На аптекарском острове

Федоров Николай Тимонович

Третья книга ленинградского писателя Николая Фёдорова. Она о том, как много может в жизни человек, даже если он ещё ребёнок. А секрет его могущества и прост и сложен — это доброе сердце.

 

Переписка

В воскресенье утром папа сказал:

— Тебе письмо.

— Мне? — удивился я.

Никогда в жизни я еще не получал писем. Открытка, правда, пришла один раз. Да и то из библиотеки. Чтоб я срочно книгу вернул. А тут вдруг письмо.

Я покрутил конверт, посмотрел его на свет и даже понюхал. Самое настоящее письмо, с маркой и со штемпелями. Только без обратного адреса. Я взял ножницы, аккуратно отрезал тоненькую полоску от конверта и достал письмо.

Вот что там было написано:

«Привет, Серега!!!

Как ты живешь? У меня все хорошо. А у тебя? Ты, наверное, здорово удивился, когда мое письмо получил. Я и адрес обратный нарочно не написал. Чтоб ты удивился. Послезавтра пойду в секцию тенниса записываться. Хочешь, пойдем вместе. Пока все.

Пойду письмо опускать. Почтовый ящик как раз на вашем доме висит. Так что, может, зайду. Но про письмо ничего не скажу.

Напиши мне ответ.

Петров Гена».

Так это ж Генка! Во дает! Я его только вчера вечером видел. Да и в школе целый день вместе были.

Я подбежал к телефону и набрал Генкин номер.

— Генка, здорово! А я твое письмо получил.

— Получил, да? — обрадовался он. — Ну как, ты удивился?

— Еще бы. Мне раньше никто не писал. А тут вдруг папа письмо приносит. Только вот в секцию теннисную мы с тобой еще вчера ходили записываться. А ты пишешь, что послезавтра пойдем.

— Так это ж я в четверг писал. Письмо что-то долго шло. Ну, ничего. Ты только обязательно ответ напиши.

И я сел писать ответ.

«Здорово, Генка!

Получил твое письмо. Давай сегодня вечером пойдем на рыбалку. У меня крючки новые.

— Тут я задумался, потому что не знал, что дальше писать. Я посмотрел в окно. На улице шел дождь. И я написал:

У нас идут дожди. Больше не знаю, чего писать. Пока.

Серега».

Когда я вышел на улицу, чтобы письмо опустить, я вдруг подумал: как же Генка узнает, что я его на рыбалку зову, если письмо целых три дня идет? И тогда мне пришла идея. А зачем, собственно, его по почте посылать, если Генка через три дома от меня живет? Пойти да опустить к нему в ящик!

Так я и сделал.

А когда домой вернулся, Генка уже звонит мне.

— Серега, я письмо твое получил! Меня папа как раз за газетами послал. Открываю ящик, — а там письмо. Это ты здорово придумал — сразу в ящик положить! Кстати, у нас тоже дожди идут.

— На озеро-то пойдем? — спросил я.

— Пойдем конечно! Я папину плащ-палатку возьму.

Потом я стал готовить удочку. А через час пришел Генка.

— Держи, — сказал он и протянул конверт. — Это я ответ накатал. Сначала я хотел, как ты, в ящик опустить. Потом подумал: а вдруг вы сегодня за почтой больше не пойдете? Вот и принес.

Я открыл конверт и прочитал:

«Привет, Серега!

Получил твой ответ. Сейчас приду.

Гена».

И мы пошли на озеро.

 

При свече

— И чего тебе взбрело в голову притащить Полкана в школу?! Как маленький, честное слово!

— Да ладно ты, не гуди, — вяло отмахнулся Генка. — Кто же мог подумать, что он к Ирине в портфель заберется.

Полкан — это маленький рыжий хомячок, которого Генкина тетка недавно подарила ему на день рождения. Тетка почему-то никак не может понять, что Генка давно вырос и что дарить ему сахарных петушков на палочке и плюшевых медвежат несколько поздновато. Вот и на этот раз она принесла хомяка, с которыми так любят возиться в детских садах. А Генка давно мечтал иметь собаку, большую и лохматую. Поэтому он, не долго думая, и назвал маленького зверька древним собачьим именем.

И вот сегодня, когда Генка зачем-то притащил хомяка в школу, тот взял и сбежал от него на уроке ботаники. Пока Генка ползал под партой, пытаясь найти беглеца, я вдруг с ужасом увидел, как Полкан ловко вскарабкался по ножке учительского стула и юркнул в портфель Ирины Васильевны.

— Генка, — зашипел я, таща его из-под парты, — он к Ирине в портфель залез!

Генка обалдело на меня посмотрел и прошептал:

— Что же делать?

В ответ я только пожал плечами. И действительно, не говорить же в самом деле: Ирина Васильевна, у вас в портфеле хомяк сидит.

Развязка наступила быстро. Ирина Васильевна закончила объяснять новый материал, чихнула и полезла в портфель за платочком. Мы с Генкой замерли, ожидая самого худшего. Но учительница проявила завидное хладнокровие. Лишь на секунду она задержала руку в портфеле, чуть изменившись в лице. Потом спокойно достала оттуда Полкана и произнесла ледяным голосом:

— Кто принес в класс хомяка?

Ребята было засмеялись, но сразу вдруг притихли и замолчали. Генка обреченно встал.

— Прекрасно, — сказала Ирина Васильевна и нехорошо улыбнулась. — У меня такое впечатление, Петров, что ты деградируешь прямо на глазах.

— Почему это деградирую, я не деградирую… — забубнил Генка себе под нос.

— Нет, деградируешь, — жестко повторила Ирина Васильевна страшноватое слово. — Чем иначе объяснить твое поведение. Вместо того, чтобы думать, как исправить свои двойки, ты приносишь в класс животных. Ну вот что. Хватит! Завтра же приведи своих родителей в школу. Или нет, я сама, слышишь, сама сегодня вечером к вам зайду. А сейчас можешь забрать своего грызуна. — И она протянула напуганного хомяка еще более напуганному Генке.

И вот теперь мы сидели в Генкиной квартире и гадали, кто придет раньше: учительница или родители?

— А когда твои должны быть? — спросил я.

— Мама-то поздно придет, — ответил Генка. — У нее сегодня курсы. А вот папа — не знаю. Наверное, вовремя… Эх, началось бы сейчас землетрясение! Или хоть бы свет в квартире погас, что ли. Придет Ирина — света нет, родителей нет, ну она и уйдет.

— А что толку, — сказал я. — Уйдет, а завтра снова придет.

— Ну, завтра… Кто там знает, что завтра будет.

— Глупо, — сказал я.

— Нет, не глупо, — упрямо повторил Генка. — Света не будет, родителей пока нет…

— Ну, заладил, как пономарь. Вот мне папа недавно одну интересную штуку рассказывал. Раньше, давно, при царе еще, преступников не только на каторгу отправляли, но и ко всяким телесным наказаниям приговаривали. Так вот, писатель Достоевский вспоминает такие случаи, когда каторжники перед самой экзекуцией из тюрьмы бежали или еще какое-нибудь преступление делали. Прямо там, в тюрьме. Пусть, значит, снова следствие будет, суд будет, только чтобы оттянуть эту самую экзекуцию.

— Зачем это ты мне все говоришь? — с подозрением спросил Генка.

— А затем, — сказал я, — что ты мне этих самых каторжников напоминаешь.

— Да отстань ты со своими каторжниками! — разозлился Генка. — Подумал бы лучше, как выкрутиться.

— А чего тут думать, — сказал я. — Хочешь, чтобы свет в квартире погас? Пожалуйста. Вывинти пробки — и все дела.

— Гений! — сказал Генка и просиял. — Фарадей! Так мы и сделаем. Света нет, родителей нет, она и уйдет. Ну, чего ей без света сидеть.

Я понял, что Генка вбил себе в голову эту дурацкую идею и что никакими силами ее теперь оттуда не вышибешь.

Через десять секунд света в квартире не было.

— Темно-то как, — сказал Генка.

— Темно, — согласился я.

— Это хорошо, — сказал Генка. — В такой темнотище долго не усидишь.

И тут раздался стук в дверь. Генка, робея, пошел открывать, а я остался в комнате.

— Дома родители? — услышал я металлический голос Ирины Васильевны.

— Н-нету, — заикаясь ответил Генка. — С работы вот еще не пришли.

— Ничего, я подожду. Я никуда не тороплюсь. И включи же наконец свет!

— И свету нету, — сказал Генка. — Прямо сейчас взял вдруг и погас. Пробки, наверное, перегорели. Или это… напряжение куда-нибудь упало.

— Неважно, — прервала Генкино бормотание Ирина Васильевна. — Разговаривать можно и в темноте. Я не в шахматы пришла играть. Проводи меня. И дай хоть руку, что ли! Ничего ж не видно.

В дверях комнаты появились смутные силуэты учительницы и Генки.

Ирина Васильевна села на диван, а Генка остался стоять.

Наступило молчание.

И тут я понял, в каком дурацком положении я оказался. Я сидел на стуле в совершенно темном углу комнаты, и учительница совершенно не подозревала о моем присутствии. Мне стало совсем неловко, и я, чтобы как-то дать о себе знать, легонечко так начал покашливать.

— Ой, что это! — испуганно вскрикнула Ирина Васильевна. — Тут еще кто-то?!

— Это я, Ирина Васильевна, — сказал я. — Я тут в углу.

— Господи, Крылов! Как ты меня напугал. Гена, да найди же хоть свечку Какую-нибудь! Нельзя же так!

— Свечку? Сейчас посмотрю. Была вроде где-то. — И Генка поплелся в другую комнату. Наверное, до него стало доходить, что его глупая затея с пробками провалилась.

Через минуту он вернулся с зажженной свечой.

— Теперь подставку какую-нибудь возьми или блюдце, — сказала Ирина Васильевна. — Воск же будет капать.

— Генка, — сказал я, — у вас подсвечник, кажется, был. Помнишь, ты им еще орехи колол.

Генка залез на стул, достал со шкафа старый бронзовый подсвечник и вставил в него свечу. По комнате забегали красноватые причудливые тени.

Ирина Васильевна сидела молча, неотрывно глядя на маленький живой язычок пламени, и лицо ее вдруг показалось мне каким-то другим, незнакомым. И уже совсем неожиданно она сказала:

— Новый год скоро. Сейчас на улице я видела, как люди елки несли.

— Это верно, — сказал Генка, ободренный таким началом. — У нас тут елочный базар недалеко.

— А вот в Италии, — сказал я, тоже осмелев, — есть такой очень интересный обычай. Там под Новый год люди выбрасывают на улицу всякие старые, ненужные вещи. Прямо из окон бросают.

— Это зачем еще? — спросил Генка.

— Ну, как бы жизнь хотят новую начать. А все старое, плохое — за борт.

— Хороший обычай, — сказал Генка. — Если бы у нас был такой, я бы в первую очередь свой дневник выбросил.

Мы засмеялись, а потом Ирина Васильевна сказала:

— Когда я была примерно в вашем возрасте, мы жили на Васильевском острове в большущей коммунальной квартире. И почти в каждой семье были дети. Ну и, конечно, под Новый год каждая семья покупала елку и сначала оставляла ее в прихожей, у входной двери. Там иногда по девять-десять елок стояло. И как же здорово пахло этими елками в квартире! Я, бывало, из школы приду, встану в прихожей, стою и нюхаю. А теперь, когда муж елку домой приносит, я только и думаю о том, сколько после нее мусора будет.

Ирина Васильевна замолчала, а мы с Генкой сидели разинув рты и ничего не понимали. Потом она взяла со стола подсвечник и внимательно его оглядела. Огонек свечи задрожал, и все предметы в комнате будто зашевелились, задвигались.

— А колоть орехи подсвечником не стоит, — сказала Ирина Васильевна. — Посмотрите, какая вещь-то красивая. И слово хорошее: ПОД-СВЕЧНИК. Звучит, по-моему, гораздо лучше, чем, скажем, «люминесцентная лампа».

— Ясное дело, лучше, — сказал Генка, и даже в полумраке я видел, как сияла его физиономия. — И понятное к тому же: ставь, значит, его под свечу — и все дела. А то читаю в одной книжке: граф схватил канделябр и ударил незнакомца по голове. Что, думаю, за канделябр такой. Кочерга, что ли? Оказывается, обыкновенный подсвечник.

Ирина Васильевна весело засмеялась, и в этот момент хлопнула входная дверь.

— Генка! — послышался голос Николая Ивановича. — Почему такая темнотища? Света, что ли, нет?

— Пап, ты? А к нам вот Ирина Васильевна пришла, — невпопад ответил Генка и почему-то добавил: — В гости.

— Очень приятно, — сказал Николай Иванович. — Сейчас, одну минуту. Я только со светом разберусь.

Я услышал, как чиркнула спичка и через секунду послышался растерянный голос Генкиного папы:

— Но, товарищи… Тут же нет пробок?!

Наступила нехорошая пауза. А потом Николай Иванович произнес голосом, не предвещавшим ничего хорошего:

— Геннадий! Где пробки?!

Генка молчал, и я был уверен, что сейчас он, как те каторжники из романа Достоевского, дунул бы куда-нибудь подальше. А землетрясение или цунами подошло бы как нельзя кстати. Одним словом, назревал скандал.

И в этот щекотливый момент Ирина Васильевна вдруг вышла в коридор и спокойно так сказала:

— Николай Иванович, не надо. Не ищите пробки. У нас тут свечка горит. Давайте так, при свече посидим.

 

По списку

Новый год мы с родителями ездили встречать в Москву к папиной сестре. А когда рано утром второго января возвращались домой, я еще издали увидел около нашей парадной знакомую Генкину фигуру. Фигура нетерпеливо топтала чистый, свежевыпавший снежок и хлопала замерзшими ладонями, словно аплодируя нашему появлению.

— Здорово, — сказал я небрежно и даже вроде бы сердито, потому что был страшно рад видеть Генку. Ведь мы с ним не встречались целый год! — Чего это тебе не спится, мыслитель?

— Какой там сон! — закричал Генка и замахал руками. — Некогда сейчас дрыхнуть. Дуй быстрей домой, делай там что тебе надо и живо выходи. По дороге все расскажу.

Я не стал препираться и выяснять подробности, а побежал наверх. Уж если Генка в каникулы в девять часов утра на ногах, то сопротивление бесполезно.

— Куда идем? — спросил я, когда мы шагали по улице.

— В изостудию, — деловито ответил Генка. — Будем учиться живописи.

— Все понятно. А торопимся мы потому, что к вечеру нужно закончить картину «Явление Христа народу».

— Ничего тебе не понятно, — сказал Генка и остановился. — Ну-ка, вспомни, о чем Татьяна Алексеевна на последнем уроке перед каникулами нам говорила? О призвании говорила. О том, что в каждом человеке талант сидит, говорила. Надо только суметь его найти. А как его, спрашивается, найдешь, если мы с тобой, кроме школы, уроков да шайбы с клюшкой, ничего не видим.

— Почему это ничего? — сказал я. — В первой четверти, к примеру, мы на «Щелкунчика» ходили.

— Вот именно, — сказал Генка. — А во мне, может, какой-нибудь Семенов-Тян-Шанский сидит. Или братья Райт.

— Так сразу вдвоем и сидят?

— Что значит «вдвоем»?

— Ну, братьев, их же двое было.

— Да ну тебя! — отмахнулся Генка. — В общем, ты как хочешь, а я свои таланты зарывать в землю не намерен.

— Ладно, ладно, успокойся. Никто тебя не заставляет таланты зарывать. Да и земля сейчас мерзлая, не очень-то покопаешь. Но имеется вопрос: а почему, собственно, ты в кружок рисования записался? Может, в тебе, к примеру, Шуберт сидит? Или Мичурин? А ты, вместо того чтобы сочинять фуги и кантаты или морковку с виноградом скрещивать, будешь из папье-маше груши срисовывать.

— Наконец-то твоя голова начинает соображать, — снисходительно ответил Генка и торжественно извлек из кармана какую-то бумажку.

— Это чего еще? Список талантов? — спросил я.

— Почти, — сказал Генка. — Это, мой друг, список кружков, куда я записался. Ну и для тебя двери не закрыты. Значит, так. Сейчас у нас живопись, потом драмкружок, потом авиамодельный, затем лепка, бальные танцы и вечером лобзик. Завтра юннаты, инкрустация по дереву, шахматы, художественная вышивка и это… Эх, черт, не могу прочесть… Ага, разобрал: юный эн-то-мо-лог. Во как!

— А это что за зверь?

— Точно не знаю. Кажется, про блох что-то. Еще у меня в запасе мелодекламация, горн и барабан, резьба по ганчу, художественный свист и юный друг пожарных. Так что со мной не пропадешь. Пошли быстрее.

В изостудии занятия уже шли полным ходом. В кресле у окна на небольшом возвышении неподвижно сидел старичок преподаватель. Сначала мне показалось, что он нарочно так тихо сидит, а все художники его рисуют. Но потом я понял, что ошибся: старичок просто дремал, подперев рукой красивую седую голову.

— Простите, пожалуйста, — громко сказал Генка. — Опоздал немного. Товарища вот привел. Тоже очень способный.

— Проходите, молодые люди, проходите, — встрепенулся старичок. — Возьмите вон из того шкафа пирамиду и приступайте. Работаем над светотенью. Очень важный аспект живописи! Очень! Я бы сказал, фундамент рисунка. Вспомните, как мастерски использовал приемы светотени Архип Иванович Куинджи! Какие потрясающие световые эффекты!

— Мы помним, — сказал Генка. — Вы не волнуйтесь. Все сделаем, как у Архипа Ивановича. Нам бы только карандашики и линейки.

— Карандаши в шкафу. Там и бумага. А линейки… Постойте, постойте, при чем здесь линейки?

— Ну как же, размеры с пирамидки снять. Да и криво без линейки получится.

Не знаю, что такого смешного сказал Генка, но хохот в студии стоял необыкновенный. А старичок преподаватель даже прослезился и почему-то погладил Генку по голове.

— Размеры, говоришь, снять, — повторял он, вытирая глаза платочком.

Я еще только начал штриховать одну грань пирамиды, когда Генка толкнул меня в бок и сказал:

— У меня готово. Кривовато, правда. Ну да ладно. В следующий раз надо из дома линейки захватить. А они пускай без линеек тут пыжатся.

Я посмотрел на Генкин рисунок и ахнул:

— Да ты что?! Это ж халтура.

— Ничего, сойдет. Некогда нам тут с тобой светотени разводить. Мы уже в драмкружок опаздываем.

Генка повернулся к толстому белобрысому живописцу, сосредоточенно рисовавшему гипсовую голову какого-то древнего грека:

— Послушай, Айвазовский, как преподавателя зовут?

Мальчишка нехорошо ухмыльнулся и сказал:

— Илья. Ефимович.

Я сразу какой-то подвох почуял, но не успел ничего сделать. Генка встал и громко сказал:

— Илья Ефимович, разрешите нам с товарищем уйти. У нас, понимаете, дело очень срочное. По пионерской линии.

И снова все живописцы хохотать начали, а старичок преподаватель, насмеявшись, сказал:

— Вы только обязательно еще приходите. Не забывайте нас. С вами, знаете ли, жить веселее.

И только в коридоре я вспомнил, что Ильей Ефимовичем звали художника Репина, нарисовавшего знаменитую картину «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Об этом я и сообщил Генке, пока мы бежали в драмкружок.

— Ну, паразит, Айвазовский, — сказал Генка и потряс кулаком в воздухе. — Ладно, я ему при случае такие светотени наведу, будет помнить.

В драмкружке царила невероятная суета и неразбериха. Готовилась премьера спектакля «Баба-Яга и ЭВМ». Маленькая круглолицая преподавательница, походившая скорей на старшеклассницу, вихрем носилась по залу, отдавая команды.

— Анна Андреевна, новенькие пришли! — крикнул кто-то из артистов, заметив наше появление.

— Очень кстати, очень кстати, — затараторила Анна Андреевна, подбегая к нам. — Дефекты речи имеются? Картавость, шепелявость? Впрочем, это не важно. Главное, чтоб не было заикания. Заикания нет?

— Нет, — ответили мы хором.

— Вот и отлично. Будете играть собак. Давайте на сцену, живенько!

— А текст? — спросил Генка. — Мы же текста не знаем?

— Текст простой: гав! гав! И главное помните: вы очень злые, заколдованные собаки. Расколдовать вас может только ЭВМ, если пионер Вася правильно заложит в нее программу. Свирепый Змей Горыныч поручил вам охранять вход в пещеру, где лежит волшебный транзистор. После слов мельника: «Только бы Змей Горыныч не проснулся» — вы выскакиваете из пещеры и с лаем гонитесь за королем и мельником. Все понятно?

— Понятно, — сказал Генка. — Исполним в лучшем виде, как у Архипа Ивановича. На клочки разорвем, если надо.

— На клочки не надо, — сказала преподавательница. — Король, мельник, Змей — все на сцену! Начинаем!

Нас с Генкой посадили за спинку стула, видимо означавшего вход в пещеру. Рядом, за другим стулом, расположился Змей Горыныч — бледный, худенький мальчишка, с длинными пушистыми ресницами.

И репетиция началась.

Мельник подошел к краю сцены и, широко улыбнувшись, добродушно сказал:

— Темень-то какая. Ни зги не видать. Хоть бы свет зажгли.

— Какой свет?! Что ты несешь, Брындин?! — замахала руками Анна Андреевна. — У тебя по тексту: хоть бы луна взошла. Ты же в диком лесу находишься. И перестань наконец улыбаться как дефективный.

— Больше не буду, — сказал мельник и, еще шире улыбнувшись, снова произнес: — Темень-то какая. Ни зги не видать. Хоть бы свет зажгли.

— Тьфу ты, господи! — чуть не плача, закричала преподавательница. — Дался же ему этот свет! Король, зажги свет! Выключатель рядом с тобой.

— Так светло же, Анна Андреевна, — сказал король. — Вон солнце прямо в окно шпарит.

— Все равно зажги! Брындину темно! А теперь сначала!

— Темень-то какая. Ни зги не видать, — в третий раз затянул мельник и, взглянув на потолок, где загорелись лампы, облегченно закончил: — Хоть бы луна взошла.

— Смотри, мельник! — закричал король, да так, что у меня в ушах зазвенело. — Обманешь — не сносить тебе головы!

— Не извольте беспокоиться, ваше величество, — ответил мельник, растянув рот до ушей. — Пришли, кажись. Вот и дуб засохший.

— Стоп! — закричала Анна Андреевна и вскочила на сцену. — Ну, ответь мне, Коля: чему ты улыбаешься?! Тебе ведь голову хотят отрубить, а ты улыбаешься. Может, праздник у тебя какой? День рождения там или свадьба? Ты скажи нам, мы все вместе порадуемся, поулыбаемся, а потом работать начнем.

— Мельник, кончай скалиться! — зашипел Генка. — Мы из-за тебя в авиамодельный опаздываем.

Но как только репетиция возобновилась, бестолковый мельник опять начал улыбаться, путать текст, называть короля «вашим благородием» и снова просил включить свет.

— Все! — решительно прошептал Генка. — Больше мы не можем здесь торчать. Надо смываться!

— Неудобно, вроде, — сказал я. — Мы ж еще ни разу не лаяли.

— Ничего. Пусть кто-нибудь другой полает. — Генка на четвереньках перебрался к худенькому мальчишке, терпеливо сидевшему за соседним стулом. — Слушай, Горыныч, полаешь за нас, а? Ты все равно ничего не делаешь. А мы опаздываем.

— Я не могу, — сказал Змей Горыныч. — Мне сейчас храпеть нужно будет.

— Ничего. Похрапишь, потом полаешь. Ты, сразу видно, способный. Не то что этот дубина-мельник.

И, воспользовавшись тем, что измученная преподавательница в десятый раз стала допытываться, почему мельник улыбается, мы выскользнули из зала.

В авиамодельном кружке мы выпиливали какие-то нервюры и куда-то приклеивали элероны. А может, наоборот: приклеивали нервюры и выпиливали элероны. Теперь я уже не помню. Потому что ни выпилить, ни приклеить мы не успели: пора было торопиться в кружок лепки. «Не беда, — говорил Генка. — В следующий раз доделаем. Не хуже будет, чем у Архипа Ивановича». И чего он пристал к Архипу Ивановичу, до сих пор не понимаю.

В кружке лепки мне дали задание вылепить утку, а Генке — свинью. Генка долго и задумчиво мял в руках пластилин, а потом вдруг громко, на всю студию сказал: «Темень-то какая. Ни зги не видать. Хоть бы свет зажгли».

После лепки в коридоре Генка достал свою бумагу со списком и сказал:

— Тэк-с, что у нас теперь по списку? Ага, сейчас бальные танцы, а вечером лобзик.

— Нет, — сказал я. — С меня хватит! Не хочу больше ни танцев, ни лобзика. И вообще, ничего больше не хочу. Рехнешься тут с тобой!

— Я это предвидел, — сказал Генка голосом инспектора Мегрэ. — Конечно, ходить раз в год на «Щелкунчика» и играть в «балду» легче. Никаких тебе хлопот, и главное, голова в покое. Как тыква на витрине.

— Лучше в «балду» играть, чем тут по лестницам вверх-вниз без толку носиться. А талант, если он есть, сам себя покажет. Лермонтов уже в шесть лет стихи писал. И ни по каким кружкам не таскался.

— Серый человек. Лермонтов при царизме жил. Тогда не то что кружков — радио не было. А в наше время он бы небось с трех лет поэмы писал. Да чего я тебя агитирую. Не хочешь, как хочешь. Упрашивать не буду.

И Генка побежал в танцевальный зал.

До конца каникул Генку я почти не видел. Лишь однажды вечером он пришел ко мне посмотреть хоккей. Передавали центральный матч сезона. Когда начался второй период, Генка уснул. Во сне он вскрикивал, что-то бормотал об Архипе Ивановиче, и мой папа даже предложил проводить его до дома.

В последний день каникул с утра стояла отличная погода. Ярко светило солнце, а морозное небо было чистое и ослепительно синее. Я взял клюшку и коньки и вышел из дому. И вот тут я увидел Генку. Зрелище было великолепное! Широко расставив ноги, в расстегнутом пальто и в шапке набекрень, Генка стоял посреди двора. В руках он держал огромный дворницкий лом. Лом взлетал над Генкиной головой и с глухим ударом врезался в искрящийся лед. Золотые брызги весело разлетались в разные стороны.

Вдоволь насладившись картиной, я сказал:

— Решил все-таки зарыть таланты в землю.

Генка перестал долбить и вытер рукавом пот со лба:

— Слушай, Серега, не нервюруй меня. То есть, я хотел сказать, не нервируй. А нервюра — это в самолете такая штука. В хвосте, кажется. Или в носу…

И он с удвоенной силой обрушил лом на ледяную корку.

Потом мы вместе пошли на каток. И первый раз за все каникулы наша команда выиграла. Потому что на воротах стоял Генка.

 

Петрарка

— Серега, ты когда-нибудь любил? — спросил Генка и покосился на меня.

— А как же, — ответил я. — Много раз.

Генка любит загнуть что-нибудь такое. Я к этому привык. То он вдруг спросит, почему обезьяны больше в людей не превращаются, то — отчего лысина блестит.

— А вот скажи, — продолжал он, — ты о Петрарке слышал?

— Вроде слышал. Композитор, кажется.

— Сам ты композитор. Петрарка — это итальянский поэт. Гуманист. Понимаешь, влюбился он в одну девушку. Лаурой ее звали. И видел-то он ее всего несколько раз, и то мельком. Но так влюбился, что стал с тех пор гениальные стихи писать. Сонетами называются. Так его любовь вдохновила. Не влюбись он, — может, за всю жизнь и строчки бы не написал.

— Уж не влюбился ли ты сам? — спросил я.

— Нет, — вздохнул Генка. — А стоит попробовать. Представляешь, я влюбляюсь, как Петрарка, у меня появляется вдохновение, и я становлюсь знаменитым поэтом или художником. А может, и ученым. И открываю в ее честь новый вирус!

— А если нет?

— Что нет?

— Ну, если влюбишься и не станешь ни поэтом, ни ученым?

— Этого не может быть. Надо только хорошенько влюбиться.

— Так давай попробуй, — стал я его заводить. — У тебя кто-нибудь на примете есть?

— Да как тебе сказать… Знаешь учительницу музыки из среднего подъезда? У нее еще Васька Лапшин занимался.

— Что?! — я вытаращил глаза. — Так она же старая. Ей лет двадцать пять!

— Двадцать пять — это еще не старая. А потом, мне же только для вдохновения. Вон, кстати, она сама идет.

И действительно, по двору с нотной папкой в руках шла учительница.

— Генка, — сказал я, — ты заметил, что когда она идет, то всегда вниз смотрит. Будто ищет чего.

— Ничего она не ищет. Просто она всегда в мыслях. Творческая натура. Я, может, поэтому ее и выбрал.

Учительница поравнялась с нами. Я шагнул к ней навстречу и спросил:

— Скажите, пожалуйста, который час?

Она подняла голову и непонимающе взглянула на меня из-под толстых стекол очков.

— Простите, что вы сказали?

— Времени сколько, не скажете?

Она ответила и пошла дальше.

— Ну как? — спросил я. — Чувствуешь чего-нибудь?

— Вроде чувствую, — неуверенно сказал Генка. — Попробую-ка сегодня стих написать. А потом твоему отцу покажем. Он ведь в газете работает.

На следующий день Генка пришел ко мне и притащил стих. Вот что у него получилось:

Когда на дальнем крае света, Рассыпав зайчиков в пруду, Исчезнет колесница Фета, Я вновь на пир любви иду. А ты сидишь в ланитах синих, И в пурпуре твои глаза, На длинных ресницах звонкий иней, А по плечу ползет оса.

Папа прочитал стих, покашлял в кулак и сказал:

— Придется мне, Геннадий, твое стихотворение покритиковать. Начнем с колесницы Фета. Допустим, поэт Афанасий Афанасьевич Фет и имел какую-нибудь колесницу. Но при чем она здесь, в твоем стихотворении? Ты, видимо, хотел написать Феб. Так в мифологии называли бога Солнца. Дальше. Твоя героиня сидит в синих ланитах. Ланитами поэты прошлого называли щеки. Так что сидеть в ланитах, да еще синих, никак нельзя. Потом, что это за пурпурные, то есть ярко-красные, глаза? Почему на ресницах вдруг иней, да еще звонкий? И наконец, оса, ползущая по плечу. Ты думаешь, это очень образно?

Генка ничего не думал и подавленно молчал.

— Вот что я тебе скажу, Гена, — продолжал папа. — То, что ты стихи пробуешь писать, это замечательно. Но сейчас я дам тебе один совет: пиши проще, пиши о том, что ты хорошо знаешь и что тебя волнует. И никогда не пытайся подделываться под кого-то.

На другой день в школе Генка целиком погрузился в творчество. Он грыз ручку, чесал затылок и был так рассеян, что умудрился на своей любимой истории схватить двойку.

— Ну как? — спросил я его на перемене.

— Туго, — ответил он. — Знаешь, мне кажется, стихи — не моя стихия.

— Все понятно, — сказал я. — Недолго тебя любовь вдохновляла. Наболтал — и в кусты.

— Ничего не в кусты. У меня к стихам способностей нет. Гены не те.

— Слушай, а может, тебе надо с учительницей поближе познакомиться. Ты ведь все-таки не Петрарка. Давай под каким-нибудь предлогом зайдем к ней сегодня.

— Зайти, конечно, можно. Только что мы скажем? Что водопроводчики?

— Зачем. Собираем макулатуру.

— Слишком избито. Вот, может, сказать, что мы следопыты? Собираем материалы о героях гражданской войны.

— Ну, конечно. И спросим, не служила ли она в Первой Конной? Ладно. Придумаем на месте. Ты идешь?

— Иду, — твердо сказал Генка.

Вечером мы стояли около двери учительницы и долго не решались позвонить. Наконец Генка глубоко вдохнул и нажал кнопку звонка.

Вскоре дверь распахнулась, но на пороге стояла не учительница, а ее тетка Алевтина. Мы совсем забыли, что учительница живет с теткой, злющей как мегера.

Увидев нас, она закричала:

— Вы что хулиганите! Вчера почтовые ящики подожгли, а сегодня уже до квартир добрались!

Такого оборота мы не ожидали и растерялись.

— Мы… мы… ничего не хулиганим, — заикаясь, сказал я.

— Следопыты мы, — сказал Генка, тоже, видно, струсив. — Вы в этой… в Первой Конной не служили?

— Что?! — взревела Алевтина. — Я вам покажу конную!

И она угрожающе двинулась на нас.

Я понял, что пора удирать. Но тут, на наше счастье, вышла учительница.

— Что тут происходит? В чем дело, тетя? — спросила она.

— Хулиганье! И дома от них покоя нет! — кипела Алевтина.

Учительница вопросительно посмотрела на нас. Тут я пришел в себя и как можно спокойнее сказал:

— Мы к вам, Татьяна Алексеевна. По делу.

— Ну, раз по делу, проходите, — сказала она. — А вы, тетя… Что же вы так гостей встречаете?

— Гостей! Метлой таких гостей, — заворчала Алевтина и недовольно отступила.

Мы вошли в квартиру. В комнате учительница усадила нас на диван.

— Ну что у вас, ребята? — спросила она.

Надо было что-то говорить. И я начал.

— Вот он, — сказал я, кивнув на Генку, — хочет учиться музыке.

Генка ущипнул меня за ногу, но я уже не мог остановиться.

— Талант, — сказал я. — Почти самородок.

Учительница улыбнулась.

— Он что же, поет?

— Нет. Петь не поет. Вокальных данных нет. Но слух абсолютный. Сочиняет прямо на ходу. Второй Гендель, честное слово.

— Что сочиняет?

— Музыку сочиняет. Сонеты там разные, фуги. Вот только учиться ленится. Но сегодня я ему говорю: «Хватит, говорю, Геннадий, баклуши бить. Потомки нам этого не простят. Гений, говорю, и лентяй не совместимы». И привел к вам.

Учительница засмеялась, а Генка ткнул меня в бок чем-то железным. Дело в том, что слуха у него вообще не было.

— Ну, а что же второй Гендель все молчит? — спросила учительница.

— Стесняется, — сказал я. — Все великие люди застенчивые. Вот, к примеру, итальянский поэт Петрарка уж такой застенчивый был, что своей знакомой Лауре только стихи писал. А просто, по-человечески поговорить не мог. Стеснялся.

— Что ж, давай послушаем твоего застенчивого друга.

— Да врет он все! — не выдержал Генка. — Ничего я не сочиняю. У меня и слуха-то нет.

— Тогда зачем же вы пришли? — удивилась учительница.

— Вот именно, — сказал я. — Зачем же ты тогда пришел?

От таких моих слов у Генки даже челюсть отвисла.

— То… То есть как это зачем?! А ты зачем?!

— Я с тобой.

— А я с тобой!

— А я с тобой!!

— Тихо, тихо, друзья, — сказала учительница. — Вы что-то окончательно запутались. Давайте-ка сначала разберитесь, кто с кем пришел и зачем. А потом уж заходите. Ладно?

Генка целый вечер дулся на меня за самородка. Но утром не выдержал и позвонил. Был воскресный день, и мы решили сходить на Неву, к Петропавловской крепости, посмотреть «моржей».

Народу на Неве была тьма. Тут и рыбаки, и просто гуляющие, и, конечно, «моржи». Мы сразу направились к проруби. Стоишь рядом в теплой одежде, смотришь, как люди купаются, а тебя от одного этого вида в дрожь бросает.

— Интересно, — сказал Генка, — что они летом делают? Для них небось летом вода, как для нас кипяток.

И тут мы увидели учительницу. Она была не одна. Рядом с ней шел какой-то длинный парень в белой кроличьей шапке.

Учительница тоже нас заметила и подошла.

— Как водичка? — спросила она и улыбнулась. — Купаться можно?

— Можно! — ответили мы хором.

— Мои соседи, — сказала она парню.

— Ага, — рассеянно промычал он, даже не глядя в нашу сторону.

Я сразу почувствовал, что Генка невзлюбил этого дылду с первой секунды. Да и мне он не понравился. Было что-то неприятное в том, как он брезгливо щурил глаза и морщил нос, будто воздух вокруг имел неприятный запах.

— Интеллектуальное занятие, ничего не скажешь, — промямлил парень, глядя, как очередной «морж» лезет в воду.

— Ты бы, конечно, не смог, — сказала учительница.

— А мне и незачем. Этим можно заниматься и в ванной под душем, а не устраивать цирк на льду. Верно, мужики?

— Неверно, — сказал Генка.

— Это почему же? — Парень с любопытством посмотрел на Генку.

— Потому, — сказал Генка. — Так трусы думают.

Парень поднял брови.

— Значит, ты считаешь, что если можешь зимой нагишом в прорубь сигануть, то смелый, а не сможешь — трус. Может быть, ты тоже «морж»?

— «Морж»! — вызывающе ответил Генка.

— Так почему бы нам не искупаться?

— Перестань, Виктор, — сказала учительница.

— Отчего же, — сказал парень. — Я, например, трус и купаться поэтому не буду.

— А я буду! — запальчиво выкрикнул Генка. Глаза у него загорелись.

И тут я понял, что никакая сила не сможет теперь его удержать. Сейчас начнет раздеваться. И точно. Генка стал быстро расстегивать пальто.

— Гена, Гена, перестань сейчас же, — сказала учительница, — что за глупости. А ты, Виктор, соображаешь, что говоришь? Не видишь — дети.

Парень растерялся.

— Ну, старик, брось, — миролюбиво начал он. — Пошутили — и будет. Конечно, ты не трус.

Он попытался остановить Генку, но теперь это было бесполезно: Генка вывернулся, а на лед уже летели пальто, свитер…

Стали собираться любопытные. Я сделал последнюю слабую попытку остановить его:

— Да не стоит, Генка. Ты ведь плавок с собой не взял.

Но он меня даже не слышал.

Этой картины я не забуду никогда.

Под высокими стенами Петропавловской крепости, на заснеженной Неве в длинных до колен трусах и в войлочных ботинках стоял Генка.

Несколько раз подпрыгнув, он нагнулся, зачерпнул горсть снега и стал им обтираться.

— Эх, хорошо! — приговаривал он. И вот тут-то ему стало холодно. Ветер дунул покрепче, кинув в белое Генкино тело колючие снежинки.

Генка стал синеть. Он растерянно посмотрел на меня, потом сделал несколько неуверенных шагов к проруби и остановился.

Тут учительница опомнилась. Схватив Генкино пальто, она побежала за ним.

— А ну сейчас же оденься!

Но это только придало ему решимости. Он подбежал к проруби и уже хотел прыгнуть!

— Генка, ботинки-то! — крикнул я. И быть может, это его и спасло. Не крикни я, он бы наверняка прыгнул, и я не знаю, чем бы все кончилось. Но он услышал и остановился.

— Во балда! Чуть в ботинках не сиганул, — сказал он.

Но я-то видел, что о ботинках он вовсе не думал. Он смотрел на черную ледяную воду и трясся от холода и страха. В этот момент из воды вылез какой-то мужчина. Он посмотрел на Генку, на нас и уж не знаю как, но сразу все понял.

— Сегодня купаться не советую, — сказал он уверенно.

— Почему? — спросил Генка с надеждой.

— Вода, понимаешь, не та…

— Правда не та? — Генка с благодарностью посмотрел на мужчину.

— Точно. Вчера была гораздо лучше. А вот сейчас выкупался — и никакого удовольствия.

— Тогда я, пожалуй, не буду, — неуверенно сказал Генка.

— Конечно, не стоит. Одевайся. Чего напрасно мерзнуть.

— Да я и не замерз ничуть, — сказал Генка, стуча зубами.

Но одеваться стал.

Генка все-таки заболел. В понедельник после школы, когда я пришел его навестить, он сидел с завязанным горлом и пилил какую-то железяку.

— «Моржам» физкульт-привет! — сказал я.

— Здорово, — сказал Генка и чихнул.

— Чего пилим?

— Понимаешь, есть у меня идея. Ты думаешь, если у меня со стихами не получилось, так все. Дудки. Стихи что? Ерунда. Слова, слова… Вот скульптура — это вещь. Представляешь, бронзовый монумент! Сила!

— Уж не из этой ли железки ты собираешься бронзовый монумент делать?

— Ну, монумент не монумент, а небольшую скульптурку можно попробовать.

— И что же ты ваять собираешься?

— Учительницу.

Я даже присел.

— Генка, — сказал я, — у тебя, может, не горло, а голова болит? Ты бы с врачом посоветовался.

Но Генка только отмахнулся.

— Ты слушай и не перебивай. Знаешь, какую скульптуру-то я собираюсь делать? Абстрактную. Ведь главное что? Идея. Ты думаешь, обязательно, чтобы похоже было? Чтоб тебе и нос, и глаза, и всякое такое? А вот и нет. Идею можно разными способами выразить.

На следующий день Генкина скульптура была готова. Надо отдать ему должное, подставочка у него вышла отлично, ничего не скажешь. Из сосновой доски, ровненькая, лаком покрыта. А вот что к этой подставочке было приделано, сказать трудно. Обыкновенный железный прут, который, к тому же, извивался, будто червяк, а на конце было припаяно что-то вроде медных усов.

— Я бы на месте учительницы обиделся, — сказал я. — Ты бы хоть проволоку-то выпрямил.

— А это и не учительница, — сказал Генка.

— А кто же?

— Потом скажу. У меня есть предложение. Послезавтра Восьмое марта. Зайдем к ней, поздравим?

— Можно, — сказал я. — Только не вздумай своего червяка дарить.

Но Генка ничего не ответил.

Восьмого марта мы стояли у двери учительницы. Я держал в руках цветы, Генка — коробку со своей скульптурой. Он все-таки ее взял.

— Только бы на тетку опять не нарваться, — сказал Генка.

К счастью, на этот раз дверь открыла сама Татьяна Алексеевна. Мне показалось, что она ожидала увидеть кого-то другого.

— А-а, это вы, ребята, — сказала она как-то растерянно.

— Вот решили зайти, поздравить, — сказал Генка.

Я протянул цветы, Генка — коробку.

— Ой какие вы молодцы, — оживилась она. — Да что же мы стоим, проходите.

Мы вошли.

— Ну какие же вы молодцы, что пришли, — повторяла Татьяна Алексеевна. — А цветы просто изумительные!

Она засуетилась, ища вазу.

— А тут еще что-то, — она подошла к коробке. — Посмотреть можно?

— Конечно, — хрипло сказал Генка.

Учительница открыла коробку.

— Это скульптура, — сдавленным голосом сказал Генка. — «Весна» называется.

«Сейчас засмеется», — мелькнуло у меня в голове.

Но учительница и не думала смеяться. Она осторожно вынула Генкину скульптуру и, поставив на подоконник, сделала шаг назад.

— Какая прелесть, — тихо сказала она. — Стебелек и два только-только раскрывшихся листика.

Я посмотрел на скульптуру и замер. Вот это да! В одно мгновение Генкин усатый червяк превратился в веточку с двумя маленькими листочками на конце. Почему же я раньше этого не разглядел? И как это она сразу все увидела?

— Ребята, милые, — сказала она, — вы просто сами не знаете, какие вы умницы. Давайте-ка садитесь вот сюда, а я для вас что-нибудь сыграю. А потом будем пить чай. У тети есть отличное варенье. Вы ведь любите варенье?

Она села к пианино и заиграла. Впервые в жизни кто-то играл специально для нас с Генкой.

 

Таня

1

Не знаю, кому пришло в голову назвать озеро Уловным. Может быть, в послеледниковый период там и водилась какая-нибудь рыба, но когда я приехал к Генке на дачу, мне посчастливилось увидеть одних головастиков. На что только мы не пробовали ловить! Мы ловили на червя, на мотыля, на опарыша, на тесто, смешанное с подсолнечным маслом, на репейники. Но рыба упорно не желала клевать. Не клевала она даже на шитика! «Ну, зажралась рыба, — возмущался Генка. — Надо же, шитика не берет! Что у них там, на дне ресторан открыли, что ли?» И хотя Генка уверял меня, что до моего приезда он поймал огромного, с телефонную трубку, окуня, я не очень-то верил. А если даже Генка и не врал, то, наверное, окунь этот был долгожитель-одиночка, которого по каким-то причинам не выловили неандертальцы.

И все-таки мы с Генкой ходили на озеро почти каждый день. Только представьте: идешь по узкой лесной дороге, под ногами мягкие зеленые иголки шуршат, справа и слева высокие серьезные сосны, грибами пахнет, папоротником. И кажется, что дорога эта, оплетенная цепкими упругими корнями, так и будет без конца вести тебя все дальше и дальше в лес. Но вот взбираешься на пригорок, и перед тобой совершенно неожиданно возникает озеро — маленькое, черное, похожее на запятую, со всех сторон окруженное деревьями, подступившими к самой воде. Смотришь на озеро, и тебя прямо удивление берет: как же, думаешь, ты здесь, посреди такой чащобы оказалось?

2

Ух, и хороша же была водичка в то утро. Ну, может, и не такая, про которую говорят «как парное молоко», но градусов семнадцать в ней наверняка было. Мы с Генкой накупались до посинения. Я, как ящерица, распластался животом на большом теплом валуне и выбивал зубами азбуку Морзе, а Генка прыгал рядом на одной ноге, вытряхивая воду из уха.

— Гляди, Серега, — сказал он, — опять эта художница пришла. Натюрморты рисовать.

— Натюрморт, мой друг, — назидательно сказал я, — в переводе с испанского означает «мертвая природа». Вот, скажем, окорок свиной или баранки на веревочке — это натюрморт. А здесь кругом дикие, нетронутые джунгли с голым и вполне живым дикарем на переднем плане. Так что это называется пейзаж.

Я оторвал голову от камня и посмотрел вверх, на пригорок. Девчонка установила мольберт, равнодушно взглянула в нашу сторону, а потом уселась на траву и стала смотреть куда-то на другой берег озера. Вот и вчера она точно так же с независимым видом появилась на нашем озере и, не обращая на нас никакого внимания, что-то долго колдовала над своим холстом.

— Откуда она, не знаешь? — спросил я.

— Колька Шпынь говорил, она к Рыжовым приехала. Внучка ихняя.

— К Рыжовым? — переспросил я. — Это у которых белый налив в саду?

— К ним, — сказал Генка и неожиданно добавил: — Волосы у нее хорошие.

— Ты так считаешь?

— Ну, я в том смысле, — смутился Генка, — что длинные. Вот если, к примеру, она тонуть начнет, то ее спасать удобно будет, легко. Утопающих, их всегда за волосы вытаскивают.

— Это верно, — согласился я.

Между тем девчонка поднялась с земли и начала что-то мазюкать там у себя на холсте.

— А что, Генка, — сказал я, — может, пойдем представимся, раз она такая невежливая и сама нам не представляется. Правда, мы не при фраках, но надеть штаны можно.

— Да нет, неудобно как-то. Вот если бы она тонуть начала, а я б ее…

— А ты б ее за волосы. Понимаю. Молчи уж, осводовец. С твоим изящным собачьим стилем много не наспасаешь. Вот я бы еще мог спасти. Но она купаться-то вовсе не собирается. Она, наверное, и плавать не умеет.

— А что, если… — начал Генка и, как-то робко взглянув на меня, замолчал.

— Ну, ну, выкладывай. Я сегодня добрый.

Генка поднял с земли камешек и, пустив по воде «блинчики», сказал:

— Что, если тонуть будешь ты. Ну, понарошку, конечно. А я брошусь в воду и спасу тебя у нее на глазах. Вот это будет эффектно!

Я уже было хотел заявить, что это глупая показуха, что Генка едва плавать научился, а у меня как-никак второй разряд и что вообще это бред сивой кобылы. Но вместо этого я вдруг сказал:

— Согласен. Спасай. Но только вот что, Ихтиандр: мы должны все это хорошенько отрепетировать. А то ты меня так наспасаешь, что мы вместе ко дну пойдем. Да и вообще, надо, чтобы все натурально было. Пошли сейчас обедать, а вечером — репетиция. Будем вживаться в образы. По системе Станиславского.

3

— Тону-у! — закричал я и погрузился в воду. А когда вынырнул, то увидел, что Генка продолжал оставаться на берегу.

— Серега! — закричал он. — Ты поближе маленько подплыви! А то мне до тебя не доплыть.

«Ох уж мне эти Ихтиандры!» — подумал я и, приблизившись к берегу, снова закричал:

— Тону-у-у-у!

— Совершенно непохоже! — закричал Генка. — Ну, кто же так тонет! Надо руками по воде молотить, чтобы брызги до неба летели. И потом, как ты кричишь?! Разве утопающие так кричат?!

— Ты-то откуда знаешь, как утопающие кричат? И вообще, скорей давай спасай! Мне уже холодно.

— Сейчас, сейчас! Но ты как следует только кричи! Истошно! И брызг побольше!

— А-а-а!!! Тону-у-у! Помогите!! — истошно закричал я и что есть силы замолотил руками и ногами по воде.

— Вот теперь хорошо! — закричал с берега Генка.

— Что?! — закричал я, потому что сильно запыхался и не расслышал Генкиных слов.

— Я говорю, хорошо теперь! — снова закричал он.

— Так какого же черта ты тогда на берегу стоишь, паразит! — теперь уже по-настоящему истошно закричал я. — Лезь в воду! А то сейчас я тебя самого утоплю! Станиславский!

Генка плюхнулся в воду и неуклюжими саженками поплыл в мою сторону.

Плыл он долго, хотя старался изо всех сил, разбрасывая вокруг кучу ненужных брызг. Потом наконец подплыл и судорожно вцепился мне в шею. Я тут же погрузился, изрядно глотнув воды.

— Что же ты за меня цепляешься, — отфыркиваясь, сказал я.

— Сейчас, погоди. Отдышусь маленько.

И Генка энергично схватил меня за голову, будто это не голова была, а поплавок какой-нибудь. Тут уж я и вправду стал тонуть. Потом все-таки сумел изловчиться, вырвался из Генкиных объятий и резко поплыл в сторону. Но в последний момент Генка успел схватить меня за трусы, которые как трофей и остались у него в руках.

— Ну нет! — сказал я, отплевываясь. — Я так просто не дамся! Хватит! Теперь я режиссером буду, а ты выполняй мои команды. Во-первых, отдай трусы. Во-вторых, не хватайся за меня, как все равно за бревно. Чего ты мне в голову-то вцепился?!

— Так я за волосы хотел. Утопающих всегда…

— Замолчи, теоретик! И слушай, что говорю: я на спину лягу и буду потихонечку к берегу рулить. А ты бери меня за руку, второй греби, да ногами поживей работай. И не липни ко мне, как пиявка!

Кое-как мы дотащились до берега, причем я заглотил такое количество воды, что, наверное, выдул пол-озера. Отогревшись на камне, мы начали все сначала. К четвертому разу стало получаться довольно сносно. Правда, Генка уверял меня, что я недостаточно истошно кричу. Когда, наконец, от холода мы стали покрываться инеем, я сказал:

— Все. Репетиция окончена. Завтра премьера. Можешь расклеивать афиши.

— А что, если она завтра не придет? — спросил Генка.

— Придет. Куда она денется. Надо же ей натюрморт с дикарями закончить. Ну, а если нет…

Но договорить я не успел. Тот единственный зритель, для которого мы готовили представление, появился на пригорке.

— Ну вот, — сказал я. — Премьера, кажется, состоится сегодня. Ты отогрелся, спасатель?

— Отогрелся, — ответил Генка. — Ты только давай кричи лучше.

— Ладно. Я-то покричу. Главное, ты свою роль не спутай. Твоя задача меня спасти, а не утопить. Это, согласись, разные вещи.

Сначала все шло по нашему сценарию. Мы подождали, пока девчонка начнет свое рисование, потом я не спеша вошел в озеро, проплыл метров сорок, пару раз нырнул и, набрав в грудь побольше воздуха, дико закричал:

— Тону-у!!!

Генка вскочил с камня и побежал к воде. Но с этого момента события вдруг приняли совершенно неожиданный оборот. Я видел, как вслед за Генкой, сбрасывая на ходу платье, с горы бежала художница! Генка уже проплыл метров десять, когда девчонка еще только вбегала в воду. Но уже через несколько секунд было совершенно ясно, что она первая достигнет утопающего. Девчонка плыла отличным спортивным кролем и буквально за несколько быстрых, отточенных взмахов догнала, а потом и перегнала моего Ихтиандра. Нет, такой поворот действия меня совсем не устраивал. Еще чего! Чтоб меня спасала какая-то пейзажистка! Я помедлил еще немного, а потом, когда девчонка была уже совсем близко, припустил к другому берегу.

— Эй, утопающий! — услышал я за спиной веселый голос. — Куда же ты?!

Тут я понял, что продолжать удирать просто глупо, что спектакль провалился и что артистов забросали тухлыми яйцами. Я перестал плыть и повернулся к девчонке:

— А ты хорошо плаваешь.

— Ты тоже, — сказала она, переводя дух. — Но ты же сейчас тонул?

— Кто? Я? Это тебе показалось.

— А зачем ты кричал «тону»?

— Я кричал «ау». Понимаешь: «А-у».

— Понимаю. Значит, ты заблудился и кричал «ау».

— Ну, конечно. Сбился с курса и заблудился. Но все равно ты молодец. Поэтому представляю тебя к награде.

Я подплыл к белой кувшинке и уже было хотел ее сорвать.

— Стой! — вдруг закричала девчонка, да так, что я даже вздрогнул и отдернул руку. — Не трогай ее. Зачем? Она ведь без воды совсем беспомощная.

— Пожалуйста, не буду, — сказал я, удивившись такой реакции. — Я ж подарить хотел. За спасение утопающего.

— Не надо. Ты можешь просто сказать: дарю тебе эту кувшинку. И я буду знать, что она моя.

— Ну, если так, то в придачу дарю и озеро. Вместо вазы.

— Спасибо. А знаешь, у кувшинки есть еще и другое название — нимфея. Красиво, правда?

— Ничего. А тебя саму-то как звать, нимфея?

— Меня Таня.

Я посмотрел в сторону берега и поискал глазами моего Ихтиандра. Генка стоял у воды и подавал мне какие-то отчаянные сигналы. Конечно, он не понимал, что происходит, а плыть почти к другому берегу озера ему было боязно.

— Ну что, гребем назад? — сказал я. — А то мой друг совсем уже заскучал.

— Плыви за мной и не глазей по сторонам, — сказала Таня. — А то снова заблудишься.

Потом мы все втроем лежали на нашем валуне и отогревались. Солнце на том берегу уже коснулось макушек сосен, с воды потянуло прохладой, но камень был еще теплый и даже казался мягким.

— А все-таки жаль, что ты не тонул, — вдруг задумчиво сказала Таня. — Я когда вас здесь увидела, мне страшно захотелось с вами познакомиться. Я ведь тут совсем никого не знаю. Вот я и думаю: хорошо бы, если бы кто-нибудь из них тонуть начал. Я бы тут же в воду… Так все романтично было бы.

Тут мы с Генкой посмотрели друг на друга да так хохотать начали, что Таня привстала и посмотрела на нас как на придурков:

— Вы чего это?

— Да так, — сказал я. — Анекдот один вспомнили. Про утопающего.

— А как называется это озеро?

— Уловное, — сказал Генка.

— Уловное, — медленно повторила Таня. — Какое хорошее название. А русалки в нем живут?

— Какие там русалки. В нем и рыба-то, похоже, не водится. Представляешь, на шитика даже не берет!

— И правильно делает. Очень нужны ей ваши шитики. А русалки здесь наверняка живут. Посмотрите, сколько вокруг васильков.

— При чем тут васильки? — спросил я.

— Как при чем? Разве вы не знаете?

— Мы не знаем, — сказал я. — Мы с Генкой в ботанике не сильны.

— Тогда слушайте. В древние времена одна молодая русалка полюбила пахаря. А звали этого пахаря Василий. Русалка уговаривала его, чтобы он все бросил и шел бы жить к ней в озеро. Но пахарю было жаль расставаться с землей, и он отказался. Тогда русалка превратила его в цветок и назвала этот цветок васильком.

— Все ясно, — сказал я. — Хорошо, что пахаря Василием звали, а, скажем, не Аскольдом. Пришлось бы цветы аскольдиками называть.

Таня как-то странно на меня посмотрела, и я понял, что сморозил глупость. И откуда у меня эта идиотская манера все время острить пытаться? Особенно когда с девчонками разговариваешь.

— А ты что, художница? — задал Генка тоже не очень-то умный вопрос.

— Художница? — Таня засмеялась. — Ну что ты, нет, конечно. Просто мне нравится рисовать. Чтобы художником быть, надо очень сильно в себя верить. В правоту свою. А я все время сомневаюсь. Вот пишу что-нибудь, а мне постоянно кажется, что самое-то главное от меня ускользает. Я вижу это главное, а схватить ну никак не могу. Хоть плачь! Знаете, был такой художник Ван Гог. Жил в страшной бедности и все время писал, писал. Будто торопился. А за всю жизнь продал одну-единственную картину! Да и то за гроши. Представляете, весь мир в него не верил и считал его картины мазней. А он верил! Один!

— И что потом было? — спросил Генка.

— Потом? Потом люди поняли, что они были неправы. А Ван Гог умер с голоду.

Тут мне опять захотелось сострить, сказать, что голодная смерть ей не грозит и что, если ее картины не будут покупать, она может спокойно пойти на ткацкую фабрику и там прилично заработать. Но я посмотрел на Таню и промолчал.

— А вот итальянский скульптор Бенвенуто Челлини любил стрелять из пушки, — вдруг изрек Генка. Он, видимо, долго и мучительно соображал, что бы такое сказать про художников, и теперь неожиданно выдал неизвестно откуда всплывшие знания.

Таня засмеялась, а потом сказала:

— Давайте еще раз искупаемся. Хочу посмотреть, как там моя кувшинка.

— Ну, вы купайтесь, а я еще посохну, — сказал Генка. Он уже видел, как плавает Таня, и теперь, наверное, стеснялся показывать свой собачий стиль. Да и побаивался заплывать так далеко.

— Давай наперегонки, — предложил я.

— Давай! — согласилась Таня.

По Генкиному сигналу мы бросились в воду. К счастью, мне удалось немного опередить ее на финише, хотя плыл я изо всех сил. «Хорошо, что я не предложил ей форы», — подумал я.

— Посмотри, — сказала Таня, — моя нимфея уже собралась спать. Видишь, лепестки почти закрылись. Обещаешь мне никогда больше не рвать кувшинок?

— Обещаю, — сказал я. — Или нет, даже не так. Торжественно клянусь никогда больше не рвать кувшинок, нимфей, васильков, ромашек, лопухов и прочий растительный мир. Обязуюсь также не обижать русалок, леших, домовых и соловьев-разбойников.

— Я тебе верю, — серьезно сказала Таня и, подплыв ко мне совсем близко, добавила: — Сережа, я хочу попросить тебя об одной вещи.

— Можешь даже о двух.

— Ты знаешь, мне очень-очень хочется прийти сюда, на это озеро ночью.

— Ночью? Зачем?

— Ну, как бы тебе объяснить… А ты не будешь смеяться?

— Не буду.

— Сегодня мне вдруг показалось, что когда-то очень давно я здесь жила. И что стоит прийти сюда ночью, как я все сразу вспомню. Я бы одна пошла, но мне страшно.

— Ладно, сходим, — сказал я и даже сам удивился, что так быстро и легко согласился.

— А ты сможешь из дому уйти? — спросила Таня.

— Запросто. Я на веранде сплю. Никто и не заметит, как я выскользну.

— И еще, Сережа: пожалуйста, не говори никому об этом. Пусть это будет нашей тайной.

— Хорошо, — согласился я и почему-то сразу посмотрел в сторону берега. Там, на камне белела маленькая Генкина фигурка. Быть может, впервые в жизни я собирался что-то скрыть от него.

4

Но этой ночью на озеро мы не пошли. К вечеру с залива подул тяжелый, сырой ветер, небо заволокло черными, набухшими тучами и пошел такой неторопливый, но основательный дождь, что, казалось, каждая капля, ударявшая по крыше, злорадно говорила: «Ну, теперь вы у меня посидите, голубчики, помаетесь». Мы с Генкой отыскали на чердаке подшивку старых журналов «Вокруг света» и, сидя на веранде, листали их взад-вперед. Ни говорить, ни играть в «балду» уже не хотелось. И только запах клубничного варенья, которое Анастасия Петровна, Генкина бабушка, варила на кухне, не давал помереть от тоски. На цветных фотографиях журналов полураздетые белозубые негры под палящим тропическим небом собирали урожай кокосовых орехов, плавали в пирогах по теплым голубым озерам, африканские слоны, спасаясь от жары, обливали себя водой из хобота, а за стеклами нашей веранды все шел и шел нескончаемый, серый дождь. Я проклинал погоду, и временами у меня даже появлялось желание выйти на улицу, залезть на ближайшую сосну и начать дуть в небо, чтобы разогнать ненавистные свинцовые облака.

Лишь на четвертый день сквозь разрывы туч показалось солнце. Облака посветлели, засеребрились и, словно решив, что дело свое они добросовестно сделали, дружно понеслись за горизонт.

Я надел резиновые сапоги, схватил ведро и побежал на колонку за водой. Нет, совсем не потому, что колонка находилась рядом с домом, где жила Таня. Просто в одном из ведер и вправду почти кончилась вода.

Таня в длинном, до земли, наверное дедушкином, плаще стояла у калитки возле своего дома и, задрав голову, смотрела на небо.

— Привет! — крикнул я и, повесив ведро на «нос» трубы, нажал рычаг. — А мы с Генкой уже подумывали, что начался период муссонных ливней. Как в Гваделупе.

— Я как раз тебя поджидала, — сказала Таня, подходя ко мне.

— Откуда же ты знала, что у нас вода кончится?

Таня улыбнулась.

— Я этого не знала. Так мы идем сегодня?

Я поставил ведро на землю, посмотрел на уже начавшее пригревать солнце и сказал:

— А чего? Можно сходить. Погода нормальная. Я с собой фонарик возьму. Правда, батареи уже подсели, но ничего, светит пока. А во сколько пойдем?

— Давай в двенадцать. Тогда уже наверняка все спать будут. Встретимся на поляне у последнего дома. Не проспи только.

Таня хотела что-то еще добавить, но промолчала и только как-то странно на меня посмотрела.

5

Уже давно мирно посапывал на своем диванчике ничего не подозревавший Генка, уже Анастасия Петровна перестала греметь кастрюлями и мисками и погасила свет, а я неподвижно лежал на раскладушке и сна у меня не было ни в одном глазу. Время от времени я доставал из-под подушки фонарик и освещал им будильник, стоявший рядом на тумбочке. И если бы не его громкое, барабанное тиканье, я бы ни за что не поверил, что стрелки движутся, а не стоят на месте. Без пятнадцати двенадцать я тихо, стараясь не скрипеть, встал, оделся и неслышно выскользнул в уже заранее приоткрытое окно. Через три минуты я был на поляне. С поляны, которая находилась на горушке, был виден почти весь поселок. Кое-где еще горел свет, слышалась далекая музыка и собачий лай. А за спиной у меня черной глухой стеной стоял лес. Я посветил фонариком в сторону, откуда начиналась дорога на озеро, но слабый луч беспомощно уткнулся в плотную, густую темень, едва осветив ветки какого-то куста, стоявшего в метре от меня.

— Сережа, ты здесь? — услышал я приглушенный голос Тани.

— Здесь, — ответил я, с трудом различая смутный силуэт Таниной фигуры.

— Еле ушла, — сказала она, подходя. — Представляешь, дедушка на ночь глядя ступеньки на крыльце начал менять. А темно-то как, Сережа! В городе никогда такой темноты не бывает. А тут у нее даже цвет какой-то особенный. Вишневый, что ли.

— Ну, пошли, — бодро сказал я, а сам почему-то подумал, что вот сейчас Таня присядет на ствол поваленного дерева, рядом с которым мы стояли, и скажет: «Знаешь, давай здесь посидим, поболтаем. Ну, чего тащиться в такую даль по лесу». Но она промолчала, и мы вошли в лес. Казалось, там было еще темнее и тише. Свет фонаря едва освещал дорогу под самыми ногами, и приходилось все время смотреть вниз, чтобы не спотыкаться о корни и не залезать в лужи, которых после дождя полно было.

— Сережа, ты не боишься? — шепотом спросила Таня.

— Еще чего! — нарочно громко ответил я. — Да я по этой дороге с закрытыми глазами ходить могу. А у нас фонарик. Батарейки, конечно, не ахти, но светит же…

И только я это сказал, как со всего хода зацепился ногой за упругий корень и плюхнулся на землю. Фонарь выскочил у меня из руки и погас.

— Сережа, ты где? — испуганно спросила Таня.

— Да тут я. Упал. А теперь фонарь не могу найти.

Когда я наконец отыскал фонарь в мокрой придорожной траве, он оказался испорченным. Сколько я его ни тряс и ни крутил, он не желал загораться.

— Ну, что же ты молчишь? — спросила Таня.

— Я не молчу.

— А почему не говоришь ничего? Я же тебя не вижу.

— Я говорю. Фонарь вот, проклятье, испортился. Лампочка, наверное, встряхнулась.

— Что же делать?

Тут я подумал, что неплохо бы и вернуться, потому что идти без света в такой темнотище казалось невозможно. Я молчал, бессмысленно тряся в руках фонарь и не зная, на что решиться. Постепенно глаза привыкли к темноте, и я стал различать чуть желтеющую дорогу, идущую на подъем.

— Ладно, — сказал я. — И так дойдем. Теперь уже близко.

— А мы не заблудимся?

— Не бойся. Дорога сама нас к озеру выведет.

— Можно, я возьму тебя за руку?

Таня протянула мне сухую, горячую ладонь, и мы пошли дальше. К счастью, сквозь деревья на дорогу стал пробиваться слабый лунный свет, а с неба исчезли последние облака и появились звезды. Скоро подъем стал круче, и через несколько минут перед нами открылось озеро.

В первый момент мне даже показалось, что это не наше, а какое-то совершенно другое, незнакомое озеро. Лунный свет до краев заливал неподвижную гладь воды, и, казалось, озеро превратилось в огромное серебристое зеркало, в которое с молчаливым любопытством глядели притихшие сосны. В застывшем, густо усыпанном звездами небе луна горела так ярко и была такой огромной, что, казалось, стоит забраться на макушку высокого дерева — и, протянув руку, можно будет дотронуться до ее прохладной поверхности.

Мы спустились к берегу и присели на наш камень, который сверху походил на большого, дремлющего кота.

— Как здорово! — сказала Таня и, помолчав, добавила: — Ну, теперь веришь?

— Теперь верю, — сказал я. — А во что?

— Ну, в то, что здесь русалки живут?

— Ясное дело, живут. Они и рыбу всю съели.

— Неправда. Русалки рыбу не едят.

— А что они едят?

— Разве ты не знаешь? Русалки едят яблоки.

Таня встала, подошла к озеру и, присев, опустила руку в серебристую воду.

— Ты знаешь, — не оборачиваясь, сказала она, — иногда я почему-то жалею, что по луне люди ходили и всякие вездеходы ездили. Однажды я даже придумала для себя, что две луны существуют. На одну ракеты летают, спутники, ее сверлят, кирками по ней бьют, фотографируют. Ну, в общем, покоряют. А на другой, на той, которая людям по ночам светит, никто никогда не бывал и побывать не сможет. А вообще, будь моя воля, я бы записала луну в Красную книгу.

— Чудик ты, — сказал я. — Тебя бы саму в Красную книгу записать.

— Папа тоже говорит, что я «ненормальная». Поехали в прошлом году с ним в Москву. Зашли в Третьяковку. Я там встала около одной картины и отойти не могу. А потом вдруг реветь начала. Стою и реву как дура. И сама не знаю почему. Все решили, что я заболела.

— А как называлась эта картина?

— «Оттепель». И ничего вроде бы особенного. Поле, дорога размытая, избушка-развалюха с крышей под снегом. А на дороге две крохотные фигурки: старик вроде какой-то и рядом мальчонка маленький… Ни за что бы эту картину у себя дома не повесила.

— Почему? Разве она плохая?

— Дело не в этом. Картина прекрасная. Но смотреть на нее невозможно. Больно как-то. А вообще, если честно, ни за что бы не хотела стать художником.

— А кем бы ты хотела стать?

— Ведьмой. Построила бы себе здесь, на озере избушку, собирала бы всякие волшебные травы и варила бы из них приворотные зелья. Знаешь, что это такое?

— Знаю, — сказал я. — Наркотики вроде какие-то.

— Дурачок ты, — засмеялась Таня. — Никакие это не наркотики. Вот захочу я, к примеру, чтобы ты в меня влюбился. Соберу лунной ночью волшебных трав и корней, наварю из них приворотного зелья и дам тебе выпить.

Таня сложила ладони ковшиком, зачерпнула из озера и медленно, чтобы не расплескать, подошла ко мне:

— Пей.

Я наклонился и осторожно дотронулся губами до воды, в которой плавали серебряные лунные искорки.

6

Колька Шпынь был добрый парень, ничего не скажешь. Когда родители купили ему мопед «Рига-12», он не стал важничать и задирать нос, а честно и по справедливости давал прокатиться всем ребятам. Мопед с диким ревом и вонью носился по поселку, осыпаемый проклятьями дачников.

Мы с ребятами сидели на бревне, валявшемся около Колькиного забора, и болтали о том о сем. На мопеде поехал Генка, а моя очередь была как раз после него.

— Коль, а сколько у твоего кубиков? — спросил Славка.

— Да полста всего, — ответил Колька. — Конечно, это не ИЖ-«Юпитер» и не «Ява», но шестьдесят по хорошему асфальту он запросто делает. А как в гору прет — ну, зверь! Движок у него супер — приемистый.

— У моего дядьки на Украине «Цундап» с коляской, — сказал Никита. — Довоенный еще. Дядька его после войны из реки вытащил. Вот это, скажу вам, машина! У него даже задняя передача есть, представляете!

— Ну и что, — сказал я. — У нашего «Днепра» тоже задняя передача.

— Нет, мужики, — сказал Лебедь, — что ни говорите, а лучше «Хонды» мотоцикла нет. У него один движок чего стоит — больше семисот кубов. А скорость — двести. Вообще, у японцев сейчас самая крутая техника.

И в это время на дороге появилась Таня. Ребята замолчали, с любопытством поглядывая на ее приближение. А у меня почему-то сразу вспотели ладони, а в ногах появилась противная слабость.

— Здравствуй, Сережа, — сказала Таня, подходя.

— А, привет, — небрежно бросил я, будто только сейчас ее заметив. И до чего же гнусным и фальшивым показался мне собственный голос!

— Ты знаешь, — сказала Таня, — дедушка починил свой старый велосипед. Пойдем кататься. Я на багажник сяду. Можно даже и на озеро съездить.

Как мне хотелось в тот момент вскочить и сказать, что да, конечно, я согласен, что я жутко люблю кататься на велосипеде и что мы домчим с ней до озера в пять минут! Но я посмотрел на молчаливо ухмыляющихся ребят и словно прирос к проклятому бревну. Я ненавидел себя в эти секунды. Отвратительно чужим, пакостным голосом я сказал:

— Да не, неохота. Сейчас моя очередь на мопеде ехать. А на дедушкином велосипеде в другой раз.

Ребята одобрительно заржали.

Таня хотела что-то сказать, но передумала и, посмотрев на меня так, что мне захотелось исчезнуть с этой планеты, быстро, не оглядываясь, ушла.

Через несколько минут подлетел сияющий Генка.

— Ну, машина! Высший класс! Давай, Серега, гони. Только не газуй сильно. Она и так прет, будь здоров!

Я вскочил в седло и помчался по поселку. Я долго кружил по пыльным узким улицам в надежде встретить Таню. Но ее нигде не было. «Ладно, ничего, — говорил я сам себе. — Встану завтра утречком пораньше, пойду к ней, поговорю, и все образуется. Все будет хорошо. А потом мы обязательно пойдем на наше озеро». Именно так я и думал, с ревом несясь по ухабистой дороге. Но на душе было тоскливо.

Утром, когда Генка еще спал, а Анастасия Петровна едва начала варить манную кашу, я выскочил из дома. Всю дорогу до Таниного дома я бежал, хотя сам же твердил себе: «Ну, куда ты несешься. Спят же еще люди. Наверняка спят».

В саду возле дома у кустов красной смородины с корзиной, привязанной к поясу, стоял Танин дедушка. Он неторопливо срывал спелые рубиновые гроздья и что-то недовольно бормотал.

— Здравствуйте! — крикнул я. — А Таня уже проснулась?

— Таня? — старик обернулся и удивленно на меня посмотрел. — Опоздал, сынок. Уехала Таня.

— Как уехала?! — закричал я, не поверив своим ушам.

— Да так вот, уехала. Сегодня рано утром, с первой электричкой, за ней родители прикатили. Путевку, видишь ли, им семейную дали. В эту, как ее, Ег… Евг… в Елгаву. Тьфу ты, господи, и не выговорить. Будто ребенку здесь с дедом, с бабкой плохо. Нет, им обязательно Прибалтику подавай. А я так скажу, что у нас ничуть не хуже ихней Прибалтики.

Я повернулся и пошел прочь.

— Эй, паренек, постой! — крикнул старик. — Тебя, часом, не Сергеем зовут?

— Сергеем, — ответил я и замер.

— Тогда погоди. Таня тут кое-что передать тебе велела. — Старик вошел в дом и вскоре вышел, держа в руках плоский, размером с портфель, пакет.

Я схватил пакет и, даже забыв поблагодарить старика, опрометью побежал на поляну. На ту поляну, откуда начиналась дорога на озеро. Там я сел на поваленную сосну и торопливо развернул пакет. В нем лежала картина. На темном вишневом небе застыла огромная зеленая луна. Луна, по которой никогда не ступала нога человека. Внизу, под горушкой, словно волшебное зеркало, серебрилось маленькое лесное озеро, похожее на запятую. А на берегу озера, рядом с камнем, чем-то походившим на дремлющего кота, виднелись две крохотные фигурки.

 

На Аптекарском острове (повесть)

 

Глава 1. В саду

Ничего хорошего от этих субтропиков я не ожидал. Так оно и вышло. Было душно и влажно, а от растений шел такой терпкий, одуряющий запах, что я начал непрерывно зевать. К тому же я был в зимнем пальто и в свитере — одежда для прогулки в субтропиках самая неподходящая. «Хоть бы раздевалку при входе сделали», — подумал я и решил, что пора идти домой. Но пошел, видно, не в ту сторону. Одна оранжерея переходила в другую, пальмы и эвкалипты сменили колючие кактусы, а выхода не было видно. Я уже собрался спросить у женщины, вынимавшей из теплой земли огромный градусник, где у них выход, и вдруг как вкопанный остановился и даже зажмурился. Передо мной, словно снежное морозное облако, возник большой куст, сплошь усыпанный мелкими, необычайно белыми цветами. Цветы были настолько чистыми и свежими, что, казалось, от куста тянуло прохладой, как из распахнутой дверцы холодильника. Только что я изнывал от тропической жары, а тут даже плечами передернул, и по спине пробежали мурашки.

— Изумительно, не правда ли? — услышал я вдруг и обернулся. Позади меня, опираясь на палку, стоял высокий, худощавый старик с легкими седыми волосами. — Говорят, некрасивых цветов не бывает, — продолжал он. — Так оно, бесспорно, и есть. Но каждый раз, когда я гляжу на эти азалии, то думаю, что тут не просто красота, тут прямо чудо какое-то. Фантастика, если хотите. Впрочем, здесь и слов никаких не подберешь. Да и не нужно, наверное. Вы со мной согласны?

Честно говоря, я не очень-то понял, что сказал старик, но почему-то я ему сразу поверил.

— Я согласен, — сказал я.

Старик одобрительно закивал головой и продолжал:

— А ведь куст этот мне ровесник, можете себе представить?! Он еще до революции родился и стоял тогда в церкви. Его в пасху на всенощную выносили. Ну, а уж потом передали сюда, в Ботанический сад.

— Вы здесь работаете? — спросил я.

— Работал, — ответил старик. — Теперь на пенсии. Но каждую весну обязательно прихожу, смотрю, как азалии цветут. — Старик помолчал, а потом неожиданно добавил: — Помните, у Достоевского: красота спасет мир.

Я посмотрел на старика, подумав, что он смеется надо мной. Да и откуда мне, в самом деле, знать, что сказал Достоевский, про которого я только и слышал, что у него есть книга со странным названием «Идиот».

— Красота спасет мир? — повторил я. — Но разве мир нужно спасать?

Старик мягко улыбнулся и спросил:

— Сколько вам лет? Если не секрет, конечно.

— Не секрет, — сказал я. — Мне одиннадцать.

— Во время войны, — сказал старик, — сюда, на Ботанический сад, упало больше трехсот немецких снарядов и бомб. Все оранжерейные растения погибли. Уцелели только кактусы да вот этот куст. Сотрудники разобрали их по домам и спасли.

— Но ведь вы сказали: красота спасет мир. А тут наоборот получается — люди красоту спасали, когда цветы домой уносили?

— Правильно. А как вы думаете, для чего они это делали? Кругом война идет страшная, голод. А цветы эти не съешь, ни печку ими не растопишь? Наверное, они понимали, что мира без красоты быть не может. Погибнет красота — и мир погибнет. — Старик помолчал, задумавшись о чем-то, потом сказал: — Знаете, есть такое растение — кипрей. В народе его иван-чаем называют. Растет он обычно по вырубкам, просекам, гарям. Везде, одним словом, где с землей, с лесом беда случилась и ничто там расти не может. А кипрей растение яркое, медовое. Вот уже пчела вокруг него вьется, шмель жужжит, да и земля, на которой кипрей стоит, подлечилась, окрепла. Глядишь, другие цветы появились, кусты зазеленели, деревца поднялись. И нет больше пустоши, снова лес шумит, живой и сильный. Вытеснила его новая, молодая жизнь.

Мы еще немного молча постояли около белых нежных цветов, потом вышли из оранжереи и пошли по узкой асфальтовой дорожке, вдоль которой густо росли кусты с уже набухшими почками. Синий воздух был чистый и чуть морозный. За кустами в парке по талому снегу важно разгуливали большие серьезные вороны. Старик остановился и, постучав палкой по земле, сказал:

— А знаете, что здесь было раньше, двести пятьдесят лет назад? Аптекарский огород.

— Огород?

— Именно. Говоря современным языком — питомник лекарственных растений. И создан он был по личному указу Петра Первого. Ведь Россия вела в то время Северную войну, нужны были лекарства. А пенициллина или там ацетилсалициловой кислоты тогда, сами понимаете, не было, лечили главным образом травами. Вот и решили здесь, на этом острове лекарственные растения разводить. Кстати, и остров поэтому Аптекарским назван. Ну, а уж потом, через сто с лишним лет тут императорский ботанический сад основали. Из теплиц графа Разумовского привезли сюда первые редкие растения. По сути дела, отсюда русская ботаническая наука и пошла. А сад стал знаменитым на весь мир. Да… Потом война. После войны почти все заново пришлось создавать… А вы, кстати, тут часто бываете?

— Не очень, — сказал я. Почему-то мне не хотелось говорить старику, что я здесь первый раз в жизни, да к тому же пришел по самому дурацкому поводу.

— Мой вам дружеский совет — приходите чаще. Приходите, когда просто хорошее настроение. Когда плохое или трудности там какие — тоже приходите. Вот скоро рододендрон зацветет, прямо тут в саду на открытом воздухе. Тоже, скажу вам, удивительнейшее зрелище. Ну, а уж в конце июня, когда распускается Виктория регия, надо быть непременно. Только представьте: на тихой, гладкой воде бассейна плавают огромные круглые листья, а над ними, прямо у вас на глазах, раскрываются белые или чуть розоватые цветы. Воздух вокруг пряный, влажный, густой. Сколько раз уж видел, и каждый раз, поверьте, дух захватывает.

Мы бродили со стариком по узким, уютным дорожкам, а он все рассказывал про цветы и травы, про диковинные деревья и кусты, про древние, давно вымершие растения, следы которых навеки отпечатались на камнях. И я совершенно забыл дурацкий повод, из-за которого пришел сюда, забыл я и про глупую записку, оставленную дома на кухонном столе, я забыл даже про тайну, которую сегодня вечером мне собирался открыть Клочик.

 

Глава 2. Товарищи, нельзя ли потише!

Честно говоря, никак не ожидал, что из-за какой-то записки поднимется столько шума. Не успел я вставить ключ в замочную скважину, как дверь резко распахнулась, едва не заехав мне по лбу.

— Так и убить можно, — сказал я. — Хорошо, что двери теперь из картона.

— И надо бы убить, — грозно сказала мама и, не дав мне войти, замахала перед моим носом обрывком ватмана, на котором желтым фломастером было крупно написано:

УЕХАЛ В СУП-ТРОПИКИ.

— Что это за бред?! Тебе что, больше делать нечего?! Оставлять такие идиотские безграмотные записки?! Решил на недельку в Сочи съездить, отдохнуть от родителей?

— Я же говорил, что это несерьезно, — послышался из комнаты папин голос. — Человек, который поехал в СУП-тропики, далеко не уедет.

— Ты говорил… — раздраженно повторила мама, пропуская меня в квартиру. — Кто может знать, что взбредет этому бездельнику в голову!

В комнате был ужасный кавардак.

Папа работал дома. На обеденном столе, выдвинутом на середину комнаты, лежал большой прямоугольный стенд, обклеенный белым ватманом. На нем красной темперой был написан заголовок: «Динамика роста надоев от каждой коровы совхоза «Луч». Рядом с заголовком была нарисована толстая добродушная корова. В зубах она держала голубой василек.

Папа у меня работает художником-оформителем на катушечной фабрике. Он пишет плакаты, соцобязательства, клеймит прогульщиков и бракоделов, оформляет библиотеку, а иногда, случается, и забор красит. Однажды, когда папа тащил из мастерской огромный плакат с надписью: «ПРИВЕТ УЧАСТНИКАМ КОНКУРСА ДЕРЕВООБРАБОТЧИКОВ!», он упал ему на ногу, и папе выписали больничный лист. С тех пор мама стала звать его «передвижником» и еще больше невзлюбила его работу. «Художники, — говорит она, — картины пишут или, на худой конец, витрины в гастрономах украшают. А «НЕ КУРИТЬ» по линейке и Алешка написать сможет. Если, конечно, с грамматикой справится». Наша мама работает в аптеке. У нее серьезная профессия — фармацевт, и она очень надеется, что папа наконец одумается и найдет себе настоящую, «мужскую» работу. Каких только идей у нее не возникало! То она предлагает папе пойти на курсы машинистов башенных кранов, то советует устроиться на железную дорогу или докером в морской порт. Папа обычно отмалчивается, будто не слышит. Но иногда вдруг взрывается. «Может, мне на мясокомбинат забойщиком скота пойти? — говорит он. — Или на курсы ассенизаторов? Нет уж, увольте. Я, по крайней мере, людей порошками и таблетками не травлю». — «Дикарь», — говорит мама, и потом они неделю не разговаривают. Иногда папа берет заказы от какой-нибудь жилконторы или клуба, а то и от пригородного совхоза. Тогда вечерами он работает дома.

Мама решительно направилась в глубь комнаты к окну, у которого стояла гладильная доска, и яростно принялась разглаживать мои трусы. На краю доски лежал мой дневник. Уж не знаю, почему так происходит, но если в комнате стоит раскрытая гладильная доска — жди головомойки. Или, если хотите, наоборот: раз начался скандал — мама тут же за утюг хватается, гладить начинает.

Я уже хотел потихоньку улизнуть в свою комнату, но мама, не оборачиваясь, сказала:

— Где ты был?

— Так я написал, где был, — невинно сказал я.

— Не болтай чепухи!

— Да честно говорю, я в субтропиках был. В Ботаническом саду. Там даже тропики есть. Влажные…

Мама отставила утюг и села на стул.

— Потрясающе! — шепотом сказала она. — Просто невозможно представить, до чего может довести человека безделье! Посреди трудовой рабочей недели, когда дневник полон двоек и замечаний, он идет в Ботанический сад! А почему бы тебе не сходить еще на выставку крупнопанельного строительства или в Музей железнодорожного транспорта?

— А где он находится? — с интересом спросил я.

Но мама, не обратив внимания на мои слова, схватила дневник и, открыв его, протянула мне.

— Что здесь написано?

На полях дневника красными чернилами было написано: «Ваш сын ловит мух на уроке русского языка».

— Я вся краской залилась, когда прочла это. Дурачок мой сын, что ли? Слабоумный? Ловит мух на уроке! — Мама схватилась за голову.

— Да никаких я мух не ловил, — сказал я. — Там моль летала. Я еще удивился: откуда, думаю, в школе моль? Ну и хлопнул ее. Она ведь шерсть пожирает. А Валентина сразу — дневник на стол…

Мама замахала руками.

— Замолчи! А двойку по математике ты когда собираешься исправлять?

— Вспомнила! Я давно ее исправил, на той неделе еще. Просто дневник я тогда забыл, а в журнале уже четверка стоит. Факт.

— А по географии?

— Так меня не вызывают, что я, виноват? Я тяну руку; тяну…

— Брось! Так я тебе и поверила! Руку он тянет! Жилы ты мне тянешь, это факт.

— Товарищи, нельзя ли потише! — вскипел папа. — Я из-за вас «надуи» вместо «надои» написал!

— Ну, конечно, тебя поведение этого лодыря не интересует, — сказала мама. — У тебя творческий порыв. Молчи уж, передвижник!

— Горит что-то, — сказал я.

— Господи, мой халат!

Мама рванула с доски утюг, не удержала, утюг полетел на пол и врезался в стеклянную банку с гуашью. Гуашь зашипела, папа выронил кисть и поставил кляксу на коровьем хвосте.

В этот момент в окне за стеклом возник призрак. Призрак таращил глаза, шевелил губами и вдруг моментально исчез, словно провалился.

 

Глава 3. Клочик

Если зимой на улице в двадцатиградусный мороз вы встретите человека без шапки и в домашних тапочках, читающего на ходу «Остров сокровищ», то можете не сомневаться — это Витя Клочиков. Стреляйте в этот момент над его головой дуплетом из двустволки или, если хотите, превратитесь в кенгуру и прыгайте перед его носом на задних лапах — он не обратит внимания. Если в кино на комедийном фильме ваш сосед хохочет так, что у вас, как в самолете, уши закладывает, а он еще и норовит шлепнуть вас по колену или пихнуть локтем в бок, — значит, опять вы встретили моего друга Клочика. Клочик не знает и не понимает, как можно что-то делать или чувствовать вполсилы, спокойно или равнодушно. Увидев на улице лоток с мороженым, он не представляет, что можно съесть меньше трех порций — ведь вкусно! А если по телеэкрану бродит бездомная собака, голодная и одинокая, то даже слезы могут запросто побежать по Клочиковым щекам. И он их совершенно не стесняется. Он их просто не замечает.

В том, что голова Клочика появилась в нашем окне, ничего фантастического или сверхъестественного не было. Мы живем на первом этаже или, как говорит мама, у нас бельэтаж. И если поставить пару ящиков, залезть на них и встать на цыпочки, то как раз голова и будет торчать в окне.

Клочик сидел под окном на опрокинутых ящиках и потирал ушибленную ногу.

— Рухнул я, — сообщил он. — Ящик ломаный попался. Ну как, крепко тебе всыпали? Я три раза заходил. Где ты пропадал?

— В Ботаническом саду, — сказал я.

— В Ботаническом? Здорово! Ни разу не был. Бананы там есть?

— Не видел.

— Ух как я бананы люблю! Могу тонну сразу съесть. А баобаб?

— Что баобаб?

— Растет? У меня дядя в Африке был — такие, говорит, баобабы видел! Из них, кажется, резину делают. Или нет, резину из каучукового дерева. А из баобабов — джонки. Или эти, пироги, что ли. А зачем ты в Ботанический пошел?

— Да так, — сказал я. — Прогуляться.

Мне хотелось рассказать Клочику и о встрече со стариком, и об азалиях, и о писателе Достоевском; сказать, что красота спасет мир. Но я чувствовал, что у меня не получится, что выйдет скучно и неинтересно и Клочик не поймет.

— Ладно, — сказал Клочик, — пошли на Неву. Там все скажу.

— Тайну, что ли?

— Ну.

— А зачем на Неву?

— Не торчать же под твоими окнами. А в садике грязь по колено. Весна опять.

Нева почти совсем освободилась ото льда. Но в залив еще плыли потемневшие, черные льдины, а с воды тянуло свежим весенним холодом. Бронзовый адмирал Крузенштерн, опустив голову, строго посматривал на нас со своего гранитного постамента. Сырой балтийский ветер дул ему в спину, и Иван Федорович, поеживаясь, скрестил на груди руки.

— Выкладывай, — сказал я, присев на гранитный парапет.

Клочик расстегнул молнию на куртке, вынул из кармана какую-то фотографию.

— Вот, — сказал он.

Фотография была темная и мутная. Можно было только разглядеть, что на ней изображен человек не то с портфелем, не то с сумкой.

— Я всегда говорил, что ты не умеешь фотографировать, — сказал я. — И тайны тут никакой нет.

— Она, — сказал Клочик.

— Кто «она»? — не понял я.

— Гречанка.

— Ворожева, что ли?

— Угу.

— Ну и что?

— И то. — Клочик посмотрел на адмирала, словно спрашивая, говорить дальше или нет.

— Да что ты резину-то тянешь, баобаб! — закипятился я. — Начал говорить, так говори.

— Я — это… Мне кажется… В общем, она мне нравится.

— Влюбился, что ли? Так бы и говорил.

Клочик даже вздрогнул от моих слов и снова посмотрел на бронзового флотоводца, будто испугавшись, что тот может услышать.

Ленка Ворожева училась в нашем классе всего третий месяц. До этого она вместе с родителями два года жила в Греции, где ее отец строил плотину. Там во время рытья котлована Ленка нашла какой-то древнегреческий горшок. Горшок оказался очень ценным, и про Ленку даже напечатали в греческой газете, поместив ее фотографию с горшком в руках. А потом заметку перепечатали в газете «Пионер Востока». Только вместо Ворожева написали Коржикова. Ошиблись, наверное, когда с греческого переводили. Но заметка была. Факт.

Вот в эту знаменитость и влюбился мой Клочик. Я уж было хотел пошутить и сказать что-нибудь остроумное, например любовь зла, полюбишь и козла, но, взглянув на Клочика, сказал:

— Знаешь, если честно, она мне тоже нравится.

— Тебе?! — Клочик даже подпрыгнул. — Вот здорово! Бывают же в жизни совпадения!

Казалось, он даже обрадовался моим словам, и меня это, по правде сказать, удивило. Как-никак, но я вроде бы становился его соперником. Но такой уж Клочик человек. У него все шиворот-навыворот. Однажды у нас в школе выступал математик-феномен. Он запросто в уме перемножал четырехзначные числа, с ходу запоминал тридцать быстро произнесенных цифр и шутя извлекал кубические корни. Еще он мог моментально прочесть любое слово или даже предложение наоборот. Скажете вы, к примеру: «Как ныне сбирается вещий Олег». А феномен тут же: «гело йищев ястеарибс енын как». Мы все разинув рты сидели. Только Клочик толкал всех в бока, мешая удивляться, и шептал: «Вы только посмотрите, какие у него уши! Ну точно как морские раковины. И такие же розовые!». Потом, когда кто-нибудь вспоминал про феномена, Клочик тут же говорил: «Да, уши у него потрясающие, ничего не скажешь».

Я спрыгнул с парапета и, посмотрев на проходивший буксир, сказал:

— А знаешь, зачем я в Ботанический ходил? Субтропики хотел посмотреть. А то Ленка все время твердит: «До чего же у вас холодно и сыро. И почему Ленинград не субтропики. Как в Греции». Схожу, думаю, узнаю, что за субтропики такие.

— Правильно сделал, — сказал Клочик. — Я тоже схожу. Жаль, конечно, что бананы там не растут. А теперь скажи мне: как ты относишься к трубе?

— К трубе? К какой еще трубе?

— Не к печной же. К музыкальной, конечно.

— Положительно отношусь. А что?

— Понимаешь, раз ты говоришь, что я влюбился…

— Как это я?! Это ты говоришь, что ты влюбился.

— Ну, неважно. Так вот. Раз такая история, завтра идем записываться в духовой оркестр. Надо научиться играть на трубе. У нас в Доме пионеров такой кружок есть, я узнавал.

— Оригинально мыслишь, — сказал я. — А почему бы не переплыть Атлантический океан в корыте? Или, еще лучше, вскарабкаться на Казбек на ходулях?

— Потом будешь острить, — сказал Клочик. — Ты просто не понимаешь, что такое музыка. Это ж колоссальная вещь! Другой раз смотришь какое-нибудь кино. И вдруг как музыка трагическая заиграет, так сразу тебе ясно, что дело дрянь, убьют кого-нибудь. Или там вулкан начнет извергаться. А то и наоборот — заиграла веселая музыка, значит, конец хороший, все живы-здоровы. И все понимаешь, сказано без слов, одними звуками!

— Ну и что?

— Как что?! Раз у человека чувство, он должен играть на трубе! Неужели не ясно? Во Франции в старину даже люди такие были — трубадуры. Они ездили на лошадях и серенады на трубах играли. А духовой оркестр — это ж сила! Только представь…

Клочик взмахнул руками, и в ту же секунду гулко бухнул барабан, со звоном разлетелась тарелочная медь и, расколов сырую тишину набережной, грянули бравые звуки марша. Мы с изумлением повернули головы. Из ворот морского училища, печатая шаг, четкими рядами выходил военный оркестр. Яркие серебряные трубы горели на фоне черных бушлатов. Вслед за оркестром шли плотные шеренги курсантов.

Я посмотрел на обалдевшего от удивления Клочика, засмеялся и, хлопнув его по плечу, сказал:

— Ну, трубадур, ты даешь! Ладно уж, сходим завтра в этот твой духовой кружок. Раз у человека чувство, он должен играть на трубе.

 

Глава 4. Следующим утром в четверг

Обычно по утрам Клочик поджидает меня у витрины фотоателье, около своего дома. Иногда, правда, мне приходится подниматься к нему и чуть ли не за уши вытаскивать из квартиры. Чаще всего это случается в те дни, когда его мама рано уходит на работу и Клочик вдруг вспоминает, что ему срочно надо заклеить велосипедную камеру или проявить фотопленку.

Вот и на этот раз Клочика на его обычном месте у витрины не было. Я подождал минутку и решительно поднялся на четвертый этаж.

— Кто там? — послышался за дверью голос Клочика.

— Японский император. Открывай живей!

— Не могу, — сказал Клочик.

— То есть как это, не можешь? Обалдел, что ли! Мы ж опаздываем.

— Заперли меня. Графиня опять дверь на старый замок закрыла.

— Ну так поищи ключ.

— Искал. Не нашел.

Графиней Клочик называл старушку соседку Клавдию Александровну Веревкину. Маленькая и сухая, с тонкой, почти прозрачной кожей, с бледно-голубыми, полинявшими глазами и совершенно белыми волосами, она и вправду походила на графиню из фильма «Пиковая дама». Каждый раз, когда Клавдия Александровна отпирала мне дверь в своем неизменном темно-синем платье с белым кружевным накрахмаленным воротничком, мне казалось, что вот сейчас она достанет перламутровый веер или лорнет и заговорит со мной по-французски. Клочика она называла Виктором и всегда дарила ему на Новый год открытку с Дедом Морозом и запонки, которые он отродясь не носил.

Когда Клочикова мама устраивала ему хорошую чистку мозгов за очередную двойку или замечание в дневнике, Клавдия Александровна приходила на помощь, говоря: «Нина Петровна, дорогая, ну разве можно так волноваться. Вспомните Песталоцци. Никакого насилия над личностью ребенка. Главное не образование, а нравственное воспитание». И Нина Петровна, вспомнив Песталоцци, успокаивалась.

Я подергал за ручку старой тяжелой двери, за которой томился мой друг, и сказал:

— Что ж, считай, тебе повезло. Встреча с японским императором отменяется. Я пошел в школу.

— Как это, пошел? — заволновался Клочик. — А я?

— А ты сиди, изучай Песталоцци. Или ложись спать.

— Да ты знаешь, что я вчера до двенадцати корпел! Математику всю сделал, стих даже выучил, за который в прошлый раз кол получил. Меня же по трем предметам спросить должны!

— Не расстраивайся. Твои глубокие знания пригодятся тебе в будущем. Кланяйся Графине!

Я повернулся и хотел было идти, но Клочик отчаянно закричал из-за двери:

— Леха, стой! Друг ты мне или не друг?

— Друг, — сказал я. — Но колоть дверь топором не буду.

— Да не надо ничего колоть. Сбегай поищи Графиню. Она или на Андреевском рынке петрушку покупает, или в Румянцевском садике голубей кормит. Зуб даю!

— Я же в школу опоздаю.

— Да ничего. Ну, придем ко второму уроку, скажем, так, мол, и так, несчастный случай…

— Да, не ожидал от тебя такой тяги к знаниям. Вот ведь что любовь с людьми делает. Ладно. Сбегаю. Но учти: если я соседку не найду, придется взрывать дверь динамитом.

Найти человека на рынке дело сложное. Но я добросовестно прочесал пестрые шумные ряды и даже, как заправская хозяйка, спрашивал, почем картошка. Не найдя Графини, я двинул на набережную к Румянцевскому садику. И вот там, в садике, меня ожидал первый сюрприз. На скамейке, окруженной голубями и воробьями, неторопливо разбрасывая хлебные крошки, сидела моя мама! Она рассеянно глядела вверх, на макушку Румянцева обелиска, где, растопырив крылья, торчал бронзовый орел. Моя мама посреди трудовой недели праздно сидела в садике и кормила голубей! Это было невероятно! К тому же сколько раз собственными ушами я слышал, как мама, глядя на старушек, кормящих голубей, говорила: «И куда смотрит санэпидемстанция. Разводят в городе заразу». Не зная, что подумать, я незамеченный выскочил из садика и дунул по набережной. Через триста метров меня ожидал сюрприз номер два. На спуске к Неве, между двумя египетскими сфинксами, стоял мой папа. Рядом с ним была какая-то женщина в светло-коричневом плаще с капюшоном. Сначала я не обратил на нее внимания, а смотрел только на папу, удивляясь, почему он не на работе. Но когда папа взял женщину под руку, и они пошли по направлению к мосту Лейтенанта Шмидта, я понял, что они вместе. «Ну и что тут особенного? — почему-то сразу услужливо сказал я сам себе. — Ничего тут нет особенного. Встретил коллегу по работе. Бывает. А то, что он ее под руку взял, так культурные люди всегда женщину под руку берут, когда по улице идут. Нам об этом Сергей Сергеевич, наш историк, говорил». Но эти объяснения тут же показались мне ужасно глупыми. И вообще у меня было такое чувство, что я не объяснял себе, а бессовестно врал.

Не успел я хорошенько обо всем подумать, как мне на голову свалился сюрприз номер три. К трамвайной остановке с авоськой в руках подходила Клочикова соседка Клавдия Александровна Веревкина. Рядом с ней шла… Ленка Ворожева! Подкатил тридцать седьмой трамвай, они сели в него и уехали. В голове у меня образовался сумбур, и я, ни о чем больше не думая, побежал к Клочику.

— Да, дела… — сказал Клочик из-за двери, выслушав мой отчет. — Откуда Ворожева знает Графиню?

— Это я хотел у тебя спросить, — ответил я.

— Понятия не имею, — сказал Клочик. — Тут какая-то тайна! Ну а ключ ты взял?

— Нет, конечно. Они же сразу уехали. В общем, ты сиди, размышляй, а я пошел.

— Погоди, — сказал Клочик из-за двери. — У меня идея. Раз уж мне не выбраться, я тебе сейчас свой портфель из окна спущу. Придешь в школу, покажешь мои тетрадки. Ведь там же все сделано. Ну неужели я зря вчера, до двенадцати…

— Ладно, не ной. Спускай портфель.

Когда я вышел во двор, в воздухе уже качался портфель Клочика.

— Чего же ты на нитке спускаешь! — крикнул я. — Оборвется же!

— Не оборвется, — ответил Клочик. — Нитка суровая.

Когда портфель был на уровне второго этажа, дунул сильный порыв ветра, портфель потащило в сторону, нитка чиркнула о чей-то карниз, лопнула, и портфель, туго набитый Клочиковыми знаниями, не долетев метров трех до земли, повис на водосточной трубе.

— Вот же балда! — крикнул я. — Неужели не мог веревку найти или леску, что ли!

— Леш, да тут низко, — просяще закричал Клочик. — Мы ведь с тобой и повыше залезали. А?

Делать было нечего. Я снял пальто и полез на трубу. До портфеля я добрался довольно легко, но вот оторвать руку от трубы и снять его мне было почему-то боязно. Так я и висел как павиан на ржавой трубе, не зная, что делать. Клочик, видно, почувствовал мои сомнения и крикнул:

— Леха, ты головой, головой его спихивай! Пусть он падает.

Это была дельная мысль. Я продвинулся выше и боднул портфель головой. План удался. Портфель снялся с крюка и полетел вниз.

— Порядок! — крикнул Клочик.

Я спустился вниз. Портфель при падении раскрылся, и все тетрадки Клочика высыпались в грязную лужу. А когда я надевал пальто, то заметил, что правая штанина у меня порвана.

— Порядок, — повторил я и, собрав мокрые, грязные тетрадки Клочика, побежал в школу.

На второй урок я все-таки опоздал. Наверное, я произвел неплохой эффект, когда запыхавшись ввалился в класс, весь измазанный ржавчиной, с порванной штаниной и с двумя портфелями в руках.

— Вот, — сказал я и поставил портфель Клочика на стол учительницы. — Витя Клочиков.

Валентина Сергеевна схватилась за сердце:

— Боже, что с ним?!

— Да вы не волнуйтесь, пожалуйста. Все в порядке. Он жив. Только прийти не смог. Его Графиня на старый замок закрыла.

— Какая графиня, какой замок? Что ты несешь?!

— Ну, соседка его. Вот он свой портфель из окна и выбросил. То есть, не выбросил, а на веревочке спустил.

И я кое-как объяснил, что произошло. Без подробностей, конечно. Валентина Сергеевна успокоилась, села за стол и сухо сказала:

— Очень интересная история. Что ж, раз ты такой верный друг, то, пожалуйста, к доске. Будешь отвечать за двоих.

Но как можно собраться с мыслями после такого сумбурного утра?

 

Глава 5. Семейный альбом

После уроков, злой и голодный, я направился к Клочику. Дверь мне открыла Клавдия Александровна. «Уже смылся, паразит, — подумал я. — Я портфель его проклятый таскаю, двойки из-за него получаю, а он…»

— Здрасьте, Клавдия Александровна, — рявкнул я. — А Вити разве нет?

— Дома, дома. Заходи, голубчик. Мы как раз тебя поджидаем, — заговорила Графиня. — Я ужасно перед вами виновата. Это ж надо — запереть Виктора в квартире! Какая чудовищная рассеянность. Ну, ничего, я обязательно пойду в школу и все объясню вашим педагогам.

Говоря это, она провела меня на кухню, где я увидел такую картину: за столом, уставленным чашками, банками с вареньем, тарелками с вафлями и сухарями сидел Клочик. Физиономия у него была такая довольная и счастливая, что, казалось, он сразу поглупел на пять лет. Напротив от обалдевшего от счастья Клочика, ловко уплетая вишневое варенье, сидела Ленка Ворожева.

— Семеро с ложкой, один с сошкой! — сказал я, плюхнув портфель Клочика прямо ему под нос, чуть не опрокинув банку с вареньем.

— А, Леш, привет, — рассеянно ответил Клочик. Ну, конечно! Ему было не до меня!

— Садись, Алеша, садись, — засуетилась Клавдия Александровна. — Сейчас мы тебе — чайку. Варенье бери.

— Ленка, а ты чего не в школе? — спросил я. — Ну, этому трубадуру повезло — его заперли. А ты-то чего?

— А я болею, — вызывающе ответила Ленка, отправив в рот вишневую ягодку. — У меня ангина.

— А почему же ты с ангиной по улицам шастаешь?

— А у меня в легкой форме.

— Так ангина же заразная болезнь!

— Боишься — можешь уйти. Тебя никто не держит.

От такой наглости я даже дар речи потерял и только и смог, что посмотреть на Клочика. Но от него в тот момент проку было мало. Клочик сидел и млел, глядя Ленке в рот. Я уж и впрямь хотел уйти, но тут вмешалась Графиня. Она поставила передо мной чай и заговорила:

— Алеша, голубчик, я надеюсь, у тебя не было неприятностей? Я никак не могу успокоиться.

— Ничего, обошлось, — зло сказал я.

— И тебе не поставили нотабену?

— Чего, чего не поставили?!

— Ах, прости, голубчик! — Клавдия Александровна всплеснула руками. — В последнее время у меня ужасно работает голова. Сегодня я даже трамвай назвала конкой. А нотабена — это раньше так в гимназиях называли замечание.

— Нет, не поставили, — сказал я. — Два шара вот по русскому зарисовали.

— Прости, что зарисовали?

— Ну, двойку поставили.

— Какой ужас! Нет, я обязательно пойду к вашим педагогам и все-все объясню. Неужели в теперешних школах не понимают, что важны не баллы и не спряжения латинских глаголов, а важно…

— Нравственное воспитание, — вставил я. — Нет, они этого не понимают. Куда им. У меня даже есть подозрение, что они не знают, что такое Песталоцци.

— Кто такой, — поправила меня Графиня.

— Вот именно, — сказал я. — Да вы, Клавдия Александровна, не волнуйтесь. Перебьемся. Виктор меня на буксир возьмет. Вы его только почаще запирайте. Он тут романсы сочинять начнет. Из жизни трубадуров.

Но Клочик на мои иронические слова — ноль внимания. Он видел перед собой только Ворожеву. А Ленка вдруг повернулась ко мне и, глядя на меня своими глазищами, сказала:

— Мне кажется, Нечаев, что почаще запирать надо тебя. Уж больно ты злой.

Честное слово, если б Ленка не была девчонкой, я бы в тот момент встал и дал бы ей как следует!

А Клочик, видно, почувствовав мое настроение, вдруг встрепенулся и закричал:

— Идея! Гениальная идея! Сейчас я вас всех сфотографирую. Это будет исторический кадр!

— Прекрасная мысль, — подхватила Клавдия Александровна. — Вы не представляете, как я любила в молодости фотографироваться. Конечно, в то время это было целое событие. К нему готовились как к празднику. Но Виктор, что же ты заранее не предупредил? Я ведь совсем не подготовилась!

— Мне тоже нужно причесаться, — сказала Ленка и удалилась вместе с Графиней.

— Не забудь выщипать брови! — крикнул я ей вдогонку.

— Леха, ну чего ты все время к Ленке придираешься? — насупившись, сказал Клочик.

— Молчи уж, трубадур, — ответил я. — И вообще, я гляжу, любовь плохо подействовала на твои умственные способности. А лично я в духовой кружок записываться не пойду. Могу, конечно, с тобой сходить. Для моральной поддержки.

— Жаль, — вздохнул Клочик. — Я хотел вместе.

Странный все-таки человек. Другой бы радовался, что так легко от соперника отделался. А он жалеет. О чем?

Потом Клочик нас фотографировал, истратив, наверное, целую пленку. Клавдия Александровна страшно развеселилась, все время повторяя: «Ах, Виктор, я даже не подозревала, что ты такой замечательный фотограф!» «Замечательный фотограф» так вошел в раж, что свалился с табуретки, когда хотел найти неожиданный ракурс. На этом фотосъемки закончились. И тогда Клавдия Александровна сказала:

— А сейчас я вам кое-что покажу.

Она вынесла из комнаты большую толстую книгу в кожаном переплете, которая наподобие шкатулки запиралась двумя медными застежками.

Это наш семейный альбом.

Не знаю, как вам, а мне ужасно нравится смотреть семейные альбомы. Например, наш альбом я знаю наизусть. Есть там одна фотография, где моему папе одиннадцать лет. На голове у него большущая шапка-ушанка, одно ухо которой смешно оттопырено в сторону, а из расстегнутого пальто торчит книга под названием «Родная речь». Когда я гляжу на эту фотографию, мне все время кажется, что сейчас папа сдернет с головы шапку и запыхавшись скажет: «Леха, дай русский скатать». И я бы ему обязательно дал. Если бы сам сделал.

С пожелтевших фотографий Графининого альбома на нас глядели строгие бородатые мужчины, дамы в длинных темных платьях, суровые седобородые старцы, чем-то походившие на известный портрет писателя Льва Толстого. Все они точно смотрели в объектив аппарата и были очень серьезны.

— Это мои родители, — говорила Графиня. — Брат Николай. Он погиб в первую мировую войну под Перемышлем. А это я в госпитале вместе с красноармейцами. Посмотрите внимательно. В центре Николай Александрович Семашко. Первый нарком здравоохранения. Тогда его называли Главный доктор Республики.

Когда мы дошли до середины альбома, Ленка вдруг ткнула пальцем в фотографию какого-то молодого человека с острыми усиками и гладкой короткой прической.

— Ой, Клавдия Александровна, кто это?!

— Да так, один старый знакомый, — смутилась почему-то Графиня.

— Но ведь это… — начала было Ленка и вдруг запнулась.

— Посмотрите лучше, какой смешной я была в день выпуска из гимназии, — сказала Клавдия Александровна и быстро перевернула страницу.

Когда мы распрощались со старушкой и вышли на улицу, я сказал:

— Виктор, ты можешь проводить даму. Она покажет тебе древнегреческий горшок. А я домой.

— Алеша, ты ведь прекрасно знаешь, что я нашла амфору, — тихо сказала Ленка. — Объясни, почему тебе сегодня все время хочется грубить? Что-нибудь случилось?

Честно говоря, я растерялся от этих слов и промямлил что-то невразумительное. А Ленка сказала:

— Ребята, знаете, чью фотографию я видела в альбоме? Моего деда. Представляете?!

— Твоего деда? — удивился Клочик. — Но откуда она у нее?

— Понятия не имею. Может быть, я ошиблась? Вот что: давайте сейчас зайдем ко мне.

— Да, тут какая-то тайна, — второй раз за сегодняшний день изрек Клочик и посмотрел на Ленку коровьими глазами.

 

Глава 6. Тайна

Почему-то я думал, что Ленкина квартира будет сплошь уставлена древнегреческими амфорами, глиняными черепками и мраморными бюстами с отбитыми носами. Но ничего подобного там не оказалось.

Квартира была самая обыкновенная. Только на полках рядом с книгами лежало множество разноцветных морских раковин, которые можно собрать в теплых южных морях.

Встретил нас Ленкин дедушка. И я, откровенно говоря, сразу подумал, что Ленка ошиблась насчет фотографии. Узнать в нем того молодца с острыми усиками было трудновато. Дедушка был завернут в длинный клетчатый плед, а на голове у него был смешной колпак, какие в мультфильмах носят добрые гномы.

— Алена, ты не представляешь, как мне сегодня повезло, — заговорил дед. — Мне удалось поспать целых сорок минут! И если бы во дворе не начали палить из гаубиц, я бы наверняка еще спал.

— Дедуля, какие гаубицы? Что ты говоришь! — сказала Ленка, усаживая старика в кресло.

— Потом-то я разобрал, что это были не гаубицы. Просто во дворе разгружали мусорные бачки. Но во сне я решил, что началась осада Порт-Артура. И проснулся. И все-таки сорок минут! Представляешь, я даже сон видел. Мне снилось, что я еду по Невскому в трамвае. В вагоне толкучка и кто-то стоит у меня на ноге. Это было замечательно!

— По Невскому трамваи не ходят, — сказал Клочик, во всем любивший точность.

— Это сейчас не ходят, — ответил дед, видно только теперь нас заметив. — А совсем недавно, до сорок девятого года, еще как ходили. Ну, не буду вам мешать. Занимайтесь.

— Иди, деда, — сказала Ленка. — Может, еще поспать удастся.

Старик вышел. Мы с Клочиком чинно присели на краешек дивана и вежливо огляделись.

— У дедушки бессонница, — сказала Ленка и неожиданно добавила: — Кстати, Алеша, почему ты зовешь своего друга трубадуром?

Клочик вздрогнул, покраснел и на всякий случай ткнул меня в бок.

— Потому что он трубадур, — сказал я. — Разве не похож?

— А кто такие были эти трубадуры? Вы сами-то знаете?

— Да были такие бездельники. Что-то вроде рыцарей… Ездили по свету на лошадях, играли на трубах и все такое.

— И еще, если не ошибаюсь, воспевали любовь к даме сердца? Ведь так? — ехидно добавила Ленка.

— Еще как воспевали! — охотно подтвердил я, решив довести бедного Клочика до белого каления. — У них это серенадами называлось.

Клочик больше не мог выдержать этой пытки. Он заерзал и хрипло сказал:

— Лена, дай чего-нибудь поесть.

— Поесть? — переспросила Ленка и хмыкнула.

— То есть попить, — сказал Клочик и совершенно смутился.

— А может, все-таки поесть? — сказала Ленка. — Я могу борщ разогреть.

— Не, спасибо, я уже пообедал, — сказал Клочик, и я видел, что он готов провалиться сквозь землю. Пора было выручать моего трубадура.

— Ленка, так кого же ты все-таки разглядела там, в альбоме у Графини? — спросил я. — Что-то твой дедушка не очень похож на ту фотографию.

— А вот мы сейчас проверим, — ответила она. — Я просто не могла ошибиться.

Ленка соскочила со стула, открыла шкаф и вскоре вытащила оттуда альбом, немного похожий на тот, что мы видели у Графини. Только без медных застежек. Быстро пролистав его, она достала небольшую пожелтевшую карточку и протянула нам. С карточки на нас глядели два молодых человека в одинаковых кожаных куртках. Один был в фуражке с длинным козырьком и в круглых очках с тонкими дужками, у другого были небольшие острые усики и короткие гладкие волосы, расчесанные на прямой пробор. Сомнений не оставалось: это был тот же человек, что и в альбоме у Графини. Только здесь он весело улыбался, слегка наклонив голову к своему товарищу.

— Ну, что я говорила! — торжественно сказала Ленка. — Вот он, мой дедуля. В молодые годы. Сейчас мы ему допросик учиним.

И словно угадав Ленкино намерение, в комнату опять вошел дедушка.

— Алена, ты не видела вчерашней «Вечерки»? — спросил он.

Ленка выхватила у меня фотографию и протянула старику:

— Деда, это ты?

Старик поднес карточку близко к глазам, заулыбался и закивал головой.

— Ну, конечно, Алена, конечно. А слева Васька Сухоруков. Это мы с ним на последнем курсе снимались. Потом, после выпуска, он уехал в свой Мелитополь, да так и сгинул. Хоть бы письмо, черт, написал. А ведь, как ни говори, пять лет дружили. Если бы вы слышали, как он на гитаре играл! Запоет, бывало: «Отойди, не гляди…».

— Да погоди ты, деда, про своего Ваську, — прервала старика Ленка. — Ты лучше скажи, знал ты когда-нибудь Клавдию Александровну Веревкину?

— Веревкину? — дедушка наморщил лоб и подергал себя за усы. — Ну, как же! Конечно, знал. Веревкин, Степан Кузьмич. Помнится, я тогда сменным инженером на «Дизеле» работал, а он был старшим мастером. Мы его еще Левшой звали. Золотые, скажу вам, руки у человека были. Пил только, подлец, крепко.

— Дедушка, ну что ты такое говоришь? Я тебя про женщину спрашиваю. Веревкина, Клавдия Александровна.

— Нет, женщину не знал. А Кузьмич был человек уникальный, это точно. Возьмет, бывало, в руки деталь и скажет: «Десятки не хватает. Брак». Измерят — и точно, на одну десятую миллиметра меньше. Да-а. Жаль, спился… Так, Алена, ты не видела газету? Пойду на кухню поищу.

Дедушка вышел, а мы растерянно посмотрели друг на друга.

— Тут что-то не так, — сказала Ленка. — Ведь не может у Клавдии Александровны случайно лежать фотография моего деда?

— А как ты сама с Графиней познакомилась? — спросил я.

— Очень просто. Мы тогда только приехали из Греции. Я гуляла в Румянцевском садике и остановилась около колонны. Вижу, рядом какая-то старушка стоит и так странно на меня смотрит. Я хотела уйти, но тут старушка вдруг стала мне рассказывать про эту колонну, про князя Румянцева, про сфинксов. Так мы и познакомились.

Я еще раз взглянул на фотографию, потом на Ленку, и вдруг меня осенило.

— А сказать, почему она вдруг решила с тобой познакомиться? Все совершенно ясно. Графиня знает твоего деда. И знает очень давно. Да ведь ты на своего дедушку как две капли воды похожа!

— И верно похожа! — закричал Клочик, посмотрев на фотографию, а потом на Ленку.

— Но почему же дедушка-то говорит, что не знает Клавдию Александровну? Ведь не скрывает же он?

— Вот здесь-то и тайна, — сказал я. — Загадка Бермудского треугольника.

— А может, он просто забыл? — сказал Клочик. — Пожилой все-таки человек.

— Не может этого быть, — обиженно сказала Ленка. — Какого-то алкоголика Кузьмича помнит, а женщину, которая хранит его фото столько лет, — не помнит!

Вдруг дверь резко распахнулась, и в комнату вбежал сияющий дедушка.

— Вспомнил! Ну, конечно, я знал еще одного Веревкина! Альберта. Он был племянником директора гимназии, в которой я учился. Худенький такой блондин. Потом мне говорили, что он застрелился от несчастной любви. — И совершенно довольный, дедушка торжественно покинул комнату.

— Пора уходить, — сказал я. — А то он еще с десяток Веревкиных вспомнит.

Я встал, посмотрел в окно и вдруг увидел папу, неторопливо шагавшего по другой стороне