассказал про случай с алмазом, про штабель бревен и про то, как в доме у него побывал злоумышленник.

Василий Никитич барабанил пальцами по подлокотнику кресла, потом с тревогой взглянул на собеседника:

— Не иначе, как порочащую тебя бумагу искал тот строгановский холуй. Ничего недозволенного не хранишь?

— Нет! — смутившись, прошептал Андрей.

Татищев подметил его смущение, неодобрительно покачал головой:

— Ведомо ли тебе, что в Соликамской епархии служит Зосима Маковецкий? Уже игумен монастыря. Ваше высокопреподобие! Ежели в военный чин перевести — майор. Силу большую заимел. Не приведи бог, если Строганов вкупе с ним против тебя ополчится. Живьем слопают.

— Что Зосиме против меня иметь? Давно, еще в молодости, подрались, так он после того и про обиду забыл, все время на дружбу напрашивался.

— Дружили как-то кот с мышью, что из того получилось — всем известно. Мне господин Мусин-Пушкин говорил, что Зосима и на тебя донос строчил. Только он, начальник монастырского приказа, узнав про то от своего родственника, из уважения ко мне упросил донос изничтожить. Вот как дело-то было, а ты — дружба! Я не без умысла уговорил отправить куда ни на есть дальше этого Зосиму, а то сколько бы еще голов в Москве покатилось!

— И вам могла через меня опала выйти? — простодушно спросил Андрей.

Василий Никитич кивнул. Потом с удивлением покосился на собеседника. Неожиданно весело рассмеялся:

— Ишь тихоня! Словно невзначай выпытал. Не скрою, и за себя опаску имел. А насчет алмаза — думаю, что найден в здешних местах. Геннин правильно сделал, что помешал Строганову новые земли получить. Поиск самоцветов должна только казна вести!

Скрипнула дверь, и, шаркая разношенными пимами, в комнату с обедом вошла стряпуха. Накрыв стол, спрятав руки под фартук, поклонилась хозяину.

Во время обеда Андрей говорил о своих занятиях метеорологией, о мыслях, возникших, пока наблюдал погоду. Василий Никитич внимательно слушал. Потом встал, подошел к большой стоявшей в углу укладке. Порылся, достал толстую исписанную тетрадь:

— Историей государства Российского занялся. Уже много преуспел в сочинении ее. И хотя до конца еще далеко, думаю, что одолею сей труд. Но нынче прошлое надобно до времени оставить и заняться настоящим. Страна наша большая, ни одно государство европейское сравняться с ним не способно. А меж тем знаем мы о нем прискорбно мало.

— Вот то же самое говорил и Крашенинников — студент академии. Был здесь проездом на Камчатку.

— Должно, дельная голова у того студента. Чаю, пользу большую принести сможет, разведав незнаемый край. А нам надлежит описать земли Каменного Пояса. И начать надо в первую очередь с составления подробнейших ландкарт, указав горы, реки и леса, кои в пользе заводов могут быть употреблены, а также упомянуть о всяких рудах, находящихся в недрах.

— Я по указу Геннина уже составил такие ландкарты для казенных заводов.

— Частные заводы тоже надобно на план положить со всеми угодьями. Решил я так: поскольку силен ты в геодезии, назначить тебя главным межевщиком Сибирского горного начальства, чтоб все силы приложил к полному описанию сего края. Метеорологические же обсервации поручу арифметической школе. Санников с Каркадиновым вдвоем справятся. Они и латынью знатно владеют, будут для академиков, не знающих русского языка, переводить эти обсервации на язык Цезаря. А ты вступай с завтрашнего дня в новую должность. После троицы, как дороги обсохнут, по заводам поеду, сам посмотрю, что там творится. Поедешь со мной, на месте и определим, с чего начинать.

 

Глава восьмая

Крутой нрав нового начальника вскоре почувствовали управители, не проявившие должного радения к порученному делу. Знакомясь с заводами, Василий Никитич вникал во все, даже в то, правильно ли составляют шихту для домен и как определяется качество руды. В одном месте, дознав о плохом литье, постращал наказанием, в другом — похвалил за отменную шпажную сталь. В Алапаевске, проведав об испорченной плавке, доменного мастера велел бить плетью, а углежогов за плохой уголь оштрафовал.

Мчали кони возок, а весть о грозном Татищеве летела на крыльях, обгоняя быстроногую тройку. Дрожало и бледнело заводское начальство, чье рыльце было в пушку.

В Мурзинской слободе, прижатой непролазным лесом к самому берегу Нейвы-реки, Ерофей, взятый Василием Никитичем ямщиком, остановил коляску возле кузницы:

— У пристяжной подкова сорвалась. Вы, ваше благородие, разомнитесь, а я скую новую.

Когда все было готово, Ерофей проверил копыта у всех лошадей и, смахнув рукавом с лица мелкие бисеринки пота, удовлетворенно произнес:

— Гожи! До места хватит. Сейчас коней еще напою и дальше отправимся.

Он выпряг лошадей и повел их к реке. С довольным ржанием кони припали к воде. Внезапно коренник насторожил уши, вскинул голову. Ерофей, только что вытащивший огниво, чтоб высечь огонь для трубки, повернулся в ту сторону, куда смотрел конь, и увидел быстро скользивший по воде берестяной челнок. Сидевший в нем человек сильными взмахами весла подогнал челнок к берегу, и тот с тихим шуршанием врезался в прибрежный песок.

Был человек невысок ростом, с темным, как на древних иконах, лицом. Голова повязана стареньким синим платком, из-под которого на лоб падают пряди черных жестких волос, сзади выглядывает короткая косичка. За плечами — лук с колчаном стрел, у пояса — нож и маленькая кожаная сумочка.

«Чудно! Мужик, а повязался как баба!» — удивился Ерофей, разглядывая незнакомца.

Вытащив лодку на берег, тот подошел к Ерофею:

— Паче, рума, ойка! Здравствуй, друг!

— Здорово! — ответил Ерофей, с возрастающим удивлением рассматривая пришельца. А тот, щуря узкие, черные, как угольки, глаза, улыбался, и в свою очередь дивился богатырскому росту русского ойки.

— Кто будешь? Купец? Может, мал-мало меха купишь?

— Нет! Энтим не занимаюсь. Начальство из Катерининска вожу по заводам. А ты сам-то что за человек? Случаем, не татарин будешь?

— Моя — манси. Русские вогулом кличут. Из рода Чумпиных. А зовут Степаном. Так поп крестил!

— Стало быть, ты — Чумпин! Ну а меня кличут Ложкиным! — и Ерофей сжал своей ручищей маленькую сухую ладонь Степана. — Слышал я про вашего брата, а вот встречать не доводилось!

— Живем лесам, в город редко ходим. Все урман кочуем. Сегодня туда едешь, завтра другое место едешь. Юрту разобрал, на оленя погрузил, ушел, где зверя много.

— Как цыгане, значит, по земле мотаетесь?

— Таких не знаим.

Степан присел на камень и раскурил трубку. Рядом примостился Ерофей, спросил:

— Тоскливо всю-то жизнь в лесах проводить? Зимой, поди, совсем невмоготу делается?

— Зачим тосковать? Урман — весело. Кругом все живое.

— Скажешь тоже. Вон осина, какое от нее веселье? Только кручину наводит. Дерево — оно деревом и останется. Нет в нем ни души, ни жизни. Век вокруг него крутись, а слова не услышишь.

— Как не слышишь? В урмане всяк язык понятен. Ежели понимать не будешь, помрешь быстро.

— А ты понимаешь?

— Угу! Олень пробежит, след оставит — Степан увидит, поймет, куда бегал, чего кушал. Птица кричит — Степан знай о чем. А дерево засыхать станет, совсем как стар человек плачет. Вон река бежит… мертвый разве бежит?

— По-твоему, и камень живой?

— Который тоже живой, бросишь его в огонь, а он шибко за то сердится, начнет расти и пухнуть!

Ерофей схватился за живот:

— Охо-хо! — гулко хохотал он. — Ну и умора! Горазд ты брехать, Степка. Где это видано, чтоб камень от огня пух? Вот он, камешек, гляди! — поднял Ерофей увесистый кусок гранита и швырнул вдоль берега. Камень покатился, поднимая пыль, упал в воду, окатив холодными брызгами вздрогнувших лошадей. Вот, был твой камень, и нет его. Отколь ему живым быть?

— Он лежал — спал, ты его бросил — побежал, в воду от тебя спрятался.

— Нехай будет по-твоему, — махнул рукой Ерофей. — Пущай все в лесу будет живым, мне от того веселей не станет. Сдох бы я в нем, доведись жить одному!

— А моя всегда весело. Урману иду, белку вижу, кричу: «Паче, рума!» Кедр встречу — ствол глажу, снова здороваюсь.

— С медведем встретишься — он тебя приласкает, — с усмешкой посулил Ерофей. Вздохнул и поднялся с камня. — Заболтался я с тобой, поспешать надобно. Подобрав поводья, повел коней в деревню. Рядом шагал Степан.

— Ты в городе Андрея знаешь? Высокий такой, все ходит землю смотрит — землю мерит. Встречал где? — с надеждой спрашивал Степан Ерофея.

— Андрюшку-то? Никак, о Татищеве спрашиваешь? Живем вместях в одной избе. А пошто он тебе понадобился?

— Шибко нужен. Уж так нужен шибко, что все бросил и шел к нему.

— Ну, коли требуется тебе, так сейчас и увидишь. Только айда быстрей, а то начальство прогневается, начнет всякими словами огорчать.

Василий Никитич и в самом деле с нетерпением поглядывал на реку, поджидая задержавшегося Ерофея. Хотел уж выругать, да увидел незнакомого человека, подивился его необычному виду. Еще больше удивился, когда пришелец бросился к Андрею, быстро заговорил:

— Здравствуй, Андрей-рума!

— Здравствуй, охотник! Вот так встреча! — обрадовался Андрей, хлопая по плечу зверолова. — Да ты что невесел? Поди, опять кто обидел?

— Моя — нет! Афанасий — беда! Его с Силантием медведь ломал. Шибко злой зверь. Афанасий один рука остался. Силантий его слонил, а сам…

— Мамонька моя! — прошептал Ерофей. — Экова богатыря не стало. А как Марьюшка?

— Ревет!

«Вот как оно получилось, — подумал солдат, — знать, судьба была Силантию от казенных плетей сбежать, а от зверя смерть принять!» Постоял возле Степана, покачал головой. Затем с досадой рванул поводья и быстро отошел с конями к коляске.

— Про какого Силантия вогул говорит? — поинтересовался Василий Никитич.

Андрей ответил уклончиво:

— Зверолов был. В Верхотурье с ним встречались.

— А-а! А я думал, кто из наших, заводских.

Чумпин придвинулся ближе к Андрею. Недоверчиво покосился на Василия Никитича, снизил голос:

— Дело до тебя есть. Шибко большой дело. Только чужой говорить нельзя. Беда будет.

— Это — свой, мой родственник. Вот знакомься — новый начальник заводов, вместо Геннина приехал сюда!

— Это как — родственник? Одну тамгу носите?

— Одну. И фамилия у нас одинаковая.

— Эмас — хорошо! Степан говорить будет, — Чумпин хитро сощурил глаза, порылся в висящей на поясе сумочке, извлек из нее кусок темной руды:

— Гляди. Видал такой шайтан-камень?

Андрей повертел в руках, определил:

— Железняк. Где нашел?

— Оленя ранил. По следу шел, а след гору вывел. Кругом вот такой камни лежат.

— Почему «шайтаном» зовешь?

Вместо ответа Степан вытащил нож, поднес лезвие к камню. Раздался легкий звон, нож словно прилип к куску руды.

— Магнитный железняк, — догадался Василий Никитич. — И нешто вся гора из него состоит? Показать можешь?

— Могу. Только боюсь Акинфка Демида. Шибко боюсь, урман от него ушел.

— Демидова не страшись. В обиду не дам. Награду большую выхлопочу. Сейчас можешь к той горе провести? Далеко она?

— Конь не пройдет, пешком надо.

— Ну, сколько можно, проедем, а там и на своих доберемся. Переночуем и завтра с утра в путь-дорожку.

Ночевать устроились в избе старосты. После ужина Василий Никитич спохватился:

— А где вогул? Что-то не видно его, поди, сбежал с перепугу.

— Он на берегу, возле теплинки ночует, — ответил Ерофей.

— Какой еще теплинки? — не понял Татищев.

— Ну, костер иначе. Махонький, чтоб только душу потешить.

— Пойдем посмотрим, как он там? — предложил Василий Никитич.

Они спустились к реке, возле нависшей над водой ольхи заметили слабый огонек костра. Скрестив ноги калачиком, Степан сидел у огня, посасывая трубочку. Заслышав шаги, поднял голову и, узнав пришедших, кивнул, молчаливо приглашая присесть у костра.

— Что в избе не захотел переночевать?

— Плохо там, жарко. Здесь — хорошо!

— Скучно, поди, одному-то ночь коротать?

— Зачем скучно? Степан реку слушает. Нейва-река шибко интересно говорит. Вот, слушай.

Совсем рядом, у ног, звенела и переливалась вода. Речные струи шелестели песком на перекате, гремели на быстрине камешками. Андрей прислушался и сразу же почувствовал какое-то необыкновенное очарование, шедшее от речных звуков. Похоже было, река действительно о чем-то говорила, лепетала о необыкновенно приятном и милом.

Открыв глаза, Андрей удивленно посмотрел на Василия Никитича.

— Занятно. В жизни бы не умыслил, что вода так шуметь может.

— Река тоже живой. Шибко интересно рассказывает. Спать не хочешь — слушай!

Степан заново набил трубку и выпустил клуб дыма. Наклонился, будто стараясь не пропустить ничего из того, что нашептывали речные струи. Заговорил. Слова текли плавно, вогул словно пел, приноравливаясь к неторопливому журчанию реки. Перед слушателями словно оживала странная история.

…Давно это было, так давно, что на этих горах с тех пор трижды вырастал новый лес, а старый валился и сгнивал. Жило тогда здесь племя вогулов, что имело тамгу с изображением филина, такое же мудрое и зоркое, как эта ночная птица. Сильны и смелы были молодые охотники племени, старики мудры, а девушки красивы. Но краше всех оказалась дочь старого Тошема — красавица Нейва. Было у старика двое сыновей, но старший погиб в схватке с медведем, а младший не вернулся с гор, куда ушел добывать белку. И остался Тошем с дочкой Нейвой. Незаметно выросла девушка, расцвела, как лесной цветок.

Ой-ой! Хороша же была! Тонкая да стройная, как молодая рябинка, радовала она глаза всем — старым и молодым.

Много охотников приходило к отцу, предлагая за нее большой выкуп. Но качал головой старый Тошем и отсылал их к дочери — пусть сама выберет. Единственной радостью была для него красавица дочка, и не хотел он видеть ее женой нелюбимого человека. А Нейва в ответ парням, как и отец, качала головой и смеялась, и смех ее был подобен журчанию лесного ручья. За этот смех и прозвали девушку Нейвой.

Только один молодой охотник, смелый и отважный Таватуй, не был с поклоном у Тошема. Еще только двадцать зим видели его глаза, а был он могуч и силен, как лось, один на один выходил на медведя. Копье, брошенное его рукой, летело на сорок локтей дальше, чем мог забросить самый сильный охотник племени, и стрела не знала промаха. Но прост был сердцем Таватуй, как ребенок, и хоть слушали его советы старики, и был он опытен в бою и на охоте, но карие глаза Нейвы не волновали его. Видел он в красавице девушке подругу детских игр и не замечал, что выросла она. Как и в детстве, при встрече с ней высыпал ей со смехом в колени гроздья рябины для бус или дарил пойманную белку. А девушка, встретив его взгляд, смущалась. Но ничего этого не замечал молодой охотник.

Шло время. Племя кочевало по урманам, било зверя и ловило в озерах рыбу. По вечерам у костров молодежь пела песни или слушала стариков. Ничто не нарушало мирной жизни охотников до поры, пока не стали приходить тревожные вести. Появились с востока в озерной долине воинственные люди. Смуглые, верхом на быстроногих конях, с болтающимися на копьях конскими хвостами, жгли и сметали они на своем пути легкие чумы охотников. Детям разбивали головы о камни, мучили и убивали женщин, а мужчин угоняли в неволю.

Страх и тревога овладели племенем. День и ночь сидели старики у костров, думая, как избежать великой беды. А когда стали приходить спасшиеся от пришельцев, израненные, истекающие кровью люди, отдал шаман приказ уходить в горы, покрытые непроходимыми лесами.

Но тут возмутился молодой Таватуй. С гневом ударил он палицей по костру так, что брызнули в разные стороны огненные снопы, и, вскочив на ноги, проклял трусливого шамана.

Долго и горячо говорил молодой охотник, убеждая, что лучше погибнуть в бою, чем жить в рабстве. Горы не спасут, враг настигнет и там, и больше уходить будет некуда!

Звучала в его словах такая сила, что все, как один, схватив оружие, стали готовиться к бою.

Быстро приготовились воины к встрече незваных гостей и в ожидании боя проверяли оружие.

Молча стоял охотник у обросшего мхом огромного кедра, чутко прислушиваясь к долетающим крикам врагов. Легкое прикосновение заставило Таватуя обернуться. Нейва протягивала ему крепкий отцовский лук…

Один за другим налетали визжащие враги. Завязался бой. Как подкошенные валились под могучими ударами Таватуя пришельцы. С тонким свистом настигала свою жертву стрела Нейвы.

Храбро сражались охотники. Горы трупов устилали путь наседавших врагов. По телам своих павших воинов лезли они вперед, чтобы, получив удар копья или стрелу в горло, свалиться на примятую траву.

С восходом солнца до заката длилась битва. Стаи черных воронов, привлеченные запахом крови, вились над головами в ожидании богатой поживы. Вот с разбитой головой упал старый Тошем. Пронзенный копьем, повалился певец и плясун Каслоп. То один, то другой, молча или со стоном, падали друзья Таватуя. А он, объятый великим гневом, бился с наседавшими врагами…

Вдребезги разлетелось копье, лопнула тетива у лука, и бился Таватуй тяжелой палицей. С бешенством потрясая копьями, лезли на него пришельцы и с проклятиями падали под его ударами.

Страшен был Таватуй. С небольшой горсткой бойцов защищал он свою честь и свободу родного племени. Но когда наконец дрогнули и обратились в бегство жалкие остатки пришельцев, зашатался могучий Таватуй и упал на истоптанную землю.

С ужасом увидела Нейва смерть Таватуя. Полились из ее затуманенных глаз слезы так сильно, что слезами наполнилась долина. Стало на том месте озеро и скрыло на дне могучего Таватуя.

А красавица Нейва бросилась со скалы и, ударившись об острые камни, превратилась в прекрасную речку. С тихим журчанием поплыла она по земле, рассказывая о великой победе и геройской смерти молодого охотника!..

Степан выколотил пепел из потухшей трубки и подбросил в костер дров. Василий Никитич задумчиво провел рукой по лицу, тихо сказал Андрею:

— У каждого народа и племени есть свои легенды и бывальщины, кои могут помочь узнать историю сих людей. И, не кривя душой, скажу тебе, понравилась мне эта сказка. Сколь же несправедливо относимся мы к вогулам, нарекая их инородцами…

Утром чуть свет тронулись в путь. Два дня пробирались по разбитым проселкам и тропам. Только на третий день, когда кони выдохлись и еле перебирали ногами, встретили брошенный кержацкий скит. Здесь заночевали и, как только стал брезжить рассвет, оставив Ерофея сторожить лошадей, отправились дальше.

Степан, ориентируясь по каким-то ему одному известным приметам, шагал впереди, выбирая дорогу. Перейдя болотистую низинку, он наконец вышел на небольшую сопочку, увенчанную громадными плитами гранита. «Вон она! Гляди!» — показал на темневшую верстах в пяти крутую, поросшую лесом гору. Между ней и сопкой лежало большое рыжее болото, сплошь затянутое кустиками багульника и стелющейся березкой.

Солнце уже перевалило за полдень, когда путники добрались до подножия горы. С шумом и треском, ломая ветви, взвился старый глухарь. Сверкая пепельной спиной, он, отлетев несколько сажен, тяжело хлопая крыльями, уселся на вершину сосны.

Степан поднял руку, предупредил:

— Сиди тихо-тихо, моя добудет.

Он снял лук, наложил стрелу и бесшумно, прикрываясь кустами, крадучись пошел к глухарю.

Андрей, никогда не видевший охоты, с интересом следил за вогулом. Вот тот поднял лук, прицелился и спустил тетиву. Свистнула стрела — и пронзенная птица с гулким шумом упала к ногам охотника.

— Емас — хорошо! — Степан взвесил на руке птицу. — У-у! Тяжелый. Шибко старый, дедушка! — рассматривал он поседевшую голову глухаря.

— Доброе жаркое выйдет, — откликнулся Василий Никитич, — вечером отведаем.

— Нельзя. Шайтану дарить будем. У-уу! Шибко сердитый шайтан. Его гора. Обидишь — не пустит.

Шагая друг за другом гуськом по еле приметной тропе, добрались до вершины. Кругом виднелись горы, леса и узкие полоски речушек. На северо-западе маячили угрюмые скалы Конжаковского и Косьвинского Камней, а на юго-востоке, среди мягких увалов, вились дымки Тагильских заводов.

У Василия Никитича разбежались глаза от вида выходящей на поверхность железной руды.

— Благодатное место. Тут многим заводам на сотни лет железа хватит. Да ты взгляни, Андрей! — поднял он кусок руды. — Такой мне еще видеть не доводилось. Дадим имя горе — Благодать. И быть по сему! А ну-ка, отмечай ее на ландкарте. Эх, Андрюша, понастроим мы здесь заводов на зависть Демидову и во славу Отечества! — тут Василий Никитич замолчал и с удивлением уставился на Степана.

Вогул, положив глухаря на каменную чашу, выдолбленную водой и ветром, разрезал птицу острым ножом на части и, раскладывая куски мяса на камне, низко кланяясь, бормотал:

— Смотри, шайтан, какой подарок тебе Степан сделал. Не сердись. Кушай, шибко вкусное мясо. А это тебе, Никола-угодник. Оборони от шайтана, если зло поимеет. Ладно?

Опустившись на колени, вогул начал петь на своем языке. Потом распростерся на земле, приник ухом к камню и замер. Лежал долго, тщетно пытаясь что-то услышать. Так и не дождавшись ответа, встал на ноги, сердито посмотрел на жертвенник и отвернулся. До скита добрались быстро. Ерофей, устав ждать, спал, накрывшись армяком. Рядом паслись стреноженные кони.

— Солдат! Забыл службу? — сердито окликнул Василий Никитич. — Как коней стережешь?

Ерофей вскочил, отбросив одежонку, вытянулся по-военному.

— Кому здесь воровать, ваше благородие? В экой глухомани одни только черти лесные и водятся, а им лошади без надобности.

— Поговори у меня. Мало по лесам гулящих людей шляется, да и зверь может напасть. Давай запрягай, а мы пока перекусим!

Перед тем как сесть в коляску, Василий Никитич подошел к Чумпину, похлопал его по плечу и предложил:

— Хочешь, в проводники к нашим рудознатцам назначу? Жалованья положу, избу в Екатеринбурге дам. А то что за жизнь у тебя? Словно зверь по лесам бродишь…

— Зачем так говоришь? У меня в урмане везде дом. Зимой в юрте живу, летом у костра сплю сладко. Зачем изба?

— Ну, как хочешь. А за гору Благодать я тебе по гроб обязан. Недели через две наведайся в Горное начальство, я к тому времени буду на месте. Денег да припас, какой потребуется, выдам. А пока получай! — и вытащил из кармана кошелек, протянул охотнику.

— О-о! Шибко тебе спасибо, — обрадовался Степан, принимая деньги. — Я у стариков разведаю про другой горы. Жди. Припас готовь. Может, и ружье дашь?

— Будет тебе и ружье, — пообещал Василий Никитич.

Через неделю путники расстались. Андрей с Ерофеем поехали в Кунгур, а Василий Никитич вернулся в Екатеринбург. Сразу же по приезде приступил к постройке заводов у горы Благодать. Из города и приписных деревень потянулись в тайгу землекопы, плотники и лесорубы. Одним из первых отправился плотинный мастер Злобин с учениками подыскивать место для плотины.

Шли подводы с хлебом и провиантом. Туда же, меся дорожную грязь, промаршировала рота солдат с двумя пушками. Новый начальник не на шутку решил тряхнуть древний Каменный Пояс.

В хлопотах и заботах Василий Никитич не забыл обещание. Вызвал Хрущова:

— Тут днями должен явиться вогул, Степан Чумпин. Так распорядись, чтоб без всякого промедления ко мне ввели. А паче чего меня на месте не окажется, выдай ему припас, какой запросит, денег двадцать пять рублей да ружье доброе, а к нему пороха и свинца отмерь!

До глубокой ночи светились окна в комнате начальника заводов — Василий Никитич взялся за труд по географии Сибири. Днем недосуг: промышленные дела, строительство новой школы, разбор всяких тяжб между владельцами частных рудников, переписка с Коллегией. Много времени отнимали и воинские дела. Притихшие было башкиры вновь поднялись. Пылали деревни. Солдаты в крепостях почти каждый день вели бои с отрядами мятежников. На заводах, стоящих на башкирских землях, удвоились гарнизоны, у заряженных пушек день и ночь дежурили артиллерийские команды.

В трех верстах от Горного Щита ватажка башкир темной ночью спалила летний стан углежогов. Умаявшиеся за день, крепко спавшие на жестких нарах люди были вырезаны все до единого.

В погоню за татями майор Угримов выслал полусотню служилых татар под командой Тойгильды Жулякова.

Пять дней рыскала полусотня в поисках ватажки, но так ни с чем и вернулась. Татары хмурились, недовольно посматривали на своего командира и шептались: «Худой начальник. Гонял по пустым местам, не захотел воров имать».

В Екатеринбурге Тойгильда доложил Угримову о неудаче и, сдав команду, отправился домой. Проходя возле церкви, стянул с головы треуголку, неумело перекрестился. Затем оглянулся по сторонам и зло сплюнул.

 

Глава девятая

Кунгурский воевода князь Клементий Кропоткин, к которому прибыл Андрей с письмом от Василия Никитича, сдвинув на лоб пышный парик, долго скреб красный затылок.

— Сударь! — с благожеланием глядя на Андрея, произнес наконец воевода. — Не знаю, как и быть. Кругом башкирцы снуют. Трудненько вам доведется ландкарту тутошних мест делать. Люди у меня все заняты, нехватка большая в воинских силах. Гарнизоны в фортециях пришлось усилить, да, окромя того, в дозорной службе три эскадрона находятся. А без охраны вам быть никак не можно. Вот разве из инвалидной команды полувзвод выделить. Саблями они владеть не горазды, но огненный бой ведут отменно.

— Обойдусь! — махнул рукой Андрей. — У меня есть бывший солдат, он всех ваших инвалидов стоит.

— Нет. Этак негоже. Один в поле не воин, а здесь война идет особая, из-за угла. Так что вы не перечьте. Отряжу я вам инвалидов, а ваш солдат пусть ими командует. У меня сейчас каждый капрал и сержант на вес золота. Так и решим. А теперь, сударь мой, как с делами управились, окажите честь откушать в моем доме.

Кропоткин поднялся из-за стола, высокий и грузный. Был когда-то он в молодости красив и строен, смел и силен. Сам государь Петр Алексеевич оценил его отвагу в Полтавской баталии и, когда бывший кунгурский воевода заворовался, послал на его место командира Кирасирского полка князя Клементия.

С тех пор прошло немало лет. Князь от сидячей жизни раздался вширь, отрастил брюхо, обленился, но обязанности свои исполнял все же исправно, за что был на хорошем счету не только в Сибирском горном начальстве, но и в столице.

В первые годы по приезде на Каменный Пояс Кропоткин всех башкир, татар и вогул звал презрительно нехристями. Но, обжившись, стал равнодушен к различию веры, а после того, как, объезжая воеводство, столкнулся с отрядом башкир и еле отбился со своим эскадроном от бешеных наскоков визжащих всадников, стал относиться к ним с уважением. Это не мешало ему жестоко расправляться с бунтовщиками. Незадолго до приезда Андрея в Кунгур на торговой площади по приказу воеводы повесили двух башкир, угнавших пять коров.

Андрей, наслышавшись о крутом нраве Кропоткина, подивился, заметив, как изменился хозяин дома, когда в комнату, неслышно ступая, вошла женщина.

Жесткую складку губ воеводы раздвинула улыбка, глаза потеплели, и все лицо сделалось необыкновенно добродушным и даже чуточку глупым, каким часто бывает у влюбленных.

«Смотри ты. Словно воск растаял», — и из деликатности опустил глаза, сделав вид, что заинтересовался ковром на полу.

Женщина тем временем что-то тихо произнесла, и князь, досадливо крякнув, повернулся к Андрею:

— С Ачитской крепости гонец прибыл. Ждет в людской. Пока я с ним разберусь, моя супруга вас займет.

Тяжело ступая, воевода вышел из комнаты.

— Издалека изволили прибыть, сударь? — спросила хозяйка.

Услышав знакомый голос, Андрей онемел. Не успев ответить, взглянул на молодую женщину и почувствовал, что внутри его что-то словно оборвалось. Задохнувшись, он только смог выговорить:

— Настенька!..

Женщина удивленно подняла глаза и, побледнев, охнула. Поднеся к лицу руки, покачнулась. Андрей бросился к ней и, подхватив ее, бережно опустил в кресло. Беспомощно оглянувшись, хотел позвать на помощь, но веки Настеньки дрогнули, и она открыла глаза. Не веря себе, попыталась улыбнуться, но из глаз полились слезы, отчаянные, горькие.

— Нашлась! — бессвязно бормотал Андрей, упав на колени. — Нашлась, звездочка ты моя, любушка ненаглядная! Не чаял, что увижу тебя на этом свете!

Забыв обо всем, он прижался губами к ее руке и словно пробудил от сна Настеньку. Испуганно вскочив, она метнулась от него к окну.

— Что ты, что ты, Андрюшенька! Зайдут! Увидят! Стыд какой… Что ты!

— Разлюбила? Забыла меня?

— Не разлюбила и не забыла. Хоть и нельзя мне тебя любить и помнить теперь, — и отчаянной скороговоркой продолжала: — Ну зачем, зачем ты здесь? Как мне теперь жить снова? Уезжай, прошу!

— Настенька!.. — только и мог выговорить Андрей.

— Уезжай! Не воротишь старого. Кабы был ты в Москве, когда меня замуж отдавали, из-под венца за тобой бы ушла, а теперь…

— Может, не поздно, Настенька? Ерофей со мной верный, кони хорошие… Улетим, любушка моя?

Настенька невесело улыбнулась.

— А детишки? Двое их у меня. Нет уж, закрыта мне дорога. Обо мне не тревожься. Муж, хоть и не люб мне, а добрый. Подарки дарит, рассказами веселит. Стерпелась, Андрюша… Уезжай, не береди душу…

В коридоре послышались тяжелые шаги воеводы, и Андрей отвернулся к дубовому шкафу с книгами, чтобы скрыть смятение.

— Ну как? Не дала моя супруга скучать? — зашел в комнату Кропоткин.

— Мы тут Москву вспоминали, — поспешила ответить за Андрея Настенька. — Подумай, только, мы же соседями были, а где встретились!

Во время затянувшегося обеда Андрей украдкой поглядывал на Настеньку. Она была бледна и печальна, хотя и пыталась поддержать разговор за столом, улыбалась даже, угощая. Но потом, не выдержав, встала и, сославшись на головную боль, оставила мужчин одних.

После ухода жены воевода все чаще наполнял бокал. С чувством внезапно возникшей неприязни слушал Андрей его громкий голос. «Как только Настенька живет с ним?» — думал он, смотря на багровое от выпитого вина лицо воеводы. А тот, похохатывая, со смаком рассказывал:

— Мой предшественник, сударь, был глуп и до денег жаден. У купчишек в открытую вымогал мзду. На том и голову сломал себе. Я же действую с умом и понятием. Купцы да промышленники довольны. Их интерес соблюдаю, государству идет законный алтын с рубля. Ну и мне кой-что за труды остается. А иначе — как? Не я первый, не мне и ломать заведенное. Отцы и деды наши так жили, спокон века так ведется.

Кропоткин вздохнул, сыто икнул и перекрестил рот. От еды и вина он осоловел и делал отчаянные усилия, чтоб не заснуть. Наконец не выдержал:

— Что-то неможется мне, сударь. Видно, от трудов беспредельных измаялся. Не вздремнуть ли нам? Эй, Прошка!

В дверях появился испуганный казачок.

— Отведи господина Татищева в мой кабинет. Устрой ему на диване постель. Ступайте, сударь, отдохните. А вечером супруга моя на клавикордах нам поиграет. С великим бережением из Дании для нее сию музыку привез.

Тяжело отдуваясь, воевода поклонился Андрею, покачиваясь, неверной походкой вышел из столовой.

Следом за казачком Андрей отправился в отведенный ему кабинет, но ложиться не стал, а, послонявшись из угла в угол, спустился узкой лестницей в сад. Там, на скамейке, под густой, начавшей желтеть липой, увидел Настеньку. В ее позе было столько безысходной тоски и отчаяния, что у Андрея перехватило дыхание. Увидев его, она, боязливо оглянувшись, хотела подняться, но не смогла.

Андрей сел рядом, осторожно закрыл ладонью нежную Настенькину руку с маленьким малахитовым перстеньком, смотрел не отрываясь на бледное лицо с прикрытыми глазами.

Не поднимая ресниц, Настенька прошептала:

— Не вини меня, Андрюша. Не своей волей пошла за Клементия. Меня не спрашивали. Неделю плакала — вот и все времечко, что мне на слезы было отведено. А после заперла свое сердце, нельзя было мне о тебе думать. Не сердись, не хозяйка я себе.

— Разве я тебя виню. Видно, и впрямь судьбой нашей злая звезда правит. Но как сердцу смириться? Опять тебя терять?..

— Не береди сердце, Андрюша! — Она резко встала и словно оборвала в себе что-то: — Захолодало! Идти пора. Князь, поди, заждался уже…

— Погоди! — бросился к ней Андрей: — Не уходи! Дай хоть наглядеться на тебя…

Настенька отвела руки Андрея и, опустив голову, быстро пошла к дому.

Пока не замерзли реки и не лег на землю первопуток, Андрей работал как одержимый. Солдаты инвалидной команды в своих худеньких кафтанах мерзли, ворчали, грелись возле костра и, если бы не Ерофей, давно бы разбежались по домам.

Дважды налетали башкирские всадники, но, встреченные нестройными залпами инвалидов, с визгом и бранью рассыпались в стороны.

От холода и переутомления Андрей совсем занемог. Нудно кашлял и ночами горел, как в огне. Ерофей отпаивал его малиновым взваром, ворчал:

— Словно дите малое. Сам в огневице мается, а кажинный день ходит и меряет. Хоть бы денек полежал под тулупом, погрелся.

— Помолчал бы. Без того тошно.

Кое-как справившись с ознобом, Андрей начинал дремать, чтоб через полчаса опять зайтись в мучительном кашле.

К Михайлову дню вся работа была сделана. Бережно упаковав наброски ландкарты, Татищев вернулся в Кунгур. Воеводы дома не оказалось. Во главе батальона пришлось ему отбыть в Киргишаны, где крупные силы башкир обложили фортецию.

Хозяйка лежала больная и не встретила гостя. По ее распоряжению слуги истопили для Андрея баню, накормили его и отвели в кабинет воеводы.

Утром, когда он собирался в дорогу, к нему, шурша накрахмаленными юбками, пришла горничная хозяйки:

— Барыня вам, сударь, в дорогу приказала дать, — и протянула теплый, подбитый рысьим мехом плащ.

— Она сама не выйдет?

— Болеет барыня. Горит вся, намедни сквознячком прохватило.

«Неужели так и не увижу ее?» — горько подумал Андрей.

Горничная, оглянувшись, вытащила из-за пазухи конверт, сунула ему в руки.

Вскрыв конверт, Андрей подошел к окну.

«Милый мой Андрюша! — писала Настенька. — Великая печаль теснит мою грудь оттого, что не могу повидаться с тобой. Не доведется нам больше встретиться. Чует сердце, что дорожки наши с тобой разминулись навсегда. Словно на росстани мы стоим: мне здесь оставаться, а тебе в другую сторону. Прощай, милый мой, не забывай Настеньку».

У Андрея задрожали губы.

«А я-то раньше любил росстани. Дойдешь до перекрестка и загадаешь, куда тебя путь приведет. Только вот чудно было, какую бы дорожку ни выбирал, а все в орловский сад попадал».

Уже садясь в возок, он окинул взглядом дом воеводы и в окне бельэтажа увидел бледное лицо Настеньки. Она медленно подняла руку, поднесла ее к губам и помахала на прощание…

Пара сытых коней с воеводской конюшни, взметая снег, мчала возок. По сторонам мелькали захолодавшие березы, полуприсыпанные снегом ели и пихты. А у Андрея все стояло в глазах мелькнувшее в окне дорогое лицо…

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

Глава первая

Василий Никитич каждый день спрашивал: «Вогул не приходил?» — и, получив отрицательный ответ, удивлялся: «Неужто обманул? Того быть не может! Коли к другим горам раздумал вести, так хоть за припасами и деньгами должен явиться. Чудно, право».

А время шло. Уже промелькнуло полгода, как Степан указал железную гору, а о нем самом — ни слуху ни духу. Работные люди и солдаты, согнанные к горе Благодать, оттаивали огнем оледенелую землю, с руганью вгрызались в нее кайлами, ставили корпуса двух новых заводов.

Акинфий Демидов, прознав, что под самым носом пробойный Татищев обнаружил целую гору магнитного железняка, чуть не отдал богу душу от злобы. Выпорол своих нерадивых рудознатцев, а приказчику объявил:

— Со дна моря достать мне проклятого вогулишку. Он, аспид, и про другие горы знает. Если в руки не дастся, живым не выпускай. Пущай лучше его вогульский шайтан к себе забирает, чем ворогу моему, Татищеву, новую гору покажет. А грех на себя возьму.

Вскоре по всему ведомству потекла молва: «За оскорбление святыни вогула Чумпина сожгли сородичи на вершине горы, указанной им русским. И этакая же кара ждет других отступников».

Василий Никитич, услышав эту весть, посуровел, смял в руке гусиное перо, которым подписывал заводские рапорты, и резко поднялся из-за стола:

— То дело рук Акинфия, не иначе. Злобой исходит, супостат, видя, как поднимаются казенные заводы. Узнай, — кивнул он Клеопину, — откуда сей слух пошел.

Больше месяца Никифор Клеопин, соблюдая всяческую предосторожность, разматывал клубочек, пока ниточка не привела к Невьянску, дальше концы ушли в воду. Куда сгинул Степан, так и осталось неизвестным. Может быть, принял свой смертный час от ножа или пули купленного Демидовым варнака или с камнем на шее ушел на дно зыбкого болота. Только темная ночка да гуляй-ветер знают о судьбе вогула Чумпина.

Зима выдалась трудной. Сугробы до самых коньков упрятали избы. Выше брюха тонули в снегах лошади. Прекратился подвоз угля с дальних куреней. По ночам над домнами не полыхало зарево плавок — кончилась руда, стихли перезвоны кузнечных молотов. Город словно вымер. Все население Екатеринбурга от мала до велика вышло на расчистку дорог. Со снегом, словно с врагом, боролись и в окрестных деревнях, селах и крепостях.

К новому году все вошло в колею. Ожили цеха, и над трубами снова курчавился дым. На смену снегам и буранам пришли морозы.

Василий Никитич в сутолоке ежедневных дел выкраивал время для своих заметок о географии Сибири. «Не мню, чтоб в Европе так велики снега были, как здесь», — писал он о тяжелой зиме…

Весну ждали, как желанную гостью. За долгую суровую зиму люди отощали, перемерзли. Особенно лихо пришлось землекопам и возчикам. И когда наконец побежали ручьи, лица работных людей просветлели — все легче сделался каторжный труд. Но с весной нагрянули новые беды. Вновь поднялись непокорные башкиры, опять запылали деревни и села.

Василий Никитич, вызвав майора Угримова, приказал покончить с башкирской татостью («где не можно усмирить добром, применять жесточайшие меры…»).

Василий Никитич с головой окунулся в военные хлопоты. Везде успевал. Росли горы ядер, пушек. Усиленно выпускалась шпажная сталь. Дымились домны у горы Благодать. Работал монетный двор, а на месте снесенной корчмы появилась новая школа.

В субботу Федор получал в конторе жалованье, два рубля. Казначей Коченовский, отсчитывая деньги пятаками, ехидничал:

— Ну, теперь, сударь, и свадьбу сыграешь аль кафтан новый сошьешь. Деньжищ-то вот сколь получил!

«У-уу, змей!» — хотел Федор дернуть казначея за жидкую бороденку, да не решился: возле окна, навалясь толстым брюхом на стол, скрипел пером секретарь Зорин.

А пятаки увесистые. Таким, если человека ударить, — с ног сбить можно. Сунул в карман — штаны от тяжести поползли вниз. Вот ведь незадача, не пойдешь по улице, поддерживая руками.

Федор выгреб монеты и, сложив в шапку, отправился домой. На берегу пруда — кабак. Санников постоял у крыльца, поколебался и, сплюнув набежавшую слюну, решительно отвернулся. Путь недалекий. Домишко, оставшийся от отца, — на самом краю Мельковской слободы. Сразу же за пряслом огорода поблескивает болото. По вечерам надоедливо квакают лягушки, а весной в кустах гнездятся соловьи.

Отдав бабке деньги, Федор похлебал щей и заторопился.

— Далече ли? — осведомилась старуха.

— До Андрея. Дело к нему есть!

Осторожно притворив за собой кособокую дверь, Санников пошел огородом, перелез через прясло и по жердочкам перебрался на другую сторону болота, сэкономив чуть ли не полста сажен.

Андрей, недавно вернувшийся из Полевского, сидел за столом, набело вычерчивая план угодий. Свернув в трубку чертеж, отложил его в сторону:

— Сыграем?

Федор кивнул и примостился к столу, молча наблюдая, как Андрей расставляет фигуры.

Шахматы — память о Швеции. Мастер Трольберг, у которого обучался Татищев, любил в жизни три «вещи», как он сам объяснял: кружку пенного пива, румяную хохотушку дочь и шахматы. Игру в шахматы называл королевским занятием. Каждый вечер, вернувшись с работы, поужинав, посвящал своего ученика в тайны бескровных сражений.

— Ах, Андрэ, Андрэ, — говаривал часто Трольберг. — Зачем люди воюют, убивают друг друга? Зачем она, война? Не лучше ли все споры решать за шахматной доской? Здесь для любого полководца обширное поле. Можно развернуть самое настоящее сражение, не пролив ни одной капли крови.

Об увлечении Андрея прослышал Геннин. Пожал плечами, рассмеялся: «Русский человек занимается игрой избранных? Не представляю!» И однажды, после просмотра рапортов, присланных заводскими управителями, вызвал к себе канцеляриста Санникова и велел передать маркшейдеру Татищеву, дабы тот без промедления явился к нему, генералу, домой.

— И что ему от тебя надобно? — с тревогой говорил Федор. — Может, с ландкартами оплошал где?

Андрей недоумевал. Неужели кто настрочил донос? Или Демидов пожаловался?

В гостиной его встретил сам Геннин. В домашнем кафтане, без парика, он не казался таким строгим, каким Андрей привык его видеть на службе.

— Я слышал, вы играете в шахматы! — с вежливой улыбкой обратился Геннин к вошедшему. — В этой варварской стране так странно встретить человека, знающего игру философов. Не желаете ли несколько партий?

У Андрея отлегло от сердца. Он поклонился, ответил по-немецки:

— Почту за большую честь.

Виллим Иванович играл небрежно, словно делал одолжение, ронял фигуры, несколько раз менял ходы. С большим трудом Андрей свел партию вничью. Зато две следующих выиграл быстро.

Генерал был уязвлен, но с присущей ему выдержкой не выдал своего раздражения. Встал из-за стола, покровительственно похлопал партнера по плечу:

— О-о, вы сильный игрок. Я получил колоссальное удовольствие.

Но с тех пор больше не приглашал Татищева, а в Обер-берг-амте стал подчеркнуто холоден.

Выучившись игре, Федор так увлекся шахматами, что реже стал бывать в кабаке. Играл он азартно и столь красноречиво выражал при этом свои чувства, что Андрей от души веселился.

Но сейчас Санников не зубоскалил. Сидел молча, вяло передвигая фигуры.

— Ты что хмурый? — поинтересовался Андрей.

Федор взглянул на него. Сгреб фигуры и кинул в кожаный мешочек.

— Копию нынче для Берг-коллегии снимал с одной бумаги. Веришь, писал, а у самого под рубахой мурашки бегали. Докладная от сотника Уразбая, как он с командой в полтыщи солдат прошелся по Дуванской дороге. На-ко, прочти, — и вытащил из кармана скомканный листок, осторожно расправил его.

Андрей, придвинув ближе свечу, негромко начал читать:

«По приказу вашему выжгли на Дуванской дороге деревню да пониже по реке выжгли вторую деревню, пустую. А от той пошли еще ниже в деревню Таймарову и во оной деревне всех поголовно побили, сто пятьдесят человек, в том числе добрых бойцов семьдесят…»

Андрей взглянул на Федора: выходит, остальные восемьдесят человек были старики, бабы и детишки? Как же так? Неужто Василий Никитич разрешил злобствовать? — С тоской посмотрев на друга, он продолжал читать:

— «…А который к вашей милости приезжал с известием, будто они, башкирцы, — воры, хотят принять ее императорскому величеству верность, и оной приезжал для лжи и оного поймали живьем да с ним же взяли семь человек малолетних ребят, а именно: четыре парня, три девки да бабу. А которых других имали, тех пытали и жгли огнем и допрашивали о воровском собрании, и они показали, что за Чурашевой деревней и на Иткуль-озере полторы тысячи башкирцев в сборе да к ним еще собираются. Да еще оные языки показали, что собираются драться с русскими войной…»

— Ну что? — спросил Федор. — Наши управители на Демидова жаловались — лют и злобен к кабальным, а сами, поди-ко, и ему нос утерли.

У Андрея дрожали губы:

— Баб да детишек пошто расказнили? От того башкирской татости еще больше будет!

Ерофей, свесив голову с полатей, внимательно прислушивался:

— Как того сотника-то кличут, чтой-то я не понял?

— Уразбай.

— Это не тот, что у Егора на постое стоял?

— Тот самый.

— Ха! Старый знакомый. По виду тих, а по нраву злобен и лих. Когда тут с Тобольским полком расправу вели, так он своей охотой Василия Жеревцова, бомбардира, казнил. Сперва руки, ноги ему обрубил, а уж опосля — голову. Голова-то, почитай, с неделю на колесе красовалась.

— Разве в сотнике дело?

— А то нет? Тебя бы послали замирять башкирцев, ты бы, чай, огнем пытать их не стал? А ему это — раз плюнуть! Страха нагонит, а потом ходит и в лапоть звонит: «Вот, мол, никто не смог, а я с татостью управился».

Андрей упрямо покачал головой и, накинув на плечи кафтан, без шляпы, быстро вышел из избы. Несколько минут стоял на крыльце, думал. Потом решительно зашагал по пыльной дороге в гору, где среди поредевшего леса высился большой рубленый дом Василия Никитича.

Всего неделя, как въехал начальник заводов в свою летнюю резиденцию. Здесь, на отлете, вдали от заводского шума, Татищев отдыхал, занимаясь сочинением российской истории и географии Сибири.

Приходу гостя Василий Никитич обрадовался.

— Заходи, заходи! — радушно пригласил он Андрея, откладывая в сторону бумаги. — Да ты что, нездоров?

Андрей помотал головой, облизнул пересохшие губы и, глядя прямо в глаза Василию Никитичу, глухо произнес:

— Узнал я нынче, что солдаты башкирцев тиранят, огнем пытают и предают лютой смерти. Детишек и баб не жалеют. Прикажите, чтоб разбой не чинили!

Татищев опешил. Но, быстро поборов минутное смущение, сухо отрезал:

— Не твоего ума сие дело. Занимайся своей землемерией, а в дела военные не вмешивайся. Смута среди башкирцев ширится, и нет никакой возможности ее подавить, как только огнем и железом. Нельзя вожжи распускать. Ежели им, татям, волю дать, много ли мы здесь для пользы государства Российского сделаем? Сейчас не время миловаться да цацкаться со смутьянами. Кругом Русь недруги обложили. Шведы после своего позора только и ждут случая нож в спину воткнуть, а тут еще, того и гляди, с турком война начнется. Чем обороняться будем? Мортиры да гаубицы достать неоткуда, только самим делать их надобно. А башкирцы большую поруху нашему делу чинят. Вот, внимай, о чем мы дознались. Намедни стража у самого Уктуса лазутчика перехватила. При нем бумагу нашли. Весьма скорбно, что живым взять не сумели. Дознаться бы, к кому грамоту вез. Вот, слушай, что в ней прописано: «Мулла Алиев послал своего сына к хану для переговорки: примет ли хан башкирцев в свою державу? Ежели примет, то слал бы подмогу конным и оружным воинством». Видал, куда дело повернуло? От России отшатнуться хотят, в подданство Орде перейти. Того стерпеть нам не можно, и ежели не смирятся, еще жестче поступать будем. Вот так! Инако нельзя! — Неожиданно перейдя на доверительный тон, Василий Никитич дружески закончил: — Высокий пост мне поручен. Здесь я один за все в ответе. За попустительство могут так взыскать, что и голову потерять не трудно. А врагов у меня немало. Один Бирон что стоит. Только споткнись, упасть сразу помогут, еще и ножку подставят. Понял? А теперь ступай, недосуг мне.

Ерофей уже спал, когда Андрей вернулся домой, стараясь не шуметь, разделся, лег на топчан.

Заснуть долго не мог. Все вспоминал разговор с Василием Никитичем. Неужели и он людей не щадит, чтоб своей доли пирога не лишиться? Выходит, все люди схожи: и тот, жадный Меркушев, что метит в заводчиках разбогатеть, и Строганов, и Геннин, и Демидов сперва о себе думают. «А что бы ты стал делать, доведись тебе быть на месте начальника всех заводов? — задавал себе вопрос Андрей. — Не знаешь? Не знаю! Но одно твердо мыслю, тиранить людей бы не стал. Это во-первых, а во-вторых, сделал бы труд на заводах не каторжным, а таким, чтобы каждый, будь то кузнец, углежог или какой-нибудь шихтмейстер, радовался делу своих рук. И всех бы уравнял. Как в том государстве, прозываемом Солнцем».

Через неделю Ерофей, придя с работы домой и моя руки, с усмешкой сказал:

— Нынче поутру того сотника Уразбая из бучила вытащили. Видать, ночью пьяный шел да оскользнулся и головой вниз с плотины ухнул. Майор Угримов шибко по нему убивается.

— Горазд ты брехать, — с досадой откликнулся Андрей.

— Собака брешет, а я истинную правду сказываю, — в голосе Ерофея звучала обида, — сам видел, как его из воды тащили. Весь синий, что тухлый кабан…

По заводу начали сновать шпыни. Майор не поверил молве и назначил следствие. Хватали кого попало, допытывались. Допрашивали с пристрастием. Видно, что-то разнюхали, кинулись искать Ерофея, а того и след простыл.

Василий Никитич, узнав о происшествии, вначале не поверил Угримову:

— Не может Ложкин человека порешить. Я его давно знаю. Напутали твои полицейские ярыжки, а ты и рад зло на первом встречном выместить.

— Помилуйте, Василий Никитич! Все улики на ем сходятся. Да и свидетель разбойного дела сыскался. На кресте клятву дал, что самолично видел, как тот Ложкин сотника Уразбая в бучило столкнул. Сперва железиной оглушил, а потом уж в воду отправил.

— Что за свидетель?

— Шихтмейстер Егоров!

— Поди, с пьяных глаз почудилось ему. Он трезвым-то никогда не бывает.

— Отчего бы тогда Ложкин бежал, ежели вины на ем нет?

— Как бежал?

— А вот так. Пришли его брать, а он раму выставил и огородами ушел. Только его и видели.

— Во-он что! — протянул Татищев. — Того ради изволь поразгласить промеж служивых и по всему ведомству указ о поимке утеклеца. Как попадет — тысячу плетей!

— А может, лучше вздернуть молодца на перекладину? Все равно тысячу плетей не выдержит. Конец один, а волокиты меньше.

— Мне все равно. Поймаешь — поступай как знаешь.

Вопрос с Ерофеем был решен, но майор продолжал сидеть.

— Ну что еще у тебя? — нетерпеливо осведомился Василий Никитич.

Угримов смущенно опустил голову.

— Тойгильда Жуляков бежал. Пару драгунских коней прихватил и по Сысертской дороге ускакал.

— Час от часу не легче! — вырвалось у Татищева. — Почему плохо стерегли?

— Да как устережешь. Все время промеж нас был. Веру православную принял. Виллим Иванович в капралы его произвел. Мундир наденет — от русского не отличишь.

— Ну, теперь жди заварухи. Тойгильда в военном деле дотошный. Такой пожар раздует — не скоро и потушишь, — мрачно произнес Василий Никитич.

Его опасения подтвердились. Вскоре один за другим стали подыматься башкирские улусы. Пламя восстания охватило весь Уфимский уезд и Зауральские степи. Опасно и беспокойно стало на южном рубеже Екатеринбургского ведомства.

А тут еще один удар обрушился на начальника горных заводов: пришел из Санкт-Петербурга указ, по которому гордость Татищева — гора Благодать и выстроенные возле нее заводы передавались в руки барона Шемберга, ставленника Бирона.

Известие это окончательно сразило Василия Никитича. В ярости изорвав донесение, чернее тучи вышел он из конторы и молча направился в свой загородный дом. Все встречающиеся ему на пути сторонились, со страхом посматривая на искаженное гневом лицо Татищева.

Два дня не появлялся он в конторе. Никого не принимал, велел слуге гнать от дверей каждого, несмотря на титул и ранг.

Даже Андрея слуга Антип дальше передней не пустил.

— Плох барин, — шепотом доложил он. — Утресь лекарь приходил, кровь сбросил да стародубку пить наказал. Вы его не тревожьте, пущай поспит, — может, полегчает ему.

На третий день Василий Никитич появился в своем кабинете. Был он чуточку бледен, отчего лихорадочный блеск калмыцких глаз казался чересчур ярким и пугающим. На первых порах служащие ничего особенного в поведении начальника не заметили, только Хрущов, с которым Татищев решал совместно накопившиеся в эти дни дела, обратил внимание на одну особенность.

Прочитав рапорт управителя Каменского завода, доносившего о сорока испорченных при плавке мортирах, Василий Никитич написал:

«Обоих мастеров, повинных в порче, наказать: Иоганну Штыху дать двадцать плетей, Флегонту Осипову — десять».

«Вина обоих равная, за что же Штыху больше отвалил?» — подумал Хрущов и, заметив, как сжались губы у Татищева, понял: допекли и его немцы.

Вскоре перемену почувствовали все. Особенно иностранные мастера.

— Вам против русских умельцев жалованье втрое больше положено. Оттого и спрос велик! — заявил Татищев обиженным.

Просматривая ландкарты и описания, Василий Никитич пришел к выводу:

— Много еще не хватает! Ведомство Екатеринбургское, владения Демидова описаны изрядно, а вот пермские земли в забросе остались.

— Я своевольничать не могу, — в голосе Андрея звучала легкая обида. — Куда меня Обер-берг-амт посылал, с тех земель ландкарты и делал.

— Я тебя не виню. Сам вижу твое усердие. С этим надо кончать, впереди другое занятие найдется. А чтоб времени зря не терять бездельно, дам тебе в помощники ученика здешней школы, из тех, что в геодезии да черчении преуспевают… Спешить надо. А то куда годно! До сей поры доподлинно здешние места не изведаны. Ты посмотри еще, о каких землях нет сведений, с тех в первую очередь и начинай. Пока все не кончишь, не возвращайся. Я тебе все распишу, что и как делать. Если какие препоны на местах станут вершить — шли мне эстафету, я живо их вразумлю!

Андрей невесело усмехнулся.

— Ты чему? — удивился Василий Никитич.

— Вспомнил Строганова. Он, чай, все еще про свою угрозу помнит.

— Не посмеет. Я капитану Бе́рлину накажу на всякий случай, если что с тобой случится, головы ему не сносить. Он меня хорошо знает, знает, что я слов зря на ветер не бросаю. Пускай тебя убережет, в крайности со Строгановым договорится. Берлин с ним ладить умеет.

— Жаль, что Ерофей сбежал. Я с ним себя как за каменной стеной чувствовал.

— Верил я ему, человек был надежный. И чего он с Уразбаем не поладил? Жил бы себе да жил. Свой дом был, служба легкая, бобыль — забот никаких. А теперь, как волк, хоронится невесть где. Словят — пощады не будет.

— В вашей воле сделать ему снисхождение. Он ведь нам с вами жизнь спас. Если он и на самом деле прикончил сотника, так, видно, за дело. Слух шел — зверем был тот Уразбай!

— Я про услугу Ерофея помню. Но раз он руку на офицера поднял, тут уж пощады быть не может. Каждый так-то захочет свои счеты сводить, тут и до прямого бунта дело дойдет. А чтобы и мыслей о мятежах не было, надобно народишко вот как держать! — Василий Никитич сжал кулак и постучал им по столу. — И каждый дворянин о том помнить должен. Только в нас истинная опора и сила империи. А вот я замечаю, что в тебе мало этой дворянской гордости.

— Да уж какой из меня дворянин? Так, середка на половину. Плаваю где-то между однодворцами и простыми людьми. И тянет меня больше к этому люду, душевный он и сердцем чище.

Василий Никитич потемнел. Еле сдерживаясь, схватил Андрея за борт камзола, притянул к себе:

— Ты что? Забыл, что род Татищевых пославней многих боярских фамилий на Руси будет? Обнищали? Пусть. Зато верой и правдой Отечеству служим и корысти от этого не ищем.

Андрей осторожно отвел руку Василия Никитича и, прямо глянув в его глаза, ответил, стараясь сдержать накипающий гнев:

— Я род свой ничем зазорным не очернил. Мздоимством не занимался, порухи никакой нашему делу не чинил. Может, потому меня четыре года в учениках держали? А? Скажите, неправда это? Тогда отчего блюдолизы Ванька Тверской да Филарет Боков, вместе со мной бывшие в Швеции, сейчас в больших чинах обретаются и в золоченых каретах по Москве разъезжают? Кабы я корысть в службе искал, стал бы я все эти годы с редьки на квас перебиваться! — голос у Андрея прерывался, и, чтобы скрыть обиду и волнение, он отошел к столу, стал дрожащими руками перекладывать пачку ландкарт.

Василий Никитич растерялся. Гнев его так же быстро прошел, как и вспыхнул. Чувствуя себя виновным, он смущенно произнес:

— С Тверского да Бокова нам пример не брать. Жуликов и проходимцев среди знати немало имеется. Особенно ныне, как при дворе заимел силу бывший конюх Бирон.

— Василий Никитич! — взмолился Андрей. — Давайте с делом покончим. Не время сейчас с дворянством разбираться. К тому же и горные дела требуют не знатности, а сноровки и умения!

— Ну ладно! В другой раз об этом потолкуем. Извини, что погорячился. Судьба Гороблагодатских заводов совсем меня из колеи выбила, до сей поры успокоиться не могу… Об чем мы с тобой говорили-то? Ах да! Кликни сюда Санникова. А лучше скажи ему сам, чтоб Никиту Каркадинова ко мне сейчас вызвал.

После ухода Андрея Василий Никитич прошелся по комнате. Постоял возле окна, сел в кресло, задумался. Видно, не очень веселые мысли проносились в голове начальника. Возле крепко сжатого рта пролегли глубокие морщины, глаза хмуро смотрели в одну точку.

«Люб мне Андрейка! — думал Татищев. — Такой головы не склонит. Тверд как в делах, так и в мыслях. Мало подобных людей ныне встретишь. Иного послушаешь — аж мутить станет. Всех чернит, один он беленький, — главная опора и сила Отечества! А сам потихоньку руку греет да мошну набивает и об одном лишь печется — чтоб никто дорогу ему не переступил…»

Он вздохнул и провел по лицу, как бы снимая налипшую паутину. Стало тоскливо на душе. Вспомнилась боевая юность. Мерилом человека были тогда смелость и готовность на подвиг во славу Отчизны. А теперь?

Услышав шаги в коридоре, Василий Никитич недовольно поморщился и быстро встал. В комнату вместе с Андреем вошел Никита Каркадинов. Был он худ и высок. На узких костлявых плечах, словно на вешалке, болтался потрепанный, лоснившийся от времени камзол. Длинные волосы небрежно заплетены в косичку, на воротнике — перхоть.

Еще в молодости, когда Никита только начал учить заводских ребят в уктусской школе, он мало заботился о себе. Было ли то природной ленью или полнейшим равнодушием к собственному благополучию, Василий Никитич так и не понял, но ценил Каркадинова, обладавшего настоящим талантом учителя.

Низко поклонившись, Каркадинов встал возле стола в выжидательной позе.

— Садись! — кивнул на стул Татищев.

Каркадинов переступил ногами, но продолжал стоять. Только после второго приглашения сел и сразу словно переломился пополам, выставив кверху худые острые колени.

— Как дела в школе идут? — спросил Василий Никитич.

— Слава богу, изрядно! — с готовностью откликнулся учитель. — Учеников, не в пример прошлым годам, добавилось. Есть башковитые, уже счисление одолели, сейчас планиметрию да першпективу проходим!

— Нерадивые есть?

— Как не быть, имеются. Ежели розга не помогает, отцов штрафуем.

— Та-ак! А что с обсервациями метеорологическими? Мне за последний месяц рапорт об них не давали!

— Санникова на конторскую работу брали, а я с перепиской задержался. Три копии надобно снять, две из них для академии на латинский язык перевести. На той неделе, бог даст, управлюсь.

— Смотри не забудь. Вот еще что: подыщи скляницу с воронкой, равной ей по ширине, и выставь возле ветроуказателя. Сей простой инструмент поможет нам подсчитать облакопадение, сиречь осадки зимой и летом.

— А мы тут как-то с Андреем Артамоновичем думали, только не решили, чем дожди можно мерить.

— Вот скляницу и приспособь! А теперь о том, для чего я тебя и вызвал. Главному межевщику, — Василий Никитич кивнул на Андрея, — требуется добрый ученик, знающий геодезию и черчение ландкарт. Кого посоветуешь из школы взять?

— Лучше Матвея Огибенина вроде бы и нет. Да только он по вашему приказу с Афанасием Кичигиным старые ландкарты заново рисует и чертит.

— Его трогать не будем. Давай другого, только смышленого.

— Ну тогда Иван Бортников подойдет. Парню семнадцатый год, но зело в сочинении карт понаторел, в других науках тоже преуспевает, а главное — тихий и прилежный.

— Бортников так Бортников! Завтра пришли его к Хрущову за деньгами и подорожной. Теперь, кажется, все. Хотя постой! Книги мои, что школе отдал, разобрали?

— Все сделали, как вы приказали. Опись составили, на полки склали. Ученики интересуются, берут читать, да и наш брат, учитель, пользуется ими.

— Сие хорошо! — обрадовался Татищев. — Книги я подбирал долго. Многие из-за рубежа вез. И все такие, кои могут пользу немалую просвещению и заводскому делу дать…

Оставшись один, Василий Никитич вызвал к себе Хрущова, распорядился:

— С будущего месяца учителю Каркадинову набавить, положить шесть рублей в месяц. Сверх того выдать единовременно пять рублей и сукна на камзол. Человек, видать, бедствует, а нашему делу он первый помощник.

 

Глава вторая

Готовясь в дорогу, Андрей тщательно отобрал, что взять с собой из вещей, а что оставить. Судя по наказу, составленному Василием Никитичем, в отъезде придется пробыть долго.

«Хорошо, ежели за год управлюсь!» — думал Андрей, просматривая книги. Набралась их целая связка. Одежда, обувь да всякая мелочь заполнили кожаный мешок. Два пистолета, один выданный в Обер-берг-амте, другой небольшой, отделанный серебром и слоновой костью, привезенный из Швеции, Андрей отложил отдельно. Когда все упаковал, достал из шкафчика склянку с маслом, тряпицу с паклей и стал чистить оружие.

За этим делом и увидел его Иван Бортников, ввалившийся в избу с дорожной сумкой на плече. Потоптался у порога, сбивая с валенок налипший снег, сдернул ушанку, поискал икону и, не найдя ее, перекрестился в угол, склонившись в земном поклоне.

— Лоб не разбей, богомол, — насмешливо произнес Андрей и пригласил Ивана раздеться: — Сопреешь в одеже, коней еще не скоро подадут!

Скинув полушубок, Бортников присел к столу, тряхнул стриженными в кружок, соломенного цвета, волосами и неодобрительно сказал:

— Пошто оружие готовите? Чай, не на войну едем.

— Нам с тобой по таким местам ездить доведется, что без оружия никак быть не можно. Зверь нападет или лихой человек встретится, — чем обороняться станем?

— Нешто в человека стрелять будете? Сие грех незамолимый!

— А по-твоему, голову под топор или кистень подставлять? Ну нет! Я так просто на тот свет не собираюсь. Да ты про это не думай.

Андрей вычистил пистолеты, протер маслом. Собрал, насыпал в стволы порох, вогнал пули и, проверив кремни, отложил в сторону:

— Всякое может случиться! Иной товарищ дрогнет, отступит, а этот, — Татищев тронул рукоять пистолета, — всегда тебя выручит, в обиду не даст.

— Я не отступлю! — горячо откликнулся Иван.

Андрей окинул взглядом щуплую фигуру парня и ободряюще улыбнулся:

— Ты не обращай внимания на мои слова. Мы ведь не в башкирские степи едем. Да и дело наше мирное — земли мерять да карты чертить! — но, вспомнив Строганова, почувствовал, как где-то внутри шевельнулась тревога. Он нахмурился, и чтобы не выдать себя, начал проверять дорожный мешок.

Во дворе хлопнула калитка, послышался скрип снега на крыльце, и в распахнувшейся двери, в клубах морозного воздуха, появился Санников, хмурый, чем-то встревоженный.

Бортников при виде учителя вскочил с лавки, поклонился.

— Сиди! Не в школе, чай, — махнул рукой Федор и, скинув с плеч теплый кафтан, со злостью швырнул его в угол.

— Что с тобой? — удивился Андрей, здороваясь с другом. — Никак, опять выпил?

— Был грех! Я уж и дорожку к целовальнику стал забывать, а нынче душа не выдержала!

— Да ты хоть толком скажи, в чем дело.

— Мастер турчаниновский приезжал. По какому делу — не знаю. Только Василий Никитич тому посланцу от ворот поворот сделал. «Езжай, — говорит, — к хозяину и скажи: ежели он по-прежнему будет утаивать выплавку меди и не платить должного налога, то и мы ему помощи никакой оказывать не будем». Мастер спорить с господином начальником не посмел, а в канцелярии всячески меня обругал нехорошими словами. «Вы, — говорит, — приказные крысы, только перьями строчить мастера, а толку от вас как от безрогой кобылы». Ты когда-нибудь рогатую кобылу видел? То-то! И я не видал.

До того распалился тот мастер: «Вот обождите, — говорит, — ужо как ваш завод к моему хозяину перейдет, посмотрю я, как вы под моим началом плясать станете!» Шибко это меня задело. Особливо «кобыла безрогая». Поднялся я со скамейки, а он, видать, с перепугу шарахнулся, о порог споткнулся да вниз по лестнице харей все ступеньки и пересчитал. Вскочил, кровь по морде размазывает и вопит по-дикому: «Я самой государыне на вас жалобу настрочу!» А меня смех одолел. Только смех-то боком мне вышел. Василий Никитич осерчал. «Ты, — говорит, — не канцелярист и не учитель арифметики, а самый разбойник и тать. Не удивлюсь, если и человека когда зарежешь!» И велел посадить меня в холодную на целую неделю. Вот забежал с тобой проститься да пойду клопов тамошних кормить!

Андрей сокрушенно покачал головой:

— Когда образумишься только? Эдак и до худого докатиться можно.

— Тоска смертная меня мучит. Каждый день все одно… Мне бы на белый свет хоть одним глазком взглянуть. А то всю жизнь возле Уктуса да Екатеринбурга трешься.

— Подожди. Вернусь через год, отпросимся на Колыванские заводы, а то и в Даурию махнем. Новые места, новые люди, тосковать некогда будет.

— Хорошо бы. Только ждать больно долго, — Санников посидел еще немного, стал собираться: — Счастливой дороги вам. Скоро возок подъедет. Сенька-конюх при мне пошел коней запрягать.

Федор вышел на крыльцо. Постоял, с грустью посматривая на низенькие, присыпанные снегом избенки слободы, и решительно отправился в крепость, чтоб отсидеть в холодной избе за свою дерзость.

Капитан Берлин, которому Андрей по приезде вручил письмо Василия Никитича, стал в тупик. Целый день тяжело вздыхал, пока наконец не решил, как выйти из положения. Приодевшись и прицепив к боку золоченую шпагу, отправился к самому Строганову, по счастью, явившемуся из Соликамска в Пермское горное начальство. Вернулся домой поздно, веселый и чуть под хмельком. Старый барон, внимательно выслушав Берлина и прикинув в уме, что сей чиновник горного ведомства будет еще полезен, угостил его и пообещал приструнить беспутного сына.

Пока не сошли снега, Андрей безвыездно просидел в Егошихе. Собирал и выправлял уже готовые карты приписанных к заводу угодий. Уже вырисовывалась общая картина прикамских земель. Однако много оставалось белых пятен на составляемой генеральной ландкарте. Конца работы не было видно. А тут поступил именной указ Василия Никитича, по которому пришлось временно вступить в правление Пермского начальства. «Поскольку работа там запущена из-за недостатка знающих людей», — как отмечал в указе начальник Сибирского горного ведомства.

Настали беспокойные дни. Снова начались разъезды. В одном месте шло плохое железо, требовалось проверить правильность составления шихты, в другом — разобрать тяжбы между заводчиками, в третьем — выделить сенокосы или лесные угодья. Каждый такой выезд Андрей, помня советы Василия Никитича, использовал для геодезических съемок. Бортников, оказавшийся искусным чертежником, постепенно заполнял белые пятна на карте.

Наконец дела потребовали выезда в Соликамск. С большой неохотой собрался Андрей в дорогу. И хотя Берлин клятвенно уверил, что со Строгановым все улажено, тревожное чувство не покидало молодого Татищева.

— Сейчас держи ухо востро! — предупредил он Бортникова.

Соликамск встретил звоном многоголосых колоколов. На улицах и возле церквей толпился народ. На Вознесенской какой-то нищий, протягивая трехпалую руку, кинулся к коляске. Андрей бросил ему копейку. Нищий ловко поймал монету на лету и, сунув за щеку, лениво поплелся по пыльной улице. Когда коляска свернула за угол, нищий остановился, быстро огляделся по сторонам и юркнул в ворота большого каменного дома. Осторожно постучал в дверь и, еще раз воровато оглянувшись, прошептал вышедшему человеку в синей чуйке:

— Приехал, соколик! Доложи барину.

Игумен Зосима после обедни, прежде чем отправиться в свои монастырские палаты, решил завернуть к Строгановым. Вчера вечером старик барон пригласил его высокопреподобие на «скромную» трапезу, мельком упомянув, что по случаю поста, кроме паровой осетрины и черной икры, ничем угостить владыку не сможет. Сказал смиренно, а у самого ухмылка с лица не сходила. У-у, старый греховодник!

У Зосимы начало сосать под ложечкой, как вспомнились запотевшие бутылки из баронского погреба. Вспомнил игумен и о своем сане, о вреде чревоугодия. Чуточку поколебался, но махнул рукой: «Не согрешишь — не покаешься».

Стараясь не выдать захвативших его мирских мыслей, Зосима нагнал на лицо спокойную благость и, важно восседая в своей тяжелой золоченой карете, милостиво раздавал благословения прохожим.

Давно прошло то время, когда он, простой монах Пыскорского монастыря, яро обращал в православие вогул, зырян и прочих инородцев. Угрозой и лестью, обманом и дешевыми подарками добивался своей цели, не смущаясь тем, что большинство обращенных после церковной службы, возвращаясь в свои кочевья и стойбища, с еще большим жаром поклонялись привычным деревянным шайтанам.

Усердие Зосимы было замечено в епархии. Он быстро пошел в гору. Барон Строганов, приметивший цепкую хватку бывшего однокашника сына по академии, помог Маковецкому подняться по церковной иерархии, рассудив, что иметь своего человека в духовном ведомстве никогда нелишне.

…Трапеза оказалась столь обильной, что еле дышавшего Зосиму отвели под руки в опочивальню и уложили отдыхать.

Был уже вечер, когда владыка проснулся, обвел осоловевшими глазами комнату и долго не мог понять, где находится. С кряхтением встал, подошел к большому зеркалу, расчесал свалявшуюся во сне бороду, помял ладонями затекшее лицо и гулко вздохнул: «Ох! Грехи наши тяжкие. Кваску бы сейчас».

Грузный, оплывший, тяжело ступая по скрипящим половицам, он спустился вниз, держась за перила лестницы. В гостиной в одиночестве за огромным столом сидел Петр, взволнованный и чем-то расстроенный. Углы узкого рта опущены, брови насуплены. Тонкие загорелые кисти рук, оттеняющие белизну голландских кружев, нервно вздрагивают. Перед Петром початая бутылка французского вина.

— Садись, преподобный, — хмуро предложил Петр, наливая в бокал золотистую жидкость. — Освежись, враз полегчает.

Зосима сел, взял бокал, посмотрел на свет и отставил:

— «Никто, пивши старое вино, не захочет тотчас молодого, ибо говорит: «старое лучше». Внимай! Сие сказано в Евангелии от Луки, глава пятая. А ты, неразумный, пьешь неперебродившую скверну».

Заметив, что его слова не произвели никакого впечатления на собеседника, Зосима осведомился:

— Пошто темен, аки туча грозовая?

— С батюшкой разговор имел невеселый. Упрям и зол, старый черт. Такого сейчас мне наговорил, что хоть из дому беги!

— Опять грешишь! В писании сказано: «Чти отца своего!» А ты хулишь родителя.

Петр досадливо отмахнулся:

— Мне сейчас не до заповедей. Душу злоба сжигает, а руки родитель связал.

Зосима лицемерно вздохнул, сказал с напускной укоризной:

— Сын мой! Ты — греховодный сосуд. Аще сказано в святом писании…

— А иди ты с писанием. Тоже мне отец сыскался. Да я тебя на целый год старше.

— Я слуга господа! Сан на мне, а ты непотребное мне глаголишь! — в голосе Зосимы звучала обида.

— И мы перед богом не последние люди. Прикинь, на чьи даяния монастыри да церкви построены в пермских землях? Образа наших богомазов в любом храме отыщешь. Цены им нет, тем строгановским иконам, а мы их в храмы дарим.

Петр глянул на Зосиму и, уловив на его лице кислую мину, криво усмехнулся:

— О чем спорим? Мы с тобой, чай, старые друзья…

— Известно! Нам делить нечего. Кесарю — кесарево, божье — богу. Испокон веков такой закон… А чем родитель тебя огорчил?

— Рассказывать долго. Ну да ладно, слушай… Есть у меня недруг, с коим я пытался не единова рассчитаться, да все оплошка случалась. А тут намедни батюшка вызвал меня и предупредил, чтоб я того супостата пальцем не посмел тронуть, так как через это может пострадать нужный нам человек. Крепко поговорил, слово с меня взял, что не ослушаюсь. А неделю назад псарь Мефодий докладывает, что враг мой появился в Соликамске. Я как услышал про то, вся кровь возгорелась, забыл про отцов наказ. Поручил псарю разделаться с тем недругом. А батюшка прознал про то. Разгневался. Мефодия на конюшне до полусмерти велел забить. А мне, пока ты в опочивальне спал, оплеух надавал да посулил, ежели против его воли пойду, все наследство отписать брату Гришке. Теперь я должен оберегать сего супостата, как бы он где на ровном месте шею не сломал. Неровен час, случись что — беда будет… У-у! — тонкое, красивое лицо Петра перекосилось от злобы. — Дознаться бы, кто батюшку упредил.

Зосима, с интересом слушавший рассказ, поинтересовался:

— Кто же сей твой недруг?

— Да знаешь его! Вместе в академии учились, Андрюшка Татищев. Он сейчас главный межевщик Горной канцелярии…

У Зосимы от удивления раскрылись заплывшие глазки:

— Вон где пути-дорожки пресеклись! А ведомо ли тебе, что оный Татищев, учась в академии, знался со злодеями, имевшими умысел на государя? Всю шайку тогда пристава́ в узилище заточили, а Андрюшка как-то вывернулся!

— Сроду не слыхивал!

— Где тебе! Ты заместо учения бражничал да скоморохов бегал глядеть!

— Ну, ладно, ладно… Как же он в Тайный приказ не попал?

— Ума не приложу. Думаю, дело тут не чисто…

Зосима неожиданно умолк. Глазки его хитро сощурились:

— У Матфея сказано: «Идите за мной, и сделаю вас ловцами человеков!» Пошто тебе кровь проливать да себя под страх ставить? — склонившись над столом, шептал игумен. — Иным можно ворога со свету сжить!

— Как? — подался вперед Петр.

— Внимай! У той шайки были предерзостные книги, кои церковь предала сожжению, а их авторов — анафеме. Одну книгу, самую мерзкую, пристава, взявшие под стражу тех злодеев, не нашли. Все перерыли… А может, Андрюшка ее утаил?

— Станет он ее хранить. Дожидайся!

— Ну, ежели той книги нет, беспременно имеются бумаги, на коих он свои и чужие мысли заносит. Разыщи их. А потом кто-нибудь их по начальству представит. Ты сам будешь в стороне, а его по закону на плаху или в железо закуют.

— Тщился я бумаги его получить. Думал в мздоимстве обвинить. Подсылал к нему…

— Плохо искал. Да и не так сие дело надобно провернуть. Приставь кого-нибудь, чтобы тот о каждом слове его и шаге тебе докладывал. Вот тогда и найдешь зацепочку к своему ворогу.

— Где ж такого человека взять?

— Поискать надобно! Хотя… обожди-ко. Вчерась исповедовался у меня Ивашка Бортников. Сказывал, что приезжий и учеником у межевщика служит. Я мимо ушей сие пропустил. А оказывается, зверь-то сам на охотника бежит. Куда лучше! Вот Бортникова и надобно к нему в соглядатаи приставить. Дело сие нетрудное. Ивашку припугну геенной огненной, он у меня как воск будет.

Петр с уважением посмотрел на заросшее, звероподобное лицо игумена:

— Тебе бы Монастырским приказом ведать. Ох и голова у тебя… ваше высокопреподобие!

 

Глава третья

— Не приболел ли, случаем? — с тревогой спрашивал парня Андрей. Тот вздрагивал, испуганно оглядывался и отводил глаза в сторону.

«Зря я его тогда испугал!» — корил себя Андрей и однажды как можно ласковее погладил Ивана по голове:

— Не робей! Скоро в Егошиху вернемся!

Бортников неожиданно всхлипнул, сорвался с места и выскочил на крыльцо.

Андрей недоуменно развел руками. Подумал минутку, хотел было выйти вслед, но передумал: «Нечего человеку в душу лезть. Захочет, сам все расскажет!»

Но Бортников по-прежнему оставался хмурым. Только когда Андрей с досадой объявил, что Горная канцелярия приказала срочно выехать в Растес для описания рудника и качества добываемой медной руды, Иван повеселел. Быстро упаковал вещи и инструменты, сам сбегал в ямскую избу за лошадьми.

Уральская весна с испокон веков слывет великой обманщицей. Сгонит снег, пригреет землю, украсит ее зелеными былинками, по-северному неяркими подснежниками. А потом закрутит над горами снежную круговерть, выстудит, выморозит почву, да так, что по утрам придорожные камни от инея становятся похожими на бельма ослепшей земли.

Выехали из Соликамска в погожий солнечный день. Уже начала завиваться березка, и в прибрежных кустах на все голоса напевали птахи. А через два дня, как только мелькнули вдали островерхие горы, сразу все изменилось. Серая пелена затянула окоем, холодный дождь вперемежку со снегом хлестал не переставая, словно глубокая осень, а не весна пришла на Каменный Пояс.

Старая Бабиновская дорога была безлюдной. Лишь дважды навстречу попался обоз с рудой, да на мохноногой лошаденке протрусил строгановский рудознатец.

Ямщик, уже не молодой, с курчавой рыжей бородой мужик, всю дорогу или бубнил себе под нос тоскливую песню, или же осыпал коней фонтаном отборных ругательств.

— Ты чего лаешься? — вышел из себя Бортников. — Не рот у тебя, а бабье решето худое. Грех, чай, блудословить!

— Охо-хо! — откликнулся ямщик. — Ежель я бы человека такими словами огорчил, был бы грех. А кони что? Души у них нет, одно слово — скотинка!

— А у тебя самого-то есть ли душа?

— А то нет? Раз я коней заместо кнута крепким словом понужаю, стал быть, жалею их, и значится, какая ни на есть, а душа у меня внутрях обретается.

Андрей толкнул локтем Бортникова и весело рассмеялся:

— Древний грек Аристотель посрамлен и унижен. Говоря о душе человека, сей философ преизрядно путал. А наш ямщик разглядел самый корень.

— Какой такой корень?

— Самый главный. Вот слушай. Демидов и Строганов жалости к людям не знают? Не знают! Стало быть, души у них нет? Нет! А коли так, кто же они?

— Кровососы! — бойко отозвался ямщик и, взмахнув над головой вожжами, гикнул, свистнул соловьем-разбойником. Кони понеслись, возок швыряло, било по ухабам. Иван, собравшийся возразить Андрею, чуть не прикусил язык и, вцепившись в сиденье, примолк.

Растес встретил путников тревожным гулом набата. Возле конторы рудника шумела толпа. Громко голосили бабы, надрывались в плаче грудные дети. Хмуро уставясь глазами в землю, кучкой стояли рудокопщики. Какая-то молодуха на вопрос: «Что случилось?» — кинула на Андрея дикий, обезумевший взгляд и зашлась в крике.

С трудом пробившись сквозь людскую стену, Татищев с Бортниковым вошли в контору.

За столом бледный, с трясущейся челюстью, сидел шихтмейстер Алферов. Возле него с растерянными лицами стояли водолив и несколько мастеров.

При виде вошедших Алферов вскочил и прерывающимся от страха голосом завопил:

— Батюшка! Андрей Артамонович! Лиха беда грянула: обвал в руднике.

— Где управитель? А штейгер что делает?

— Преставились оба! — Алферов истово перекрестился. — Кинулись спасать заваленных, да их же самих в штольне и придавило. Крепь-то гнилая, а порода сыпучая. С утра народ завал откапывает, крепит, а все без толку — потолок валится и валится.

— Давай план рудника! Тут где-то рядом были старые чудские копи. Прикинем, может, через них в заваленный штрек пробьемся!

— Вон он, план-то. Только я в ем не разбираюсь. Мое дело записи в книгах вести.

Смахнув со стола груду бумаг, Андрей разложил план и склонился над ним. С линейкой и циркулем долго измерял и прикидывал что-то. Наконец поднял голову, оглядел собравшихся и, читая в устремленных взглядах надежду, как можно уверенней заявил:

— Слева от входа в штольню есть лаз в чудскую копь. Старые рудокопщики провели ее по самой жиле. Вот один забой, он в сторону от штольни идет. А вот тут намечен красным цветом другой. Этот от заваленного штрека в пяти футах проходит. Будем пробивать проход. Иного средства не мыслю.

— Ежели кровля надежная, за полдень пробьем, — подхватил один из мастеров.

— Судя по залеганию породы, обвалов не должно быть. Кликни, кто своей охотой на помощь пойдет.

Желающих нашлось много. Андрей отобрал самых крепких. Захватив кайла, лопаты, моток веревок и фонари, люди двинулись к чудской копи. У торчащих, похожих на узкие ребра каменных плит Андрей сверился с планом.

— Лаз где-то здесь.

Найти вход в чудскую копь, однако, было не просто. Кругом — каменные осыпи, валежник и бурелом, густые заросли осинника. И когда все, даже Андрей, отчаялись после бесплодных поисков найти отверстие, Иван своими зоркими глазами рассмотрел его среди камней.

— Вот он! — обрадовался Бортников и принялся растаскивать камни. К нему на помощь кинулись остальные, и вскоре открылась небольшая, зияющая чернотой нора — вход в древнюю штольню, пробитую рудокопами загадочной белоглазой чуди.

Один из мастеров присел на корточки, глянул в отверстие, откуда несло холодком:

— Дай-кось фонарь! Разведаю, не обвалилась ли выработка.

— Ты, Федос, смотри, на рожон не лезь. Соблюдай береженье! — подал совет водолив и протянул зажженный фонарь.

Федос поднял на говорившего обросшее редкой бородкой лицо, подумал и медленно, словно процеживая каждое слово, молвил:

— Мы, почитай, каждодневно под землю спущались и не ведали о том, как и когда возвернемся, хотя и шибко блюли береженье. А теперича ково там блюсти? Братов выручать надобно. Ну, Христос с вами, оставайтесь! — и лег на землю, ползком скрылся в лазу.

Протекло полчаса. Оставшиеся с нетерпением заглядывали в нору. Наконец кто-то радостно выдохнул:

— Вобрат ползет!

Вскоре из лаза появилась рука, фонарь с оплывшей свечой и грязное, вспотевшее лицо Федоса.

Выбравшись наружу, мастер отер рукавом лицо, поморгал, ослепленный ярким дневным светом, и доложил:

— Осел потолок, сажени полторы ползти довелось, а далее повыше, в полный рост шел. Забоев много, видать, долго тут старые люди робили! — он стряхнул с колен налипшую землю и, нагнувшись, выбрал из кучи увесистую каелку. — Не меньше как впятером идти надобно. Пока двое кайлить будут, другие станут породу откидывать…

— А ты, ваше благородие, — обратился мастер к Андрею, — с планом иди да стрелку магнитную прихвати. А то, неровен час, не с того забоя пробиваться станем. Ну, ежели готовы, айда с богом! Пошли!

Он вставил в фонарь новую свечу, сунул в карман несколько огарков и, прихватив кайло, снова полез под землю. Следом отправились Андрей и трое рудокопщиков. Выждав, когда скрылся последний человек, Иван выбрал лопату и, перекрестившись, быстро пополз в отверстие копи.

Боясь, что его вернут обратно, Бортников держался подальше от идущих цепочкой людей. Шагать в сплошной темноте, приглядываясь к мелькающему впереди огоньку, было трудно. Несколько раз, споткнувшись о камни, Иван падал или ударялся головой о нависшую каменную глыбу.

Становилось душно, спина взмокла, и глаза заливал едкий пот. Парень уже выбился из сил, когда шедшие впереди люди свернули в сторону. Путеводный огонек сразу исчез, и Бортников растерялся.

Пытаясь догнать ушедших, он бросился бежать. Споткнулся и со всего маху растянулся, больно ударившись лицом о землю. Приподымаясь, оперся рукой обо что-то круглое и содрогнулся от страха: пальцы нащупали пустые глазницы человеческого черепа. Отшвырнув в сторону находку, Бортников вскочил и, потеряв последние остатки мужества, закричал. В низком извилистом лабиринте подземной выработки голос прозвучал глухо и тотчас замолк, наткнувшись на каменную преграду. Иван закричал снова, отчаянно и громко. И вдруг откуда-то из темноты мелькнул огонек.

— Кто кричит? — послышалось в ответ.

— Андрей Артамонович! — не помня себя от радости, бросился навстречу Татищеву Бортников.

— Иван? — в голосе Андрея звучали нотки удивления и гнева. — Ты как сюда попал?

— Пошел за вами!

— А тебе разрешение было дано? Пошто самовольничаешь?

— Сердце не выдержало. Не гоните. Думал, хоть чем-нибудь я сгожусь.

— Какая от тебя помощь? Мало у нас заботы, теперь еще и за тобой следить надо.

— Я вам мешать не буду. Хоть и не много у меня силы, а все, может статься, чем помогу… — Иван опустил голову и чуть слышно закончил: — Как бы я наверху высидел, когда вы тут…

— Вон оно что! — протянул Андрей и, смягчившись, разрешил: — Ладно. Не отсылать же тебя обратно. Держи фонарь и шагай рядом.

Узким сырым штреком, в котором под ногами хлюпала вода, они вошли в забой. Здесь их поджидали рудокопщики.

— А ты рисковый, паря, — осветив лицо Ивана фонарем, одобрил Федос. — В экую жуть без огня сунулся. А если б разминулись мы? Тлеть бы твоим косточкам здесь до второго пришествия.

Андрей внимательно осмотрел забой, сверился с планом и, установив магнитную стрелку, кивнул направо:

— Здесь пробивать надобно, шахта рядом проходит.

Один из мастеров ударил обушком кайла по стене. В ответ раздался глухой звук.

— Ишь как отзывается. Беспременно там пустое место имеется. Давай-ка, Федос, начнем!

Они взмахнули каелками, и куски руды с мягким шумом покатились к ногам. Вскоре в стене забоя появилось большое углубление. Стало жарко. Рудокопщики спешили. Сменяя друг друга, врубались в неподатливую породу, быстро отбрасывая в сторону вырытую землю. Одну за другой скидывали с себя одежонку, пока не остались в одних портках. В тусклом свете фонаря-бленды видно было, как у одного дюжего парня под блестящей от пота кожей переливались клубки мускулов.

— Зело силен мужик, — подивился Иван.

— Молод еще, не изробился! — откидывая лопатой землю, пояснил Федос. — До наших годков коли доживет, эким же убогим станет. Маркел, а Маркел! — окликнул он богатыря.

— Чаво? — басом отозвался Маркел, продолжая крушить породу.

— «Чаво», «чаво», — передразнил его Федос. — Ты лаз-то поуже пробивай. Гляди, сверху сыпаться начало. Завалит ишо!

Андрей подошел ближе, осветил фонарем потолок и почувствовал тревогу. Сверху при каждом ударе кайла струйкой сыпался песок и мелкие камни.

— Ничо, ваше степенство, — успокоил Маркел. — Выдержит. Мы лаз углом вырубим, сверху узехоньким сделаем. Груз-от тогда на бока будет давить, не страшно!

— Все одно соблюдай осторожность. — Андрей сделал несколько шагов в сторону. Под ногой что-то звякнуло. Нагнувшись, Татищев поднял небольшой обушок, каким раньше отбивали в шахтах руду. Обушок от времени покрылся толстым слоем окисла и пыли. Вынув нож, Андрей поскоблил находку, и в тусклом свете бленды сверкнула золотистая полоска.

— Иван! — окликнул он Бортникова. — Взгляни, вот чем чудь белоглазая руду добывала. Из бронзы сделано.

Рассматривая орудие древних людей, Бортников рассказал, как наткнулся на череп.

— Видно, и в старое время горемыки примали свой смертный час под землей! — тихо вставил Федос, слышавший слова Ивана. — Смотри, сколь лет прошло, а человеки, словно кроты, вглубь лезут и лезут.

— Нишкни! — предостерегающе поднял руку Маркел и приник ухом к стенке забоя. — Кто-то колготится там. Неужто наши?

Он сильно ударил обухом в стенку, и через каменную преграду донесся слабый ответный стук.

— Они! Живы!

С удвоенной энергией продолжали работу рудокопщики, и наконец кайло Маркела пробило стенку. Еще несколько сильных ударов — и в образовавшееся отверстие хлынул душный поток застоявшегося воздуха.

— Браты! Родимые! — послышался из шахты слабый голос.

— Держись, бедолага! Сейчас выручим!

Пробитый лаз пришелся под самым потолком шахты на высоте двух аршин. Первым пробрался через него Маркел, за ним спустились Андрей с Бортниковым и остальные. В полуобвалившейся штольне они нашли восьмерых истощенных, полумертвых от голода и жажды людей.

— Эх, сердешные! — жалостливо вымолвил Федос, оглядывая спасенных. — А где же остальные?

— Семена, Романа с Никитой придавило. Царствие им небесное! — истово перекрестился весь сморщенный, со слезящимися глазами старик.

— С управителем да штейгером, выходит, пять человек шахта себе взяла, — мрачно подытожил Федос. — Ну, айда выбираться. Бабы там заждались. То-то радость им будет.

— Поди-ко не всем.

Когда последний из спасенных был перетащен в чудскую копь и Андрей, нанеся на план место обвала, направился к лазу, сзади возник вначале чуть слышный, а потом быстро нарастающий шум.

— Кровля валится! — отчаянно крикнул Маркел. — Ваше благородие, беги шибче, придавит!

— Скорей! — схватив за руку Бортникова, Андрей устремился к лазу. Подсадив Ивана, помог ему ухватиться за протянутую руку Маркела. Сильным рывком, ободрав Ивану о камни лицо, тот втащил его в копь.

Шорох обвалившейся земли перешел в грохот. На голову Андрея хлынула густая пыль, сорвавшийся камень больно ударил в плечо, другой разбил висевший на шее фонарь. Подпрыгнув, Андрей уцепился за край лаза, пытаясь подтянуться. Маркел ухватил его за руки и сильно потянул к себе. Это было последнее, что почувствовал Андрей. В следующее мгновение он потерял сознание от рухнувшей на него земли.

 

Глава четвертая

Весна кончилась. Со стороны катайских степей дули сухие ветры. По ночам там, где блеклое небо переходило в край земли, вспыхивали дальние зарницы. Уже не слышно было свиста пролетавших стай — пернатые жители окрестных лесов после тяжелого пути уселись на гнезда. На вершине холма, где стоял летний дом начальника Уральских и Сибирских заводов, были слышны соловьиные трели, несущиеся с утопавшей в болотах Мельковской слободы. Велика ли птица — соловушка, а голос такой, что про все позабудешь!

Вот уже которую ночь подряд светились окна в доме Татищева, видать, не хватало дневного времени человеку среди сутолоки дел. Несколько месяцев разрывался он между заводскими работами и руководством Оренбургской экспедицией, созданной императрицей для ликвидации разлившегося, как пламя, башкирского восстания. А нынче пришел новый указ: выехать в Башкирские земли, строить там военные крепости, дабы раз и навсегда покончить с татостью.

Приходилось спешить, уж и так навлек на себя Василий Никитич гнев всесильного временщика Бирона. А расставаться с полюбившимся делом не хотелось. Жаль было прерывать занятия по описанию Сибири и сбору материалов для задуманной Российской истории. Да и здоровье подкосилось. В пору бы слечь в постель, а нельзя. Завтра в поход отправляться надобно.

Сделано много. Казенные заводы окрепли. Чугун, сталь, мортиры, пушечные ядра, якоря для корветов, вырвавшихся на океанский простор, — все отличного качества. Одно слово — кузница страны. Монетный двор чеканит медные монеты. При каждом заводе открыты школы для просвещения народа и подготовки умельцев ради умножения заводского дела. И все, что прикипело к сердцу, приходится оставлять.

— Андрей Федорович! — негромко говорил Татищев Хрущову. — Сегодня я подписал указ по Горной канцелярии, коим оставляю тебя своим заместителем по части всех горных и заводских дел. Знаю твою приверженность оным, умение и знание. Ценю их и мыслю, что доведешь начатое нами дело до совершенства!

Василию Никитичу нездоровилось. Зябко кутаясь в теплый архалук, он полулежал в кресле и, перебирая тонкими похудевшими пальцами лежавшие на коленях бумаги, знакомил Хрущова со всеми задумками и планами. И хотя чувствовал, что отправка в Оренбургскую экспедицию есть не что иное, как отстранение от управления заводами, вел разговор так, будто уезжает ненадолго.

— Сам проследи, как составляется шихта. От этого качество чугуна и стали зависит. На Северском кричный мастер Устюжанин — большой умелец. В обиду его не давай. А коли найдешь нужным — переведи сюда, в Екатерининск, а то тамошний управитель сживет мужика со свету. Чем он ему досадил, не ведаю, только всячески мастера тиранит. Я на сей счет управителя упредил, а меня не будет — может опять за старое приняться.

Хрущов внимательно слушал. Изредка на бумаге делал пометки для памяти. Его сухое лицо оставалось невозмутимым, только серые, чуть холодные глаза смотрели на собеседника с дружеским участием.

— С особым тщанием выясняй, где какие руды залегают, чтоб возле тех мест новые заводы ставить! — продолжал Василий Никитич. — Горный межевщик в том тебе помощь окажет. Да и последи, чтоб собранные им чертежи не затерялись. По ним полную ландкарту уральских земель надобно будет составить.

Василий Никитич тяжело приподнялся в кресле:

— Помоги-ка мне!

Опираясь на руку Хрущова, прошел в угол, открыл ключом укладку и, достав из нее толстую тетрадь, протянул собеседнику:

— Просмотри на досуге. Здесь я разные мысли заносил о всяческих улучшениях работ и поисках руд. Многое из написанного здесь вошло в «Горный устав». Прискорбно, что его отклонили!

— То дело Бирона. Промышленники, видно, крупную мзду ему дали. Сей иноземец не о процветании России печется, а о своей прибыли, — ответил Хрущов, — мыслимо ли: передать казенные заводы Шембергу да бироновским клевретам.

Василий Никитич согласно кивнул:

— Потому и отсылают с Каменного Пояса, что я грабить заводы не давал. У тебя тоже недругов немало имеется. А сейчас, когда за начальника здесь останешься, их изрядно прибавится. Поопасись! Давно слушок-то ползет, что Бирон всех, кто интерес государства блюдет, извести задумал.

— Авось подавится. У меня заступа перед государыней имеется — кабинет-министр Артемий Петрович Волынский.

— Что Волынский! Капля в море. Бирон вокруг трона собрал своих дружков и холуев. Вся власть в его руках. Смотри, и до Урала добрался. Чует, что здесь руки погреть можно. Мешал я ему в том.

— От меня тоже потачки не получит, — решительно произнес Хрущов. — Вы там, в Оренбурге, не беспокойтесь, наказ ваш выполню. Знаю, тяжеленько мне доведется. Но и вам не легче будет. Помощник ваш по экспедиции полковник Тевкелев зело тщеславен и беспощаден. Настоящий татарский мурза. Остерегайтесь его. Оклевещет. Давно ведомо, что та змея больнее кусает, что у тебя на груди отогреется!..

Уже стало светать, когда они распрощались. Оба уносили в душе чувство, что больше не встретятся.

Так оно и вышло. Через несколько лет Андрей Федорович Хрущов вместе с кабинет-министром Волынским и другими выступившими против Бирона сложил свою голову на плахе. Не миновать бы и Василию Никитичу той же участи, да, к счастью, следствие затянулось, а там после смерти государыни пришлось самому Бирону испытать тюрьму и ссылку.

В Екатеринбург к майору Угримову пришла эстафета. Майор прочел, крепко выругался. Долго кричал на солдата, вручившего бумагу. Со злостью ткнул кулаком в зубы.

На другой день Санников прочел данный ему для подшивки рапорт верхотурского воеводы, вызвавший гнев майора. Воевода писал:

«Во время сбора ясака стражниками был иман Ерофей Ложкин, о розыске коего было дано Вами уведомление. Вместе с Ложкиным взята жонка Марья да зверолов Афанасий Петров. В пути Ложкин сломал колодки и схватился с охраной. Во время оного боя зверолов Афанасий был зарублен, а Ложкин, побив шестерых стражников, ушел. Вместе с ним ушла и жонка. Розыски утеклецов были напрасны и посему прекращены».

У Федора от радости захватило дух:

«Ай да Ероша! Ну и удалец вятский!»

От полноты чувств Санников, возвращаясь вечером домой, смазал по шее полицейского фискала по кличке Каин Исетский.

— Сие тебе в задаток, — миролюбиво пояснил Федор и, размахивая руками, пошагал дальше.

Фискал проводил канцеляриста злобным взглядом, пригрозил:

— Ужо за все с тебя, идол, взыщется. Попомнишь меня!

Где-то совсем рядом пилил сверчок, да так громко, что порой заглушал тихий монотонный голос. Кто-то вел рассказ плавно, неторопливо:

«От стариков слышал, не сам выдумал. Жил на нашем руднике парень. Баской да ладный. Во всем удачливый. В кузнице молотом машет и завсегда песню поет. «Мне, — говорил, — с песней-то легче жить и робить!» А только вскоре стали все примечать, что сделался кузнец вроде бы сам не свой. Петь перестал и с лица худеть начал. Стали допытываться. Он и поведал: «Кую я обушок, и вдруг кто-то меня окликнул. Поднял я голову, а в дверях кузни девчонка стоит. Ничего! Справная такая. Волосы рыжие, и по носу веснушки разбросаны. Откинул я молот да и шагнул к ней. А она глазами стрельнула — и в сторону. Выбежал я во двор. Нет девчонки! Словно под землю ушла. Вот с той поры никак не могу забыть ее. Все время глаза ее мерещатся, зеленые, как травка весенняя».

Ну народ посмеялся да вскоре и забыл про это. А только как-то в троицу вышли все на луговину гулять. Парни в одной стороне сгрудились, а девки стайкой в другом краю держатся. Вдруг кузнец ойкнул, подбежал к девкам, схватил одну за руку и кричит: «Вот она, пришла, зеленоглазая!» Глянули все и ахнули. Сроду такой красы не видали. Сама тонкая да стройная, словно тростинка. Волосы будто огонь, по ветру развеваются, а в глаза — смотреть больно. Оглядела она всех и вдруг вырвалась от кузнеца. Отбежала немного, оборотилась и звонким голосом крикнула: «Иван! Ежели догонишь меня, навек с тобой останусь!» И припустила бежать. Иван за ней. И догнал ведь! На поскотине схватил ее. Обнял, прижал к себе и обмер… Вместо девчонки-то руки его крепко-накрепко сосенку сжимают. Кузнец после того совсем покоя лишился. Все ходил к той сосне. Подойдет, прижмется щекой к стволу, постоит так-то и вобрат плетется. А однажды исчез с рудника, и после того слуха про него не было. Хотели парни срубить дерево. Только старики не дали: «Пущай растет, вам, кочетам, уроком служит».

— Ладная побасенка! — послышался знакомый Андрею голос.

— Побасенка? — сердито возразил рассказчик. — Баю, что от стариков слышал. Да ты выйди на поскотину и своими гляделками увидишь ту сосну. Она сейчас выше сторожевой башни вымахала. Сроду у нас таких деревов не росло. Одни ели да пихты. Отколь бы ей появиться, ась? Молчишь? То-то, милок!

«Вот и Настенька, как та девчонка, рядом живет, а сама, как звездочка, — не дотянешься», — Андрей застонал, открыл глаза. Рядом с кроватью стол из грубо тесанных досок. На нем — светец. Лучина шипит, чадит и бросает мигающий свет, настолько слабый, что углы избушки тонут в темноте.

Один из сидевших за столом быстро встал и подошел к кровати.

— Иван! — прошептал Андрей, узнав в склонившемся ученика: — Подай напиться.

— Очнулся! — обрадовался Бортников. — Ну, теперь на поправку пойдет.

Он зачерпнул из бочки берестяным ковшом воду, напоил больного.

— Как меня из-под обвала вытащили? — смутно припоминая случившееся, спросил Андрей.

— Маркел удержал! Самого камнями шибко побило, а руки ваши не выпустил. Так в лазу и повис. Его-то быстро обратно вытащили, а с вами повозились. Почитай по самую грудь вас породой засыпало. Сперва думали, что уж неживого откапываем.

— А что с Маркелом?

— Живой он! Оглушило только изрядно да плечо сломало. Нынче заходил, про вас справлялся.

Иван помолчал немного и нерешительно произнес:

— А рудник-то бросать придется. Выработан сильно, и кровля рушится и рушится. Тех, задавленных, так откопать и не сумели.

Только через неделю Андрей встал на ноги. От слабости кружилась голова, болела спина, грудь. Мучил тяжелый, удушливый кашель. Вместе с серой пылью, забившей легкие, вылетали кровавые сгустки. Где уж тут работать!

Приехавшим с опозданием геодезистам Татищев дал наказ, что и как снимать на план, и, уверившись, что люди не подведут, отправился с Бортниковым обратно.

Всю дорогу Иван тревожно посматривал на учителя, боялся, что не довезет его до места.

Но перед Соликамском Андрей взбодрился и в городе сам, без посторонней помощи, вышел из коляски, добрался до квартиры при местной горной конторе. Два дня отдыхал, набирался сил. На третий взялся за ландкарты, но быстро устал. Свернув чертежи и подойдя к окну, выглянул на улицу. Мимо дома, посматривая на окна конторы, шел высокий, плечистый мужчина: богатый кафтан, на ногах кожаные ботфорты. Шляпа, из-под которой выбиваются локоны парика, надвинута на самые брови. Аккуратно подстриженная бородка, лихие, в разлет, усы. По виду не поймешь — купец ли, промышленник ли. Рядом красивая женщина в собольей душегрейке. Лица обоих знакомы. Где он видел их? Ах, да! При въезде в Соликамск, возле заставы, детина кинул стражнику полтину, и тот пропустил его коляску вперед всех.

Посматривая в окно, Андрей увидел, что парочка остановилась возле ворот. Мужчина оглянулся и быстро шагнул в открытую дверь. Женщина последовала за ним.

«К кому они?» — думал Андрей, прислушиваясь к стуку тяжелых кованых сапог в сенях. Шаги приближались и вдруг замерли возле его комнаты. Дверь широко распахнулась, и те двое вошли. Мужчина повернулся к двери, закрыл ее на засов.

«Вот оно! Строганов, видать, помнит про меня», — пронеслось в голове Андрея, и, сунув руку в карман, он нащупал рукоять пистолета. Холодок оружия вернул спокойствие. Холодно и свысока Татищев спросил незваных гостей:

— Что надобно? Пошто в чужой дом без спроса врываетесь?

Мужчина сдернул с головы шляпу вместе с париком и рассмеялся:

— Ну, коли Андрюшка меня не признал, так крапивному семени сроду не дознаться.

— Ерофей! — не веря глазам, прошептал Андрей и крепко обнял солдата.

— Он самый, — вытирая лицо рукавом, подтвердил Ерофей. — А это женка моя, Марьюшка!

Пожимая сильную руку женщины, Татищев вспомнил базарную площадь в Верхотурье:

— Гляди, велика земля, а все едино дорожки перекрещиваются. Ты-то хоть сам где пропадал?

— Не говори, — махнул рукой Ерофей. — Как только живым остался! Пока до зимовья Афанасия добрался, не единожды собирался богу душу отдать. Холодный, голодный, но дошел! — Ерофей взглянул на Марьюшку и усмехнулся. — Она сперва собак на меня хотела спустить, не признала. А опосля накормила, обмыла и приголубила. Так я с ими и остался. Землицы малость расчистил, рожь посеял. Шибко я по земле стосковался. Веришь — нет, как колос наливаться стал, так дневал и ночевал в поле, стерег, чтоб звери не потравили. Только бы жить. Да как снег на голову стражники наехали. Насилу отбился, а Афанасия саблями посекли. Ушли мы с Марьюшкой. В Верхотурье один полицейский ярыжка за пару соболей выправил мне пачпорт по всей форме, с сургучной печатью, и стал я теперича Петром Хлыновым, подрядчиком из Царицына, и еду со своей женой вобрат, домой, значит.

— А ежели дознаются?

— Признать меня в энтой одеже трудно. Ты и то обманулся… Мне бы только здешние заставы миновать. На Яик надумал податься. Говорят, казачки там начинают бурлить. Авось тряхнем матушку Русь, посчитаемся за наши слезы да кровушку. Худое мы повидали, авось теперь хорошее поглядим.

— Неужто и жена с тобой?

— Куда он, туда и я! — решительно произнесла Марьюшка.

Она улыбнулась Ерофею, и столько в ее взгляде было любви и гордости, что защемило у Андрея сердце: радостно стало за друга и за себя больно.

— К тебе никто нынче не придет? — неожиданно спросил Ерофей.

— Нет. Разве что ученик мой, Бортников. К вечерне ушел. Молодой, а богомольный.

— Ежели завернет, ты его куда-нибудь отошли. Не след, штоб он нас у тебя видел. Мы до темноты посидим, а потом на реку пойдем. Договорился я с приказчиком на барже. Завтра с рассветом отплывают они в Астрахань и нас берут. Полдюжины куньих шкур посулил за проезд.

— А как вы нашли меня? — только сейчас спохватился Андрей.

— Я тебя еще у заставы приметил, но поостерегся открыться. Проехал вслед, узнал, где квартируешь. Вчера хотел зайти, да возле ворот шпыня приметил.

«За каждым шагом следят, супостаты!» — со злостью подумал Андрей.

— А нынче никого не встретил?

Ерофей хитро подмигнул:

— Видать, некому стало за тобой доглядывать. Того шпыня я вечор стукнул. Сейчас, поди, далече по Каме плывет. Приметный: левая рука — трехпалая.

До полуночи просидели Ерофей с Марьюшкой у Андрея. Чтоб не забрел случайно на огонек незваный гость, завесили окно плащом. О многом переговорили в тот последний вечер перед разлукой главный межевщик Горной канцелярии и беглый. Вспомнили жизнь на Псковщине, Москву, полюбившуюся обоим Мельковку…

Ушли гости в полной темноте. Где-то далеко бил в колотушку ночной сторож, да с берега доносилась нестройная песня подгулявших бурлаков.

Долго стоял у калитки Андрей, прислушиваясь к удалявшимся шагам. Вспомнил Рыкачева, его слова о гневе народном. Неужто настало тому время? Не зря даже смиренный Ерофей о бунте загадывает.

 

Глава пятая

Обильные снега выпали зимой в Уральских горах. Весна затянулась, и теплые воды поили реки до середины лета. Межени почти не было, и груженые баржи проплывали свободно. Широка и величава Кама-река. В ее заводях и курьях с высоких берегов смотрятся в прозрачные струи березы, мохнатые сосны и строгие, словно монашки из скита, ели.

Несет свои воды красавица, то хмурая и молчаливая в ненастную пору, то радостная и сверкающая в яркий солнечный день. Много повидала она на своем веку человеческого горя и радости. Кровью и соленым потом окроплены ее берега, а она течет и течет, великая русская века…

Строгановская баржа уносила Ерофея и Марьюшку навстречу новой жизни. Тугой ветер, надув парус, свистел в канатах, и баржа, чуть накренившись на борт, скользила вниз по течению.

На палубе, заваленной тюками и бочками, отдыхали уставшие люди. Возле бухты каната и запасного якоря сидела кучка бурлаков. Один, старый, с поседевшей взлохмаченной головой, кутаясь в дырявый армяк, рассказывал:

— Я, браты, сызмальства на реке роблю. Сколь разов ее берега топтал. А лаптей износил — не счесть. Был и на Вятке, по Волге до самого моря добирался. И, скажу я вам, нет краше нашей Камы-реки. Сперва-то она, как с Волгой сольется, долго еще свой норов показывает. Водица в ней, не в пример Волге, чистая да прозрачная. Сперва-то, почитай, верст сто, словно грань меж камской и волжской водой пролегает. А дальше уж и не отличишь, все перемешалось. И течет одна река до самого моря Хвалынского, могутная да раздольная.

«Вот бы всем кабальным да подневольным слить свои силы. Все сокрушат, на слом возьмут. Никто экую силушку не одолеет!» — думалось Ерофею. Он отошел от бурлаков к Марьюшке, облокотился на борт, засмотрелся на проплывающие мимо крутые берега.

Далеко на восходе чуть виднелась синяя полоска гор. Необъятный здесь простор и безлюдье. Села и деревеньки попрятались в лощинах, только изредка поблескивают купола церквушек, напоминая о живущих людях. Тишина и спокойствие… А им с Марьюшкой не нашлось места в этих краях!

Над рекой возле баржи вились чайки. Марья прижалась к Ерофею:

— Хорошо-то как, Ерофеюшка! Вон бы на том мысочке дом срубить да и жить-поживать!

Ерофей обнял ее, погладил по плечу, промолчал.

Через несколько дней Андрею пришло письмо. Капитан Берлин сообщал, что

«работа на Егошихинском заводе идет денно и нощно. Отливка пушек, мортир и ядер производится в изрядном количестве, дабы наши войска, воюющие с турками, никакого стеснения в артиллерийском бое не имели б. А от господина тайного советника В. Н. Татищева из Оренбурга поступило второе напоминание об ускорении завершения устройства завода в Мотовилихе, дабы еще более увеличить выпуск артиллерийского припаса. Дел в конторе Пермского горного начальства прибавилось, и без вас, сударь мой, не мыслю управиться».

— Беги до Турчанинова, разведай, когда баржу сплавлять будет? И передай, чтоб нас до Егошихи доставил. Да смотри, быстрей управляйся!

— Лучше на строгановской барже устроиться, — сказал Иван. — Турчаниновские-то больно плохи, на палубе доведется ехать.

— К Строгановым на поклон не пойду. Делай, что велю!

— Так ведь не в пример покойнее добрались бы до места.

— Я тебе сколько раз повторять буду? — от раздражения у Андрея выступили на белом лице багровые пятна.

— Иду, иду, — Иван нехотя натягивал на плечи кафтан. — С вашим здоровьем поостеречься бы надо. Лихоманку подхватить под открытым небом запросто можно! Разрешите, я до строгановской пристани добегу?

— Ты… ты… — задыхаясь от внезапно нахлынувшего бешенства, крикнул Андрей. — Долго еще прекословить будешь? В последний раз говорю — иди до Турчанинова. Еще скажешь слово — выгоню!

У Ивана выступили слезы на глазах. Схватив шапку, он выскочил из комнаты.

Гнев Андрея моментально утих. Он сел на скамью и схватился за голову:

«Зря парня обидел. И с чего я на него накричал? В роду, что ли, у нас, Татищевых, это? Неладно вышло. Иван, по всему видно, обо мне тревожится».

Долго бродил по комнате Андрей, стыдясь своей вспышки. Наконец успокоился, начал упаковывать дорожные сумки.

Через два часа Бортников вернулся, сухо доложил, что поручение исполнил, и если господин межевщик не хочет остаться еще на неделю — пусть поспешает: баржа отчалит ровно в полдень.

Всю дорогу до пристани Иван шел поодаль. На все попытки заговорить с ним отмалчивался или отвечал односложно, обидчиво поджимая губы. Только на спуске к реке, когда им повстречалась монастырская карета, которую тащила пара вороных откормленных лошадей, прибавил шаг и пошел рядом. Андрей заметил, что на лице ученика промелькнули словно бы испуг и какая-то растерянность.

«Чего это он?» — недоуменно подумал Андрей и весело рассмеялся, вспомнив старинную примету, что встреча с попом будто бы приносит несчастье.

— Стыдно, брат, проходя науки, впадать во тьму суеверий! — назидательно выговаривал Татищев Ивану.

На пристань явились как раз в пору. Вопреки опасениям Бортникова доплыли до места хорошо. Сам хозяин Турчанинов предоставил в распоряжение горного межевщика с учеником собственную каюту.

Не без задней мысли потеснился хитрый купчина. Став владельцем завода в верховьях реки Чусовой, в надежде на всякие льготы старался он заручиться расположением Горной канцелярии.

— Мне бы, господин Татищев, поблизости от завода землицы отмеряли!

Андрей порылся в памяти и возразил:

— У вас и так земли с богатой рудой приписаны.

— Сверху-то все уже выбрано. Больно уж глыбко теперь добывать приходится. Расходы большие, и оттого барыш вовсе махонький получается.

— Каждый бы желал сверху пенки снимать. Только государству от такой добычи убыток и разорение.

Турчанинов поскреб в затылке, повздыхал и снова к Андрею:

— А теперь попрошу, ваше благородие, дать мне советик. Где мне работных людишек достать? По купеческому званию владеть крепостными мне не положено. А нельзя ли земли крестьян приписать к заводу? Мужикам тогда деваться некуда будет, волей-неволей пойдут ко мне робить.

«Ого! — подумал Андрей. — Этот прохиндей далеко пойдет!» А вслух ответил:

— Свободных земель много, да все не заселены они. Трудно что-либо вам посоветовать!

Капитан Берлин, жалуясь в письме Андрею на большую загруженность делами, о многом умолчал.

Егошиха расширялась. Рядом строился другой большой завод. На реке Каме возникал промышленный узел. Строганов, Турчанинов, Демидов, заводчики вроде Осокина, владельцы рудников и купцы возводили на камских берегах палаты, конторы, пристани и баржи. Бывший Пыскорский монастырь, переведенный в Соликамск, снова переезжал. Святые отцы также потянулись на многолюдье, презрев ради наживы тихую благость. Для выбора места прибыл в Егошиху сам игумен Зосима Маковецкий.

В Пермском горном начальстве скопилась уйма дел. Составление планов и чертежей, описание рудных участков, проверка качества стали, меди и чугуна, поиск самоцветов, строительство плотин и пильных мельниц, разбор всякого рода тяжб отнимали столько времени, что Андрей просто извелся. Он побледнел, осунулся. Еще резче обозначились около губ глубокие складки, в темных глазах появился лихорадочный блеск. День ото дня становилось все хуже. От усталости и недосыпания болезнь опять напомнила о себе, по ночам исхудавшее тело сотрясал удушливый кашель.

А тут еще Горная канцелярия была недовольна:

«…как видим, не имея Указа, вступил в правление дел Пермского начальства, чего делать тебе, не окончив порученное, не надлежало…» — писали из Екатеринбурга Хрущов и Клеопин.

Целый день Андрей составлял ответ. Приложил копии распоряжений Василия Никитича, обязывавшие его оказать помощь Пермскому горному начальству. И хотя самому мало довелось заниматься ландкартами, отряды геодезистов, находившихся в его ведении, продолжали съемку.

«Надеюсь, ежели мне от болезни свободнее будет, весной закончить генеральный чертеж всего ведомства», — пообещал Татищев в письме.

— Неразумный человек, — покачал головой Хрущов, прочитав длинное послание Андрея. — Ссылается на Василия Никитича, а того не ведает, что обратный путь тому на Урал отрезан.

— Это как понимать? — удивился Клеопин.

— А вот так. Кабы в столице по достоинству ценили его, преумножающего славу Сибирских и Уральских заводов, послали бы разве подавлять башкирскую татость? Для такого дела сгодился бы полковник Тевкелев или майор Угримов. Майор бы даже предпочтительней был, поскольку умен и нет в нем свирепой жестокости, коей отличается Тевкелев.

 

Глава шестая

Зима с первых же дней грянула лютым морозом. Голая, обнаженная земля гудела и стонала под каблуками. Сухие, не успевшие слететь с берез одиночные листья шуршали под ветром, суля холода. Почти до николина дня не было санного пути, и тяжелые колеса телег громыхали по мерзлым колдобинам. А потом сразу тонко и страшно завыли бураны, переметая дороги сухим, звенящим снегом. Три дня и три ночи бесновалась зимняя непогодь. Когда же улеглись ветры и вызвездилось небо, в северной части горизонта заиграли яркие сполохи.

Никита Каркадинов, вернувшись с метеорологических обсерваций, долго и ожесточенно растирал окоченевшие пальцы, прежде чем смог сделать запись в журнале о полярном сиянии.

— Видать, лютая будет погода! — вспомнилась старая примета. Так и получилось. До самого конца держались морозы, пока в один день не сломалась зима. Понеслись над землей весенние ветры, а вместе с ними пошли вести из Оренбуржья.

Василий Никитич строил в степях крепости, создавал оборонительную линию. Оставленные в крепостях сильные гарнизоны тушили пламя восстания. Свирепствовал полковник Тевкелев. По его приказу пленным рвали ноздри и, ставя каленым железом клейма на лоб, отправляли вольных степняков добывать руду в глубоких шахтах.

Не один раз выговаривал Василий Никитич своему помощнику за излишнюю жестокость, а тот, бледнея от злобы, строчил на него доносы в столицу, обвиняя в пособничестве мятежникам.

И, видно, сдали нервы у начальника экспедиции, не боявшегося раньше вступить в открытый бой с самим Демидовым и многими царедворцами. В Екатеринбурге только ахнули, когда получили от Василия Никитича указ, по которому доставленный закованным в железо пленник Тойгильда Жуляков должен быть публично сожжен «за бунт и измену вере!»

У Хрущова, узнавшего про это, невольно вырвалось:

— Не пойму, как мог сей человек, почитаемый вольнодумцем и даже еретиком, назначить жесточайшую казнь за измену православию.

…Черный смрадный дым, поднявшийся над местом казни Жулякова, долго висел над заводом. После того как вспыхнули облитые смолой дрова и из столба пламени раздался крик, полный отчаяния и боли, согнанные на площадь жители, прорвав цепь солдат, в ужасе разбежались по домам.

С того дня что-то надломилось в душе Санникова. Каждый вечер, вернувшись домой, он пил горькую, плакал пьяными слезами и, сжимая кулаки, грозил ими в темноте ночи.

С приходом весны Андрей почувствовал себя совсем плохо. Но, превозмогая болезнь, с утра до позднего вечера проводил в конторе Горного начальства.

Вернувшиеся со съемок геодезисты привезли кучу чертежей рудников, заводских земель, лесов. Сняли на планы речки, годные для строительства плотин. Все это надо было проверить, вычертить набело для составления генеральной ландкарты.

В один из дней, когда Андрей с Бортниковым остались в конторе одни, за окнами послышался стук колес, у крыльца остановилась карета.

Бортников выглянул в окно и от неожиданности выронил перо, поставив жирную кляксу на почти готовый чертеж. Андрей, собиравшийся выбранить ученика за неловкость, с удивлением отметил, как дрожат руки Ивана.

Бортников повернул помертвевшее лицо, сглотнул набежавшую слюну.

— Иди приляг. Я уж тут один управлюсь, — заботливо предложил Андрей.

«Мальчишка еще, а я его, как взрослого, вынуждаю к работе!» Андрей почувствовал себя виноватым. Повернувшись, чтоб убрать со стола испорченный чертеж, машинально выглянул в окно и увидел, как из кареты выходит высокий полный монах.

— Кого это принесло?

— Игумен Зосима Маковецкий, — каким-то чужим голосом ответил Иван.

— Зосима? Быть того не может! Хотя постой, пожалуй, он самый! — рассматривая поднимавшегося на крыльцо монаха, вспомнил Андрей.

— Войдите! — разрешил он, услышав стук в дверь.

В распахнувшиеся створки просунулась грузная фигура в черной рясе.

«Раздобрел-то как! Видно, монахам живется неплохо!» — подумал Андрей, вглядываясь в расплывшиеся черты лица бывшего однокашника.

— Во имя отца и сына… — благословил игумен.

Подойдя к креслу, с важностью опустился в него.

Помолчал, сцепив пальцы рук, сложенных на крутом животе. Склонил голову так, что окладистая рыжая борода прикрыла висевший на шее золотой крест.

— Чему обязан посещением? — вежливо осведомился Андрей.

Зосима повел на него выпуклыми, с красными прожилками, глазами, деланно вздохнул:

— Охо-хо! Гордыня тебя обуяла, не узнаешь старого сотоварища.

— Дружбы, сколь помню, меж нами не было. А теперь и вовсе не может быть. Я — человек маленький, а вы, монашество приняв, высоко вознеслись. Разные у нас пути-дорожки в жизни.

— Прискорбно мне слышать сие. И не ведаю, о каких разных путях глаголишь ты. У всех нас одна дорога, идя по которой, должны мы служить господу нашему и славить имя его. А ты, слышал я, нерадив стал, совсем забыл храм божий.

— Недосуг о душе заботиться. Служба у меня беспокойная, все в разъездах.

— Господу богу поклоняйся и ему одному служи! Неужто забыл сию заповедь? — Зосима огорченно вздохнул. Уселся поудобнее в кресло: — Приехал я по делу. А речь о господе завел, наипаче сожалея о твоей заблудшей душе.

— Слушаю, вас… ваше преосвященство, — сухо ответил Андрей.

— Дело у меня такое: решено обитель нашу из Соликамска перенести сюда. Синод сие решение узаконил и потребовал представить чертеж земель, отводимых монастырю. Умельца же, знающего черчение и землемерие, у нас нет. Вот и хочу просить сотворить оный план, и сколь можно быстрее!

— Не смогу, — отрезал Андрей. — И так дни и ночи в конторе просиживаю. Разве Бортникову сие поручить?

Зосима метнул в Ивана острый взгляд, подумал, словно прицениваясь, и с неохотой согласился:

— Молод еще оный отрок. Но ежели достиг в своем искусстве совершенства, буду питать надежду, что управится. Только помнил бы, что сие дело — угодно богу.

— Не столь богу, сколь монахам да Строгановым угоден монастырь! — запальчиво сказал Андрей. Сказал и пожалел. Совсем забыл предупреждение Василия Никитича.

Зосима нахмурил брови:

— Не богохульствуй, сын мой! Тяжкие слова я слышу. Вижу, закоснел ты в неверии, и ждет тебя геенна огненная, во сто крат худшая, чем костер на земле. Один грешник уже наказан, неужто жаждешь разделить его участь?

— Пустые слова твои, игумен. Кто же в наш просвещенный век решится на оное?

— Нынче поутру прискакал гонец из Екатеринбурга. Привез весть, что там за измену вере сожжен башкирец Тойгильда… И сделано сие богоугодное дело по приказу твоего родственника Василия Татищева, — злорадно докончил Зосима.

— Что-о? — только и смог выдохнуть Андрей.

От внезапно охватившей слабости все поплыло перед глазами. Колесом начала ходить рыжая борода игумена. Андрей пошатнулся, чтоб не упасть, ухватил за руку Ивана. Почти теряя сознание, прошептал:

— Худо мне! Отведи до постели.

Перепуганный Бортников, обняв за плечи учителя, бережно провел его в соседнюю светелку, заботливо уложил. Следом прошел и Зосима.

Тихо поскрипывая сапогами из дорогого сафьяна, игумен зорко обшаривал глазами комнату. Взор его остановился на стопочке книг, лежавших на столе… Рядом с книгами — кучка исписанной бумаги. Зосима взял один листок, поднес к глазам. Прищурившись, прочел:

«Добрый хозяин даже собаку свою всячески холит и оберегает. У нас же люди хуже скотов почитаются. Пример тому — гибель работных в Растесском руднике, в коем никаких мер обережения не делалось…»

«Кха-кха!» — кашлянул игумен. Он уже собирался сунуть бумагу в карман рясы, но, заметив настороженный взгляд Бортникова, бросил листок на стол, подошел к постели. Присел рядом, положил тяжелую потную ладонь на лоб больного.

Андрей открыл глаза и, встретив изучающий взор Зосимы, снова опустил веки.

— Смирись, сын мой, — доброжелательно пробасил игумен. — Зрю — бренно тело твое, и душа готова оставить его. Покайся в грехах своих и обретешь покой и блаженство.

— О каких грехах говоришь ты, монах? — чуть шевеля губами, прошептал Андрей. — Жизнь моя прошла в трудах и лишениях. Никого не убивал, не мучил. Совесть свою не запятнал ни корыстью, ни алчностью. Думал лишь об одном — процветании Отечества нашего. И ежели довелось бы мне заново начинать жизнь, не мыслю, что прожил бы ее инако!

— В неверии и забвении храма божьего? — строго спросил Зосима.

— Нет! В служении государству Российскому, на благо народа своего.

— Главное в жизни человека — служение господу богу!

— А разве ты исполняешь заповедь: «Возлюби ближнего своего, яко самого себя?» Видел я ваших монастырских мужиков. С голоду пухнут, а вы жиреете на их крови.

— Замолчи! — озлобившись, выкрикнул Зосима. — Диавол глаголет твоими устами. Не будет тебе спасения. Анафеме предаю! Смердящее тело твое пожрут черви, а душа сгниет в преисподней! — Зосима встал. По его губам пробежала нехорошая усмешка. Уже в дверях, обернувшись, он с угрозой произнес: — В святом писании сказано: «Кто упадет на камень — разобьется, а на кого камень свалится — того раздавит!» Камень сей — православная церковь! — и вышел, громко хлопнув дверью.

За окнами послышался шум отъезжающей кареты, свист бича и громкие крики возницы.

— Уехал, ворон, — прислушиваясь к затихающему стуку колес, вымолвил Андрей. Повернувшись к Бортникову, тихо спросил: — Тебе, поди, не понравилось, что я так с игуменом обошелся?

— Мне он самому не по душе. Злой, двоедушный.

— На таких, как он, вся церковь держится.

— Не все же Зосиме подобны.

— Что у церковного кормила стоят — все! — заверил Андрей. — А кто чином пониже, те сами темны и темнотой своей помогают боярам народ в невежестве держать. С испокон веков церковь против науки и просвещения бьется. Кто против нее выступает, с тем расправа короткая: объявят отступником и либо смерти предадут, либо в темнице сгноят. Примеров тому много. И будь то поп, мулла или шаман — все одного поля ягодки.

— Неужто можно шамана-нехристя равнять хотя бы с нашим дьяконом? — растерянно возразил Иван.

— Суть у них одна, только обрядность разная.

— Страшные слова вы говорите. Голова кругом идет.

— А вот ты подумай, разберись, тогда и страх пройдет.

Бортников в смятении шагал по светелке. Потом снова присел в ногах у Андрея, запинаясь от волнения, спросил:

— Разве одни попы, сея невежество, карают отступников? Вон, Василий Никитич, муж просвещенный, грамотный. Сам государь Петр Алексеевич с ним совет держал, а и он предал Жулякова смерти за измену вере.

У Андрея дрожали губы:

— Большая кривда творится в Башкирских степях. Сгоняют кочевников с отцовской земли, чтобы отдать ее в руки корыстных заводчиков. Оттого и татость там упорно держится. Бунтуют башкирцы крепко. Уж сколь лет не стихают пожары на границе Уфимской губернии! Видать, опасаясь монаршей опалы, в час слабости своей душевной отдал Василий Никитич страшный приказ. Не о вере думал, а о скорейшем пресечении бунта. Черную тень набросил на свое имя костром в Екатеринбурге. Злое дело сотворил. Чем вернет доброе имя себе?.. Нет, верю я: с твердостью его и устремлениями много еще сделает он доброго в просвещении народа и процветании Отечества…

В тот же вечер в кабинете у Петра Строганова Зосима рассказывал:

— На ладан уж дышит. Но кое-что я у него узрел, такое…

Зосима прищурился, словно кот, заколыхался в смехе.

— Толк от этого какой?

— А вот какой, слушай. В бумагах у него, видать, много всяких мыслей негожих записано. Я мельком взглянул и узрел такое, за что в узилище сгноить человека можно. А ежели со всем тщанием покопаться, и не то, мыслю, можно найти. Ищущий да обрящет. Тако глаголет святое писание. Получишь бумаги — обретешь меч, как архангел сразишь свово ворога главного — Ваську Татищева. Сей человек и церкви нашей вреден. Пущай попробует оправдаться, что мысли еретические не он внушал выкормышу. А письма в бумагах разыщутся — тогда совсем дело верным будет.

Зосима разгладил пышную бороду и, глядя прямо в глаза Строганову, доложил:

— Андрюшка — что? Пыль на ветру. А вот Василий Татищев — дуб, коий вырвать потребно с корнем.

— А как мыслишь бумаги те получить?

— Ученик его у меня — вот где! — Зосима показал сжатый кулак. — Что потребую, то исполнит. Завтра придет чертежи делать, я его и наставлю на это.

 

Глава седьмая

Весь следующий день Андрей провел в постели. Мучил кашель. Словно железными тисками сжимало грудь. Вызванный капитаном Берлиным лекарь с тревогой смотрел на запекшиеся губы больного. Смотрел пульс и, скинув кровь, изготовил из трав питье.

К вечеру Андрею стало лучше. Он поднялся. Посмотрев в окно, оделся и, шатаясь от слабости, вышел во двор.

День кончался. С востока надвигалась угрюмая темнота. На вершину осокоря, захлопав крыльями, опустилась ворона с обдерганным хвостом. Сторожко осмотрелась, натужно каркнула несколько раз. На плетне сидела стайка нахохлившихся воробьев, недовольных, как казалось Андрею, его появлением. Воробьи вертелись. Дружно взлетев, они уселись на коньке крыши, сердито чирикая.

Привалившись к плетню, Андрей смотрел, как гасли краски заката. Сизая пелена облаков надвигалась с юга, все больше и больше скрывая небо. Начинался дождь, теплый, мелкий, пахнущий разбухшими древесными почками. Несколько капель упало на руку. Андрей снял треуголку и подставил лицо робким дождевым струйкам.

Весенний ветер весело посвистывал в оголенных ветках осокоря, шуршал соломой на крыше амбарчика, рассказывая о чем-то удивительном, что подсмотрел на земле, пробираясь с далекого синего моря.

От шороха соломы на крыше, птичьей возни, теплого дождя и запаха почек Андрея охватила радость, словно после долгой разлуки он увидел старого друга, о встрече с которым мечтал долгие годы. Он уже не замечал потемневших от сырости приземистых избенок и разбитой, покрытой грязью дороги и нищеты окружающего поселка не видел. Даже боль, засевшая где-то глубоко в груди, отступила, дав передышку в этот тихий весенний вечер.

«Чудно! — думал Андрей. — Сколь раз доводилось встречать весну, а такого еще не бывало. Неужто в последний раз ее вижу?»

Он сделался мрачным и тихо побрел в избу.

Затемно вернулся встревоженный Иван, долго пробывший на подворье игумена. Со злостью швырнул на стол шляпу, молча прошел в свой уголок, сразу лег спать.

Андрей долго слушал, как он вздыхал и ворочался. Наконец не выдержал, спросил:

— Ты чего маешься? Поди, от игуменского обеда живот вздуло?

— Я у него куска хлеба в рот не взял.

— Что так?

— Душу воротит! Радуется Зосима, что Жулякова сожгли. «Это, — говорит, — отшатнувшихся вернет на путь праведный!» Хоть бы сам праведником был, а то злобен и мстителен! — Иван помолчал, сокрушенно добавил: — Никак уразуметь не могу, пошто они, попы да монахи, бога пугалом сделали. Только одно и твердят: «Грех! Бог накажет!» Ну и пускай бы он сам и наказывал, а то вместо него суд и расправу чинят. Гоже это? При мне приволокли мужика, монастырского приписного. Какой-то долг за им. Зосима этак ласковенько говорит: «Постегайте его в конюшне, дабы не обижал господа скупостью. А после бросьте в яму, пущай посидит недельку — авось покается в грехах!»

«Зря боялся, что парень богомолом станет. Сам начал разбираться, что к чему», — подумал Андрей. Попытался встать, но от внезапной боли в груди со стоном упал на постель.

Из-за занавески выглянул встревоженный Иван.

— Плохо вам? Я сейчас за лекарем сбегаю!

— Был он уже нынче. Подай лучше испить!

Бортников поднес к губам большую глиняную кружку. Андрей стал жадно глотать горьковатый напиток, пахнувший стародубкой и какими-то другими травами.

Иван присел на кровать, потрогал руку больного, покачал головой. Рука была горячая, сухая. Под кожей быстрыми толчками пульсировала кровь.

— Холодно. Трясет меня что-то! Накрой кафтаном да ложись спать, тебе завтра рано вставать надобно.

— Я к игумену больше не пойду, — решительно заявил Бортников.

— Это почему?

— На недоброе дело он меня подбивал, а когда я отказался — стал стращать и непотребными словами лаять. Осерчал я, порвал чертеж в клочья и убег с его подворья.

— Смотри-ко! — удивился Андрей. — А я тебя смиренным считал. Ну и ну! С самим игуменом повздорил.

— Андрей Артамонович! — взмолился Бортников. — Давайте в Екатеринбург вернемся. Ведь всю работу уже сделали, ландкарты готовы. Уедем скорее.

— Обожди несколько дней. Как только мне полегчает, так и тронемся. Я сам о Мельковке стосковался, — Андрей провел рукой по глазам, словно снимая темную пелену. — Что-то забывать стал. Да… На какое злое дело уговаривал тебя Зосима?

Бортников вспыхнул, жалко скривил губы. Долго сидел, опустив голову, наконец решился и, смотря в глаза Андрею, произнес:

— Велел мне бумаги ваши к нему принести. «Я, — говорит, — их только просмотрю и обратно верну. Великий грешник твой межевщик, или маркшейдер, я все путаю. Покаяться не желает, а здоровьем зело скорбен сделался. Еще, чего доброго, без покаяния преставится. А я, как пастырь, за его душу перед господом в ответе. Он, видать, на бумаге свои грешные мысли записывал. Вот мне и надо знать, о чем за него перед престолом всевышнего молиться!..»

— Ну а ты что? — с беспокойством спросил Андрей.

— Отказался я. Тяжело мне за вину свою перед вами. Еще когда в первый раз в Соликамск приехали, Зосима велел доносить ему про вас: куда ходите, что говорите, с кем встречаетесь. Пригрозил, что сие дело богу угодное: «Грешник большой твой Татищев. Надобно его на путь праведный наставить». Я по простоте своей поверил. А когда вы в Растесе, меня спасая, чуть сами не погибли, все во мне перевернулось. «Человек мне добро сделал, а я ему злом плачу». И до того мне лихо стало, что руки на себя готов был наложить.

Андрей погладил горячей ладонью руку Бортникова:

— Добро и зло, Ванюша, всегда рядом идут. Где между ними грань проходит — ты знаешь? И я не знаю. Ведаю лишь одно, что часто добро ведет к злу, а зло добром оборачивается. Вот и ты, допрежь что-либо сделать, сперва обдумай, к чему оно привести может. Тогда уж и решай. А теперь ложись спать. Только испить дай.

Среди ночи Андрей проснулся как от толчка. «Бумаги», — пронеслась в голове мысль. Хотел встать, но не смог. Тело сделалось настолько тяжелым, что уже не подчинялось воле.

Было тихо, только в углу, за занавеской, мерно посапывал Бортников, да за печью шуршали тараканы. Дважды прокричал петух — глубокая ночь, а на дворе светлынь. Лунный свет залил землю, Пробился в окно и улегся на полу голубоватым холодным пятном. Шальной ветер раскачивал голые ветки осокоря, и тени от них, падавшие в комнату, метались, словно живые. В горячечном бреду казались они Андрею костлявыми руками.

Он метался и стонал, а руки тянулись все ближе. Их было много. Подобно змеям обвили они его, стали душить, рвали грудь и давили сердце. Андрей задыхался, а перед мутнеющими глазами лунное пятно колыхалось, ширилось, обретая форму шара с крутящимся вокруг ярким кольцом.

«Сатурн!» — догадался Андрей и тут же увидел, что вовсе и не Сатурн это, а злобное лицо Зосимы.

Он звал на помощь Ерофея, Василия Никитича. Ему казалось, что он кричит на весь дом, а помертвевшие губы только чуточку дрогнули.

Тьма опустилась на глаза, потухла, и растворилась во мраке мерзкая рожа Зосимы. Откуда-то издалека доносился затихающий голос Бортникова, звавший его. А потом тишина смешалась с тьмой…

Долго сидел возле постели Татищева Иван, смахивая ладонью слезы. Наконец встал, осмотрелся. Взгляд задержался на столе, где лежали бумаги. Сразу вспомнилось требование Зосимы.

«Солгал монах! Не для доброго дела нужны ему бумаги. Опять что-нибудь злое умыслил. Ну, обожди!..»

Изредка взглядывая на кровать, где лежал с накинутым на лицо платком Андрей Татищев, Иван, сидя на корточках перед горящим очагом, торопливо разбирал исписанные листки: «Успеть бы до рассвета, покуда не разнеслась весть о кончине Андрея Артамоновича!»

Уже сгорели страницы, на которых Андрей записал свои мысли о положении кабальных, раздумия о качестве подневольного труда. Вслед за ними в очаг полетели письма Василия Никитича, в коих речь шла совсем не о заводских делах, а о бедствиях государства в связи с регентством Бирона.

Взгляд Ивана остановился на листочке с небрежным чертежом небесной сферы, возле которого вилась четкая надпись: «Полная мудрость». Тут же рядом какие-то вычисления. Чуть ниже тонким гусиным пером рукой Андрея начертано:

«Сатурн небесный гневливый содеял злобу. Какую б звезду иную иметь?»

С недоумением вглядывался Бортников в непонятные строки и, видимо, все же решив, что опасности бумага не таит, отложил в сторону.

Когда все было просмотрено и страницы, могущие принести какую-либо беду, сожжены, Бортников принялся за книги. Каждую тщательно перелистал, чтоб случайно не пропустить забытый листочек. И в одной между страниц обнаружил письмо: «Милый мой Андрюша…» Дальше Иван читать не стал, заглянул на оборот и в конце увидел приписку: «Не забывай свою Настеньку!..» Не та ли это женщина, о которой допытывался игумен?

«Ну, нет, Зосима Маковецкий! Сие послание не получишь!»

Скомкав письмо, Иван бросил его в огонь.

Из книг только одна — «О рудах, обретающихся в земле» — заинтересовала Бортникова. И не содержание ее, а необычная толщина задней корки. Хмыкнув, он колупнул ногтем, содрал наклеенную бумагу, нашел небольшую тетрадь.

«С чего бы так потаенно держал Андрей Артамонович сию рукопись?»

Двинув ближе шандал и с трудом разбирая латынь, Бортников начал читать.

Только когда рассвело и на восходе небо окрасила розовая заря, он оторвался от тетради. Быстро оглянувшись, сунул ее за рубаху…

Еще не успели вернуться с похорон служащие Пермского начальства, как в контору заявился игумен. Дождался капитана Берлина и о чем-то долго гудел у него в кабинете. После капитан принес все бумаги горного межевщика и вместе с Зосимой до самого обеда читал их.

Ушел игумен хмурый, недовольный. Бортников, глядя в окно, как понуро вышагивает Зосима, злорадствовал:

«На мякине думал провести, ворон? Ан и мы не лыком шиты!»

На другой день ученик Татищева Иван Бортников выехал из Егошихи. Под сиденьем возка в кожаных мешках лежали ландкарты камских земель и бумаги покойного межевщика, врученные ему Берлиным для передачи в Канцелярию Сибирских и Уральских заводов. Чуть поотстав, на крепких мохноногих конях покачивались в седлах двое драгун — капитан Берлин позаботился об охране.

Впереди не близкий путь через Каменный Пояс. В Екатеринбурге, поди, рябина цветет, а здесь, в горах, под темными шатрами елок, еще встречается снег. Но пахнет настоящей весной, вокруг стоит разноголосый свист и теньканье птичьей братии, зеленеют косогоры, на мокрых лугах золотится калужница.

Трясясь в возке, Иван настороженно поглядывал по сторонам, пытаясь узреть опасность, таящуюся в непролазных ельниках. Изредка касался рукой груди, проверяя, на месте ли спрятанная под рубахой заветная тетрадь.

«Ужо в Екатеринбурге дочитаю. Видать, книжица сия хоть и рукой писана, а подобна пороховой бочке. Недаром так ее Андрей Артамонович упрятал. Только бы довезти в целости, уберечь от Зосимовых доглядчиков!» — думал Иван и поглаживал сунутый за пояс маленький шведский пистолет, взятый им на память о человеке, который научил его не только землемерии, но и чему-то гораздо большему.

Кони, дробно выбивая копытами по каменистой дороге, мчали Ивана к отчему дому на берегу таежной Исети. А навстречу над головой, высоко в голубом небе, возвращалась с юга в родные края запоздалая журавлиная стая.

(1958—1968 гг.)